Сколько раз я представляла себе, как иду на прием к психиатру, и он, естественно, начинает расспрашивать меня о родственниках, кто да что, и мне волей-неволей приходится рассказать ему про брата, и доктор не стал бы слушать до конца, а в два счета отправил бы меня в психушку.

Однажды я поделилась своей теорией с мамой, но она только посмеялась:

– Ты придираешься к мальчику, Вэл.

– Хорош мальчик, взрослый мужик! – фыркнула я.

Она снова засмеялась, поскольку возразить было нечего.

– Но учти, блаженные – Божьи люди.

– Ты-то почем знаешь? – отмахнулась я. – Ты же атеистка.

Было бы несправедливо винить брата абсолютно во всем. Например, в том, что он родился на свет. А родился он аккурат в ту неделю, когда я пошла в первый класс, – подгадал, нечего сказать! Школы я боялась: детей тогда не водили с малых лет в подготовительные группы или в детский сад, не то что теперь. Я шла в школу в первый раз, и все другие дети шли с мамами, а моя – где была в это время моя мама? В больнице – рожала ребенка! Я готова была провалиться сквозь землю. Тогда таких вещей очень стеснялись.

Ну да, конечно, он не виноват, что родился, и не виноват, что у меня на свадьбе его вырвало. Представляете? На пол, на стол, даже на свадебный торт умудрился попасть. Он не был пьян, как решили тогда некоторые: подхватил какой-то жестокий грипп, и, честно говоря, меня и Харо в наш медовый месяц скосил тот же вирус. Правда, я никогда не слышала, чтобы кого-то еще, с гриппом или без, вырвало прямо на праздничный стол (кружевная скатерть, серебряные подсвечники, свадебный торт!). Наверно, нам просто-напросто не повезло. Наверно, другие люди, когда их начинает мутить, успевают добежать до туалета. И наверно, чуточку больше стараются сдержаться – это мое предположение, потому что другие люди не считают себя особенными и не думают, будто мир вертится вокруг них, в отличие от моего братца. А с него что взять? Дитя природы. Он и сам со временем стал себя так называть.

Я не буду вдаваться в подробности его жизни между днем, когда он появился на свет, и днем моей свадьбы; скажу только, что в детстве он страдал астмой и по неделям пропускал занятия в школе: сидел дома у радиоприемника и слушал мыльные оперы. Иногда мы заключали временное перемирие, и он из вечера в вечер пересказывал мне, как развиваются события в «Старшей сестре» и «Путях-дорогах» и еще в этом – про Джи-Джи и папашу Дэвида. Он назубок помнил всех персонажей и разбирался во всех сюжетных перипетиях, тут надо отдать ему справедливость, и он прочел чуть не всю серию «Ворота в Книжную страну», – чудесные книжки, которые мама годами покупала для нас и которые он в конце концов тайком вынес из дома и сбыл какому-то букинисту за десять долларов. Мама уверяла, что он мог бы стать в школе отличником, если бы захотел. Твой брат совсем не прост, повторяла она, он нас еще удивит. Как в воду глядела.

В десятом классе он плотно засел дома. Случилась неприятность – его поймали на мошеннической схеме, связанной с контрольными заданиями по математике: их надо было каким-то образом добывать из учительского стола. Сторож впускал его в школу после уроков: мальчик его заверял, что приходит работать над «особым заданием». Что тут скажешь? Действительно работал. Мама, как всегда, нашла ему оправдание: он хотел завоевать у ребят популярность, поскольку из-за астмы не мог отличиться в спорте.

Ну ладно. Теперь трудоустройство. Возникает вопрос, что же такой субъект, как мой братец (кстати, пора сказать, как его зовут: Кэмерон, сокращенно Кэм, неплохое имя для президента какого-нибудь университета или кристально честного бизнес-магната – примерно так маме виделось его будущее), – что он собирается делать, чем зарабатывать на хлеб. До недавнего времени государство не платило тебе просто за то, что ты сидишь на пятой точке и заявляешь, будто бы ведешь творческий образ жизни. Сначала он устроился билетером в кинотеатр. Вернее, его устроила мама, у нее был знакомый администратор в старом кинотеатре «Интернациональ» на Блейк-стрит. Но ему пришлось уволиться, потому что у него вдруг обнаружилась боязнь темноты. Полный зал людей, темнотища… ему от этого делалось не по себе, мурашки ползли по коже, очень неприятное ощущение. Это помешало ему работать билетером, однако не помешало ходить в кино в качестве зрителя. Он стал заядлым киноманом. Целыми днями просиживал в кинотеатрах – отсидит двойной сеанс в одном и тут же идет в другой, так и смотрел все подряд. Ему нужно было куда-то девать время, потому что мама, как и все мы, пребывала в уверенности, что он ходит на работу в автопарк компании «Грейхаунд». Каждое утро в положенный час он уходил из дома и каждый вечер в положенный час возвращался – и рассказывал в лицах о сварливом старике-начальнике и о конторской служащей, кривой и горбатой, которая работает там аж с 1919 года и на дух не переносит жующих жвачку молодых девиц. Очень живо и занимательно он все это рассказывал, вполне тянуло бы на мыльную оперу, если бы мама не позвонила в автопарк с претензией: почему ее сыну задерживают жалованье (он уверял, что причина в технической ошибке: где-то его фамилию написали неправильно). И тут выяснилось, что он уволился на второй день работы, едва дождавшись перерыва на обед.

Что ж. Кино все-таки лучше, чем пивнушки, рассудила мама: по крайней мере, не болтается на улице, не связался с какой-нибудь преступной бандой. Она спросила, какой у него любимый фильм, и он ответил: «Семь невест для семи братьев». Вот видите, сказала она, мальчика привлекает здоровая сельская жизнь, работа на свежем воздухе, конторская рутина не для него. И она отправила его к каким-то дальним родственникам на ферму в долине реки Фрейзер. Здесь нужно кое-что прояснить: к этому времени мой отец – точнее, наш, мой и Кэма, – уже умер: он умер еще тогда, когда Кэм страдал астмой и слушал по радио мыльные оперы. Со смертью отца в нашей жизни мало что изменилось: он служил проводником на ТВЖД, когда линия шла от Сквомиша, и часть времени жил в Лиллуэте. Дома все осталось по-прежнему; мама, как и раньше, работала в «Итон-центре» в Ванкувере, каждый день переправлялась на пароме на другой берег залива и потом ехала на автобусе. Я накрывала стол к ужину, она возвращалась вечером, усталая, зимой – в полной темноте.

С фермы Кэм сбежал: его не устраивало, что набожные родственники излишне озабочены спасением его души. Мама отнеслась к его доводам с пониманием: в конце концов, она сама воспитала его в духе свободомыслия. Он отправился автостопом на восток. Время от времени от него приходили письма. С просьбой выслать денег. Якобы ему предложили работу в Квебеке, он готов поехать туда, если наскребет на дорогу. Мама выслала, сколько требовалось. Он прислал открытку, что работа сорвалась, но денег назад не прислал. В другой раз он с двумя приятелями надумал организовать индюшачью ферму. По почте от них прибыли чертежи и сметы. Работа по контракту для компании «Пурина», дело верное. Мама послала деньги (и мы от себя еще добавили – легковерные простофили!), но тут случилось наводнение, и все индюшки потонули. Вот ведь невезенье: за что бы мальчик ни взялся, все идет вкривь и вкось, сокрушалась мама. Прочитаешь в книге – не поверишь, добавляла она. Так ужасно, что даже смешно.

Она прекрасно все понимала. Я навещала ее по средам, в ее выходной, приходила с детской коляской – сперва в ней сидела Карен, потом Томми (Карен семенила рядом), долго шла вверх по Лонсдейл-авеню и вниз по Кингс-роуд – и чем заканчивались все наши разговоры? Негодный мальчишка, все, с меня довольно, я с ним развожусь, говорила она. Больше никаких поблажек. Сколько можно, пора самому становиться на ноги, нельзя же вечно рассчитывать на меня! Я слушала и помалкивала. Мое мнение было ей известно. Но заканчивалось всякий раз одним и тем же:

– А все-таки он славный мальчик, мне его не хватает. Нет, правда, мне было с ним хорошо. Он меня смешил.

Или:

– Ему в детстве нелегко пришлось – с астмой намучился, рос без отца… А так-то он и мухи не обидит.

– Один раз он все-таки поступил благородно, – говорила она, – по настоящему доброе дело сделал. Помнишь ту девушку?

Мама имела в виду девушку, которая в один прекрасный день явилась к нам в дом и сообщила, что они с Кэмом были помолвлены – якобы обручились в Гамильтоне, провинция Онтарио, – а теперь он вдруг признался, что жениться ему никак нельзя: оказывается, в его семье по наследству передается смертельный недуг – неизлечимая болезнь почек. Все это он изложил в письме. И она приехала сказать ему, что ей это неважно, она все равно его любит. Вполне симпатичная девушка. Работала в телефонной компании «Белл». Мама потом говорила, что с его стороны это была ложь во спасение: он хотел пощадить чувства девушки, жениться на которой не собирался. Я согласилась, что он и правда сделал доброе дело, иначе он повис бы у нее на шее до конца дней своих.

Хотя при таком раскладе всем нам было бы, наверно, полегче.

Но что было, то прошло, времена изменились. Для моего братца – явно к лучшему. Уже года полтора как он живет по большей части дома. Волосы у него поредели и слегка поседели – ему ведь без малого тридцать пять, – зато сзади он их отрастил чуть ли не до плеч. Одевается он в темную хламиду, сшитую из какой-то дерюги (может быть, это власяница, поделилась я с Харо, тогда ему положено посыпáть голову пеплом – пепел я бы с удовольствием предоставила!); на груди у него болтаются цепи, амулеты, кресты, зубы лося и невесть что еще. На ногах веревочные сандалии – их плетет кто-то из его друзей. Живет он на социальное пособие. Работать его никто не заставляет. Как можно, это ведь насилие над личностью! Если ему приходится указывать род занятий, он пишет «святой брат».

«Святые братья» – это целая секта, у них общинный дом в Китсилано. Кэм иногда ездит туда пожить. Эти самозванцы соперничают с кришнаитами, только в отличие от них не поют – просто ходят себе и улыбаются. Кэм даже выработал особый голос, от которого меня всю трясет, – тоненький, елейный, зудящий на одной ноте. Иногда хочется встать перед ним, перечислить последние новости – «В Чили землетрясение – двести тысяч погибших, во Вьетнаме снова сожгли деревню, в Индии люди по-прежнему мрут от голода!» – и посмотреть, как он отреагирует. Неужели и это его не проберет, неужели он опять елейным голоском проблеет: «Все хо‑ро‑шо‑о, все хо‑ро‑шо‑о»? Разумеется, мяса он в рот не берет, ест одни цельнозерновые каши и листовые овощи. Однажды он заглянул в кухню, где я шинковала свеклу (запретный корнеплод!), и строго заметил:

– Надеюсь, ты сознаешь, что совершаешь убийство.

– Пока нет, – ответила я, – но если ты не уберешься, совершу. Даю тебе ровно одну минуту!

Как я уже сказала, теперь он подолгу живет дома; дома он был и в тот понедельник, когда маме вечером стало плохо. У нее открылась рвота. За пару дней до этого он уговорил ее сесть на вегетарианскую диету (она все откладывала и наконец решилась) и теперь объяснил, что из нее выходит весь яд, скопившийся в организме за долгие годы потребления мяса, сахара и прочей дряни. Это добрый знак, заверил он: как только она избавится от всякой гадости, ей сразу станет лучше. Рвота у мамы не прекращалась, лучше ей не становилось, но ему понадобилось срочно уйти. Каждый понедельник вся святая братия собирается в своем Доме. Уж не знаю, что они там делают – распевают мантры, жгут благовония или служат черную мессу. Домой он явился за полночь и нашел маму на полу в ванной, без сознания. Он снял трубку и позвонил – мне!

– Вэл, тебе, наверно, стоит приехать помочь маме.

– А что случилось?

– Она неважно себя чувствует.

– Что с ней? Дай ей трубку.

– Не могу.

– Почему?

Он хихикнул, как дурачок, – клянусь вам!

– Э-э… кажется, она без сознания.

Я вызвала «скорую помощь», и ее забрали в больницу – уже под утро, в пять часов. Я созвонилась с маминым постоянным врачом, он поехал в больницу и оттуда уже сам вызвал на консультацию доктора Эллиса Белла, одного из лучших городских кардиологов, потому что предположительно у мамы случился сердечный приступ. Я оделась, разбудила Харо, сказала ему, в чем дело, и поехала в больницу, в Лайонс-Гейт. Меня впустили только в десять и сказали, что мама лежит в интенсивной терапии. Я села ждать у входа в отделение, в зальчике для посетителей. Красота неописуемая: скользкие красные стулья, на полу линолеум, аквариум с галькой, из которого торчат зеленые пластмассовые листья. Я просидела там много часов, листала «Ридерс дайджест». Читала анекдоты. А сама все думала: вот так это и бывает, так и приходит конец – мама умирает. Сейчас, в эту минуту, за этими дверьми – умирает. И это нельзя ни остановить, ни отсрочить, хотя ты, вопреки голосу разума, все-таки надеешься. Я думала о маминой жизни, о том отрезке, который прошел у меня на глазах. Как она ездила на работу – каждый день, сначала на пароме, потом на автобусе. Как ходила за продуктами в старый супермаркет «Ред‑энд‑уайт», а позже в новый «Сейфвей»… давно уже не новый, открылся пятнадцать лет назад! Как мы вместе раз в неделю, вечером, ездили в библиотеку. Как возвращались домой на автобусе, с пачкой книг и кульком винограда из китайской лавки, предвкушая, как дома полакомимся. Или как днем по средам (в ее выходной), пока дети были еще маленькие, я забегала к ней на чашку кофе и она скручивала нам по сигаретке на своей сигаретной машинке. И я думала: все эти привычные дела не воспринимаются как жизнь; ты просто занят, просто все время что-то делаешь, чем-то заполняешь свои дни – и подсознательно надеешься, что главное еще впереди: скорлупа треснет, перед тобой откроется большой мир, и вот тут-то и начнется настоящая жизнь. И не то чтобы тебе так уж хотелось, чтобы что-то там треснуло и развалилось, в общем совсем неплохо как есть, но все равно ты чего-то ждешь. А потом приходит смерть, она приходит к твоей матери, а перед тобой все те же пластмассовые стулья и искусственные листья, и за окном обычный день, и люди ходят за продуктами, и у тебя остается только то, что было. И наши поездки в библиотеку и обратно, на автобусе с книжками и виноградом – даже такие мелочи! – кажутся теперь счастьем, ей-богу, все бы отдала, лишь бы это вернуть.

Когда меня к ней впустили, лицо у нее было синюшно-серое, глаза, наполовину закрытые веками, закатились, и в щелки проглядывали только белки. Без зубных протезов она всегда выглядела ужасно, даже нам, детям, запрещала на себя смотреть. Кэм посмеивался над этим ее женским тщеславием. И вот теперь она без зубов. Не случайно, подумала я, в ней с молодых лет жил этот страх – что придет день, когда она будет выглядеть как сегодня.

Врачи меня не обнадеживали. Днем заехал Харо, взглянул на маму, приобнял меня за плечи и сказал:

– Вэл, ты должна готовиться к худшему.

Он так сказал из добрых побуждений, но мне расхотелось с ним говорить. Не его же это мать: что он может помнить о ней? Он ни в чем не виноват, просто мне не хотелось с ним говорить, не хотелось слушать, к чему я должна готовиться. Мы спустились перекусить в больничный кафетерий.

– Ты бы позвонила Кэму, – сказал Харо.

– Зачем?

– Он должен знать.

– С какой стати? Он бросил ее дома одну, а когда под утро обнаружил ее без сознания, то даже «скорую» не сообразил вызвать!

– Тем не менее. Это его право. Скажи ему – пусть приезжает.

– Боюсь, он сейчас сильно занят – готовит матери хипповые похороны.

Но в конце концов Харо, как всегда, меня уговорил и я позвонила. К телефону никто не подошел. Мне стало чуть легче: попытку я честно сделала, а если его дома нет, значит мои предположения верны. Я вернулась в зал для посетителей, уже одна, без Харо, и снова села у дверей ждать.

Под вечер, около семи, явился Кэм. И не один. Он привел с собой ватагу таких же – судя по их виду – святых братьев из этого самого Дома. Все они были одеты в точности как он – в темные хламиды из дерюги, все были обвешаны цепями, крестами и прочим ритуальным железом, все длинноволосые и все заметно моложе Кэма, кроме одного старца, в буквальном смысле старца, беззубого, с кудрявой седой бородой и босыми ногами – это в марте-то месяце! Старец, похоже, ни сном ни духом не ведал, где он и зачем. Скорее всего они его подобрали по дороге, в каком-нибудь приюте Армии Спасения, и обрядили в свою униформу: им по сценарию нужен был старик – может, в качестве талисмана, а может, для пущей святости, не знаю.

– Это моя сестра Вэлери, – представил меня Кэм. – Это брат Майкл. Это брат Джон, это брат Луис… – И так далее.

– Врачи ничего не обещают – похоже, надежды нет, Кэм. Она умирает.

– Мы так не думаем, – изрек Кэм со своей обычной многозначительной улыбкой. – Мы весь день провели в трудах ради ее блага.

– Молились, что ли? – уточнила я.

– «Трудились» более подходящее слово, чем «молились», если ты не понимаешь, в чем суть.

Ну где уж мне понять.

– Истинная молитва – великий труд, поверь мне, – произнес Кэм, и они все заулыбались мне его улыбочкой. Они ни на миг не оставались в покое, вели себя как дети, которым срочно надо в туалет: вихлялись, кривлялись, переминались с ноги на ногу.

– Итак, в какой палате она лежит? – спросил Кэм деловитым тоном.

Я представила себе, как моя умирающая мать сквозь щелку между веками увидит – кто знает, вдруг она время от времени еще может что-то различить, – увидит толпу дервишей, справляющих вокруг ее постели свой дикий обряд. И это моя мама, которая в тринадцать лет распрощалась с религией, потому что в унитарианской церкви произошел раскол: одни были за то, чтобы упоминать в гимнах имя Божие, другие против (мама была против); моя бедная мама, которая в свои последние минуты вынуждена теряться в догадках: не перенеслась ли она в доисторические времена, если вокруг скачут бесноватые, бормоча магические заклинания. Как трудно ей будет собрать свои последние связные мысли посреди этого шабаша…

Слава богу, медсестра твердо сказала: в палату нельзя. Позвали дежурного врача, и он подтвердил: нельзя. Кэм не стал спорить, он улыбался и кивал, словно получил не отказ, а разрешение, после чего отвел свою братию назад в зал ожидания, и там, под самым моим носом, представление началось. Старика усадили на полу в центре, он низко опустил голову и закрыл глаза – пришлось сперва похлопать его по плечу, напомнить, что он должен делать; остальные уселись на корточки и образовали что-то вроде круга, причем сидели попеременно один лицом внутрь, другой наружу и опять – внутрь, наружу. Потом с закрытыми глазами они принялись раскачиваться взад-вперед, бормоча какие-то слова, но не одни и те же, каждый вроде бы мычал что-то свое и, конечно, не по-английски, а на суахили, или на санскрите, или на еще каком-то неведомом языке. Звук постепенно нарастал, становился громче и громче, и тут все участники поднялись на ноги (все, кроме старца; он остался на месте и, судя по виду, мирно спал) и стали изображать некое подобие танца, шаркая ногами и не слишком дружно хлопая в ладоши. Так продолжалось довольно долго, пока на шум – не такой уж и страшный, честно говоря, – не сбежались сиделки, сестры с ближайших постов и санитары. И все, включая посетителей вроде меня, застыли в растерянности и не знали, что делать, настолько это было неправдоподобно, несовместимо с заурядным больничным помещением для ожидающих родственников. Все просто стояли и смотрели, будто всем снился один и тот же странный сон и некому было их разбудить. Наконец из отделения интенсивной терапии вышла медсестра и громко призвала к порядку:

– Немедленно прекратите! Что вы безобразничаете?

Она схватила за плечо одного из тех, что помоложе, и хорошенько встряхнула, чтобы привлечь к себе внимание.

– Мы трудимся во имя исцеления болящей, – объяснил он.

– Не знаю, что значит по-вашему «трудиться», но никакого исцеления вы никому не принесете. А теперь прошу очистить помещение. Нет, извините, не прошу – я требую!

– Вы глубоко заблуждаетесь, если думаете, что звук наших голосов может причинить болящим вред или беспокойство. Обряд проводится на том уровне громкости, который призван проникнуть в спящее сознание и успокоить его, в то же время удаляя из тела результаты воздействия демонических сил. Этому обряду пять тысяч лет.

– Боже правый! – всплеснула руками медсестра с ошарашенным видом – и немудрено. – Кто эти люди?

Пришлось мне взять слово и просветить ее, объяснить, что это мой брат со своими, скажем так, друзьями, а сама я к их хороводам отношения не имею. Я спросила у нее, как мама, нет ли в ее состоянии перемен.

– Перемен нет, – ответила она. – Как же нам выдворить их отсюда?

– Окатите их из брандспойта, – посоветовал санитар.

Все это время танец, или, если угодно, обряд, ни на минуту не прекращался, и даже тот, который отвлекся на разговор с сестрой, снова вернулся в круг.

– Я позвоню справиться о ее состоянии, – сказала я сестре, – а пока съезжу ненадолго домой.

На улице, к моему удивлению, уже стемнело. Оказывается, я провела в больнице весь день, от темна до темна. На парковке, сев в машину, я вдруг расплакалась. Кэм из трагедии устроил цирк, лишь бы себя потешить, сказала я про себя и, добравшись до дому, повторила это вслух.

Харо налил мне выпить.

– Наверняка эта история попадет в завтрашние газеты, – сказала я. – Кэм имеет шанс прославиться.

Харо позвонил в больницу узнать, есть ли новости, и ему ответили, что нет. Тогда он осторожно поинтересовался:

– Там у вас все… спокойно? Молодые люди, которые пели, больше не докучают? Ушли по-хорошему?

Харо на десять лет старше меня, человек он на редкость неконфликтный, само долготерпение. Я подозревала, что он тайком от меня подкидывает Кэму деньги.

– Они ушли по-хорошему, – успокоил он меня. – Не бойся, в газетах ничего не напишут. Ложись поспи.

Я не собиралась спать, но едва прилегла на диван, как меня сморило – после выпитого вина и после тяжелого дня. Проснулась я от телефонного звонка; за окном начинало светать. Путаясь в одеяле, которым меня накрыл Харо, я вышла в кухню; часы на стене показывали без четверти шесть. Конец, подумала я.

Звонил старый мамин врач.

Он сказал, что у него хорошие новости. Что сегодня утром ей значительно лучше.

Я подтащила к себе стул и рухнула без сил, уронив руки и голову на разделочный стол. Когда я снова поднесла трубку к уху, то услышала, что состояние мамы по-прежнему критическое, все решится в ближайшие двое суток. Доктор сказал, что не хочет преждевременно меня обнадеживать, однако прогресс есть, лечение начало действовать. Это тем более удивительно, добавил он, если принять во внимание, сколько времени она пролежала без помощи, прежде чем попасть в больницу, и если вспомнить, что поначалу усилия медиков не дали никакого результата. Разумеется, тот факт, что она пережила первые несколько часов, сам по себе добрый знак. Я подумала: почему-то вчера в разговоре со мной никто из врачей про этот добрый знак ни слова не сказал.

Я положила трубку и по меньшей мере час просидела в оцепенении. Потом решила выпить растворимого кофе, но руки у меня так тряслись, что я с трудом налила воду в чашку, а потом никак не могла поднести чашку ко рту. Я поставила кофе на стол, пусть остынет. Наконец на кухню вышел Харо в пижаме. Он быстро взглянул на меня и сказал:

– Ну, тихо, тихо, Вэл. Она умерла?

– Ей лучше. Лечение начало действовать.

– У тебя такой вид… Я подумал – все, конец.

– Просто в себя не могу прийти.

– Я и сам вчера не поставил бы пяти центов на то, что она выкарабкается.

– Вот и я о том же. Не могу поверить.

– Сказывается перенапряжение, – объяснил Харо. – Обычная реакция. Собираешь все силы, готовишь себя к чему-то ужасному, а когда беда вдруг проходит стороной, то не можешь сразу переключиться с горя на радость, испытываешь странное чувство, чуть ли не разочарование.

Разочарование. Это слово засело во мне как заноза. Я была так рада, счастлива, так благодарна судьбе, но где-то подспудно у меня шевелилась мысль: значит, Кэм все-таки не убил ее, несмотря на безобразное к ней отношение; он бросил ее одну, без всякой помощи – и тем не менее он ее не убил, и я – да, я сожалела, каким-то краем сознания я сожалела, что получилось именно так. И я знала, что Харо это понимает, но виду, конечно, не подаст. Я пережила страшный шок, вот почему меня трясло. Не из-за того, что мамина жизнь висит на волоске. Я не могла прийти в себя от того, чтó открылось во мне самой.

Мама пошла на поправку, держалась молодцом. Встав на путь выздоровления, она больше с него не сбивалась. Она пробыла в больнице три недели, потом вернулась домой и еще три недели отлеживалась, после чего снова вышла на работу, правда на сокращенный день, с десяти до четырех, – ее перевели на так называемый график домохозяйки. Она не уставала рассказывать, как Кэм с друзьями пришел к ней в больницу, и начинала обычно так: «Ну что вам сказать про моего сына? Карьеры он не сделал, но спасать людям жизнь умеет!» Или: «Наверно, Кэм должен записаться в чудотворцы – со мной у него этот фокус получился!» Между тем Кэм стал поговаривать – и продолжает, – что у него возникли сомнения насчет этой самой религии, святые братья ему порядком надоели, как и дурацкие запреты на мясо и корнеплоды. Это был этап самопознания – и только, и он рад, что прошел его. На днях я заехала к ним и застукала его перед зеркалом – он примерял свой старый выходной костюм с галстуком. Сказал, что подумывает записаться на какие-нибудь бесплатные курсы для взрослых: почему бы, например, не выучиться на бухгалтера.

Я и сама все чаще думаю: надо бы что-то в себе изменить. Я всерьез об этом размышляю. Недавно я прочла книгу под названием «Искусство любви к ближнему». Пока я ее читала, для меня многое прояснилось, но в итоге я все равно осталась более или менее прежней. Собственно, Кэм ни разу не причинил мне зла намеренно – Харо справедливо мне об этом напомнил. И чем я лучше брата, если вспомнить, что творилось у меня в голове в то утро, когда я узнала, что мама не умерла, а выжила? Я дала себе слово попытаться простить и забыть. Недавно я купила торт – Кэм теперь уплетает сладкое за обе щеки – и поехала к ним. Со стороны заднего двора я услышала оживленные голоса – сейчас лето, и мама с братом любят посидеть на солнышке. Мама рассказывала кому-то, кто зашел ее проведать:

– Да-да, я чуть было не отправилась в лучший мир, но тут мой Кэм, вот этот вот дурень, явился с целой оравой своих дружков-хиппи и устроил пляски под дверью палаты…

– Господи, какое невежество! – взревел Кэм, но было ясно, что негодует он больше по привычке. – Так отзываться о последователях священной древней веры!

У меня возникло странное чувство: будто я иду по горящим углям и проверяю на себе силу чар, способных уберечь от ожогов.

Кровные узы… Откуда берется, чем питается умение что угодно прощать родным людям? Для меня это по-прежнему непостижимая тайна.