Я все время представляю тебя мертвым.

Ты сказал, что любил меня. Давно, много лет назад. И я ответила, что в те далекие дни тоже была влюблена в тебя. Преувеличение.

В те далекие дни я была в сущности молоденькой девчонкой – но сама я этого не сознавала, потому что время было совсем другое. В том возрасте, когда нынешние молодые девушки отращивают волосы чуть ли не до пят, путешествуют по Афганистану и плавно, как рыбы, скользят по жизни сквозь бесчисленные, бездумные и недолгие любовные связи, я, засыпая на ходу, стирала пеленки и не вылезала из красного вельветового халата, вечно мокрого на животе; я ездила с детской коляской по самому краю дороги в ближайший магазин за едой (и этот способ передвижения сделался настолько привычным, что без опоры на ручки коляски рукам начинало чего-то не хватать, и приходилось откидываться назад, чтобы перераспределить вес тела, приспособившегося к наклонному состоянию); по вечерам я читала, прикорнув на кушетке, и засыпала над книгой. Наш тогдашний тяжелый быт теперь вызывает сочувствие, женщин моего поколения жалеют, да и мы сами склонны жалеть себя, но, по правде говоря, не все тогда было так плохо, были и свои мелкие радости – посреди повседневных забот передышки на кофе и сигареты; возможность на бегу перекинуться словом с другими молодыми мамашами, на что-то посетовать, над чем-то посмеяться; и сладкая награда в конце дня – блаженный сон.

Место, где мы тогда жили – на краю университетского кампуса, – называлось «Бараки». Основу этой маленькой колонии составляли старые армейские бараки, приспособленные под жилье для семейных студентов. Помню, я целую зиму одолевала «Волшебную гору» и регулярно засыпала с книгой на животе. Иногда я читала вслух мужу, если он уставал и прекращал заниматься. После «Волшебной горы» я планировала проштудировать «Поиски утраченного времени». Обнявшись, мы еле добирались до постели – обоим до смерти хотелось спать. Но иногда мне приходилось вставать и отправляться в ванную, чтобы ввести диафрагму. Через окошко ванной, не полностью закрытое пластиковой шторкой, было видно, что кое-где в ванных соседних домов тоже горит свет, и я догадывалась, что еще чьи-нибудь жены среди ночи поднимаются с той же целью. Нас, отработавших дневную смену, неотделимых от грудных младенцев, газовых конфорок и детского мыла, могли таким образом дополнительно вызвать в ночную – и ореол греховного наслаждения, когда-то окружавший секс, быстро тускнел. Я вспоминала, что много лет назад (собственно, лет пять-шесть, но тогда это казалось далеким прошлым) любовная близость потрясала, воспринималась как откровение: мы все читали Лоуренса, многие сохраняли девственность и в двадцать лет. Теперь же прежние ассоциации улетучились и осталась только некая форма общения – привычно одинаковая, деловито-поспешная, ограниченная, как полагается, четырьмя стенами налаженного быта. Не могу сказать, чтобы меня беспокоило чувство неудовлетворенности. Я просто отмечала явную перемену – примерно так же замечаешь перемену в собственном отношении к Рождеству: оно уже не радует, как раньше. Я считала, что причина перемен во мне самой: я выросла, повзрослела, приспособилась к окружающему. По молодости лет я в это верила, как и все мы. В те дни мы часто употребляли слово «зрелый», «зрелость». Если нам случалось встретить кого-то, кого мы давно не видели, мы докладывали общим знакомым, что теперь это вполне зрелый человек. Ты знаешь – все знают – тот перечень заблуждений, которыми мы руководствовались в пятидесятых. Над ними сейчас иронизируют: считается, что наша тогдашняя зрелость определялась наличием стиральной машины и затуханием политических споров, приверженностью к деторождению и семейным автомобилям. Иронизировать легко, однако это не вся правда: не учитывается то, что было по-своему симпатично в нашей инертности и покладистости, в любви к самоограничению.

Супружеских измен в «Бараках» не было, по крайней мере я ни о чем таком не слыхала. Все жили в слишком тесном соседстве, все были бедны и всегда по горло заняты. На вечеринках почти не флиртовали, может быть, потому, что спиртное приходилось экономить. Ты сказал, что тогда любил меня, и я ответила, что тоже была влюблена, – но, конечно, это было не совсем так. Скорее всего у нас просто открылись глаза на что-то, о чем мы толком не думали, – ты сознательно отгородился от чувств такого рода, а я еще не доросла до того, чтобы разобраться в собственных.

И когда два года назад мы совершенно неожиданно встретились в городе, чужом и для тебя, и для меня, мы оба вспомнили один и тот же день. И стали говорить об этом дне – после того как выпили за ланчем довольно много вина.

– Помнишь нашу прогулку над рекой? Мне пришлось поднимать эту штукенцию…

– Сидячую коляску. В ней тогда была Джоселин.

– Вот-вот. И перетаскивать ее через камни и грязь. Очень хорошо это помню.

Солнечный, прекрасный теплый день, весна – апрель, может быть, даже март. Я шла в аптеку в нашем торговом центре, и на мне была старая зимняя куртка, потому что, выходя, я не предполагала, что на улице так распогодится. Как только я тебя увидела, я пожалела, что не могу быстренько сбегать домой, причесаться поаккуратнее и вместо куртки надеть свой любимый пушистый темно-серый свитер. А просто скинуть куртку я не могла, потому что под ней была только майка, которую Джоселин заляпала апельсиновым соком.

Раньше у нас было чисто шапочное знакомство, ты жил на другом конце «Бараков». И был старше большинства из нас – ты вернулся на последний курс университета из мира реальности, из мира, связанного с войной и работой (и вернулся, как оказалось, зря – вскоре после нашей прогулки ты оставил учебу и устроился на службу в какой-то журнал). Я видела твою жену: каждое утро она садилась за руль и уезжала преподавать в школе танцев. Миниатюрная брюнетка цыганистого типа, она производила впечатление весьма уверенной в себе женщины – не в пример большинству жен, вечно полусонных, расплывшихся домоседок.

Мы разговорились у входа в аптеку, и ты сказал, что в такую дивную погоду грех заниматься – лучше пойти погулять. Мы не стали сворачивать в сторону кампуса, где были ровные широкие дорожки, а направились к поросшему негустым лесом высокому берегу реки – в те места, которые студенты – само собой, неженатые! – выбирали для своих торопливых свиданий в дневное время и где они же надолго уединялись по ночам. В тот день мы оказались там одни. Весна еще не успела вступить в свои права – неожиданно щедрая, не по сезону теплая погода застала всех врасплох. С коляской передвигаться там было хлопотно. Как ты сказал, приходилось то и дело поднимать ее и перетаскивать через камни и топкие участки дороги. И наш разговор тоже то и дело спотыкался, застревал на неловких паузах, с усилием двигался дальше. Говорили мы в общем ни о чем. Боялись прикоснуться друг к другу. Нам все больше мешало предчувствие, что эта прогулка не достигнет цели, ради которой, как мы пытались себя убедить, она была задумана: провести часок на природе в приятной компании, без всяких задних мыслей. И тем более не закончится тем, о чем мы оба молча думали. Для меня было тогда в новинку чувство мучительного внутреннего напряжения. Я еще не умела действовать по расчету, манипулировать мужчинами – этому я научилась позднее. Я даже не знала наверняка, испытываешь ли и ты нечто подобное. И когда мы распрощались, у меня остался неприятный осадок – как будто при знакомстве с потенциальным ухажером я предстала в самом невыгодном свете, вела себя неинтересно, нелепо. Но назавтра – или через день, – лежа с книжкой, как всегда, на кушетке, я вдруг подумала о тебе и почувствовала, будто лечу в какую-то манящую неведомую пропасть. Наверно, в тот момент я поняла, что впереди нас ждет что-то еще. И поэтому за ланчем два года назад я сказала, что была в тебя влюблена.

Хочешь расскажу, как я узнала о твоей смерти? Первая студенческая группа у меня в десять утра, и перед занятиями я иду в факультетскую кухню заварить себе чашку кофе. Моя коллега, Доди Чарльз, вечно что-то печет и приносит на кафедру – на этот раз она испекла песочный пирог с вишневой начинкой. (Мы, профессионалы, знаем, насколько важны детали, придающие описанию основательность: да, именно песочный, и начинка именно вишневая!) Пирог завернут в вощеную бумагу и сверху еще обернут газетой. Газета столичная, не местная, отмечаю я машинально. И пока закипает вода, я от нечего делать гляжу на эту газету, номер недельной давности, и вижу короткую заметку под скромным заголовком: «Скончался журналист-ветеран». Я задумываюсь над словом ветеран. Что в данном случае имеется в виду? Бывший участник реальных боевых действий? Или это метафора? Или то и другое? Автор заметки упоминает, что покойный в прошлом – военный корреспондент. И только тогда до меня наконец доходит. Я вижу в тексте твою фамилию. И название города, в котором ты жил и умер. От сердечного приступа. Без подробностей.

Я привыкла носить в сумочке твое последнее письмо. Получив очередное, я вынимаю предыдущее и убираю его в коробку, где хранятся все твои письма. Поначалу, пока письмо лежит в сумочке всего несколько дней, я время от времени достаю его, разворачиваю и перечитываю – когда выдается свободная минутка, например за кофе в кафешке или в приемной у зубного врача. Но дни проходят – и мне уже не хочется его доставать: самый вид этого письма, замусоленного на сгибах, зачитанного почти до дыр, становится мне неприятен. Он напоминает, сколько долгих недель и даже месяцев миновало в ожидании очередного письма от тебя. Но из сумочки я его не вынимаю, в коробку не перекладываю – из суеверия.

А сейчас, закончив занятия, перекусив с коллегами, побеседовав со студентами, переделав разные мелкие дела из тех, что входят в мои обязанности, я отправляюсь домой, достаю из сумки письмо – твое последнее письмо, кладу его в коробку к остальным и убираю коробку подальше, с глаз долой. Я не чувствую боли. Я проделываю это все не торопясь, рассчитанными движениями: я их отрепетировала по дороге домой. Я наливаю себе выпить. И продолжаю жить.

Каждый день, возвращаясь с работы, я бросаю взгляд на свой почтовый ящик – и, по правде говоря, испытываю некоторое облегчение: уже не нужно ничего ждать. Два года подряд этот железный ящик был средоточием моего существования, и теперь, когда он снова превратился в нейтральный предмет, больше ничего не скрывает и ничего не обещает, мне кажется, что мучившая меня боль прошла. О моей потере никто не знает, об этой стороне моей жизни никто не подозревал, – может, какие-то слухи и ходили, но в общем плане, ничего конкретного: когда ты приезжал, мы на людях не появлялись. Поэтому я могу жить дальше – как будто ничего не произошло, как будто тебя в моей жизни не было. Но через некоторое время я все же чувствую потребность кому-нибудь довериться. Один мой коллега, Гус Маркс, который недавно разошелся с женой, приглашает меня поужинать, и за выпивкой мы расслабляемся и решаем поведать друг другу свои невеселые истории, а потом – в основном по моей инициативе – оказываемся в постели. Он унылый, волосатый, а на меня будто что-то нашло – я неистовствую, словно с цепи сорвалась, сама себя не узнаю. Дня через два, когда мы в перерыве между занятиями пьем кофе, он вдруг говорит:

– Меня беспокоит твое состояние. Может, тебе стоит кому-нибудь показаться?

– Кому? Психиатру?

– Ну да. Проконсультироваться. На всякий случай.

– Спасибо, я подумаю.

Но про себя я посмеиваюсь – у меня уже созрел совсем другой план. Как только закончится весенний семестр, в последних числах апреля, я хочу съездить в твой город, туда, где ты умер. Я там ни разу не была. Прежде подобная идея не возникала. А теперь я жду этой поездки в приподнятом настроении, я энергично к ней готовлюсь – решила обновить свой гардероб, купила что-то светлое, летнее, разорилась на модные солнцезащитные очки…

Я не рассматриваю любовь как нечто неизбежное, стихийное: она всегда предполагает выбор. Просто момент выбора не всегда осознаёшь, не понимаешь, когда именно он наступил, когда то, что казалось легким увлечением, переросло в необратимый процесс. Без каких-либо предупреждающих сигналов. Я вспоминаю, как мы встретились два года назад, как сидели в ресторане и ты сказал: «Я любил тебя. И сейчас люблю», а я поймала свое отражение в зеркале у тебя за спиной – и мне внезапно сделалось неловко. Я подумала – бог знает почему! – что ты говоришь это из чистой галантности, что твои слова не стоит принимать всерьез. Я подумала: вот сейчас он приглядится ко мне как следует и поймет, что выбрал для излияния чувств совершенно неподходящий объект – особу, которая уже не тянет на образ прекрасной дамы, которая отвыкла выслушивать любовные речи и тем более разучилась на них отвечать. Я в сущности уже давно махнула на себя рукой, потеряла интерес к интригам и бессмысленному выяснению отношений. Я перестала мыть волосы оттеночным шампунем, использовать питательные маски и омолаживающие кремы, румянить щеки и вообще что-то делать со своим лицом. Но потом я поняла, что ты говоришь серьезно, и это только усилило мои сомнения:

– Ты не ошибся? Ты точно меня имеешь в виду? Ни с кем не путаешь?

– Память мне, конечно, начинает изменять, но не до такой же степени!

Перед этим разговор шел непринужденно, мы много что успели обсудить. Я спросила, как поживает твоя жена.

– Танцы пришлось оставить. Она перенесла операцию на колене.

– Наверно, ей трудно было отвыкать от прежней бурной активности.

– Она нашла себе другое занятие. Открыла магазин. Книжный.

Ты спросил о моем муже, и я ответила, что мы развелись. Сказала, что дети выросли и оба в этом году уехали учиться, впервые живут одни, без меня. Выпитое вино развязало мне язык, и я даже рискнула признаться, что последнюю пару лет перед разводом Дуглас все время говорил сам с собой. Когда он косил траву перед домом, я украдкой наблюдала за ним из-за неплотно задернутых занавесок и видела, как он гримасничает, чему-то усмехается, хмурит брови и говорит, говорит, не закрывая рта. А какой темпераментный, бурный диалог он вел с самим собой, пока брился в ванной – в полной уверенности, что жужжание электробритвы заглушит его голос. В конце концов мне все это порядком надоело и уже не хотелось вникать в его разглагольствования.

Мой самолет улетал в шестнадцать тридцать, и ты повез меня за город, в аэропорт. Я не чувствовала себя несчастной при мысли, что мы расстаемся и вряд ли увидимся снова; и все же, просто сидя в машине рядом с тобой, я была счастлива. Снаружи быстро темнело, как всегда в ноябре; встречные автомобили шли с зажженными фарами.

– Знаешь, а ведь ты могла бы полететь более поздним рейсом.

– Да?

– Мы могли бы заехать в отель, оттуда позвонить в аэропорт, отменить твой вылет и забронировать билет на другой рейс, попозже.

– Право, не знаю. Пожалуй, нет. Я слишком устала.

– Что, я такой утомительный собеседник?

– Ничуть.

В машине мы все время держались за руки, и после этого «ничуть» я высвободила руку, чтобы жестом успокоить тебя, показать, что я устала не от разговора, а от чего-то другого, давно не испытанного, – и потом опять взяла тебя за руку. Не знаю точно, что именно я хотела выразить, но мне казалось, что ты поймешь, – и я была права, ты понял.

К северу от города мы свернули на скоростную автостраду и теперь ехали прямо на запад. Близился закат, полосы неба в просветах между облаками горели багровым пламенем. Огни машин, миля за милей, сливались в непрерывную светящуюся ленту. И мне казалось, что весь мир вокруг плывет, сливаясь в некую блаженную картину, обволакивает меня и успокаивает. Похожее ощущение иногда возникало у меня под воздействием выпитого. И этот новый, благодатный мир шептал мне: почему бы и нет? Почему бы не довериться настоящему, не поплыть по течению, не попытаться растянуть эти минуты? А вдруг получится? И на сей раз выпивка была ни при чем: да, за ланчем я чуточку перебрала, не спорю, но сейчас хмель полностью прошел.

– Правда, почему бы и нет?

– Почему бы и нет – что?

– Почему бы не заехать в отель, не позвонить в аэропорт и не перенести вылет?

И ты ответил:

– Я этого ждал.

Может быть, вид закатного неба и автомобильных огней и определил выбор? Как ты думаешь? Тогда я отнеслась к этому довольно легко, не придала особого значения. Мотель, в который мы заехали, был построен из белых блоков, и оштукатуренные стены выглядели одинаково изнутри и снаружи, отчего обстановка номера – роскошные с виду ковры и занавеси, громоздкая мебель в псевдоиспанском стиле – казалась особенно нелепой и несообразной, как будто это не жилье, а склад временного хранения. На стене напротив кровати висела картина: оранжевые лодки и черно-оранжевые дома, отражающиеся в сине-черной воде. И ты рассказал мне о своем знакомом художнике, который работал по заказам мотелей. Писал он всегда одно и то же: лодки, фламинго и голых мулаток, ничего другого – и, по твоим словам, жил припеваючи.

Над головой у нас с воем пролетали реактивные лайнеры. Я не всегда могла расслышать, что ты говоришь, – ты прижимался ко мне лицом. А переспрашивать было смешно и глупо, к тому же слова, которые произносятся в постели, нельзя повторять. Но меня беспокоило другое: вдруг ты спросил меня о чем-то важном и, не услышав ничего в ответ, не стал повторять свой вопрос? Это мучило меня и потом, много позже, когда я жаждала ответить на все твои вопросы, заданные и не заданные, – ответить так, как хотелось тебе.

Нас обоих била дрожь. У нас не сразу получилось: до такой степени нас обоих – повторяю, обоих – переполняло благодарное изумление. Нас затопила волна блаженства, незаслуженного, безоговорочного счастья, в которое мы боялись поверить. В глазах у нас стояли слезы. Правда. Так было.

И вот о чем я думаю: если бы я впервые встретилась с тобой только два года назад, в моем тогдашнем возрасте, не раньше, могла бы я тебя полюбить? Вряд ли. Во всяком случае, не так. Не так сильно. В тот день ты вернул меня в мою молодость, связал меня нынешнюю с наивной девочкой, которая гуляла по кампусу с детской коляской и, невзирая ни на что, умудрилась сохранить невинность. Если в те далекие дни я сумела зажечь искорку любви, которая теперь согрела нас обоих, то, может быть, моя жизнь не так уж бессмысленна, как мне казалось? Не всё было напрасно? Не всё рассыпалось на куски и пропало бесследно, безвозвратно?

Я решаю вылететь первого мая. У меня почти два свободных месяца, прежде чем кто-то из детей приедет домой на каникулы и прежде чем начнутся занятия в университетской летней школе. Я лечу в твой город, куда так долго посылала письма. Сначала веселые, многословные, доверительные, потом тревожные, под конец умоляющие. В город, куда мои письма продолжали бы идти, если бы я не наткнулась на газетное сообщение о твоей смерти.

Я лечу в город, в котором ты жил и который мне знаком по твоим письмам. Ты отзывался о нем насмешливо, но в целом он тебя устраивал. Мне запомнилась твоя формулировка: сплошные старые развалины и бестолковые туристы. Нет, дословно фраза была такая: «сплошные старые развалины вроде меня» – ты всегда хотел казаться старше своих лет. Ты любил напускать на себя усталый вид, притворяться ленивым, равнодушным, пресыщенным. Честно говоря, я считала, что это поза. Я не верила – не хватало воображения поверить, – что ты и в самом деле чувствуешь приближение старости. Как-то раз ты заметил: неизвестно, помру я завтра или протяну еще лет двадцать пять, но, собственно, какая разница? И ты сказал такое мне! Ну не кощунство ли? И еще добавил, что счастье для тебя пустой звук. И я опять-таки тебе не поверила, приняла это за самомнение и фанфаронство, характерное для человека молодого. Я не делала поправки на возраст, не давала себе труда как следует разобраться в тебе, допустить, что ты не лукавишь, что запасы жизненной энергии, на которую я полагалась, растрачены, вот-вот иссякнут. И хотя я перестала красить волосы и совсем было решила не ждать слишком многого, спокойно доживать, сколько положено, теперь я смотрела в твою сторону с надеждой, с огромной надеждой. Я отказывалась – и отказываюсь – видеть тебя таким, каким ты сам видел себя.

Я сравнил бы тебя, пожалуй, с теплой, живой волной, даже больше – с весенним половодьем, – написал ты мне однажды, – и я, как всякий нормальный человек, боюсь, что меня вот-вот захлестнет, накроет с головой, унесет неведомо куда – на то оно и половодье.

В ответном письме я возразила: ничего подобного, я всего лишь тихий, мелкий ручеек, который можно запросто перейти вброд. Но ты стоял на своем.

Как я старалась, всеми правдами и неправдами, быть на высоте – и в письмах, и при наших свиданиях! Сколько сил тратила, чтобы завуалировать свою любовь, представить ее как легкую, ни к чему не обязывающую интрижку! Бессмысленная игра в шарады с переодеваниями… Унизительное притворство! А ты – ты только улыбался, рассеянно, чуть снисходительно; наверно, тебе неловко было наблюдать за моими ухищрениями. Неловко за меня.

Я нахожу себе жилье на побережье, в доме постройки, видимо, двадцатых годов – бледно-желтый фасад, облупленные карнизы, над входом лепное украшение – медальон и волюта с полустершейся надписью. Ослепительный свет от моря, толпы пожилых туристов, снующих взад-вперед, – ты мне о них рассказывал. Я тоже брожу по улицам, без всякой цели. Идти на кладбище я не хочу. К тому же я не знаю, на каком из местных кладбищ ты похоронен. Я хожу по тротуарам, по которым, возможно, ходил и ты, вижу вокруг то, что почти наверняка видел ты. В оконных стеклах, где когда-то отражалось твое лицо, теперь мелькает мое собственное отражение. Я играю в эту игру. Сам город совершенно не похож на города, к которым я привыкла. Узкие, крутые улицы; преобладают светлые тона; у многих домов плоские кровли, а сами дома смахивают на автозаправочные станции – перед Второй мировой войной в архитектуре был популярен лаконичный стиль. Довольно часто попадаются декоративные элементы – высокие узкие окна с толстыми непрозрачными стеклами, черепичные крыши в испанском духе, круглые окошки, балкончики; вся эта эклектика не вяжется с однообразными фасадами. Зато сады роскошные. Рододендроны, азалии, гортензии пламенеют оранжевым, красным, лиловым; от их пышного многоцветия больно глазам. Тюльпаны, огромные, как винные кубки, – все назойливо, все напоказ. Торговые заведения необычные, особенно на взгляд человека из промышленно-университетского города, где стиль торговли менее броский, чисто функциональный, хотя в больших торговых центрах и у нас не обходится без излишеств. Мороженицы начала века, где подают развесное мороженое в вазочках. Забавные вывески: ВСЁ ДЛЯ КОВБОЯ. СПОРТТОВАРЫ; ПЛЯЖНАЯ КАНАДА: НА КАНАРЫ НЕ НАДО! – и пальмы в кадках у дверей. Чайные в псевдотюдоровском стиле, с замысловатыми фронтонами. Целая гора босоножек на веревочной подошве перед входом в какое-то подобие пещеры; изнутри доносятся записанные на пленку «голоса джунглей». Кондитерские в домах с фальшивыми фасадами – имитация средневековых замков в миниатюре. Бесконечный, утомительный маскарад. Как-то днем я захожу в супермаркет купить хлеба и фруктов – и вижу, что девушка за кассой одета в холщовый мешок, лицо у нее вымазано грязью и красной краской, а в волосы воткнута пластмассовая кость. У них то ли акция, то ли дегустация – рекламируют изюм и австралийскую говядину. Но сквозь слой краски и грязи девушка мне улыбается – устало, однако же вполне по-человечески, и примиряет меня со всем этим балаганом. И так почти везде – непременно найдется кто-нибудь, на ком может отдохнуть глаз.

Я брожу по улицам твоего города в надежде обнаружить что-то связанное с тобой – когда-то я с той же целью читала твои газетные и журнальные статьи, книги, которые ты писал. Я тщетно пыталась отыскать в них следы личности автора. Остроумные, познавательные, стилистически безупречные, почти виртуозные, твои книги служили самым разным целям – кроме одной: от самовыражения ты последовательно уклонялся. Я без конца донимаю тебя вопросами: неужели это все, что ты хотел сказать? А ты только снисходительно посмеиваешься в ответ: чего же еще можно ждать от книжки? Но это меня не убеждает, я продолжаю допытываться, жду откровений.

Если бы мне предложили назвать твое главное свойство, я сказала бы: ты не способен идти на компромисс. Именно это я вижу в тебе прежде всего. Ты бы возмутился, возразил, что всю жизнь только и делаешь, что соглашаешься на компромиссы. Но я имею в виду нечто другое. Сейчас попробую сформулировать: ты не допускаешь компромиссов с самим собой, не ищешь легких выходов (для тела и души), ты сам себе неудобен. И при всей своей чистоте и доброте ты не склонен проявлять жалость. Но в то же время в тебе есть что-то рыцарское. Я уверена, что ты, как истинный рыцарь, способен и на самопожертвование, которое давно вышло из моды, и на необъяснимую жестокость, причем поступки обоего рода ты совершаешь с воодушевлением, словно живешь по уложениям тайного ордена.

Сам ты описывал себя совсем не так: говорил, что в общем ты человек добродушный, избалованный, в меру эгоистичный, склонный к сибаритству. Ты недоуменно поглядывал на меня поверх очков, как строгий преподаватель старой школы, поставленный в тупик категоричностью студентки. И тогда получалось, что моя влюбленность, то, как я ее проявляю, – всего-навсего сумасбродство, сродни самонадеянной гипотезе, которую можно высказать в студенческой работе, ничем не подкрепив по существу.

С начала нашего романа, разумеется, я понимала, что двойная жизнь чревата опасностями. Сознавала, что связывающие нас ниточки в любой момент могут порваться. Так оно и случилось. Не знаю, как и когда наметился этот разрыв, произошел ли он по твоей воле или по каким-то не зависящим от тебя причинам: спросить не у кого, пожаловаться некому. Раньше долгое молчание все-таки разрешалось, в последний момент приходило спасение. Я в панике отправляла тебе отчаянное письмо – и получала в ответ твое, насмешливое, ласковое; ты просил прощения и уверял меня, что беспокоиться не о чем, положение ничуть не изменилось, мои позиции прочны как никогда, ты и не думал оставлять меня. И когда ты навсегда исчезаешь из моей жизни, когда я проваливаюсь в бездонную яму твоего отсутствия, я еще долго пребываю в уверенности, что мне просто снится кошмарный сон или что я угодила в западню и надо изо всех сил кричать, звать на помощь – и я до кого-то докричусь, помощь придет.

Я начинаю читать статьи в женских журналах. Душещипательные житейские истории. Когда у нас с тобой все в порядке и червь сомнения меня не грызет, я из суеверия не вчитываюсь в эти нехитрые исповеди; но если ты молчишь и я с ума схожу от беспокойства, я пытаюсь найти в них утешение. И правда, разве не проще утешаться тем, что многим куда хуже, чем тебе, что твоя персональная боль отнюдь не исключение, что твои душевные муки вполне типичны, узнаваемы? Скольким женщинам пришлось переболеть любовью – и ничего, все выжили, вылечились и готовы передать полезный опыт товаркам по несчастью. Вот, например, Марта Т. Она пять лет была любовницей человека, который без конца обманывал ее, измывался над ней – и тем не менее сохранял для нее притягательность. «Я в него влюбилась, потому что он был такой обходительный», – вспоминает она. Или Эмили Р.: любовник уверял ее, что женат, а на самом деле женат не был. И как часто в разговорах с разными знакомыми, мужчинами и женщинами, я ловлю себя на том, что из кожи вон лезу, пытаясь острить все на ту же невеселую тему, повторяя – в который раз: да, женщины возводят замки на фундаментах, не способных выдержать самое хлипкое строеньице, пристанище на одну ночь; да, женщины живут самообманом и страдают без толку; да, их легко эксплуатировать, потому что без привязанностей их существование лишено смысла, и еще потому, что внутри них самих кроется какой-то глубокий, не поддающийся определению, но не совсем безнадежный изъян. И так далее до бесконечности – в наши дни все знают наизусть эту старую песню. А между тем мое сердце разбито, тоже как в песне; оно пересохло, растрескалось, оно похоже на пустыню, изборожденную расщелинами. Я плáчу вместе с Эмили Р. и Мартой Т. и пытаюсь угадать, какой путь для исцеления они нашли. Брали уроки макраме? Занимались дыхательной гимнастикой? В свое время я слышала от кого-то – точно не помню от кого, но, разумеется, от женщины! – что боль возникает, только если думаешь о прошлом или о будущем, поэтому для себя моя знакомая решила эту проблему просто: стала жить исключительно настоящим моментом. По ее словам, каждый данный момент – это средоточие покоя. Я попробовала жить по такому рецепту, я готова попробовать что угодно, но как это работает, мне непонятно.

Я покупаю план города. Нахожу твою улицу, квартал, где стоит твой дом. Оказывается, это недалеко от места, где поселилась я, – можно дойти пешком, кварталов десять. Я иду туда, но за пару кварталов до твоего дома сворачиваю в сторону. Ты не хотел, чтобы я видела твой дом. (Со мной все обстоит наоборот: в ожидании твоего приезда я старалась всячески принарядить свое жилище, чтобы оно тебе понравилось, – только ты мог вдохнуть в него жизнь.) Теперь я, если захочу, могу его увидеть. Могу пройти мимо по другой стороне улицы с бьющимся сердцем, еле решаясь взглянуть на сам дом. Потом, взяв себя в руки, могу рассмотреть его как следует. Вероятно, разумнее всего отправиться на разведку в сумерках и задержаться у открытых окон: оттуда может донестись музыка, могут послышаться голоса. У меня в голове не укладывается, что это реальность, реальный дом, в котором живут, спят, моют посуду. А когда совсем стемнеет, если твоя жена не задергивает шторы, можно заглянуть внутрь, увидеть ваши комнаты, картины на стенах. Кто выбирал их – ты, она? Ни один из вас? Или вы вместе? От этих мыслей мне становится больно.

Однажды в каком-то журнале – возможно, из тех, с которыми сотрудничал ты, – я прочла документальный очерк о женщине, у которой в автокатастрофе погибли двое детей, две девочки. Так вот, она каждый день в одно и то же время выходила на улицу и шла навстречу школьникам, возвращавшимся домой после занятий, словно надеялась увидеть среди них своих дочек. Но к самой школе она не подходила, в опустевшие классы не заглядывала: на это она не отваживалась.

Остается книжный магазин твоей жены: туда-то я вполне могу пойти. Я не знаю, как он называется, и просматриваю соответствующий раздел в телефонном справочнике. Наверно, вот этот: «Книжный салон Барбары». Судя по названию, я ожидаю увидеть что-то затейливое, претенциозное, но, к моему удивлению, все оказывается совсем не так. Просторное, ярко освещенное помещение, довольно много покупателей. Никаких лишних элементов декора – псевдосредневековых или тюдоровских, вообще никаких фокусов, нормальный магазин. Солидное предприятие, работающее круглый год, не зависящее от сезонного наплыва невзыскательных туристов.

Я узнаю́ ее с первого взгляда, хотя она изменилась. Седины в волосах больше, чем у меня, прическа другая – волосы собраны в пучок на затылке. Лицо без всякой косметики; черты обозначились резче; кожа с желтоватым оттенком; и при этом в лице моментами проглядывает прежняя живая привлекательность, – сразу вспоминается ее взрывной, иронический стиль. На ней прямое свободное платье лилового цвета, с полосками индейской вышивки. Двигается она с некоторым трудом – видимо, пришлось заново учиться ходить после операции на колене, когда ей вырезали хрящ. И она, как ты и говорил, располнела; теперь это плотная, приземистая женщина средних лет.

Она появляется откуда-то сзади, из подсобного помещения, с двумя толстенными альбомами по искусству в руках. Заходит за прилавок, ставит книги на полку и обращается к девушке-продавщице, явно продолжая начатый разговор:

– Ну, я понятия не имею – подними накладную, дозвонись до них, объясни, что у нас так вещи не делаются: всю партию придется вернуть, черт их дери!

Я узнаю́ ее голос, я слышала его на когдатошних университетских сборищах – требовательный, звучащий особенно уверенно, если она начинает терять терпение; голос, с которым как нельзя лучше сочетаются фразы типа «Господи боже, и чем только эти идиоты думают!». А вдруг и она узнает мой голос, припомнит мое лицо? Впрочем, вряд ли. Такие, как она, привыкли быть в центре внимания и не замечают тех, кто с краю, – к тому же никакой информации обо мне у нее нет. Увидеть меня здесь она не рассчитывает.

Тем не менее мне неуютно, я чувствую себя виноватой. Однако я надолго застреваю в магазине, обхожу его и вдоль и поперек. С ума сойти, сколько там книг! Почему-то мой взгляд то и дело задерживается на книжках, предлагающих читателям разные способы обретения счастья или по крайней мере душевного покоя. Ты представить себе не можешь – или как раз можешь?! – какое множество книг такого рода пишется и издается. Я отнюдь не отношусь к ним предвзято. Я даже думаю, что неплохо бы их почитать. Хотя бы выборочно. Но сейчас я только в оцепенении разглядываю их на полках. А есть еще масса других, посвященных разного рода магии: сотни, буквально сотни книг о ведьмах, гадалках, ясновидящих, о заговорах, ритуалах, порчах, сглазах и прочих чудесах. Обе эти группы книг – про счастье своими руками и про магические силы вне нас – сливаются для меня в некое целое, я не в состоянии отделить одни от других, я не могу к ним прикоснуться. Они образуют единый сплошной многоцветный поток, который как по волшебству заполняет все пространство магазина, накрывает меня с головой, и я уже не понимаю, чтó там внутри, в этих книгах, потому что не умею дышать под водой.

И все же я продолжаю приходить туда. Я прихожу каждый день, иногда для отвода глаз плачу за пару книжек в мягкой обложке, но чаще просто бесцельно брожу. Наверно, меня принимают за одного из таких любителей книг, которые смотрят, листают, но редко покупают. Как-то раз я ловлю на себе ее взгляд; она улыбается – но эта улыбка не предназначена мне лично, она адресована потенциальной покупательнице, одной из многих. Я слушаю, как она говорит с продавщицами, смеется, ведет с кем-то долгий телефонный спор – то шутливый, то серьезный. Просит приготовить ей чаю с медом, притворно-возмущенно отказывается от печенья. Иногда при мне она что-то настоятельно рекомендует покупателям, уговаривает, очаровывает – и добивается своего. Я могла бы с ней сблизиться, войти в доверие. Что за фантазии приходят мне на ум! В ее присутствии меня обуревают самые разные чувства: тут и ревность, и сознание собственного, пусть недолгого превосходства, и непристойное, неудержимое любопытство. Обо всем этом позже я вспоминаю со стыдом.

Если я попадаю туда ближе к вечеру – магазин работает до девяти, – ее как правило уже нет. Но однажды незадолго до закрытия я застаю ее там одну. Больше в магазине никого. Увидев меня, она выходит в подсобку, через минуту возвращается и направляется ко мне. В руках у нее пакет из оберточной бумаги.

– Мне кажется, я знаю, кто вы.

Она смотрит мне прямо в глаза. Смотрит снизу вверх, откинув голову назад, – она намного ниже меня ростом.

– Мы все заметили, что вы давно сюда ходите, как на работу. Я было заподозрила вас в воровстве, велела девушкам приглядывать за вами. Но вы ведь не воровка – я права?

– Вы правы.

Она протягивает мне то, что держит в руках. Я машинально беру бумажный пакет; внутри шуршат тоже какие-то бумаги.

– Он умер. – Говоря это, она улыбается победной улыбкой учительницы, уличившей школьника в неблаговидном поступке. – Поэтому он вам и не писал. Он умер в марте. Дома, у себя за письменным столом. От сердечного приступа. Я вечером вернулась и нашла его.

Я не могу произнести в ответ ни слова. Да и вправе ли я отвечать?

– Думаете, я стану извиняться за то, что сообщаю вам столь неприятное известие? Нет, не стану. Мне безразлично, как вы это примете. Абсолютно безразлично. И видеть вас здесь я больше не желаю. Всего хорошего.

Я ухожу из магазина, так ничего и не сказав.

Дома я раскрываю пакет и вынимаю оттуда письма. Небрежно сложенные листки без конвертов. Я заранее знала, что в пакете будут письма, мои письма. Я не хочу их читать, я боюсь к ним притрагиваться, хочу убрать их с глаз долой. Но внезапно я замечаю, что почерк чужой, незнакомый. Я начинаю читать. Это не мои письма, их посылал кто-то другой. Я в панике перебираю листки и вижу подпись: Патриция; Пат; П. Тогда я возвращаюсь к началу и внимательно прочитываю все письма по очереди, одно за другим.

Любовь моя!

Мы расстались совсем недавно, и я не помню себя от счастья. Я пошла в парк с Самантой, там было так чудесно. Я качала ее на качелях, смотрела, как она съезжает с детской горки, и думала, что буду любить этот парк всегда, пока жива, потому что я пришла туда такая счастливая, после того как мы с тобой были вместе.

Дорогой мой!

Помнишь безумного старика из соседнего дома? Представляешь, он явился и съел все, что висело на дереве в саду. Это же декоративное дерево, и сливы на нем были просто для красоты, твердые и совершенно несъедобные, а он их все оборвал и прямо горстями заталкивал в рот, давился и глотал! А я молча наблюдала за ним из комнаты, сидя на полу на диванных подушках, где мы с тобой…

Мой дорогой, любимый!

Прошлой ночью ты мне приснился. Такой красивый, удивительный был сон. Ты держал в руках мои распущенные волосы и говорил: смотри, какие они тяжелые, они высосут из тебя все силы, надо их срочно обстричь. И ты говорил так ласково, с таким участием, как будто речь шла не о волосах, а о чем-то куда более важном. Но я не могу догадаться, о чем еще ты говорил, мой любимый, ты мне давно не пишешь. Пожалуйста, напиши поскорее, чтобы я знала, что ты хотел сказать мне в этом сне…

Любимый!

Я изо всех сил стараюсь удержаться и не писать тебе, я считаю, что я не должна лишать тебя права на выбор, я не хочу тебя преследовать и мучить, но мне невыносимо тяжело, когда ты вот так берешь и исчезаешь в никуда, мне так ужасно одиноко. Если бы ты мне прямо сказал, что больше не хочешь меня видеть, не хочешь, чтобы я тебе писала, я смогла бы это понять и принять, честное слово, для меня хуже всего неизвестность. Я бы так или иначе совладала со своими чувствами, если бы понадобилось, я бы оправилась от этого недуга, от любви к тебе, но сейчас мне необходимо знать, любишь ли ты меня, хочешь ли еще быть со мной, так что прошу тебя, пожалуйста, просто скажи – да или нет.

И последнее письмо – собственно, даже не письмо, несколько наспех нацарапанных строк, без обращения и подписи:

Ради бога напиши или позвони, я с ума схожу. Я сама себе противна, но я так больше не выдержу, пожалей меня.

– Эти письма не мои. Их писала не я.

– Значит, вы не она?

– Нет. Я не знаю, кто она. Понятия не имею.

– Зачем же вы их взяли?

– Сама не пойму. Не сообразила, о чем идет речь. Я недавно пережила большое горе, внимание у меня иногда… рассеивается.

– Вы, наверно, подумали, что я ненормальная.

– Я не знала, что и думать.

– Видите ли, получилось так… Мой муж умер, я вам говорила. Он умер в марте. А письма всё идут и идут. На конвертах ни фамилии отправителя, ни обратного адреса. Только почтовый штемпель – Ванкувер, но это вряд ли поможет. Вот я и решила, что рано или поздно эта женщина здесь появится. Последние письма такие отчаянные.

– Да.

– Вы их все прочли?

– Да.

– Зачем? Вы же сразу догадались, что произошло недоразумение.

– Хотелось дочитать. Стало любопытно.

– Ваше лицо мне знакомо. Впрочем, мне многие лица кажутся знакомыми – в магазине бывает столько разных людей.

Я называю свое имя, свое настоящее имя – к чему скрывать? Оно ей ничего не говорит.

– Я вижу столько разных людей… – Она берет пакет с письмами и, чуть помедлив, опускает в мусорную корзину. – Я больше не могу держать их у себя.

– Вы правы.

– Получается, она и дальше будет страдать от неизвестности.

– Со временем поймет.

– А если нет? Впрочем, это не моя забота.

– Верно. Не ваша.

Мне неохота дальше говорить с ней, неохота выслушивать ее теории. Самый воздух вокруг нее сгущается; от нее словно исходит удушливый, мертвенный свет. Она пристально смотрит на меня.

– Не понимаю, с какой стати я приняла вас за эту женщину. Вы, по-моему, ненамного моложе меня. Я всегда считала, что любовницы по определению моложе, чем жены.

Помолчав, она добавляет:

– Вы теперь знаете о моей жизни больше, чем мои продавщицы или знакомые, и вообще чем кто бы то ни было, кроме, пожалуй, этой неизвестной особы. Простите, но мне действительно не хотелось бы вас здесь видеть.

– Я живу в другом городе. Я скоро уеду. Может быть, даже завтра.

– Ничего не поделаешь, это жизнь. Обычная история. Я не жалуюсь на судьбу, у нас был вполне удачный брак. Детей не получилось, но зато каждый делал то, что хотел. Жилось с ним всегда легко, спокойно. И он многого достиг. Я всегда полагала, что он мог бы достичь большего, если бы постарался. Но он и так пользовался известностью. Если я назову вам его фамилию, вы наверняка вспомните его публикации.

– Да нет, не стоит.

– Ну что ж. Как скажете.

Она пожимает плечами, поднимает брови, как бы показывая иронической гримаской: все, тема закрыта, говорить не о чем. Я поворачиваюсь и иду к выходу, но краешком глаза успеваю заметить ее скептическую полуулыбку.

На улице в этот долгий, почти летний вечер еще совсем светло. Я хожу, хожу и не могу остановиться. Я брожу по этому придуманному городу, иду мимо каменных стен, одолеваю крутые подъемы и спуски – и все время мысленно вижу эту девушку, Патрицию. Девушку, женщину, неважно. Тот тип женщины, которая способна назвать свою дочь Самантой. Стройная, модно одетая, немного напряженная, нервная. Распущенные по плечам темные волосы. Волосы не причесаны, лицо опухло и покраснело от слез. Она сидит в темноте. Бродит из комнаты в комнату. Пробует улыбнуться, глядя в зеркало. Пытается подкраситься. Откровенничает с подругой. Ложится в постель с мужчиной. Идет с дочкой в парк – но не в тот парк, в другой. Избегает определенных улиц, не притрагивается к определенным журналам. Короче говоря, страдает в полном соответствии с правилами, лишенными всякого смысла, но обязательными для всех. И когда я думаю о ней, я, кажется, догадываюсь, как ты воспринимал – воспринимаешь – подобную разновидность любви: как что-то происходящее отдельно от тебя, на расстоянии; как непонятное, недостойное жалости саморастрачивание; как закрытый для непосвященных обряд в рамках некоей безымянной религии. Я права? Я наконец приближаюсь к разгадке? Так и есть?

Но тут я вспоминаю, что не я, а ты первым заговорил о любви. Ты, не я, признался первым.

Как же прикажешь тебя понимать?

Впрочем, неважно. Я выдумала эту девушку. Даже тебя до какой-то степени придумала, приспособила к собственным целям. Придумала, что любила тебя. Придумала, что ты умер.

У меня тоже есть всякие приемы и ловушки. Пока я еще не знаю, как они сработают, но не стану заранее их отвергать: приберегу на всякий случай.