В тот день Нина до вечера играла в теннис на школьном корте. После того как Льюис уволился из школы, некоторое время она бойкотировала корты, но то было почти год назад, и с тех пор ее подружка Маргарет (тоже бывшая учительница, которую провожали на пенсию торжественно и по всем правилам, а не так, как Льюиса) успела уговорить ее снова начать там появляться.

– Все-таки лучше бывать иногда на свежем воздухе, пока можешь.

Когда у Льюиса начались неприятности, Маргарет уже была на пенсии. Написала из Шотландии письмо в его поддержку. Но Маргарет была столь широкой натурой, так всех подряд понимала и со всеми дружила, что ее письмо, скорее всего, никто всерьез не воспринял. Опять эта Маргарет с ее безразмерной добротой.

– Как Льюис? – поинтересовалась она в тот вечер, сидя в машине с Ниной, когда та подвозила ее домой.

– Да как-то так, по инерции, – ответила Нина.

Солнце к тому времени докатилось почти до озерной воды. Те деревья, на которых еще держалась листва, сверкали, как золотые фонтаны, но летнего тепла вечером уже не было. Кусты перед домом Маргарет все были замотаны в мешковину, как мумии.

Вечерний свет напомнил Нине о прогулках, которые они с Льюисом еще прошлой осенью совершали, бывало, после школы и перед ужином. Эти их прогулки вдоль ведущих за город дорог или старых железнодорожных насыпей были не очень долгими, поскольку дни становились все короче. Но как они изобиловали разными неожиданными наблюдениями (не всякое и словами выразишь!), вбирать и постигать которые она училась у Льюиса. Жуки, личинки, улитки, мхи, тростники в канавах и грибы-навозники в траве, звериные тропки, калина, клюква – волшебный котел, из которого, сколько ни черпай, каждый день в половнике будет что-то новое. И каждый день – это шаг к зиме, все истончается, вянет.

Дом, в котором жили Нина с Льюисом, был построен в сороковые годы девятнадцатого века и по моде того времени стоял очень близко к тротуару. Из гостиной или столовой слышны были не только шаги за окном, но даже и обрывки разговоров. Вот и в тот раз, подъехав, Нина подумала, что Льюис наверняка услышал, как хлопнула дверца машины.

Открывая дверь, она насвистывала, стараясь не фальшивить. На сцене те же, входит героиня-завоевательница:

– Я выиграла. Выиграла! Ку-ку, привет.

Но, пока она играла в теннис, Льюис умирал. Точнее, убивал себя. На прикроватном столике лежали четыре пластиковые обоймочки, фольгированные сверху. Пустые, каждая на две ячейки, где были капсулы мощного болеутоляющего. Еще две обоймы лежали поодаль, эти были целые, в них сквозь прозрачный пластик виднелись белые капсулы. Когда Нина позже возьмет их в руки, ей бросится в глаза, что фольга на одной из них надорвана, словно Льюис начал было ее распечатывать, поддел ногтем, но бросил – то ли решил, что ему уже хватит, то ли как раз в тот момент начал проваливаться в беспамятство.

Стакан с водой был почти пуст. Ничего не пролито.

Все это они обговорили заранее. План утвердили, но как нечто гипотетическое, что может – или должно – произойти в будущем. Нина предполагала, что она при этом будет присутствовать и будет соблюден какой-то ритуал. Музыка… Высокие подушки, кресло, придвинутое так, чтобы она могла держать его за руку… Она не подумала лишь о двух вещах: о его крайнем неприятии всякого рода показухи и о той тяжести, которую взвалит на нее подобная вовлеченность. Потом пойдут вопросы, и как еще посмотрят: могут и осудить, как непосредственную участницу произошедшего.

Сделав это так, как сделал он, Льюис поставил ее в наименее уязвимую позицию.

Поискала глазами записку. Вообще-то, какая разница, что там будет написано? В распоряжениях она не нуждается, не говоря уже об объяснениях или оправданиях. В записке не могло быть ничего такого, чего она не знала бы и так. Даже на вопрос: «Зачем так рано?» – она вполне может ответить и сама. Они говорили (или он говорил) о пороге нестерпимой беспомощности, или боли, или отвращения к себе и о том, как важно не перейти за этот порог, не переползти его. Лучше раньше, чем позже.

Вместе с тем невозможно себе представить, чтобы ему на тот момент было совсем нечего ей сказать. Она глянула сперва на пол, подумав, что он мог рукавом пижамы смахнуть листок бумаги со столика, после того как в последний раз поставил туда стакан. Либо, наоборот, он мог принять меры к тому, чтобы этого не случилось, и она заглянула под основание настольной лампы. Потом в ящик стола. Потом под его тапки, сунула руку в тапок – в один, в другой. Подняла книгу, которую они последнее время вместе читали, перетряхнула страницы; книга была по палеонтологии, о том, что вроде бы называется кембрийским взрывом разнообразия многоклеточных организмов.

И тут ничего.

Она принялась рыться в постельном белье. Вынула из конверта одеяло, отбросила пододеяльник в сторону. Льюис лежал на простыне в темно-синей шелковой пижаме, которую она купила ему пару недель назад. Он начал тогда мерзнуть – это он-то, никогда прежде не жаловавшийся на холод в постели. Что ж, она сходила в магазин, купила самую дорогую пижаму, какая там только была. Шелковую, потому что шелк одновременно и легкий, и теплый и потому что все другие пижамы, которые были в наличии, – то с этими их полосками, то с легкомысленными или скабрезными надписями – ассоциировались в ее сознании со стариками или с мужьями из комиксов, никчемными, затурканными неудачниками. Пижама была почти того же цвета, что и простыня, и он на ее фоне терялся. Кроме ступней, щиколоток, голеней. Ладоней, запястий, шеи, головы. Он лежал на боку, лицом не к ней, а в другую сторону. Все еще думая лишь о записке, она взялась за подушку, грубо вытащила ее из-под головы.

Нет. Нет.

Упав с подушки на матрас, голова произвела некий звук, оказавшийся тяжелее, чем Нина ожидала. И сам этот звук, и пустая ширь простыни словно говорили ей, что все ее поиски напрасны.

Таблетки вначале погрузили его в сон, а уж потом, крадучись, стали сбивать режимы организма, так что ни открытых глаз, ни искаженных черт не было. Рот у него был слегка приоткрыт, но сух. За последние пару месяцев он очень сильно изменился, и только теперь она в полной мере оценила насколько. Когда его глаза бывали открыты или даже когда он спал, каким-то усилием он ухитрялся поддерживать иллюзию того, что причиненный ущерб поправим – что его лицо, несмотря на складки синеватой кожи и каменную неподатливость болезни, – это по-прежнему лицо энергичного, всегда потенциально активного шестидесятидвухлетнего мужчины. Живость и решительность его лицу и раньше придавала не столько форма костей черепа, сколько глаза, глубоко посаженные и яркие, нервный изгиб губ, подвижность и разнообразие мимики, переменчивость морщинок, мгновенно принимающих разнообразные выражения – насмешки и недоверия, иронического приятия и болезненного отвращения. Этот репертуар был особенно необходим в классе, но применялся не всегда только там.

Но – все. Было – и нет. Теперь, всего пару часов спустя после момента смерти (ведь он, должно быть, приступил к делу, как только она ушла, чтобы, когда вернется, все уже точно кончилось), было очевидно, что умирание и уход завершились – настолько запало и съежилось его лицо. Стало непроницаемым, чужим, старым и в то же время инфантильным – таковы, наверное, лица мертворожденных младенцев.

Болезнь наступала по трем направлениям. Одно – это руки и пальцы. Пальцы делались все более косными и непонятливыми, захват стал сперва неуклюжим, а потом и вовсе перестал действовать. Или же начиналось, наоборот, с ног: они слабели, начинали спотыкаться, а вскоре перестали подниматься вовсе; ни на ступеньку не взойти, ни даже край ковра не переступить. А третьей и, может быть, самой опасной атаке подвергалось горло и язык. Глотание делалось ненадежным, оно пугало, вызывало удушье, речь превратилась в мешанину комковатых путаных слогов. Везде тому виной были скелетные мышцы, и поначалу это казалось не так уж и опасно. Никаких осечек со стороны сердца или мозга, никаких ложных или не туда направленных нервных импульсов, никаких пакостных изменений личности. Зрение и слух, вкус и осязание на месте, а пуще всего интеллект, живой и гибкий, как прежде. Мозг усиленно за всем следил и регистрировал неполадки на периферии, пытаясь корректировать нарушения и потери. Казалось бы, хорошо?

Конечно, сказал однажды Льюис. Но только в том смысле, что это дает шанс вовремя принять меры.

В его случае неполадки начались с мышц на ногах. Что ж, записался в кружок фитнеса для престарелых (хотя сама мысль об этом была ему противна), решил выяснить, нельзя ли мышцы как-то вздрючить, заставить работать с прежней силой. Неделю или две казалось, что это получается. Но затем ступни налились свинцом, ноги стали заплетаться, пошли падения, а вскоре подоспел и диагноз. Как только он стал им известен, они обговорили между собой те меры, которые придется принимать, когда настанет время. Уже в начале лета Льюис ходил с двумя палками. К концу лета перестал ходить вовсе. Но его руки все еще могли переворачивать страницы книги и пусть с трудом, но все-таки держать вилку, ложку или авторучку. Нине его речь казалась почти прежней, хотя посторонние понимали его с трудом. Впрочем, на посетителей он в любом случае наложил запрет. Ему изменили диету, чтобы легче было глотать, и иногда проходил целый день без каких-либо неприятностей с этой стороны.

Нина навела справки насчет инвалидного кресла. Он не возражал. О том, что для себя они назвали Большой Отключкой, больше не говорили. Она не верила, что у них – вернее, у него – может начаться период, о котором говорилось в соответствующей литературе: та перемена в человеке, которая иногда наступает примерно в середине смертельной болезни. Когда вперед вдруг вырывается некоторый оптимизм – не потому, что он оправдан, а потому, что болезнь и существование в болезни из абстракции превратилось в повседневность, борьба и преодоление из неприятного занудства перешла в привычку. Все это еще не конец. Живи настоящим. Хоть день, да твой.

О нет, от Льюиса, с его характером, она такого перерождения не ждала. Нина не могла себе представить, чтобы он пошел хотя бы на минимальный, пусть и практически полезный самообман. Но и вообразить его физически раздавленным она тоже была не способна. Однако теперь, когда одна невероятная вещь уже случилась, разве не могли произойти и другие? Разве не было возможности, что перемены, которым подвержены другие, возьмут свое и в его случае? Тайные надежды, попытки не видеть реальности, сделки с судьбой…

Нет.

Она взяла лежавшую на столике телефонную книгу, поискала слово «похоронные» и, конечно же, ничего не нашла. «Ритуальные услуги» – вот как это называется. Охватившее ее при этом раздражение было из той серии, что они частенько испытывали вместе. Похоронные, господи боже мой, ну что плохого в слове «похоронные»? Обернулась к нему и увидела, как он лежит, ею брошенный и беспомощно непокрытый. Прежде чем позвонить, она вправила одеяло в пододеяльник и накрыла его.

Молодой мужской голос спросил ее, был ли доктор, доктор-то приходил уже?

– Да не нужен ему доктор. Когда я пришла, он уже был мертв.

– И когда это было?

– Не знаю… Минут, наверное, двадцать назад.

– Значит, вы вошли и обнаружили, что он скончался? Так… ну а кто ваш доктор? Я позвоню ему, он к вам придет.

В своих деловитых обсуждениях техники самоубийства Нина и Льюис на ее памяти ни разу не поднимали вопрос о том, надо ли сам этот факт держать в секрете или предать огласке. С одной стороны, Льюис, конечно же, хотел, чтобы узнали правду. Хотел, чтобы всем стало известно: это было его обдуманным решением, благородным и разумным подходом к ситуации, в которой он оказался. Но, если взглянуть на ситуацию с другой стороны, можно найти причины, по которым он мог и не хотеть, чтобы это разглашалось. Он не хотел бы, чтобы кто-нибудь подумал, будто все это из-за увольнения с работы, из-за проигранной борьбы в школе. Чтобы они решили, будто он вот так сломался из-за поражения в той схватке? – ну нет, такое у него могло бы вызвать только ярость.

Она смахнула с прикроватного столика упаковки лекарства, целые с пустыми вместе, и спустила их в унитаз.

Похоронщиками оказались здоровенные местные парни, бывшие его ученики, взволнованные несколько больше, чем хотели показать. Врач тоже был молодой и незнакомый: постоянный врач Льюиса пребывал в отпуске в Греции.

– Что ж, Божья милость, значит, – сказал доктор, когда она ввела его в курс дела.

Несколько удивившись, что он так открыто это признал, она подумала, что, если бы это мог слышать Льюис, в словах врача его бы покоробил религиозный призвук. То, что доктор сказал после этого, было куда менее удивительно.

– Не хотите ли с кем-нибудь поговорить? У нас теперь есть люди, которые могут… ну… как бы, помочь вам справиться с вашими чувствами.

– Нет. Нет. Благодарю вас, я справлюсь сама.

– Вы здесь давно живете? Друзья, которые могли бы вам помочь, у вас есть?

– А, да. Да, конечно.

– Вы сейчас кому-нибудь позвоните?

– Да, – сказала Нина. Но солгала.

Как только доктор и мальчишки-носильщики с Льюисом вышли вон (Льюиса несли как какой-нибудь предмет мебели, завернутый в одеяло, чтобы углы не покоцать), она снова принялась за поиски. Теперь ей казалось, что она поступала глупо, ограничивая их область кроватью и тем, что рядом с ней. Мало-помалу добралась до карманов своего халата, висевшего на двери спальни. Превосходное место: ведь она этот халат надевает каждое утро, прежде чем кинуться варить кофе, и каждый раз роется в карманах в поисках салфетки, губной помады… Вот только неувязочка: чтобы добраться до халата, ему пришлось бы встать с постели и пересечь комнату – а ведь он уже несколько недель без ее помощи не способен ступить и шагу.

Но почему эту записку он должен был сочинять и куда-то класть именно вчера? Разве не разумно было бы написать и спрятать ее давным-давно, тем более что он не представлял себе, долго ли еще сможет держать в пальцах ручку? А раз так, записка может быть где угодно. В каком-нибудь ящике ее стола, где она как раз сейчас и роется. Или под бутылкой шампанского, которую она купила, чтобы выпить в его день рождения, и поставила на трюмо – пусть будет ему напоминание о дате, до которой еще две недели. Или между страницами любой из книг, что она в эти дни открывала. Да, в самом деле: он ведь ее совсем недавно спрашивал: «А сама-то ты что сейчас читаешь?» В том смысле, что помимо книги, которую она читала ему вслух («Фридрих Великий» аристократки Нэнси Митфорд). Читать ему курс занимательной истории (на развлекательное чтиво он бы не польстился) – это была ее идея, а книги по всяким другим дисциплинам она предоставила ему читать самостоятельно.

Тогда она ответила: «Да так… какие-то японские рассказы» – и показала обложку. Теперь принялась расшвыривать книги в разные стороны, чтобы найти ту, повернуть корешком вверх и перетряхнуть страницы. Но и каждая отбрасываемая книга подвергалась такой же процедуре. Со стула, на котором она обычно сидела, подушки сбросила на пол – посмотреть, нет ли чего под ними. В конце концов та же участь постигла и диванные подушки. Так, это что? банка с кофе? – вон его, высыпать: вдруг ему такой каприз пришел в голову: спрятать прощальную записку там.

Ей в тот момент никто не был нужен: вот еще, чтобы наблюдал за обыском? Который она производила, впрочем, при полностью включенном свете и раздернутых в стороны занавесках. И чтобы напоминал ей: держи, мол, себя в руках. Тем временем довольно давно уже стемнело, и она вдруг осознала, что надо бы что-нибудь съесть. А еще можно позвонить Маргарет. Но ничего этого не сделала. Встала, чтобы задернуть портьеры, но вместо этого выключила свет.

Нина была очень рослой, выше шести футов. Еще когда была подростком, учителя физкультуры, школьные психологи и обеспокоенные подруги матери в один голос советовали ей избавляться от сутулости. Она старалась изо всех сил, но даже и теперь, глядя на свои фотографии, огорчалась. До чего же у нее все-таки подавленный, уступчивый вид: плечи вперед, голова набок – покорная, улыбчивая прислуга, да и только. В молодости подружки приучили ее к тому, что ей то и дело организуют знакомства с высокими мужчинами. Казалось, ничто другое в мужчине не имеет значения; если он длинный, шести футов с хорошим гаком, надо его познакомить с Ниной. Вся эта ситуация частенько повергала ее во мрак – высокий мужчина, вообще-то ведь, пользуется спросом, он может выбирать, и Нина – с ее сутулостью и сокрушенными улыбками – смущенно тушевалась.

Хорошо хоть родители вели себя так, что, дескать, это твоя жизнь и живи как хочешь. Оба были врачами, жили в небольшом городке штата Мичиган. Окончив колледж, Нина опять стала жить с ними. Преподавала латынь в местной средней школе. На каникулах ездила в Европу с теми из подружек по колледжу, до которых не добралась суета браков и разводов и, скорей всего, не доберется. Путешествуя автостопом в районе национального парка Кэрнгорм в Шотландии, ее компания объединилась с группой австралийцев и новозеландцев, временных хиппи, среди которых лидером ей показался Льюис. Он был несколькими годами старше остальных и не столько хиппи, сколько бывалый путешественник и определенно тот, кого зовут, когда возникают трудности и разногласия. Особенно высоким не был – дюйма на три-четыре ниже Нины. Тем не менее он к ней как-то пристроился, убедил ее изменить маршрут и, оторвавшись от остальных, уехать с ним; что после этого будет делать без вожака остальная компания, его нисколько не волновало.

Попутно выяснилось, что путешествиями он сыт по горло, а кроме того, у него очень приличный диплом биолога и учительский сертификат новозеландского образца. Нина рассказала ему про маленький городок на восточном берегу озера Гурон в Канаде, куда она ездила в гости к родственникам, когда была маленькой. Описала улицы с высокими деревьями, простые старые дома, закаты над озером, – ну чем не место для их дальнейшей жизни; кроме того, ему как выходцу из Британского Содружества там будет легче найти работу. Они действительно нашли работу, причем оба, в городской средней школе, хотя через несколько лет, когда латынь в школе упразднили, Нина уволилась. Могла пойти на какие-нибудь курсы переподготовки, где ее бы научили преподавать что-нибудь еще, но втайне ей очень хотелось уйти, чтобы не работать больше в том же месте и на той же работе, что и Льюис. Силой своей личности и беспокоящим, нетривиальным стилем преподавания он наживал себе как друзей, так и врагов, и для нее выйти наконец из гущи этого бурления было огромным облегчением.

Вопрос о ребенке они долго откладывали. Как она подозревала, оба они были для этого слишком суетны: как-то не нравилась им мысль о том, чтобы стать этими странными и слегка комичными персонажами с уничижительными кличками «мамка» и «папка». Оба (но особенно, конечно, Льюис) вызывали у учеников восхищение тем, как они не похожи на их родителей и прочих взрослых домашних. Более энергичные умственно и физически, более сложные и яркие, такие люди и впрямь способны взять от жизни много хорошего.

Она вступила в хоровое общество. Многие выступления хора проходили в церквах, и в связи с этим она узнала, какую глубокую неприязнь питает к этим учреждениям Льюис. Она с ним спорила, доказывала, что частенько больше просто негде выступать, так что это вовсе не значит, что их музыка связана с религией (хотя довольно трудно такое доказывать, если пели-то они «Мессию»). Говорила, что он дико старомоден, и вообще: ну кому какой вред в наше время может принести какая бы то ни было религия? Это послужило поводом для жуткой ссоры. Пришлось опрометью броситься к окнам, срочно их закрывать, чтобы этаких воплей в тихий теплый летний вечер не было слышно с улицы.

Стычки вроде этой ошеломляли, показывая не только то, как он ищет везде врагов, но и ее неспособность пойти на попятную, унять спор, грозивший взрывом. Ни тот ни другая позиций не сдавали, кровь из носу держались принципов.

Как ты не можешь признать за людьми право быть разными, да и вообще: разве это так важно?

Если это не важно, то что тогда важно?

В сгустившемся воздухе ненависть можно было резать ножом. А все из-за вопроса, который вообще не имеет решения. Не разговаривая, ложились спать, не разговаривая, расставались следующим утром, и весь следующий день был пропитан страхом: она боялась, что он не вернется домой, а он – что, вернувшись, не обнаружит дома ее. Но счастье им не изменяло. Под вечер сходились, бледные от раскаяния и дрожащие от любви, как люди, которым повезло спастись от землетрясения и найти друг друга среди опустошения и скорби.

И ведь та стычка не была последней. Нина, воспитанная такой миролюбивой, не могла понять: неужто так живут все? С ним это обсудить было невозможно – слишком их воссоединения бывали благостны, слишком сладки и глуповаты. В такие минуты он называл ее «Нина Милая Гиена», а она его «Льюис Веселый Роджер».

С некоторых пор вдоль дорог начали появляться щиты с плакатами нового типа. Были плакаты и раньше: одни призывали обратиться в ту или иную веру, другие – с огромными розовыми сердцами и обозначающими их биение все более тонкими концентрическими штриховыми линиями вокруг – требовали воздерживаться от абортов. Теперь же стали появляться щиты с цитатами из Книги Бытия.

В начале сотворил Бог небо и землю. И сказал Бог: да будет свет, и стал свет. И сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его; мужчину и женщину сотворил их.

Обычно тексту сопутствовало изображение розы, радуги или другой какой символ эдемских кущ с их благостью.

– Что все это значит? – дивилась Нина. – Во всяком случае, нечто новенькое. Прежде было только «Бог вас любит».

– Это креационизм во всей его красе, – хмурился Льюис.

– Это я и так вижу. Я спрашиваю, откуда взялись эти плакаты, понаставленные по всей округе?

Льюис это объяснял тем, что в последнее время оживилась движуха за укрепление веры в Библию, причем в самом буквальном ее прочтении.

– Адам и Ева. Все тот же древний вздор.

Впрочем, его это, похоже, если и задевало, то не очень – во всяком случае, не более, чем рождественский вертеп, который каждый канун Рождества выставляют не перед церковью, а на лужайке у ратуши. На земле, принадлежащей церкви, – это одно дело, говорил он, а на городской земле – совсем другое. Квакерское воспитание Нины как-то не слишком акцентировалось на Адаме и Еве, поэтому она заинтересовалась, а придя домой, вынула Библию в переводе, когда-то сделанном под патронажем короля Иакова I, и проштудировала всю соответствующую тему до конца. Ей очень понравилась грандиозность и стремительность созидания в первые шесть дней: отделение вод от тверди, установка светильников в виде солнца и луны, а также появление животных пресмыкающихся и всякой птицы пернатой по роду ее и так далее.

– Как это прекрасно! – сказала она. – Это же великая поэзия. Людям обязательно нужно это читать.

Он сказал, что этот миф не лучше и не хуже любого другого из целой кучи креационистской лабуды, а вообще, похожие мифы то тут, то там возникали у разных народов в самых разных уголках земли и что он уже сыт по горло сюсюканьем по поводу того, как это прекрасно и какая это поэзия.

– Все это дымовая завеса, – припечатал он. – И плевать им с высокой колокольни на эту твою поэзию.

Нина улыбнулась.

– В уголках земли! – сказала она. – Разве можно так выражаться ученому? Наверняка это тоже слова из Библии.

Время от времени она, набравшись храбрости, принималась подобным образом его поддразнивать. Но тут надо было действовать осторожно, чересчур далеко не заходить. Всегда держаться на расстоянии от той точки, за которой ему может почудиться смертельная угроза, оскорбление его чести и достоинства.

То и дело в почтовом ящике она находила брошюрки. Читать их она не читала и какое-то время полагала, что такого рода макулатуру получают все – наряду с предложениями выиграть отдых в тропиках или какие-то еще неотразимые блага. Потом выяснилось, что те же самые материалы получает Льюис в школе – «креационистскую пропаганду», как он это называл. Печатную продукцию оставляли на его рабочем столе или совали в щель ящика для корреспонденции в кабинете.

– Ну, я понимаю, к моему столу имеют доступ дети, но какая сволочь, интересно, пихает эту дрянь в ящик для почты в кабинете? – пожаловался он однажды директору.

Директор ответил, что понятия не имеет, ему это тоже пихают. Льюис упомянул фамилии парочки их учительниц (парочки криптохристианок, как он называл их), на что директор ответил в том смысле, что не стоит из-за этого рвать на груди рубаху, бумажки всегда можно выкинуть.

Еще были вопросы на уроке. Они, конечно, всегда были. Это уж вынь да положь, как говорил Льюис. Какая-нибудь мелкая замухрышка с ангельским личиком или самоуверенный всезнайка не важно какого пола вдруг встает и пытается сунуть ржавый лом в теорию эволюции. С этим Льюис боролся своими собственными, испытанными на практике методами. Говорил провокаторам, что если кому нужна религиозная трактовка вопроса о возникновении жизни, то в соседнем поселке имеется Христианская особая школа, – пожалуйста, переводись туда. Когда вопросы участились, стал добавлять: дескать, туда даже автобус ходит – вперед! собирай книжки и бегом марш прямо сейчас, если ты так решил.

– Флаг тебе в руки, – однажды сказал он.

Потом было что-то вроде разбирательства: добавил ли он каноническое окончание «и древко в жопу» или оставил висеть в воздухе. Но даже если он в действительности и не произнес сакраментального слова, он, несомненно, бедняжечку обидел, потому что все ведь знают, как эта фраза должна звучать полностью.

После этого креационистская фракция класса предприняла заход с другого галса.

– Дело не в том, сэр, что нам так уж нужна религиозная трактовка. А в том, что мы не понимаем, почему вы не хотите уделить ее рассмотрению ровно столько же времени.

Льюис позволил втянуть себя в полемику:

– Да всего лишь потому, что я поставлен сюда учить вас науке, а не религии.

Но это он говорил, что сказал именно так. А некоторые утверждали, будто он сказал: «Потому что я поставлен сюда не для того, чтобы учить вас всякому говну». Ну и конечно, конечно, объяснял Льюис, когда тебя перебивают в четвертый, в пятый раз, опять и опять переформулируя вопрос вот чуточку по-другому («А что, вы думаете, нам повредит знать и противоположную точку зрения? Если уж нас вовсю тут учат атеизму, разве не справедливо было бы немножко поучить и религии?»), крепкое словцо и впрямь могло сорваться с его уст, и он, разумеется, не стал за него извиняться – в условиях, когда так провоцируют!

– В этом классе командую я, так что, чему вас тут будут учить, решать мне.

– А я думал, всеми командует и все решает Господь, сэр.

Ну что делать, выгнал из класса. Пришли родители, говорили с директором. Вернее, они-то хотели поговорить с Льюисом, но директор принял меры, чтобы этого не случилось. Льюис об этих переговорах узнал много позже – понял по более или менее шутливым фразам, которые за его спиной раздавались в учительской.

– Не надо так из-за этого переживать, – сказал ему директор. Директора звали Пол Гиббингс, он был на несколько лет младше Льюиса. – Им просто нужно чувствовать, что их слушают. Их надо иногда умасливать, хихикать с ними.

– Уж я ли не умасливал, я ли не хихикал! – сказал Льюис.

– Н-да. Правда, тон хихиканья я имел в виду несколько иной.

– Надо повесить знак. Собакам и родителям вход воспрещен.

– В этом что-то есть, – сказал Пол Гиббингс, понимающе вздыхая. – Но ведь они, я полагаю, в своем праве.

На страницах местной газеты стали появляться письма. Каждые недели две письмо, подписанное «Озабоченный родитель», или «Христианин-налогоплательщик», или «Куда мы катимся?». Письма были хорошо написаны, грамотно разбиты на абзацы, содержали сильную аргументацию, – похоже было, что все они вышли из-под одного пера. Упор в них делался на то, что не все родители могут себе позволить плату, которая требуется в Христианской школе, но все платят налоги. Следовательно, заслуживают того, чтобы их детей учили в государственных школах, причем так, чтобы это обучение не оскорбляло и не подрывало их веры (хотя бы предумышленно). В некоторых письмах научным языком разъяснялось то, как Писание зачастую понимается превратно и как открытия, которые на первый взгляд подкрепляли теорию эволюции, на самом деле подтверждают библейский подход. За этим следовали библейские цитаты, предсказывающие появление нынешних ложных учений, а также того, что этими учениями будет вымощена дорога к полному обрушению всяких приличий и правил цивилизованной жизни.

Со временем тон писем изменился, стал обличительным и угрожающим. Обличались агенты Антихриста, засланные в правительство и в школы. На обозрение выставлялись когти Сатаны, протянувшиеся к душам детей, которых на самом-то деле принуждают ведь не к чему-нибудь, а к повторению на экзаменах заученных догматов погибели.

– Какая разница между Сатаной и Антихристом? Или это одно и то же? – спрашивала Льюиса Нина. – Квакеры насчет этого очень уж как-то невнятны.

Льюис отвечал, что ему крайне неприятно то, как она все это пытается обратить в шутку.

– Прости, – серьезно отвечала она. – А кто, по-твоему, все это пишет? Какой-нибудь священник?

Он сказал, нет, это дело, скорей всего, организовано гораздо лучше. Это широкая кампания со стратегией, какой-то штаб-квартирой и штатом журналюг, сочиняющих письма, которые затем развозятся по местам и отправляются как бы из местных почтовых отделений. И крайне маловероятно, что это началось именно здесь, в его классе. Все это спланировано, в качестве мишеней выбраны наиболее подходящие школы – видимо, в тех районах, где есть надежда на какие-то симпатии общества.

– Вот как? Значит, это не против тебя лично?

– Это слабое утешение.

– Разве? А я думала…

Кто-то написал на машине Льюиса: «Гореть тебе в аду». Но не краской из аэрозольного баллончика, а просто пальцем по пыльному кузову.

Небольшая фракция учащихся его выпускного класса начала бойкотировать занятия; вооружившись записками от родителей, они садились на пол за дверью. Едва Льюис начинал что-то рассказывать, они принимались петь:

Сотворил Господь нам землю, Насадил цветущий сад – Розы, лилии, мимозы, Ананас и виноград. Создал мамонтов и тигров, Динозавров и слонов, Птиц, лягушек и улиток, Вошек, мошек и ослов.

Директор им напомнил о правиле, запрещающем в коридоре сидеть на полу, но приказа идти в класс не отдал. Пришлось им удалиться в кладовку спортивного зала, где пение продолжилось; хорошо подготовившись, они имели в репертуаре и другие гимны. Всем мешая, их голоса путались с хриплыми командами учителя физкультуры и никак не могли попасть в ритм топанья ног по полу зала.

В понедельник утром к директору на стол легла петиция, и она же одновременно была доставлена в редакцию городской газеты. Подписи под нею поставили не только родители тех детей, что бастовали в школе, но и члены церковных общин, которых было достаточно в городе и его окрестностях. Большинство принадлежало прихожанам фундаменталистских церквей, но были и подписи прихожан «объединенной», англиканской и пресвитерианской церкви.

О том, чтобы кому-нибудь гореть в аду, в петиции не говорилось. Не было там и упоминаний Сатаны и Антихриста. Все, что требовалось, это отвести на изучение библейской версии Сотворения мира равное время и предоставить учащемуся возможность выбора.

«Мы, нижеподписавшиеся, полагаем, что Господь Бог слишком долго оставался выброшенным за рамки современной картины мира».

– Но это же чепуха какая-то, – сказал Льюис. – Ни черта они не верят ни в равное время, ни в возможность выбора. Абсолютисты они, вот они кто. Фашисты.

Однажды Пол Гиббингс зашел к Льюису и Нине домой. Он не хотел обсуждать эту тему там, где его могли подслушивать шпионы. (Одна из его секретарш была членом «мегацеркви» под названием Байбл-Чейпл.) Достучаться до Льюиса директор школы не надеялся, но решил все же попробовать.

– Они меня буквально, черт бы их драл, приперли к стенке, – сказал он.

– А вы меня увольте, – предложил Льюис. – И наймите какого-нибудь тупого ублюдка креациониста.

Однако! Наш сукин сын всем этим еще и наслаждается, подумал Пол. Но сдержался. Последнее время он вообще только тем и занимался, что сдерживался.

– Я пришел не затем, чтобы это обсуждать. Я к тому, что требования, которые они выдвигают, многим могут показаться вполне разумными. Многим! В том числе и в школьном управлении.

– Ну так сделайте им в кайф. Увольте меня. И пригласите Адама и Еву.

Нина принесла им кофе. Пол поблагодарил ее и попытался перехватить ее взгляд, чтобы понять, как ко всему этому относится она. Нет, бесполезно.

– Ну да, конечно, – сказал он. – Я не могу этого сделать, даже если бы и хотел. А я не хочу. Профсоюз из меня котлету сделает. Вся провинция на рога встанет, дело может дойти до забастовки, а надо ведь и о детях помнить.

Можно подумать, Льюиса этим проймешь: помнить о детях! Но тот и вообще, как всегда, реял в своих собственных эмпиреях.

– Пригласите Адама и Еву. С этими их фиговыми листочками. Или без них.

– Единственное, чего я прошу, это чтобы вы произнесли маленькую речь, в которой объявили бы, что это разные подходы, что одни люди верят в одно, а другие в другое. Уделите теме Книги Бытия минут пятнадцать-двадцать. Зачитайте вслух. Только сделайте это уважительно. Вы же понимаете, в чем тут дело, правда? Люди чувствуют пренебрежение. Людям просто не нравится, когда их держат за дураков.

Льюис так долго сидел молча, что затеплилась надежда – у Пола, а может быть, и у Нины, кто знает? – однако оказалось, что эта долгая пауза служила всего лишь тому, чтобы всем еще яснее стала нелепость и злокозненность предложенного.

– Ну так как? – осторожно прервал молчание Пол.

– Да я, если хотите, им всю Книгу Бытия вслух прочитаю, а потом объявлю, что это сборная солянка из мании величия родоплеменных вождей и теологических воззрений, главным образом заимствованных у других, куда более высокоразвитых культур…

– Это мифы, – сказала Нина. – А миф, как бы то ни было, – это не просто выдумка, это же…

Пол не видел особого смысла в том, чтобы обращать на нее внимание. Льюис-то не обращал.

Льюис написал письмо в газету. Первая его часть была сдержанной и академичной, в ней он описывал движение континентов, образование и исчезновение морей и всю ту, в общем-то, зловещую обстановку, в которой зарождалась жизнь. Первобытные микробы, океаны без рыбы и небеса без птиц. Расцвет и исчезновение, доминирование амфибий, рептилий, динозавров; изменения климата, появление первых плюгавеньких млекопитающих. Пробы и ошибки, приматы, довольно поздно вышедшие на авансцену; и вот уже человекообразные встают на задние ноги, осознают полезность огня, заостряют камни, ограждают территорию и наконец, в совсем недавнем раже, кидаются строить корабли, пирамиды и бомбы, изобретать новые языки и выдумывать себе богов, в честь которых приносят жертвы и убивают друг друга. Воюют по поводу того, звать бога Иеговой или Кришной (тут язык письма начинает становиться раздраженным) и разрешено ли людям жрать свинину, бухнувшись на колени для того, чтобы возопить к какому-то седобородому маразматику на небесах, которому больше делать нечего, как только обеспечивать кому-то победу на войне или футбольном поле. И наконец, – удивительное дело! – кое-что выяснив и положив начало знанию о том, кто они такие и каково их положение в только что осознанной ими Вселенной, они вдруг решают, что им будет лучше, если они выкинут это с таким трудом обретенное знание на помойку, вытащат из темного чулана седобородого маразматика и всех заставят снова, бухнувшись на колени, зубрить и, главное, верить в ту же заплесневелую лабуду… Так почему бы не пойти дальше, давайте учить детей тому, что Земля плоская, раз уж на то пошло!

Искренне Ваш, Льюис Спайерс.

Редактор газеты был в городе человек новый и лишь недавно закончил факультет журналистики. Обрадовавшись поднявшейся шумихе, он публиковал все новые и новые отклики (от «Бога невозможно осмеять» – за подписями всех членов общины «Байбл-Чейпл» до «Автор вульгаризирует полемику» – исполненного терпимости, но огорченного священника Объединенной церкви, которого оскорбили слова «заплесневелая лабуда» и «маразматик»), пока директор издательской сети не дал ему знать, что такого рода грызня и перепалка – штука старомодная, неуместная, а главное, отпугивает рекламодателей. Хватит, прикрывай, распорядился он.

Льюис написал еще одно письмо, на сей раз о своей отставке. Отставку с сожалением (о котором тоже сообщалось в газете) Пол Гиббингс принял, объявив ее причиной состояние здоровья учителя.

И это не было неправдой, хотя и не было той причиной, которую сам Льюис хотел бы объявлять публично. Уже несколько недель он чувствовал слабость в ногах. В те самые моменты, когда ему бывало позарез нужно встать во весь рост и начать туда и сюда перед учащимися прохаживаться, он вдруг ощущал дрожь и необходимость присесть. Он ни разу не сдался, но иногда бывал вынужден опереться на спинку стула, нажатиями на нее как бы подчеркивая сказанное. Помимо этого, он то и дело ловил себя на том, что не чувствует, где его ноги. Если на полу ковер, он мог споткнуться о малейшую морщинку, мог споткнуться и в классе, где ковра не было, – о карандаш, оброненный кусок мела, – и это означало бы катастрофу.

Болезнь приводила Льюиса в ярость, ее причиной он считал психосоматику. В классе, при учениках, да и вообще прилюдно он не нервничал никогда. Услышав в кабинете невролога истинный диагноз, первое, что он почувствовал (так он сказал Нине), – это, как ни странно, облегчение.

– Больше всего я боялся, что стал невротиком, – сказал он, и они вместе рассмеялись. – Я боялся, что стал невротиком, а у меня всего лишь амиотрофический латеральный склероз!

Смеясь, они с запинками брели по тихому, устланному ковровым покрытием коридору; соседи по лифту смотрели на них с удивлением: смех все же не совсем обычен для такого рода учреждений.

Дом ритуальных услуг «Лейкшор» представляет собой громадное новое здание из золотистого кирпича; в том году оно было настолько новым, что на окружающем его пространстве еще не успели разбить зеленые лужайки с островками кустарника. Если бы не вывеска, его можно было бы принять за больницу или какое-нибудь административно-правительственное здание. Названием «Лейкшор», то есть «Приозерный», дом ритуальных услуг обязан не тому, что он будто бы стоит на берегу озера, – нет, просто с некоторых пор в название вошло упоминание об озере, сопряженное с фамилией хозяина, Брюса Шора. Кому-то это, может быть, представляется безвкусным. Когда центральный офис компании, принадлежавшей в то время отцу Брюса, располагался в одном из огромных викторианских зданий в центре города, название было проще: дом ритуальных услуг Шора. И тогда это действительно был их дом, в котором на просторах второго и третьего этажей жил сам Эд Шор, его жена Китти и их пятеро детей.

В новом здании не жил никто, хотя там и была одна жилая комната с кухней и душем – на тот случай, когда Брюсу Шору удобнее переночевать на работе, вместо того чтобы гнать машину пятнадцать миль к загородной ферме, где они с женой занимаются коневодством.

Прошлая ночь была как раз такая – по причине автокатастрофы на шоссе, ведущем к северу от города. Полный подростков автомобиль врезался в опору моста. Такого рода вещи – водитель, только что сдавший на права или вообще без прав, и все в машине мертвецки пьяные – обычно случаются весной, в период окончания экзаменационной сессии, либо в сентябре, в угаре первых недель студенческой жизни. А с наступлением зимы, как сейчас, опасности подвергаются скорее понаехавшие: санитарки и сиделки, меньше года назад прибывшие с Филиппин: их автомобиль перестает слушаться руля на первом и совершенно для них неведомом снегу.

Однако предыдущим совершенно сухим и погожим вечером жертвами дороги стали двое семнадцатилетних ребят; оба из местных. И сразу после них поступил Льюис Спайерс. В общем, у Брюса забот был полон рот: первым делом надо было заняться ребятами, сделать их вид презентабельным, и это заняло весь вечер допоздна. Он позвонил отцу, и вскоре пришел Эд, занялся Льюисом. Теплое время года Эд и Китти проводили в своем городском доме и нынче не успели еще уехать на зиму во Флориду.

Чтобы отдохнуть и освежиться, Брюс отправился на пробежку. Не успев позавтракать и не сменив костюм для джоггинга на более приличный, он увидел, что к зданию на своей «хонде-аккорд» подъехала миссис Спайерс. Поспешил в вестибюль, чтобы открыть перед нею дверь.

Это была высокая сухощавая женщина, седеющая, но юношески быстрая в движениях. Особенно убитой она в то утро не выглядела, хотя он обратил внимание на то, что она не озаботилась надеть пальто.

– Извините. Извините, – начал он. – Я только вернулся с небольшой пробежки. Боюсь, что Ширли еще не пришла. Мы очень соболезнуем вашей утрате.

– Да, – сказала она.

– Мистер Спайерс был моим учителем биологии в одиннадцатом и двенадцатом классе, и таким учителем, что я его буду помнить всю жизнь. Да, не хотите ли присесть? Насколько я понимаю, вы в какой-то мере должны были быть к этому готовы, но все равно это такая вещь… Когда она случается, готовым к этому быть невозможно. Как вам лучше? – мы сейчас с вами бумажки посмотрим или хотите взглянуть на мужа?

Она, сразу же:

– Все, что нам нужно, это кремация.

Он кивнул:

– Да. Кремация. Потом, конечно.

– Нет. Надо, чтобы кремировали сразу же. Так он хотел. А я смогу, наверное, забрать его пепел?

– Видите ли, у нас есть определенные предписания, – твердо сказал Брюс. – Мы подготовили тело, привели в должный вид. Он выглядит очень хорошо, на самом деле. Думаю, вам понравится.

Она стояла, неотрывно на него уставившись.

– А вы присесть не хотите? – опять предложил он. – Какие ваши планы в отношении ритуала? Придут какие-то люди? Будет заупокойная служба? Думаю, огромная масса народу хотела бы засвидетельствовать почтение мистеру Спайерсу. Вы знаете, если усопший не придерживался какого-то определенного вероисповедания, заупокойная служба не обязательно должна быть религиозной. Просто придет человек, скажет надгробное слово, и не надо священника. Или, если вы вообще против какой-либо торжественности, можете просто пригласить людей, пусть, кто хочет, выскажет, что у него на сердце. И гроб: открытый будет или закрытый – это тоже вам решать. Но вообще, наши местные, как правило, все хотят, чтобы был открытый. Причем, когда заказываешь кремацию, гробы предлагаются не совсем те же. Гробы у нас есть специальные – выглядят очень солидно, но стоят во много раз дешевле.

Стоит, смотрит.

А ведь работа уже сделана, ведь ее делать запрета не было. Работа как работа и, как всякая работа, должна быть оплачена. Не говоря уже о материалах.

– Я вас сейчас информирую о тех вещах, которые вы, может быть, тоже потом сочтете уместными, когда у вас будет время присесть и все обдумать. Ну а мы здесь для того, чтобы выполнять все ваши пожелания.

Или, может, не надо так уж… Может, это он слишком?

– Мы сделали только то, что делается обычно. Ведь у нас не было распоряжения об отмене.

Снаружи остановилась машина, хлопнула дверца, и в вестибюль вошел Эд Шор. Брюс почувствовал неимоверное облегчение. Как же еще многому ему предстоит научиться в этом бизнесе! Иметь дело со скорбящими родственниками – это самое трудное.

– Привет, Нина, – сказал Эд. – Увидел там вашу машину. Зайду, думаю, скажу, как я вам соболезную.

Всю ночь Нина провела в гостиной. Вроде бы даже спала, но ее сон был таким поверхностным, что ни на секунду ей не удалось забыть, где она (на диване в гостиной) и где Льюис (в доме ритуальных услуг).

Но, попытавшись заговорить, она вдруг обнаружила, что у нее стучат зубы. Для нее это был полный сюрприз.

«Я хочу, чтобы его кремировали немедленно». Это было единственное, что она пыталась сказать и даже начинала это говорить, думая, что говорит нормально. Но слышала от себя (или даже не слышала, а только ощущала) лишь то, как она ловит ртом воздух и безудержно заикается.

– Я хо… Я хо… Он хот…

Эд Шор взял ее под локоть и обнял другой рукой за плечи. Брюс поднял руки, но ее не касался.

– Эх, надо было мне ее усадить, – проговорил он жалобно.

– Ничего, все хорошо, – сказал Эд. – Хотите, пройдемся до моей машины, а, Нина? Надо бы дать вам подышать свежим воздухом.

Эд ехал, опустив все стекла вниз, катил куда-то в старую часть города, а там на улицу, которая кончалась тупиком и разворотом у озера. За день сюда приезжало много народу полюбоваться видом, иногда заодно съесть какой-то привезенный с собою завтрак, но вечером это было место для влюбленных. Должно быть, мысль об этом снизошла на Эда, как мелькнула она и у нее, но он уже припарковал машину.

– Ну что, довольно здесь свежего воздуха? – сказал он. – Смотрите не простудитесь – смелая такая, без пальто…

Она осторожно проговорила:

– Сейчас уже теплеет. Как вчера.

Прежде они никогда не сидели вместе в припаркованной машине – ни в темноте, ни в свете дня, никогда не выискивали местечко, чтобы посидеть вдали от всех вдвоем.

Дикое воспоминание, не ко времени и не к месту.

– Простите, – сказала Нина. – Я потеряла самообладание. Я только хотела сказать, что Льюис… что мы… что он…

И все по новой. Опять трясучка, заикание и клацанье зубов, и все слова кусками. Какая жуть, как это жалко выглядит! И главное, ведь это вовсе не выражает того, что она на самом деле чувствует. А чувствовала она (вот только что, при разговоре с Брюсом) лишь гнев и раздражение. А теперь она чувствует (или думала, что чувствует) благоразумное спокойствие.

На сей раз, поскольку они были вдали от всех наедине, он до нее не дотрагивался. Просто заговорил. Не надо так волноваться. Я обо всем позабочусь. С начала и до конца. Я прослежу, чтобы все прошло как положено. Я понимаю вас. Кремация.

– Вдохните, – приказал он. – Вдыхайте, ну. А теперь задержите. И вы-ыдох…

– Да все нормально.

– Конечно нормально.

– Не знаю, что со мной такое.

– Шок, – сказал он безразличным тоном.

– Но я же не из этих…

– Смотрите на горизонт. Это тоже помогает.

Он что-то потащил из кармана. Носовой платок? Но ей не нужен платок. Слез же нет. Только эта трясучка никак не унимается.

В его руке был плотно сложенный лист бумаги.

– Я это отложил для вас, – сказал он. – Это было в кармане пижамы.

Она убрала бумагу в сумочку, аккуратно и без всякого волнения, как будто это рецепт. И только тут до нее начало доходить то, что он пытался ей сообщить.

– Его что, привезли при вас?

– Я занимался им. Брюс попросил меня. Там у него еще автоавария, много работы, он не справлялся.

Она даже не спросила: какая авария? Ей было все равно. Все, чего она теперь хотела, это остаться одной и прочитать записку.

Карман пижамы. Единственное место, куда она не сунулась. Его тела она старалась не касаться.

Домой ехала в своей машине, после того как Эд ее к ней подвез. Едва только его силуэт с прощально поднятой рукой исчез из виду, стала подруливать к тротуару. Одной рукой еще вертела баранку, а другой уже шарила в сумочке. Не глуша двигатель, развернула листок, прочла, поехала дальше.

Уже перед домом на тротуаре тоже оказалась надпись.

Божья Кара.

Накарябано торопливо, как курица лапой, мелом. Нетрудно будет стереть.

То, что написал и оставил ей Льюис, оказалось стихами. Язвительные вирши, несколько строчек. Имелось у них и название: «Битва библейщиков с сынами Дарвина за душу дряблого поколения».

Храм Логоса на озере, на озере Гурон, Там лодырей до одури и олухов вагон; Там всех наук подручные — тупой и скучный люд — Пытаются получше им вдолбить хоть что-нибудь. Но главный Скукотилище, дрочила и мудак, Царек из педучилища, чуть только что не так, Кричит: «Ну что ты зверствуешь, не мучь слепых котят, Давай лишь ту им версию, что сами захотят!»

Когда-то давней зимой Маргарет загорелась идеей организовать серию тематических вечеринок, чтобы люди на них говорили. Пусть поговорят – нет, не длинные какие-нибудь речи, а так, по чуть-чуть, на тему, которую человек знает и которая его больше всего трогает. Сперва думала приглашать на эти мероприятия только учителей («Учитель, он ведь каждый день – встанет перед подневольными учениками и давай болботать, – говорила она. – Учителям полезно в кои-то веки сесть и послушать кого-то еще, кто бы им что-нибудь рассказал, хотя бы для разнообразия»), но потом было решено, что будет интереснее, если в этом примут участие и неучителя тоже. На первый раз решили устроить шведский стол с вином у Маргарет дома.

А в результате холодным ясным вечером Нина обнаружила себя за дверью черного хода дома Маргарет, в темных сенях, забитых куртками, школьными сумками и хоккейными клюшками сыновей хозяйки (они тогда еще все жили дома). А в гостиной, из которой сюда, до Нины, не доносилось ни звука, на избранную тему соловьем разливалась Китти Шор; ее темой были святые. Китти и Эд Шор были среди приглашенных в компанию «реальных людей»: кроме всего прочего, они и жили от Маргарет по соседству. Эд делал доклад в какой-то другой вечер – про альпинизм. Он немного занимался им сам, ходил в Скалистые горы, но главным образом Эд рассказывал о рискованных восхождениях с трагическими последствиями – на эту тему он любил читать книжки. (В начале вечера, когда варили с Ниной кофе, Маргарет сказала: «Слава богу, а то я немножко побаивалась: вдруг он начнет рассказывать о приготовлении покойного к панихиде», а Нина в ответ захихикала и говорит: «Так это же у него не любимый предмет. Это же не хобби. Вообще, думаю, вряд ли найдется много таких, у кого намарафечивание трупов было бы любимым хобби».)

Эд и Китти были очень интересной парой. По поводу Эда Маргарет с Ниной давно уже втайне пришли к выводу, что он был бы неотразим, если бы не профессия. Чисто вымытые пальцы его длинных ловких рук были необычайно белыми, что наводило на мысль о том, где, интересно, эти пальчики побывали? О фигуристой Китти говорили, что она просто прелесть – невысокого роста, яркоглазая, грудастая брюнетка с голосом, аж срывающимся от страстного восторга. Восторг у нее вызывало все: замужество и дети, погода, любимый город и особенно религия. В англиканской церкви, к которой она принадлежала, энтузиастов вроде нее не так уж много, и ходили слухи, что она там засланный казачок – с этим ее кликушеством и склонностью к тайным церемониям, таким как воцерковление женщины после родов. Нине и Маргарет иметь с ней дело было трудновато, а Льюис, так тот ее и вовсе на дух не переносил. Но в большинстве своем все были от нее без ума.

В тот вечер она была в темно-красном шерстяном платье и при серьгах, которые кто-то из детей заказал для нее и подарил на Рождество. Рассказывая, она сидела на диване в уголочке, подобрав под себя ноги. Пока речь шла о связанных со святыми исторических и географических сведениях, все было хорошо – во всяком случае, для Нины, которая всячески уповала на то, что Льюис все же не взъярится и не кинется в атаку.

Китти предупредила, что святых Восточной Европы ей пришлось оставить за рамками доклада, сосредоточившись в основном на святых Британских островов, особенно явивших себя миру в Корнуолле, Уэльсе и Ирландии, – этих кельтских святых с такими чудными именами, – о, она их просто обожает! Когда же она перешла к исцелениям, чудесам и особенно когда ее тон сделался еще более радостно-доверительным, а серьги начали звякать, Нина насторожилась.

Да, говорила Китти, она понимает: кто-то может обвинить ее в кощунстве, если она обращается к какому-нибудь святому, чтобы помог, когда блюдо, в которое она вложила столько трудов, вот-вот пригорит, но она всей душой верит, что святые как раз за этим-то и нужны! Они витают не так высоко и не обладают слишком уж мощной силой, поэтому могут вникать во все наши испытания и невзгоды, исправляя такие детали наших жизней, которыми мы стыдимся озаботить Бога Вседержителя и Творца Вселенной. Святые помогают нам в какой-то мере оставаться в рамках мира детства, не терять детской надежды на помощь и утешение. Ведь говорил же нам Иисус: будьте как дети! А главное, именно малые чудеса… конечно, ведь эти малые чудеса как раз и готовят нас к чудесам великим!

Так, ладно. Какие будут вопросы?

Кто-то попросил рассказать про статус святых в англиканской церкви. Ну, то есть в протестантской.

– Вообще-то говоря, я не думаю, что англиканская церковь такая уж протестантская, – сказала Китти. – Но мне бы не хотелось в это вдаваться. Когда, произнося Символ веры, мы говорим: «Я верую в Святую соборную церковь», лично я под этим понимаю большу-ую такую всемирную христианскую церковь. А потом – ну да, потом мы говорим: «Верую в собрание святых». Но статуй – нет, в англиканской церкви нет никаких статуй святых, ну что вы, хотя лично я думаю, что если б они были, так было бы еще и красивше.

Еле заметно дернувшись, Маргарет сказала:

– Кофе? – и всем стало понятно, что официальная часть вечера окончена.

Но тут Льюис придвинул стул ближе к Китти и самым сердечным тоном говорит:

– Ага! То есть это надо понимать так, что вы верите во все эти чудеса?

Китти даже рассмеялась:

– А как же! Я не могла бы существовать, если бы не верила в чудеса.

Что за этим должно воспоследовать, Нина знала слишком хорошо. Наступление Льюис поведет спокойно и безжалостно, тогда как Китти будет обороняться с веселой убежденностью, а также с тем, что она, надо думать, считает очаровательной и женственной непоследовательностью. Вот же во что она свято верует: исключительно в собственные женские чары. Но Льюиса не очаруешь. Он захочет знать: в какой форме эти самые святые существуют в настоящий момент? Далее, небеса. Занимают ли они на небесах ту же самую территорию, что и просто мертвые, сиречь добродетельные наши предки? И по какому принципу они избраны? Разве не по чудесам, подтвержденным и доказанным? Но как можно доказать совершение чудес кем-то, кто жил пятнадцать веков назад? Да как вообще можно доказывать чудеса? В случае с хлебами и рыбами – подсчетом. Но реальный ли там был подсчет или так, взгляд и нечто, прикидка? Надо верить? А, ну да. Все опять упирается в веру. А как в повседневной жизни, во всей ее жизни? Китти что – живет верой?

Да, верой.

То есть ни на грамм не верит в науку? Ну разумеется, нет. Когда ее дети болеют, она не дает им лекарство. Не заботится, чтобы в баке машины был бензин… У нее же вера!

К этому моменту разговоры шли уже в разных концах комнаты, но вследствие опасной напряженности (голос Китти порхал и подпрыгивал, как птичка на высоковольтном проводе, она лепетала что-то вроде «да ну, какие глупости!», «уж не считаете ли вы меня совсем сумасшедшей?», однако нападки Льюиса от этого становились только еще более презрительными, более убийственными) их разговор отчетливо слышался на фоне всех прочих, все время и во всех углах комнаты.

У Нины горечь во рту. Она выходит в кухню помочь Маргарет. По дороге разминулись, Маргарет внесла в комнату поднос с кофе. А Нина прямиком через кухню выскакивает в коридор. Сквозь маленькое окошко в двери черного хода смотрит в безлунную ночь, видит улицу в обрамлении сугробов, звезды. Прикладывает горящую щеку к стеклу.

Не успела выпрямиться, как дверь из кухни отворяется, Нина поворачивается, готовая сказать: «Ой, а я тут вышла посмотреть погоду». Но даже против света видя лицо Эда Шора – всего секунду этот свет и был, пока он не затворил дверь, – она понимает, что ничего говорить не нужно. Они приветствовали друг друга кратким, дружеским и чуть извиняющимся смешком, которым оба как бы заявили о непричастности к происходящему, да и много всякого другого этот смешок передавал и выражал.

Дескать, от Китти и Льюиса пора бежать. Ладно уж, пусть какое-то время побудут вдвоем – они ведь даже не заметят! У Льюиса запала хватит надолго, но Китти найдет способ вывернуться и в конце концов не будет окончательно сожрана. Пусть развлекаются, если им самим еще не противно.

Наверное, Эд и Нина чувствовали что-то в этом роде. Все им надоели или, во всяком случае, надоели все споры и разногласия. Несгибаемое упорство обоих вояк их утомило.

Прямо так они бы, конечно, не сказали. Сказали бы только, что устали.

И тут Эд Шор берет и обнимает Нину. Целует ее – не в губы, не в лицо, а в шею. В то место, где, наверное, возбужденно пульсирует жилка на горле.

С его-то ростом пришлось для этого нагнуться. Для множества других мужчин шея была бы самым естественным местом, куда можно поцеловать Нину, когда она стоит. Но он достаточно высок, пришлось нагнуться, значит нарочно целует ее в эту беззащитную нежную точечку.

– Вы тут простудитесь, – сказал он.

– Я знаю. Иду-иду, возвращаюсь в дом.

По сей день у Нины ни разу не было полового контакта ни с одним мужчиной, кроме Льюиса. Даже близко ничего похожего не было.

Заниматься сексом. Иметь с кем-то половую связь. Долгое время она не могла даже произнести подобных слов. Она говорила «заниматься любовью». Льюис ничего не говорил. Он был спортивным и изобретательным партнером, не забывал и о ее физическом удовольствии. Невнимателен не был. Но всегда бывал настороже, избегал любых намеков на сентиментальность, а таковые видел чуть ли не во всем. И она тоже сделалась очень чувствительной к этому его неприятию, стала почти разделять его.

Впрочем, воспоминание о поцелуе Эда Шора за дверью кухни стало ее тайным сокровищем. Когда во время выступления хорового общества они пели «Мессию», а происходило это каждое Рождество, тот миг к ней возвращался: Эд исполнял теноровую сольную партию; «Утешайте, утешайте народ Мой», – выводил он чистым высоким голосом, и ее горло всякий раз пронзали тысячи крошечных звездных иголочек. Как будто все ее существо, все в ней при этом вздымалось к славе и одобрению, возвышалось и исполнялось света.

От Нины Пол Гиббингс неприятностей не ожидал. Он всегда замечал за ней некоторую вспыльчивость, но знал, что Нина умеет с нею справляться. Не такая она язва, как Льюис. Но не дура.

– Нет, – сказала она. – Ему бы это не понравилось.

– Нина, преподавание – это была его жизнь. Он ему столько отдал! И теперь множество людей… я даже не знаю, представляете ли вы, сколь их много, – которые помнят, как сидели у него в классе и слушали как зачарованные. Они из средней школы, может быть, вообще ничего не вынесли, не помнят ни зги, а Льюиса помнят. У него была харизма, Нина. Она у человека или есть, или нет. У Льюиса она была в полный рост.

– Так я с этим разве спорю?

– Ну… и вот эти люди, они хотят как-то с ним попрощаться. Да мы и все хотим сказать ему последнее прости. И воздать должное. Вы понимаете, о чем я вам говорю? После всей той истории. Надо закрыть ее.

– Да. Я слышу. Закрыть.

Неприятный какой тон, отметил про себя Гиббингс. Но пренебрег.

– Вовсе не обязательно, чтобы в этом был даже намек на какую-то религиозность. Ни молитвы не будет… Ни вообще ничего. Я не хуже вас понимаю, как ему это было бы неприятно.

– Неприятно.

– Я знаю. Я могу всем этим делом, ну… вроде как сдирижировать, хотя это, может быть, и не совсем то слово. У меня уже есть на примете люди, хорошие люди, которых можно попросить, чтобы выразили ему что-то типа высокой оценки общества. Человек шесть, а в конце и я бы что-нибудь сказал. «Панегирик» – кажется, так это называется, но я бы предпочел слово «благодарность»…

– Льюис не хотел бы ничего.

– И хорошо бы, чтобы и вы в этом поучаствовали – на любом уровне, каком угодно…

– Пол. Слушайте. Да послушайте же меня.

– Конечно. Я слушаю.

– Если вы это устроите, я приму участие.

– Ну. Очень хорошо.

– Когда Льюис умер, он оставил… В общем, он оставил стихотворение. Если вы это устроите, я ведь его прочту.

– Да?

– Я хочу сказать, прочту прямо там, вслух. А сейчас прочитаю вам из него отрывок.

– Прекрасно. Давайте.

Храм Логоса на озере, на озере Гурон, Там лодырей до одури и олухов вагон; Там всех наук подручные — тупой и скучный люд — Пытаются получше им вдолбить хоть что-нибудь.

– Ну что… Звучит очень на Льюиса похоже.

Но главный Скукотилище, дрочила и мудак,

– Нина! О’кей. О’кей. Все понял. Значит, вот так? Заклеймить, значит, нас, лицемеров, хотите? Разоблачить наши двойные стандарты? Как в той песне про мини-юбку и родительский комитет в школе Харпер-Вэлли?

– Это еще не все.

– Охотно верю. Я понимаю, вам сейчас очень тяжко, Нина. Если бы вам не было так тяжело, вы бы не стали этого делать. Когда вам станет лучше, вы будете раскаиваться.

– Нет.

– Я все-таки думаю, будете. А сейчас я вешаю трубку. Вынужден с вами распрощаться.

– Вау! – сказала Маргарет. – И как он это воспринял?

– Сказал, что вынужден со мной распрощаться.

– Хочешь, приду к тебе? Просто посижу, составлю компанию.

– Нет. Спасибо.

– Никого не хочешь видеть?

– Да пожалуй что. Во всяком случае, не сейчас.

– Ты уверена? С тобой все в порядке?

– Все нормально.

На самом деле по поводу телефонного поединка с директором она была собой не так уж и довольна. Льюис когда-то сказал ей: «Если наши уроды начнут какие-нибудь танцы-шманцы вокруг панихиды и прочего, ты уж постарайся им это дело зарубить. А то наш обалдуй на все способен». Так что остановить Пола требовалось обязательно, но способ, который она применила, чтобы добиться своего, показался ей очень уж грубым и театральным. Всякого рода надругательство надо было все-таки оставить Льюису, это как-то больше по его части. Что ж, она всего лишь не нашла ничего лучшего, как его же и процитировать.

А уж как она теперь будет жить, чем жить? Одним старым своим навыком миролюбия? Это было вообще вне всякого ее понимания. Живи теперь, холодея и немотствуя, оторванная от него.

Наступил вечер, стемнело, потом в дверь черного хода постучал Эд Шор. В руках у него был короб с пеплом и букет белых роз.

Сперва отдал пепел.

– А, – сказала она. – Уже все.

Сквозь толстый картон ощутила тепло. Тепло почувствовалось не сразу, оно проявлялось постепенно, как тепло крови сквозь кожу.

Куда бы ей это поставить? Не на кухонный же стол, рядом с ее поздним, едва расковырянным ужином. Омлет с сальсой. Этой комбинацией она себя баловала каждый раз, когда Льюис почему-либо задерживался и ужинал с другими учителями в «Тим-Хортонсе» или в пабе. Сегодня этот выбор определенно себя не оправдал.

И не на тумбу рядом с раковиной. Здесь громоздкий короб будет выглядеть как нечто бакалейно-гастрономическое. Но и не на пол, где он окажется куда-то опущенным, недостойным, как будто в нем песок из кошачьего туалета или садовое удобрение – что-то такое, чего не следует держать рядом с посудой и едой.

Вообще-то, хотелось унести его в другую комнату, поставить где-нибудь не на свету. А еще лучше убрать на полку в кладовке. Но это тоже – какое-то изгнание… так сразу? Кроме того, на нее смотрит Эд Шор, и с его точки зрения это будет выглядеть торопливым и грубоватым выметанием сора, даже вульгарным приглашением.

В конце концов поставила короб на низкий столик, рядом с телефоном.

– Да что же это я заставляю вас стоять, – сказала она. – Присаживайтесь. Пожалуйста, садитесь.

– Я вас отвлек, вы ели.

– Да мне все равно есть не хочется.

Он все еще держал в руках цветы. Она сказала:

– Это что – мне?

Его вид с букетом – нет, мало того, его вид в дверях с коробкой пепла и букетом – показался ей нелепым (особенно теперь, когда она об этом задумалась), диким и жутко смешным. Из тех вещей, над которыми она бы истерически хохотала, кому-нибудь рассказывая. Например, Маргарет. Будем надеяться, она никому не станет об этом рассказывать.

Это что – мне?

Цветы вполне могли предназначаться и усопшему. Цветы в дом усопшего. Она принялась озираться в поисках вазы, потом налила воду в чайник («Сейчас, сейчас, поставлю чай»), опять пошла разыскивать вазу, нашла, наполнила водой, нашла ножницы, чтобы подрезать стебли, и наконец освободила его от цветов. Тут она заметила, что не зажгла под чайником конфорку. Она едва владела собой. Еще немного, и она швырнет розы на пол, расколотит вазу, будет хватать из тарелки застывшую пищу и мять в горсти. Но почему? Она не была сердита. Просто когда пытаешься делать одно, потом другое, на это нужно столько сил, с ума спятить. Теперь нужно будет еще греть чайник, потом насыпать заварку, разливать чай…

Она сказала:

– А вы прочли то, что вынули у Льюиса из кармана?

Он покачал головой, на нее не глядя. Она поняла: лжет. Он лжет, прочитанное его покоробило, но как глубоко он собирается влезать в ее жизнь? Что, если плюнуть на гордость и рассказать ему о том удивлении, которое она испытала, – почему не рассказать, как у нее захолонуло сердце, когда она увидела, чтó Льюис написал? Когда увидела, что это и все, что он написал.

– Ну и ладно, – сказала она. – Там были просто стишки.

И вот сидят два человека, которым не за что зацепиться: с одной стороны стена светской вежливости, с другой – предательская осыпь, обрыв в бездну близости, и ничего посередине. То, что между ними все эти годы было, держалось в равновесии благодаря тому, что оба в браке. Узы супружества были тем, что составляло подлинную суть жизни каждого, – вот хоть ее брак с Льюисом, который был совершенно неотъемлемой и даже главной составляющей ее жизни, пусть подчас и жестокой, и повергающей в оторопь. А то, другое, зависело от этих их браков именно в силу сладостной нежности и утешительной надежды. Вряд ли это другое могло выдержать само по себе, даже если бы оба были свободны. Но сказать, что это было ничто, тоже нельзя. Опасность заключалась в том, чтобы подвергнуть это испытанию, увидеть, как оно развалится, а потом думать, что все было ничто, пустое.

Она зажгла конфорку, поставила на нее чайник.

– Вы были так любезны, а я даже не поблагодарила вас, – сказала она. – Вы обязательно должны выпить чаю.

– Да-да, я с удовольствием, – сказал он.

А когда они уже сидели за столом перед полными чашками, уже и молока подлили, и положили сахару, – то есть в тот миг, когда вполне могла начаться паника, – ее вдруг очень странным образом осенило. Она сказала:

– А что именно вам пришлось делать?

– В каком смысле?

– Я имею в виду, что вы с ним делали вчера вечером? Или это обычно у вас не спрашивают?

– Ну, может быть, не в подробностях…

– Или не надо? Не отвечайте мне, если возражаете.

– Вы просто удивили меня. Но я не возражаю.

– Да я сама удивилась, что спросила.

– Ну, хорошо, – сказал он и поставил чашку на блюдечко. – Главное, что нужно сделать, – это выпустить кровь из кровеносной системы, освободить внутренние полости тела, и тут могут возникать трудности из-за тромбов и тому подобного, так что следует принимать меры, чтобы такие вещи обходить. В большинстве случаев используют яремную вену, но иногда приходится вводить дренаж в перикард, то есть внутрь сердечной сумки. А чтобы освобождать от жидкостей полости тела, используется трокар – это такая довольно длинная и толстая игла на гибком шланге. Но если было произведено вскрытие и органы удалены, то все делается по-другому. В тело тогда вкладывается специальная набивка, чтобы восстановить нормальные очертания…

Все время, пока он это говорил, он за ней приглядывал, не забывая об осторожности. Но – ничего; его слова в ней пробуждали не более чем холодное и непреходящее любопытство.

– Вы именно это хотели знать? Мне продолжать?

– Да, – проговорила она ровным голосом.

Что ж, значит, все в порядке. Он ощутил облегчение. Облегчение и даже, возможно, благодарность. Ведь он, несомненно, привык к тому, что от того, что он делает, люди шарахаются либо отпускают на эту тему разного рода шуточки.

– Затем через канюлю, вставленную в сонную артерию, в кровеносную систему покойного под давлением вводится раствор – смесь формальдегида, фенола и спирта; зачастую в него входит также немного красителя, который добавляют, чтобы руки и лицо восстановили естественный цвет. Особенно важно, конечно же, лицо, с ним много приходится поработать: на глазные яблоки надевают специальные пластиковые колпачки с острыми зазубринками сверху, веко опускается на колпачок и из-за этих зазубрин уже не может вновь подняться, а чтобы не раскрывался рот, нижнюю челюсть кривой иглой пришивают к верхней, делая проколы в верхней челюсти через ноздри. Затем покойного бреют и делают ему массаж, чтобы консервирующая жидкость распределилась ровно… Ну, что еще? Естественно, подкрашивают ресницы, накладывают грим… Потом людям ведь надо, чтобы руки лежали красиво, чтобы они были мягкими и выглядели естественно, чтобы кончики пальцев не были сморщены…

– И вся эта работа ложится на вас?

– Ну а что ж тут такого. Кому-то надо же. Но чаще всего мы делаем вещи чисто косметические. Ведь, как правило, задача длительной консервации перед нами не ставится. Даже со старикашкой Лениным и то, вы знаете, им ведь приходилось время от времени всю жидкость из него спускать и заменять новой, чтобы он не высыхал и сохранял цвет. Не знаю, делают это сейчас или уже бросили.

Его знание дела и непринужденная легкость изложения вкупе с серьезностью тона напомнили ей Льюиса. Точнее, напомнили ей то, как Льюис слабым голосом, но очень увлеченно позапрошлым вечером рассказывал ей о прокариотах – одноклеточных организмах без ядра, без парных хромосом, без чего-то там еще, – а ведь они были единственными живыми существами на планете в течение почти двух третей того времени, что на Земле существует жизнь!

– Или взять хотя бы древних египтян, – продолжал Эд. – Они были уверены, что душа покойного отправляется в путешествие на три тысячи лет, а затем возвращается в тело, но тело для этого должно быть в более-менее приличном виде. Так что для них главной заботой была консервация, которой в наши дни мы уделяем внимания гораздо меньше.

А, вот без чего: без зеленых пластидов и без… ну как же их?.. без митохондрий.

– Три тысячи лет, – вслух повторила Нина. – А затем возвращается.

– Ну да, они так считали, – сказал он. Поставил пустую чашку и заметил, что пора бы ему и домой.

– Спасибо вам, – сказала Нина. И вдруг, торопливо: – А вы верите в такую вещь, как душа?

Он в этот миг стоял, прижав ладони к кухонному столу. Вздохнул, покачал головой и сказал:

– Скорее да.

Вскоре после его ухода она взяла короб с пеплом и поставила на пассажирское сиденье машины. Потом вернулась в дом за пальто и ключами. Выехала из города, проехала с милю, припарковалась у перекрестка, вышла и с коробом в руках двинулась по примыкающей дороге. Ночь была холодной и безветренной, луна стояла уже высоко в небе.

Сначала дорога шла по болотистой местности, заросшей рóгозом с его бархатными коричневыми початками на верхушках (все почему-то упорно называют его камышом). Высокие стебли рогоза были уже высохшими, смотрелись по-зимнему. Пространство между ними заполнял молочай, скорлупки его плодов уже были пусты, белели, как ракушки. В лунном свете все было ясным и четким. Откуда-то пахнуло лошадьми. Да вот же они, совсем неподалеку, – два черных больших силуэта за забором фермы, теряющимся в зарослях рогоза. Стоят, трутся друг о друга боками, смотрят на нее.

Она открыла короб и, зачерпнув остывший пепел рукой, то ли бросила, то ли уронила его горсть, в которой ощущались какие-то упрямо не пожелавшие сгореть частички плоти, в придорожный бурьян. При этом чувство было такое, будто с берега она вступила по колено, а затем в первый раз бросилась в еще ледяную озерную воду, как бывает в июне. Сначала неприятный шок, потом изумление, что мышцы не свело и руки-ноги продолжают двигаться, а толща воды выносит вверх и надежно держит, служит тебе с железной преданностью, и наступает спокойствие, она уже ничего не боится, она выжила, хотя жгучий холод продолжает вливаться в тело.