На новых местах Розе бывает одиноко; ей хочется, чтобы кто-нибудь пригласил ее в гости. Она бродит по улицам и подглядывает в освещенные окна за субботними вечеринками, воскресными семейными ужинами. Она тщетно убеждает себя, что вытерпела бы там совсем недолго — наливаясь спиртным за непринужденной беседой или раскладывая мясо с подливой по тарелкам, — прежде чем ее опять потянуло бы на улицы. Она думает, что к кому угодно пошла бы в гости. Пошла бы на вечеринку в комнату, увешанную афишами и освещенную лампами с рекламой кока-колы на абажурах, где все ветхое и кривое; или в теплую уютную гостиную, принадлежащую врачу или адвокату, со множеством книг, копиями латунных мемориальных табличек и, может быть, парочкой черепов; даже в комнату для приема гостей, оборудованную в подвале, — от этих ей видно только верхнюю часть в подвальное окно: ряды пивных кружек, охотничьи рога, рога для питья, охотничьи ружья. Она сидела бы на мебели, обитой люрексом, под картинами на бархате, изображающими горы, парусники, белых медведей. Она была бы счастлива раскладывать дорогой пудинг «дипломат» из хрустальной вазы в богато обставленной столовой, чтобы рядом сверкало выпуклое брюхо буфета, под едва видной картиной с изображением пасущихся лошадей, коров или овец на плохо нарисованной фиолетовой траве. Она удовлетворилась бы и йоркширским пудингом на кухне, вот в этом маленьком оштукатуренном домике у автобусной остановки — стены украшены гипсовыми грушами и персиками, а из медных горшочков лезет плющ. Роза — актриса: она впишется куда угодно.
Впрочем, нельзя сказать, что ее вообще никуда не приглашают. Года два назад она была на вечеринке в многоквартирном доме в Кингстоне. Окна квартиры выходили на озеро Онтарио и остров Вольфа. Роза не жила в Кингстоне. Она жила севернее, подальше от озера, и там уже два года преподавала сценическое искусство в местном колледже. Некоторые удивлялись такому карьерному ходу. Они не знали, как мало платят актрисам; они думали, что все знаменитости обязательно хорошо зарабатывают.
Роза тогда поехала в Кингстон специально на ту вечеринку; ей было немножко неудобно об этом думать. Хозяйку дома она раньше не знала; с хозяином была знакома с прошлого года, когда он преподавал в том же колледже, что и Роза, и жил с другой девушкой.
Хозяйка — ее звали Шелли — отвела Розу в спальню, показывая ей, где можно оставить пальто. Шелли была худая серьезная девушка, натуральная блондинка, с почти белыми бровями и такими прямыми, длинными, густыми волосами, словно их вырезали из дерева. По-видимому, она очень старалась поддерживать имидж бедной худенькой сиротки. Голос у нее был тихий и грустный, и по сравнению с ним собственный голос Розы, ее только что прозвучавшее приветствие казались настолько преувеличенно бодрыми, что резанули ухо ей самой.
В корзинке у изножья кровати трехцветная кошка кормила четырех крохотных слепых котят.
— Это Таша, — сказала хозяйка дома. — На котят можно смотреть, но трогать нельзя, а то она перестанет их кормить.
Она опустилась на колени у корзинки, воркуя с кошкой-матерью; в этом ворковании слышалась горячая любовь, которую Роза сочла фальшивой. Девушка куталась в шаль — черную, отделанную бисером. Местами бисерины сидели криво или вообще потерялись. Это была настоящая старинная шаль, не имитация. Потерявшее форму, слегка пожелтевшее платье с вышивкой ришелье — тоже настоящее, старинное, хотя первоначально, скорее всего, это была нижняя юбка. За винтажной одеждой надо уметь ухаживать.
По ту сторону кровати с точеными балясинами, похожими на составленные вместе деревянные катушки из-под ниток, висело большое зеркало. Висело оно странно высоко и криво. Пока хозяйка сюсюкала над кошкой, Роза попыталась посмотреть на себя. Очень тяжело смотреться в зеркало, если рядом другая женщина, и особенно — если она моложе. На Розе было хлопчатобумажное платье в цветочек, длинное, с облегающим корсажем и рукавами-фонариками, со слишком коротким лифом, тесное в груди и потому неудобное. В нем было что-то фальшиво-молодежное или театральное: может, Розе недоставало стройности для этого фасона. Рыжевато-каштановые волосы она красила сама, дома. Под глазами виднелась сеточка морщин — они пересекались, образуя маленькие ромбики темноватой кожи.
Роза уже научилась понимать, что, если чужое поведение (как сейчас — хозяйки дома) кажется ей наигранным, обстановка — жеманной, образ жизни — раздражающим (это зеркало, лоскутное одеяло на кровати, японская эротическая гравюра над кроватью, африканская музыка, доносящаяся из гостиной), это значит, что она, Роза, не получила и боится так и не получить желанного ей внимания, не вписалась в компанию и чувствует, что так и будет весь вечер околачиваться с краю, сурово осуждая всех подряд.
В гостиной она приободрилась — кое-кто из гостей был ей знаком, и среди них были люди ее возраста. Она сразу налегла на спиртное и скоро уже использовала только что виденных котят как вступление к своей истории. Нечто ужасное случилось с ее собственным котом прямо сегодня, сказала она.
— Хуже всего то, что я никогда его особо не любила. Я не собиралась заводить кота. Это он меня завел. В один прекрасный день увязался за мной на улице и добился, чтобы я взяла его в дом. Он был как какой-то хронически безработный здоровяк, уверенный, что его обязаны содержать. Ну вот, он всегда любил сушильную машину для белья. Когда я вытаскивала белье после сушки, он сразу прыгал туда, в тепло. Обычно я сушу одну партию белья, а сегодня — две. И вот я сунула туда руку и что-то такое нащупала и думаю: «Что это я сегодня такое стирала, с мехом?»
Слушатели стонали или смеялись, сочувственно и с ужасом. Роза искательно глядела на них. Ей стало значительно лучше. Гостиная с видом на озеро и тщательно подобранным декором (музыкальный автомат, зеркала как в парикмахерской, реклама начала века — «Кури, это полезно для горла», — старые шелковые абажуры, деревенские кувшины и миски, африканские маски и скульптуры) уже не казалась такой враждебной. Роза отхлебнула еще джина, зная, что сейчас начнется короткий отрезок времени, когда она будет чувствовать себя легкой и всюду привечаемой, как колибри; уверенной, что многие из собравшихся умны, многие добры, а некоторые умны и добры одновременно.
— Я подумала: «Ох, только не это». Но к сожалению… Смерть в сушилке.
— Таков печальный конец всех искателей удовольствий, — сказал стоящий рядом с Розой остролицый человечек.
Роза знала его давно, но неблизко. Он был профессором английского языка в университете, где преподавал сейчас и хозяин дома и где хозяйка дома была аспиранткой.
— Это ужасно, — сказала хозяйка, у которой на лице застыло холодное выражение «ах, я такая чувствительная»; те, кто смеялся, немного устыдились, словно боясь, что их сочтут бессердечными. — Кот. Это ужасно. Как же вы смогли сегодня прийти?
По правде сказать, происшествие с котом случилось отнюдь не сегодня, а на прошлой неделе. Уж не хочет ли эта девица выставить меня в плохом свете, подумала Роза. Она сказала искренне и печально, что не очень любила кота и от этого ей почему-то еще тяжелее. Она сказала, что именно это и пытается объяснить.
— Мне казалось, что это все моя вина. Может, если бы я его любила сильнее, этого не случилось бы.
— Конечно не случилось бы, — сказал стоящий рядом. — Он искал в сушилке тепла. То есть любви. Ах, Роза!
— Теперь вам больше не трахаться с этой кошкой, — произнес высокий юноша, которого Роза до сих пор не замечала. Он будто вырос из-под земли. — С кем вы там трахаетесь, Роза, я не знаю, с кошками, с собаками.
Она попыталась вспомнить, как его зовут. Это определенно был ее студент или бывший студент.
— Дэвид, — сказала она. — Здравствуйте, Дэвид.
Она так обрадовалась, вспомнив имя юноши, что смысл его реплики дошел до нее не сразу.
— Трахаться с кошками, с собаками, — повторил он, возвышаясь над ней и слегка пошатываясь.
— Извините, что? — спросила Роза, сделав милое, вопросительное, снисходительное лицо.
До окружающих, как и до самой Розы, смысл слов юноши дошел не сразу. Когда вокруг царит общительность, дружелюбие, ожидание всеобщей доброй воли, этот настрой не так легко переломить; он продолжался, хотя было ясно, что происходит что-то плохое и разлитому в воздухе добродушию осталось недолго.
— Извиняюсь, Роза, — сказал юноша хамовато и враждебно. — В рот вам ноги.
Он был очень бледен, отчаянно пьян и, кажется, на грани срыва. Вероятно, вырос в утонченной семье, где туалет называли «одно местечко», а если кто-нибудь чихал, ему говорили «будьте здоровы».
Невысокий крепкий мужчина с курчавыми черными волосами взял юношу за плечо.
— Пойдем-ка, — сказал он почти нежно.
Он говорил с нечетко выраженным европейским акцентом — Розе показалось, что французским, хотя она в этом плохо разбиралась. Ей казалось — впрочем, она знала, что на самом деле заблуждается, — что такой акцент говорит о мужественности, более богатой и сложной, чем у уроженцев Северной Америки, и в частности городков типа Хэнрэтти, где выросла сама Роза. Он обещал мужественность, приправленную страданием, нежностью и лукавством.
Появился хозяин дома — в бархатном комбинезоне — и взял юношу за другую руку, более-менее символически, одновременно чмокнув Розу в щеку — он не видел ее, когда она пришла.
— Роза, надо будет поговорить, — неискренне пробормотал он.
На самом деле он надеялся отвертеться от разговора, слишком уж сложно все было — и то, что в прошлом году он жил с другой девушкой, и то, что в конце прошлого семестра он провел ночь с Розой. Той ночью было много спиртного, похвальбы и жалоб на неверность, а также некоторое количество странно унизительного, но все же приятного секса. Сейчас хозяин дома похудел, но стал как-то мягче, причесанный и ухоженный, с летящими волнистыми волосами, в костюме из бутылочно-зеленого бархата. Он всего на три года моложе Розы, а поглядите-ка на него. Скинул с себя жену, семью, дом, унылое будущее, обзавелся новой одеждой, новой мебелью и чередой любовниц-студенток. Мужчинам такое удается.
— Ничего себе. — Роза привалилась к стене. — Что это было?
Стоящий рядом гость, который все это время улыбался и смотрел к себе в стакан, сказал:
— О, эта утонченная современная молодежь! Какое грациозное владение языком, какая глубина чувств! Нам остается лишь склониться перед ними.
Вернулся курчавый черноволосый мужчина, молча забрал у Розы пустой стакан и протянул ей новый, полный.
Хозяин дома тоже вернулся:
— Роза, милая, я даже не знаю, как он сюда пролез. Я сказал, никаких студентов, блин. Должны же мы хоть где-то от них отдыхать.
— Он у меня учился в прошлом году, — сказала Роза.
Больше она в самом деле ничего не помнила. Она поняла: все думают, что между нею и этим мальчиком было что-то большее.
— Что, метил в актеры? — спросил стоящий рядом. — Наверняка. Помните старое доброе время, когда вся молодежь хотела быть юристами, инженерами и топ-менеджерами? Говорят, те дни возвращаются. Надеюсь. Очень надеюсь. Роза, я уверен, что вы позволили ему поплакаться вам в жилетку. Этого никогда нельзя делать. Наверняка все именно так и было.
— Ну… может быть.
— Они вечно ищут заместителя мамочки. Что может быть банальней. Потом они таскаются за вами, боготворят вас, дергают постоянно, и вдруг — бабах! — пришло время поднять бунт против мамочки-заместителя!
Роза выпила, снова прислонилась к стене и стала слушать общий разговор о том, чего нынешние студенты ожидают как должного, как они колотятся к преподавателям в дверь, чтобы поведать о своих абортах, попытках самоубийства, творческих кризисах, проблемах с весом. И вечно одни и те же слова: личность, ценности, отвержение.
— Я тебя не отвергаю, болван, я говорю, что ты провалил этот курс! — произнес остролицый человечек, торжествующе пересказывая историю своей стычки с одним таким студентом.
Все посмеялись. Потом опять посмеялись после реплики одной молодой женщины:
— Боже, какой контраст с моими студенческими годами! Для нас было так же немыслимо употребить слово «аборт» в разговоре с преподавателем, как насрать на пол в помещении кафедры.
Роза тоже смеялась, но в глубине души была раздавлена. В каком-то смысле было бы лучше, если бы тут в самом деле что-то крылось, как заподозрили все. Если бы у нее что-то было с этим мальчиком. Если бы она ему что-то обещала, предала его, унизила. Но она ничего не помнила. Он вырос как из-под земли и обвинил ее. Наверняка она ему что-то сделала, но она ничего не помнила. Если честно сказать, она не запоминала ничего связанного со студентами. Она была заботлива и очаровательна, воплощенная душевность и терпимость к чужим недостаткам; она выслушивала и давала советы; а потом даже имя студента забывала. И из того, что им говорила, не помнила ни слова.
Какая-то женщина коснулась ее руки.
— Проснитесь, — сказала она хитро-интимным тоном, и Роза подумала, что, видимо, и с этой женщиной уже когда-то встречалась.
Еще одна студентка? Но нет, та назвала свое имя.
— Я пишу исследование о женских самоубийствах. То есть о самоубийствах женщин-художников.
Она сказала, что видела Розу по телевизору и жаждет с ней поговорить. Она упомянула Диану Арбус, Вирджинию Вулф, Сильвию Плат, Энн Секстон, Кристиану Пфлюг. Она много знала. Роза подумала, что женщина и сама выглядит вероятной кандидаткой в самоубийцы: иссохшая, бескровная, одержимая. Роза сказала, что хочет есть, и женщина пошла за ней на кухню.
— А уж актрис столько, что и не сосчитать, — продолжала та. — Маргарет Саллаван…
— Я теперь только преподаю.
— О, ерунда. Я не сомневаюсь, вы актриса до мозга костей.
Хозяйка напекла хлеба: глазированного, плетеного, с узорами. Роза изумилась усилиям, которые тратились на хозяйство в этом доме. Хлеб, паштет, цветы в подвесных горшках, котята — и все во имя зыбкого и шаткого домашнего очага. Роза жалела, часто жалела, что сама не способна на такие усилия, что не может совершать ритуалы, задавать тон, печь хлеб.
Она заметила группу преподавателей помоложе — она сочла бы их студентами, если бы не слова хозяина чуть раньше. Молодые люди сидели на кухонных столах и стояли у раковины, ведя общий тихий и серьезный разговор. Один из них посмотрел на Розу. Роза улыбнулась. Ответа на улыбку не было. Еще один-два человека взглянули на нее и вернулись к разговору. Роза не сомневалась: они говорят о ней, о том, что произошло в гостиной. Она предложила женщине хлеба и паштета. Расчет был на то, что, жуя, женщина замолчит и тогда Роза сможет расслышать, о чем говорит молодежь.
— Я никогда не ем в гостях.
Женщина заметно помрачнела, и в ее речи, обращенной к Розе, послышались обвиняющие нотки. Роза узнала, что она — жена кого-то из преподавателей. Возможно, ее приглашение было ходом в офисной политике? А Розу ей обещали как часть этого хода?
— Вы всегда такая голодная? И вам никогда не бывает плохо? — спросила женщина.
— Я всегда голодная, когда кормят так вкусно, — ответила Роза. Она взяла еды только для того, чтобы увлечь собеседницу своим примером, — на самом деле она ужасно волновалась, желая услышать, что о ней говорят, и от волнения ей трудно было жевать и глотать. — И я очень редко болею.
Она с удивлением поняла, что это правда. Раньше у нее все время были то простуды, то грипп, то спазмы, то головные боли; теперь эти четко определенные болезни исчезли, и на их место пришел ровный низкий гул беспокойства, усталости и дурных предчувствий.
«Завистливые сволочи, окопались на тепленьких местечках».
Роза отчетливо услышала эту фразу — или подумала, что услышала. Они бросали на нее быстрые презрительные взгляды. Во всяком случае, так ей казалось: она не могла смотреть прямо на них. Сволочи на тепленьких местечках. Это про нее. Разве? Разве она имеет какое-то отношение к тепленьким местечкам? Она, Роза, которой пришлось взяться за преподавание, потому что актерской работы ей давали мало и ей не хватало на жизнь? Которую взяли преподавать за ее опыт в театре и на ТВ, но срезали ставку, потому что у нее нет диплома по профилю? Она хотела подойти к молодым людям и сказать им об этом. Хотела произнести речь в свою защиту. Годы труда, изнеможения, скитаний, школьные актовые залы, нервы, тоска. Не знать, кто и когда заплатит тебе в следующий раз. Она хотела воззвать к их жалости, чтобы они простили ее, полюбили и приняли к себе. Она хотела быть на их стороне, а не на стороне людей в гостиной, которые за нее заступились. Но Роза сделала выбор из трусости, а не потому, что правда была на стороне этой молодежи. Роза боялась этих молодых людей. Боялась их жестокой добродетели, их холодных презрительных лиц, их тайн, их смеха, их непристойностей.
Она подумала об Анне, своей дочери. Анне семнадцать лет. У нее длинные светлые волосы, а на шее — тонкая золотая цепочка. Очень тонкая — нужно вглядеться, чтобы увидеть, что это именно цепочка, а не просто блик на гладкой, светлой коже. Анна была не такой, как эти молодые люди, но столь же отчужденной. Она каждый день ходила на балетные репетиции и ездила верхом, но не собиралась ни стать балериной, ни участвовать в соревнованиях по выездке. «Почему же?» — «Потому что это было бы глупо».
Что-то в манере Анны, тонкая цепочка, паузы в разговоре напоминали Розе бабушку Анны, мать Патрика. Но с другой стороны, думала Роза, возможно, что Анна так молчалива, придирчива и неприветлива только с матерью.
Черноволосый курчавый мужчина стоял в дверях кухни, глядя на Розу нахально, с иронией.
— Вы знаете, кто это? — спросила Роза у специалистки по самоубийствам. — Тот, кто увел этого пьяного?
— Это Симон. Я не думаю, что мальчишка был пьян, — мне кажется, это наркотики.
— Чем он занимается?
— Ну, наверно, студент какой-нибудь.
— Нет, — сказала Роза. — Я про Симона.
— А, Симон. Он работает на кафедре классической литературы. По-моему, он не всегда преподавал.
— Как и я, — сказала Роза и послала Симону улыбку, только что не сработавшую на молодых людях. Усталая, зависшая в пустоте, ничего не соображающая Роза начала ощущать знакомые шевеления, признаки, что ветер скоро переменится.
Если он улыбнется в ответ, значит жизнь начинает налаживаться.
Он улыбнулся, а специалистка по самоубийствам резко произнесла:
— Вы что, ходите в гости, только чтобы знакомиться с мужчинами?
* * *
Когда Симону было четырнадцать лет, он, его старшая сестра и еще один мальчик, их приятель, прятались в товарном вагоне, перебираясь из оккупированной части Франции в свободную. Они направлялись в Лион, где о них должны были позаботиться, переправить в безопасное место — этим занималась организация по спасению еврейских детей. Симона и его сестру уже вывезли из Польши в начале войны, к родственникам во Францию. И вот теперь им снова пришлось бежать.
Товарный поезд остановился. Он стоял неподвижно — среди ночи, где-то за городом. Дети слышали, как перекликаются по-французски и по-немецки. В передних вагонах поезда слышался шум. Скрежетали, открываясь, двери, грохотали сапоги по голым полам вагонов, и полы тряслись. Обыск поезда. Дети прикрылись какими-то мешками, но лица спрятать даже не пытались: они знали, что надежды нет. Голоса все приближались. Захрустел гравий под сапогами. Тут поезд дернулся. И тронулся — так медленно, что дети даже не сразу заметили, а заметив, решили, что это маневры или вагоны отводят на запасный путь. Они ждали, что поезд опять остановится и обыск продолжится. Но поезд шел. Он ускорил ход, сперва чуть-чуть, потом еще чуть-чуть. Потом набрал обычную скорость (не такую уж и большую). Они ехали, они укрылись от обыска, их везли дальше. Симон так и не узнал, что случилось. Опасность миновала.
Он сказал: когда он понял, что опасность миновала, то вдруг почувствовал, что они выберутся, что теперь с ними ничего не может случиться, что им сопутствует особое благословение, удача. Он воспринял случившееся как счастливый знак.
Роза спросила, встретился ли он потом с сестрой и приятелем.
— Нет. После Лиона — нет.
— Значит, повезло только тебе.
Симон засмеялся. Они лежали в постели — в Розиной постели, в старом доме на окраине деревни, выросшей на скрещении дорог. Они приехали с вечеринки прямо сюда. Был апрель, дул стылый ветер, и у Розы в доме было холодно. Мощности отопительного котла не хватало. Симон положил руку на обои за кроватью и показал Розе, какой там идет сквозняк.
— Что тебе нужно, так это теплоизоляция.
— Я знаю. Ужасно. И ты бы видел мои счета за топливо.
Симон сказал, что ей нужна дровяная печь. Он рассказал ей, какие бывают дрова. Клен, сказал он, топить кленом очень хорошо. Потом он начал рассказывать о разных видах теплоизоляции. Пенополистирол, «микафил», стекловолокно. Он вылез из кровати и зашлепал босиком по дому, осматривая стены. Роза крикнула ему вслед:
— Я вспомнила! Это был грант!
— Что? Не слышу.
Она вылезла из кровати и закуталась в одеяло. Стоя наверху лестницы, она сказала:
— Тот мальчик, он приходил ко мне с заявкой на грант. Он хотел стать драматургом. Я только сейчас вспомнила.
— Какой мальчик? А!
— Но я же его рекомендовала, я точно знаю.
Правду сказать, она рекомендовала абсолютно всех, кто об этом просил. Если у просящего не было никаких достоинств, Роза говорила себе, что, значит, просто не способна их увидеть.
— Наверно, ему не дали тот грант. Вот он и решил, что это я подставила ему подножку.
— Ну а даже если бы и так? — сказал Симон, вглядываясь в коридор, идущий к погребу. — Ты была бы полностью в своем праве.
— Я знаю. Но я боюсь этой компании. Ужасно не люблю, когда они меня не одобряют. Они так добродетельны.
— Они вообще не добродетельны, — сказал Симон. — Сейчас я обуюсь и посмотрю на твой котел. Скорее всего, тебе надо прочистить фильтры. У них просто манера общения такая. Нечего их бояться — они не умней всех остальных. Просто хотят откусить кусок власти. И это естественно.
— Но откуда такое злопы… — она запнулась, и ей пришлось начать слово с самого начала, — злопыхательство? Только из-за амбиций?
— Отчего же еще? — спросил он, поднимаясь по лестнице. Потянул за край одеяла, завернулся в него вместе с Розой и чмокнул ее в нос. — Хватит, Роза. У тебя совесть есть? Я простой рабочий человек, зашел посмотреть на ваш котел. Ваш котел в подвале. Простите, мадам, что я на вас так наткнулся.
Она уже познакомилась с некоторыми его персонажами. Сейчас перед ней стоял Простой Рабочий Человек. Был еще Старый Философ, который выходил из туалета, низко кланяясь ей на японский манер и бормоча: «Мементо мори, мементо мори». И еще — когда требовала ситуация — Безумный Сатир: он кидался на нее, впивался, торжествующе чмокал ее в живот.
В лавке у перекрестка она купила натурального кофе вместо растворимого, жирные сливки, бекон, мороженую брокколи, кусок местного сыра, банку крабов, наиболее пристойные помидоры, грибы, длиннозерный рис. И сигареты. Она была в том состоянии счастья, когда оно кажется абсолютно естественным и вечным. Спроси ее кто-нибудь, она сказала бы, что это из-за погоды — день был солнечный, несмотря на резкий ветер, — в неменьшей степени, чем из-за Симона.
— У вас, похоже, гости, — сказала хозяйка лавки. Она говорила без удивления, злобы или упрека — с чем-то вроде дружеской зависти.
— Да, совершенно неожиданные. — Роза вывалила на прилавок еще охапку продуктов. — Одна головная боль. И расходы. Поглядите, сколько стоит этот бекон. И сливки.
— Я бы от такого не отказалась, — заметила хозяйка.
* * *
Симон приготовил из всего этого потрясающий ужин. Розе не пришлось ничего делать, только смотреть. Еще она поменяла постельное белье на кровати.
— Деревенская жизнь, — произнесла она. — Я приехала сюда, представляя, как я буду жить. Мне виделись долгие прогулки по проселочным дорогам. В первый раз, как я вышла погулять, я услышала издалека шум машины — она неслась, расшвыривая гравий. Я убралась с дороги подальше. Потом послышались выстрелы. Я была в ужасе. Я спряталась в кустах, и мимо меня проехала машина — она виляла по всей дороге, и из нее палили по кустам. Я вернулась наискосок через поля и сказала продавщице в магазине, что надо вызвать полицию. Она сказала: ах да, по выходным парни затариваются ящиком пива и ездят стрелять сурков. А потом добавила: а что вы вообще делали на той дороге? Я поняла, что одинокая прогулка в ее глазах будет выглядеть гораздо подозрительней стрельбы в сурков. И такого было много. Я думала уехать, но отсюда мне близко до работы, и за жилье платить недорого. А продавщица на самом деле хорошая женщина. Она предсказывает будущее. Гадает на картах и на чайной гуще.
Симон рассказал, что из Лиона его послали работать на ферму в горах Прованса. Там люди жили и возделывали землю почти так же, как в средневековье. Они не умели ни читать, ни писать, ни говорить по-французски. Если кто-то из них заболевал, то они ждали, пока больной не выздоровеет или не умрет. Они никогда в жизни не видели врача, хотя раз в год в деревню приезжал ветеринар и осматривал коров. Симон пропорол себе ногу вилами, рана загноилась, его лихорадило. Он с огромным трудом уговорил крестьян послать за ветеринаром, который в это время был в соседней деревне. Наконец они согласились. Ветеринар приехал и сделал Симону укол огромным лошадиным шприцем, и Симон выздоровел. Семье, в которой он жил, было удивительно и смешно, что такие меры принимаются ради человеческой жизни.
— Деревня…
— А здесь не так уж и плохо. Этот дом можно замечательно приспособить для жизни, — размышлял Симон. — Тебе надо бы завести огород.
— Да, это еще один из моих несбывшихся планов. Я пыталась что-то сажать, но ничего не вышло. Я хотела вырастить капусту — капуста, по-моему, очень красивый овощ. Но ее съели какие-то червяки. Они изгрызли все листья в кружево, и после этого листья пожелтели и опали.
— Капусту очень трудно растить. Тебе нужно попробовать что-нибудь полегче. — Симон отошел от стола к окну. — Покажи мне, где у тебя был огород.
— Вдоль забора. Там же, где и у прежних хозяев.
— Это не годится. Слишком близко к каштану. Каштан плохо действует на почву.
— Я не знала.
— Ну так это правда. Надо сделать грядки ближе к дому. Завтра я вскопаю тебе огород. Нужно будет побольше удобрения. Лучше всего овечий навоз. Здесь поблизости кто-нибудь держит овец? Мы возьмем несколько мешков овечьего навоза и нарисуем план — где что сажать, хотя сейчас еще рано, еще будут заморозки. Ты можешь пока начать растить рассаду в доме, из семян. Помидоры.
— Ты же собирался уехать утренним автобусом, — сказала Роза; сюда он приехал с ней на ее машине.
— В понедельник у меня почти нет занятий. Позвоню и скажу, что не приду. Велю девочкам в офисе сказать, что у меня горло заболело.
— Горло?
— Ну, что-нибудь в этом роде.
— Как хорошо, что ты здесь, — искренне сказала Роза. — А то бы я сейчас сидела и думала не переставая про этого мальчишку. Я бы старалась не думать, но все равно у меня это крутилось бы в голове. Я бы мучилась стыдом и унижением.
— Такая мелочь не стоит стыда и унижения.
— Я понимаю. Но мне много не надо.
— Учись не быть тонкокожей, — сказал Симон, словно внес это в список необходимых улучшений наряду с делами по дому и огороду. — Редиска. Зеленый салат. Лук. Картошка. Ты ешь картошку?
До того как он уехал, они вместе нарисовали план огорода. Симон вскопал грядки и подготовил почву, хотя навоз нашелся только коровий. Розе в понедельник нужно было на работу, но весь день она думала о Симоне. Как он копает грядку. Как он, голый, вглядывается в коридор, ведущий к погребу. Коротенький, плотный, волосатый, теплый, с мятым лицом комика. Она знала, что он скажет, когда она приедет домой. «Надеюсь, мадам, вы довольны моей работой». И начнет ломать воображаемую шапку.
Именно так он и поступил, и Роза была в таком восторге, что воскликнула:
— Ах, Симон, глупенький, ты же мужчина моей жизни!
Такое счастье, такое солнце разлито было в этой минуте, что она не подумала об осторожности.
* * *
Посреди недели она зашла в магазин на перекрестке — не за покупками, а за гаданием. Продавщица заглянула в ее чашку и сказала:
— Ага! Вы встретили мужчину, который изменит все.
— Да, я тоже так думаю.
— Он изменит всю вашу жизнь. О боже. Вы не останетесь в наших краях. Я вижу славу. Я вижу воду.
— Ну, это я не знаю. Пока что он собирался утеплить мне дом.
— Перемены уже начались.
— Да, я знаю, начались. Да.
* * *
Она не смогла вспомнить, как они договорились насчет его следующего приезда. Ей казалось, что он должен появиться на выходные. Она ждала его — съездила за продуктами, причем не в лавку на перекрестке, а в супермаркет в нескольких милях от дома. Роза таскала в дом фирменные пакеты, надеясь, что хозяйка лавки не заметит. В пакетах были свежие овощи, стейки, импортная черешня, камамбер, груши. Еще Роза купила вино и пару простыней, разрисованных стильными гирляндами из желтых и синих цветочков. Роза надеялась, что ее бледные окорока будут хорошо смотреться на этом фоне.
В пятницу вечером она постелила новое белье и выложила черешню в синюю вазу. Вино охлаждалось, сыр размягчался. Часов в девять раздался громкий стук — шутливый стук в дверь, которого ждала Роза. Она удивилась, что не услышала подъезжающей машины.
— Мне что-то одиноко стало, — сказала хозяйка лавки. — И вот я решила заглянуть на огонек… Ой, вы ждете своего гостя.
— Не то чтобы, — сказала Роза. У нее сердце запрыгало при стуке в дверь и до сих пор не успокоилось. — Я не знаю, когда он приедет. Может, завтра.
— Дождь очень противный.
Голос женщины звучал сердечно и деловито, словно Розу нужно было отвлечь или утешить.
— Тогда хорошо, если он не поедет на машине в такой дождь, — сказала Роза.
— Нет-нет, в такой дождь лучше не ездить.
Гостья запустила пальцы в коротко стриженные седые волосы, стряхивая дождевые капли. Роза знала, что нужно ее чем-нибудь угостить. Бокалом вина? А вдруг ее развезет, потянет на разговоры, она захочет остаться и прикончить бутылку. Перед Розой стоял человек, с которым она беседовала много раз. Можно сказать, почти подруга — если бы Розу спросили, нравится ли ей эта женщина, она сказала бы, что да. Но теперь Розе трудно было даже поздороваться с ней. Так было бы сейчас с любым, кто не Симон. Любой другой человек казался лишним, случайным, раздражающим.
Роза понимала, что теперь будет. Все повседневные восторги, утешения, развлечения отойдут в сторону; удовольствие от еды, сирени, музыки, ночного грома поблекнет. Для нее не будет больше радостей и наслаждений, кроме как лежать под Симоном, ничто не утешит ее, кроме желанных спазмов, конвульсий.
Она выбрала чай. Раз так получилось, можно еще раз посмотреть, что там в будущем.
— Неясно, — сказала гостья.
— Что — неясно?
— Я сегодня все вижу нечетко. Такое бывает. Нет, если честно, я не вижу его.
— Не видите?
— В вашем будущем. У меня ничего не выходит.
Роза решила, что это она из зависти, из желания навредить.
— Я не просто так о нем спрашиваю.
— Может, у меня лучше получится, если у вас есть какая-нибудь его вещь, я смогу на нее опереться. У вас есть что-нибудь, что он держал в руках?
— Только я, — сказала Роза. Дешевая похвальба, от которой гадалка была обязана засмеяться.
— Нет, серьезно.
— По-моему, нет. Его окурки я выкинула.
* * *
Когда гадалка ушла, Роза села и стала ждать. Скоро наступила полночь. Дождь лупил изо всех сил. Роза снова взглянула на часы: без двадцати два. Как столь пустое время проходит так быстро? Она выключила свет, чтобы ее не подловили за бодрствованием. Она разделась, но не смогла лечь на свежие простыни. Она сидела на кухне, в темноте. Время от времени она заваривала свежий чай. В комнату проникало немножко света от уличного фонаря, стоящего на углу. В деревне были яркие уличные фонари, с газоразрядными ртутными лампами. Роза видела свет фонаря, часть магазина, ступеньки церкви через дорогу. Церковь уже не служила построившей ее скромной и респектабельной протестантской конфессии, но провозглашала себя Храмом Назарета и Центром Святости, что бы это ни значило. Окрестная жизнь была не такой уж простой и правильной, но раньше Роза этого не замечала. В домах жили не фермеры, удалившиеся от дел; да и ферм, с которых они могли бы удалиться, в окрестностях больше не было — лишь скудные поля, заросшие можжевельником. Местные жители работали миль за тридцать-сорок отсюда — на фабриках, в психиатрической больнице — или вообще не работали, вели жизнь, составленную из размеренного безумия, под сенью Центра Святости. В здешней жизни явно прибавилось безнадежности, а когда женщина в возрасте Розы сидит ночью на темной кухне в ожидании любовника — что может быть безнадежней? И ведь она сама создала это положение, все своими руками, — кажется, жизнь ее вообще ничему не учит. Она сделала из Симона костыль, на который подвесила все свои надежды, и теперь ей ни за что не удастся превратить его обратно в человека.
Она подумала, что зря купила вино, и простыни, и сыр, и черешню. Тщательные приготовления — верная дорога к провалу. Но Роза не понимала этого до момента, когда открыла дверь и стук ее сердца обратился из радостного в унылый, словно бодрый колокольный перезвон комически (для всех, кроме Розы) перешел в скрежещущий вой туманной сирены.
За долгие часы в дождливой ночи она хорошо представила себе, что теперь будет. Она прождет все выходные, выдумывая разные оправдания для Симона, и ей будет все хуже и хуже от неопределенности. Она будет бояться выйти из дому, чтобы не пропустить телефонный звонок. В понедельник, вернувшись на работу — оглушенная, но слегка утешенная реальностью окружающего мира, — Роза наберется храбрости и напишет Симону записку, отправив ее на адрес кафедры классической литературы.
«Может, начнем посадки в огороде в следующие выходные? Я накупила семян [это была неправда, но она собиралась купить их, если бы он откликнулся]. Дай мне знать, приедешь ли ты, но если у тебя другие планы, то ничего страшного».
Потом она забеспокоится: не слишком ли холодно звучит это упоминание о других планах? А если его убрать — не будет ли записка слишком назойливой? Вся ее уверенность в себе, вся легкость на сердце начнут утекать через брешь, но Роза попытается их подделать.
«Если будет слишком сыро для огородных работ, можно поехать покататься на машине. Можно даже сурков пострелять. Пока. Роза».
Потом снова начнется ожидание, по сравнению с которым эти выходные — лишь несерьезная разминка, скомканное вступление в серьезный, всеобъемлющий, мучительный ритуал. Роза будет совать руку в почтовый ящик и не глядя вытаскивать ворох почты; упорно сидеть в колледже до пяти часов вечера; загораживать телефон подушкой, делая вид, что не обращает на него внимания. По принципу «если не смотреть на чайник, он закипит быстрее». Она будет засиживаться ночами над выпивкой, и эта глупость не надоест ей настолько, чтобы все разом прекратить, потому что ожидание будет перемежаться такими вечнозелеными, свежими надеждами, такими убедительными оправданиями его намерений! На определенном этапе она сама себя убедит, что он, конечно же, заболел — иначе никогда не покинул бы ее. Она позвонит в Кингстон, в городскую больницу, спросит о его состоянии, и ей скажут, что такого пациента у них нет. На другом этапе она пойдет в библиотеку колледжа, возьмет архивную подшивку кингстонской газеты и станет читать некрологи, чтобы узнать, не сыграл ли он случайно в ящик. Потом, окончательно сдавшись, холодная и дрожащая, она позвонит ему в университет. Девушка в канцелярии скажет, что он уехал. В Европу, в Калифорнию; он преподавал в университете только один семестр. Ушел в поход, уехал в свадебное путешествие.
А может, девушка в канцелярии скажет: «Минуточку» — и переключит Розу на него, вот так, запросто.
— Алло?
— Симон?
— Да.
— Это Роза.
— Роза?
Нет, конечно, все не будет так ужасно. Будет гораздо хуже: «Я собирался тебе позвонить», или «Роза, как ты поживаешь?», или даже «Как там твой огород?».
Лучше потерять его сразу. Но, проходя мимо телефона, она положила на него ладонь — может быть, пощупать, не теплый ли, а может, подбодрить.
В понедельник утром, еще затемно, Роза уложила все, что, по ее мнению, могло понадобиться, на заднее сиденье машины и заперла дверь, так и бросив слезящийся камамбер на кухонном столе. Она двинулась на запад. Она предполагала, что пробудет в отъезде дня два, пока не придет в себя и не сможет спокойно смотреть на простыни, вскопанные грядки и тот кусок обоев за кроватью, куда она положила руку, чтобы ощутить сквозняк. (Но если так, зачем же она взяла с собой сапоги и зимнее пальто?) Она написала письмо в свой колледж — она умела виртуозно лгать в письмах, но не по телефону, — в котором сообщала, что должна срочно ехать в Торонто, так как ее близкий друг смертельно болен. (Может, эта ложь была и не очень виртуозной, — может, тут Роза перехватила.) Она не спала почти все выходные и непрерывно пила — понемногу, но все время. «Я не собираюсь этого терпеть», — громко сказала она, когда грузила вещи в машину. Скрючиваясь на водительском месте, чтобы написать письмо — хотя это было бы гораздо удобней сделать в доме, — она думала обо всех безумных письмах, написанных ею за всю свою жизнь, нелепых отговорках, которые она придумала, покидая очередное место или боясь покинуть очередное место из-за очередного мужчины. Никто не ведал всех масштабов ее глупости; люди, с которыми она дружила по двадцать лет, не знали половины историй ее бегства, не знали, сколько денег она потратила, как и чем рисковала. Вот она я, думала она чуть позже, за рулем, выключая дворники, когда дождь наконец перестал, — в десять утра в понедельник, останавливаясь на заправке; останавливаясь, чтобы снять деньги со счета, когда открылись банки; она была деловита и бодра, она помнила, что ей нужно сделать, и кто бы догадался, какое унижение, какие воспоминания об унижениях и какие предчувствия бились у нее в голове? А постыдней всего была надежда — та, что поначалу так коварно роет подкоп, хитро маскируясь (впрочем, ненадолго). Через неделю она уже порхает и чирикает и распевает гимны у райских врат. Она и сейчас уже принялась за работу, нашептывая Розе, что, может быть, в эту самую минуту Симон заворачивает машину на дорожку у ее дома, стоит у двери, сложив ладони — умоляя, издеваясь, извиняясь. Мементо мори.
Но даже так, даже если это правда — что случится в один прекрасный день, как-нибудь утром? Как-нибудь утром она проснется и поймет по его дыханию, что он лежит без сна рядом с ней и не касается ее и что ей тоже не следует касаться его. Женские касания так часто бывают просьбами (Роза узнала бы это, или заново узнала бы, от него); женская нежность — это жадность, женская чувственность — корыстна. И Роза, лежа рядом с ним, начнет мечтать о каком-нибудь ярко выраженном изъяне: тогда ее стыд сможет свернуться вокруг этого изъяна, окружить его защитным кольцом. В отсутствие такого изъяна она вынуждена будет стыдиться себя всей, факта своего физического существования в целом, наглого, вездесущего, всепоглощающего, тлетворного факта. Ее плоть покажется обреченной: толстой и пористой, серой и пятнистой. Его тело под вопросом не будет, никогда; это он имеет власть осуждать или прощать, а откуда ей знать, простит ли он ее когда-нибудь? Он может сказать «иди ко мне» или «убирайся». После Патрика она уже никогда не была в отношениях независимой стороной, той, которая диктует свои условия; может, она исчерпала всю свою власть — весь запас, который был ей отпущен.
А может, она вдруг услышит его голос на очередной вечеринке: «И тогда я понял, что опасность миновала. Я понял, что это добрый знак». Это он будет рассказывать свою историю какой-нибудь шлюховатой девице в шелке леопардовой расцветки — или, что еще хуже, кроткой длинноволосой девушке в вышитой сорочке, и эта девушка рано или поздно возьмет его за руку и уведет через дверной проем в комнату или пейзаж, куда Роза не сможет за ними последовать.
Да, но разве не может быть так, что ничего этого не случится? Разве не может быть так, что будет только доброта, и овечий навоз, и непроглядные весенние ночи с хором лягушек? То, что он — в первые же выходные — не появился и не позвонил, может вообще ничего не значить. Просто у него другой темп; и это вовсе не зловещий признак. С такими мыслями Роза притормаживала каждые миль двадцать и даже искала место, где бы развернуться. Но все же не разворачивалась, прибавляла скорость, думая, что проедет чуть дальше, чтобы уже точно прочистить мозги. И ее опять затапливала память о том, как она сидит на кухне, и чувство потери. Так и продолжалось — туда-сюда, словно машину тянул назад огромный магнит, и притяжение то нарастало, то убывало, то нарастало, то убывало, но никогда не усиливалось настолько, чтобы заставить Розу развернуться. Через некоторое время она уже ощущала некое безличное любопытство — это притяжение стало казаться ей настоящей физической силой, и Роза начала задумываться, не слабеет ли оно с расстоянием. Вдруг где-то впереди, в какой-то определенной точке Роза вырвется из-под действия этой силы, почувствует момент, когда ее перестало тянуть назад?
И она все ехала вперед. Маскока; Лейкхед; граница с Манитобой. Иногда Роза спала в машине, поставив ее на обочине, по часу или около того. В Манитобе стало слишком холодно для этого, и Роза остановилась в мотеле. Она ела в придорожных ресторанах. Прежде чем войти в ресторан, она причесывалась, красилась и делала особое выражение лица, отстраненное, кроткое, близорукое, характерное для женщин, которые подозревают, что на них смотрит какой-нибудь мужчина. Не то чтобы она ждала, что в ресторане обнаружится Симон, но, кажется, не исключала этого полностью.
Притяжение в самом деле слабело пропорционально расстоянию. Все очень просто, хотя потом Роза думала, что для достижения нужного эффекта дистанцию следует покрывать на машине, автобусе или велосипеде; полет на самолете не поможет. В городке где-то в прериях, откуда уже виднелись Кипарисовые холмы, она ощутила перемену. Она ехала всю ночь, пока солнце не взошло прямо у нее за спиной, и чувствовала спокойствие и ясность мысли — так всегда бывает с людьми в похожем положении. Она остановилась у кафе и заказала яичницу и кофе. Она сидела у прилавка, разглядывая обычные вещи, которые бывают за прилавком кафе, — стеклянные колбы кофеварки, ярко окрашенные (скорее всего, залежалые) куски пирога с малиновой и лимонной начинкой, толстые стеклянные креманки для мороженого и желе. Именно при взгляде на эти креманки она поняла, что ее состояние изменилось. Роза не стала бы утверждать, что нашла их форму особо приятной или выразительной, — это означало бы погрешить против истины. Она могла бы сказать только, что увидела их взглядом, который никак не мог принадлежать человеку в какой-либо из стадий любви. Она с блаженством человека, приходящего в себя после долгой болезни, ощущала их плотность, вещественность, и тяжесть этого блаженства приятно оседала у нее в голове и ногах. Только теперь она поняла, что входила в кафе даже без намека на мысли о Симоне, так что, по-видимому, мир перестал быть сценой, где Роза могла бы его встретить, и стал опять сам собой. Во время этого дивно ясного получаса — пока от завтрака на нее не накатила такая сонливость, что она заехала в мотель и уснула в номере одетая, при распахнутых солнцу занавесках, — она думала о том, как любовь уничтожает для тебя весь мир: и счастливая любовь, и тем более несчастная. Это не должно было удивить Розу и не удивило; удивило ее то, что она так жаждала и требовала для себя всего и сразу — простого и грубого, как те креманки, и теперь ей казалось, что, может быть, она бежит не столько от разочарования, потерь, разрушения, сколько от противоположных им вещей — праздника и потрясения любви, ослепительного переворота. Даже если все это окажется безопасным, она не сможет его принять. Так ли, эдак ли, а что-то у тебя отнимается: пружина внутреннего балансира, маленькое сухое ядрышко самости. Так думала Роза.
Она написала в колледж, что в Торонто, навещая умирающего друга, встретила старого знакомого, он предложил ей работу на западном побережье и она немедленно выезжает туда. Роза допускала, что руководство колледжа может попортить ей жизнь, но также полагала (и правильно), что они не станут связываться — у нее с ними была очень неформальная договоренность, и платили ей тоже в нарушение каких-то правил. Роза написала в агентство, через которое снимала дом, и еще — хозяйке лавки, желая ей удачи и прощаясь. На шоссе Хоуп — Принстон она вылезла из машины и встала под прохладным дождем, поливающим прибрежные горы. Она чувствовала себя в относительной безопасности, а еще — усталой и полностью нормальной психически, хотя знала: в ее прошлом есть люди, которые не согласятся с последним пунктом.
Ей сопутствовала удача. В Ванкувере Роза наткнулась на знакомого, который как раз подбирал актерский состав для нового телесериала. Сериал должны были снимать на западном побережье. Это была история семьи — или псевдосемьи, — состоящей из эксцентричных людей, дрейфующих по жизни наугад и использующих дом на острове Солт-Спринг как жилье или что-то вроде перевалочного пункта. Розе досталась роль владелицы дома, псевдоматери. Точно как она написала в письме: работа на западном побережье, возможно лучшая, что у нее когда-либо была. Розу должны были гримировать с использованием особых технологий, чтобы состарить лицо; гример шутил, что если сериал окажется успешным и будет идти несколько лет, то в конце концов эти особые методы уже не понадобятся.
Модным словечком на западном побережье было «хрупкий». Люди говорили, что сегодня чувствуют себя «хрупко», или упоминали о своем «хрупком состоянии». Только не я, отвечала обычно Роза. Я точно знаю, что сделана из старой дубленой лошадиной шкуры. Она уже начинала осваивать кое-какие обороты речи, манеры, которые понадобятся ей по роли.
* * *
Через год или около того Роза стояла на палубе парома, одного из многих, что ходят по Британской Колумбии. На ней был поношенный свитер, волосы замотаны платком. Она должна была красться между шлюпок, следя за хорошенькой молодой девушкой, которая мерзла в джинсах с отрезанными штанинами и маечке с открытой спиной. По сценарию женщина, которую играла Роза, боялась, что эта девушка прыгнет в воду, потому что беременна.
Съемка собрала приличную толпу зевак. Когда эпизод отсняли и актеры пошли под навес на палубе, чтобы накинуть пальто и выпить кофе, какая-то женщина из толпы потянулась к Розе и коснулась ее руки.
— Вы меня не вспомните, — сказала она, и Роза действительно ее не вспомнила.
Женщина заговорила про Кингстон, про ту пару, что тогда принимала гостей, даже про смерть Розиного кота. Роза узнала ее — это она тогда собиралась писать о самоубийцах. Но теперь женщина выглядела совсем по-другому — дорогой бежевый брючный костюм, на голове бело-бежевый шарф. Она уже не была потрепанной, жилистой, в бахроме, утратила бунтарский вид. Она представила Розе мужа, который хрюкнул, словно хотел сказать: «Если ты думаешь, что я начну вокруг тебя плясать, то сильно ошибаешься». Муж пошел куда-то, а женщина сказала:
— Бедный Симон. Он умер, как вам известно.
После этого она осведомилась, будут ли сегодня снимать еще что-нибудь. Роза знала, почему женщина об этом спрашивает. Она хотела затесаться в толпу на заднем плане — а может, и на переднем, — чтобы потом позвонить друзьям и сказать: меня будут показывать по телевизору. Если она станет звонить людям, которые были на той вечеринке, то ей придется сказать: она знает, что сериал — полная дребедень, но ее очень уговаривали и она решила сняться шутки ради.
— Умер?
Женщина сняла шарф, и ветер сдул ей волосы на лицо.
— Рак поджелудочной железы, — сказала она и встала лицом против ветра, чтобы опять намотать шарф на голову устраивающим ее образом.
Розе показалось, что женщина хитрит и знает больше, чем рассказывает.
— Не знаю, насколько хорошо вы были знакомы, — сказала женщина.
Может, она это нарочно — намекает Розе, что сама-то с Симоном была близка? Может быть, эта хитрость — на самом деле просьба о помощи, а может, попытка измерить степень Розиной победы или удивления. Женщина прижала подбородок к груди, завязывая шарф узлом.
— Очень печально, — уже деловито сказала она. — Печально. Он давно болел.
Кто-то звал Розу: ей пора было обратно на съемки. Девушка не бросилась в море. У них в сериале такого не случалось. Всегда что-нибудь такое грозило произойти, но в конце концов не происходило, разве что изредка, и то с эпизодическими или неприятными персонажами. Зрители доверялись авторам сериала и знали, что их оберегают от предсказуемых трагедий, а также от внезапных сдвигов, ставящих под вопрос весь сюжет, от беспорядка, что требует новых суждений и новых решений, требует распахнуть окно, за которым — неподобающий, навеки врезающийся в память пейзаж.
Смерть Симона показалась Розе именно таким беспорядком. Было нелепо и нечестно, что такое важное известие утаили и что Роза даже до сего дня могла считать себя единственным человеком, который по большому счету бессилен.