«Вы страшно славная» — такими словами начиналась самая первая записка поэта Бориса Пастернака, адресованная поклоннице его творчества Ольге Ивинской.

В своей книге «Годы с Борисом Пастернаком» Ивинская рассказывает:

В октябре 1946 года, когда редакция «Нового мира» переехала за угол площади Пушкина в здание, где когда-то танцевал на балах молодой Пушкин, я заведовала отделом начинающих авторов. У моего стола присаживались Евтушенко, Тушнова, Ошанин, Межиров. Главный редактор Константин Симонов привлек к сотрудничеству с журналом живых классиков: Антокольского, Пастернака, Чуковского, Маршака. Лидия Чуковская работала в журнале лит-консультантом. Секретарь редакции Зинаида Николаевна Пиддубная (ее имя совпало с именем второй жены Пастернака) подарила билет на поэтический вечер Бориса Леонидовича. А через день в редакции журнала на ковровой дорожке появился бог в летнем белом плаще и улыбнулся мне уже персонально. Пиддубная сказала:

— Я, Борис Леонидович, сейчас познакомлю вас с одной из ваших горячих поклонниц.

Какое же счастье, ужас и сумятицу принес мне этот человек! <…>

На следующий день Пиддубная указала мне на сверток, оставленный Пастернаком:

— Здесь поклонник ваш приходил, посмотрите, что он вам принес.

Это были пять небольших книжечек со стихами и переводами. <…> А потом все начало развиваться страшно бурно. Борис Леонидович звонил мне почти каждый день. <…> К концу рабочего дня он сам появлялся в редакции, и часто мы шли пешком переулками, бульварами до Потаповского.

Ольга Ивинская получила записку, написанную знаменитым почерком Пастернака — летящими журавлями: «Вы страшно славная, мне хочется, чтобы Вам было хорошо».

«ЗИМНЯЯ НОЧЬ»

В начале февраля 1947 года Борис Леонидович предложил Ивинской поехать к знаменитой пианистке Марии Юдиной:

— Она будет играть, а я обещал почитать там из новой прозы.

«Ехали на машине в лунном, снежном бездорожье, среди одинаковых домиков. Но заблудились и — адрес?! И вдруг мы увидели среди домов мигающий огонь свечи. Это оказалось окно, где нас ждали. Борис Леонидович был возбужден игрой Юдиной, глаза его блестели, и он выразительно читал из нового романа», — вспоминает в своей книге Ольга Ивинская.

По поводу этой встречи Пастернак обменялся с Марией Юдиной — знаменитой пианисткой, влюбленной в поэта, несколькими письмами.

Выдержки из книги Ольги Ивинской:

Чтение глав и стихов из романа всех ошеломило. Я не помнила себя от счастья. Рассветало, когда мы вышли на сверкающий снег. Когда садились в машину, Борис Леонидович сказал мне:

— Вот и родилось то стихотворение, которое отдам в подборку вашего журнала. Оно будет называться «Зимняя ночь».

Он принес мне в редакцию теперь уже известное всему миру «Мело, мело по всей земле…». <…> Константин Симонов не напечатал его в «Новом мире», но стал использовать образ «свеча горела» в своих стихах. Пастернак включил «Зимнюю ночь» в свой сборник 1947 года, тираж которого даже отпечатали. Но тут поступил окрик хозяина из Кремля, и тираж пустили под нож [79] . <…> В марте 1947-го стартовала кампания травли Пастернака. В «Культуре и жизни» вышла статья Суркова с обвинениями Пастернака в формализме и отрыве от советской действительности. Секретариат Союза писателей принял постановление, где было указано на то, что издание сборника стихов Пастернака было ошибкой [80] .

Когда мы в редакции узнали об этом позорном постановлении Союза писателей, то Наташа Бианки [81] удивленно сказала:

— Но ведь Фадеев восхищен «Зимней ночью» и знает стих наизусть!

Ивинская в нашей беседе рассказала мне то, что не решилась написать в 1965 году в книге:

Как по иронии жизни, через 10 лет я услышала от самого Фадеева историю гонений на «Зимнюю ночь». Оказалось, что Сталин хорошо знал это стихотворение. В начале мая 1956-го, когда я шла из Измалкова на станцию, чтобы отправиться в Москву, на дороге затормозила машина, в которой ехал Фадеев. Он радостно мне предложил:

— Садитесь, Ольга Всеволодовна, подвезу [82] .

Когда поехали, Фадеев произнес какие-то комплименты в мой адрес, а затем вдруг стал читать: «И жар соблазна / Вздымал, как ангел, два крыла крестообразно». Закончив читать, говорит мне:

— Колдовские стихи. Такое мог написать только Борис.

В ответ на мой удивленный взгляд стал рассказывать:

— Сталин знал это стихотворение, но тогда требовал прижать Бориса Леонидовича за антисоветский роман. Когда вас арестовали, я говорил Сталину о трагическом состоянии Бориса. Хозяин заметил: «Видимо, это судьбы скрещенье. Я не Бог, но ради женщины Пастернак может пойти на примирение с нами». Когда я Борису намекнул на это обстоятельство, он выругался и назвал хозяина садистом. В дни своего юбилея [83] хозяин спросил меня: «А для нас Пастернак ничего нового не написал?» Сталин тогда ждал от Пастернака письма или поздравительного стиха. Я ответил, что Пастернак болен. Сталин усмехнулся и сказал: «Мы не гордые — подождем». Сталин всегда хотел приручить Бориса.

Конечно, «Зимняя ночь» могла покорить даже дремучего невежду, однако Сталин сам писал стихи и хорошо знал силу воздействия на умы поэтического слова. Как написала Ивинская в своей книге, знаменитые поэты России с 20-х годов постоянно находились под личным контролем Сталина.

Борис Леонидович рассказывал Ольге: «Кремлевский хозяин специально вызвал к себе на беседу Маяковского, Есенина и меня, чтобы поручить нам стать глашатаями советской эпохи». Ивинская говорила:

— После моего ареста в 1949 году, о причинах которого намекнул Пастернаку Фадеев, Боря навсегда отнес кремлевского хозяина к банде негодяев и убийц и никогда более ни одной уважительной строчки в его адрес не написал.

ЗИМНЯЯ НОЧЬ Мело, мело по всей земле Во все пределы. Свеча горела на столе, Свеча горела. <…> На озаренный потолок Ложились тени, Скрещенья рук, скрещенья ног, Судьбы скрещенья. И падали два башмачка Со стуком на пол. И воск слезами с ночника На платье капал. <…> На свечку дуло из угла, И жар соблазна Вздымал, как ангел, два крыла Крестообразно…

«ОСЕНЬ»

Из рассказа Ольги Ивинской:

«Осень» — одно из моих самых любимых стихотворений. Его первые строфы Борис Леонидович написал в измалковской избушке буквально за месяц до моего сталинского ареста [85] . Уже с осени 1947 года мы с Борей встречались в Переделкине, где снимали на два-три дня избу, и я приезжала к Борису Леонидовичу. С конца августа он оставался один в Переделкине, так как домашние разъезжались — перебирались в Москву: начиналась учеба в школе. Боря с нетерпением ждал этих встреч и говорил, что в такие дни пишется в каком-то лихорадочном ритме, все в ожидании вечера. В первых строках «Осени» тогда звучало:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

И другие строки этого стихотворения Боря потом часто повторял во время наших вечеров, когда после смерти Сталина я вернулась из концлагеря. Мне запрещено было жить в Москве до получения постоянной работы. Я поселилась в Измалкове в бревенчатом домике у Полины, недалеко от Большой дачи, как хотел Боря.

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Когда Боря приходил ко мне утром, я часто отворяла двери, одетая в любимый им японский халат с длинным хвостом и кистями. И эта деталь увековечена в стихотворении «Осень». Потом случился такой эпизод с этим стихотворением. Когда Боря подготовил окончательный вариант рукописи романа с подборкой стихов Юрия Живаго и предал мне для оформления, я удивилась, не обнаружив в «Осени» строк о «нас одних на даче» и «мы будем гибнуть откровенно». На мой удивленный вопрос «Ты же сам мне постоянно повторяешь эти строки? Они ведь тебе нравятся!» Боря говорит:

— Да, но надо чем-то жертвовать для конспирации.

С улыбкой ему замечаю:

— Но остались еще более компрометирующие строки: «Ты так же сбрасываешь платье».

Боря с серьезным видом и недоумением отвечает:

— Ну, знаешь, Олюша, это свыше моих сил. Да и Юра категорически возражал.

Мы счастливо рассмеялись. Как мне рассказывали, «Осень» любят читать на встречах памяти Пастернака такие почитатели его поэзии, как Андрей Вознесенский и Евгений Евтушенко [86] .

ОСЕНЬ Я дал разъехаться домашним, Все близкие давно в разброде <…> Мы здесь одни с тобой на даче, Все разбежались врассыпную. Я рано в стол работу прячу И в мыслях нашу ночь рисую. Я до весны с тобой останусь Глядеть в бревенчатые стены. Мы никого не водим за нос, Мы будем гибнуть откровенно. <…> Привязанность, влеченье, прелесть! Рассеемся в сентябрьском шуме! Заройся вся в осенний шелест! Замри или ополоумей! Ты так же сбрасываешь платье, Как роща сбрасывает листья, Когда ты падаешь в объятье В халате с шелковою кистью…

«ОБЪЯСНЕНИЕ»

Ольга Ивинская пишет в своей книге:

«Раздался вечерний звонок Пастернака. Соседка с нижнего этажа позвала меня к телефону.

— Я должен <…> сказать: первое <…> мы должны перейти на „ты“, а второе — я люблю тебя, <…> и сейчас в этом вся моя жизнь».

Это был период долгих объяснений и вечерних блужданий Пастернака и Ольги по московским улицам и переулкам. Пастернак говорил, а Ольга как завороженная слушала его слова о любви. Он рассказывал, что они уже давно не живут с Зиной как муж и жена. Поэт говорил: «Моя любовь к тебе вернула меня в поэзию и дала силы по-новому писать роман, который станет главным итогом всей моей жизни».

Ольга Всеволодовна вспоминала:

— Его слова слушала как во сне. Я даже иногда удивленно оборачивалась — посмотреть, кому это говорит слова любви идущий рядом со мной любимый с юности поэт. Пришла домой растерянной и околдованной.

Из книги Ивинской:

С беспощадностью к самой себе написала письмо-исповедь о своей жизни. О двух уже ушедших в мир иной мужьях, о маме, проведшей три года в лагерях, о моих детях и трудной, безрадостной жизни. И вот судите сами, писала я в том письме, что я могу ответить на ваше «люблю», на самое большое счастье в моей жизни.

Прочитав мою исповедь, Борис Леонидович поздно вечером вызвал меня к телефону, голос его был очень взволнован:

— Олюша, я люблю тебя. Эта тетрадка всегда со мною будет, но ты мне ее должна сохранить, поскольку я не могу оставлять тетрадку дома, ее могут там найти.

Эту тетрадку у меня отняли органы при аресте.

В один из дней на Потаповском восьмилетняя Ирочка с детской непосредственностью прочитала Борису Леонидовичу его стихотворение:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Боря смахнул слезу и поцеловал Иринку:

— Какие у нее удивительные глаза! Ирочка, посмотри на меня! Ты так и просишься ко мне в роман!

Внешний облик Катеньки, дочки Лары из романа «Доктор Живаго», — это внешность моей Иринки: «В комнату вошла девочка лет восьми с двумя мелкозаплетенными косичками. Узко разрезанные, уголками врозь поставленные глаза придавали ей шаловливый и несколько лукавый вид. Когда она смеялась, она их приподнимала».

К Иринке Борис Леонидович был особенно привязан [88] , приходил, чтобы с ней идти на прогулку, покупал подарки, делал подарки и моему маленькому сыну Мите.

Говоря о стихотворении «Объяснение», Ольга Ивинская поясняла, что в их отчаянных беседах во время поздних прогулок Пастернак говорил: «Я не могу уйти и оставить сына Леню. Мой разрыв с первой женой уже привел к страданиям старшего сына Евгения. Рожденный от нелюбви, он отмечен болезненной кожей и веснушками».

— Не раз мы с Борей расставались, казалось, навсегда, — вспоминала Ивинская, — но через несколько дней вновь соединялись — просто уже не могли жить друг без друга!

ОБЪЯСНЕНИЕ Жизнь вернулась так же беспричинно, Как когда-то странно прервалась. Я на той же улице старинной, Как тогда, в тот летний день и час. <…> Женщины в дешевом затрапезе Так же ночью топчут башмаки. Их потом на кровельном железе Так же распинают чердаки. <…> Я опять готовлю отговорки, И опять все безразлично мне, И соседка, обогнув задворки, Оставляет нас наедине. <…> Сними ладонь с моей груди, Мы провода под током, Друг к другу вновь, того гляди, Нас бросит ненароком. Пройдут года, ты вступишь в брак, Забудешь неустройства. Быть женщиной — великий шаг, Сводить с ума — геройство…

«ЛЕТО В ГОРОДЕ»

Из моих бесед с Ольгой Всеволодовной:

Весна действовала на нас, как и на всех влюбленных в мире. Мы постоянно стремились друг к другу, и о наших встречах уже шла молва по Москве и за ее пределами. Но нас ничто не могло остановить от близости, поцелуев при всяком удобном случае в улочках и тенистых уголках города, куда мы забредали, увлекшись рассказами Бориса Леонидовича о его жизни и планах зарождавшегося романа. Наши частые свидания стали предметом резких разговоров Бори с Зинаидой. После мерзкой статьи Суркова в марте 1947 года, заклеймившего «несоветское» творчество Пастернака, писательское окружение стало сторониться Бориса Леонидовича.

Однажды он в гневе сообщил, что Зинаида требовала прекратить «старческие шашни» со мной и написать примирительное письмо в газету, чтобы не вызывать гнева властей, которые отлучат от издательств. «И на что тогда жить и содержать дачу?» — возмущалась Зинаида. Заместитель главного редактора «Нового мира» Кривицкий стал мне советовать учить уму-разуму Пастернака, как писать нужные советской власти произведения. Я ему резко ответила, что им самим надо учиться у Пастернака, в том числе и порядочности — не делать плагиатов с его стихов. Он помнил наше с Лидией Чуковской возмущение, когда Симонов, не опубликовав стихотворение «Зимняя ночь», стал использовать образ «свеча горела» в своих стихах.

В своей книге Ольга Ивинская пишет:

Гонения на меня и травля со стороны Кривицкого не заставили себя долго ждать, и вскоре я, по совету и настоянию Пастернака, ушла из редакции. Видимо, постоянное давление шло и на Борю. Во время болезни сына Лени Зинаида потребовала от Бориса Леонидовича дать клятву, что он порвет со мною.

И вот 3 апреля 1947 года после отчаянного разговора в моей комнатушке на Потаповском Борис Леонидович решил, что не имеет права на любовь. Я не должна отвлекать его от старой колеи жизни и работы, но «заботиться обо мне он всю оставшуюся жизнь обязательно будет». Ночь моя была тревожной: я видела, в каком отчаянном состоянии уходил Борис Леонидович с Потаповского. Мои домашние еще днем уехали к родственникам в Покровское-Стрешнево. Лишь под утро я задремала, а в шесть часов утра раздался звонок в дверь. На пороге стоял Боря в слезах. Мы обнялись, и он сказал: «Нет, я без тебя не смогу жить!»

С этого момента мы считали 4 апреля 1947 года днем нашего «бракосочетания». Утром этого дня Боря написал мне на красной книжечке своих стихов: «Жизнь моя, ангел мой, я крепко люблю тебя. 4 апр. 1947 г.».

Позже он напишет: «Я против каких-либо правил — должна ли быть семья по домострою или свободная любовь — в каждом случае это по-разному. Не должно быть таких правил, жизнь сама решает, какой ей быть».

Летом все домашние разъезжались по дачам, и мы часто оставались вдвоем в городе. Тот год сопровождался буйным цветением лип и опьянял завораживающим медовым запахом, прилетавшим с Чистопрудного бульвара. Боря входил в мою комнатку рано утром. Он, конечно, не высыпался — а значит, не высыпался и бульвар, и дома, и фонари. Как-то я встретила его, заколов волосы маминым черепаховым гребнем, и Боря написал стихотворение о женщине в шлеме, смотрящей в зеркало: «Я люблю эту голову вместе с косами всеми!..»

В нашей беседе Ольга Всеволодовна сообщила:

— Боря специально переписал для меня текст стихотворения «Лето в городе», которое я хранила в своем архиве. Его отняли у меня при аресте.

Советские пастернаковеды неверно датируют стихотворение «Лето в городе» 1953 годом. О том, что оно было написано до октября 1949-го, читателю ясно говорит одна важная деталь: строки «Запрокинувши голову вместе с косами всеми» относятся к периоду до ареста Ольги в октябре 1949 года. В лубянской тюрьме 6 октября 1949-го Ольге отрезали косы, так как по тюремным правилам они «категорически запрещены». «Ведь арестованная может и вокруг шеи косу обмотать», — пояснил тюремщик Ольге на Лубянке. То, что в концлагере также запрещено иметь косы, понятно без объяснений.

ЛЕТО В ГОРОДЕ Разговоры вполголоса, И с поспешностью пылкой Кверху собраны волосы Всей копною с затылка. Из-под гребня тяжелого Смотрит женщина в шлеме, Я люблю эту голову Вместе с косами всеми. <…> А когда светозарное Утро знойное снова Сушит лужи бульварные После ливня ночного, Смотрят хмуро по случаю Своего недосыпа Вековые, пахучие, Неотцветшие липы.

ПЕРЕВОДЫ СТИХОТВОРЕНИЙ ШАНДОРА ПЕТЕФИ

Из рассказа Ольги Всеволодовны Ивинской о переводах лирических стихов выдающегося венгерского поэта:

Окрыленный нашей любовью, в 1947 году Пастернак обратился к поэзии Петефи, которого переводил еще в 1936-м. Однако теперь он выбирал для перевода стихи, перекликающиеся с озарениями и тенями в наших отношениях. Борис Леонидович говорил мне: «У Петефи брался сюжет стихотворения, который я освещал своей любовью к тебе, Олюша, и рождалось стихотворение о нас».

Томик переводов стихов Петефи, который Боря подарил мне, хранит его посвящение: «Слово „Петефи“ было условным знаком в мае и июне 1947 года, а близкие переводы мои его лирики — это изображение мыслей и чувств к тебе и о тебе, приближенные к требованиям текста. На память обо всем этом. Б. П. 13 мая 1948 г.»

После наших встреч и блужданий по Москве Боря уходил на Лаврушинский, но, как потом говорил мне, не мог уснуть и думал о нашей новой встрече. Это его состояние полностью отразилось в переводе стихотворения «Ночь звездная, ночь светло-голубая». Чувства влюбленного поэта отражены в переводах стихотворений «Если ты цветок», «Розами моей любви».

События из нашей жизни вошли в перевод стихотворения о письме. Когда после первых слов Бориса Леонидовича о любви ко мне я написала отчаянное письмо-исповедь, то ему показалось, что я решила прекратить встречи и не верю в возможность нашей любви, которая может принести ему лишь несчастье. Смятение Бори после прочтения моего письма отражено в переводе стихотворения Петефи «Прекрасное письмо».

О наших близких отношениях шла молва, стали появляться советчики и осуждающие, что приводило к минутам тревоги и отчаяния. Борю мучили воспоминания о тяготах развода с первой женой, Евгенией Лурье, пугали страдания, которые он может причинить младшему сыну Лене, и понимание давней вины перед первой семьей [90] . Но он уже не мог жить и творить без озарения поздней любовью, когда «строку диктует чувство» и рождаются гениальные стихи. Говоря о своих переживаниях и тревогах, Боря постоянно повторял: «Как поздно пришло ко мне счастье любить по-настоящему! Но в этом нет ничьей вины, и я должен справиться с этим сам. Пусть будет все так, как случилось. Олюшка, пускай будет так всю жизнь — мы летим друг к другу, и нет ничего более необходимого, чем встретиться нам с тобой». Эти тревоги и переживания Пастернака прочитываются в его переводе стихотворения Петефи «Не обижайся». Когда проходила волна тревог, все виделось в радужном свете — так родились солнечные строки перевода стихотворения «Я вижу дивные цветы Востока».

Уже в 1959 году, возвращаясь к радостному периоду наших первых свиданий и головокружительной влюбленности, отразившихся в переводах лирических стихов Петефи, Боря написал на подаренной мне фотографии: «Петефи очень хорош своей изобразительной лирикой, картинками природы, но ты еще лучше. Я много занимался им в сорок седьмом и сорок восьмом годах, когда узнал тебя. Спасибо тебе за помощь. Я переводил вас обоих».

В то тревожное время, в разгар развернутой травли Пастернака за несоветский дух романа «Доктор Живаго», мы все в большей мере стали осознавать невозможность жизни друг без друга, а также некую безвыходность нашего положения. Тогда Боря мне часто читал строки из любимого им стихотворения Петефи «Моя любовь», перевод которого был провидчески сделан им еще в 1936 году. В стихотворении есть совершенно мистические строки о том, как любовь «головорез с кинжалом караулит у ствола». И в октябре 1949-го кремлевский головорез исполнил пророчество — меня бросили в лубянские казематы.

НОЧЬ ЗВЕЗДНАЯ, НОЧЬ СВЕТЛО-ГОЛУБАЯ В окне раскрытом блещет ночь без края, Ночь звездная, ночь светло-голубая. Безмерный мир простерся между ставен, Мой ангел красотою звездам равен. Ночь звездная и ангел мой — два дива, Затмившие все, чем земля красива. Красот я много видел средь скитаний, Но ни одной не встретил несказанней.
ЕСЛИ ТЫ ЦВЕТОК Если ты цветок — я буду стеблем, Если ты роса — цветами ввысь Потянусь, росинками колеблем, — Только души наши бы слились. Если ты, души моей отрада, Высь небес — я превращусь в звезду…
РОЗАМИ МОЕЙ ЛЮБВИ Розами моей любви Устланное ложе! Снова душу положу К твоему подножью. Укачает ли ее Ветерок пахучий, Или глубоко пронзит Длинный шип колючий? Все равно, душа, усни, Утопая в розах, В сновиденья погрузись, Затеряйся в грезах…
ПРЕКРАСНОЕ ПИСЬМО Милая, ты написала Мне прекрасное письмо. Это след ума немалый, Прямодушие само. Пишешь — я тебе дороже С каждым часом, но, дружок, Веришь ли, мороз по коже Пробежал от этих строк… <…> Приходи, рассей сомненья, Иль безумья не сдержу, И себе о скал каменья Голову я размозжу.
НЕ ОБИЖАЙСЯ Мое живое солнце золотое! Не обижайся, если иногда Я хмур и мрачен. Даже пред тобою Я не могу веселым быть всегда. Утешься тем, что в тяжкие минуты Приносишь огорченья мне не ты. Виновницею этой скорби лютой Ты быть не можешь, ангел доброты! <…> Теперь ты знаешь, под каким я игом, Хотя в другое время я не трус, Чуть шаг минувшего заслышу, мигом Бесчувственнее камня становлюсь…
МОЯ ЛЮБОВЬ Моя любовь не соловьиный скит, Где с пеньем пробуждаются от сна, Пока земля наполовину спит, От поцелуев солнечных красна. Моя любовь не тихий пруд лесной, Где плещут отраженья лебедей И, выгибая шеи пред луной, Проходят вплавь, раскланиваясь с ней. <…> Моя любовь — дремучий темный лес, Где проходимцем ревность залегла И безнадежность, как головорез, С кинжалом караулит у ствола.

«СВИДАНИЕ»

Из книги Ольги Ивинской:

Лагерное лето 1951 года — знойное, раскаленное над сухими мордовскими полями. Кайло поднять нет силы. Отчаянье, сознание полной безысходности. Не помню, как дожили до команды «Кончай работу! Становись в строй!». Скорее по раскаленной дорожной пыли в зону. Бросаюсь на топчан прямо в огромных башмаках, перетянутых грязными тесемками. Только бы заснуть, забыть обо всем. Но вызывает дневальная, следовать к «куму». Иду в змеиное логово.

— Вам тут письмо пришло и тетрадь. Стихи какие-то, — «кум» удивлен и испуган. — Давать на руки запретили, читайте здесь, — теперь меня удивило, что заставило этого изверга обратиться к заключенному на «вы». — Распишитесь потом, что прочитано.

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Летят Борины журавли над Потьмой! Он тоскует обо мне, он любит меня. Вот такую, в робе из мешковины с номером, в башмаках сорок четвертого размера. Перечитываю еще раз письмо Бори на 12 страницах, и снова стихи Евангельского цикла — всю зеленую тетрадку. Заставили расписаться и отобрали все, проклятые! Но теперь я знаю главное: Боря ждет меня и верит в наше «Свидание».

О дальнейшей истории этого стихотворения Ивинская говорила:

При моем освобождении в мае 1953-го начальник лагеря заявил, что это письмо Пастернака и тетрадка со стихами в 1951 году согласно приказу были отправлены на Лубянку. После реабилитации в 1988-м КГБ официально сообщил, что все изъятые у меня письма и рукописи стихов по описи отправлены в ЦГАЛИ. Но оттуда мне отказались что-либо возвратить [91] .

Когда я слышу стихотворение «Свидание», у меня перед глазами встают картины тех лагерных, жестоких лет и момент чуда — появление ангела в виде Бориного письма и зеленой тетрадки стихов, спасших меня.

Когда я вернулась, Боря в Измалкове переписал мне это стихотворение и вспоминал:

— Последней строчкой стихотворения я хотел сделать слова «И твой угасший свет». Но затем решил, что и до меня этот убийца-Сталин доберется, и мне не жить, потому в последней строке стихотворения написал «А нас на свете нет?»

Борин автограф «Свидания» у меня отобрали при аресте, и теперь он должен быть в ЦГАЛИ.

СВИДАНИЕ Засыплет снег дороги, Завалит скаты крыш. Пойду размять я ноги: За дверью ты стоишь. Одна, в пальто осеннем, Без шляпы, без калош, Ты борешься с волненьем И мокрый снег жуешь. Снег на ресницах влажен, В твоих глазах тоска, И весь твой облик слажен Из одного куска. Как будто бы железом, Обмокнутым в сурьму, Тебя вели нарезом По сердцу моему. <…> И оттого двоится Вся эта ночь в снегу, И провести границы Меж нас я не могу. Но кто мы и откуда, Когда от всех тех лет Остались пересуды, А нас на свете нет?

«МАГДАЛИНА»

Рассказывает Ольга Ивинская:

После моего ареста в октябре 1949 года Борис Леонидович «в тоске безмерной» обо мне и нашем ребенке, которого я носила под сердцем, отчетливо осознал, что причиной ареста стали наша любовь и вовлечение меня «в сети романа». Позже Боря писал Ренате Швейцер в Германию: «Ее посадили из-за меня как самого близкого мне человека, по мнению секретных органов». Тюрьма ассоциировалась у Бори с образом беззащитной Магдалины, брошенной в темницу.

В книге Ивинской подробно описан эпизод ее допроса на Лубянке в 1949 году.

Уже на втором допросе на Лубянке [93] следователь Семенов дал мне несколько листов бумаги и потребовал вкратце написать о содержании «Доктора Живаго». Я написала, что это судьба интеллигента, врача, трудно пережившего время между двух революций. Это — творческая личность, поэт. Ничего порочащего советскую власть в романе не будет. Следователь Семенов просмотрел несколько листков и с недовольной миной изрек:

— Не то вы пишете, не то! Пишите, что читали это произведение, которое представляет клевету на советскую действительность. Вы прекрасно это знаете — нам попадались некоторые страницы.

Видимо, сексоты [94] доставляли в МГБ копии листов романа. Семенов порылся в листках из папки и, достав один лист «синьки» [95] , заявил:

— Вот, например, стихи «Магдалина» — разве это стихи нашего поэта? К какой эпохе это относится? И потом, почему вы ни разу не сказали Пастернаку, что вы советская женщина (тогда я удивилась, удостоившись такой высокой оценки из уст следователя Лубянки), а не Магдалина? Ведь просто неудобно посвящать любимой женщине стихи с таким названием.

— Почему вы решили, что стихи посвящены мне?

— Но это ясно, ведь мы знаем об этом, так что вам запираться нечего. И вам надо говорить правду, это единственное, что может облегчить вашу участь и участь Пастернака.

Уже в лагере ко мне пришла «Магдалина» в Бориной зеленой тетрадке, которую дали лишь прочитать и отняли [96] .

Советские пастернаковеды довольно серо и невнятно комментировали пастернаковскую «Магдалину». На это обратил внимание в 1992 году замечательный поэт и эссеист, нобелевский лауреат Иосиф Бродский. В «Примечании к комментарию» Бродский пишет:

В комментарии, сопровождающем в 1-м томе Избранного Б. Пастернака (М.: Художественная литература, 1985) стихотворение «Магдалина», говорится: «Пастернаку также был знаком цикл стихов Цветаевой под названием „Магдалина“. <…> Пастернак, трактуя тот же сюжет, освобождает его от эротики».

Судя по титульному листу, комментарий подготовлен сыном поэта Е. Б. Пастернаком и его женой Е. В. Пастернак. Иными словами, комментарий этот — дело семейное. <…> Поэтому от комментария легко отмахнуться, выделив из него только сугубо фактическую сторону, и списать замечание авторов об освобождении сюжета от эротики на их повышенную чувствительность, особенно учитывая инициалы одного из них. <…> Говоря жестче, авторы комментария попросту дикари.

Отмечая сухие комментарии Евгения Борисовича к стихам Пастернака в пятитомнике и многочисленных сборниках, Вадим Козовой заметил:

— Только примитивизм Евгения позволяет ему говорить об «освобождении от эротики» в стихах поэта, написавшего «…жар соблазна», «Осень», «Хмель», «Еву», «Вакханалию». Евгений Борисович даже не слышит, что говорит об эротике Пастернака такой знаток темы, как Анна Ахматова. А ведь ее отзывы на вышеуказанные стихи известны даже непросвещенному любителю поэзии Пастернака.

Говоря о «Магдалине» Бориса Пастернака как об отзвуке его «тоски безмерной» из-за ареста любимой женщины, бывшей «рабой его мужских причуд», Ольга Всеволодовна вспомнила о Косте Богатыреве, блестящем переводчике поэзии и прозы с немецкого. Он преклонялся перед гением Пастернака, был восхищен его Евангельским циклом и искал для перевода стихи на эту тему у немецких поэтов. Пастернак рекомендовал ему заняться переводом стихов Райнера Мария Рильке, что Богатырев талантливо и с увлечением делал. Костя перевел «Пиету», знаменитое стихотворение Рильке о Магдалине, и подарил этот перевод Ольге Ивинской:

Твои ль стопы, Исус, твои ли?… <…> Их до сих пор ни разу не любили. Я в ночь любви их вижу в первый раз. С тобой мы ложа так и не делили. И вот сижу и не смыкаю глаз. О, эти раны на руках Исуса! Возлюбленный, то не мои укусы. И сердце настежь всем отворено, Но мне в него войти не суждено. Ты так устал, и твой усталый рот Не тянется к моим устам скорбящим. Когда мы наш с тобою час обрящем? Уже — ты слышишь? — смертный час нам бьет.

Переводы стихотворений Рильке, сделанные Константином Богатыревым, вошли в юбилейный сборник Райнера Мария Рильке, выпущенный издательством «Иностранная литература» в 1975 году.

Бродский считал пастернаковскую «Магдалину» лучшей в русской поэзии и знал ее наизусть.

МАГДАЛИНА 1 Чуть ночь, мой демон тут как тут, За прошлое моя расплата. Придут и сердце мне сосут Воспоминания разврата, Когда, раба мужских причуд, Была я дурой бесноватой И улицей был мой приют. <…> Но объясни, что значит грех И смерть, и ад, и пламень серный, Когда я на глазах у всех С тобой, как с деревом побег, Срослась в своей тоске безмерной… 2 У людей пред праздником уборка. В стороне от этой толчеи Омываю миром из ведерка Я стопы пречистые твои. Шарю и не нахожу сандалий, Ничего не вижу из-за слез. На глаза мне пеленой упали Пряди распустившихся волос. <…> Перестроятся ряды конвоя, И начнется всадников разъезд. Словно в бурю смерч, над головою Будет к небу рваться этот крест. Брошусь на землю у ног распятья, Обомру и закушу уста. Слишком многим руки для объятья Ты раскинешь по концам креста. <…> Но пройдут такие трое суток И столкнут в такую пустоту, Что за этот страшный промежуток Я до Воскресенья дорасту.

«РАЗЛУКА»

Из моего разговора с Ольгой Ивинской о стихотворении «Разлука»:

Когда после смерти Сталина я вернулась [98] , мне не разрешали постоянно жить в Москве до получения работы. Это было одним из издевательских требований советской власти. Борис Леонидович сразу занялся моим устройством на работу переводчиком в московские издательства. Наша первая встреча состоялась в мае около любимой скамейки на Чистопрудном бульваре, где мы с Борей были в последний вечер 6 октября 1949 года, перед моим арестом [99] .

Боря настоял, чтобы я жила рядом с ним, недалеко от Переделкина. В деревне Измалкове, что всего в километре от его Большой дачи, сняли мне комнату в избе у хозяйки Полины. И с конца мая 1953-го я уже жила в Измалкове. Боря приходил ко мне ежедневно, и мы подолгу бродили в окрестностях Баковского леса, в полях и по живописному берегу Самаринского пруда. Боря просил меня подробно рассказывать о годах тюрьмы и лагеря. Эти рассказы нашли отражение в стихах Юрия Живаго и в сценах перевода «Фауста», который Боря стал быстро переделывать, уже имея на руках верстку.

Поздними вечерами, слушая рассказы о годах моей неволи, Боря обнимал меня, нежно целовал и говорил: «Теперь мы близки, как морю близки берега». Вспоминал свои терзания в период тяжелой болезни осенью 1952-го, когда у него случился инфаркт. Тогда ему казалось, что жизнь окончена и больше он меня никогда не увидит.

Хорошо помню эпизод лета 1953 года в Измалкове, который неожиданно вызвал у Бориса Леонидовича воспоминание о горькой зиме 1949-го. В один из дней, ожидая прихода Бори, я пришивала что-то на халате. Отвлекшись на зов хозяйки, я отложила работу и стала ей помогать. Вскоре вижу в окно Борю, идущего к нам по дорожке в дом. А я по его просьбе всегда надевала перед встречей любимый им халат, попавший в стихотворение «Осень». Когда он стал подниматься по ступенькам, я поспешно накинула халат и бросилась ему навстречу. Он порывисто обнял меня и вдруг вскрикнул, уколовшись об оставленную в халате иголку. Стала целовать его руку и растирать место укола, а Боря удивленно воскликнул:

— Вспомнил! Тогда я тоже укололся.

Он рассказал, как в декабре 1949-го, после моего ареста, пришел к нам на Потаповский. Принес маме деньги и увидел, что она собирает мою одежду. Мама хотела некоторые вещи продать, ей понадобились дополнительные деньги к Новому году. Боря кинулся к ней с просьбой не продавать мои, любимые им, платья, схватил одно из них и вскрикнул от внезапной боли. В платье оставалась невынутая иголка.

— Тогда, — сказал мне Боря, — у меня слезы полились не от боли, а от твоего образа, который ясно возник передо мной.

Потом эта «иголка» и «слезы» вошли в печальное стихотворение «Разлука», включенное в тетрадь Юрия Живаго.

В очередной беседе о «Разлуке» Ивинская вспомнила:

С этим стихотворением связан еще один эпизод, огорчивший Бориса Леонидовича. В начале 1954 года в журнале «Знамя» были опубликованы стихи из тетради Юрия Живаго, среди них была и «Разлука». Подборка называлась «Стихи из романа в прозе „Доктор Живаго“».

РАЗЛУКА С порога смотрит человек, Не узнавая дома. Ее отъезд был как побег, Везде следы разгрома. <…> В ушах с утра какой-то шум, Он в памяти иль грезит? И почему ему на ум Все мысль о море лезет? Когда сквозь иней на окне Не видно света Божья, Безвыходность тоски вдвойне С пустыней моря схожа. Она была так дорога Ему чертой любою, Как морю близки берега Всей линией прибоя. <…> И вот теперь ее отъезд, Насильственный, быть может. Разлука их обоих съест, Тоска с костями сгложет. И человек глядит кругом: Она в момент ухода Все выворотила вверх дном Из ящиков комода. <…> И, наколовшись об шитье С невынутой иголкой, Внезапно видит всю ее И плачет втихомолку.

Конечно, ни стихи Евангельского цикла, ни «Август» цензура не пропустила в сборник. В июне 1954-го Борис Леонидович получил письмо от старшего сына Евгения. Тот хвалил в целом стихи, но писал, что ему не понравилась «Разлука», где проведены формально какие-то сравнения и что-то в этом роде [100] .

Боря показал мне это письмо и говорит:

— Посмотри, как он примитивен, а ведь ему уже 30 лет. Да, — добавил он, — тот случай малодушия, когда Евгений по указанию Зины приезжал нас разлучить, показал: когда станет трудно — не рассчитывай на него.

К несчастью, это подтвердилось в дни травли Пастернака за Нобелевскую премию [101] .

Я стала успокаивать Борю, говоря, что не все сыновья больших поэтов могут разбираться в поэзии. Ведь природа, пошутила я, часто отдыхает на потомках.

— Но здесь она отдыхает слишком откровенно, — мрачно произнес Боря. Он показал мне письмо с отзывом на стихи Евгения, где, на мой взгляд, были какие-то сухие фразы и проявлялось раздражение Пастернака. — Ведь у него нет не только дара к стихописанию, но даже простых способностей. А Женя [102] хочет, чтобы я писал Евгению какие-то учтивые слова, — с досадой говорил Боря.

— Прошу тебя, — обратилась я к Боре, — сегодня мой день рождения (27 июня 1954 года. — Б. М.) , не посылай это письмо, не огорчай сына.

— Опять ты его защищаешь. Ну хорошо, оставь пока письмо у себя. Я думаю, еще будет причина, тогда и пошлю, — согласился он.

Такой причины при жизни Пастернака не возникло, а после нобелевской травли, когда в октябре 1958-го Евгений предал отца, Борис Леонидович резко ограничил с ним общение и, как мне помнится, никогда больше писем ему не писал. А письмо от 27 июня 1954 года у меня изъяли при аресте вместе с десятками других писем, КГБ передал их в ЦГАЛИ [103] . Карандашный автограф стихотворения «Разлука» также находится в ЦГАЛИ.

Я спросил у Ольги Всеволодовны, занимался ли Пастернак когда-нибудь подробным анализом чьих-либо стихов. Она ответила:

Пастернак всегда говорил, что не является специалистом, чтобы оценивать стихописания других. Но, когда его захватывали чьи-то стихи, то он реагировал сразу. В 20-х годах Борис Леонидович написал восторженное письмо Марине Цветаевой по поводу ее сборника «Версты». В 1942-м Боря увлекся в Чистополе стихами Марии Петровых, организовывал их читку среди круга эвакуированных писателей и знакомых. Но к советским поэтам у него было отношение отстраненное, их стихи он не читал.

Впервые в 1953 году Боря с интересом прочитал две тетрадки стихов, присланных ему Варламом Шаламовым из колымского концлагеря. Пастернак провел тщательный разбор этих стихов и написал автору обстоятельное письмо. Освободившись из лагеря, Шаламов приехал к Пастернаку, чтобы продолжить разговор о поэзии. С весны 1956-го Варлам, с которым я работала в журнале с начала 30-х годов, стал приезжать к нам в Измалково.

Помню также, как летом 1958 года Тамара Иванова попросила Бориса Леонидовича посмотреть стихи Комы [104] , на что Боря с охотой откликнулся. Он внимательно прочитал несколько десятков стихотворений и показывал мне понравившиеся ему места, а затем передал Коме большое письмо с анализом его стихов.

Боря выделил несколько примеров интересных рифм и строф. Он также отметил частую потерю мысли в стихотворении в угоду звонкой рифме. В анализе содержалось важное указание на вторичность стихов Комы, на подражание другим поэтам, включая и самого Пастернака. Это привело, на мой взгляд, к твердому решению Комы стихов больше не писать и полностью посвятить себя науке.

«ХМЕЛЬ», «БЕССОННИЦА», «ПОД ОТКРЫТЫМ НЕБОМ», «БЕЛАЯ НОЧЬ»

Ольга Ивинская в нашей беседе о стихах, написанных Пастернаком «между Измалковым и Переделкиным», вспоминала:

Возле серебристых ив измалковского пруда и плакучих берез нашей деревеньки, после долгих прогулок по переделкинским холмам и лесным опушкам вереницей рождались стихи. В дни с короткими летними грозами нам всегда помогал Борин плащ, который мы расстилали под мохнатой елью или ракитой и, тесно прижавшись, сидели и вдыхали наполненный грозою воздух. А теплый скоротечный дождик будто осенял нашу любовь. Однажды под таким летним дождиком, глядя на вьюнки, обвившие молодую поросль ракиты, Боря говорит:

— Эти деревца будто хмелем обвиты, так меня пьянит воздух вокруг тебя.

В тот день в нашей избушке Боря написал мне на листке карандашом прелестное стихотворение «Хмель».

Уходя вечерами на Большую дачу, Боря каждый раз просил меня не уезжать в Москву, а если были срочные дела, то возвращаться рано утром к его приходу в наш измалковский домик:

— Мне хорошо пишется, когда ты рядом, а без тебя тревожно и грустно.

Бессонные ночи Бори на Большой даче стали ложиться в строки стихотворения-ожидания «Бессонница». Его он написал на рассвете и сразу принес мне, сказав, что слышал хлесткий звук кнута измалковского пастуха, который уже в пять часов утра выгонял стадо коров местных жителей. Эти стихи вместе с маленьким «Ветром», которое Боря называл «Ольге», и стихотворением «Под открытым небом», также со вторым названием — «Молитва», он хотел включить в некий цикл под названием «Колыбельная песня».

В состав этого цикла включено было и стихотворение «Белая ночь», где нашли отражение эпизоды наших встреч на Потаповском и вечерние разговоры на подоконнике моей комнатки. В нем запечатлен мой рассказ о том, как мы жили в Курске, и эпизоды наших поздних расставаний, когда уже зажигались фонари в переулке.

Эти стихи предназначались для тетради Юрия Живаго. Но уже в начале 1955-го, после тщательного отбора, в тетрадь Юры из «колыбельной» группы стихов не вошли «Бессонница» и «Под открытым небом». Общее название «Колыбельная песня» было отвергнуто как невыразительное и не отражающее состояния нашей с Борей радости и жажды жизни.

В письме к Нине Табидзе от 30 сентября 1953 года, куда были вложены новые стихи, Пастернак напишет:

Стихи, которые у Вас есть, так же, как и эти, можете давать читать кому угодно, если хотите и Г. Г. [105] Он только знает двух «соловьев», «Белую ночь» и «Весеннюю распутицу», а «Августа» и остальных не знает. Если он спросит, кто это все, Вы ему скажите, что, наверное, Зина, что Зина для меня бог и кроме нее у меня никого не было и не будет. Так должно быть для всех.

ХМЕЛЬ Под ракитой, обвитой плющом, От ненастья мы ищем защиты. Наши плечи покрыты плащом, Вкруг тебя мои руки обвиты. Я ошибся. Кусты этих чащ Не плющом перевиты, а хмелем. Ну так лучше давай этот плащ В ширину под собою расстелим.
БЕССОННИЦА Который час? <…> Наверно, третий. Опять мне, видно, глаз сомкнуть не суждено. Пастух в поселке щелкнет плетью на рассвете. Потянет холодом в окно <…> А я один. Неправда, ты Всей белизны своей сквозной волной — Со мной.
БЕЛАЯ НОЧЬ Мне далекое время мерещится, Дом на стороне Петербургской. Дочь степной небогатой помещицы, Ты — на курсах, ты родом из Курска. Ты мила, у тебя есть поклонники. Этой белою ночью мы оба, Примостясь на твоем подоконнике, Смотрим вниз с твоего небоскреба. Фонари, точно бабочки газовые, Утро тронуло первою дрожью. То, что тихо тебе я рассказываю, Так на спящие дали похоже! <…> В те места босоногою странницей Пробирается ночь вдоль забора, И за ней с подоконника тянется След подслушанного разговора…

Ольга Всеволодовна дополнила свой рассказ о письме к Нине Табидзе:

Борис Леонидович в этом письме обеспечивал очередную конспирацию, чтобы не вызывать раздражения у Зинаиды. Это было более чем наивно. Вся переделкинская писательская братия уже знала о моем возвращении из лагеря, а также о том, что мы с Пастернаком живем рядом и ежедневно встречаемся в Измалкове. О наших встречах с Борей оперативно сообщил Зинаиде в Москву возмущенный писатель Асеев [106] .

Узнав от Асеева эту «ужасную» новость, Зинаида попросила Евгения, сына от первой жены Бориса Леонидовича, поехать в Переделкино, «чтобы прекратить наши встречи». Тот с готовностью ринулся исполнять это указание. Борис Леонидович был так возмущен малодушием Евгения, что в гневе прогнал его с Большой дачи [107] .

«АВГУСТ»

Об этом символическом стихотворении Ольга Ивинская рассказывала особенно подробно:

После перенесенного осенью 1952 года тяжелого инфаркта и долгого выздоровления Борис Леонидович часто думал о близкой смерти и боялся не успеть дописать роман, уйти из жизни, не высказав сокровенных мыслей. В июле 1953-го Боря писал в письме к сестре Ольге Фрейденберг: «Надо умереть самим собой, а не напоминанием о себе. <…> Надо дописать роман и кое-что другое». Тогда уже Боря задумывал «Август» — стихотворение того месяца, когда согласно христианским канонам произошло Преображение Господне. Он говорил, что это должно стать порогом, за которым уже лишь Провидение будет давать силы писать задуманное, как проявление чуда, которое может оборваться вдруг и навсегда. Когда мы, любуясь окрестностями, гуляли с Борей около Измалкова, радуясь нашей близости и покою, он часто в яркий солнечный день повторял:

— Боже, неужели это может длиться долго? Неужели я опять с тобой, Олюшка? Боже, ты видишь, как теперь мне надо жить и писать!

В своей книге Ивинская особенно подробно пишет об «Августе»:

Хорошо помню августовский день 1953 года, когда Боря принес мне свой «Август»:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Суеверный, опасаясь моего суеверия, он тут же пытался оправдать свое преждевременное прощание с жизнью и успокоить меня. «Пойми, — говорил он, — это сон. И если я его записал на бумаге, он не исполнится. Но как хорошо умереть в такое благодатное время!» Боря читал мне «Август» со слезами на глазах, и я тоже не удержалась от слез.

<…> Многое из того, что Борис Леонидович предсказал в «Августе», произошло после его трагической смерти 30 мая 1960 года. Стихотворение «Август» много раз звучало над могилой Пастернака в день его похорон 2 июня. Тысячи поклонников поэта пришли к его дому в Переделкине и провожали до могилы. Несмотря на молчание газет и радио о дне и часе похорон, на атмосферу тотального надзора, пришло несколько тысяч человек, и «шли толпою, врозь и парами». Конечно, отсутствовала на похоронах вся сановная писательская верхушка, травившая Пастернака в дни нобелевского шабаша. Надзор осуществлял лично Воронков, а также чины из КГБ [108] .

<…> Сыновья не говорили прощальных слов над могилой отца. Лишь Валентин Фердинандович Асмус, преодолев страх, сказал короткую речь над гробом Пастернака [109] .

<…> Когда гроб засыпали землей, у могилы осталось много молодежи. Читали стихи Пастернака допоздна, пока вдруг не хлынул очищающий дух всей округи летний, безудержный ливень.

С той поры каждый год в день смерти Бориса Леонидовича 30 мая приезжают в Переделкино люди из разных краев света и обязательно читают над могилой Пастернака величественный «Август» [110] .

— Это многострочное стихотворение Боря специально переписал для меня чернилами убористым почерком на один лист. Его также отняли у меня при аресте и упрятали в ЦГАЛИ, — вспомнила Ольга Всеволодовна.

АВГУСТ Как обещало, не обманывая. Проникло солнце утром рано Косою полосой шафрановою От занавеси до дивана. Оно покрыло жаркой охрою Соседний лес, дома поселка, Мою постель, подушку мокрую И край стены за книжной полкой. Я вспомнил, по какому поводу Слегка увлажнена подушка. Мне снилось, что ко мне на проводы Шли по лесу вы друг за дружкой. <…> Был всеми ощутим физически Спокойный голос чей-то рядом. То прежний голос мой провидческий Звучал, нетронутый распадом. «Прощай, лазурь Преображенская, И золото второго Спаса. Смягчи последней лаской женскою Мне горечь рокового часа. Прощайте, годы безвременщины! Простимся, бездне унижений Бросающая вызов женщина! Я — поле твоего сраженья. Прощай, размах крыла расправленный, Полета вольное упорство, И образ мира, в слове явленный, И творчество, и чудотворство».

МАЛЕНЬКИЙ «ВЕТЕР» («ОЛЬГЕ»)

В нашей беседе с Ольгой Всеволодовной неожиданно раскрылась тайна этого стремительного стихотворения. Ее рассказ:

С мая 1953 года я жила в деревне Измалкове и, зная распорядок действий Бори, часто приходила к мостику измалковского озера, чтобы его встретить. Свернув с дороги налево к озеру, Боря появлялся на его крутом берегу и спускался к мостику. Завидев меня, он радостно махал мне своей знаменитой кепкой, а к лету в его машущей руке уже красовалась светлая шляпа.

После стихотворения «Август», ставшего, по словам Бориса Зайцева, одним из самых значительных стихотворений в русской поэзии о жизни и смерти, я высказала Боре упрек. Нельзя думать о смерти, когда мы снова вместе и жизнь возрождается как в сказке. Боря обещал мне написать что-то более жизнерадостное. И вот в августовский день жду его появления у мостика. Вижу Борю, который весело машет шляпой с того берега и кричит мне: «Написал, написал!» Я торопливо иду ему навстречу, он радостно целует меня и на мостике, на середине озера, читает: «Я кончился, а ты жива…»

Ольга Всеволодовна в свои 80 лет замечательно прочла это пронзительное стихотворение, и я в порыве говорю ей то, что всегда чувствовал:

— Вы знаете, на мой непросвещенный взгляд, две строки — «Как парусников кузова / На глади бухты корабельной» — в этом стихотворении какие-то лишние. Они, как мне кажется, нарушают стремительный ритм стиха и снижают уровень выраженной в нем боли. Ивинская удивленно взглянула на меня и взволнованно сказала:

Как верно вы это заметили! Борис Леонидович в 1959 году, когда мы читали зарубежное издание романа, сказал:

— Эти строки о парусниках здесь совсем не к месту. Видна дань моим прежним увлечениям вычурностями в стихах, когда мы в 20-х годах стремились друг друга перещеголять. Олюша, когда меня уже не станет и ты будешь издавать в России роман, то в этом стихотворении строчки о парусниках убери [111] . И главное, назови стихотворение так, как оно действительно называется — «Ольге»! Ведь я его написал тебе, а назвал «Ветер», так как, ты знаешь, мне попало бы от Зины за название «Ольге». Поскольку у меня много всякого с названием «Ветер» и еще, если успею, напишу [112] , то все поймут, что это стихотворение называется «Ольге».

Все это так было похоже на методы конспирации Бориса Леонидовича! Под первоначальным, конспиративным названием «Колыбельная песня» я записала это стихотворение, которое прочитал мне Боря.

О многочисленных стихотворениях Пастернака с названием «Ветер» Ивинская говорила:

Это название получили «Четыре отрывка о Блоке», появился «Ночной ветер», и был еще «Ветер» на листке с тремя выразительными строфами, которые мне очень нравились:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Затем эти строфы вошли в стихотворение, получившее название «Июль».

Боря говорил:

— Ты для меня как обжигающий вихрь, а не ветер. Потому в череде «ветреных» стихов прошу тебя сохранить в твоем стихотворении единственно верное название — «Ольге»!

МАЛЕНЬКИЙ «ВЕТЕР» («ОЛЬГЕ») Я кончился, а ты жива. И ветер, жалуясь и плача, Раскачивает лес и дачу. Не каждую сосну отдельно, А полностью все дерева Со всею далью беспредельной, (Как парусников кузова На глади бухты корабельной.) И это не из удальства Или из ярости бесцельной, А чтоб в тоске найти слова Тебе для песни колыбельной.

«НЕДОТРОГА»

О рождении этого измалковского стихотворения Ольга Ивинская рассказала в своей книге:

Обустройством нашей комнаты в кузьмичевском доме в Измалкове я занялась ранней весной. С помощью моей кузины Милицы Николаевны сделала обстоятельный ремонт, обклеив комнату голубыми обоями. Плотный гобеленовый материал пошел на занавески и покрывало на тахту. На голубой столик стала моя изящная ночная лампа «Олимпия», поместилась ваза для цветов. А новый цветастый абажурчик с вечера наполнял комнату своим пестрым и уютным светом.

Хорошо помню вечер рождения этого стихотворения. Я вернулась из издательства, где обсуждала вопрос выхода переводов Бори, и рассказывала о впечатлениях дня, а Борис Леонидович рассеянно слушал и что-то записывал на уголке стола. Потом стал увлеченно читать мне: «Недотрога, тихоня <…> ты опять вся — огонь, вся горенье». Все так и было: «наши тени и наши фигуры», неправдоподобно увеличенные на голубой стене, я — с ногами на тахте, и даже темные ягоды старинных бабушкиных гранатовых бусин на моих коленях.

На книге переводов стихов Пастернака периода 1956–1959 годов, изданной в Германии к его юбилею, он написал мне: «Олюша, на стр. 69 твое стихотворение. 17 февраля 1960 г.»

На этой странице была опубликована «Недотрога» [113] .

Ольга Всеволодовна вспоминала подробности, связанные с «Недотрогой»:

Боря читал в Измалкове стихи из сборника на немецком, а затем на русском языке, отмечая большое искусство переводчика в сохранении ритма и музыки стиха. Помню, Борю особенно восхитил ход немецкого переводчика Кайля, который заменил слово в его стихотворении на слово, в прямом переводе другое по смыслу, но гармоничное по ритму стихотворения и более яркое в поэтическом звучании. «Этот Кайль — сам талантливый поэт, — восхищался Пастернак. — Конечно, хороший перевод стихов на другой язык может сделать только тот, кто сам пишет хорошие стихи».

Боря поручил мне отправить издателю в Германию его восторженное письмо.

В одной из моих бесед с Митей, когда речь зашла о «Недотроге», я сказал, что читал в нескольких «женских» публикациях, в частности в книге воспоминаний Нины Муравиной о ее встречах с Пастернаком, утверждения, что «Недотрогу» поэт посвятил им. На это Митя остроумно заметил, что все гениальное воспринимается так, будто это написано только про тебя.

Он рассказал, что к маме обращались несколько поклонниц поэзии Бориса Леонидовича с претензиями на то, что поздние стихи — «Ева», «Недотрога», «Бессонница» и другие — якобы посвящены им. Ольга Всеволодовна успокаивала их, говоря: «Я рада, что эти стихи вам очень нравятся. Считайте их только своими, так легче жить».

В 1998 году в Париже Вадим Козовой говорил мне:

Наговоры и сплетни о том, что Ольга Всеволодовна присваивает себе стихи, которые Пастернак посвящал другим женщинам, и что она сама придумала письма Пастернака к ней, зазвучали и в западной прессе, когда в 1994-м начался суд за архив Ивинской. Ведь никто этих писем живьем не видел. После смерти Ольги Всеволодовны в 1995-м этот бред принял истерические формы в устах советских пастернаковедов, действовавших по просьбе ЦГАЛИ. Конечно, это был оплаченный заказ на дискредитацию Ивинской, к которому причастна группа, захватившая ее архив.

В первую очередь по этой причине в 1996 году я предложил представить на аукцион в Лондоне автографы писем Пастернака к Ивинской. Мы представили все письма Пастернака к Ольге, которые были опубликованы в книге «В плену времени» еще в 1978 году. Включенные в каталог аукциона, письма получили удостоверение юридической службы «Кристи» и обрели статус подлинных автографов Пастернака, адресованных Ольге. Это заставило замолчать многие злобные голоса [115] .

Ариадна Эфрон после горячих нобелевских дней сказала про Ольгу: «Эта недотрога превращается в бесстрашную тигрицу, когда защищает жизнь и честь Бори».

НЕДОТРОГА Недотрога, тихоня в быту, Ты сейчас вся порыв, вся горенье. Дай запру я твою красоту В темном тереме стихотворенья. Посмотри, как преображена Огневой кожурой абажура Конура, край стены, край окна, Наши тени и наши фигуры. Ты с ногами сидишь на тахте, Под себя их поджав по-турецки. Все равно — на свету, в темноте — Ты всегда рассуждаешь по-детски. За беседой ты нижешь на шнур, Кучку с шеи скатившихся бусин. Слишком грустен твой вид, чересчур Разговор твой прямой безыскусен. <…> Разве хмурый твой вид передаст Чувств твоих рудоносную залежь, Сердца тайно светящийся пласт? Ну так что же глаза ты печалишь?

«ВО ВСЕМ МНЕ ХОЧЕТСЯ ДОЙТИ ДО САМОЙ СУТИ»

Подробный рассказ Ольги Ивинской:

С 1956 года наша жизнь с Борисом Леонидовичем в Измалкове полностью наладилась, стала упорядоченной и насыщенной, а доклад Хрущева на съезде

партии с разоблачениями преступлений Сталина и его окружения вызвали у Бори новый прилив сил и веры в нашу счастливую звезду. Роман «Доктор Живаго» написан, несколько экземпляров его было одето в переплет, и я отнесла их в редакции. Главную надежду мы возлагали на «демократа» Симонова, остававшегося главным редактором «Нового мира».

В разговорах измалковских соседей во время наших прогулок по берегу Самаринского пруда часто можно было слышать: «Это Борис Леонидович с женой прогуливаются». Тогда Боря говорил мне словами Юрия из романа: «Видишь, Олюшка, мы любим друг друга потому, что так хотят все вокруг. Наша любовь и для них радость и надежда на счастливую жизнь. Оттого и мне легко пишется, будто стихи выстроились „в ряд, гуськом, в затылок“ и раскрываются, как цветы в саду».

Когда стало известно, что роман закончен, к Борису Леонидовичу обратились с просьбой об издании «Доктора Живаго» из чехословацкого издательства и польского журнала. Позже польский журнал «Опинион» опубликует несколько глав из романа.

Госиздат предложил издать однотомник стихотворений Пастернака, и Боря принялся за него с охотой. Начал он с того, что стал безжалостно отбрасывать все старые стихи, считая их усложненными, надуманными и вычурными. Мы с Николаем Банниковым [116] всеми силами сопротивлялись этому произволу Бори. Особенно удалась моя уловка пристыдить Борю ссылкой на эссе Цветаевой «Световой ливень», где она восхищенно отзывалась о стихах Бориса 1912–1920 годов, назвав его лучшим поэтом России с будущим. Тогда Пастернак согласился включить часть старых стихов в сборник. Он также хотел поместить в сборник весь цикл стихов Юрия под названием «Стихи из романа в прозе».

Пастернак с увлечением писал «Автобиографический очерк» как введение к сборнику, с подробными комментариями к стихам. В мае 1956-го Боря передал рукопись романа итальянскому коммунисту, сотруднику радио в Москве Серджо Д’Анджело, разрешив, если роман понравится, напечатать его в Италии, во Франции и в Англии.

Костя Богатырев рассказал мне, что присутствовал на Большой даче, когда Пастернак говорил итальянскому профессору Гатто, что пойдет на любые неприятности ради опубликования романа. Борис Леонидович поверил в неотвратимость перемен и свободы. Казалось, жизнь прекрасна и удивительна, и окрыленный поэт пишет в Измалкове знаменательное стихотворение «Во всем мне хочется дойти до самой сути».

Ирина в своей книге «Пастернак и Ивинская» вспоминает день рождения первых строк этого стихотворения.

Зима. На даче Кузьмича в Измалкове ожидают прихода Бориса Леонидовича. Ирина пишет:

Зимой, когда можно было идти прямо по льду пруда, дорога занимала минут пятнадцать-двадцать. Хорошо было из промозглой, морозной темноты попасть в три квадратных метра нашего теплого и уютного жилья, освещаемого оранжевым шелковым абажуром, привалиться спиной к жаркой печке, около которой дремали разомлевшие кошки.

Синий сугроб завалил окошко, оставив лишь в верхнем углу его немного места для потрясающе круглой высокой зимней луны. Мы с мамой сидим, поджав по-турецки ноги, на каком-то подобии тахты. Каждый звук за окном слышен четко и гулко. Вот — торопливая пробежка мимо окна, стук обледенелых лап по крыльцу, и в комнату влетает, распугивая кошек, замерзший мокрый Тобик [117] , часто сопровождающий Бориса Леонидовича в его прогулках. В конце палисада движется желтое пятно фонарика, и на крыльцо поднимается, обязательно отряхнув веничком белые круглые валенки, Борис Леонидович. Помогаем ему раздеться. Скоро от горячего воздуха лицо его делается красным, глаза блестят, он кажется фантастически молодым. Мы выслушиваем целый монолог о том, как поразил его своей непререкаемой законченностью строй озаренных луной сосен, как родственны поэзия и мир природы, что стихи надо писать так, как сажают деревья. <…>

И ему хочется написать об этом, связав поиски законченности в мире слов и в мире растений. <…> Он читает обрывки строк: «Я б разбивал стихи, как сад…» — эта строчка родилась первой. Мама подсовывает ему карандаш и лист бумаги, на котором записывается одна строка, потом другая.

<…> Когда Борис Леонидович уходит в сопровождении Тобика, мы долго видим желтое пятно, прыгающее по синим сугробам и исчезающее на том берегу пруда [118] .

*** Во всем мне хочется дойти До самой сути. В работе, в поисках пути, В сердечной смуте. О, если бы я только мог Хотя отчасти, Я написал бы восемь строк О свойствах страсти. О беззаконьях, о грехах, Бегах, погонях, Нечаянностях впопыхах, Локтях, ладонях. <…> Я б разбивал стихи, как сад. Всей дрожью жилок Цвели бы липы в них подряд, Гуськом, в затылок. В стихи б я внес дыханье роз. Дыханье мяты, Луга, осоку, сенокос, Грозы раскаты. <…> Достигнутого торжества Игра и мука — Натянутая тетива Тугого лука.

ВРЕМЕНА ГОДА В СТИХАХ ПАСТЕРНАКА

В один из дней нашей встречи на Вятской улице я спросил у Ольги Всеволодовны:

— Пастернак написал столько замечательных стихов о разных временах года, и все же какое время года он любил больше других?

Ивинская задумалась ненадолго:

Пожалуй, Боре ближе была осень. Многие гениальные поэты предпочитали осень. Но объяснял он это в большей мере тем, что осенью мы становились свободнее в ежедневных встречах в Измалкове — все домашние перебирались в Москву. «Природа во всяком своем периоде расцвета или увядания всегда неожиданна и прекрасна, как женщина», — говорил Боря, читая мне новое стихотворение. Например, стихотворение «Весна в лесу» было написано после его поиска короткого пути с Большой дачи ко мне в Измалково. Он шел ко мне ранней весной, когда еще властвовали заморозки. Борин путь вился по извилистой тропинке, проходя через калитку в темном углу сада Большой дачи, среди уже сереющих пятен наполовину растаявшего снега.

Из этих серых снежных бугорков вылезал на божий свет мусор, торчали ветки, упавшие зимой с деревьев, и темнела пожухлая листва. Спустившись в овраг к речке Сетуни, Боря переходил ее по узкому мостику и поднимался вверх некрутым косогором прямо к главному шоссе, ведущему ко мне в Измалково.

В ясные весенние дни, когда воздух был чист и прозрачен, а солнце сильно припекало, Боря шел быстро, сняв шарф и распахнув пальто. На кузьмичевском дворе его ждала встреча с ярким петухом и сонмом кур, клевавших первую зеленеющую травку. Я встречала распахнутого Борю, и после объятий и поцелуев мы часто садились рядом на уже прогретое солнцем деревянное крылечко и, тесно прижавшись, любовались оживавшими под солнечными лучами землей и садом.

Помню, проходило немного времени, и солнце перекатывалось за крышу дома, а нас накрывала тень. Становилось зябко и прохладно, что заставляло нас еще теснее прижиматься друг к другу. Тогда Боря непременно напоминал: «Как мудро говорит народ о ранней весне: наступил марток — надевай сто порток».

Конечно, такие зарисовки попадали в светлые и живые стихи Бори: «Весна в лесу», «Заморозки».

ВЕСНА В ЛЕСУ Отчаянные холода Задерживают таянье. Весна позднее, чем всегда, Но и зато нечаянней. С утра амурится петух, И нет прохода курице. Лицом поворотясь на юг, Сосна на солнце жмурится. <…> В лесу еловый мусор, хлам, И снегом все завалено. Водою с солнцем пополам Затоплены проталины…

«СТОГА»

Рассказ Ольги Ивинской:

В жаркие дни лета мы с Борей уходили на опушку Баковского леса или в поля, где высились скирды сена, отбрасывавшие широкую тень и источавшие терпкий аромат травы. Боря любил раскинуться на мягком сене, вдыхая его пьянящий запах, и, вытянув руки над головой, выставлял пальцы раскрытых ладоней, ожидая, когда на них сядут кружившие в звенящем воздухе синие стрекозы. Он с восхищением вглядывался в голубизну неба с парящей птицей и медленно плывущими, взбитыми, как густая мыльная пена, облаками. Глядя на вольно разбросанные по полю стога сена, замечал: «Смотри, Олюшка, стога стоят, как облака».

На вечерней прогулке, заметив, как месяц прячется за темным силуэтом стога сена, Боря говорил: «Вот и месяц зарывается в стог, на ночлег устраивается». Удивительная образность его определений искрилась в дорогих мне измалковских стихах, а природа всегда была сестрой его и жизнью.

Об этом волшебном свойстве поэзии Пастернака, неожиданно открывающей тайны на обыденные на первый взгляд причуды природы, говорил мне Паустовский при нашей встрече после смерти Бори. Константин Георгиевич повторял слова, сказанные об английском поэте Шелли: «Он смотрит на природу с такой серьезной и напряженной любовью, что она платит ему взглядом за взгляд. Она говорит ему: „Ты меня знаешь, другие не знают меня <…> от красоты травинки или нежнейшего тающего оттенка облака до сердца человека и мистического духа вселенной“. Все эти слова в полной мере относятся к поэзии Пастернака».

Константин Георгиевич был выдающимся мастером описания яркой русской природы. Его особой чести удостоилась цветаевская Таруса — «колыбель русскости ее поэзии», как это определила Ариадна. Тема природы в произведениях Пастернака не раз возникала в наших беседах с Константином Георгиевичем во время моего недолгого пребывания у Ариадны в Тарусе после смерти Бори.

На мой вопрос, есть ли автограф этого стихотворения, Ивинская сказала, что стихотворение «Стога», впервые записанное Борей карандашом вечером в Измалкове, оставалось в ее архиве. При аресте его изъяли.

СТОГА Снуют пунцовые стрекозы, Летят шмели во все концы. Колхозницы смеются с возу, Проходят с косами косцы. <…> Стог принимает на закате Вид постоялого двора, Где ночь ложится на полати В накошенные клевера. К утру, когда потемки реже, Стог высится, как сеновал, В котором месяц мимоезжий, Зарывшись, переночевал. Чем свет телега за телегой Лугами катятся впотьмах. Наставший день встает с ночлега С трухой и сеном в волосах…

«ЗАМОРОЗКИ»

Относительно этого стихотворения Ольга Ивинская делала следующие пояснения:

Осенью, когда начинались заморозки, Боря часто уходил рано утром из нашей измалковской избушки по заиндевелой тропинке, петляющей меж перекопанных картофельных делянок с остатками торчащей ботвы. Мне он позволял идти с ним лишь до мостика Самаринского пруда, где мы встречали появление солнца, пробивавшегося сквозь утреннюю дымку. Лишь в зимние, ясные утра Боря разрешал мне провожать его, переходя через мостик пруда и далее по дороге в Переделкино до поворота на улицу Павленко. «Живу на улице, — говорил Боря, — где у меня никогда не было счастья» [119] .

В дни поздней осени, пройдя по хрустящей под ногами тропинке, мы останавливались у мостика, и когда солнце уже начинало пробиваться сквозь туман. Боря, крепко поцеловав меня, ступал на дощатый настил и решительно говорил: «Уже пора, солнце принялось за свою работу, и я должен идти писать, чтобы заработать встречу с тобой». Я ждала, когда он проплывет в белесом тумане по мостику и, взбежав на высокую часть того берега пруда, помашет мне рукой. Иногда мне удавалось даже проследить движение его силуэта направо по дороге, как на картинах импрессионистов.

ЗАМОРОЗКИ Холодным утром солнце в дымке Стоит столбом огня в дыму. Я тоже, как на скверном снимке, Совсем неотличим ему. Пока оно из мглы не выйдет, Блеснув за прудом на лугу, Меня деревья плохо видят На отдаленном берегу. Прохожий узнается позже, Чем он пройдет, нырнув в туман Мороз покрыт гусиной кожей, И воздух лжив, как слой румян…

Мне снова становилось грустно и зябко, и я быстро возвращалась в избу, чтобы разбирать Борины рукописи, готовя их к перепечатке на машинке. Марина Казимировна Баранович была любимой машинисткой Бори, так как печатала быстро, тщательно и вдумчиво. Боря часто писал Баранович записки и просил передать ей на словах уточнения, чтобы я донесла его мысль как можно полнее.

Борю интересовало мнение Баранович, которая с интересом следила за жизнью героев романа. Пастернак просил в записках подробно написать ее мнение о прочитанном. Особенно его интересовало мнение Баранович о второй книге романа.

В одном из писем Борис Леонидович написал ей: «Отдаю судьбу рукописи и на Ваше усмотрение». Пастернак всегда радовался письмам от близких ему по духу людей, к которым относил и Марину Казимировну, и не хотел, чтобы их письма приходили на Большую дачу или в Лаврушинский. Он просил друзей писать на мой адрес — на Потаповский, предупреждая, чтобы на конверте не упоминалась его фамилия. Боря не желал лишних разговоров с Зинаидой о доносах, которые регулярно поставлялись на Большую дачу доброжелателями [120] .

«ТИШИНА»

Ольга Всеволодовна рассказала мне об одной примечательной встрече в лесу, послужившей толчком к рождению стихотворения «Тишина»:

В процессе наших блужданий в окрестностях деревни часто мы незаметно выходили на опушку леса. Шли, тихо беседуя, медленно через кустарник, встречая живописные полянки, переходя мелкие лесные ручейки, любуясь палитрой красок усыпанного пестрой листвой осеннего леса. Мы будто ступали по пестрому лоскутному одеялу, сотканному искусной рукодельницей — осенью. Покой и тишина умиротворенной природы дарили нам неожиданные встречи. Уже знакомых белок было у нас с десяток. Не раз вылетал прямо из-под наших ног будто игравший с нами в прятки крупный заяц. Боря по этому поводу иногда вопрошал: «Уже более часа блуждаем, а нашего косого так и не отыскали. Неужели наконец-то научился прятаться?»

Однажды мы вышли на светлую лесную полянку, где тихой музыкой лилось журчание ручейка. Мы остановились и, обнявшись, застыли, слушая нехитрую его мелодию, но вдруг нас насторожил негромкий треск переламываемых кем-то веток. Треск ритмично повторялся, и мы увидели, что на другой стороне поляны, совсем близко, в гуще коричневатой сетки кустов и веток стоит лось.

Причем махина его тела недвижима, лишь мерно колышется голова и, как игрушечные жернова, движутся губы. И, будто задевая струны-ветки, эти губы размеренно обрывают их, вызывая негромкий хруст. Я зачарованно и испуганно уставилась на лося, а Боря крепче сжал меня и шепчет: «Тихо, тихо», пятясь назад за деревья, чтобы не спугнуть хозяина леса. Когда мы, взволнованные, вернулись в свою теплую комнату, Боря сразу стал что-то записывать в тетрадке, приговаривая: «Эту встречу надо обязательно описать».

Дня через два Боря принес и прочел мне стихотворение «Тишина». Я спросила его:

— А почему ты думаешь, что это была лосиха, а не лось?

— У нее не было рогов, а глаза — очень красивые, — улыбнулся Боря. — Это еще раз говорит о правоте народной пословицы «у страха глаза велики», — смеясь, добавил он.

Действительно, я, видимо, от страха, не смогла запомнить, были ли рога у лесного зверя, а у Бори неожиданная встреча вызвала только восхищение статью лесной красавицы. Так родилось стихотворение «Тишина». Карандашная запись этого стихотворения, сделанная Борей в Измалкове, хранилась в моем архиве.

ТИШИНА Пронизан солнцем лес насквозь. Лучи стоят столбами пыли. Отсюда, уверяют, лось Выходит на дорог развилье. <…> Действительно, невдалеке Средь заросли стоит лосиха. Пред ней деревья в столбняке. Вот отчего в лесу так тихо. Лосиха ест лесной подсед, Хрустя обгладывает молодь. Задевши за ее хребет, Болтается на ветке желудь. <…> Во всем лесу один ручей В овраге, полном благозвучья, Твердит то тише, то звончей Про этот небывалый случай. Звеня на всю лесную падь И оглашая лесосеку, Он что-то хочет рассказать Почти словами человека.

«ЕВА»

В одной из наших бесед с Ольгой Ивинской я сказал, что восхищен стихотворением «Ева», поразительно нежно и страстно говорящем об очарованности поэта женщиной. И Ольга Всеволодовна стала рассказывать.

В «Еве» отразился фрагмент нашей летней измалковской жизни. Особо жаркие часы летом мы нередко проводили на берегу Самаринского пруда, в его правой части, где находились пляжи измалковских обитателей. Боря очень любил мои купанья в пруду, хотя я плохо плавала и даже дважды тонула — благо обилие пловцов обеспечивало и обилие спасателей.

Сидя вблизи воды на траве, Борис Леонидович с восхищением наблюдал за силуэтами женщин, выходящих из пруда. Он никогда не купался сам, а лишь снимал свои легкие туфли и иногда ходил по воде вдоль берега озера. Если я хватала его за руку и тянула вглубь, он всегда радостно сопротивлялся и говорил: «Как хорошо я понимаю сказочников, которые пишут о русалках, увлекающих влюбленных в омуты».

Отражения облаков, плывущих в зеркале озерной глади, живо ассоциировались у Бори с сетями местных мальчишек. Они ловили в пруду мелкую рыбешку, заводя свои самодельные сети под камышовые берега озера. «Ева» наполнена любовью к красоте жизни, в ней отразилось Борино восхищение картинами, которые он наблюдал на берегу Самаринского пруда в летние дни нашей счастливой жизни в Измалкове.

Затем Ивинская вспомнила:

— Как нам рассказала знакомая из редакции журнала, Анна Ахматова, услышав стихотворение «Ева», с досадой воскликнула: «Ну как так можно писать в таком возрасте?!» Узнав об этой реакции Ахматовой, Боря с юмором заметил: «Анна Андреевна так хорошо знает Пушкина, но забыла, что любви все возрасты покорны».

ЕВА Стоят деревья у воды, И полдень с берега крутого Закинул облака в пруды, Как переметы рыболова. <…> И в это небо, точно в сети, Толпа купальщиков плывет — Мужчины, женщины и дети. Пять-шесть купальщиц в лозняке Выходят на берег без шума И выжимают на песке Свои купальные костюмы. И наподобие ужей Ползут и вьются кольца пряжи, Как будто искуситель-змей Скрывался в мокром трикотаже. О женщина, твой вид и взгляд Ничуть меня в тупик не ставят. Ты вся — как горла перехват, Когда его волненье сдавит. Ты создана как бы вчерне, Как строчка из другого цикла. Как будто не шутя во сне Из моего ребра возникла. И тотчас вырвалась из рук И выскользнула из объятья, Сама — смятенье и испуг И сердца мужеского сжатье.

«Я ЛЬНУЛ КОГДА-ТО К БЕДНЯКАМ»

В одной из наших бесед о стихах я спросил Ольгу Ивинскую:

— Почему стихотворение «Я льнул когда-то к беднякам» было написано в 1956 году? Тогда, казалось, все в жизни удачно складывалось: вы постоянно вместе, Пастернак закончил роман, вышел блистательный перевод «Фауста» Гете, родились волшебные стихи любовной лирики и Леня уже поступил в университет.

Ольга Всеволодовна стала мне разъяснять:

— Именно завершив роман, который уже несколько месяцев лежал в редакциях без какой либо реакции, Боря отчетливо понял, что его истинные мысли и воззрения на революцию и советский строй никогда в Стране Советов не напечатают. Он твердил: «Я не люблю нашу интеллигенцию за раболепие перед силой и половинчатость. Это какие-то полулюди».

В своей книге Ивинская написала:

Говоря об «Иване Грозном» Эйзенштейна, считавшемся одним из шедевров советской кинематографии, Борис Леонидович возмущался попыткой оправдать и возвеличить опричнину, что в то время импонировало Сталину, оправдывая его неслыханные жестокости и казни. «Какая подлость! Какие они свиньи — и Эйзенштейн, и Алексей Толстой!» — негодовал Борис Леонидович. Патриотизм Пастернака контрастировал с казенным патриотизмом советских писателей, которые утверждали, что «этот небожитель не был социальным поэтом». Однако еще Максим Горький в своем письме писателям говорил о Пастернаке [122] : «Это — голос настоящего поэта, и — социального поэта в лучшем и глубочайшем смысле понятия».

Пастернак своим романом решился на одно из самых волнующих и трагических в середине XX века сражений духа против насилия. И потому стихотворение «Я льнул когда-то к беднякам» вырвалось из его души, когда главный труд всей жизни — роман «Доктор Живаго» — лежал и ждал решения своей судьбы от тех, кому «с давних пор Пастернак был уже не верен».

Я льнул когда-то к беднякам — Не из возвышенного взгляда, А потому что только там Шла жизнь без помпы и парада. <…> И я старался дружбу свесть С людьми из трудового званья, За что и делали мне честь, Меня считая тоже рванью. <…> И я испортился с тех пор, Как времени коснулась порча. И горе возвели в позор, Мещан и оптимистов корча. Всем тем, кому я доверял, Я с давних пор уже не верен. Я человека потерял С тех пор, как всеми он потерян.

«ПРОБЛЕСК СВЕТА»

Во время наших бесед Ольга Всеволодовна обратила мое внимание на стихотворение «Проблеск света». Оно оказалось связано с жизнью и «колымской мечтой» Варлама Шаламова. Об этом подробно и трогательно написала Ирина Емельянова:

В начале 30-х годов, после первой отсидки в лагере, Шаламов был редактором журнала «За овладение техникой», где литературным сотрудником работала совсем молоденькая Ольга Ивинская. Ее очерки в журнале публиковались. Там они встретились в первый раз. От этого знакомства до первых писем из Туркмена — дистанция в 20 лет. <…> После возвращения из долгой колымской каторги Шаламов вынужден жить за 101-м километром от Москвы, устроившись агентом по снабжению на решетниковском торфопредприятии в поселке Туркмен Тверской области. Оттуда он пишет Ольге Ивинской робкое письмо:

«Дорогая Ольга Всеволодовна! Если Вы помните меня и сохранили интерес к стихам, то прошу Вас мне написать. Я мог бы показать Вам кое-что, заслуживающее внимания. В Вас я всегда видел человека, который чувствует правду поэзии. Более 20 лет мы не виделись. <…> Но — и без стихов и без рассказов — я хотел бы видеть Вас. 20 марта 1956 года».

Шаламов с нетерпением и тревогой ждет ответа от Ольги. Тогда им написаны волнующие строки:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Все годы, проведенные в колымских лагерях, он помнил и любил Ольгу, ждал своего освобождения и встречи с ней. Удивительны превратности судьбы: на Колыме он носил с собою книжку стихов Пастернака, которая помогала ему спастись, давая веру и искру надежды на освобождение. Шаламов описал случай, когда он проехал зимой по северному бездорожью более 500 километров за каким-то письмом из Москвы. Наградой ему стало письмо от его любимого поэта Бориса Пастернака. Тогда Шаламов послал Пастернаку две рукописные книжечки своих стихов, написав в сопроводительном письме:

«Примите эти две книжки, которые никогда не будут изданы. Это лишь скромное свидетельство моего бесконечного уважения и любви к поэту, стихами которого я жил в течение 20 лет. 22.02.52 г.
В. Шаламов».

Пастернак пишет обстоятельное письмо с разбором его стихов, делая исключение для Шаламова первый раз в своей послевоенной жизни. В 1953 году Шаламов проездом посещает Пастернака в Переделкине. Разумеется, о любви и совместной жизни Пастернака и Ольги ему ничего известно не было.

Ольга отвечает на письмо Шаламова, приглашая в гости, и он приезжает на встречу с ней в Москву в Потаповский переулок. С весны 1956 года Шаламов бывает по субботам у Ольги в Измалкове, где встречается с Пастернаком. Поняв глубину их отношений, Шаламов ведет долгую беседу с Пастернаком и затем пишет удивительное письмо Ольге:

Пос. Туркмен, 101-й километр от Москвы, 23 апреля 1956 г.

Это — просто как кусочек дневника человека, которому второй раз в жизни судьба показывает его счастье в необычайном, фантастическом сплетении обстоятельств, которых никакому прославленному фабулисту не выдумать. <…> Дело в том (и это главное), что реально существует некий идеал, вяжущийся с душой, творчеством и жизнью поэта. <…> И этот идеал воплощается в реально существующей женщине, которая и делает из поэта — ПОЭТА! Эта живая женщина и есть свидетельство верности пути. <…>

Я по-новому прочел ряд стихов Пастернака и с новой силой почувствовал то, что он говорил мне когда-то о честности поэтического чувства. За этот фантастический узор, который вышила жизнь на моей судьбе 14 апреля 1956 года, я бесконечно ей благодарен. Она подняла на новую высоту человека, жизнь, идеи и творчество которого столь мне дороги.

Встречи в Измалкове открывают перед Шаламовым картину полного родства душ и любви Пастернака и Ольги. Но Шаламов не понимает, почему тогда Пастернак не женится на Ольге. Закаленный в концлагере, бескомпромиссный, он специально приезжает к Пастернаку в Переделкино для откровенного разговора. Результатом этого острого разговора стало его письмо к Ольге от 12 июня 1956 года:

Люся, хорошая, дорогая моя. <…> То, что чуть не заставило меня разреветься на асфальтовой дорожке в Переделкине, становится с каждым часом все неотложней и острей. Люся, милая, думай обо мне побольше. Крепко целую тебя.
Твой В. Ш.

Не выдержав муки встреч со своей «колымской мечтой», Шаламов 3 июля 1956 года, пишет Ивинской последнее письмо: «Дорогая Люся. <…> Счел за благо в Измалково больше не ездить. В. Ш.»

Ольга Ивинская вспоминала:

В 1965 году Шаламов рассказывал, что в апреле 1956-го Пастернак со слезами на глазах говорил ему в Переделкине: «Ольга — мое солнце, только она дает мне силы жить и писать. Но я не могу на ней жениться, я не должен отягощать ее жизнь своей болезнью и близкой смертью».

Весной 1957 года Бориса Леонидовича неожиданно поразила тяжелая болезнь. В письме от 2 апреля из филиала Кремлевской больницы Боря писал: «Олюша, я не могу найти положения, в котором без боли мог бы написать тебе. <…> Это либо какая-то разрастающаяся опухоль, либо опухоль того участка спинного мозга, который управляет действиями нижних конечностей».

А 6 апреля мне передали от Бори страшное письмо: «Дорогие Нина и Олюша [125] ! Я страдаю физически неизъяснимо (нога, колено, поясница и все вместе), не сплю. Молите Бога о скорой смерти для меня, об избавлении от этой пытки, равной которой я никогда не знал. <…> Олюша, живи и веди за меня дела совсем свободно, находи в этом поддержку и утешение. Целую тебя и плачу без конца».

В те дни я впервые молилась за Борю и плакала над его прощальными письмами, но Бог помог, и врачи сумели спасти его.

Возвращаясь к прощальному письму Шаламова, Ольга Всеволодовна рассказала:

Я показала письмо Боре. Он задумался, в глазах появилась печаль: «Шаламову опять не повезло. Но тебя дал мне Бог, и только он сможет отнять», — с напряжением произнес Боря. Через несколько дней он пришел ко мне в Измалково и сказал, что был в церкви, просил у Бога удачи Шаламову. А затем показал стихотворение «Проблеск света».

ПРОБЛЕСК СВЕТА Чуть в расчистившиеся прорывы Солнца луч улыбнется земле, Листья ивы средь дымки дождливой Вспыхнут живописью на стекле. Я увижу за зеленью мокрой Мирозданья тайник изнутри, Как в цветные церковные стекла Смотрят свечи, святые, цари. <…> О живая загадка вселенной, Я великую службу твою, Потрясенный и с дрожью священной, Сам не свой, весь в слезах отстою.

«КОГДА РАЗГУЛЯЕТСЯ»

Об этом стихотворении Ольга Ивинская говорила в тот же день, когда вспоминала подробности рождения стихотворения «Проблеск света».

Тема и рождение стихотворения «Когда разгуляется» также связаны с нашей встречей с Шаламовым. После колымской каторги ему как поднадзорному разрешили жить только за 101-м километром от крупных городов. Помню наши с Борей переживания за судьбу Варлама, когда он, после горького письма ко мне в июле 1956-го, уже не смог заставить себя приезжать в Измалково. После моего второго лагеря при нашей встрече Варлам говорил мне, что его сердце разрывалось от тоски и горечи. После отказа Шаламова приезжать в Измалково Боря несколько раз ходил в Переделкинскую церковь Преображения Господня и молился за удачу Шаламова в жизни, за его озарение любовью к женщине. Боря даже беседовал об этом с батюшкой, прося снять тяжесть с его души. Только после нескольких посещений храма сошла эта тяжесть, которую Борис Леонидович называл «тайником вселенной».

Однажды, придя в Измалково из церкви, Боря спросил у меня: «Как же могло так случиться, чтобы десятки лет где-то на Колыме хранилась в сердце узника такая светлая память о тебе, Олюшка? Но Бог так рассудил и дал мне тебя, чтобы я одну тебя любил и хранил. Ведь из-за меня Сталин не разрешил тебя уничтожить, ведь правда», — утвердительно говорил Боря и облегченно вздыхал. «Когда я в храме слушаю службу, то слезы благодарности и счастья за нашу любовь всегда вызывают во мне священную дрожь» — это его состояние волнения от пережитого отразилось в стихотворении «Когда разгуляется» [126] .

КОГДА РАЗГУЛЯЕТСЯ Большое озеро как блюдо. За ним — скопленье облаков, Нагроможденных белой грудой, Суровых горных ледников. <…> Стихает ветер, даль расчистив. Разлито солнце по земле. Просвечивает зелень листьев, Как живопись в цветном стекле. <…> В церковной росписи оконниц Так в вечность смотрят изнутри В мерцающих венцах бессонниц Святые, схимники, цари. <…> Как будто внутренность собора — Простор земли, и чрез окно Далекий отголосок хора Мне слышать иногда дано. Природа, мир, тайник вселенной, Я службу долгую твою, Объятый дрожью сокровенной, В слезах от счастья отстою!

«ВЕТЕР» («ЧЕТЫРЕ ОТРЫВКА О БЛОКЕ»)

Говоря с Ольгой Ивинской о стихах Пастернака, созданных в 1956 году, я спросил, по какому поводу в это время Борис Леонидович написал «Четыре отрывка о Блоке». 75-летие Александра Блока, которого высоко чтил Пастернак, уже миновало год тому назад. Интересно, что в этих «отрывках» подспудно звучит мысль о том, чтобы из Блока не делали мумию и самого Пастернака оставили в покое.

Ольга Всеволодовна подтвердила это впечатление от стихотворения:

Верно, верно — это была главная тема стихов о Блоке. Тогда был напряженный период ожидания судьбы романа, который лежал в нескольких редакциях. Борю привлекли к работе в журнале «Литературная Москва», где вели дело дружественные ему Федин и Паустовский. Оба они хорошо приняли роман «Доктор Живаго». Поступали предложения от издательств из Польши и Чехословакии, куда Борис Леонидович также хотел передать роман для печати. Польский журнал «Опинион» в 1957 году первым опубликовал отрывки из «Доктора Живаго» [127] . При этом Боря понимал, что для советских издательств роман неприемлем, он станет «предвестником бурь и невзгод».

В то время Борис Леонидович, предлагая в новый литературный журнал «Доктора Живаго», писал Паустовскому, что «все приглаженное и приемлемое уже тысячекратно печаталось. Поэтому и надо печатать неприемлемое».

В один из дней осени 1956 года на мостике измалковского озера Боря сказал мне: «Ты мне верь: ни за что они роман не напечатают. Не верю я, что они на это решатся. Я пришел к убеждению, что роман надо давать читать на все стороны».

К этому состоянию протеста добавлялись раздражающие Пастернака требования окружения Большой дачи — прекратить компрометирующие его отношения с ранее осужденной антисоветской женщиной, которая к тому же не из их круга. Тогда же поступали советы переработать роман, сделать его ближе к жизни советского народа. Этот рефрен сплетен и завистливых доносов в среде Большой дачи и окололитературного бомонда постоянно сопровождал нашу жизнь. Пастернак в откровенных беседах и письмах говорил о своей отчужденности, которую он испытывает в кругу обитателей Большой дачи. Об этом он сообщал в письмах к сестрам в Англию и Ренате Швейцер в Германию. Это отмечала и Зоя Масленикова в своем дневнике о встречах и беседах с Борисом Леонидовичем.

Состояние разлада и непонимания с семейной и писательской средой и отразилось в стихах «Четыре отрывка о Блоке». Прочитав мне эти стихи, Борис Леонидович решительно заявил: «У них хватит ума понять, что это я пишу о нашей с тобой жизни, отвергая их бесцеремонное вмешательство в нее».

ВЕТЕР (ЧЕТЫРЕ ОТРЫВКА О БЛОКЕ) Кому быть живым и хвалимым, Кто должен быть мертв и хулим, Известно у нас подхалимам Влиятельным только одним. Не знал бы никто, может статься, В почете ли Пушкин иль нет, Без докторских их диссертаций, На все проливающих свет. Но Блок, слава Богу, иная, Иная, по счастью, статья. Он к нам не спускался с Синая, Нас не принимал в сыновья. Прославленный не по программе И вечный вне школ и систем, Он не изготовлен руками И нам не навязан никем…

«ДОРОГА»

В мае 1990 года, в год столетнего юбилея Пастернака, мы с группой друзей поехали в Переделкино, где через забор посмотрели на Большую дачу, а затем пошли по улице Павленко и повернули направо на шоссе, как мне объясняла Ольга Всеволодовна, чтобы дойти до деревни Измалково.

Дорога ныряла вниз, а затем взлетела на холм, и уже после «фадеевского шалмана», перед самым Измалковым, шла по плотине Самаринского пруда. Примерно через 200–300 метров надо было свернуть влево и спуститься с пригорка прямо к старому деревянному мостику, перекинутому через озеро. Тогда он еще оставался прежним — скрипящим, помнящим, как ускорял шаг влюбленный поэт при виде своего солнца золотого, ждущего его с нетерпением на том берегу измалковского озера. Этот мостик и под нашими ногами изгибался и кряхтел, как кряжистый дед, не прерывающий связи Переделкина с Измалковым. Только в 2000 году мостик был перестроен, стал на металлические опоры и обзавелся новым деревянным настилом.

При очередном разговоре с Ивинской о стихах Пастернака измалковской поры я спросил:

— Скажите, а стихотворение «Дорога» не о той ли дороге из Переделкина в Измалково рассказывает?

— Конечно, — радостно откликнулась Ольга Всеволодовна, — об этой своей ежедневной дороге ко мне Борис Леонидович и написал стихотворение «Дорога». «Она это заслужила», — сказал Боря, прочитав мне его. В канве стиха — ее живая душа с извивами, спусками и взлетами, переходом по плотине и изломом в месте поворота к измалковскому озеру. Часто, приходя осенью, Боря сообщал о встрече с утиной семьей, плывущей слева от плотины поуже холодеющей глади озера.

Когда я писал эти комментарии о «Дороге», к нам в гости пришла наша хорошая знакомая Ольга Лапина. Она много раз перечитывала книгу Ивинской «Годы с Борисом Пастернаком» и рассказала, что недавно была с экскурсией в Переделкине на Большой даче. Посетовала, что в музее нет ничего о важном периоде жизни и творчества поэта, связанном с Ольгой Ивинской, и спросила у одной из сотрудниц музея, каким коротким путем шел Борис Пастернак к Ольге Ивинской. Сотрудница смутилась и тихо сказала:

— Нам здесь запрещено об этом рассказывать, но я вам потихонечку покажу это место.

Они вышли на крыльцо Большой дачи, и сотрудница показала дорожку, ведущую в глубь сада, прочь от главного входа на дачу:

— Туда в летние дни, когда тропинка была сухая, а также ранней весной при заморозках, крепко державших наст, через калитку в заборе, которой теперь уже нет, уходил коротким путем Пастернак в Измалково к Ольге Ивинской.

После рассказа Ольги Лапиной я вспомнил слова Ивинской во время нашего разговора о стихотворении «Дорога»:

Иногда, приходя ко мне в Измалково с Большой дачи, Боря с иронией замечал:

— Знаешь, Олюшка, сегодня, направляясь к тебе, вступил в противоречие с сутью моего действия.

Услышав эти слова впервые, я спросила у Бори, какое противоречие, откуда оно берется. Боря пространно пояснил:

— Видишь ли, я иду к тебе, Олюшка, как к своему счастью. Но сегодня пошел не по улице Павленко, который придумал советское «Счастье» [128] , а через калитку в заборе короткой дорогой, не выходя на улицу Павленко.

По дороге, которую запечатлел Боря в своем стихотворении, мы ходили с ним в дождь, жару и мороз сотни раз до поворота [129] .

Стихотворение «Дорога» стало поэтическим памятником той реальной дороге, по которой шел поэт к своей любимой женщине, к своему счастью.

ДОРОГА То насыпью, то глубью лога, То по прямой за поворот Змеится лентою дорога Безостановочно вперед. <…> Вот путь перебежал плотину, На пруд не посмотревши вбок, Который выводок утиный Переплывает поперек. Вперед то под гору, то в гору Бежит прямая магистраль, Как разве только жизни впору Все время рваться вверх и вдаль. <…> А цель ее в гостях и дома — Все пережить и все пройти, Как оживляют даль изломы Мимоидущего пути.

«ЛИПОВАЯ АЛЛЕЯ»

Рассказ Ольги Ивинской о рождении этого стихотворения:

Летом 1957 года после болезни Пастернак находился в санатории «Узкое», бывшем имении известного в Москве профессора Трубецкого. Я часто приезжала туда к Боре, и мы гуляли в прекрасном парке, очень напоминающем уголки парка в Петергофе. Петергорфский парк я любила посещать с родственниками, когда приезжала к ним в Ленинград. О поездке в Петергоф мы мечтали с Борей, когда ходили по тенистым аллеям парка в «Узком».

Как-то после короткого летнего дождя, когда вновь засияло солнце и мы вышли на прогулку, я обратила внимание на цветы вьющегося по дереву плюща, видного высоко над домом. Цветы были покрыты каплями дождя и оттого казались матовыми фонариками, излучающими восковой, таинственный свет. Я воскликнула: «Смотри, Боря, цветы будто воском облили!»

Уже в мой следующий приезд в «Узкое» Боря читает прелестные строки:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

К этому времени у Пастернака уже было стихотворение о липовой аллее, где не было строк о восковых цветах. Позже, после рассмотрения нескольких вариантов, Боря создал окончательный образ «Липовой аллеи», куда вошли строки о цветах, зажженных дождем. Он начинал писать это стихотворение в санатории карандашом и подарил мне этот карандашный листок с первыми строфами «Липовой аллеи». Автограф этого стихотворения из моего дела в КГБ также перекочевал в ЦГАЛИ.

ЛИПОВАЯ АЛЛЕЯ Ворота с полукруглой аркой. Холмы, луга, леса, овсы. В ограде мрак и холод парка, И дом невиданной красы. Там липы в несколько обхватов Справляют в сумраке аллей, Вершины друг за друга спрятав, Свой двухсотлетний юбилей. <…> Но вот приходят дни цветенья, И липы в поясе оград Разбрасывают вместе с тенью Неотразимый аромат. <…> Гуляющие в летних шляпах Вдыхают, кто бы ни прошел, Непостижимый этот запах, Доступный пониманью пчел. <…> На старом дереве громоздком, Завешивая сверху дом, Горят, закапанные воском, Цветы, зажженные дождем.

«ДЕРЕВЬЯ, ТОЛЬКО РАДИ ВАС…»

Ольга Ивинская вспомнила тот день, когда возникли первые строчки этого стихотворения:

В радостном настроении я примчалась к Боре в «Узкое». Принесла весть от Фельтринелли о том, что перевод «Доктора Живаго» на итальянский язык практически завершен, Джанджакомо ведет интенсивную подготовку к изданию романа в Италии. «Пусть господин Пастернак будет абсолютно уверен в появлении своего шедевра в этом году», — напутствовал посланца Фельтринелли, провожая его в Москву.

Боря весь просиял, и, обняв меня, легко ступал по тенистой аллее парка. Светило яркое солнце, и легкий ветерок ласкал листья великолепных лип и берез. Боря остановился, поцеловал меня и, глядя на освещенные солнцем нарядные березы, сказал: «Эти березы такие же нарядные, красивые и ясные, как и ты, Олюшка! И так просятся в стихи». Уже вечером того дня Боря создал свой маленький шедевр.

Деревья, только ради вас И ваших глаз прекрасных ради Живу я в мире в первый раз, На вас и вашу прелесть глядя. <…> И если мне близка, как вы, Какая-то на свете личность, В ней тоже простота травы, Листвы и выси непривычность.

«ВАКХАНАЛИЯ»

С особым воодушевлением рассказывала мне Ивинская о радостном подъеме при создании «Вакханалии», любимого Пастернаком поэтического цикла:

С января 1957 года во МХАТе началась постановка «Марии Стюарт» Шиллера в переводе Бориса Пастернака. В феврале мы с Борей были на первых репетициях. Боря был знаком с актерами, занятыми в пьесе. Однако перед премьерой он неожиданно заболел и попал в Кремлевскую больницу. Пьеса прошла с большим успехом, отклики на спектакль были восторженными. Особо отмечали игру ведущей актрисы МХАТа Аллы Тарасовой в роли Марии Стюарт. Как «красавист» Боря восхищался статью и благородством Тарасовой и говорил мне: «Если Степанова играет Елизавету, то Тарасова с благородством живет в образе Марии Стюарт. Какая крепкая русская красота!» [130]

Однажды зимой Боря не удержался и, восхищенный, бросился целовать юную красавицу, дочь Марины Баранович Настю, которая вбежала домой с мороза, вся румяная и лучистая. «Настя явилась вдруг, как Снегурочка из сказки, и околдовала меня», — радостно говорил Пастернак.

Тарасова в роли Марии Стюарт замечательно раскрыла на сцене тему жажды свободы и непобедимости женской красоты, что навело Пастернака на мысль о создании оды женщине.

Этой идеей Боря был увлечен еще с лета 1953 года. Тогда, после моего возвращения из лагеря и переселения в Измалково, его жизнь озарилась появлением новых стихов в тетради Юрия Живаго. Творческий и эмоциональный подъем повлиял и на самочувствие Бори — оно стало улучшаться, во что Боря не верил после тяжелого инфаркта, случившегося с ним в конце 1952 года [131] . В то время Пастернак задумал цикл стихов о силе красоты и свободы, которая может быть выражена в образе женщины, не сломленной тюрьмой. «Мария Стюарт» как раз возродила эту давнюю задумку.

К этому времени уже год как шла борьба писательской верхушки против выхода романа «Доктор Живаго» в Италии. Но ничто не могло остановить независимого Фельтринелли. Он не верил призывам советских правителей и бонз ИКП «спасать социализм от западного влияния» после кровавого подавления советскими танками венгерского восстания в 1956 году.

С лета 1957-го, находясь в санатории «Узкое», Боря шел на поправку, и у нас появилось чувство радостного ожидания благополучной развязки в противостоянии потугам советских властей предотвратить грядущий выход романа в Италии [132] .

В истории с выходом романа нам много помогал работавший в Москве итальянский журналист Серджо Д’Анджело. Он передал в мае 1956 года рукопись романа Пастернака издателю Фельтринелли. Серджо был направлен в СССР руководством ИКП в итальянскую редакцию радио «Москва», вещавшего за рубеж. Его постоянная связь с Фельтринелли и разумные советы в тактике борьбы с Сурковым и властями позволили уберечь Бориса Леонидовича от ареста и спасти роман. Серджо первым сообщил мне о выходе романа. В тот день «Доктор Живаго» впервые поступил из типографии издательства Фельтринелли в книжные магазины Милана. Боря звонил мне из Переделкина каждый вечер, и я сразу передала ему эту ошеломляющую новость.

На следующий день Боря приехал на Потаповский, и 24 ноября мы вместе с Серджо праздновали эту невероятную победу. Боря целовал нас, кричал «Ура!» и называл Серджо бесценным ангелом. Боря говорил, что готов отдать Серджо за его подвиг все золото мира. На следующий день Борис Леонидович написал Фельтринелли восторженное письмо, где просил по-царски наградить Серджо. Окрыленный выходом романа, Пастернак увлеченно писал мажорную и бесшабашную «Вакханалию», постоянно повторяя мне: «И это все о нас!» Боря послал оду Алле Тарасовой, написав в сопроводительном письме, что в стихотворении «есть отображение и Вашей роли в трагедии „Мария Стюарт“, но много вольностей и свободных мыслей, которые актриса не должна относить к себе». Конечно, «Вакханалия» была о нас, о нашей жизни в то сумасшедшее время [133] .

Однажды Ивинская при разговоре о «Вакханалии» вспомнила:

— Одна моя хорошая знакомая из редакции, встречавшаяся с Ахматовой, стала хвалить полюбившуюся ей «Вакханалию». В ответ услышала произнесенные с недоумением и плохо скрытой горечью слова Ахматовой о Пастернаке: «Ведь он такой притворщик — ко мне три раза сватался, но ни разу не написал ничего подобного».

Слова Ахматовой о Пастернаке как о «божественном лицемере» были широко известны.

После второго ареста Ивинской в августе 1960 года КГБ передал ее архив на хранение в «свой ЦГАЛИ». Письма, множество драгоценных для Ольги Всеволодовны карандашных записей стихов Пастернака, а также «антисоветские» рукописи «Слепой красавицы» и «Доктора Живаго» специалисты из ЦГАЛИ изъяли из дела Ивинской. Отняли рукопись второй книги романа с дарственной надписью Пастернака «Ларе от Юры».

— В казематах ЦГАЛИ находится и карандашный автограф стихотворения «Вакханалия» на нескольких листах, который мне подарил Боря, — завершила свой рассказ Ольга Ивинская.

ВАКХАНАЛИЯ Город. Зимнее небо. Тьма. Пролеты ворот. У Бориса и Глеба Свет, и служба идет. <…> А на улице вьюга Все смешала в одно. И пробиться друг к другу Никому не дано. <…> Клочья репертуара На афишном столбе И деревья бульвара В серебристой резьбе. <…> Все идут вереницей, Как сквозь строй алебард, Торопясь протесниться, На «Марию Стюарт». Молодежь по записке Добывает билет И великой артистке Шлет горячий привет. <…> Словно выбежав с танцев И покинув их круг, Королева шотландцев Появляется вдруг. Все в ней жизнь, все свобода, И в груди колотье, И тюремные своды Не сломили ее. Стрекозою такою Родила ее мать Ранить сердце мужское, Женской лаской пленять. <…> То же бешенство риска, Та же радость и боль Слили роль и артистку, И артистку и роль. <…> Эта тоже открыто Может лечь на ура Королевой без свиты Под удар топора. <…> Перед нею в гостиной Не встает он с колен. На дела их картины Смотрят строго со стен. Впрочем, что им, бесстыжим, Жалость, совесть и страх Пред живым чернокнижьем В их горячих руках? Море им по колено, И в безумье своем Им дороже вселенной Миг короткий вдвоем.

«ЦВЕТЫ НОЧНЫЕ»

Из нашей беседы с Ольгой Всеволодовной в 1993 году:

Однажды в начале осени 1957 года, когда Боря оставался со мною в Измалкове после какого-то многолюдного вечернего застолья, я очень устала от разговоров и волнений в связи с итальянскими перипетиями издания романа. Тогда, в отчаянной попытке изъять у Фельтринелли рукопись романа, в Италию ринулся сам Сурков, председатель Союза писателей — он особенно ненавидел Пастернака. Как нам стало известно, напор и истерика Суркова ни к чему не привели, а Фельтринелли дал ему прозвище Гиена в Сиропе.

Утром я проснулась позже обычного — всегда, когда Боря ночевал в Измалкове, я поднималась пораньше и варила кофе. После того как Боря умывался холодной водой, мы пили горячий кофе с пряниками или сушками. Боря всегда приносил и угощал этими нехитрыми сладостями наших соседей, трудно живших рядом с Кузьмичом детей из семьи Кузнецовых — трех сестер Ольгу, Евдокию и Анастасию с братом Михаилом. Они остались без поддержки после ареста их отца Федора Кузнецова в период жестокого сталинского раскулачивания. Отца сослали в Сибирь, где он и погиб, мать вскоре умерла. Дом у семьи власти отобрали, оставив утлый сарай, где и ютились в нужде невиновные люди [136] .

Мне удалось оформить старшую из сестер, Ольгу, к себе как домработницу, и она хорошо помогала мне, особенно в уходе за животными, которых я спасала от голода и гибели. В то осеннее утро, едва открыв глаза, я увидела Борю уже сидящим у стола с карандашом в руке. Он увлеченно писал. На столе стояла ваза с розами, подаренными кем-то из наших вчерашних гостей. Я накинула халат, подошла к столу, обняла Борю и стала читать: «Цветы ночные утром спят/ <…>. На кресле лифчик и халат».

— Знаешь, — замечаю Боре, — а такое не напечатают.

— Да, пожалуй, не напечатают, — соглашается он. — Да и что скажет княгиня Анна Андреевна? — добавляет он с улыбкой.

Улыбнулась и я, вспомнив реакцию Ахматовой на стихотворение «Ева».

Стихотворением о ночных цветах Боря хотел завершить «Вакханалию».

На мой вопрос, почему под осенним стихотворением стоит дата 4 августа, Ольга Всеволодовна улыбнулась и ответила:

Это опять проявилась Борина конспирация. Через несколько дней после того утра он с виноватым видом говорит мне:

— Знаешь, Олюша, я поставлю «ночным цветам» дату «август», хорошо? Все же поймут, что оно написано о тебе, но не будем расстраивать Зину.

Хотя я и обиделась, но сказала: поступай, как тебе будет спокойней. Эту дату я оставила и в книге «В плену времени», чтобы не было лишних разговоров о том, что я присваиваю себе стихи, посвященные другим. Если бы я могла поверить, что вам удастся издать в России мою книгу, то, конечно, многое бы в ней уточнила и дополнила [137] . Появление книги стало для меня неожиданным, неслыханным подарком к юбилею [138] .

Я благодарю вас и от имени Бориса Леонидовича, поскольку вы помогли исполнить его последний завет — опубликовать мою книгу в России [139] . Советские власти всегда делали вид, что «никто не помнит ничего», но теперь моя книга и в России расскажет многим о реальной жизни одного из гениальных поэтов XX века!

Цветы ночные утром спят, Не пробуждает их поливка, <…> Разбросано белье с прошивкой, На кресле лифчик и халат. <…> Так спят цветы садовых гряд В плену своих ночных фантазий. Они не помнят безобразий, Творившегося час назад. Цветы земли не знают грязи. Все очищает аромат Десятка роз в стекляной вазе. Прошло ночное торжество. Забыты шутки и проделки. На кухне вымыты тарелки. Никто не помнит ничего.

«ПОСЛЕ ГРОЗЫ»

Рассказ Ольги Ивинской:

В один из дней начала лета 1958 года над Измалковым стремительно разразилась гроза. Я обычно ждала появления Бори на косогоре у шалмана, наблюдая, как он начнет подниматься к нашему дому, где я снимала дачу с весны. После болезни Бориса Леонидовича в 1957-м я переселилась в избу около шалмана, чтобы путь Бори от Большой дачи ко мне стал короче. Гроза стихла так же неожиданно, как и началась, и я вышла на крыльцо, чтобы поспешить на косогор, но увидела Бориса Леонидовича. Он шел весь промокший, но радостно улыбающийся. Боря принес несколько новых писем, которые к нему стали приходить со всего света после выхода «Доктора Живаго». Мы пили горячий чай, сушили одежду, а потом сели, прижавшись друг к другу, чтобы озябший

Боря быстрее согрелся. Он стал увлеченно читать, переводя с немецкого языка, интересное письмо Ренаты Швейцер из Германии [140] .

Еще весной Рената в первом письме к Пастернаку написала, как заворожили ее прочитанные по берлинскому радио главы «Доктора Живаго». Особенно поразила Ренату сцена прощания Лары с умершим Юрием Живаго — глубиной понимания автором романа состояния раненой и тоскующей женской души.

Позже, в апреле 1960-го, на Пасху, Рената приехала из Германии в Переделкино, и Боря привел ее ко мне в избу. Мы втроем пили вино, много смеялись и мечтали о будущих встречах в Германии, откуда Пастернаку приходили многочисленные предложения приехать с лекциями в университеты. Рената рассказала, как после смерти любимого друга, знаменитого немецкого дирижера Фуртвенглера, у нее пропал всякий интерес к жизни. Появление романа и начавшаяся переписка с Пастернаком вернули ей веру в величие и красоту окружающего мира. В том письме из лета 1958 года Рената писала о выразительности писем Бориса Леонидовича на немецком, о родственности идей «Доктора Живаго» жизненному кредо великого Гете. Она говорила, что в «Фаусте» Гете описал собственные переживания.

Боря восхищался письмами Ренаты, восклицая: «Людям нужны не потрясения и перевороты, а любовь, гармония с природой и близкое их душе дело. Эта любовь и прелесть истинной жизни в романе — все от тебя, Олюшка». Еще в мае 1958-го Боря переслал через наших итальянских друзей Ренате в Германию большое письмо, где подробно написал о наших отношениях, о том, что «Ольга <…> и есть Лара моего произведения». Радостное понимание того, что его роман стал «обновляющей грозой» для многих людей в разных уголках мира, потерявших веру в значимость и красоту жизни, отразилось в этом стихотворении.

ПОСЛЕ ГРОЗЫ Пронесшейся грозою полон воздух. Все ожило, все дышит, как в раю. Всем роспуском кистей лиловогроздых Сирень вбирает свежести струю. <…> Рука художника еще всесильней Со всех вещей смывает грязь и пыль, Преображенней из его красильни Выходят жизнь, действительность и быль. <…> Не потрясенья и перевороты Для новой жизни очищают путь, А откровенья, бури и щедроты Души воспламененной чьей-нибудь.

«ЗОЛОТАЯ ОСЕНЬ»

Из рассказа Ивинской об осенних стихах Пастернака:

Борис Леонидович, как и все большие поэты, любил осень, часто напоминая: «Как легко и точно назвал Пушкин это время года — „очей очарованье“». И радостно добавлял: «И мои очи тебя могут видеть теперь дольше, без злых взглядов».

Боря всегда ждал осени еще и потому, что к сентябрю обитатели Большой дачи покидали Переделкино, и нам удавалось наконец без помех быть вдвоем. Он чаще оставался в Измалкове ночевать, к нам приезжали мои дети с друзьями, привозили волнующие вести от Фельтринелли и из Франции. После наших осенних прогулок в лесу, у озера, рядом с замирающими после лета избами рождались восхитительные стихи. Глядя на пестрые наряды деревьев, окружавших Самаринский пруд и опушки Баковского леса, Боря увлеченно говорил: «Осень, Олюша, всякий раз будто заново открывает выставку ярких картин. Посмотри, какие чудные краски она навела на деревьях и кустах. Причем каждое дерево, как девица на выданье — примеряет свой цвет и наряд, любуясь отражением в зеркале пруда».

Эти восторженные слова звучат в стихотворении Пастернака «Золотая осень».

ЗОЛОТАЯ ОСЕНЬ Осень. Сказочный чертог, Всем открытый для обзора. Просеки лесных дорог, Заглядевшихся в озера. Как на выставке картин: Залы, залы, залы, залы Вязов, ясеней, осин В позолоте небывалой. Липы обруч золотой, Как венец на новобрачной. Лик березы под фатой Подвенечной и прозрачной. <…> Осень. Древний уголок Старых книг, одежд, оружья, Где сокровищ каталог Перелистывает стужа.

«ОСЕННИЙ ЛЕС»

Однажды во время нашей беседы об осенних стихах я спросил Ольгу Всеволодовну:

— Объясните, пожалуйста, почему в «Осеннем лесе» столько петушиных голосов?

Она с улыбкой стала рассказывать:

Это была дань увлечению Бори осенними утрами слушать перекличку измалковских петухов. Он узнавал голоса исполнителей, называя их именами хозяев, которые выведывал у Кузьмича. Ранним утром за кофе — я всегда его варила перед уходом Бори на Большую дачу — он следил за петушиной перекличкой, где, по его наблюдениям, был строгий распорядок. «Вот, слушай, Олюша, — вдруг застывал Боря, — сейчас за Ивановским прокричит Полинин петух, а затем уже снова Кузьмичевский». И, как ребенок, радовался, когда очередность соблюдалась.

Обладая, в отличие от меня, хорошим музыкальным слухом, он запоминал отдельные петушиные голоса и даже их тональность. Однажды, прислушавшись к крику петуха, с досадой говорит: «Что-то сегодня Полинин не так высоко взял, как прошлый раз. Видимо, хозяйка обидела — какую-нибудь клушу на суп отправила».

С Кузьмичевским петухом у него были особые отношения. Заходя во двор кузьмичевской усадьбы и встречая петуха, Боря всегда торжественно произносил: «Здравствуйте, Петя! Как ваши успехи?» Когда появлялся Кузьмич с предложением взять десяток свежих яичек, Боря лукаво замечал: «Видно, у Пети дела идут хорошо». На петушиные концерты Боря обычно реагировал: «Конечно, измалковские петухи достойны целой поэмы, но, к сожалению, это давно уже не мой жанр».

Написав «Осенний лес», Боря шутил, что воздал должное петушиной братии. Борис Леонидович записал для меня карандашом на отдельном листе это стихотворение, чтобы я прочитала его Кузьмичу. Тот одобрил стихи с энтузиазмом. Однажды, выйдя во двор, Кузьмич при мне обратился в адрес выгуливавшего свой гарем петуха: «Гляди, Петя, теперь ты уж знаменитым стал. В стихах тебя прописали. Небось загордишься и меня признавать не станешь». Теперь в субботние дни, когда приходил Пастернак, Кузьмич заглядывал специально — приносил яйца и с улыбочкой приговаривал: «Это вам, Борис Леонидович, Петя прислал с благодарностью за стихи». Конечно, Боря одаривал Кузьмича деньгами, и тот с деловым видом отлучался в магазин.

Однажды случайно в местном магазинчике, где продавались какие-то продукты и всякая мелочь, я увидела необычную лампу-ночник в виде маленького шатра с тремя картинками по трем сторонам на сюжет Пушкинской «Сказки о Золотом петушке». Этот ночник я купила и терпеливо прятала от всех глаз до осени. И вот в осенний вечер, когда Боря остался у меня в Измалкове ночевать, поставила ночник на столик, прикрыв нарядной салфеткой. Когда прокричал последний вечерний петух, я говорю Боре:

— Что-то петух сегодня особо бойко голосил, видно, что-то напророчил.

Включаю ночник и снимаю с него салфетку. Боря глянул и оторопел, а затем воскликнул:

— Ай да Пушкин! Ай да Олюшка! Вот так чудо! Это только для нас могла сделать кооперация. Тут разом вся наша и Пушкинская компания высветилась!

В мягком свете изящного шатрового ночника с его светлых боков лукаво смотрели царь с бородой, Шамаханская царица в кисее и с косами и тощий старик в халате с золотым петушком в руках.

Боря радостно разглядывал сказочный ночник со всех сторон:

— Ты, как измалковская царевна, изящна и стройна. Я, как твой царь, так же пополнел, правда, осталось бороду отрастить. Ну а Кузьмич — вылитый сухой и хитроватый колдун: глянь, как он своим петухом нахваливается! Ты, Олюшка, Кузьмича разыграй, скажи ему, что заказала этот ночник в особой мастерской, он же все равно не поверит, что подобное чудо прямо про нас какая-то промкооперация соорудила.

Кузьмич был очарован чудо-лампой и рассказывал о ней всей деревне. Подозреваю, что без нас он водил делегации своих друзей для демонстрации сказочного ночника. Как-то принес и Петю, чтобы я для него зажгла ночничок, и с лукавым видом просил подарить ему это чудо на 100-летие.

«Осенний лес» в карандашной записи Пастернака у Ивинской отняли при аресте.

ОСЕННИЙ ЛЕС Осенний лес заволосател. В нем тень и сон, и тишина. Ни белка, ни сова, ни дятел Его не будят ото сна. <…> Петух свой окрик прогорланит, И вот он вновь надолго смолк, Как будто он раздумьем занят, Какой в запевке этой толк. Но где-то в дальнем закоулке Прокукарекает сосед. Как часовой из караулки, Петух откликнется в ответ. Он отзовется словно эхо, И вот, за петухом петух Отметят глоткою, как вехой, Восток и запад, север, юг. По петушиной перекличке Расступится к опушке лес И вновь увидит с непривычки Поля и даль, и синь небес.

«СЛЕДЫ НА СНЕГУ»

Ольга Ивинская вспоминала:

Часто случайная встреча или фраза являлись для Бориса Леонидовича толчком, рождавшим чудесное стихотворение. Как-то в начале зимы, после очередного снегопада, пройдя по проторенной чьими-то валенками тропинке, мы пошли по заснеженной дороге в Переделкино. Нас нагнали вынырнувшие на дорогу сани. Возчик притормозил сани и крикнул нам:

— Небось, устали? Садитесь. Подвезу.

И мы в санях, обнявшись, покатили с ветерком, а уже определившийся на небе белый блин луны стал двигаться перед нами, убегая. Говорю Боре:

— Нам эту плутовку никогда не догнать.

Боря отвечает:

— Это скорее колобок, который ото всех ушел и никому не дастся.

Не прошло и двух дней, как Боря читал мне стихотворение о следах, луне и колобке.

Автограф стихотворения забрали у Ивинской при аресте.

СЛЕДЫ НА СНЕГУ Полями наискось к закату Уходят девушек следы. Они их валенками вмяты От слободы до слободы. А вот ребенок жался к мамке. Луч солнца, как лимонный морс, Затек во впадины и ямки И лужей света в льдину вмерз. Луна скользит блином в сметане, Все время скатываясь вбок. За ней бегут вдогонку сани, Но не дается колобок.

«СНЕГ ИДЕТ»

В 1993 году мы с Ольгой Всеволодовной слушали замечательную песню на слова Бориса Пастернака «Снег идет» в исполнении Сергея Никитина. Тогда я спросил, когда появились эти светлые стихи, где звучит ожидание Нового года. Ивинская стала вспоминать:

Действительно, это стихотворение было написано сразу после встречи Нового года, в дни Святок, перед старым Новым годом. В один из первых дней января мы с Борей после утреннего кофе пошли по дороге из Измалкова к Большой даче. Было тихо, легкий морозец, и когда мы перешли по мостику озеро, пошел мягкий крупный снег, быстро покрывший нас белыми шубами. На дороге нам встретился одинокий измалковский житель, под снежной шубой походивший на Деда Мороза. Дед Мороз поздоровался и пожелал нам счастливого Нового года.

Тогда с романом утвердилось состояние какого-то напряженного покоя. Боря повторял: «Будем ждать. Но верю я только в решительность Фельтринелли.

Снег будет каждый год так же тихо падать, а нас еще настигнут бури. Давай наслаждаться покоем, пока снег идет, ведь скоро старый Новый год».

Вскоре Боря написал знаменитое теперь стихотворение «Снег идет». Мне оно дорого как напоминание о том коротком периоде мира и тишины в нашей жизни. Уже вскоре Борю скрутила неожиданная болезнь, он оказался в больнице, и начались атаки Суркова и Поликарпова на роман. И все же мы выстояли — роман вышел в свет!

СНЕГ ИДЕТ Снег идет, снег идет. К белым звездочкам в буране Тянутся цветы герани За оконный переплет. Снег идет, и все в смятеньи, Все пускается в полет — Черной лестницы ступени, Перекрестка поворот. <…> Потому что жизнь не ждет. Не оглянешься — и святки. Только промежуток краткий, Смотришь, там и новый год. <…> Может быть, за годом год Следуют, как снег идет, Или как слова в поэме? Снег идет, снег идет. Снег идет, и все в смятеньи: Убеленный пешеход, Удивленные растенья, Перекрестка поворот.

«ЖЕНЩИНЫ В ДЕТСТВЕ»

Однажды в разговоре с Ивинской о стихах цикла «Когда разгуляется» я спросил, почему только в 1958 году появляется стихотворение о «женщинах в детстве». Ольга Всеволодовна стала пояснять:

Стихотворение родилось в тот период, когда Борис Леонидович вел активную переписку с целым кругом близких ему по духу женщин. Его восхищала деятельным участием в организации издания романа во Франции Жаклин де Пруайяр. «Доктор Живаго» впервые вышел в Италии в ноябре 1957 года у Фельтринелли, а Жаклин была доверенным лицом Бориса Леонидовича во Франции и одним из переводчиков романа. Она посетила Пастернака впервые летом 1957-го и понравилась ему искренностью и любовью к русской литературе. На его вопрос, влияние какого русского писателя заметно в романе,

Жаклин интуитивно верно ответила: Чехова. Это поразило Борю и усилило его симпатию к Жаклин. Другая француженка, Элен Пельтье, также посещала Пастернака в Переделкине и была переводчиком романа. Она курировала выход романа в парижском издательстве «Галлимар». Боря полностью доверял Жаклин и Элен и писал им откровенные, признательные письма на французском языке, который неплохо знал.

Часто при обсуждении переписки, если письма посылались обычной почтой, я удерживала его от откровений, помня, что это может привести к серьезным неприятностям. Некоторые из важных писем не добирались до Франции, их перехватывали советские органы. Контроль со стороны КГБ стал особенно невыносимым после присуждения Пастернаку Нобелевской премии. Помню, как мы обсуждали письмо к Жаклин с указаниями путей отвода санкций советских властей за издание «Доктора Живаго» во Франции. Тогда Боря предупреждал, что все его возможные отказы и противоречия будут ложными, поскольку будут делаться под грубым давлением. Еле уговорила Борю подождать и послать это письмо с оказией, а не почтой. Важнейшие письма я передавала через Д’Анджело, а начиная с 1959 года главным образом через Хайнца Шеве и Жоржа Нива. Они переправляли их на Запад через дипломатическую почту или перевозили сами. Ни одно из писем, посланных с оказией, не пропало. Письма, посылаемые по почте, часто исчезали.

С 1958 года началась оживленная переписка Бори с Ренатой Швейцер, чей эпистолярный и поэтический талант он особо отмечал. Исключительными полномочиями была наделена Жаклин. После отказа от Нобелевской премии из-за жесткого давления власти и ультиматума, который предъявили ему сыновья [141] , 1 ноября 1958 года Боря шлет Жаклин открытку, где просит ее представлять его в Стокгольме в декабре, если Нобелевский комитет поймет вынужденность его отказа и решит вручить ему Нобелевскую премию. Несмотря на мои уговоры дождаться оказии Боря послал эту просьбу к Жаклин обычной почтой. «Пусть и эти, читающие чужие письма мерзавцы знают, что я не сдаюсь», — говорил он. Конечно, эта открытка во Францию до Жаклин не дошла [142] .

Вскоре мне удалось послать письмо с оказией, где Боря повторил это поручение для Жаклин. Незадолго до этого Борис Леонидович принял решение передать право контролировать издание своих произведений за рубежом в ведение Жаклин. «Знаешь, — говорил мне Боря, — я с детских лет больше доверяю женщине. Ее преданность всегда надежней, чем мужчины. Перед женщинами я всегда в долгу».

Написав стихотворение «Женщины в детстве» уже после выхода романа, Боря сожалел, что не написал его раньше, считая, что это стихотворение должно быть обязательно в тетради Юрия Живаго. В письме к Нине Табидзе в 1953 году Пастернак говорил: «Я с детства питал робкое благоволение к женщине. Я на всю жизнь остался надломленным и ошеломленным ее красотой, ее местом в жизни, жалостью к ней и страхом перед ней».

ЖЕНЩИНЫ В ДЕТСТВЕ В детстве, я как сейчас еще помню, Высунешься, бывало, в окно, В переулке, как в каменоломне, Под деревьями в полдень темно. <…> За калитку дорожки глухие Уводили в запущенный сад, И присутствие женской стихии Облекало загадкой уклад. <…> Приходилось, насупившись букой, Щебет женщин сносить словно бич, Чтоб впоследствии страсть, как науку, Обожанье, как подвиг, постичь. Всем им, вскользь промелькнувшим где-либо И пропавшим на том берегу, Всем им, мимо прошедшим, спасибо, Перед ними я всеми в долгу.

«ПИСЬМА»

В беседе с Ивинской я поинтересовался, почему стихотворение о письмах так странно начинается: «По кошачьим следам и по лисьим…», а не с поездов и почтальонов? Ольга Всеволодовна засмеялась и рассказала:

Это непосредственно связано с моим пристрастием спасать и оберегать кошек и всякую живность, тем более если они в беде. В нашем доме у Кузьмича, а потом у «шалмана» всегда обитали несколько кошек и собачек. Потому повсюду оставалось море их всевозможных следов, особенно зимой.

Когда роман полетел по миру, как огненный вихрь, к Борису Леонидовичу стали приходить письма со всего света с выражением удивления, восхищения и благодарности за «Доктора Живаго». А после присуждения Нобелевской премии поток писем удесятерился. По подсчетам Герда Руге [143] общий тираж «живаговских» писем с 1957 по 1960 год превысил 30 тысяч. Боря приносил письма в нашу избу, где читал их с детской увлеченностью и часто со слезами радости. Он был потрясен этим искренним выражением доброты, любви и тонкого понимания сути романа. Тексты некоторых, наиболее выразительных писем я привела в своей книге. Интересно, что часто встречались признания читателей в том, что роман написан про их жизнь и любовь [144] .

Потрясенный лавиной писем, Пастернак писал Борису Зайцеву в Париж: «Мне выпало к концу жизни вступить в прямые личные отношения со многими достойными людьми в самом обширном и далеком мире, завязать с ними непринужденный, задушевный и важный разговор».

Некоторым, наиболее близким ему по духу адресатам Боря писал, что «Лара — это реальная женщина, которая мне очень близка». Сестрам Жозефине и Лидии, восхищенным образом Лары, Боря написал, что это реальная женщина, близкий друг — Лара его романа [145] . И Боря назвал сестрам мое имя — Ольга Ивинская. От сестер пришло письмо с теплыми словами в мой адрес. Боря послал в Англию и наши с Ириной фотографии. Обо мне как о Ларе романа Пастернак написал Ренате Швейцер в Германию. Но, конечно, больше всего о реальной Ларе рассказывали за границей Фельтринелли, Д’Анджело, а позже — Хайнц Шеве, Жорж Нива, Герд Руге. Они знали и о моей любви к кошкам. Потому уже с 1959 года стали приходить Пастернаку письма с приписками «для Лары». В некоторых посланиях предлагали прислать в подарок редкую кошку или собаку [146] .

К Новому году и Рождеству нам всегда приходили подарочные открытки и сувениры. Читая письма «к Юре и Ларе», Боря радостно повторял:

— Видишь, я всегда это знал, и Юра утверждал, что мы любим друг друга не из неизбежности, а потому, что так хотят все кругом. Наша любовь нравится окружающим, может быть, больше, чем нам самим.

Боря подшучивал над «кошачьими предложениями», приходившими в письмах:

— Ты им напиши, Олюша, что этой живности у тебя в достатке. Давай лучше местных кошек рассылать по белу свету, тогда у тебя станет больше времени на наши прогулки.

Когда мы читали письма, раскладывая их на столике и лежанке, кошки всегда с любопытством нюхали листы и трогали их лапками. Боря говорил:

— Знают, бестии, что про них пишут.

Между прочим, кошки хорошо чувствовали его добрый характер, всегда терлись о его ноги и часто взбирались к нему на колени, когда он внимательно слушал новости, которые я привозила из Москвы. Но затем Боря решительно вставал, выпроваживал всех кошек за дверь и просил:

— Скажи ты им, что я люблю тебя, а не их мурлыканье.

Однажды в Измалкове, проснувшись утром, мы обнаружили, что на Борином пиджаке кошка родила котят [147] . За это Кузьмич назвал Борю крестным и обязал придумать имена родившимся на его пиджаке котятам, что Боря с недоумением, но и с явно скрываемой гордостью сделал. Когда зимой мы бродили по окрестностям поселка и опушкам леса, Боря, видя следы на снегу, с недоумением спрашивал:

— Неужели и здесь твои кошки нас преследуют?

— Что им здесь делать? — весело отвечала ему я. — Это, верно, лисички бегают по ночам, деревенских курочек таскают.

На окраинах деревеньки действительно пропадали куры, и жители ее грешили на лис. Боря не мог не восхищаться красивыми, умными и независимыми кошками. У него был свой любимец — голубой ангорский красавец Пинки: это имя, выбранное Борей, — из романа О’Генри «Короли и капуста» [148] .

ПИСЬМА По кошачьим следам и по лисьим, По кошачьим и лисьим следам Возвращаюсь я с пачкою писем В дом, где волю я радости дам. Горы, страны, границы, озера, Перешейки и материки, Обсужденья, отчеты, обзоры, Дети, юноши и старики. Досточтимые письма мужские! Нет меж вами такого письма, Где свидетельства мысли сухие Не выказывали бы ума. Драгоценные женские письма! Я ведь тоже упал с облаков. Присягаю вам ныне и присно: Ваш я буду во веки веков…

Ивинская рассказывала, что Борис Леонидович был особенно привязан к детям из семьи репрессированных Кузнецовых:

Он всегда приносил им гостинцы и какую-нибудь снедь. О его щедрости и доброте знала вся округа. Особым днем в деревне для многих стала суббота, когда к приходу Пастернака у мостика измалковского пруда собирались группы местных жителей. Они стояли вдоль тропинки, ведущей к домику Кузьмича, кланялись Пастернаку и громко здоровались. Он отвечал всем поклоном и приветствием, вручая каждому определенную сумму денег.

В эти дни я обычно не ходила к мостику встречать Борю, понимая, что могу нарушить ритуал одаривания жителей, тут же отправлявшихся отовариваться горячительным в магазин. На мои упреки: «Боря, ведь таким путем ты спаиваешь всю деревню!» он возражал:

— Олюша, это же не в рабочее время происходит. Исстари на Руси положено в конце трудовой недели отдохнуть и снять напряжение. Но не у всех же есть такие возможности. И, потом, я давно уже решил, что одариваю только десять человек. И, знаешь, обратил внимание, что они установили и соблюдают какую-то очередность.

Когда в конце 1958 года я переселилась от Кузьмича ближе к Большой даче, сняв пол-избы у хозяйки Маруси на горке у «фадеевского шалмана», Боря по субботам часто сокрушался:

— Ах, Олюша, как нехорошо ты поступила. Меня ведь ждут у мостика люди. Как им теперь без подарков в этот день?

Причиной моего переезда от Кузьмича стала болезнь Бори в 1957 году и ухудшение состояния его здоровья после дней нобелевской травли. Ему стало трудно делать дальние переходы, а путь до шалмана был на треть короче, чем до Кузьмича. Вскоре в праздничные дни Боря стал появляться у меня позже обычного, принося приветы от Кузьмича и измалковских соседей. На мой молчаливый вопрос кивал:

— Да, да, Олюша, им это доставляет радость, и таких радостей им не хватает в жизни. А нам вдвоем хорошо и радостно всегда.

И как можно было обижаться на такого небожителя? Я, конечно, смеялась и обнимала Борю.

Любовь соседей к Боре была всеобщей и искренней. На похороны Пастернака пришли сотни жителей измалковской округи. На одной из фотографий того дня запечатлен наш Кузьмич на крыльце Большой дачи, а за ним видна фигура Булата Окуджавы.

«ДРУЗЬЯ, РОДНЫЕ — МИЛЫЙ ХЛАМ…»

Об истории, связанной с появлением этого необычного стихотворения, Ивинская написала в своей книге. Некоторые новые подробности я узнал от нее в нашем разговоре:

Наговоры на меня завистливой писательской верхушки и окружения Большой дачи раздражали Бориса Леонидовича. Осуждение моей тлетворной, антисоветской роли в создании романа приводило Пастернака в негодование. Благожелательный во всем, в такие минуты он становился резким и нетерпимым. Главным исполнителем роли назойливого советчика был актер МХАТа, многократный сталинский лауреат Борис Ливанов [149] . Он быстро приходил в состояние возбуждения после выпитого и бесцеремонно приступал к советам и оценкам ошибок Пастернака [150] .

Вслед за Ливановым к советам приступали и другие участники трапезы, осуждая наши с Борей отношения, которые «видят все в Переделкине и знает вся писательская Москва». О ханжестве и пресмыкательстве перед властью всей писательской Москвы Борис Леонидович знал и раньше, но эти качества у окружения Большой дачи особенно обострились в дни травли Пастернака за Нобелевскую премию. Тогда исчезли с дорожек дачи друзья застолий, а родные в панике требовали от Пастернака отказаться от премии. Мне с Ариадной при поддержке узкого круга друзей удалось спасти Борю от гибели и наладить его жизнь. Друзья застолий появились на Большой даче снова.

13 сентября 1959 года за воскресным обедом Ливанов после выпитого вновь стал говорить об «ошибках Пастернака, который не слушает советов своих настоящих друзей, попал под влияние антисоветских личностей, которых и тюрьма не исправила». Разомлев от выпитого, Ливанов стал кричать на жену Погодина, что ее муж бездарь и что на его пьесы ходят во МХАТ только из-за таланта Ливанова. Незадолго до того Погодину дали большую премию, а Ливанова не включили в список [151] .

Боря резко потребовал от Ливанова замолчать. В понедельник утром он пришел ко мне, рассказал о воскресном скандале и написал жесткое стихотворение «Друзья, родные — милый хлам…». В тот день он послал письмо-отповедь Борису Ливанову [152] , где были такие слова: «Около года я не мог нахвалиться на здоровье и забыл, что такое бессонница, а вчера после того, что ты побывал у нас, я места себе не находил от отвращения к жизни и самому себе. <…> Мне слаще умереть, чем разделить дым и обман, которым дышишь ты. <…>Я говорил и говорил бы впредь нежности тебе, Нейгаузу, Асмусу. А, конечно, охотнее всего я всех бы вас перевешал. Твой Борис». Прочитав мне это письмо, Боря сказал:

— Убивая меня, эти лжецы и трусы еще требуют, чтобы я им посвящал стихи [153] .

Б. Ливанову Друзья, родные — милый хлам, Вы времени пришлись по вкусу. О, как я вас еще предам Когда-нибудь, лжецы и трусы. Ведь в этом виден Божий перст, И нету вам другой дороги, Как по приемным министерств Упорно обивать пороги.

«НОБЕЛЕВСКАЯ ПРЕМИЯ»

В нашей беседе с Ольгой Ивинской в 1994 году о времени после нобелевской эпопеи я выразил удивление тем, что такое бесхитростное стихотворение, как «Нобелевская премия», наделало столько шума. Ольга Всеволодовна решила подробно прокомментировать историю его появления. Это была одна из особенно волновавших ее тем, и разговор продолжался на протяжении нескольких наших встреч.

Я должна рассказать вам все подробно, потому что Вадим [154] запрещает мне это делать в печати, чтобы не настроить против нас Евгения Пастернака. Но я давно поняла, что Евгений всегда будет действовать в интересах властей. Не случайно органы отправили Евгения в 1989 году в Стокгольм получать Нобелевскую премию Пастернака, о чем Евгений даже не сообщил нам. А ведь отец запретил ему касаться всего, что связано с заграничными делами Пастернака. Я должна многое рассказать, пока есть силы.

Неприязнь Евгения ко мне, о которой предупреждал Боря еще летом 1953 года, пробивается в его трудах, где Евгений стал сочинять небылицы о нашей с Борисом Леонидовичем жизни. О собственных неприглядных поступках по отношению к отцу он, конечно, молчит. Евгения испугала правда записок Зои Маслениковой, и он не включил их в сборник, готовившийся к 100-летию Пастернака [155] . После «нобелевских» дней Ариадна навсегда вычеркнула из списка порядочных людей все семейство Пастернаков. Жестоким ударом для Бори стало появление утром 28 октября на Большой даче Евгения и Лени с ультиматумом: если Пастернак не откажется от Нобелевской премии, то сыновья отрекутся от него. Боря в гневе выгнал обоих. Тогда Зинаида кричала на Борю: «Ты чудовище и злобствующий эгоист, тебе наплевать на судьбу детей. Леню вышвырнут из университета и дачу отнимут. Евгения выгонят с работы. Но мы все от тебя откажемся и спасем будущее детей».

Накануне, 27 октября, Пастернака исключили из членов Союза писателей [156] . Мне сообщил об этом вечером Евтушенко. Я собрала важные рукописи и письма Бори, и мы с Митей утром 28 октября поехали в Измалково, чтобы спрятать материалы и поддержать Борю. Ведь озлобленные писатели потребуют изъять и уничтожить все рукописи «антисоветчика», как это было при моем Сталинском аресте в 1949 году — тогда сожгли книги Ахматовой, Цветаевой и более 400 листов писем и стихов.

Только мы с Митей вошли в избу, как появился Боря, растерянный и бледный. Он при Мите стал говорить, что больше не может этого выдержать, и просил меня вместе уйти из жизни, как Ланны. Незадолго до этого литератор Лозман (Ланн), с которым в 20-х годах дружила Цветаева, отравился вместе с женой, не выдержав гонений со стороны властей и писательских бонз. Боря, потрясенный трагедией Ланна, был в шоке от предательства сыновей. Я успокаивала его:

— Дети не виноваты, ведь их заставили предъявить тебе ультиматум.

Упросила дать мне два дня, чтобы выяснить, что нам грозит, и в случае безысходности вместе уйти из жизни. Бедный Митя, растерянный и бледный, со всем согласился и выбежал из избы.

Несколько успокоившись, Боря говорил:

— Знаешь, никогда не верил, что Леня сможет предать меня. То, что Евгений предаст в беде, я понял, когда он по указанию Зины явился в Переделкино, чтобы разлучить нас [157] . Какой пример порядочности он может дать сыну? Каким вырастет ребенок в семье трусливого и малодушного отца? Бог отвратил — не назвали ребенка моим именем [158] .

И с горькой усмешкой добавил:

— А еще третьего дня Зина платье выбирала, в котором ей ехать за Нобелевской премией [159] .

Я настойчиво просила Борю не предпринимать никаких действий и подождать, пока я выясню реальную ситуацию. Он согласился, и Митя пошел проводить Бориса Леонидовича на Большую дачу. Боря сокрушался, что сын стал Павликом Морозовым, и называл Евгения «жалким… подобием» [160] .

В отчаяньи я решила идти к Федину, чтобы спасти Борю. Федин был связан с властью, но всегда любил Борины стихи и роман до скандала хвалил. Мой крик о помощи взволновал Федина, и он при мне позвонил Поликарпову. Тот назначил срочную встречу на 29 октября [161] .

Страх за судьбу Лени у Бориса Леонидовича был столь велик, что утром 29 октября он едет в Москву и шлет отказную телеграмму. Затем приходит к нам на Потаповский и торжественно объявляет:

— Я только что отправил в Стокгольм телеграмму с отказом от Нобелевской премии.

Мы с Ириной так и ахнули от неожиданности. Только Ариадна стала успокаивать:

— Ну вот и молодец, Боренька, вот и молодец.

Я не понимала, зачем он это сделал, когда премия уже присуждена и советские власти с охотой заберут деньги себе? Меня особенно поразило, что Боря мог поступиться своей честью. После благодарственной телеграммы, которую я по его поручению отправила 24 октября в Стокгольм — «Бесконечно благодарен, тронут, горд, удивлен, смущен» — он даже «под угрозой расстрела» не смог бы оскорбить Нобелевский комитет отказом. Варлам Шаламов был очень возмущен этим отказом Пастернака. Шаламов говорил мне: «Ведь одна Нобелевская стоит тысячи холуйских Сталинских премий!»

Объясняя причину отказа, Боря с горечью признался нам с Ариадной:

— Я не могу рисковать будущим Лени, которое мне дороже чести [162] .

Оказалось, что 27 октября в МГУ Леню вызвали на беседу, где от него потребовали убедить отца отказаться от премии. В противном случае Леню как антисоветский элемент исключат из главного советского университета и сразу заберут в армию. А Евгения, члена КПСС, преподавателя института, видимо, подвергли еще более серьезной обработке. Когда вся страна и газета «Правда» клеймили предателя Пастернака, Евгения, несомненно, должны были уволить из вуза, если он не окажет давления на отца [163] .

Мне было жаль детей Бори, и я не стала писать в книге об их роковой роли в нобелевские дни. Леня говорил мне об этом осенью 1976-го и просил прощения за клевету на нас с Ирой в 1960 году. Он позвонил мне, потрясенный гибелью Кости Богатырева, которого зверски убили подосланные органами люди.

Но от Евгения я никогда не слышала слов раскаяния за предательство отца и наговоры на нас с Ирой.

Поняв, в каком ужасающем состоянии находился Боря, Ариадна заявила:

— Я этого им никогда не прощу.

Аля вычеркнула из списка порядочных людей и Николая Банникова, ходившего в друзьях измалковского дома. В дни нобелевской травли Банников просто струсил и отказался помогать нам, заявив:

— Я не сумасшедший, чтобы бороться против власти. Это вам, лагерницам, нечего терять.

Ариадна прогнала поэта Бориса Слуцкого, когда тот пришел к ней в Тарусе и в слезах каялся за свое «мерзкое выступление» против Пастернака на судилище 27 октября 1958 года. Она навсегда отторгала людей, совершивших предательство по отношению к Борису Пастернаку и Марине Цветаевой.

Эта непреклонность Ариадны особенно запомнилась мне в Тарусе, когда мы с Ирой гостили у нее после похорон Бори. Я увидела на соседнем участке Валерию Цветаеву, сводную сестру Марины, и заговорила с ней. Ариадна, услышав это, резко окликнула меня, попросив в чем-то помочь. Когда я подошла, Аля произнесла:

— Оля, я тебя убедительно прошу с этой дамой никогда ни о чем не говорить. Потом она объяснила причину своей неприязни:

— Узнав об отказе Валерии помочь Марине и Муру в 1939 году, когда меня и папу арестовали, я навсегда поставила крест на моих отношениях с ней.

Аля не пошла даже на похороны Валерии Цветаевой [164] .

В 1970 году, когда праздновался юбилей Пастернака, я предложила Ариадне позвонить Евгению и Лене. Аля вся вспыхнула:

— Ну и дура ты, мать! После всех их подлостей по отношению к Боре, их предательства во время суда над вами [165] ты все изображаешь из себя миротворицу. Боря запретил тебе иметь дело с этими лжецами и трусами. Они тебя еще не раз оболгут и предадут. Таким не делай добра — не получишь зла.

С 1956 года рукопись романа находилась у Фельтринелли в Италии [166] . На Пастернака оказывали жесткое давление: его перестали печатать, отобрали заказы на переводы, запретили показ пьес в его переводах, лишив заработка в СССР [167] .

Конечно, и меня лишили работы по переводам. Но с декабря 1957-го, после ошеломляющего успеха романа в Италии, Фельтринелли стал присылать Пастернаку через нарочных часть гонорара за роман. Деньги привозили прямо к Боре на дачу. При этом Фельтринелли просил Пастернака не отказываться от заказов на работу, чтобы не бросался сильно в глаза источник его денежных поступлений из-за границы. С 1958 года стали привозить деньги и от Жаклин — за роман, вышедший во Франции. В начале октября 1958 года Пастернаку привезли от Фельтринелли 20 тысяч рублей. После телеграммы с отказом от Нобелевской премии Боря послал 29 октября еще одну телеграмму в адрес Поликарпова. В ней он благодарил за присланного врача, но просил вернуть заказ на переводы для Ивинской. Так Боря объяснял властям, что ему необходимо дать возможность зарабатывать деньги в своей стране, а не присылать ему в надсмотрщики литфондовских врачей [168] .

С 1959 года доверенным лицом Фельтринелли в Москве стал немецкий журналист Хайнц Шеве. В марте 1959 года прокуратура запретила Пастернаку принимать иностранцев, и деньги за роман стали передавать через меня [169] .

Выражая свой гнев в адрес семейства Пастернаков, предавших Борю, Ариадна сказала:

— Если Леню, быть может, можно простить, как простил его сам Боря, то с Евгением я даже рядом никогда не сяду [170] .

Это выражение высшей неприязни прозвучало в устах Али как окончательный приговор [171] .

Несмотря на отказ от Нобелевской премии, власть и писательская верхушка продолжали травлю Пастернака. 29 октября Семичастный клеймил антисоветчика Пастернака: «Пусть он убирается из страны в капиталистический рай». На общем собрании писателей 31 октября 1958 года, куда мы Бориса Леонидовича не пустили, извергался поток ненависти на Пастернака из уст Сергея Михалкова, Льва Ошанина, Виктора Перцова, Бориса Слуцкого, Владимира Солоухина, Александра Безыменского, Сергея Баруздина, Бориса Полевого, Галины Николаевой, Леонида Мартынова и других соучастников этого судилища.

Когда нам принесли записи выступлений, Ариадна вспомнила слова Марины Цветаевой: «Когда людей, скучивая, лишают лика, они делаются сначала стадом, потом сворою». Это была массовая злоба завистников, не читавших роман, стремление сделать на мутной волне карьеру и уберечь свою шкуру от порки за недостаточное рвение. В нобелевские дни в страхе покинули Пастернака завсегдатаи Большой дачи: Ливановы, Асмус, Сельвинский, Федин. Единицы не побоялись приходить к Борису Леонидовичу в Переделкино: Зоя Масленикова, Людмила Целиковская, Ивановы, Лидия Чуковская [172] .

Наши усилия, а также поток писем протеста из-за рубежа против травли поэта помогли спасти Бориса Леонидовича от гибели. Костя Богатырев, наш верный и бесстрашный друг, принес зарубежную газету, где Эрнест Хемингуэй заявлял, что хочет поселить Пастернака у себя и обеспечить ему условия для творчества. «Я каждый день думаю о Пастернаке», — писал Хемингуэй.

К концу 1958 года травля утихла, Пастернаку дали работу по переводу, но атмосфера на Большой даче сложилась тягостная. Боря подолгу стал оставаться у меня, где встречался с кругом верных друзей. Ариадна рассказала Константину Паустовскому в Тарусе о мрачной атмосфере вокруг Бори, о том, как предали Пастернака сыновья и обитатели Большой дачи. В декабре 1958-го Паустовский виделся с Пастернаком и предложил ему поехать со мною в Тарусу, чтобы «пожить там хотя бы месяц, выбраться из атмосферы унижения и предательства».

В начале января 1959-го Ариадна прислала Боре письмо с предложением приехать в Тарусу [173] . На Рождество Боря читал это письмо Али в нашей избе у шалмана и сказал:

— Да, Аля права! Это потрясение все прояснило. Нам надо уехать с тобой от фальши и предательств.

Он наметил дату отъезда, чтобы к старому Новому году мы были в Тарусе. При этом Боря произнес фразу, которую я вспомнила много лет спустя. Он сказал тогда: «Мне надо будет посоветоваться с врачом». Я понимала, что власти и органы будут мстить нам, а если Бори не станет — в тысячекратной степени мстить мне за роман, в котором, как утверждал Сурков и многие другие «советские спасители Пастернака», «антисоветские куски написаны под диктовку Ивинской». Власти будут мстить за Нобелевскую премию, за ненависть бездарных советских писателей к гению, которого я любила и оберегала.

После нашего ареста в 1960 году Сурков стал выступать с разоблачением нашей криминальной деятельности и тайного получения денег из-за границы. «Об этом, — с трибун и в официальных письмах бесстыдно врал Сурков, — не знал сам Пастернак и члены его семьи» [174] . Вещавшие на заграницу советские радиоголоса утверждали, что «клевещущие на советский строй главы романа „Доктор Живаго“ писала Ивинская, а Пастернак не мог ей отказать» [175] .

«Это, — с серьезным видом заявлял Сурков, — и привело к невозможности опубликовать роман хорошего писателя в СССР». Причем бредни о моем участии в написании «Доктора Живаго», которое мне приписывали на допросах в КГБ [176] , возникали в головах многих разумных людей.

По этому поводу запомнился один эпизод. В начале 80-х годов ко мне пришла давняя знакомая по издательству и рассказала о своей встрече с Лидией Чуковской. Этой знакомой очень нравилась моя книга «В плену времени», и она об этом сказала Лидии. Чуковская отвечает: «Да, там много любопытного». Затем невзначай бросила: «Но неизвестно, кто написал эту книгу».

Затем разговор у них зашел о «Докторе Живаго», о том, что многие подробности истории романа стали впервые известны из моей книги. Лидия напомнила, что Ахматова не любила этот роман, хотя самой Чуковской «Доктор Живаго» очень нравился.

— Ахматова считала, что при наличии действительно пастернаковских ярких глав в романе много серых и маловыразительных страниц, которые, по твердому убеждению Ахматовой, писала Ольга. И я думаю, — подытожила Лидия Чуковская, — Ахматова не ошибалась [177] .

Моя знакомая рассмеялась и съязвила:

— Ну да, поэтому Пастернак за Ольгу написал книгу «В плену времени».

За два дня до намеченного отъезда в Тарусу Борис Леонидович был на консультации у врача. Я узнала об этом много лет спустя. Боря ничего мне тогда об этом не рассказал. Он просто пришел ко мне и заявил, что не может ехать в Тарусу. Я возмутилась и назвала его эгоистом и позером. «Ты скоро все поймешь», — сказал Боря и вышел за порог избы. Я немедленно собралась и уехала в Москву.

Борис Леонидович не верил в наш разрыв. Он приходил в наш дом у шалмана, но я не появлялась там от обиды и горечи. Если Пастернак звонил на Потаповский, то я упорно отказывалась разговаривать с ним. Ариадна узнала о разладе и позвонила мне:

— Но ведь Боря без тебя там задохнется!

Я закричала ей в отчаянии:

— Он делает это сам, несмотря на мои и твои предостережения! Может, теперь он поймет, что так больше продолжаться не может и надо разорвать порочный круг Большой дачи.

20 января 1959 года Пастернак пишет стихотворение «Нобелевская премия», где две последние строфы — это его смятение из-за расставания со мной, его правой рукой. В конце января Борис Леонидович передает это стихотворение корреспонденту «Дейли мейл» Энтони Брауну, но при этом заменяет две «мои строфы» на трафаретные строки. Стихотворение широко публикуют за рубежом, трактуя эти трафаретные строки — «Верю я, придет пора, / Силу подлости и злобы / Одолеет дух добра» — как призыв к свержению советского строя.

Поднялся переполох. Ариадна примчалась из Тарусы и заявила:

— Все, Ольга, игры закончились. Боря и так наказан, а теперь может и пачку нембутала проглотить. Спасай его скорее, пока не поздно.

Конечно, я бросилась в Переделкино и, целуя Борю при встрече, повторяла:

— Неужели ты думал, что я тебя когда-нибудь смогу бросить? Путаник ты мой.

Вновь потекли наши удивительные дни. Но резонанс в мире от «антисоветского» стихотворения «Нобелевская премия» не стихал.

В конце февраля 1959-го власти выслали Пастернака в Грузию на время приезда в СССР премьер-министра Англии, включившего в программу встречу с нобелевским лауреатом Борисом Пастернаком. Меня выслали в Ленинград — прошла молва о том, что журналисты хотят встретиться с «живой Ларой», о которой уже широко знали на Западе [178] .

Боря присылал мне из Тбилиси каждый день удивительные письма, которые получала в Москве Ирина. В одном из таких его писем, которое органы перехватили, Боря сожалел, что струсил и дал увезти себя из Москвы, так как надеялся через англичан передать сестрам в Англию книги и подробное письмо о нобелевских днях.

После возвращения Бори из Тбилиси в марте 1959 года его в затрапезном виде усадили в машину и доставили к Генпрокурору СССР Руденко. Во время унизительного допроса Пастернака заставили подписать обязательство не встречаться с иностранцами. Меня также заставили подписать такое обязательство [179] . В противном случае нам угрожали арестом. Об этих грязных действиях властей Боря сообщил Жаклин во Францию письмом, которое мы переправили через Хайнца Шеве.

Позже, удивляясь злобе генпрокурора на стихотворение, Боря сокрушался, что ему попало за трафаретные строчки, которые он вписал, чтобы отделаться от английского корреспондента.

— Нет, они ничего не понимают в стихах. Лучше бы остались настоящие строчки о тебе, тогда мне попало бы только от Зины. Но я опять смалодушничал, — сознался Боря.

Я ему с улыбкой заметила:

— Всегда тебе говорила: пиши только правду!

И мы оба рассмеялись [180] .

Привожу истинный текст стихотворения Пастернака «Нобелевская премия», опубликованный Ольгой Ивинской в ее книге:

НОБЕЛЕВСКАЯ ПРЕМИЯ Я пропал, как зверь в загоне. Где-то воля, люди, свет, А за мною шум погони, Мне наружу ходу нет. Темный лес и берег пруда, Если сваленной бревно. Путь отрезан отовсюду. Будь что будет — все равно. Что ж посмел я намаракать, Пакостник я и злодей? Я весь мир заставил плакать Над красой земли моей. Все тесней кольцо облавы, И другому я виной: Нет руки со мною правой — Друга сердца нет со мной! Я б хотел, с петлей у горла, В час, когда так смерть близка, Чтобы слезы мне утерла Правая моя рука.

«ЕДИНСТВЕННЫЕ ДНИ»

Об этом стихотворении Ольга Ивинская рассказывала с особым чувством:

Когда в феврале 1959 года на время приезда английской делегации Пастернак был выслан в Тбилиси, а я в Ленинград, он ежедневно писал мне из ссылки письма. Как проболтался в подпитии один из сексотов, поселившийся у хозяйки Маруси в доме у шалмана в качестве дяди хозяйки, меня давно уже числили в досье органов махровой антисоветчицей, а в нашей комнате было спрятано подслушивающее устройство.

В Ленинграде я жила у родственников, и там за мной, как мне сообщила знакомая, тоже следили. Видимо, боялись, что я вернусь в Москву до отъезда английской делегации. Боря уехал в Тбилиси с Зинаидой 20 февраля и пробыл там до 6 марта [181] .

Уже 21 февраля Боря пишет мне [182] : «Олюша, родная, пишу тебе на почте. <…> Все так чисты и правы кругом, и первая — ты. <…> Олюша, жизнь будет продолжаться, как она была раньше. По-другому я не смогу и не сумею. Никто не относится плохо к тебе. Только что дочь Н. А. (дочь Нины Табидзе, Нита. — О. И.) обвиняла меня в том, что, беря на себя такой риск, я потом ухожу от ответственности, сваливая все на твои плечи. Что это ниже меня и неблагородно. Крепко обнимаю тебя. Как удивительна жизнь. Как надо любить и думать. Твой Б.»

24 феваля Пастернак пишет: «Я ужасно, как всегда, люблю тебя. <…> Мне мерещится что-то очень хорошее впереди, неопределимое и незаслуженное, часть которого я сейчас предвосхищаю, мысленно крепко обнимая и целуя тебя».

Из письма Бори от 26 февраля: «Олюша, любушка, золотая моя и мой ангел, я пишу тебе такие бессмысленные послания, прости меня. Что я тут делаю? Главным образом — скрываюсь. <…> Не могу дождаться, чтобы это окончилось поскорее и мы вернулись. Как было бы хорошо, если бы ты была в Москве, и Ирочке не приходилось отсылать писем».

В своем последнем письме из ссылки от 4 марта Боря писал мне: «Олюша, золото мое, вчера я написал тебе последнее письмо вечером на почте. <…> Но вот утром я вновь пишу тебе, радость и любовь моя <…> какое невероятное счастье, что ты есть на свете, что в мире есть едва представимая возможность разыскать и увидеть тебя. И ты меня терпишь, позволяешь изливать и вываливать тебе все, что от встречи к встрече накопилось и собралось у меня в мыслях и в душе. Я получил в дар от тебя это драгоценное право самозабвенно погружаться в бездну восхищения тобой и твоей одаренностью и снова, и дважды, и трижды твоей добротой <…> Обнимаю тебя, белая прелесть и нежность моя, ты благодарностью моею к тебе доводишь меня до безумия».

Я тоже уже извелась от разлуки с Борей. Когда он прилетел в начале марта из Тбилиси и позвонил, я помчалась в наш дом у шалмана. Боря пришел радостный и растерянный. После долгих жарких объятий стал читать стихотворение «Единственные дни». Оно меня поразило юношеской прелестью и дыханием весны. Прочитав последние строки «И дольше века длится день, / И не кончается объятье», Боря говорит:

— Это мой призыв к тебе. Давай всегда с тобою так жить!

Я грустно ему ответила:

— Конечно, давай только так жить… Но ведь тебе не разрешают.

Боря подарил мне автограф стихотворения «Единственные дни» со словами: «Для нашей жизни навсегда!»

Вадим Козовой называл стихотворение «Единственные дни» последним лирическим шедевром Бориса Пастернака, который не успел украсить тетрадь Юрия Живаго.

ЕДИНСТВЕННЫЕ ДНИ На протяженьи многих зим Я помню дни солнцеворота, И каждый был неповторим И повторялся вновь без счета. <…> Я помню их наперечет: Зима подходит к середине, Дороги мокнут, с крыш течет, И солнце греется на льдине. И любящие, как во сне, Друг к другу тянутся поспешней. И на деревьях в вышине Потеют от тепла скворешни. И полусонным стрелкам лень Ворочаться на циферблате, И дольше века длится день, И не кончается объятье.

«ПЕРЕД КРАСОЙ ЗЕМЛИ В АПРЕЛЕ…»

(Последнее стихотворение Бориса Пастернака)

Об этом стихотворении Ольга Всеволодовна рассказала:

В апреле 1960 года на Пасху приехала из Германии Рената Швейцер. Боря вел с ней оживленную переписку с весны 1958-го, отмечал ее литературный дар и талант. Рената, как говорил Боря, сама писала неплохие стихи. Борю восхитило присланное ею стихотворение древнекитайского поэта о запахе мандарина и женщины.

Рената прислала его в ответ на откровенное письмо Пастернака о своей жизни и близких ему по духу женщинах. В этом письме, переправленном с нарочным через Рим, Боря писал: «Лара моего романа — Ольга Всеволодовна Ивинская. <…> Когда ты приедешь в Переделкино, я поведу тебя к Ольге, где идет моя настоящая жизнь и собираются близкие по духу люди» [183] .

Когда Рената приехала в Переделкино, Боря привел ее в наш дом у шалмана. На встрече Боря оживленно и радостно исполнял роль переводчика. Рената была счастлива, много смеялась и просила меня «одолжить Борю хотя бы на месяц», пока у меня заживет раненая нога. Она забавно рассказала, как совсем недавно у нее с ногой происходило то же самое. Боря влюбленно смотрел на нас и шутил на тему мудрости султанов, которые имеют по несколько жен. Рената, получившая в письме от Пастернака несколько его фотографий, одну из них назвала «образом русского султана» и предлагала стать его «первой германской женой».

Мы строили радужные планы на будущее, на новые встречи, быть может, и в Берлине, куда Бориса Леонидовича уже несколько раз приглашали.

— Как прекрасна жизнь, когда встречаются близкие по духу люди! — восклицал Боря.

После отъезда Ренаты Боря пришел ко мне в возбужденном состоянии и повторял:

— Надо жить, как сердце велит, и надо уходить от фальши. Нельзя бесконечно надевать на себя личину безразличия в кругу ничтожеств и краснобаев. А те, без которых нет настоящей жизни, находятся в черном теле.

Так зазвучала вновь тема его прошлогоднего несостоявшегося решения уехать со мной в Тарусу. В те апрельские дни 1960 года Боря написал стихотворение «Перед красой земли в апреле» [184] .

Перед красой земли в апреле Опять как вкопанный стою. Но север держит в черном теле Тебя, родимую мою. <…> Зачем отмалчиваться робко, Свое заветное тая, Зачем расхлебывать похлебку, Которую варил не я. Столом с посудой лучше грохну, Пускай и отобью кулак, Но с общим стадом не заглохну В толпе ничтожеств и кривляк. В компании личин и кукол Комедии я не ломал И в тон начальству не сюсюкал В толпе льстецов и прихлебал.

«ГЕФСИМАНСКИЙ САД»

Когда мы говорили с Ольгой Ивинской о стихах из тетрадки Юрия Живаго, я спросил, почему завершающим стихотворением романа стал «Гефсиманский сад». Ольга Всеволодовна вспомнила дни, когда Пастернак завершил работу над романом:

Когда Боря закончил вторую часть, он как-то спросил у меня:

— Как ты думаешь, каким должно быть заключительное стихотворение романа?

Я отвечаю, что главным стихотворением считаю ошеломляющую «Рождественскую звезду».

— Да, да, — соглашается Боря, — и потому ее нельзя ставить в конце романа. Она должна быть в гуще всех стихов Живаго, как вершина. И знаешь, роман они не разрешат напечатать по многим причинам. Нет там мысли о светлом будущем, которое они все еще сулят, сея на пути в никуда гибель и разрушение. Олюша, я успел завершить самый главный труд моей жизни, за который не стыжусь перед будущим. Знаю, что за него меня погонят на Голгофу. Быть может, лишь тебе после моей смерти удастся опубликовать роман со всеми стихами Живаго. А подачки в виде печатания урезанных главок и отдельных стихов из романа мне не нужны. Но не может такая подневольная и бездушная жизнь продолжаться вечно. Об этом я писал в дни отчаяния после твоего ареста [185] в стихотворении «Гефсиманский сад». Потому оно завершит тетрадь Юрия Живаго, — заключил наш разговор Боря.

Вы понимаете, почему я не могла написать об этом в своей книге о Пастернаке? Даже за то, что было мною рассказано в ней, я получила множество злобных угроз от советской писательской братии и представителей органов. Как мне передавали друзья, шли доносы с требованием предать меня суду за разглашение «закрытых материалов» собрания советских писателей, где злобной травле подвергли Пастернака. Его изгнали из Союза писателей и потребовали «выслать предателя из страны». Я думаю, меня спасло то, что власти решили сделать вид, будто моей книги вообще не существует. Ведь советские власти, как и я, считали, что эта книга при моей жизни не выйдет в России [186] .

«Гефсиманский сад» пророчески предвосхитил огромный интерес столетий к творчеству Бориса Пастернака. Этому интересу способствовала и талантливая книга Ольги Ивинской «В плену времени. Годы с Борисом Пастернаком». Прочитав ее, известный знаток русской литературы Глеб Струве написал: «Несмотря на ГУЛАГ, Лара выполнила данное Пастернаку слово. Она будет долго жить в своих словах, написанных ею как пленником времени. Ее мощное писательское дарование — великолепное описание людей и событий — даст этой книге долгую жизнь. Пастернак знал, что делал, когда выбрал Ивинскую источником своего вдохновения».

ГЕФСИМАНСКИЙ САД Мерцаньем звезд далеких безразлично Был поворот дороги озарен. Дорога шла вокруг горы Масличной, Внизу под нею протекал Кедрон. <…> Смягчив молитвой смертную истому, Он вышел за ограду. На земле Ученики, осиленные дремой, Валялись в придорожном ковыле. Он разбудил их: «Вас Господь сподобил Жить в дни мои, вы ж разлеглись, как пласт. Час Сына Человеческого пробил. Он в руки грешников себя предаст». <…> Неужто тьмы крылатых легионов Отец не снарядил бы мне сюда? И, волоска тогда на мне не тронув, Враги рассеялись бы без следа. Но книга жизни подошла к странице, Которая дороже всех святынь. Сейчас должно написанное сбыться, Пускай же сбудется оно. Аминь. Ты видишь, ход веков подобен притче И может загореться на ходу. Во имя страшного ее величья Я в добровольных муках в гроб сойду. Я в гроб сойду и в третий день восстану, И, как сплавляют по реке плоты, Ко мне на суд, как баржи каравана, Столетья поплывут из темноты.

«РОЖДЕСТВЕНСКАЯ ЗВЕЗДА»

В одной из первых бесед с Ивинской я спросил, как родилось такое ошеломляющее стихотворение — «Рождественская звезда». Ольга Всеволодовна вспомнила дни первых встреч с Борисом Пастернаком, которые ранее описала в своей книге, но в своем рассказе существенно дополнила:

Если для меня встреча с Борей и его любовь стали каким-то озарением, открывшим мне высший смысл жизни, то для него наша встреча стала встряской, которая пробудила Бориса Леонидовича от странной, многолетней творческой спячки. Ему вновь, как когда-то давно, в период «Сестры моей — жизни», строку стало диктовать чувство. Такого творческого всплеска к 56 годам жизни Пастернак уже не ожидал и был этим сильно удивлен. Провожая меня из редакции на Пушкинской площади до Потаповского переулка в начале зимы 1946 года, Борис Леонидович возбужденно и радостно говорил, что наша встреча даст ему силы возродиться и вновь начать писать стихи о красоте и тайне жизни.

Из окна моей комнатки на Потаповском Боря однажды увидел в вечернем небе свет яркой звезды. Глаза его вспыхнули, и он сказал:

— Да, да… это будет звезда Рождества, знаменующая начало моей новой жизни. Таким должно стать главное стихотворение романа.

Уже на одной из читок глав романа весной 1947-го Боря ошеломил всех собравшихся этим стихотворением. Но окончательный, полный вариант «Рождественской звезды», включенный позже в роман, прорвался ко мне в мордовский лагерь жарким изнуряющим летом 1951-го в зеленой Бориной тетрадке вместе с большим письмом. В тетрадке было и спасшее меня «Свидание». В письме Боря писал, что «это стихи тебе и о тебе». Письмо и тетрадь, как вы уже знаете, у меня отобрали. После реабилитации в 1988 году на мой запрос КГБ сообщил, что материалы моего дела переданы в их спецархив — ЦГАЛИ. «Рождественская звезда» [187] — вселенское стихотворение.

Известно, что Ахматова особенно ценила это стихотворение Пастернака и советовала Бродскому писать стихи о Рождестве, чтобы приблизиться к пастернаковской «Рождественской звезде». Первое из этих стихотворений, «Рождественский романс», Бродский написал через год после смерти Пастернака и ежегодно писал Рождественские стихи последние 30 лет своей жизни.

В известном интервью нобелевский лауреат Иосиф Бродский говорил: «Каждый год, на Рождество, я стараюсь написать по стихотворению. Это единственный день, к которому я отношусь более-менее серьезно». В разговоре с Соломоном Волковым Бродский вспоминал: «Мы с Анной Андреевной обсуждали идею переложения Псалмов и всей Библии на стихи <…>, чтобы получилось не хуже, чем у Пастернака».

РОЖДЕСТВЕНСКАЯ ЗВЕЗДА Стояла зима. Дул ветер из степи. И холодно было младенцу в вертепе На склоне холма. Его согревало дыханье вола. Домашние звери Стояли в пещере, Над яслями теплая дымка плыла. Доху отряхнув от постельной трухи И зернышек проса, Смотрели с утеса Спросонья в полночную даль пастухи. Вдали было поле в снегу и погост, Ограды, надгробья, Оглобля в сугробе, И небо над кладбищем, полное звезд. А рядом, неведомая перед тем, <…> Мерцала звезда по пути в Вифлеем. Она пламенела, как стог, в стороне От неба и Бога, Как отблеск поджога, Как хутор в огне и пожар на гумне. Она возвышалась горящей скирдой Соломы и сена Средь целой вселенной, Встревоженной этою новой звездой. <…> И странным виденьем грядущей поры Вставало вдали все, пришедшее после. Все мысли веков, все мечты, все миры, Все будущее галерей и музеев, Все шалости фей, все дела чародеев, Все елки на свете, все сны детворы. Весь трепет затепленных свечек, все цепи, Все великолепье цветной мишуры… …Все злей и свирепей дул ветер из степи… …Все яблоки, все золотые шары. <…> Морозная ночь походила на сказку, И кто-то с навьюженной снежной гряды Все время незримо входил в их ряды. Собаки брели, озираясь с опаской, И жались к подпаску, и ждали беды. По той же дороге, чрез эту же местность Шло несколько ангелов в гуще толпы. Незримыми делала их бестелесность, Но шаг оставлял отпечаток стопы. <…> Светало. Рассвет, как пылинки золы, Последние звезды сметал с небосвода. И только волхвов из несметного сброда Впустила Мария в отверстье скалы. Он спал, весь сияющий, в яслях из дуба, Как месяца луч в углубленье дупла. Ему заменяли овчинную шубу Ослиные губы и ноздри вола. Стояли в тени, словно в сумраке хлева, Шептались, едва подбирая слова. Вдруг кто-то в потемках, немного налево От яслей рукой отодвинул волхва. И тот оглянулся: с порога на деву, Как гостья, смотрела звезда Рождества.