Месяц спустя Ральф писал дядюшке Джеймсу:

Новостей нет. Если их не будет в ближайшие две недели, нам предстоит вернуться в Англию. Местные говорят, что вполне в состоянии продолжать поиски без нас, что искать будут тщательно и со всем усердием. Я им верю. Все равно ничего другого мне не остается. Однако мысль об отъезде, признаться, меня пугает, потому что в день, когда уедем, мы сами себе подтвердим, что надежды не осталось.

Мне сейчас много лучше, чем было, когда я писал прошлое письмо. Повезло, как уверяет врач. Боюсь, я рассмеялся ему в лицо. Мы с Анной стараемся не разлучаться, не расходиться по разным комнатам — и не спускаем глаз с Кит. Тот же врач, который считает, что мне повезло, говорит, что это типичная реакция на шок и со временем она пройдет, что нам следует ожидать от себя некоторых странностей в поведении — будем подскакивать от малейшего шума, видеть кошмары и тому подобное. Не знаю, мне кошмары не снятся — может, потому, что я вовсе не сплю.

Ощущение такое, будто я живу в чужом мире. Да, согласен, это одна из тех фраз, которые принято считать плодом усталости ума, но не могу найти иного способа выразить свои ощущения. Точнее, я чувствую себя подвешенным — или повешенным, как угодно; земля ушла из-под ног, подпорку выбили, лестницу убрали. Эта женщина Фелисия, няня наших детей, — как у нее вообще рука поднялась? Не подлежит сомнению, что все было спланировано. Помнится, раньше я упоминал, что Фелисия прихватила одежду, когда убегала; в ее комнате не осталось ни единой вещи. Двое мужчин подогнали грузовик; полиция отыскала следы шин. Фелисия в ту ночь осталась в доме, хотя до этого несколько месяцев исправно ночевала у себя, стоило близнецам чуть подрасти. Я думал, всему виной гроза, из-за которой она решила остаться в доме, но, как выяснилось, у нее была иная цель. Если бы я не открыл дверь налетчикам, их впустила бы она. Наверное, можно этим утешаться, хотя утешение слабое. Если честно, его вообще нет. Я, именно я открыл дверь. Они просили укрытия от непогоды. Я захотел сделать доброе дело, а получилось, что сам разрушил собственную жизнь.

Объясни, пожалуйста, моим матери и отцу, а также Эмме, что тут, по нашему мнению, произошло. То есть прошу тебя объяснить им, что Мэтью, скорее всего, похитили отнюдь не ради выкупа. На письме объяснение прозвучит не так убедительно. Кроме того, людям в Англии сложно поверить в то, что такие преступления вообще возможны. Я бы сам, пожалуй, не поверил, но, когда мы еще жили в Элиме, доктор Коос рассказал мне однажды о так называемых медицинских убийствах. Потому, когда я спросил полицейских, зачем кому-то понадобилось похищать моего сына, их ответ меня не удивил, и я им поверил. Не знаю точно, сколько детей здесь похищают в течение года и продают местным колдунам. Порой дети — те, что постарше, — просто теряются в буше. Об исчезновениях не сообщают, поскольку сообщать, по сути, некому. Пропавшие дети не возвращаются. Быть может, их съедают дикие животные, или они умирают от голода. Все возможно, разумеется.

Анна верит, что Мэтью может быть жив; верит и боится. Говорит: «Если он погиб, значит, больше не страдает». Но она не уверена. Думаю, за весь минувший срок не случалось и мгновения, когда мы с нею были бы хоть в чем-то уверены.

Конечно, присутствует надежда, что полиция, рано или поздно, найдет и арестует этих людей. Мы ведь можем опознать Фелисию и Энока, хотя насчет того человека, который пырнул меня ножом, я слегка колеблюсь. Если их поймают, они, может статься, расскажут, что сделали с Мэтью, но у меня имеются все основания в этом сомневаться. Когда подобные дела доходят до суда, все свидетели словно растворяются в нетях. Местные чересчур боятся колдунов, так мне объяснили. Если преступников все же поймают, то, вероятнее всего, повесят. На это мне, сам понимаешь, наплевать. Их участь оставляет меня равнодушным. Я лишь хочу, чтобы они заговорили, чтобы мы могли узнать наверняка, жив наш маленький мальчик или мертв, и могли его достойно оплакать. Непросто скорбеть, когда нет тела, которое можно похоронить. Стараюсь представить, сколько людей произносили эту фразу на протяжении истории человечества. Однако у большинства из них, как ни крути, теплилась надежда. Увы, мы, полагаю, должны признать, что никаких похорон никогда не будет. Насколько мне известно, полиции ни разу не удалось обнаружить останки, подлежащие опознанию. Один человек сказал: «Иногда мы находим следы». Я уточнил, что он имеет в виду, и он ответил: «Ну, разные… субстанции… в кувшинах и бутылках».

Почему пощадили Кит? Очевидно, что им требовался мальчик. Они могли бы забрать и убить ее, но, думаю, за это им никто денег не обещал. Странное, на мой взгляд, проявление милосердия — бросить малютку в канаву в разгар тропической грозы. Кит могла бы утонуть в той канаве, могла умереть от переохлаждения прежде, чем мы ее нашли, могла бы угодить в зубы дикому животному. Мне кажется, что небеса судили ей жизнь, а ее брата обрекли на смерть. Сам же я обречен размышлять, так это или нет, до конца своих дней. И не уверен, что грядущие годы подскажут мне правильный ответ. Как по-твоему?

Кит — крепкий ребенок. Теперь она много плачет — наверное, тоскует по брату, — но еще слишком мала, чтобы мы могли что-то ей объяснить. Это можно счесть своего рода благословением — видишь, дядя, я отчаянно ищу хотя бы намеки на благословение. Она никогда толком не вспомнит, что с нею произошло. Мы, естественно, не собираемся ей рассказывать. Ибо, Господь свидетель, с чего нам начать? Прошу, умоляю, постарайся втолковать это моим родителям и Эмме: когда Кит станет старше, ее следует всячески оберегать от этой жуткой правды. Если она узнает, что именно тут случилось, ее жизнь будет растоптана.

Хотелось бы мне никогда не покидать Англию. Как-то не верится, что добро, которое мы, как считается, несем Африке, может компенсировать хотя бы сотую долю наших с Анной страданий — и тех мук, что еще ждут впереди. Кажется поистине невозможным, чтобы мы с моей женой зажили, что называется, обычной жизнью, чтобы к нам вернулось повседневное, обыденное, нормальное, безопасное.

Не советуй мне молиться, ибо я не верю, что молитвы способны хоть чем-то нам помочь. Не перестаю спрашивать себя, о чем я, собственно, молился ранее. До сих пор я смотрел на мир и не видел нигде никаких признаков Божественного промысла и блага, однако верил в оное, поскольку полагал такую веру конструктивной. Думал, что не верить — значит торить дорогу хаосу. Думал, что в мире существует порядок, что имеется некое поступательное развитие, некий смысл и цель. Но где этот смысл сейчас? Мы пробовали обвинять себя самих, но не слишком в этом преуспели; наши обвинения неубедительны. Если бы я разобрался с этим типом Эноком раньше, если бы Анна его не оскорбила… если бы я не открыл дверь… Признаю, что многократно делал выбор и ошибался, но меня все чаще посещает мысль, что наши жизни разрушила зловещая случайность. Я не наблюдаю никакого смысла, никакого умысла, никакой причины того, почему все сложилось именно так.

Джеймс, сидя в кабинете ист-эндского хостела, перевернул последнюю страницу письма Ральфа и написал на обороте: «Если это случайность, способна ли она быть зловещей? Если зловещая, случайность ли это?»

Через хлипкую перегородку были слышны голоса подопечных, оборванцев и голодранцев, занимавшихся своими вечерними делами. Джеймс слышал скрежет передвигаемой мебели, стук дверей, лязг ложек о стенки оловянных кружек. Слышал затихающие истошные вопли и старческое бормотание, выдававшее возрастное помутнение рассудка: «Томми этого не делал. Томми этого не делал. Томми не делал… никогда».

Томми этого не делал, мысленно повторил Джеймс. Нет, нет, не делал, кто угодно, только не он, не надо его обвинять. А Энок тоже не делал? Все в руке Господней. Ральф, похоже, думает так. Почему бы нет? Если мы сотворены Богом, если Бог сделал нас теми, кто мы есть, если Он действительно всемогущ и всеведущ, почему Он не простер свою руку, почему не помог? Ральф как будто считает, что Бог действовал через Энока, как когда-то — через Гитлера. Он думает, что это Бог вонзил нож ему в спину, забрал его дитя, порезал малыша на куски, лишил жизни невинное чадо.

В горле комом встала желчь. Джеймс усилием воли постарался отогнать тошноту. Встал с кресла, опершись на ручки для устойчивости. Только бы никто не зашел; у него нет сил никого видеть, встречаться взглядами. Животные намного лучше нас, подумалось ему, они делают то, что должны. Нападают, рвут, грызут, пьют кровь; такова их природа. Такими их сотворил Господь, не оставив иного выбора.

Припадая на ногу, Джеймс пересек кабинет и встал у маленького окошка с решеткой снаружи против воров. Взору предстал типичный ист-эндский вечер: обрывки бумаги в сточных канавах, капустные листья с близлежащего рынка на мостовой, словно мерцающие белизной в сумерках. Уже темнеет, впереди долгие месяцы дождей и тумана, слякоти и сырости. Богу пришлось разрешить Своим творениям вершить зло; это кара за предоставление выбора. У животных выбора нет, тем они и отличаются от людей. Если бы мы не могли выбирать зло, мы не были бы людьми. Он напишет об этом Ральфу, подумал Джеймс, напишет его бедняжке жене. Но не станет говорить того, о чем часто размышляет: животным, которые не знают выбора и потому не совершают преступлений, даровано спасение, а вот мы, Божьи обезьяны, можем лишиться небес и обречь себя на вечные муки преисподней.

Стук и гомон за дверью кабинета сделались громче. Джеймс расслышал ругательство. Похоже, вот-вот разгорится ссора; быть может, кто-то из стариков упал или даже схватился за нож. Джеймс отвернулся от окна, поймал собственное отражение в пыльном квадрате зеркала, что висело на противоположной стене: худой, словно засушенный старик, истощенный смирением, засушенный постоянным стремлением верить. Он заговорил вслух, как если бы Ральф и жена Ральфа были сейчас в помещении вместе с ним:

— Анна, нет ничего, поистине ничего хуже, нет ничего обременительнее… нет ничего тяжелее… чем неблагодарная задача оставаться человеком.

Последний слог будто умер в его горле. Надо снять это зеркало, подумал он. Не зря ему давно хотелось это сделать, в таких местах, как этот хостел, стекло — опасная штука.

Вернувшись в Англию, Ральф с Анной незамедлительно приступили к поискам дома. Практические соображения упорно напоминали о себе, требовалось принимать решения. О пропавшем ребенке Анна говорила коротко, отрывисто, избегая продолжительных бесед. Что толку мусолить этот случай? — спрашивала она. Никто не разделял ее чувств. Никто не мог их понять.

— Анна, не нужно себя изводить, — просил Джеймс. — Обычно так и бывает: когда людям плохо, они все время об этом думают — и тем усугубляют свои страдания. Не ожесточайтесь. Вот все, чего я прошу.

— Это на самом деле немало, — заметил Ральф.

— А потом, — прибавила Анна — вы, Джеймс, попросите меня понять и простить.

В ее тоне слышалась горькая язвительность, к которой окружающие постепенно привыкали.

— Нет, подобного я просить не стану. Во всяком случае, пока.

— Славно. — Анна криво усмехнулась. — Потому что прощать я не готова.

— Если вспомнить, что Господу подвластно далеко не все на свете, что далеко не все вокруг происходит по Его воле, тогда и начинаешь просить у Него утешения и прощения для врагов… Но это очень трудно, Анна.

— Это невозможно, — отрезала она. — Я искала утешения у Бога, когда в Элиме возвращалась вечерами домой и видела несчастных людей, дожидавшихся меня на крыльце. Но Бог молчал, Джеймс, ничего не делал. Я была вроде бы вольна предпринимать хоть что-то, но на самом деле мои руки были связаны, потому что Божья любовь вгрызалась в мои запястья, точно обод наручников. Что я могла предложить страждущим? Разве что перевязку да банальные заверения — мол, все наладится. Если вообразить, что у меня хватило духа, что меня воспитывали иначе, я могла бы сесть на поезд до Кейптауна с револьвером в сумочке. Могла бы застрелить доктора Фервурда и тем самым сделать что-то полезное для мира. Подумайте, Джеймс. В одной комнате со мною был мужчина, замысливший убить моего ребенка, а у меня в руке была разбитая бутылка; может, стоило резануть его по глазам? Если бы я только набралась мужества, если бы выколола ему глаза, порезала бы вены и оставила истекать кровью на полу? Тогда я бы тоже сделала что-то полезное для мира.

— Анна…

Она прочитала страх на лице Джеймса.

— Не беспокойтесь за меня. Просто оставьте меня в покое, Джеймс, и я обещаю вас не донимать. Не приставайте ко мне со своим богословием, а я не стану мешать Ральфу делать его работу. Ведь планировалось, что он получит место в правлении фонда, верно? Не будем нарушать эти планы. Не имеет значения, что я чувствую, что испытываю. Никто не в состоянии понять моих чувств, поверьте. Но я обещаю не вскакивать в церкви посреди службы и не вопить, что это все глупости и профанация. Мы с Ральфом, можно сказать, профессиональные христиане. Этим мы с ним зарабатываем на жизнь. Почему же тогда мы бедны, а лжецы и мошенники процветают?

Никто не видел, как она плачет — с самого первого дня ее глаза оставались сухими. Эмма, встречавшая брата с женой в аэропорту, была совершенно права: «Анна слишком разгневана, чтобы плакать. Мне кажется, она даже слишком разгневана, чтобы просто дышать».

Дом подыскали довольно быстро. Приятель Эммы, Феликс, прокатил их по окрестным деревушкам, увез подальше от суеты Нориджа, который, после многих месяцев пребывания в африканской глуши, воспринимался этаким гигантским мегаполисом. Остановив машину под деревом у краснокирпичного обветшалого здания чудных пропорций, Феликс сказал:

— Дом, конечно, требует ремонта, зато здесь хватит места для жилья и для работы.

Он покосился на Анну, сидевшую на заднем сиденье. Не было смысла притворяться, что ничего не замечаешь: она была беременна. Все соглашались, что это наилучший способ справиться с потерей ребенка.

Вошли внутрь.

— Гостиная, — пояснил Феликс.

Из высоких окон лился дневной свет. Анна отметила, что эти окна нуждаются в мытье; Ральф отметил, что ставни сделаны из сосновой древесины. Восхитился широкой лестницей и высоким потолком, а его жена вдыхала запахи старого дома, причудливое сочетание затхлости, плесени и дыма от давно погасших очагов.

— Берем, — сказал Ральф.

Анна покачала головой. Но потом ощутила — или вообразила, что ощутила, — как пошевелился ребенок внутри ее. У нерожденного уже были свои требования. Наверное, стоит завести побольше детей, как можно больше, чтобы заполнить наконец жуткую пустоту в душе.

В дом они вселились за три месяца до рождения Джулиана; через два месяца после родов умер отец Ральфа. Это случилось неожиданно, Элдред-старший всегда казался словно вытесанным из камня; однако новости последнего года, пришедшие издалека, еще в первом, маловразумительном и тоскливом письме Ральфа, нанесли сокрушительный удар. Вся эта история приводила его в бешенство; он привык самостоятельно распоряжаться своей жизнью и все контролировать, но возникла проблема, не имевшая решения, похищение внука, которого он никогда не видел, в далекой стране, которую он не мог даже представить. Когда его сын наконец вернулся домой, Элдред-старший едва соизволил заговорить с ним и, казалось, с трудом выносил пребывание в одном с ним помещении.

— Для некоторых, — сказал дядюшка Джеймс, — большое горе выглядит как нечто недостойное. Они не в силах его воспринять — и винят пострадавших.

За последний год Мэтью Элдред сделался подвержен приступам ярости, что случались чаще обычного, приступам негодования на весь мир. При виде Джулиана, своего второго внука, он сразу вспоминал пропавшего первого, и эти воспоминания приносили гнев и тоску.

— Зачем вы туда уехали? — спросил он Ральфа однажды. — Не было никакой необходимости уезжать. Конечно, миссиям нужны работники, но вам не нужно было ехать, не следовало ехать, ведь кругом полным-полно более опытных и толковых людей. Думаю, тобой двигала гордыня, ты хотел доказать, что остальные тебе в подметки не годятся. Ты всегда этим грешил, сын.

— Хочешь знать, почему я вообще подался в Африку? — спросил в ответ Ральф. — Изволь, я признаюсь. Я поехал туда, чтобы сбежать от тебя.

На следующий день после ссоры Мэтью хватил удар. Ральф больше с ним не разговаривал; точнее, он пытался говорить, но старик никак и ничем не показывал, что слышит и понимает — впрочем, Ральф был уверен, что отец все осознает, просто держит характер. Он шептал отцу: «Прости меня, прости за то, что я делал, чтобы досадить тебе, и за все, что причиняло тебе боль, хотя я сам об этом не догадывался».

У смертного одра отца он ощутил, что начинает взрослеть. Сказал себе: «Если вдуматься, отец был немногим старше меня в те дни, когда столь дурно обращался со мною». Он до сих пор познавал мир, чувствовал тяжкий груз ответственности на своих плечах. Быть отцом непросто; наверняка Мэтью действовал не из врожденной злобы и вредности, а потому, что старался воспитать сына в меру своих убеждений и своего понимания.

— Пожалуйста, прости меня, как я простил тебя, — шептал Ральф.

Отец умер три дня спустя, так и не даровав сыну прощения.

Что было делать теперь, как принять обыденную вину и обыденное страдание? Все эмоции как будто тускнели в сравнении с большой африканской бедой.

— Ничто не способно уязвить тебя сильнее, — сказала мать Ральфа. — Ничто не способно причинить тебе больше боли, чем то, что уже случилось. Не жду, Ральфи, что ты станешь оплакивать отца. Просто проследи, чтобы его похоронили достойно.

После смерти мужа Доркас переехала к сыну и невестке в новый дом, неслышно бродила по продуваемым сквозняками коридорам.

Было непросто заново привыкать к жизни в Европе после Африки, пускай обстоятельства благоприятствовали, а возвращение планировалось заранее. Боязнь тараканов и муравьев отступала весьма неспешно. Любое темное пятнышко на стене по воле воображения превращалось в ползучую тварь, и постоянно требовалось совершать над собой усилие — даже чтобы просто сидеть на безвредном английском солнышке, наслаждаться жарой, неспособной испепелить, ходить с голыми пупками, небрежно отмахиваясь от насекомых, чей укус не сулит какой-нибудь жуткой хвори. Прошло больше года, прежде чем Анна избавилась от привычки не оставлять ничего на столе; целый год она сразу хватала тарелки и чашки, уносила на кухню и тщательно мыла, чтобы не подкармливать прожорливых личинок и прочих тварей. «Бедняжка Анна, — говорили люди, — вечно хлопочет по дому. Загонит она себя, как пить дать загонит». Эти слова, эти жалость и сочувствие окружающих уязвляли сами по себе. Да, в ее жизни произошла трагедия, но никто не понимал и не мог понять ее чувств. Зимой теплая одежда словно пригибала к земле; вся эта шерсть и кожа душили, стягивали, стискивали.

Сама Англия выглядела несколько непривычно. После слепящего африканского света, после солнца, что выжигало все цвета и искажало перспективы, было странно видеть разнообразные блеклые оттенки, словно нанесенные кистями старых мастеров. Охра, жженое дерево, индиго; плотные, тенистые ряды хвойных деревьев, желтоватые пятна содранной коры, проблески березовых стволов на закате… Было странно вдыхать сырой воздух и слышать уханье сов среди ночи. Придет весна, за нею наступит лето; повсюду раскинется зелень, свежий мох покроет стены и изгороди, под вязами сонные лошади будут лениво обмахиваться хвостами, отгоняя слепней, и, опустив головы, ждать нового Джорджа Стаббса.

С чего следовало начинать? Как лучше всего организовать это медленное переползание из глуши обратно к цивилизации? Что говорить? Что объяснять окружающим? Кому можно поведать всю правду о случившемся, а кого стоит удовлетворить в лучшем случае полуправдой, без подробностей?

Родители Анны знали основные факты; возможно, догадывались кое о чем сверх того, но предпочитали не заговаривать на эту тему. Делали вид, будто щадят чувства своей дочери, но на самом деле щадили исключительно собственные чувства. Весь накопленный жизненный опыт не мог подготовить их к подобной катастрофе. Они поклонялись повседневной рутине; любые события, ее нарушавшие, казались нежелательными и имели дурной привкус. Признавать, что с тобою что-то произошло, значило демонстрировать свою исключительность, а это никуда не годилось.

— Это просто кошмар, жуткая, трагическая история, — говорила миссис Мартин, — но, знаете, хотя вслух я этого, конечно, не говорила, однако я виню его за то, что он вообще повез мою девочку туда. Он мог бы получить неплохую работу здесь, у своего отца, так нет же, ему понадобилось тащиться невесть куда через полмира.

Большую часть жизни Мартины посвятили утверждению и распространению христианской веры, исправно посещали распродажи и различные собрания и выставки, дабы содействовать тому, чтобы чернокожие народы приобщились благам, которые олицетворяли молодые англичане, знакомые с псалмами и, главное, с содержанием Книги Иова, важнейшей среди библейских книг. Но они никак не ожидали увидеть одного из этих англичан в собственном доме, раздавленного, лишившегося дара речи от выпавших на его долю страданий. Никак не ожидали, что Книга Иова может обрести воплощение на практике.

А что говорить друзьям родителей? Ральф с Анной старались избегать подробностей, причем Ральф, пожалуй, старался даже больше Анны. «Если рассказывать им, — думал он, — что именно, как мы считаем, случилось, мы окажемся жертвами их глубоких предубеждений и предрассудков, обречем на презрение всех чернокожих скопом; дикари, скажут они, чего же вы хотели?»

Достаточно было сказать: «Мы потеряли сына». Это, как правило, обрубало дальнейшие расспросы. Лишь немногие пытались выяснить детали, большинство же поспешно удалялось, как если бы опасалось, что убитые горем родители примутся кататься по полу и завывать, вне себя от мучений. Было удивительно наблюдать за поведением людей, тех самых людей, которые, как уверяли в письмах из дома в Африку, молились за них каждое воскресенье. Мы-то думали, что у молодых Элдредов вроде как двое детей, говорили эти люди; мы же слыхали, что у них двойня. На лицах отражались растерянность и беспокойство: значит, там, на краю света, что-то случилось, ребенка сожрал дикий зверь или сразила неведомая тропическая хворь… Ральф опасался назойливых вопросов и приставаний, но вместо этого столкнулся с безразличием, которое счел оскорбительным. Он совершил открытие, какое обычно делают те, кто надолго покидает родину, а затем возвращается: они с Анной, пока находились за границей, словно перестали существовать как реальные живые существа. С глаз долой, из сердца вон. Никто, включая самых щедрых благотворителей, не стремился узнать ровным счетом ничего об Африке.

В первые годы после возвращения родные и близкие прилагали немало усилий к тому, чтобы не затрагивать в разговорах ряд конкретных тем. Ральфа с Анной окружали, чудилось, акры молчания и гектары запретов. Прежний уклад жизни подкрадывался медленно, осторожно; домочадцы постепенно переставали одергивать себя и всячески избегать любых упоминаний об Африке. Некоторое время спустя перестали страдальчески морщиться, когда в газетах встречалась фотография очередного пропавшего ребенка. Наконец трагедия словно сократилась в размерах; осталось лишь крохотное, будто обнесенное колючей проволокой пространство, куда никто не отваживался соваться, пространство, где тайна хранилась под семью надежными замками. Умалилась ли от этого сама трагедия? Нисколько; Ральфу мнилось, что боль, наоборот, сделалась острее. Ему снилось, как он оттирает кровь, собственную кровь, с бетонного пола, но кровавые пятна неизменно возникали вновь, как в детской сказке про Синюю Бороду. Он понял смысл этой сказки: пролитую кровь никогда не оттереть, никогда не смыть. Любое злодеяние не проходит бесследно. Зло есть энергия, оно воспроизводит себя, лишь меняет форму.

В последующие годы Ральф постарался погрузиться в дела, похоронить прошлое под грудой повседневных занятий и обязанностей. Анна наблюдала за тем, как меняется ее муж, как он превращается в милого, приятного во всех отношениях англичанина, но воображала, что за этим фасадом скрываются истинные чувства и мысли — вина, боль, ярость и тоска. Ральф сделался требовательным и придирчивым в быту, крайне редко напоминая себя былого; чтобы вспомнить о том, каким муж был раньше, ей приходилось почаще приглядываться к подраставшим сыновьям. Она поняла, давно, еще когда жили в Элиме, что в свойственной Ральфу доброте присутствует отстраненность, что он, заботясь о людях, делает это не по зову души, а руководствуясь сознательным выбором; теперь эта забота превратилась в культивируемую и даже агрессивную добродетель.

В 1970-х фонд вошел в число наиболее благополучных в финансовом отношении благотворительных обществ и сумел привлечь покровителя из королевской семьи. Ральф презирал этого молодого человека, однако согласился бы водить дружбу с кем угодно, если видел, что такая дружба поможет ему достичь поставленных целей. Он хотел добиваться успеха во всем, хотел видеть улучшения повсюду. Дела должны были делаться с утра до вечера — или хотя бы создавать такое впечатление: письма во все концы, телефонные звонки, поездки на машине по окрестностям, визиты в Лондон, реклама, выставки и ярмарки, публикации в прессе, мероприятия для сбора средств. Он занимался разработкой политики, размышлял о миссии фонда, воспользовался услугами приглашенного специалиста по пиару, перестроил хостел, изменил систему управления и размещения постояльцев, дал интервью «Гардиан» и «Нью сосайети», время от времени появлялся в телестудиях, чтобы ввязаться в напрасные споры с теми, кто не разделял его мнения о наркотиках, отношении к бездомным или образования. В хостеле он приучил всех к тому, что вникает в мельчайшие детали, вплоть до запасов скрепок и наволочек; проводил кучу времени с угрюмыми неразговорчивыми, недружелюбными детьми, обнаружившими, что они очутились под его опекой. В Норфолке он стал известен как один из тех людей, кому принято звонить, если хочешь, чтобы что-то состоялось; порой новизна его идей вызывала раздражение у местной газеты «Истерн дэйли пресс». Казалось, он думал, что силой воли способен преобразить мир к лучшему. Но в глубине души, полагала Анна, знал, что это лишь иллюзия, напрасная надежда.

Примерно год после возвращения из Бечуаналенда она пыталась сохранить привязанность к прошлому, к каждой подробности нажитого опыта. Она боялась что-либо позабыть, забвение виделось ей предательством собственного ребенка, который — вполне возможно — до сих пор жив. Она постоянно воспроизводила в памяти все события жизни в Мосадиньяне: от прибытия на железнодорожную платформу среди ночи до отъезда, когда их вещи пришлось паковать сострадательным чужакам. Боль терзала по-прежнему, однако конкретные воспоминания тускнели и увядали, отступали от нее, стирались и исчезали. Правда, одно воспоминание грозило остаться навсегда: раскаты грома снаружи, стук дождя по крыше, кровь Ральфа на ее руках. Впрочем, минуло два или три года, и этот внутренний нарратив как-то смазался, утратил зримость и полноту ощущений. Сохранилась лишь подборка мысленных картинок — одни яркие и четкие, другие мутные, едва различимые, не более чем игра света, мрака и звука.

В день, когда родился Джулиан, Анна нисколько не пыталась сопротивляться боли, вести себя подобающе или облегчать жизнь тем, кто ее окружал. Когда рука медсестры приложила ей к лицу маску, она сглотнула и провалилась в забытье; возвращаться в сознание категорически не хотелось. Джулиана вложили ей в руки чистого, умытого, розового младенца, над которым, прежде чем отдать его матери, потрудились бесчувственные медсестры, привычные к санитарной обработке, и она испытала нечто вроде отвращения. Оттолкнуть, бежать, избавиться от всех ожиданий, что возлагаются на этот крохотный вопящий кулек, завернутый в покрывало… Она рассматривала плотно смеженные веки без ресниц, причмокивающий ротик, похожий на морскую губку, пухлые пальчики, вцепившиеся в изящные кружева покрывала. Попыталась вообразить, что другого сына у нее никогда не было, что это первый сын, которого она родила. Волосики Джулиана были золотистыми, на мир он взирал доверчиво, лежа на руках у отца. Нет, он ничем не напоминал, слава богу, своего старшего, сгинувшего бесследно брата; макушка сына торчала из пеленок, когда мальчика у Анны забрали, и было видно, как малыш дышит, как бьется крошечное сердечко.

В те первые годы после возвращения Доркас, мать Ральфа, стала для Анны опорой; эта молчаливая пожилая женщина не любила, как она сама выражалась, пустого трепа, но всегда была рядом, всегда бдила, на нее всегда можно было положиться. Поначалу Анна шарахалась от своей золовки-терапевта — молодой, настырной, обожавшей командовать, прикатывавшей из Нориджа едва ли не каждое воскресенье, олицетворявшей мирские страсти и жизненную силу, обладавшей специфическими познаниями. Она и вправду сторонилась мира; случались дни, когда она отказывалась выходить из дома, просто не могла себя заставить, когда одного слова прохожего было достаточно, чтобы она покраснела и начала дрожать, когда она не рисковала поднять голову и повстречаться с кем-либо взглядом.

Иногда она просыпалась от судороги в правой руке и видела, как пальцы сжимаются и разжимаются, словно стискивая горлышко бутылки, разбитой о комод четы Инстоу. Полтора года она держала кроватку Джулиана в собственной спальне; лишь когда родился Робин и появился новый, более хрупкий предмет заботы, она перестала вставать среди ночи, чуть ли не каждый час, и проверять дыхание сына. Когда Кит пошла в школу, Анну с большим трудом удалось убедить расстаться с ребенком у ворот школьной территории.

Разумеется, люди обращали внимание на ее поведение. Они говорили: «Анна, вы ведь дипломированный педагог, ваша свекровь вполне в состоянии приглядывать за детьми, так почему бы вам не вернуться к работе? Вам нужен некий интерес, некое занятие, которое отвлечет от поедания себя. Кстати, почему вас так редко можно увидеть вне вашего дома? Почему вы не проявляете, как говорит ваша свекровь, «активного интереса к благотворительной деятельности»?»

После года или двух такой жизни, после бесчисленных попыток отбиться от чужой помощи и чужих требований, Эмма, сестра Ральфа, отвела Анну в сторонку и потолковала с ней — как нельзя более вовремя для того, чтобы спасти ее жизнь. Этого Эмма добилась простыми, обыденными словами, банальными, тривиальными, но чрезвычайно важными для того, кто умирает.

— Анна, — сказала она, — мне кажется, что с вами не все в порядке физически, что у вас трудности с дыханием. Не против, если я вас послушаю? Обычно я избегаю лечить членов семьи, но позвольте хотя бы установить, больны вы или нет.

— Ерунда, — отмахнулась Анна, — погода такая, холод, сырость. Сколько себя помню, я всегда простывала.

— Правда? — заинтересованно спросила Эмма.

— Ну да. Вообще-то я крепкая, но никогда много не бегала. Даже в детстве. Вы не замечали, как я поднимаюсь по лестнице?

— Нет. А что?

— Сердце сразу начинает стучать быстрее. — Анна нахмурилась. — Так всегда было. Кстати, стало легче, когда мы уехали в Африку. Там-то лестниц не было.

— Надо же! — удивилась Эмма. — Какая я дура, оказывается.

После обследования она сообщила Ральфу, что Анна страдает пороком сердца в легкой форме: нет, хирургического вмешательства не требуется, этот недуг его жену в могилу не сведет, впредь будет доставлять лишь некоторые неудобства, к которым Анна привычна сызмальства и о которых предпочитала никому не говорить.

— Обычное дело, — прибавила Эмма, пытаясь отыскать нужный баланс между ободрением и тревогой. — Но ты должен заботиться о ней, Ральф. С нее вполне достаточно детей и домашних хлопот; не позволяй окружающим донимать ее глубокомысленными любительскими рассуждениями о пользе труда — дескать, весьма полезно посещать эти треклятые выставки цветов. Гони досужих кумушек, каждая из которых здоровее твоей жены. Защищай Анну, понимаешь? Если кто-то начнет требовать, чтобы она что-либо сделала, тебе надо лишь нахмуриться и сурово произнести: «Моя жена не очень хорошо себя чувствует».

Не очень хорошо чувствует, вот как? Быть может, спросил себя Ральф, это страх затрудняет Анне дыхание, застревает у нее в горле?

— Конечно, — продолжала Эмма, — бывает непросто различить причины и следствия. Безусловно, Анна подвержена приступам паники. Я сама видела, как это происходит. Совсем неудивительно, что она им подвержена, если вспомнить, через что ей пришлось пройти. После подобных серьезных потрясений можно сколько угодно думать, что ты оправился, даже ощущать себя королем мироздания. Разум отлично умеет приспосабливаться. Но тело ведет себя иначе. Оно обладает собственной памятью.

— Но этот дефект в сердечном клапане… Ты же говоришь, что он сам по себе никак не связан с приступами паники?

Эмма помедлила с ответом.

— Да, он сам по себе неприятная мелочь. Но люди, Ральф, невежественны и жестоки, они не склонны принимать душевные страдания в качестве оправдания. Скажут: «Подбери нюни» — и вся недолга. Боюсь, я не могу допустить, чтобы кто-либо бросил это в лицо Анне, а, по-моему, день, когда она услышит такой совет, все ближе. Зато — поверь, я знаю, как люди мыслят, — порок сердца может быть замечательным предлогом. Это достойная причина, весьма уважительная.

— Иногда я тоже испытываю страх, — признался Ральф. — А еще… — Он прижал руку к горлу, — ощущаю какую-то тяжесть вот тут. Комок, который никак не могу проглотить. Но все же продолжаю работать.

— Мужчины обычно так и поступают, — сказала Эмма. — Продолжают работать. Между прочим, часто выходит, что за счет людей вокруг, не замечал? Вы смотрите новости по телевизору, — прибавила она мысленно, — считаете политиков глупцами; это ваш способ отвлечься. Вы теряете самообладание, деретесь, и вами восхищаются. Вы заседаете в комитетах и комиссиях, следите за соблюдением законов. Какая бы зараза ни сидела внутри вас, вы выпихиваете ее наружу, находите того, на кого можно возложить вину. А вот женщины — женщины замыкаются в себе. — Мужчины принимают решения, а женщины просто заболевают.

— Сдается мне, звучит чересчур просто.

— Разумеется. — Эмма усмехнулась. — Кто бы спорил. Но ты можешь помочь своей жене, Ральф. К чему эти бессмысленные поиски истины? Я дала тебе рецепт. Разве этого мало?

— Думаю, нет, — сказал Ральф. — Спасибо, Эмма. Возможно, ты спасла ей жизнь.

— Ну, от таких пороков никто еще не умирал… — Эмма спохватилась, внезапно осознав масштабы страха своего брата. Неужели строгая, сдержанная, ясноглазая Анна и впрямь стоит на краю? — О, Ральф! Прости, что не сообразила раньше. Мне следовало затеять этот разговор давным-давно. Но скажи, ей что, мало детей, чтобы жить дальше?

— Наши жизни крепко связаны с тем ребенком, которого мы потеряли, — ответил Ральф. — Его с нами нет, но это он сделал нас теми, кто мы есть сейчас. Иногда Анна улыбается, но не знаю, заметила ли ты, Эмма, что она никогда не смеется? Она искалечена изнутри. У нее не осталось радости.

— Радость, — протянула Эмма. Улыбнулась своей кривоватой улыбкой. — Слово для рождественских гимнов, верно, братец? Все сводится к выживанию. Именно выживание должно быть главной целью.

Соседи слегка удивились, когда Анна — после Кит, Джулиана и Робина — забеременела в четвертый раз. Люди судачили: мы-то думали, что с нее хватит, троих вполне достаточно, в ее-то возрасте, а еще, говорят, у нее нелады с сердцем. Да, отвечала Анна, сердца у меня, как выяснилось, не совсем в порядке. Да, для родов поздновато, и это будет последний ребенок. Словом, ко времени рождения Ребекки удивление улеглось. Среди соседей некоторые вообще не знали о том, что произошло с Элдредами в Бечуаналенде, а другие знали, однако сознательно предпочли забыть. Наступила пора, когда и сама Анна перестала каждое мгновение вспоминать о похищенном первенце.

Но горе таилось в кущах, так сказать, повседневной жизни, проявляло себя в минуты отдыха, всегда было готово нанести удар исподтишка, увлечь Анну в пучину отчаяния, и тогда она воображала себя тонущей — или очутившейся в мешке, у которого затянули горловину.

Как-то Доркас споткнулась и упала на кухне, сломала запястье. Ее отвезли в травмопункт при больнице, но был вечер пятницы, так что пришлось долго ждать; это ожидание и общество прочих страдальцев утомили Доркас сверх всякой меры. Молодые парни щеголяли наполовину содранными скальпами, кровь сочилась из порезов и ран в таких количествах, словно была дешевле воды; еще привезли женщину, пострадавшую в автомобильной аварии, и усадили в инвалидную коляску в коридоре: глаз заплыл, лицо все в порезах, одна нога босая, другая в туфле на высоком каблуке. Все двадцать минут ожидания эта женщина рыдала и звала мужа.

В итоге Доркас все-таки приняли, осмотрели, отвезли на коляске по стылым коридорам на рентген. Больница предложила остаться в стационаре, но Анна отказалась.

— Это место ее пугает, — сказала она. — Я отвезу ее домой.

Врач, похоже, обрадовался.

— Утром обязательно позвоните своему терапевту, — посоветовал он.

— Пусть не снимает повязку, — поставил диагноз свой терапевт. — И не встает с постели. Не позволяйте ей ходить по дому и заниматься обычными делами.

Днем приехала Эмма — и поразилась унынию, охватившему Доркас. Казалось, та постоянно испытывает боль, не может ни отдыхать, ни есть.

— Знаете, что я думаю? — спросила Эмма. — По-моему, она просто устала от жизни.

Когда началась легочная инфекция, терапевт настоял на возвращении Доркас в больницу. Но там вдова Элдред скандалила и отказывалась есть, поэтому больница вернула ее домой. Она требовала, чтобы Ральф сидел у ее кровати, приобрела привычку крепко сжимать его ладонь пальцами здоровой руки и говорила, тоскливо и торопливо, говорила о своем детстве, о сватовстве Мэтью, о замужестве и о семейной жизни. Как будто сознавая, что подошла к порогу смерти, она стремилась произвести на свет иную, новую версию своей жизни.

— Ты думал, Ральфи, что он не верит в науку, верно? — Лицо Доркас почти терялось среди подушек. — Но он сломал меня по всем канонам науки. Я далеко не всегда была ковром под его ногами. Не думай, что я такой уродилась. Нет, у меня была своя жизнь, в юности я была другой, моя семья на меня не давила. Я ходила на танцульки.

— Мама, прошу тебя, не плачь.

— Пусть плачет, — возразила Эмма. — Слезы еще никому не вредили. Глядишь, ей легче станет.

— Этот мальчишка Палмеров, молодой Феликс… Твой дружок, Эмма… Я крутила с его отцом. Он хорошо танцевал, был легок на ногу. Настоящий джентльмен, покупал мне имбирное пиво.

Эмма присела на край кровати, взяла руку матери в свои ладони, погладила.

— Мам, он за тобой ухаживал?

— Еще как! — Доркас попыталась улыбнуться, потом на мгновение словно впала в сон. Потом продолжила, будто никакой паузы и не было, ровно с того места, где остановилась: — А дальше появился ваш отец, и я решила, что в нем гораздо больше от мужчины, чем в остальных. Его папаша был проповедником-мирянином, — уточнила она, будто дети этого не знали, — а Мэтью так красиво пел…

— Ага! — воскликнула Эмма. — Значит, ты дала отставку мистеру Палмеру?

— Да, — подтвердила Доркас, — отшила его, отослала прочь. Сказала, чтобы поискал себе другую. Он всегда так нарядно одевался, все девчонки обмирали, а уж как смешить умел! Вот только этого мало… Мало уметь смешить. Он женился на пепельной блондинке из Кромера, занялся строительством. Все говорили, что у него голова варит. Это от отца у малыша Феликса такие замашки. А ваш отец всегда был серьезен. С ним мы на танцы не ходили.

— Мам, ты не устала? — озабоченно спросил Ральф. — Может, тебе отдохнуть?

— Не пытайся заткнуть ей рот, или я никогда тебя не прощу! — с милой улыбкой прошипела Эмма. — Это и моя мать, а я… — Она отвернулась и понизила голос до шепота: — Я до сих пор не слышала от нее ничего занимательного. Так что не вмешивайся, братец, пусть говорит.

Доркас устремила взгляд в потолок.

— Ральфи, я всегда старалась угодить твоему отцу. Я была честной девушкой, ходила в церковь, но через полгода после свадьбы я перестала бояться Господа и начала бояться твоего отца. Попробуй понять, ты сможешь, я знаю. Это вовсе не богохульство, нет. Твой отец всегда виделся мне человеком из другой эпохи. Как Авраам. Патриарх. Он был к тебе несправедлив, Ральфи, и хуже того, вынудил меня быть с ним заодно. Знаю, ты меня возненавидел. Помнишь, той ночью, когда я пришла к тебе и попросила слушаться отца, не то твоя сестра пострадает… — Она закрыла глаза. — Он знал, что ты любишь свою сестру.

— О чем вообще речь? — с подозрением уточнила Эмма.

— Ни о чем, — отмахнулся Ральф.

— Да неужели? Не городи ерунды, Ральф! Ты не скажешь, так она расскажет.

Ральф посмотрел на мать, которая как будто задремала; впрочем, ему казалось, что Доркас напряженно прислушивается. Он протянул руку, взял сестру под локоть.

— Эмма, пойдем со мной, хорошо? Идем наружу, прогуляемся, чай заварим или просто посидим вдвоем… Дело настолько давнее, я и не думал, что придется вспоминать.

Эмма выглядела ошеломленной.

— Почему ты не рассказал мне раньше, Ральф? Все эти годы держать меня в неведении! Хоть бы словечком обмолвился!.. А я ведь спрашивала, почему ты позволяешь ему помыкать тобой!

— Да, спрашивала, я помню.

— И ты терпел все это время?

— А у меня был выбор?

— Я считала тебя бесхребетным слизняком. Слабаком. — Эмма внезапно помолодела на глазах, словно сбросив с плеч груз прожитых лет. — Он ведь так и сделал, сам знаешь, нарочно держал меня дома, чтобы наказать тебя. Для большинства отцов это была бы пустая угроза, но наш папочка привык выполнять обещания! — Она покачала головой. — Только подумай, это же самая лучшая месть, какая могла быть, куда лучше, если бы он нападал на тебя впрямую. Если бы ты настоял на своих желаниях, меня лишили бы будущего, о котором я мечтала. Ничего себе крюк вины он для тебя нашел!

— Угу. — Ральфу почему-то вспомнилась колючка, которой он в Мосадиньяне как-то занозил средний палец. Рука тогда разболелась до самого локтя. Колючка оказалась хитрая, с заусенцами, точно какое-нибудь средневековое оружие, изобретенное для причинения максимального урона противнику. — Но мама тоже не святая. Она поддерживала отца.

— Он запугал ее, Ральф.

— Разве страх нельзя преодолеть?

— Ты слишком многого хочешь от людей, — печально проговорила Эмма.

Некоторое время брат с сестрой молчали. Затем Ральф спросил:

— Она поправится?

Сестра ответила с профессиональной точностью врача:

— Она умрет послезавтра.

Жаль, что Эмма не могла, с той же профессиональной точностью, определить срок посмертного бытия их пропавшего ребенка. Пожалуй, человек с более крепкими нервами приучил бы себя видеть в этом пропавшем ребенке не невинную жертву, а этакого злобного призрака, разрушителя и поглотителя надежд. Кэтрин подрастала; родители вглядывались в лицо дочери, высматривая черты сгинувшего брата девочки. В младенчестве эти двое отличались друг от друга довольно сильно. Поэтому здесь утешения не находилось, но не было и усугубления страданий. Разве что невозможно было удержаться от желания измерять срок призрачной жизни сына: сейчас ему исполнилось бы шесть, исполнилось бы семь, исполнилось бы семнадцать. У него есть все, чего лишены мы, он тот, кем нам не суждено стать, мы обречены терзаться земными страстями, а он обретается в мирах, неподвластных законам плоти. Где-то в Африке догнивает крошечное сердечко, рассыпаются в прах маленькие косточки… либо засушенные внутренности белого мальчика распределены по горшкам и бутылям. Их первый сын стал призраком буша, пылью на ветру.

Норфолк, 1980 год, середина лета. Дороги заполонили велосипедисты в своих просторных рубахах и с флуоресцирующими седельными сумками. Женщины поснимали кардиганы и расхаживают в платьях кричащей расцветки, бродят по улочкам у моря, и стопы у всех широкие, прямо под болотные сапоги. Отцы семейств на автомобилях плутают по проселкам; за ветровыми стеклами белеют раздраженные столичные физиономии, жены боязливо вглядываются в дорожные карты, которые не желают складываться обратно.

В полях цветут маки, алеют яркими, почти непристойными пятнами, словно среди окружающей зелени кто-то разбрызгал кровь. В каждом огороде по всему графству белые листья капусты вздымаются увесистыми кочанами над короткими и тонкими ножками. Немногочисленные сохранившиеся живые изгороди выглядят крепостными стенами темно-зеленого цвета, из них торчат пустые бутылки из-под лимонада, выброшенные из проезжавших мимо машин. В дорожное полотно трассы A-149 закатаны останки мелких животных, расплющенные до такой степени, что эти мертвые животные выглядят мультяшными, и кажется, что они в любой миг способны вернуться к жизни и обрести былую форму.

Сандра и Эми Гласс торгуют критмумом, цветной капустой, луком, бобами и молодым картофелем. Продают крупные, мясистые помидоры — минувшей зимой Джулиан Элдред наконец поменял стекла в теплице. Ральф Элдред нынче влюблен в миссис Гласс, навещает ее минимум раз в неделю, а бывает, что дважды или трижды, если находит повод. Придумывать предлоги тяжело, натура сопротивляется; с другой стороны, когда он прислушивался к своей натуре?

Летние гости, дети из лондонского хостела, прибыли в дом Ральфа. Собственные дети Элдредов встретили этих гостей с привычной отстраненной доброжелательностью. Кит по-прежнему пыталась понять, какого будущего ей хочется; бродила по дому и препиралась с Дэниелом Палмером, который, якобы случайно, оказывался поблизости едва ли не каждый день.

Гости, как и ожидалось, выказывали недоумение и растерянность. Они-то росли в городах и провели большую часть своей короткой жизни на городских улицах. Здесь же улиц как таковых не было — так, переулки да проулки среди просторных лугов, поросших чертополохом и папоротником, борщевиком и кипреем. Гости редко покидали дом, потому что им не нравилось ни гулять, ни кататься на велосипеде. Иногда они просили отвезти их в Рипхем, ближайший городок с магазинами. Там они бродили по рыночной площади, затем уныло рассаживались на ограде близ паба «Старая пивоварня»; таращились в окна мясной лавки, наблюдая за телячьей вырезкой, будто ожидали от той какого-то подвоха; всем скопом врывались на почту, где продавали канцелярские товары, газеты и открытки с видами Нориджа, и покупали упаковки бумажных салфеток и карандаши в псевдомраморных разводах, с ластиками на торце. Потом непременно раскурочивали несколько висячих корзинок с цветами и просили отвезти домой.

— Если так пойдет и дальше, — сказала Кит Робину, — жители Рипхема начнут жаловаться. Напишут коллективную петицию.

— Думаю, они просто соберутся и зададут нашим гостям взбучку. — Робин кружил по кухне на цыпочках, изображая слугу вампира, и то и дело поправлял падавшую на лоб челку. — Ты только представь толпу горожан с кольями в руках!

— Я серьезно, — сказала Кит. — В этом году гости ведут себя хуже обычного.

— Да брось, это ты изменилась. Постарела, стала видеть все в черном цвете.

— А где Джулиан? От него никакого толку! Вечно пропадает у Сандры. Такое впечатление, что он решил сбежать из дома. А когда возвращается, ни словечка не произносит.

— Наш братец спятил, точно тебе говорю. — Робин хмыкнул. — Слетел с катушек. По-моему, это очевидно. Мне вот интересно, как он собирается опекать Бекки на школьных каникулах. Нельзя же одновременно ухлестывать за Сандрой и оберегать свою маленькую сестричку.

— Угу. Если только он не раздвоится.

— Странная у нас семейка, верно?

— Я так и сказала пару недель назад. А ты, помнится, начал возражать. Мол, ничего подобного, мы все нормальные.

— Теперь передумал.

— Ох уж эти мужчины!

— Слушай, Кит, ты сама-то что думаешь? Нам советуют не смотреть телевизор, чтобы мозги не запудрились. Не велят водиться с ровесниками, у которых есть деньги, чтобы не заразиться гнусным материализмом. Зато предлагают водить компанию со всякой швалью — с проститутками из Брикстона, с наркоманами, с ворами.

— Считается, что мы можем послужить наглядным примером, — ответила Кит. — Дескать, мы так хорошо воспитаны, что выросли невосприимчивыми к социальным порокам и гости не в силах нам навредить.

— В теории, — уточнил Робин.

— Да и на практике тоже, разве нет? Что-то я не замечала, чтобы ты лазал по чужим карманам или пытался торговать своим телом.

— Ага. — Робин помялся. — А тебе не пора сматываться, сестренка? Лично я, когда уеду в медицинскую школу, сюда на лето приезжать не намерен. Особенно на такое вот лето, когда кругом только и делают, что шипят, ворчат и шарахаются друг от друга.

Кит отвернулась. С того заполуночного разговора с Робином она много думала, и приходившие в голову мысли были не слишком приятными. Она вовсе не хотела поэтому делиться ими хоть с кем-либо.

— Ладно, — сказала она, меняя тему, — ладно. Гости скоро уедут. Все, кроме этой Мелани.

— А, Мелани! Когда она должна приехать?

— По-моему, завтра.

— Кит, у тебя есть жидкость для снятия лака? — поинтересовался Ральф, когда семья села за стол.

— Допустим. Папа, ты решил сменить маникюр?

— Ба! — воскликнул Робин. — Наш отец подался в трансвеститы! Ведет тайную жизнь!

— Не волнуйся, — утешила брата Кит. — Наверняка есть группа взаимопомощи, в которую мы сможем вступить.

— Ага. Спроси у папы, он должен знать.

— Ради всего святого, — вмешалась Анна. — Выслушайте своего отца, и хватит упражняться в остроумии!

— Ясно, — вынесла вердикт Кит. — Маме не нравится, что у папы есть тайная жизнь.

— Дело вот в чем, — начал объяснять Ральф. — Мелани, похоже, чего-то надышалась…

— Папа, смотри сам. — Кит подняла обе руки. — Видишь, меня сложно заподозрить в регулярных визитах к маникюрше.

— Ох, — только и сумел выдавить отец.

— Ты у нас не очень-то наблюдательный, папа. — Робин подпер подбородок рукой и выжидательно уставился на отца.

— Верно. Грешен, что уж скрывать.

— Для тебя люди — всего лишь проблемы, — сказала Кит. — Проблемы на двух ногах. Поэтому ты ни на что не обращаешь внимания.

— Гм… Возможно, ты права, дочь, но по роду своих дел, так уж выходит, я практически не встречаюсь с людьми, у которых не было бы проблем.

— Я про другое, — отмахнулась Кит. — Мне кажется, что ты не видишь в людях личности. Эта девушка, как ее, Мелани, для тебя она всего-навсего «беглянка-рецидивистка с многочисленными приводами», или как там еще пишут в официальных рапортах.

— Правда? Что ж, ты меня уела, в милосердии мне с тобой не состязаться. Дело в том, что моя работа достаточно важна и чрезвычайно опасна. Я вторгаюсь в детские жизни, стараюсь наставить этих детей на путь истинный. Потому мне доставляет подлинную радость выявлять шаблоны поведения. А такие шаблоны существуют, тут и спорить нечего.

— Каждый человек уникален, — возразила Кит. — Каждый.

— Я раньше тоже так думал. Но когда видишь, как они, мои клиенты, всякий раз ведут себя одинаково, точь-в-точь как те, с которыми приходилось сталкиваться до них, начинаешь считать иначе. В лучшем случае их реакции различаются в пределах статистической погрешности.

— Разве они не обладают свободой воли?

Ральф с одобрением посмотрел на дочь, будто восхищаясь ее настойчивостью.

— Раньше я полагал, что это главный вопрос. Полагал, что они, конечно, обладают свободой воли. Но через несколько лет стал замечать шаблоны поведения. Складывалось впечатление, что некоторые люди усваивают эти шаблоны с рождения. Я читал истории клиентов, одну за другой, и порой — довольно часто, признаюсь — одна история путалась с другой, а другая с третьей. Клиенты употребляют наркотики, пьянствуют, скандалят, словно подражая своим родителям, которые били детей или пренебрегали ими, садились в тюрьмы, выходили и садились снова; понемногу начинаешь ловить себя на ощущении, что сам способен написать следующую страницу очередной истории, что знаешь, каково будущее очередного клиента и какая участь суждена его детям. В девяти случаях из десяти это ощущение оказывается верным. Знаешь, впору затосковать от того, насколько люди предсказуемы. Стоит им ступить на тот или иной путь, и они с него уже не сходят.

— Как по мне, — подал голос Робин, — это не предсказуемость, а обыкновенная тупость. Понятно, что тупость не лечится, но если люди настолько тупы, что не в состоянии управлять собственными жизнями, какая разница, обладают они свободой воли или нет? Это все теории, на практике у них попросту нет выбора.

Ребекка под столом пнула брата по голени.

— Я просила передать мне хлопья еще полчаса назад.

— Цыц, Бекки! — прикрикнула Кит. — Робин, даже умный человек способен угодить в ситуацию, где не будет выбора. Возьмем любовь, к примеру.

Анна откинулась на спинку стула, положила вилку на тарелку.

— Возьмем любовь? — эхом повторила она.

— Прошу прощения, я знаю, что совсем недавно утверждала обратное. — Кит наморщила лоб. — Я понимаю, к чему ты клонишь, папа. Любовь, как всем известно, есть химическая реакция. Когда кто-то говорит, что влюблен, это означает, что в его мозгу происходят некие физиологические процессы, что гормоны делают его одержимым…

— Очень по-научному! — фыркнул Робин.

— …вот почему каждый влюбленный на свете уверен, что никто другой никогда не испытывал подобных чувств. Все влюбленные слушают слащавые песенки, корябают стишки и ощущают единство со вселенной. Все они являются жертвами совокупности одних и тех же реакций. Мы запрограммированы так себя вести.

— Быть может, ты права, — согласился Ральф. — Скажи, Кит, ты влюбилась?

— Нет. Уверена, если бы я влюбилась, то не рассуждала бы о любви столь непочтительно.

— Ты вела бы себя как все, — вставил Робин. — И воображала бы себя особенной.

Кит налила кофе. Тут, словно по наитию, у входной дери материализовался Дэниел.

— Как поживаете, молодой человек? — осведомился Ральф. Ему нравился Дэниел: юноша явно развивается, эволюционирует, если угодно, демонстрирует оптимизм и житейскую сметку, а в новом твидовом костюме поразительно смахивает на своего деда, любителя наряжаться, завзятого танцора, имевшего привычку поить партнерш имбирным пивом.

— Пришел поблагодарить Джулиана, — поведал Дэниел. — Жаль, что я его не застал. Мир ведь лучше войны, правильно? Ой! — Он смущенно оглядел собравшихся за столом. — Вы же, наверное, не знаете, что я имею в виду?

— Перестройку амбара? — предположил Ральф. — Мы наслышаны о местных противостояниях.

— Да, было дело, но теперь все улажено. Вы знакомы с подружкой Джулиана? Я побывал у нее на ферме. Во дворе есть развалюха, которую Джулиан хочет снести, потому что чинить там уже нечего. Миссис Гласс выражалась весьма туманно насчет того, что это за постройка, и возражала против сноса. Мол, она там всегда хранила ведра. В общем, я посмотрел на все сам, пришел к ней и сказал, что согласен заплатить за черепицу. Такой красоты мне давно не приходилось видеть. Она тут же позвала дочку и велела подписывать контракт, покуда покупатель не передумал. Я спросил — а как же ведра? Она ответила, что найдет для них новую крышу. Сказала, что Ральф Элдред ей поможет, приставит следить за ними социального работника, если она попросит.

— Ясненько, — проговорила Кит. — Выходит, вы теперь с Джулом лучшие друзья?

— Он по-прежнему называет меня вандалом, но, по-моему, обрадовался, что мне удалось придумать, как сократить ущерб. Кстати, миссис Элдред, а вы знакомы с матерью Сандры? Она бы вас заинтересовала.

— Вот как? И чем же?

— Она не такая, как я думал. Очень умная женщина, очень решительная, где-то даже, не побоюсь этого слова, забавная, но твердо стоит на ногах и вполне довольна своей жизнью. Ненужных амбиций не питает.

— Хотите сказать, она похожа на меня? — уточнила Анна.

— О, нет! Я не к тому…

— Не тушуйтесь, Дэниел. По вашему описанию она кажется симпатичной дамой.

— Она так молода, — продолжал Дэниел. — Ну, вы-то наверняка ее видели, мистер Элдред. Я удивился, что она такая красавица. Сандра-то не слишком привлекательная — только Джулу не говорите, что я это сказал, — а вот миссис Гласс просто наповал разит.

— Ей вы это сказали? — спросила Анна.

— Миссис Гласс? — Дэниел покраснел. — Нет, что вы. Я бы не посмел.

— Почему же? Насколько я знаю, она ведет одинокую, уединенную жизнь. Ей редко достаются комплименты.

В голосе Анны прозвучало осуждение, если не отвращение. Пульс Ральфа участился от тона жены. Дэниел искоса поглядел на Кит, как бы проверяя, не заставил ли подругу ревновать. Но Кит лишь улыбнулась всегдашней безмятежной улыбкой.

Для августа вечер выдался холодным. Пуловер Дэниела всем своим видом намекал на толику кашемира, на происхождение из фешенебельных лавок лондонской Берлингтон-аркейд. Ральф надел свитер армейского образца, с фабричными кожаными заплатами на локтях и на плечах, подарок Ребекки на прошлое Рождество. Самому Ральфу свитер не нравился — милитаристский, бесформенный, быстро начавший расползаться, — однако он знал, что Бекки долго копила на подарок и считала свитер шикарным, поэтому носил, чтобы доставить удовольствие дочери. Дэниел как будто поглядывал на этот свитер, причем вовсе не с завистью.

— Как ваша машинка, Дэниел? — спросил Ральф. Он намеренно сменил тему, углубился в технические подробности, чтобы увести разговор от дальнейшего обсуждения Эми Гласс.

В десять вечера — Дэниел отправился домой, Кит взялась мыть посуду — Ральф пошел проверить котел. Это чудовище занимало целую комнату, где всегда было так жарко, что среди зимы семья предпочитала собираться именно там. Воздух казался сухим, кальцинированным, затвердевшим, словно кость. Ральф заглушал бы котел на лето, если бы тот, вдобавок к отоплению, не обеспечивал дом горячей водой. Когда дети были маленькими, было вполне разумно и естественно мыть их друг за дружкой в одной и той же воде. Когда они подросли, Ральф начал приучать их к экономии. Как-то на Пасху, давным-давно, у Элдредов гостила подруга Кит. «Иди в ванну первой, — сказала Кит, — и не забудь оставить мне воду». Подруга остолбенело воззрилась на нее. «Вы точно в Средние века живете», — сказала она, сразу позвонила родителям и потребовала забрать ее на следующий день.

Все эти воспоминания мелькали в сознании Ральфа, не позволяя пробиться на поверхность другим мыслям, пока он воинственно загребал уголь ведерком, слушал, как дребезжит жесть. Угольная пыль оседала на манжетах рубашки. Ральф выпрямился, обернулся — и увидел в дверном проеме Джулиана, прислонившегося к косяку.

— Что, по-твоему, ты творишь? — процедил сын.

— С котлом вожусь, — ответил Ральф.

— Не строй из себя дурачка. Это вовсе не смешно! Я только что вернулся от Сандры. Знаешь, я прикрывал тебя, сколько мог, но с какой стати мне и дальше этим заниматься? Скажи, отец! Своим поведением ты отталкиваешь Сандру от меня, и это самое малое зло, которое ты способен причинить.

— Тебе не кажется, что сейчас не время и не место для такого разговора, сын?

Джулиан подался вперед, схватил отца за свитер в районе наплечной заплатки. Потом отпустил, схватил снова, как бы не решаясь дальше наседать на Ральфа.

— Объясни же, какого черта ты творишь?

— Будь добр, Джулиан, подвинься, а то мне совсем дышать нечем. Что я творю? Сам не знаю.

Мелани, гостья из Лондона, приехала на следующий день. Дети Элдредов обычно крутились поблизости, желая получше рассмотреть новичков, но на сей раз их поджидало разочарование. В наряде Мелани не было ничего вызывающего — обыкновенные джинсы, черные башмаки со шнуровкой и тупыми мысками, драная футболка с узором под леопардовую шкуру.

— Даже странно, — заметила Кит. — Ни дать ни взять, прямо со Слоун-сквер.

— Скука, — отозвалась Ребекка.

За спиной Мелани болтался нейлоновый рюкзачок, судя по всему, пустой.

— Где остальная ее одежда? — спросила Анна.

— Она все сожгла, — коротко ответил Ральф, ясно давая понять, что не намерен развивать тему.

Анна вздохнула:

— Значит, придется ее приодеть и снабдить всем необходимым. Та еще задачка.

Она отвела Мелани наверх, в отведенную той комнату.

— Ты принимаешь какие-нибудь таблетки? Ничего запрещенного не привезла? Скажем, шприцов?

Мелани отрицательно помотала коротко остриженной головой с оранжевыми волосами. Анна почти не сомневалась, что девушка лжет, но мысль об обыске ей претила. Мелани плюхнулась на кровать и уставилась взглядом в стену. Ее привезли сюда против желания, и она всячески показывала, что не собирается с этим мириться. Анна выглянула в окно, выходившее на поля. Куда ни посмотри, поля простирались повсюду, навевая тоску на городскую молодежь. Для Мелани — сбегавшей, как уверял Ральф, отовсюду, куда бы ее ни помещали, окрестности дома Элдредов выглядели, должно быть, подобием трудового лагеря где-нибудь в Сибири. Кругом вечная мерзлота, прожектора и колючая проволока.

Словно прочитав мысли Анны, девушка спросила:

— Коровы тут есть?

— В полях? Обычно они пасутся в других местах. Пашут у нас на тракторах, а на полях растут растения.

— Небось всякая чертова трава?

— Милая, — укоризненно сказала Анна, — прошу тебя, не надо чертыхаться. Поверь, от брани жизнь легче не становится.

— Фига с два! — с вызовом возразила Мелани.

Анна спустилась вниз и проверила, надежно ли припрятано и заперто все, что Мелани могла бы проглотить или вдохнуть. Немногим женщинам, подумалось ей, приходится запирать на замок чистящие средства. Обычно Элдреды старались не держать дома любые субстанции, чреватые, так сказать, злоупотреблением, но невозможно было предугадать, кому что может понадобиться: так, мальчишка, гостивший у них в прошлом году, имел предрасположенность к употреблению средства для чистки замши, причем конкретной марки, и перерыл всю кухню и кладовку в поисках заветного напитка. Кроме того, эти дети были подвержены, цитируя официальные рапорты, «самоубийственным позывам», то есть вполне могли, скажем, выпить отбеливатель. Некоторые их эксперименты казались настолько невероятными и неправдоподобными, что лишь впоследствии, когда пострадавших выписывали из больницы, удавалось выяснить, отчего именно они впадали в эйфорию или в забытье — кто во временное, а кто и навсегда.

— Ральф, — сказала Анна, — боюсь, эта Мелани окажется печальной историей, очень, очень печальной. Ты же не собираешься бросать меня наедине с нею?

— Мне нужно уехать, — ответил Ральф. — Часика на три.

— А отменить поездку нельзя? Не уверена, что у меня получится с нею справиться.

Ральф помешкал.

— Меня ждут люди. — Надо же, подумал он, как легко привыкнуть ко лжи. — Робин повесил замки на все велосипеды. Сбежать она, думаю, не сбежит. Сообразит, что бежать некуда. И вообще, мне показалось, что она сбита с толку. Странно, в Норидже, куда ее привез волонтер, она выглядела вполне вменяемой. Но стоило нам выехать из города, она словно задеревенела. Потом и вовсе закрыла глаза и не хотела смотреть по сторонам.

— Я беспокоюсь не о том, что она сбежит, — объяснила Анна. — Меня тревожит то, что она может учинить, оставшись в доме.

— У нас бывали постояльцы и похуже.

— Знаю. Пойми, Ральф, мы занимаемся этим много лет подряд, привозим сюда на лето этих несчастных, но я стала спрашивать себя, честно ли мы с ними поступаем. Ведь они ненавидят здешние места. А мы ненавидим их.

— Мы это уже обсуждали, Анна. Я на самом деле верю, что пребывание здесь полезно для них. Они питаются здоровой пищей, могут дышать свежим воздухом, видят нечто отличное от того, к чему привыкли за свою предыдущую жизнь. Вдобавок их окружают люди, готовые тратить на них время, сидеть и слушать, когда им захочется излить душу.

— Будем надеяться, что сегодня днем у Мелани такое желание не возникнет. Ведь ты уедешь на свои встречи, которые наверняка затянутся до самого вечера.

— Все не так страшно. Я вернусь к пяти. Обещаю. — Последние слова Ральф договорил, уже направляясь к задней двери. — «Мне нужно повидать Эми, — думал он, — я должен ее увидеть. — Необходимость лгать жене вызывала тошноту, как и осознание того, что он пренебрегает своими обязанностями, и это ощущение сделалось настолько сильным, что он едва не повернул обратно. — Я обещал Эми приехать, — напомнил он себе. — Я должен ее увидеть».

Он укатил прочь, найдя утешение в соблазнительной мысли, что его приворожили.

Анна злилась на себя: она вовсе не собиралась затевать философский спор насчет гостей, хотела всего-навсего, чтобы Ральф оставил ей телефонный номер, по которому с ним можно будет связаться, если Мелани выкинет что-нибудь этакое. Она пошла в кабинет мужа. Его ежедневник лежал на обычном месте, в правом верхнем ящике письменного стола. С фото в железной рамке на Анну сурово глядел Мэтью Элдред, положивший руку на цепочку от часов, а дядюшка Джеймс, в тропическом наряде, щурился от солнца. Рядом стояла фотография Ральфа, сделанная на крыльце дома на Флауэр-стрит: одна рука в кармане, спина прижата к стене. Этот снимок был единственным выставленным на всеобщее обозрение свидетельством их пребывания в Африке. Его извлекли на свет потому, что Ребекка пару лет назад долго канючила, требуя показать ей фото; этот снимок ей особенно нравился, и она все повторяла: «Папочка, ты здесь такой красивый, не то что сейчас». Ральф решил, что фотография должна стоять на письменном столе, служить напоминанием о том, насколько он себя запустил. Никаких ассоциаций снимок не вызывал, Ральф даже не помнил, когда и кем тот был сделан. Он просто видел перед собой улыбающегося, беззаботного молодого человека, можно сказать, почти денди, с кудрявыми волосами, широкоплечего и — пусть лишь на тот момент — вполне довольного жизнью.

Анна взяла ежедневник, отыскала текущую неделю и стала изучать записи на день.

«9:00. Встреча с Красным Крестом по поводу домашнего ухода. Не забыть позвонить епископу.

11:00. Забрать Мелани Берджесс с вокзала».

Дальше записи обрывались. Выходит, Ральф ничего не планировал на день, что-то случилось в последнюю минуту. Почему он ничего не сказал? Анна положила ежедневник обратно в ящик стола. И выбросила из головы все мысли о поведении мужа.

Ральф уехал из дома Эми Гласс в половине четвертого. На вершине холма он увидел полицейскую машину, явно кого-то поджидавшую. Заглушил мотор, остановился. Он узнал офицера, который первым вышел из салона: один из тех, кого он видел раньше на том же самом месте, один из тех, кто, по словам Эми, наблюдал за ее домом.

Ральф опустил боковое стекло.

— Что вам нужно?

— Могу я узнать ваше имя, сэр?

— Элдред. Ральф Элдред.

— Где вы живете?

Он назвал адрес.

— Это ваша машина?

— К несчастью, моя.

— Регистрационный номер назовете?

Ральф выполнил просьбу полисмена.

— Водительские права при вас?

Он достал права из кармана. Офицер внимательно изучил документ, вернул Ральфу; все чисто, ни единого штрафа, ни к чему не придерешься.

— Мы уже видели вас раньше.

— Да, я тоже вас видел.

— Заезжали на ферму внизу?

— Да.

— По делам или просто так?

— Просто так, — ответил Ральф. — Катаюсь, знаете ли, по Норфолку, заглядываю на фермы, когда бываю в настроении. — Он распахнул дверцу, вылез наружу. — Что вам нужно, офицер? Хотите заглянуть в багажник? — Обошел машину, щелкнул замком. — Вот, любуйтесь, сколько влезет.

Полисмен очевидно понимал, что ничего крамольного не найдет, однако тщательно осмотрел багажник «Ситроена», поочередно проверил пару непромокаемых плащей, домкрат, набор инструментов и пачку старых газет.

— Все в порядке? — спросил Ральф. — Послушайте, это какая-то бессмыслица. Если вы решили, что я привожу на ферму ворованные вещи, почему не осмотрели машину на пути туда?

— Мы ведь можем обыскать ферму, — заметил другой констебль, стоявший у полицейского автомобиля.

— Вы преследуете миссис Гласс, — заявил Ральф. — Вам отлично известно, что на рынках она торгует совершенно законно, что скрывать ей нечего, но вам доставляет удовольствие изводить беззащитных женщин, которым нечего противопоставить вашему произволу. Зато я могу вмешаться и обязательно вмешаюсь; я знаю, как правильно подавать жалобы на полицейских, знаю, когда лучше это делать и каким образом обеспечить жалобе ход.

— Что, приходилось много кляуз сочинять?

— Господь свидетель, — процедил Ральф, — поверить не могу, парни, что у вас до сих пор целы все передние зубы. Ко мне претензии есть?

— Нет, сэр. Если что, мы теперь располагаем вашим именем и адресом.

— Не надо пустых угроз. — Ральф сел в машину, хлопнул дверцей, высунул голову в окно. — Думаю, скоро мы с вами снова увидимся.

— Будем ждать с нетерпением, — ответил полисмен.

На следующее утро Мелани не вышла к завтраку.

— Не страшно, — сказал Ральф. — Пусть отдохнет.

За завтраком он попытался вразумить свою младшую дочь.

— Пожалуйста, будь подобрее к Мелани, — попросил он.

— Почему? — спросила Ребекка.

Ральф развел руками, словно недоумевая, почему она не понимает.

— Потому что добро приносит пользу. И наоборот.

— Твоя Мелани грязная и противная.

— Может быть. Но как ей стать лучше, если люди не будут относиться к ней по-доброму? Кроме того, Бекки, спроси себя: виновата ли она в том, что она такая, какая есть? Мелани страдает тем, что принято называть раздвоением личности.

— Да брось, папа! — вмешался Робин. — Какое еще раздвоение? Было бы чему раздваиваться! Она сидит на кровати, отвесив челюсть, и пялится в стену. Тоже мне, личность!

— Будь ты прав, никаких проблем с нею бы не возникло. Однако я опасаюсь, что все не настолько просто. Постыдись, Робин. Твоей сестре простительно, но ты-то должен обладать хоть толикой здравого смысла, в твоем-то возрасте. Мелани провела под нашей крышей меньше двадцати четырех часов, когда ты успел узнать о ней хоть что-то? Прошу, не дразните ее и не провоцируйте, она имеет тягу к насилию

— Ну, этим нас не напугаешь, — вступила в разговор Кит. — Если что, Робин справится с нею одной левой.

— Вы не понимаете. — Ральф вздохнул. — Я имел в виду насилие против себя. — Он выразительно помолчал. — Когда она спустится, присмотритесь к ее рукам. На тыльную сторону смотрите. Там полным-полно старых шрамов.

— Она резала вены? — уточнила Анна. — Бритвой? Или чем-то другим?

— Значит, ты заметила?

— Разумеется, заметила. — Анна дернула плечом. — По-твоему, я такая же невнимательная, как твои дети?

— Извини, — проговорил Ральф.

— Одним извинением ты не отделаешься. Вчера днем ты оставил меня с ней, предупредил насчет жидкостей и порошков, но и словом не обмолвился насчет ножей и ножниц. Когда я увидела шрамы на ее руках, пришлось долго бегать по дому и прятать все острое.

Ты права. Мне следовало предостеречь тебя, но вены она пыталась вскрыть довольно давно, а теперь у нее, похоже, появились иные способы снимать стресс. В школе над нею издевались, с этого все и началось; она сперва стала прогуливать, потом связалась с дурной компанией девочек постарше, и ее втянули в магазинные кражи.

— Обычная история, — сказал Робин.

— Да, обычная, — согласился Ральф. — Но есть одно немаловажное отличие. Ее отдали под опеку, а через три месяца разрешили вернуться домой. Выяснилось, что родители продали ее проигрыватель и все пластинки, раздали игрушки, оставшиеся с детских лет, и одежду. Все, что нельзя было продать или отдать, они попросту выкинули на помойку. Возможно, социальные работники отнеслись к ситуации спустя рукава; возможно, родители не слушали разъяснений, не усвоили того, что им рассказывали. Так или иначе, они явно не ждали, что их дочь вернется.

Дети молчали.

— И что она сделала? — спросил наконец Робин. Теперь в его тоне не было и намека на сарказм.

— Возле многоэтажки, где квартира родителей, есть пустырь, и там она нашла часть своей одежды. Как говорит, в мусорном ящике. Походила по округе, поискала, кому родители продали ее вещи, стучала в двери, требуя вернуть купленное, но, естественно, люди заплатили деньги и не желали расставаться с добром, которое уже считали своим. Висяк, как говорят в полиции. Что было дальше, я не знаю, она упорно не хочет рассказывать. Примерно через десять дней она объявилась в Лондоне. Когда ее привели в хостел, при ней не было ни пенса. Зато была мусорная корзина. — Ральф снова вздохнул. — Мы купили ей кое-какую одежду, но она отказывалась все это носить. Видимо, до сих пор надеялась вернуть свое. Вышла на задний двор и развела костер…

Кит перестала есть.

— Жуть какая! — сказала она. — Что это за родители, которые так относятся к собственному ребенку?

— А чего ты ожидала? — Анна отодвинула тарелку. — Мы живем в мире, где над детьми издеваются и бросают их каждый божий день.

— Тсс! — Ральф приложил палец к губам. Еще не хватало, чтобы Ребекка — или кто-то другой, если уж на то пошло, — начала задавать уточняющие вопросы. И где Джулиан, кстати? Он не видел старшего сына с того столкновения в подвале, две ночи назад. Джулиан уехал на побережье и не торопился возвращаться. Самому Ральфу настолько хотелось снова увидеть Эми Гласс, что это желание причиняло физическую боль. Конечно, поездка на ферму чревата новой стычкой с Джулианом, но что прикажете делать? Надо во всем признаться, думал он, надо открыться Анне — либо порвать с Эми, пока не стало слишком поздно, потому что все становится чересчур серьезно. Все эти годы, мысленно твердил он, я не смотрел на других женщин, даже не думал о них, эта часть моей жизни была под замком, в моих расчетах другие женщины не фигурировали.

Вот бы Джулиан наконец вернулся. Тогда я нашел бы какой-нибудь предлог, прыгнул бы в машину, уехал…

Ральф поднял голову. Мелани стояла в дверном проеме и смотрела на Элдредов.

— Заходи, милая, — позвала Анна. — Еды еще много. Бери стул.

Мелани скривилась, как если бы ее пригласили сесть рядом с дикарями и отведать овечьих глаз. С минуту она разглядывала Элдредов, настороженная, готовая, чуть что, сорваться с места. Затем ее тяжелые башмаки загромыхали вверх по лестнице. Громко хлопнула дверь.

Лето становилось все жарче. С белесого неба палило огненное солнце. Ни ветерка. Земля встречалась с небесами где-то внутри висевшего между ними знойного марева, в котором с трудом угадывались очертания деревьев. Джулиан и Сандра бродили по этому мареву, выбирая тропы, что уводили прочь от моря. В воздухе ощущалось приближение грозы.

— Переезжай к нам, если хочешь, — сказала Сандра. — Мама точно обрадуется. И тебе не придется возвращаться домой и общаться с Анной. Хотя, конечно, Ральфа ты встречать будешь регулярно.

— Отец серьезно думает, что никто, кроме меня, не знает о его делишках.

— Наивный. — Сандра хмыкнула. — Я сразу обратила внимание, что он приезжает, когда думает, что меня нет дома. — Она подняла руки, скромно заправила рыжие волосы за уши. — Он меня не видит, вот и думает, что никто его не замечает. А я замечаю. Ты же знаешь мою привычку возвращаться домой пешком.

— Ну да, через поля и канавы.

— Угу. — Сандра остановилась, пристально посмотрел на Джулиана. — Это я во всем виновата, Джул. Если бы я не стала ходить к вам в гости, этого ничего бы не произошло.

— Если бы, — повторил Джулиан. — Но ты пришла. Что сделано, то сделано. Какой смысл рассусоливать?

— Не знаю. Наверное, никакого. Но ведь интересно же, правда? Если бы ты не прикатил в Норт-Уолшем в тот день, когда я удрала на прогулку с байкерами. Если бы дождь начался всего на пять минут раньше, ты бы меня не засек. Поднял бы воротник плаща и побежал к своей машине, а я бы укрылась в церкви. Твой отец сидел бы дома с твоей мамой, и все были бы счастливы.

— Скорее, несчастливы, — поправил Джулиан. — Свою семью я воспринимаю именно так.

Они двигались в направлении Бернем-Маркет. Не доходя до деревни, Сандра сказала:

— Давай заглянем в церковь.

— Зачем? Дождя вроде нет.

— Там есть одна штука, которая мне очень нравится. Хочу тебе показать.

Железная калитка на травянистом склоне, круглая башня, длинные бледные тени на выжженной траве… Пол внутри храма был неровным, из камня песочного оттенка. Царила тишина, которую нарушало только далекое стрекотание какого-то сельскохозяйственного агрегата. Сквозь чистые окна лился яркий солнечный свет.

— Старые окна погибли в войну, — пояснила Сандра. — Бабушка мне рассказывала.

— Не знал, что у тебя была бабушка.

— Я так ее называла. Женщина из Докинга.

— И кто она была на самом деле?

Сандра пожала плечами:

— Мама не любит вспоминать прошлое. Не знаю, кем был мой отец. Так что откуда мне знать что-то про бабушку, а?

Холод каменного пола проникал в тело сквозь тонкие подошвы. Джулиан огляделся. Массивная древняя купель квадратной формы; в похожую, верно, при крещении окунали его самого. Пожалуй, туда лучше не заглядывать. Но обнаружилось и кое-что любопытное — кафедра темного стекла, изящная и хрупкая на вид.

— Это оно? — спросил Джулиан.

Встал рядом с кафедрой. Не смей ее трогать, сказал он себе; если каждый, кто сюда заходит, будет к ней прикасаться, она развалится. Но можно сделать исключение: кончики пальцев прошлись по фигурам святых отцов в митрах и кардинальских шапочках, по свиткам с надписями в их руках. Стекло отливало темно-зеленым и алым, кое-где отслоилось, и из-под него виднелось дерево, поэтому лица клириков словно раскалывались на две части, нанесенную краской по стеклу и вырезанную в дереве. На стенке кафедры различался нимб, линия, тонкая, как мысль; сам Джулиан не заметил бы ее, если бы Сандра не провела вдоль линии своим пальчиком.

Потом она тронула юношу за руку:

— Смотри, Джулиан. Подойди сюда. Вот что я хотела тебе показать.

В южном приделе она заставила Джулиана повернуться спиной к алтарю. Указала на плиты под ногами и на серый камень, весь в пятнах и царапинах. Как ни удивительно, прочитать надпись на камне не составляло ни малейшего труда.

— Гляди.

Текст гласил:

«В память миссис Теофилии Терлоу, дочери преподобного мистера Томаса Терлоу, приходского священника в Уортеме, Саффолк, из рода бернемских Терлоу. Она оставила сей мир 18 июня 1723 года в возрасте 24 лет. Также в память ее племянницы, Франсес Хибгейм, дочери Джона и Кэтрин Хибгейм из Бернем-Нортона, каковая скончалась 19 декабря 1736 года в возрасте 10 лет, 2 недель и 1 дня».

Некоторое время они молчали. Затем Сандра взяла Джулиана за руку.

— Говорят, в те дни люди не любили своих детей. Но ведь это неправда, скажи, Джулиан!

— Конечно, неправда. — Он опустил голову. — Конечно, эти Хибгеймы любили свою дочь. Недаром они посчитали каждый день ее жизни.

Помолчав, Сандра сказала:

— Знаешь, эта твоя история с Бекки… Ты должен прекратить. Это просто жестоко. Я имею в виду, по отношению к твоим матери и отцу.

— Чего-чего?

По лицу Сандры было видно, что разговор ей неприятен.

— Просто отпусти ее. Позволь ей вырасти. Говоришь, что твои родные несчастливы, а сам что творишь? Разве не понимаешь, что своим поведением режешь их, как ножом?

— С чего вдруг? Это из-за то, что я сказал, что они не в состоянии за нею присмотреть?

— Именно так.

— Я боюсь за сестру, — сказал Джулиан. — Кругом столько всяких гадостей.

— Знаю. Знаю, что ты боишься. Но отпусти ее, прямо сейчас, прошу тебя.

Они покинули придел и направились к дверям церкви. Тени ползли по полу перед ними, сливаясь и истаивая; конечности этих теней мнились лапами гигантских животных, очертания казались диковинными, потусторонними, отражались и дробились в стеклах. Невидимый агрегат в полях перестал стрекотать, а предчувствие грозы, разлитое в воздухе, заставило умолкнуть птиц и разогнало насекомых. Сандра с Джулианом соприкоснулись ладонями, переступив порог: мимолетное касание тыльными сторонами. Она не смела взглянуть ему в лицо, он не смотрел в ее сторону. А в отдалении, незримое, но легко воображаемое, беспрерывно, глухо и неодолимо, рокотало море.