Девочку подобрали на улице. Она была не в себе, двигалась заторможенно, говорила с длинными паузами, запиналась, взгляд не фокусировался. Изо рта сочилась кровь. Своего имени она категорически не помнила.
Зато помнила, как воткнула кулак в лицо какой-то женщине, что склонилась над нею; лицо было незнакомым, и этого хватило, чтобы ее спровоцировать. Потом был автомобиль, ее куда-то везли; потом провал в памяти; потом вспышка света и приток воздуха — ударили в глаза, точно ее окатили студеной водой; потом перемещение из машины в больничную палату. Она согнула руку, заслонила глаза, пытаясь защититься от этого света и холода. Медсестра заметила шрамы на запястьях. «Что это? Ах ты, глупая девчонка!»
Вот так с нею разговаривали. Словно она была одновременно несмышленой двухлеткой — комком уличной грязи под ногами, чем-то таким, что нужно стряхнуть с обуви. Ее теребили, не давая заснуть, заставляли говорить. Норовили насильно раскрыть ей глаза. Мука была нестерпимой, и она не понимала, почему с нею это делают. Хотелось спрыгнуть с жесткой больничной койки или сплавиться с нею заодно, поддаться блаженной темноте, натянуть на разваливавшуюся от боли голову одеяло смерти. «Что это было? — кричали на нее. — Скажи, что ты принимала? Глупая девчонка! Никто тебе не поможет, если сама себе не поможешь!»
Голоса были громкими и суровыми, но слова терялись, ускользали, а еще она слышала шепотки медсестер за ширмами: «Мне никогда не хватало терпения на самоубийц».
Голова шла кругом. Чтобы выторговать время и покой, она назвала адрес — или то, что могло сойти за адрес; описала дом среди полей, со множеством лестниц и людей, со множеством сараев, навесов и других пристроек. В конце концов кто-то не выдержал: «Да что это за скаутский лагерь?!» Ее ненадолго оставили в покое. Затем в изножье кровати встала женщина в полицейской форме. Увидев эту женщину, она попыталась уползти. «Лежать!» — крикнула одна из медсестер; другая медсестра и полицейский придавили ее тело к койке и держали, покуда остальные поправляли всякие трубки и присоски, что болтались у нее на руке.
— Почему ты нам мешаешь? — спросила медсестра. — Почему сопротивляешься? Как тебя зовут?
В ее голосе не было ни следа душевной теплоты, ни намека на заботу.
— Где моя одежда? — спросила она.
— Зачем тебе одежда? Ты куда-то собралась? Лежи, милочка, мы тебя никуда не отпустим.
— Та футболка не моя, — проговорила она. — Ну, розовая… Она не моя. Вы не имеете права ее забирать.
Она подразумевала, что врачи поступили несправедливо, отобрав у нее чужую вещь.
Потом одна мысль отделилась от прочих, за нею другая, и слова, что вырывались из ее горла, превратились в поток слюны в уголках губ. Она была слишком слаба, чтобы вытереть слюну самостоятельно. Медсестра сделала это за нее, резко и с профессиональной точностью, как если бы прикасалась не к живому существу, а к мертвому камню. Внезапно нахлынули воспоминания. Вот что значит быть младенцем. Ты лишь скопище частей тела, нисколько не личность, просто набор костей в кульке плоти, ручки дергаются, губы чмокают, рот разевается; от тебя сплошные неприятности, ты только и делаешь, что писаешься, рыгаешь, испражняешься.
Она попыталась вдохнуть. Ее затошнило — и продолжало тошнить, долго, очень, очень долго. Сперва на одеяло, которое поспешили убрать с ее ног; потом в металлическую миску, которую сунули ей в руки и которую она стискивала так крепко, что обод врезался в кожу. Медсестры вокруг шумно восхищались, любовались гнусной мутной жижей из ее нутра, этим сочетанием грязной влаги и желчи.
Некоторое время она лежала неподвижно, и ее руки были привязаны к телу. Наверное, заснула. Потом дверь открылась, разбудив ее, и вошел мистер Элдред. Молча встал у изножья кровати и смотрел на нее, не произнося ни слова. Она с минуту глядела на него, потом отвернулась. В штукатурке на стене нашлась трещина, и она принялась эту трещину изучать.
Мистер Элдред наконец заговорил.
— О, Мелани! — сказал он. — И что дальше?
Она снова впала в забытье. Когда просыпалась, он был рядом, а потом куда-то пропал. Она закричала, зовя сестру — голос удивил ее саму, крик вырывался изо рта каким-то покалеченным голубем с перебитым крылом. Спросила, куда подевался мистер Элдред. Сестра ответила: «У него хватает забот помимо тебя, юная мисс».
Она подняла руку, ту, на которой не было присосок, потерла запястьем лоб. Посмотрела на свои ноги, вытянувшиеся на простыне двумя сухими тонкими ветками; тело горело, обливалось потом, поэтому она скинула одеяло, но неумолимые врачи, поджав губы, вернули все на место. «Послушайте, я хочу с вами поговорить!» — крикнула она медсестре, но на первом же слове сорвалась на плач, заскулила, чего с нею никогда не случалось раньше, и от слез запершило в носоглотке и захотелось высморкаться, а дыхание застряло в горле, словно она ухитрилась проглотить кость. «Прошу тебя, — сказала медсестра. — Ты не единственный пациент в больнице. Потрудись это запомнить и уважай других».
Она порывалась объяснить, где взяла розовую футболку — из корзины для белья в ванной, куда, как ей сказали, складывали грязные вещи для стирки; ей самой было все равно, ее вещи никогда не бывали ни чистыми, ни грязными, она просто их носила, и вещи в корзине казались ровно такими же. Когда вернулась женщина-полицейский, она попробовала объяснить.
— Не из спальни, — выдавила она. — Я никогда туда не заходила.
Женщина-полицейский нахмурилась.
— Прости, дорогая, но я не понимаю, о чем ты говоришь. Что это за футболка такая?
— Воровала в магазинах! — выдохнула медсестра. — Спорим, я угадала?!
— Не переживай и не бери в голову, — утешила полицейская. — Договорились? Я уверена, магазин согласится забыть и не станет выдвигать обвинений, если ты пообещаешь исправиться.
За ширмой кто-то хмыкнул.
— Можно подумать, у нее других поводов волноваться нет.
— При ней была одежда, — сказала женщина-полицейский. — Новая, прямо из магазина. За пару часов до обморока люди видели, как она торговала вещами.
— Интересно, откуда она их взяла? И почему никто не поднял шум?
— На городских улицах всякое случается, — ответила женщина-полицейский. — Первое, чему учишься на моей работе, — понимать, что от прохожих помощи не дождешься.
Прошло какое-то время. Она не могла догадаться, сколько именно. Ночи были яркими, полными беготни и суеты, в коридорах скрипели колесики и слышался топот ног персонала. Дни сливались один с другим. Она не могла определить, какой нынче день недели; впрочем, это ее никогда не заботило. Ее перевели в другую палату: «Можно сказать, ты у нас привилегированная особа, мисс». Она выслушивала диагнозы и обрывки диагнозов своего состояния. Не могла и не хотела есть. Не могла и не хотела вспоминать. Голоса были громкими, острыми, резали, как ножи.
Она слышала, как сестры сплетничают, рассуждают об абортах, о плоде, который уже начал дышать. Ее собственное дыхание давалось с трудом, как если бы она старалась не привлекать к себе внимания, не занимать слишком много места в пространстве. В больнице были водосбросы и мусоросжигатели. Она лежала в палате, путая день и ночь, и прикидывала, все время прикидывала, когда и как сбежать.
Ральф приехал в Блэкни. Джинни, беспрерывно тараторя, впустила его и предложила что-нибудь налить.
— Спасибо, не нужно, — отказался он. — Я бы хотел поговорить с Анной наедине, если ты не возражаешь.
Джинни взмахом руки указала на дверь гостиной. Ральф опешил, увидев огромное окно; серый день словно вторгался в комнату, придавливая к полу своей монохромностью, в которой бурая грязь ручья сливалась с промельком чаячьих крыльев.
Анна сидела спиной к свету. На ней было серое платье, которое сразу бросилось Ральфу в глаза, потому что это платье было чужим. Когда он вошел, она поднесла руку к вороту, оттянула кромку от своего белого горла. Потом опустила руку на бедро.
— Я с трудом тебя узнал, — сказал он.
— Можешь считать, что мы квиты. — По ее голосу Ральф понял, что она недавно плакала: голос был хриплым и слабым. У локтя Анны стоял стакан с наполовину растаявшим льдом.
Анна молчала. Тишина длилась и длилась. Ее взгляд обежал его лицо, а затем слова хлынули из нее, стремительным потоком:
— Ральф, хочу, чтобы ты знал — мне от тебя ничего не нужно. Дом и все остальное — можешь забирать. Прошлой ночью я так не думала. Я думала, что эта женщина, какую бы растительную жизнь она ни вела, не получит ни гроша, что я не позволю ей обогащаться за мной счет. Но потом поняла…
— Анна, ты меня пугаешь.
— Но потом поняла, что нет ни малейшего смысла цепляться за вещи, за имущество.
— Анна, ты бросаешь меня?
— А что мне остается?
— Да что угодно!
— Неужели? Не думаю, что ты согласишься ждать, пока я буду выбирать.
— Дело не в согласии. Выбор есть всегда. Поверь мне.
— У тебя нет права просить об этом, Ральф. Среди всего на свете наименьшее, чего ты заслуживаешь, — это доверие.
Он кивнул.
— Понимаю. Но прошу тебя поверить мне ради нашего общего прошлого, а не ради настоящего.
— Мне придется ненадолго вернуться домой. На неделю-другую, может быть. Решить, куда я уеду после всего, подыскать подходящую школу для Ребекки. Поэтому я хочу… хочу заключить с тобой соглашение…
— Анна, я вовсе не за этим приехал. — Чувствовалось, что Ральф в панике. — Нельзя вот так просто… ну, не знаю… начать все с чистого листа. Так не бывает. Я думал, мы сядем, поговорим…
— Хватит разговоров, — перебила Анна. — Мы разговаривали годами, и к чему это привело? — Ее рука снова поползла к горлу, норовя оттянуть ворот платья Джинни от кожи. — Я хочу заключить с тобой соглашение. Ты вернешься домой, соберешь свои вещи и сделаешь это немедленно. То есть ты приезжаешь, собираешься и уматываешь. Мне не нужны никакие затяжные прощания с перетаскиванием чемоданов туда-сюда
— Значит, ты приняла решение?
— Первое самостоятельное решение в моей жизни.
Ральф отвернулся.
— Я бы хотел, чтобы ты переоделась во что-нибудь свое.
— Я ничего не взяла.
— Почему ты приехала сюда?
— Джинни — моя подруга.
— Она тебя погубит.
— Почему? Потому что налила выпить и поделилась платьем?
— Какой-то детский разговор получается.
— Угу. А ты, несомненно, ведешь себя как взрослый, здравомыслящий мужчина.
— Не смей — слышишь, не смей — думать, что это какая-то ерунда!
— Правда? Ах да, понимаю. Твои эмоции затронуты, верно? Твои драгоценные, ненаглядные эмоции. — Лихорадочная активность оставила Анну; теперь она говорила ровным, безжизненным тоном. — Разреши тебя поздравить. Ты нашел любовь всей своей жизни, не так ли? Езжай к ней. Поторопись.
— Я не хочу уезжать. Хочу, чтобы ты меня простила, если сможешь. Поэтому я и приехал сюда, но ты не желаешь меня слушать.
Она покачала головой:
— Джинни уже излагала мне эти, как она выражается, женские возможности. Выбор женщины средних лет, муж которой польстился на более молодую. Но я не уверена, что мне стоит всерьез обдумывать эти возможности, стоит сидеть дома, ждать и надеяться. Я поступала так раньше, и мне это надоело.
Ральф вскочил со стула. Ему хотелось кинуться к ее ногам, но он попросту не смел.
— Я не прошу тебя ждать или надеяться. Ни в коем случае. Просто поговори со мной, давай все обсудим. Я хочу рассказать о своих чувствах…
— С чего ты решил, что мне это будет интересно?
— Но ведь так всегда было. Люди в браке разговаривают о чувствах.
— Ну да. В браке. Ключевое слово тут «брак».
— Послушай, Анна, — сказал Ральф. — Мы ничего не добьемся, если ты и дальше будешь подкалывать меня и придираться к моим словам. Я хотел рассказать тебе, что именно произошло. Хотел быть честным с тобою. Ты не можешь простить меня прямо сейчас, понимаю, но хотелось бы уйти с надеждой, что когда-нибудь ты все-таки меня простишь.
— Я не слишком хорошо умею прощать. — Анна устремила взгляд на свои ногти. — Разве ты этого не знаешь? Не имеет значения, сейчас или потом. Я не смогу этого сделать. Сколько бы ни минуло лет. Я знаю это наверняка, Ральф. Меня и раньше предавали.
— Выходит, все бесполезно. — Ральф вздохнул. — Раз уж тебе так хочется тянуть в настоящее то, что случилось с нами двадцать лет назад.
— Всю свою жизнь я помнила о том, что случилось. — Она подняла голову. — Знаю, ты сумел оставить прошлое позади. Сумел убедить себя, что ненависть бессмысленна, ведь мы же разумные люди. Тебя не смущало, что ту историю никак нельзя причислить к разумным. Она была какой угодной — варварской, жестокой, мерзкой, но только не разумной.
Анна вновь стиснула пальцы у горла. Фелисию повесили.
— Не тебя одну предали, — сказал Ральф. — Меня тоже.
— Не настолько. Если помнишь, именно ты открыл им дверь.
— Да, помню. Неужели обязательно тыкать мне в нос этим проявлением простого человеческого сострадания?
— Нет пределов тому, на что способны человеческие существа. Мы с тобой это знаем, правда? Нет такого дна, на которое не опустился бы человек. И лично я никогда не притязала на то, чтобы быть выше остальных. Хотя, не сомневаюсь, ты бы одобрил подобные притязания.
Ральф выглядел так, словно получил удар под дых. Он плюхнулся на одно из дралоновых кресел Джинни с густой бахромой. На самый краешек. Вытер лицо рукавом.
Когда настал вечер, Джинни с Анной надели куртки и вышли прогуляться по набережной. Вода застыла в неподвижности, небольшие лодки на ее плоской поверхности казались игрушками на стальной полке.
— Как ты себя чувствуешь? — спросила Анна. — Ну, насчет Феликса?
— В смысле? Что он умер?
А она действительно туповата, сказала себе Анна.
— Да, после его смерти.
— Ну, говорят, что постепенно доживаешь до дня, когда можешь не вспоминать об этом каждый день. Я пока еще не дожила.
Анна различила впереди громаду местного отеля, что высилась на набережной, заливая окрестности ярким светом из окон. Расслышала вечерние причитания коров на соленых выпасах и презрительное блеяние овец.
— Объясни мне, Джинни. Я ничего не понимаю в прощении. Ты ведь читала про эти ирландские семьи? В одной застрелили отца, в другой детей разорвало взрывом бомбы. Но непременно найдется какая-нибудь дура, которая заявит перед камерами, что она, мол, прощает террористов. Как можно их прощать? Не понимаю.
— Я думала, ты веришь в Бога. — Джинни сознательно выбрала ровный тон, чтобы ненароком не оскорбить собеседницу.
— Меня вряд ли можно назвать праведной христианкой. Я никогда ею не была.
Где-то в глубине сознания Джинни щелкнул замочек и приотворилась дверца: а не связано ли это с той давней историей о погибшем ребенке?
— Может, заглянем в отель, пропустим по стаканчику? — предложила она.
— Звучит неплохо, — согласилась Анна. — Давай, гулять так гулять.
Они просидели в баре с полчаса, окруженные якобы моряками и якобы рыбаками, потягивая джин. Свет ламп отражался в пуговицах блейзеров; любители еды стекались за столы, к моллюскам и дичи.
— Спрошу, найдется ли свободный столик, — сказала Джинни.
Анна помотала головой:
— Не надо. Мне кусок в горло не лезет. А я терпеть не могу понапрасну расходовать еду.
— Тогда приготовлю дома яичницу, идет? Ты какие яйца предпочитаешь — жареные или сваренные вкрутую?
— Любые, — ответила Анна. Вдовья еда, подумалось ей, пища одиноких женщин, не страдающих избытком аппетита. Кому какое дело, если плоть сойдет с их костяка, если в глазах погаснет свет?
— Будь осторожна, Анна, — посоветовала Джинни. — Тебе пятьдесят.
— Что это значит? Я и сама знаю, что мне пятьдесят.
— Ты можешь потерять вообще все, если откажешься бороться.
Анна задумчиво разгрызла зернышко арахиса, поглядела на темнеющие за окном пустоши.
— Завтра мне придется вернуться в Ред-хаус, — сказала она. — Встречусь с судьбой лицом к лицу.
Фулшем.
— Наши родители удрали из дома, — сказала Ребекка. — Тетя Эмма, я буду жить у тебя.
— Милая, твоя мама недавно звонила. Она вернется домой утром. Просила передать, чтобы ты не беспокоилась. Сказала, что ты уже совсем взрослая и умная девочка и что скоро все уладится. — «Так или иначе», — добавила Эмма мысленно.
— Значит, до тех пор Кит придется быть моей мамой. А Робин будет папой.
— Отлично придумано, милая! — восхитилась Эмма. — Но всего на одну ночь, договорились? А у меня ты можешь оставаться столько, сколько пожелаешь.
— Если люди убегают, это ведь не навсегда? — Лицо Ребекки, умненькое, живое, выражало затаенный страх. — Та девушка, которая у нас жила, Мелани. Она ведь постоянно отовсюду убегала. Папа говорил, что ее всегда ловили. Полиция ловила.
Она слишком молода, слишком мала для всего этого, думала Эмма; ее братья и талантливая, своевольная сестра нарочно растят ее такой, даже с учетом всех гостей, что являются в их дом, даже с учетом всего того напряжения, что накопилось под их крышей этим летом.
— У взрослых бывает по-разному, — ответила она. Понимаешь, им приходится самим решать, где они будут жить. Иногда случается, что… — Эмма крепко зажмурилась. «Что мне ей сказать?» — спросила она себя. Накатила усталость. Быть может, еще преждевременно что-либо говорить, быть может, скандал и вправду каким-то образом уляжется. Голос Анны по телефону звучал ожесточенно, но в нем звенели, ощущались слезы. «Мой брат и его жена прожили вместе двадцать пять лет, — думала Эмма, — неужто все можно разрушить за одну ночь? Впрочем, откуда мне знать про семейную жизнь?»
— Когда папа вернется домой, — проговорила Ребекка, — я спрошу, можно ли завести ослика, чтобы он жил у нас в саду. Он, конечно, скажет, что нет, но я буду ходить за ним и повторять: ослик, ослик, ослик. Когда ему надоест меня слушать, он скажет, ладно, заводи, если тебе так хочется.
— Это так ты обычно добиваешься своего?
— Надо просить, — убежденно откликнулась Ребекка. — Не попросишь, не получишь. Ты слышала, что Джулиан вернулся?
— Нет, не слышала. Когда?
— Приехал как разбойник, среди ночи. Два дня назад или три, не помню. Влез по наружной лесенке. Ну, ты знаешь, мальчишки любят играть во взломщиков.
— Я этого не знала.
— Они вечно эту лесенку ставят. Кит говорит, они просто выпендриваются, чтобы через дверь не ходить.
— Значит, твои мама с папой не видели Джулиана?
— Нет. Он прокрался в комнату Кит. Робин к нему ходил, у них был очень серьезный разговор.
— А ты где была?
— Сидела на лестнице и подслушивала.
— Что-нибудь интересное услышала?
— Не знаю. — Ребекка тряхнула головой; на глазах у нее выступили слезы. — Я ничего не понимаю, — пожаловалась она. — Мне снилось, что я осталась дома совсем одна.
— Только это был не сон, правильно, Бекки? — спросила Эмма. — Ты ведь этого боишься?
— Да. Что, если все уедут, если все разбегутся? Джул уже съехал. А Кит вроде как собралась в Африку.
Эмма привлекла девочку к себе.
— Бекки, обними меня, вот так. Крепче, еще крепче. Я же здесь, правда? Никуда не ухожу, никуда не убегаю. Разве я похожа на ту, кто убегает? Не бойся, одна ты ни за что не останешься.
Ничего более утешительного она сказать не могла. Сердце разрывалось от любви к девочке и от злости на Ральфа, от обрушившихся на семью невзгод. «Еще в начале лета, — думала она, — мне и в страшном сне не могло присниться подобное; но в этом, возможно, и проблема: я никогда не видела по-настоящему страшных снов. Я не понимаю, что движет людьми; но кто может сказать, что понимает? Не понимаю, по каким правилам разворачиваются наши жизненные пути и существуют ли такие правила. Почему именно в этом году, не в каком-то другом? Потому что дети выросли, наверное, и наступил поворотный момент; Ральф повстречал ту женщину, что-то с нею обсуждал, что-то важное, несомненно, и потом все изменилось. Когда тайну хранят на протяжении двух десятков лет, реальность начинает подстраиваться; создается ощущение, что вокруг тебя нарастает этакий панцирь, что ты в безопасности. Когда же этот панцирь с тебя срывают, когда тайна выходит наружу, становится известной всего лишь одному постороннему, выясняется вдруг, что в панцире больше нет смысла — снова спрятать секрет невозможно. Жизнь должна измениться, и она меняется.
Может, стоит съездить на побережье, потолковать с миссис Гласс? Попытаться ее уговорить? Умолить? Да нет, — сказала себе Эмма, — надо мною просто-напросто посмеются».
— Никак не думала, что до такого дойдет, — сказала Эми Гласс.
— Да уж. — Слова слетали с губ Ральфа будто сами собой, привычные слова, складывались во фразы, которые, Эми могла поклясться, она когда-то слышала по телевизору. Ради наших детей я должен… Комедийный сериал, подумалось ей, комедия положений, мелодрама наяву.
— Ты выглядишь усталым, милый.
— Еще бы. Я теперь живу на колесах, мотаюсь туда-сюда как неприкаянный. — Большую и лучшую, по ощущениям, часть ночи Ральф провел у постели Мелани, а девушка то засыпала, то приходила в себя, прислушивалась к разговорам вокруг, выцепляла отдельные слова, пыталась что-то объяснить. Никто не мог точно сказать, чем она отравилась, поэтому больница решила продержать ее подольше, чтобы удостовериться, что печень не пострадала. Учитывая, что до большинства препаратов ей было не добраться, она, скорее всего, надышалась какой-то летучей смеси, которой оказалось вполне достаточно, чтобы ввергнуть ее в коматозное состояние; однако Ральф хорошо представлял себе историю Мелани, помнил препараты и дозы, с помощью которых девушка пыталась забыться, и больше всего поэтому его заботило, как бы не обнаружилось, что обрывистая, маловнятная речь и явное расстройство мыслей являются признаками наступающего безумия, вызванного употреблением наркотиков. Ему уже доводилось наблюдать подобное раньше: сидевший на амфетаминах наркоман сделался чрезвычайно возбужденным, начал слышать голоса и галлюцинировать; дальше были — поступательно — тюремная камера, тюремный врач, успокоительные и дознание в отношении трупа.
Усилием воли Ральф заставил себя вернуться от воспоминаний к тоскливым здесь и сейчас.
— Знаешь, я должен предупредить, пожалуй, что мне будет нечего тебе предложить. По всей вероятности, я лишусь работы. Мне придется подать в отставку, а правление фонда будет вынуждено ее принять.
— Вот же двуличные гады! — с чувством воскликнула Эми.
— Люди привержены традициям. Думаешь, что они меняются со временем, но на самом деле это не так. Сдается мне, они всегда ищут палку, чтобы поколотить соседа… Это может быть пресса, если тебе случится попасть в газеты. А у нас вдобавок есть Сандра, подружка моего сына. Всю историю вывернут наизнанку — поверь, я знаю, как мыслят журналисты, — и состряпают какой-нибудь омерзительный намек на инцест.
— Называй вещи своими именами, — потребовала Эми. — Сандра не просто подружка твоего сына, она его любовница.
— Я это знаю. Но не могу бросить пятно на репутацию фонда, поскольку скандал наверняка скажется на объеме привлекаемых нами средств. Если денег станет меньше, это будет означать, что нам придется отказывать в помощи тем, кто в ней нуждается.
— Ты женат на Анне или на своем фонде?
— О чем ты, Эми? Я не понимаю.
Разумеется, он все понимал, но пытался выиграть время на размышления; конечно, думал он, никто не посмеет обвинить его в том, что он принадлежит к людям, которые любят человечество в целом, но не питают любви ни к одному конкретному человеку. Возможно, он и вправду тяготеет к такому отношению, наверняка так и есть, но он старается исправляться; он любит Эми, которую столь приятно любить, любит своих детей и Сандру Гласс, любит Анну, с которой ужиться сложно. Вряд ли найдется на планете человек, полюбить которого труднее, чем полюбить Мелани, но даже здесь он старается себя преодолеть. Он изучает любовь, как научную дисциплину. Нельзя допустить, — его мысли свернули в другую сторону, — нельзя допустить, чтобы Мелани отправили в клинику для душевнобольных, ибо очевидно, что девушка вполне здорова, лишь умело притворяется. Да, она, быть может, туповата и склонна к саморазрушению, однако ведет себя совершенно разумно, когда не находится под воздействием очередных таблеток, прикупленных на улице, не надышалась очередного стеклоочистителя или горючей жидкости. Если ей поставят диагноз «шизофрения» или признают психопаткой, это будет означать конец всех надежд; с тем же успехом ее можно похоронить заживо. Но он не может взять и забрать ее из больницы, думал Ральф, не может отвезти ее обратно в Ред-хаус, потому что Анны в доме больше нет; а если он предложит отвезти ее в Лондон, передать опеку Ричарду и остальному персоналу, она удерет через несколько часов, они ведь не смогут держать ее под замком, у них нет на это никаких прав.
Ральф поднял голову. С кухни пахло свежей выпечкой: деньги требовались постоянно, и ничто на свете не могло заставить Эми отступить от привычного расписания дел.
— Знаешь, Ральф, если ты намерен расстаться со мной, то придумай, пожалуйста, достойную причину. — Ее голос дрогнул. Она положила руку на затылок, провела пальцами по своим длинным волосам, позволила тем рассыпаться по плечам. — Ты объявился по весне, когда мне было одиноко. Я прожила в одиночестве много лет. С тех пор как Эндрю Гласс ушел из этого дома, когда Сандре было два годика, я не пускала мужчин на порог, если могла это сделать. Но ты пришел, ты был добрым и ласковым, Ральф, ты был очень добр ко мне.
Он кивнул.
— Не следовало мне так себя вести. Я поздно спохватился.
— Так что ищи достойную причину. Нечего рассусоливать по поводу каких-то там газет. Ну, попадешь ты в новости — и что с того? Скажи, что любишь свою жену. Приведи осмысленную причину. Скажи, что любишь жену и детей и должен их оберегать.
— Анна сказала, что никогда не простит меня. Она хочет, чтобы я съехал из дома.
— Вполне ожидаемо.
— Но она сказала, что сама тоже уедет, как только все устроит. Тогда я смогу вернуться в свой дом. А что касается детей… Я просто не знаю, как быть.
«Я потеряю их в любом случае, — думал он. — Не имеет значения, кто где будет жить, под чью опеку передадут наших ребят. Я их потеряю. Я научил их отличать добро от зла, научил различать дурное и правильное и делать правильный выбор. Они усвоили мои уроки, но педагога презирают. Ибо я совершил то, что никак, при всем желании, не назовешь правильным. Я совершил дурной поступок. И не просто дурной, а откровенно глупый».
— Ты спрашиваешь, люблю ли я Анну? Это неправильный вопрос. Дело не в любви, тут много чего понамешано. Мы с нею сошлись, будучи детьми, если не по возрасту, то по образу мыслей. Заключили союз против целого мира. Это нас объединяло…
— Бла-бла-бла. Не нужно снова пересказывать мне эту историю. — Лицо Эми было бледным и сосредоточенным; Ральфу почудилось, что в ее глазах промелькнула жалость. — Я все запомнила с первого раза, не повторяйся. — Она подошла ближе, встала за его спиной. — Послушай, Ральф. Если взглянуть на жизнь любого человека, взглянуть изнутри, глазами того, кто ее проживает, ты увидишь сплошную череду поражений. Потеря за потерей, утрата за утратой. Все запоминают свои ошибки. Но как насчет тех сотен и тысяч правильных поступков? Ты потерял ребенка. И думаешь об этом каждый день. А почему не думаешь о детях, которых сохранил?
— Никто мне раньше такого не говорил.
Эми отступила к очагу, положила руки на каминную полку, как бы намереваясь обнять дурацкие ходики.
— Скажи мне вот что. Когда ты уверял, что любишь меня, ты лгал?
Судя по бесстрастному тону, каким был задан этот вопрос, она была готова к любому ответу.
— Нет. Нет, я тебе не лгал.
Эми облегченно выдохнула.
— Наш мир жесток, Ральф. Очень, очень жесток. — Она снова подошла ближе. Ее светлые глаза были ясны до прозрачности. — Бери куртку, милый. Тебе пора.
— Ты не знаешь, где Сандра и Джулиан?
Эми улыбнулась.
— Когда я видела их в последний раз, они сидели под изгородью, как бродяжки, и лопали смородину.
— Они должны вернуться домой. К тебе. Ну, или к нам.
— У Сандры есть ключи от квартиры в Уэллсе. Она там убирается. Думаю, владелец сдаст эту квартирку задешево до следующего туристического сезона.
— Разве они могут себе позволить снимать квартиру? Даже дешево?
— Господь им поможет. — Эми снова скривила губы в улыбке и на мгновение живо напомнила Ральфу Анну. — Или не поможет. Я прослежу, чтобы им хватило средств на зиму.
Она отвернулась, встала вполоборота. Ральф прочитал по ее лицу приближение зимы. На пороге он услышал:
— Ральф, ты уверен, что не хочешь забрать эти старые часы?
— Некуда поставить, — ответил он. «У меня нет дома, — подумалось ему, — впредь буду умнее, стану таскать дом с собой, как улитка». — Увидимся, Эми.
Снова дождливая ночь, на смену которой пришел ясный и ветреный день. На дорогах образовались огромные лужи, на поверхности которых дробился солнечный свет, слепя водителей ранних автобусов. При свете солнца окрестный пейзаж разительно преобразился, деревья словно покрылись свежей листвой, даже сухостой и столбы заборов будто норовили прорасти новой жизнью.
В десять утра Анна возвратилась в Ред-хаус. Вставила ключ в замок. Подумала: наступит ли время, когда ей больше не придется этого делать?
Ей вспомнилось, как она пыталась продать этот дом, всего пару лет назад. Всегда казалось, что дом не имеет собственного центра, что в нем нет комнаты, из которой ты повелевала бы всеми прочими помещениями. Звуки путешествовали по дому своим маршрутом — с чердака телефон внизу был слышен отчетливо, зато в соседних комнатах звонок было вовсе не различить. Вдобавок дом устанавливал особые правила проживания. Время от времени кто-либо из детей приглашал приятеля или подругу переночевать, не ставя в известность Анну. Она так и не обзавелась привычкой шарить по комнатам и кладовым в поисках беглецов и чужаков; дом жил своей жизнью, нравилось ей это или нет, соглашалась она или нет. Случалось, утром звонили обеспокоенные, раздраженные родители маленьких гостей. Анна обычно отвечала: «Да, ваш ребенок здесь, можете его забрать. За постель и завтрак я денег не возьму». А затем, не слушая квохтанье на том конце провода, вешала трубку. Пережитое за многие годы нисколько не приучило ее к состраданию. Да она и не стремилась сострадать.
Пускай она отсутствовала недолго, дом уже успел приобрести черты заброшенности. На могучей вешалке в холле висела паутина, практически в центре которой восседал, аккуратно сложив лапы, маленький бурый паучок. В раковине высилась груда грязных тарелок и чашек. Котел давно остыл.
— Кит, почему ты не следила за домом? Неужели это так сложно? — Анна не скрывала своего раздражения.
— Это все, что тебя заботит? Чтобы порядок был?
Ребекка плакала; Робин пребывал в растерянности; Джулиан не показывался на глаза. Кит демонстрировала враждебность. Услышала — наверняка от Дэниела, — что Ральф ездил в Блэкни и пытался помириться.
Дочь оперлась ладонью о кухонную стену, ее глаза метали молнии.
— Как нужно себя вести, мама? — требовательно спросила она. — Ну, помимо того, что признать свою вину и попросить прощения?
Анна грустно посмотрела на нее.
— Ты ничего не понимаешь, Кит.
— На богатый опыт я и не претендую. Просто рассуждаю о принципах.
Ральф и его дочь, подумалось ей; оба озабочены моралью, оба склонны обобщать все на свете. Ее саму на протяжении жизни обстоятельства вынуждали уделять первостепенное внимание сиюминутному, частному, будь то красивый стежок или правильно составленная фраза, верно подобранные слова. Она привыкла считать, что жизнь определяется именно мелочами, именно деталями. Еще в детстве усвоила, что детали важны для Бога: иначе нельзя и надеяться Его умилостивить.
— О, Кит. — Анна устало опустилась на кухонный стул. — Не сваришь мне кофе, а? С горячим молоком, если можно.
Воинственность во взгляде Кит померкла. Послушная, уверенная в себе, деловая, ее дочь взялась за работу: от стола к холодильнику, от холодильника к плите.
— Почему нужно прощать? — спросила Анна.
Не глядя на мать, Кит ответила:
— Потому что иначе ты убьешь себя.
Анна кивнула. Она догадывалась — нет, знала, — что такое возможно. Уже ощущала себя исхудавшей настолько, что ее ноги, казалось, едва касаются земли, ибо массы тела было недостаточно, чтобы ходить нормально. В последнее время в нее не лезла даже вдовья еда, даже скромная яичница. Этим утром ощутила внутри, прямо под сердцем, обширную пустоту.
— Я всегда думала, что перед прощением должно быть раскаяние.
Кит сняла ковшик с плиты, осторожно перелила молоко в чашку.
— Что, по-твоему, папа должен сделать?
— Дело не только в нем, Кит. Понимаешь, я никогда никого не прощала. У меня нет практики. Я не знаю, как это делается.
Анна поднесла ладонь ко рту, словно ловя норовящий вырваться наружу секрет. («Ты заболела?» — спросила Кит. «Нет, что ты», — ответила она.) Все лето напролет она чувствовала, как приближается, неотвратимо приближается к просветлению. Но, быть может, не существует слов, чтобы описать это ощущение; его возможно передать лишь символами, намеками, обиняками. Впрочем, жизнь всегда такая, всегда такой была: нечто большее, чем кажется с первого взгляда. В безопасности таится угроза. В слезах неизменно прячется что-то забавное, что-то смешное. В мгновениях доброты и веселья скрывается поступь убийцы у дверей.
«Год за годом, — думала Анна, — я занимала это пространство. Сидела за этим столом, составляла списки покупок, писала письма, читала газеты, а некая часть меня, мое подсознание, инстинктивно следила за признаками близящегося распада: улавливала, как тяжело вздыхают трубы, как капает из кранов вода, как скрежещут полуисправные домашние приборы, как скрипит под ногами старый пол. Угольная пыль, мышиный помет, овощные очистки, счета за газ, записки из школы, обрыдлые обязанности, надоевшие до тошноты, но исполняемые по всем правилам. Год за годом я жила в этом доме, окна которого плотно закрыты из-за холода, и чего-то ждала. Нет, ждала кого-то. Того, кто никогда не вернется, того, кто никогда не придет домой».
Ральф приехал в Ред-хаус забрать свои вещи. Он предполагал, что переберется к Эмме. Анна заявила, что дом ей не нужен, но, разумеется, когда успокоится, она поймет, что дом ей необходим, а его обязанность — обеспечивать жену и детей средствами к существованию. Размышляя о возможных последствиях расставания — плата за аренду жилья, алименты, необходимость разделить банковский счет, относительная бедность, с которой им обоим придется смириться, — Ральф вдруг осознал, что его мысли незаметно отклонились в сторону и что он теперь обдумывает собственную этическую ущербность. Это было для него гораздо проще, ибо он привык мыслить абстракциями. Как и большинство людей, пожалуй, сказал он себе. Мы купаемся в чувстве вины, в стыде, но, едва речь заходит о практических мерах, принимаемся звонить адвокату. Неудивительно, что на услуги этой публики всегда есть спрос.
Он поднялся в спальню, сложил часть вещей. Анна сказала, что хочет обойтись без затяжных прощаний — именно так она выразилась, — но разве возможно запихнуть прожитую жизнь в два чемодана и больше не возвращаться? Ральф все равно попробовал, но быстро понял бессмысленность этой затеи, сел на кровать и спрятал лицо в ладонях.
Он надеялся, что Анна вот сейчас войдет в комнату. Глупо, конечно. И что она увидит, если войдет? Ничего такого, что подняло бы ей настроение. Ты уже губил свою семью… минули годы — и ты погубил ее снова. Да уж, отличная карьера, горько сетовал он, лучше не придумаешь.
Наверное, стоит оставить одежду, забрать вместо нее бумаги. Нужно разобрать письменный стол… Ральф сознавал, что Анна где-то в доме, ощущал ее присутствие. Но она старательно уклонялась от встречи, избегала появляться там, где в данный момент находился он.
В кабинете он уселся на деревянный табурет с вращающимся сиденьем. Посмотрел на свое фото, сделанное на крыльце дома на Флауэр-стрит. Протянул руку, положил снимок на столешницу тыльной стороной вверх. Это последнее, что может понадобиться Анне; вообще не следовало выставлять фотографию напоказ, дети принялись задавать ненужные вопросы. Ральф посмотрел на фото родителей, прямо в незрячие отцовские и материнские глаза оттенка сепии. Боже, как изменилось с возрастом лицо отца. Как раздулась плоть, как словно усохли черты. Его ждет то же самое? Не исключено, разумеется; когда отца фотографировали, он был немногим старше Ральфа нынешнего. «Я упорно следую его примеру, — думал он, — прибавил два дюйма в талии, читаю в очках, ношу рубашки, узкие в вороте, и регулярно извлекаю из шкафа старые пиджаки. Я непригоден к новой жизни, но, как ни крути, мне придется, похоже, к ней привыкать.
Интересно, захочет ли Анна посмотреть, как я уезжаю? Может, она ждет от меня какого-то поступка, какого-то знака? Но как догадаться, что это должен быть за знак? Она сказала, что не желает меня видеть; надо уважать ее чувства, не желает — так не увидит, нечего фантазировать.
Все кончено, — твердил себе Ральф, — осталось лишь самолюбие».
Но, если вдуматься, до чего же это жутко, жутче всего в мире, когда тебя ловят на слове.
Он заглянул в верхний ящик письменного стола. Завернутый в бумагу камешек с надписью «Грифея». Поднес камешек к щеке, затем приложил к губам. Детская память, соль, холод. Попробовал на вкус. Тип: моллюски. Класс: двустворчатые. Отряд: птерии. В детстве он не сомневался в упорядоченности мира. Семейство: грифеиды. Вид: грифея. Разновидность: аркуата. Прошлое не способно измениться, оно осталось позади, окаменевшее, мумифицированное. Изменяется лишь наше восприятие прошлого. Восприятие — вот что главное. Оно превращает злодеев в героев, жертвы становятся коллаборационистами. Ральф стиснул камешек в пальцах, примерился — и запустил через комнату, прямо в мусорную корзину.
Анна была в кухне. Надо заняться чем-нибудь полезным, решила она. Открыла кран с горячей водой, смела крошки со столешницы. Сняла со стола скатерть, намочила, выжала, встряхнула, расправила и повесила сушиться на доску, заботливо распрямив уголки.
Ну, хоть что-то полезное сделала, разве нет? Вспомнилась та ночь, когда Ральф ее бросил. Как она мыла, мыла и мыла чашку. На ум внезапно пришла фраза из старого письма дядюшки Джеймса: «Лично я никогда не понимал, что такое безоговорочная вера; оговорки бывают всегда и везде, Господь или обстоятельства вечно вмешиваются». Странная все-таки штука память, она нисколько тебе не союзник, никогда и ни в чем. Анна не могла сообразить, какое отношение эта фраза из письма имеет к нынешней ситуации, но слова продолжали звучать в мозгу.
Ральф где-то в доме наверняка паковал свои манатки.
Анна обошла кухонный стол, касаясь поочередно спинок стульев. Она уже связалась с семейным адвокатом; лучше сообщить об этом Ральфу, ведь семейный адвокат не может представлять обе стороны бракоразводного процесса. Была семья — и нет семьи.
Вдруг ноги подкосились, и Анна поспешила сесть.
Уедет ли Ральф?
Скорее всего, нет.
Но что ему помешает?
Она сознавала, что устроила мужу испытание, проверку, но он, похоже, этого не понимал, а потому не мог сдать экзамен.
Ральф взял сумки и вышел в холл.
— Анна! — позвал он. — Я уезжаю.
Она появилась мгновение спустя в плотно запахнутом кардигане. Эту манеру Ральфу приходилось наблюдать много раз: так, словно защищаясь, вели себя пожилые люди.
— Итак, — проговорила она.
— Звони, если нужно. Я буду у Эммы.
— Разумеется.
— Если я понадоблюсь…
— Ральф, тебе следует знать, что я ездила в Норидж и беседовала с мистером Филлипсом. Он согласился с тем, что основания для иска имеются, посоветовал мне остаться в доме, но я сказала, что не собираюсь этого делать. Тебе придется найти другого адвоката; извини, но мистер Филлипс не сможет представлять нас обоих. Лично я намерена подыскать квартиру в Норидже для себя и для Бекки. Когда найду, ты сможешь вернуться сюда. Кит, Джулиан и Робин нисколько не возражают. Полагаю, они захотят жить с тобой. Будут тебя опекать, так сказать. Наверное, им просто нужно о ком-то заботиться.
Ральф смотрел на жену и думал, не поставить ли сумки на пол. А она глядела на него и думала — неужели он не сообразит бросить эти свои сумки, неужели так и уйдет?
— Гордишься собой, да? — спросил он.
— Конечно. Как же иначе? С малых лет горжусь.
— Я имел в виду, что ты, возможно, пожалеешь…
— Пожалею? С какой стати? — Она широко улыбнулась. — Разве не я все эти годы заставляла работать стиральную машину? Разве не я следила за котлом? Разве не я чистила пыль с этой треклятой вешалки в холле? Боже, как она мне надоела! Говори что хочешь, Ральф, но не смей утверждать, будто Ред-хаус мне чем-то дорог.
Он стиснул пальцы в кулак, не вынимая руку из кармана; стиснул вокруг пустоты, где должна была быть заветная грифея. Потом вынул руки из карманов и взял сумки.
Анна открыла перед ним входную дверь. Пошатнувшись под весом сумок, он потянулся поцеловать ее в щеку. Только теперь заметил, что она плачет.
— Ты не хочешь, чтобы это случилось, — произнес он.
— Признай хотя бы, что я знаю, чего хочу.
Дверь была старой, массивной, тяжелой. Когда ее открыли, в дом заползло стылое утро, чье-то незримое ветреное присутствие заполнило холл. Ральф помедлил на пороге, шаркнул ногой, оттягивая неизбежное.
Анна прикоснулась к его руке.
— Ральф…
Он отвернулся, не желая, чтобы его собственное лицо отразило выражение ее лица. Посмотрел на сад — если можно было так назвать эти жалкие, куцые деревца; за лужайкой виднелись навесы для велосипедов, бегали соседские собаки, с которыми любили играть дети, чернел пруд, где водились когда-то рыбы, ржавели заброшенные качели с прогнившими веревками, а за редкими Джулиановыми грядками простиралась пустошь, раздолье для собак и для пеших прогулок. Ральф заметил какое-то движение — на высоте собачьего роста — у одной из построек.
— Что это? — выдавила Анна.
Существо целиком появилось в поле зрения. Оно медленно перемещалось по пустоши на четвереньках. Человеческое существо; на лице написано полное отчаяние, тело засунуто в подобие рабочей робы, руки, ноги и коленки кровоточат, голова отливает оранжевым, будто игрушечное солнце. Оно приближалось, стали видны ходящие ходуном ребра, почти прозрачные черты лица, черная от грязи кожа.
— Надо куда-то запихнуть эти сумки, — сказал Ральф. В голове билась одна-единственная мысль: от тяжести сумок руки словно выворачиваются из плеч, нужно их поставить, но куда — вне дома или внутри? Интересно, кто двинется первым — он сам или Анна, кто первым устремится к этой пародии на человека? Впрочем, удивление было мимолетным — и нисколько не питалось тем духом соперничества в доброте, которым Ральф вдохновлялся всю свою жизнь. Это больше не имело значения.
Он наконец уронил сумки, прямо на порог.
— Нужно впустить ее в дом, — сказал он Анне. — Иначе она погибнет.
— Верно. — На лице Анны было написано неподдельное изумление. Они вместе сбежали с крыльца, помчались, спотыкаясь, по высокой траве. Когда они приблизились, Мелани перестала ползти. Распростерлась на земле, свернулась калачиком, втянула голову в плечи, точно умирающее животное. Когда они подошли вплотную, девушка начала дышать — натужно, медленно, глубоко, с силой втягивая в себя воздух, как если бы училась дыханию, как если бы посещала специальные занятия, где ей показывали, как делать это правильно.
В ноябре Эмма вернулась в Уолсингем. Было довольно холодно, вполне по сезону, солнечный свет едва пробивался сквозь редкие прорехи в низких облаках. На улице она встретила знакомую женщину с мопсом; за истекшие месяцы собака и ее хозяйка заметно постарели и очень осторожно переставляли лапы и ноги по мощеной площади.
Шагая по выложенной плитами дорожке к англиканской церкви, Эмма старалась проникнуться привычным ощущением, будто она идет по направлению к муниципальному совету, просто здание отличается затейливой архитектурой. Лучше уж так, чем вообще никак, думала она, фиксируя взглядом кирпичные арки и колонны и большую купель для святой воды. Надо же такое измыслить — святая вода! Пожалуй, нет нужды идти дальше, ни к чему заходить внутрь.
«Все имена, занесенные в эту книгу, удостоятся молитв в храме». Она остановилась у входа, принялась перелистывать страницы толстой книги. Дальше, еще дальше. Какого числа умер Феликс? Глаза бегали по строчкам. Отсыревшие страницы норовили слипнуться, переворачивались по несколько за раз, как бы олицетворяя совокупную толику имен и молитв за период. Требовались терпение и сноровка. Эмма начала загибать уголки, выискивая нужную дату. Вот, вот оно наконец. Ее собственный почерк.
«Ральф Элдред.
Анна Элдред.
Кэтрин Элдред».
Потом пустая строка. Далее:
«Джулиан Элдред.
Роберт Элдред.
Ребекка Элдред».
Почему я тогда решила, что Господу важны наши настоящие имена, наши официальные, никогда не употребляемые имена, а не домашние прозвища, которыми все пользуются? Загадка, да и только.
Эмма поискала в сумочке ручку. Подарок Феликса, дорогая, шикарно выглядевшая ручка с золотым напылением…
Черт! Где же она? Пальцы шарили по дну сумочки, по рвущейся шелковой подкладке. Быть может, кто-то из детей позаимствовал? Эмма сунула руку во внутренний карман куртки, извлекла поцарапанную, испачканную чернилами шариковую ручку в треснувшем корпусе. Встряхнула как следует, сделала пробный росчерк в уголке страницы. Снова встряхнула, постучала по корпусу. Может, стоит посильнее надавить, расписать? Нет, как можно портить эту книгу каракулями? Молитесь за Феликса, попросила она мысленно. Молитесь за Джинни. Молитесь за меня.
Ну вот, давно бы так! Ручка застыла над пустой, пропущенной строкой. Кончик стержня коснулся бумаги, но буквы не появлялись, вместо них бумагу испещрили белые пятна. Эмма с досадой стукнула ручкой о деревянную столешницу. Это помогло, на кончике стержня залиловели чернила. С немалым усилием — ручка так и прыгала в пальцах — Эмма вывела в пустовавшей строке:
«Мэтью Элдред».
Сделано, подумала она. Провела пальцем по странице. Молитвы услышаны — наверное. Она помедлила, держа руку на весу, потом положила ручку на столешницу рядом с книгой. Никогда не знаешь, какой заблудшей душе может понадобиться молитва, а ручки поблизости не окажется…
Спустилась с крыльца. В воздухе пахло скорым снегом. Правда, здесь часто бывало так, что снег обещали, а он не выпадал — сказывалась близость к морю. Эмма сунула руки в карманы куртки и направилась вверх, к автомобильной стоянке. Облака чуть разошлись, и, когда она добрела до вершины холма, выглянуло солнце, мохнатое, бело-желтое, точно электрическая лампа за занавеской.