Кит спит, завернувшись в одеяло вопреки жаре. Перекатывается на спину. Ее губы шевелятся. Что она говорит? Мама, мама; молоко, молоко, молоко. Рука поднимается, откидывает челку со лба. Она снова переворачивается. Простыня сбивается в комок, влажная от пота. Стеганое покрывало сползает на пол.
Пальцы Кит сжимаются и разжимаются. Пухлый детский кулачок… Слишком жарко, чтобы нормально дышать. Скоро придет Фелиция в своем синем платке и выпустит ее из плена противомоскитной сетки.
Взгляд Кит упирается в белую стену. Она отводит глаза в сторону и видит лакированную дверь, упавшее на пол покрывало и собственную голую руку, свисающую с кровати. Кажется, будто это не ее рука, а чужая конечность. На чесах семь тридцать; промозглое лондонское утро, на дорогах начинаются пробки. Немножко пахнет весной.
Во сне она была в Африке.
Она медленно садится, натягивая на себя одеяло, словно пряча грудь от вошедшего в ее спальню постороннего. Студенческое общежитие, женская половина. Крохотные золотые часики негромко тикают на груде учебников. Снаружи, в коридоре, ее сокурсницы расхаживают в халатах, хлопают дверями ванных комнат, их волосы скрыты под тюрбанами из полотенец либо нашпигованы булавками и заколками. Они переговариваются между собой — мол, центральное отопление всех извело, словно в тропики угодили, надо непременно пожаловаться. Шумит вода в туалетах. Снизу доносятся запахи еды. Видятся, как наяву, бледные полоски бекона и тушенные до черноты грибы. И твердеющие на глазах тосты.
В Норфолке, в Ред-хаусе, матери Кит снится, что она в тюрьме. Голая кожа ног ощущает шершавость тюремного одеяла, под рукой холодное железо металлической койки. Женский голос говорит: «Полковник отказал в вашей просьбе насчет зеркала». Анна просыпается.
Холодно. Ральф укрылся одеялом с головой. Она садится в кровати, массирует виски кончиками пальцев. Ловкими круговыми движениями, словно втирая незримую мазь или крем, прогоняет дурной сон. Забывает о нем. Умение забывать — искусство, ничуть не хуже прочих искусств. Оно требует преданности и постоянной практики.
Что касается Кит, та умывается, одевается и спускается по широкой резной лестнице, идет по коридорам, в которых пахнет пастернаком и мастикой. После завтрака, возвращаясь в свою комнату, она вынимает письмо из ящика с буквой «Э» на крышке.
Письмо от ее отца. Ральф умеет и любит писать, а вот у других девочек, она знает наверняка, отцы даже не задумываются о том, чтобы черкнуть пару строчек. Кит сует письмо в задний карман джинсов — прочитает за обедом, под ролл с салатом и йогурт. Она торопливо пересекает сырую площадь Рассел-сквер, ныряет в метро, которое повезет ее к Темзе и к душному университетскому залу для занятий.
Сон скользит следом, отравляя наступивший день.
Джулиан, у которого нет причин просыпаться, дрыхнет до половины девятого. На летнем небе его сна сверкают яркие буквы, складываясь в бессмысленные слова. Это его обычный сон; прежде он внушал ему ужас, а теперь вызывает лишь досаду.
Эмма не видит снов. Она привыкла к бессоннице, к блужданию по комнатам своего коттеджа до самого утра, пока все окрестности объяты глубоким и крепким сельским сном. Она не задергивает занавески, и фонарь напротив коттеджа освещает книги по медицине, расставленные в строгом порядке на полках, и грязную посуду, оставленную с вечера в кухонной раковине.
Ральфу снится его отец.
В этот город, в этот день и час сон возвращает его снова и снова. Ральф идет по булыжной мостовой, ухватившись за руку деда, а его глаза устремлены вверх и будто сканируют высоченную дедовскую фигуру. По улицам и между большими каменными домами гуляет ветер, завывая в печных трубах. Ральфу три года. Дед берет его на руки и укрывает полой плаща, чтобы мальчик не замерз.
— Когда я был молодой, Ральфи, — рокочет он, — мы устраивали скачки ослов вокруг рыночной площади. А дед мне рассказывал, что у них была забава гоняться за свиньями, и трубочисты искали пенни в яме с мукой. Потом все любовались фейерверками и сжигали чучело Бони.
Дядюшка Джеймс хмыкает.
— Бедняжка Ральфи и знать не знает, кто такой Бони.
Ральф поворачивает голову, утыкается носом в шерстяное плечо деда. Задирает подбородок, извивается всем телом, силясь приподняться в дедовых руках. Его папа, Мэтью Элдред, идет на шаг позади. Но плечо деда мешает его увидеть, плечо — или дядюшка Джеймс, заслоняющий собой Мэтью. Отец там, позади, Ральф это твердо знает, но отцовское лицо никак не разглядеть.
Таковы первые воспоминания Ральфа, отложившиеся в памяти: булыжники под ногами, вой ветра и толстая ткань дедовского пальто под щекой.
Семейство Элдред проживало в местности, известной как Брекленд. Эту местность окружали залежи мела и торфа, но сама она выделялась песчаными почвами, из которых торчал кремний и поверх которых стелился папоротник. Здешние поля были обсажены хвойными деревьями, что изгибались под самыми причудливыми углами, приобретая совершенно фантастические очертания. Испокон веков Брекленд был краем камнерезов и охотников на кроликов, а позднее сюда зачастили археологи и военнослужащие. Здесь имелось в изобилии курганов и насыпей, валов и древних дорог, дубов и вязов. Римляне оставили после себя монеты, скелеты и обломки терракотовой посуды; военные разместили свои постройки, обнесенные изгородями, в развалинах монастырей и замков. Повсюду ощущалось, почти угадывалось, присутствие стоячей воды, птиц, бродящих по отмелям, ольховых и ивовых зарослей и лебединых стай, взмывающих в небеса.
Здесь часто ходили в гости и посещали часовни; церкви рассыпались или восстанавливались на скорую руку; прошлое не отпускало ни на миг, незримо сопровождало, угрюмое и зловещее. Поместья и церкви рушились, огонь пожирал солому крыш, новые постройки со временем сливались с пейзажем, их стены ветшали, камни смешивались с кремнем и галькой минувших эпох на полях. Стоило уронить что-нибудь на землю, и утром этого было уже не найти, зато плуг выворачивал из земли настоящие сокровища. В этом краю человеческие труды и старания мнились мимолетными, а человеческое влияние на природу едва ощущалось. Летом нещадно палило солнце, а зима была сырой и тусклой. Небо отливало голубизной, солнечные лучи устремлялись к земле с высоты, подобные тем широким лучам в папистских книжках, что исходят от Святого Духа.
Мэтью Элдред, отец Ральфа, родился в 1890 году неподалеку от торгового городка Суоффем. Он появился на свет в семье печатников и проповедников-мирян. Его дед печатал памфлеты и ученые трактаты. Его отец печатал рекламные листки, аукционные каталоги и биржевые списки, а также брался за частные заказы и выпускал воспоминания местных церковников и школьных учителей. Дома этих людей и дома их друзей были оплотами надлежащего мышления, книжной учености и воскресной скуки, поскольку они строго соблюдали запрет трудиться по воскресеньям; их вера была деятельной, усердной, направленной вовне и исполненной здравого смысла. Они не видели причин задаваться вопросами о природе Божества; к Богу они взывали, вставая рано поутру, прилежно изучая Библию и предпринимая искренние — и неизменно тщетные — попытки научиться смирению. В благотворительности Элдреды преуспевали ничуть не меньше, чем в бизнесе, — пускали, так сказать, хлеба по водам и потирали руки в предвкушении того, когда эти пышные караваи осядут в карманах семьи и друзей звонкой монетой.
Брат Мэтью Элдреда Джеймс, четырьмя годами младше, принял священнический сан сразу после окончания Великой войны. Почти немедленно он отбыл в Африку, где требовались миссионеры, и потому пропустил свадьбу Мэтью. А старший брат женился на сероглазой девушке по имени Доркас Кэри, чей отец торговал лесом и чьи родственные связи за пределами края — ее старшая сестра вышла замуж за йоркширца — были тщательно изучены и прощены.
Джеймс вернулся в Брекленд десять лет спустя, похудевший, веселый и приобретший склонность к язвительности, прямо к крестинам первенца своего брата, мальчика по имени Ральф. На лице Доркас читалось недоумение — наконец-то, после десяти лет замужества, она сумела сделать что-то правильно. Через два года родилась девочка, сестра Ральфа. Джеймс по-прежнему, как он сам выражался, находился в увольнительной, но отнюдь не бездельничал — он трудился в лондонском Ист-Энде, в приюте для душевнобольных и пьяниц. Когда Ральфу было четыре года, Африка напомнила о себе и вновь поглотила дядюшку Джеймса. От него поступали только письма, на тончайших листах бумаги, переложенных фотографиями голых африканских детишек и круглых, крытых соломой хижин. Еще попадались снимки безымянных церковников и их помощниц, с большими зубами в широкополых летних шляпах, а рядом улыбались новообращенные, в белых перчатках и балахонах.
Ральф до сих пор хранил эти фотографии. Держал их в коричневых конвертах, надписанных с тыльной стороны (когда память дядюшке Джеймсу не отказывала) крупным, размашистым почерком, который с годами выработался у Ральфа сам собой. Что касается дат, дядюшка Джеймс, бывало, долго вглядывался в выцветшие снимки, выбеленные африканским солнцем, рассматривал какого-нибудь юного туземца, все одеяние которого составляла нитка бус, и говорил: «Да откуда мне знать? Может, девятьсот тридцатый?» Ральф исправно помечал дату на каждом конверте, однако писал не чернилами, а карандашом, на случай, если дядюшка Джеймс передумает. Он уважал даты, ибо питал почтение к прошлому. Конверты он складывал в ящики своего письменного стола. Однажды, думал Ральф, он возьмется написать историю семейства Элдред. Однако всякий раз его мысли сворачивали в сторону, и он принимался прикидывать, о чем в семейной истории следует умолчать.
Фото отца и матери, в металлических рамках, стояли у него на столе, и родители строго следили за тем, как их сын работает. Мэтью Элдред выглядел внушительно, и цепочка от часов покоилась на солидном животе. Явно ощущавший себя не в своей тарелке под прицелом камеры, он вцепился пальцами в лацкан пиджака. Лицо Доркас заставляло вспомнить лица бурских переселенок или жен американских фермеров: простоватое лицо женщины, которая ждет от Бога только худшего.
Когда Ральфу исполнилось восемь, а его сестре Эмме было шесть, Мэтью решил перевезти семью и свое дело из Суоффема в Норидж. На новом месте он стал печатать продовольственные книжки и быстро разбогател.
Пришла война. «Ты хотел бы быть взрослым и уйти на фронт?» — спрашивала Эмма у Ральфа. Сестра сложила пальчики в кулак и принялась колотить по стоявшей в гостиной кушетке. В воздух поднялась пыль, из кузни прибежала мать и отшлепала Эмму.
Год спустя дети подслушали родительский разговор за закрытыми дверями. «Ярмутская грамматическая школа перебралась в Мидлендс… Лоустофтовская школа эвакуировалась вчера…» Они побывали на морском берегу — для детей поездка оказалась бессмысленной, поскольку все побережье было заминировано — и видели первую волну лондонских беженцев: те высаживались с прогулочных речных судов и пугали окрестные деревни своими газовыми масками. Сойдя на берег, лондонцы, коротко остриженные и молчаливые, выстроились у дороги. Этим детишкам предстояло отправиться дальше, в английскую глубинку.
Эмма покосилась на Ральфа.
— Эвакуироваться — это как? — шепотом спросила она.
Брат покачал головой.
— Нас не увезут. Мне так кажется. Увозят ведь тех, кто живет у самого моря.
— Да я про другое. Как они себя чувствуют?
Ральф приложил палец к губам. Ни тогда, ни потом он не считал своих родителей жестокими, но старался их не злить. Они были степенными, пожилыми — и начисто лишенными воображения.
Когда война закончилась, родители снова завели тайные разговоры. Они обсуждали, не взять ли в дом сироту — быть может, ребенка местной девушки, которая провела ночь с летчиком, или кого постарше, товарища для Ральфа… В церкви много говорили о печальной судьбе паренька из Лоустофта, ровесника Ральфа: его отец, работник газовой компании, погиб, когда немецкая бомба упала на Лорн-парк-роуд, а мать скончалась от прямого попадания в ресторан «Уоллерс». «Что она вообще делала в ресторане, хотела бы я знать?» — проворчала миссис Элдред. Потом среди окружения Элдредов разошлась молва, будто этот мальчик до того, как осиротеть, вел слишком вольную жизнь, и родители отказались от своей затеи. Несостоявшийся товарищ Ральфа скрылся в пелене несбывшихся надежд.
Когда даешь себе труд, говаривал отец Ральфа, задуматься о нуждах и страданиях этого мира, когда вглядываешься в бездонную пучину человеческой недальновидности и глупости, ты начинаешь понимать, что так уж устроен мир, иначе бы в нем не существовало благотворительности.
Наконец в стране отменили карточки. Но в доме Элдредов к еде по-прежнему относились бережно, если не сказать — скаредно. «Нет ничего дурного в экономии», — уверяла миссис Элдред. Ральф усвоил прочно: если хочется чего-нибудь вкусненького, дома этого не найдешь и не получишь.
Когда Ральфу исполнилось пятнадцать, его отослали к тетке в Йоркшир. Дядюшка Джеймс именовал йоркширских родичей «синодом из Уитби», подразумевая, что они все узколобые, угрюмые и слишком уж озабоченные верой, на его утонченный вкус клирика Высокой церкви. Сам Ральф поездку на север воспринял как каникулы: к тому моменту он уже начал критически относиться к собственному семейству и из опыта прожитых лет усвоил, что отдых и искупление во многом схожи.
Синод обитал в доме с мрачным фасадом, а внутри дома залегали черные тени. Еще там было несчетное множество стульев с прямыми спинками и скользкими сиденьями коричневой кожи; казалось, в доме постоянно ведутся приготовления к какому-то собранию или к общему молению. В столовой стулья и вовсе были категорически неудобными и жесткими, а любой прием пищи обязательно предварялся продолжительной молитвой. Книжные шкафы со стеклянными дверцами стояли запертыми, на буфете высились вазы темного стекла, словно наполненные кровью.
Кузины шныряли по дому в тапочках; в гостиной громко тикали часы. Дядя проводил дни за письменным столом, подбивая счета; тетка вязала, восседая на толстой подушке. Порой она откладывала вязание и поворачивалась к Ральфу — бледная, будто обескровленная копия его матери, — и ее тонкие губы шевелились. «Тебе следует гулять, Ральф. Садись в автобус, поезжай на побережье. Мальчикам полезен свежий воздух».
Ральф послушался. Вышел из дома и сел в первый же автобус, который шел за пределы города. Стоял обычный для этих краев неприветливый денек; никто, кроме Ральфа, не отважился отправиться на прогулку. Кое-где дорога, по которой катил автобус, подходила вплотную к берегу; немногочисленные сельские домики будто поглядывали с тоской на незримое море, и все крепче становилось ощущение обрывающихся в воду скал, углевозов и рыбацких лодок, соли на губах и морского ветра.
Он сошел с автобуса. Куда именно приехал, он не имел ни малейшего понятия. Ветер усилился, зато застилавшие небо тучи слегка разошлись, и время от времени в прорехи между ними проглядывало солнце, чьи лучи как бы сочились в трещины в стенках серой вазы. Ральф плотнее запахнул куртку и подумал, что тетка, если бы видела его сейчас, непременно бы порадовалась. Потом обернул горло видавшим виды шарфом. Спустился по склону холма почти вприпрыжку и увидел перед собой свинцовые воды бухты.
Наступил отлив. Среди прибрежных скал бродил одинокий мужчина. В отдалении виднелись другие фигуры, с рюкзаками и в высоких башмаках. Они расхаживали, опустив головы, и не отрывали глаз от песка. Ральф тоже уставился себе под ноги и пошел дальше, лавируя между водорослей и заводей в камнях.
Он прошел два десятка ярдов в сторону открытого моря. Прибой впереди не рычал, а негромко рокотал. Ральф наклонился и подобрал с песка какой-то грязный и склизкий камень. Им вдруг овладела бурная радость, причем на мгновение он и сам затруднился отличить эту радость от страха. Ему попалась окаменелость, серо-зеленый завиток, на ощупь не каменный, а стекловидный, мокрый и со следами пены, похожий на накатывающую на берег волну. Камешек удобно лег в ладонь — два дюйма в поперечнике, полтора дюйма в длину.
Он стоял, изучая находку, осматривая ее со всех сторон. Внутри обнаружилось небольшое углубление, и Ральф понял, что держит в руках окаменелую раковину, гладкая поверхность которой пряталась под слоем песка и другой морской грязи. Он выпрямился и огляделся. Меланхоличные фигуры с рюкзаками приблизились к нему, словно гонимые ветром, и теперь их при желании можно было окликнуть. Они неумолимо надвигались, переставляя ноги в непромокаемых штанах; лица раскраснелись от холода и ветра.
Среди них была женщина, чей острый нос торчал багровым пятном над мотком шарфов вокруг горла. Она поглядела на находку Ральфа, потом зубами стянула со своих рук плотные перчатки. Ральф вложил окаменелость в ее ладонь. Она повертела раковину в руках, провела пальцем по затейливому изгибу, как бы пересчитывая поперечные гребешки. Потом прижала раковину к лицу, высунула язык и лизнула.
— Грифея, — сказала она. — Знаешь, что это?
Ральф покачал головой, ощущая себя невежественным необращенным язычником.
— Двустворчатый моллюск, — пояснила женщина. — Вроде устрицы. Устриц-то ты наверняка видел?
— Конечно. — Ральф постарался скрыть разочарование: находка оказалась вполне обыденной.
— Этой раковине сто пятьдесят миллионов лет, — продолжала женщина. Ральф потрясенно воззрился на нее. — Ты ведь знаешь, что устрицы живут в раковинах? Так вот, это предок устриц. — Он кивнул. — Моллюски обитали тут, еще когда море было теплым. Только представь! В раковине скрывалось мягкое тело, сердечко, кровеносные сосуды, жабры. Когда моллюск умер, вся плоть сгнила, и полость заполнилась песком. А потом песок затвердел и обратился в камень.
Ральфа и женщину окружили люди. Клубился пар изо ртов, все взгляды были устремлены на ладонь женщины. Эти люди завидовали Ральфу, как если бы он отыскал золотой самородок или драгоценный камень.
— Море ушло, — произнес мужчина в вязаной шапке, лицо под которой было цвета свежей ветчины. — Я хочу сказать, море стало сушей. А теперь море возвращает себе утраченное вдоль всего побережья. — Он повел рукой в сторону Уоша. — Вот увидишь, парень, оно вернется еще при твоей жизни.
Другой мужчина, в зеленой балаклаве армейского образца, сказал:
— Я служил с одним дурнем из Саффолка, чей дед владел землей на берегу. Теперь эта земля под водой. Тамошние кладбища тоже затопило, и кости болтались в волнах.
— Словом, ты, мальчик, помешал этому существу вернуться в его привычную среду, — сказала умная женщина. — В море, откуда оно когда-то появилось.
— Когда оно было живо…
— Да?
— Чем оно питалось?
— Оно прикреплялось к морскому дну и втягивало в себя воду. Так оно и питалось, за счет частиц в воде. У него были желудок, почки, другие внутренние органы — как у нас.
— Оно было разумным?
— По-твоему, нынешние устрицы разумны? Интересно, о чем они размышляют?
Ральф покраснел. Что за глупый вопрос! Он всего лишь хотел узнать, уверена ли женщина, что в раковине обитало живое существо. Может ли она поклясться, что это существо там обитало.
— Они редко встречаются? — спросил он.
— Нет, если считать раздавленные и все осколки и обломки.
Женщина стиснула пальцы и мгновение-другое держала раковину в кулаке, а затем положила ее на подставленную ладонь Ральфа и принялась, страдальчески морщась, натягивать перчатки. Ей явно хотелось оставить окаменелость себе, а Ральф чуть не поддался порыву великодушия, но вовремя спохватился.
А Вязаная шапка сказал:
— Я часто приезжал сюда в детстве и теперь приезжаю, но в первый раз вижу такое. Мне в лучшем случае попадались дешевенькие брахиоподы. Ну, плеченогие. Можно сказать, порой мы смотрим так пристально, что не замечаем очевидного.
— Да бросьте! Это просто удача новичка, — возразил Балаклава и ткнул затянутым в шерсть пальцем в раковину. — Знаете, как этих тварей называют местные? Дьявольские улитки. — Он хмыкнул. — Легко догадаться, почему.
Ральф посмотрел на окаменелость в своей руке и едва ее не выронил. Этот бесовский завиток с поперечинами, этот зловещий синеватый отлив… Всю дорогу домой на автобусе он заставлял себя не выпускать раковину из пальцев, разрываясь между алчностью собственника и отвращением. И гадал, как вообще сумел ее отыскать, если вовсе не собирался ничего искать.
Домой он добрался насквозь замерзшим и ощущая, что его подташнивает. Улыбнулся кузине, открывшей дверь, и сказал, что пойдет наверх и помоет руки. «Тебе понравилась прогулка, милый?» — спросила тетка. Ральф в ответ промычал нечто неразборчивое, скорее из вежливости, чтобы не показаться грубым. Тиканье часов в гостиной казалось угнетающе громким и настойчивым. Ему вдруг представилось, как эти часы тикают под землей, все сто пятьдесят миллионов лет. Он занял свое место за столом, уселся на обтянутый кожей стул и задумался, из шкуры какого животного эта кожа. Был ли у него мех? Как текла кровь в его жилах? Тетка рассуждала о том, как правильно сервировать стол, и двигала указательным пальцем рыбные ножи. Подали копченую пикшу с тонко порезанным хлебом и маслом; лужица бледного сока расползалась по тарелке. Ральф съел кусок или два и отложил вилку. «Не голоден?» — спросила тетка. А он думал о костях с кладбищ, смытых в море под солоноватый шелест волн; о грифее, всасывающей морскую воду; о минувших эпохах и о происках дьявола.
Со слов матери Ральф всегда воображал себе дьявола этаким строгим школьным учителем: «Дьявол всегда находит занятие для праздных рук».
Раковина лежала в комнате наверху, спрятанная в чемодане.
Когда Ральф возвратился из Йоркшира, они с Эммой стали играть в цитаты из Библии. Это был их способ принимать решения.
Эмма сказала:
— Хочу узнать, кем я стану, когда вырасту, — врачом, адвокатом или ворчливой кумушкой, которая вечно сидит дома, как наша мама.
По правилам игры полагалось выбирать цитату наугад и полагаться на советы Писания, однако требовалось живое воображение, чтобы совместить библейские изречения с прозой жизни.
— Как насчет вот этого? — продолжала Эмма. — Исход, 40:11. «И помажь умывальник и подножие его и освяти его». Очень полезный совет, по-моему. — И начала напевать гимн собственного сочинения: — «Как сладко имя Иисуса…»
Ральф вынул окаменелость из кармана куртки, где хранил ее последние несколько дней.
— Гляди, что у меня есть. Дьявольская улитка.
Эмма испуганно вскрикнула:
— Гадость какая! Что это?
Ральф рассказал сестре о грифеях, и Эмма заинтересовалась.
— Дай подержать. — Он опустил раковину в подставленные чашечкой ладони Эммы. — А можно, я отнесу ее в школу, девочек попугаю?
— Нет, конечно. Она моя. А ты ее потеряешь или разобьешь.
— Я атеистка, — гордо заявила Эмма.
— Минуту назад кто-то поминал Бога. Кто же это был?
На книжных полках стояли ветхие книги. «Христианский секрет счастливой жизни». Пыльный том некоего Г. Ч. Д. Моула «Христос во всем» (Лондон, 1892). В чем-то перемазанное сочинение Ф. Р. Хейвергэла «Верно служить Господу» (1880). В переплете с едва различимым тиснением скрывались «Гимны веры и надежды». А страницы изданной в Абердине без указания даты книги Р. М. Макчейна «Корзина отрывков» оставались и вовсе неразрезанными.
Год спустя Ральф попросился обратно в Йоркшир. Эта просьба немало удивила его родных и доставила некоторое удовлетворение синоду, каковой признал Ральфа тихим, никому не докучающим мальчиком, и порадовался, что их компания оказалась по душе хоть кому-то из членов семьи. Ральф проводил все дни на берегу и в городских музеях. Дома он своими открытиями не делился, однако рассказывал обо всем школьному учителю — этого человека, как он сообразил позднее, ему следовало привлечь на свою сторону, когда случилась ссора. После школы он продолжал учиться, заказывал книги по почте на свои карманные деньги и прилежно изучал геологические карты; бродил по полям, лазал по холмам и прибрежным скалам, исследовал придорожные канавы и рытвины. Когда уставал и начинал чувствовать, что перестает понимать прочитанное и увиденное, он напоминал себе о той женщине на йоркширском побережье. Вспоминал, как та лизнула багровым кончиком языка окаменелую раковину, всю в песке и грязи, не устрашившись холода и почтенного возраста находки.
Он поставил себе задачу научиться особому зрению — умению смотреть на ландшафт и мысленно убирать следы человеческого воздействия на природу. Англия под взглядом юного геолога преображалась: отары хищных овец, истреблявших растительность, исчезали в пелене грядущего, на торфяных болотах вырастал лес, и в своем воображении Ральф различал едва ли не каждое дерево. Там, где другие видели лишь полоску земли, он усматривал следы ледника, опознавал пустыню под зарослями вереска, а все прославленные чудеса Европы в его фантазиях погружались на дно теплого, неглубокого, прозрачного моря.
Сегодня коллекция окаменелостей Ральфа хранилась в картонных коробках на чердаке его дома. Ребекке, его младшей дочери, в пять или в шесть лет начали даже сниться кошмары с этими камнями. Ральф корил себя за то, что не смог подыскать убедительное объяснение; а злодейка Кит сказала Ребекке, что это каменные животные, первобытные существа, которые теперь застыли в камне, а когда-то плавали в море, и от них в воде было не протолкнуться. Наслушавшейся таких рассказов Ребекке стало сниться, что эти камни ожили и снова плавают, погружаясь в ил, у самых дверей ее спальни.
В юности же Ральф хранил свои находки в собственной комнате, расставлял по верху книжного шкафа и на каминной полке над холодным очагом. Норфолк внес весьма скромный вклад в эту коллекцию. Ральф прочесывал пляжи Уэймута и Кромера в поисках аммонитов и эхиноидов, но ему категорически не везло и приходилось дожидаться лета и добровольного изгнания в край жестких стульев с прямыми спинками. Он стоически терпел все: и проповеди дяди, и ежедневные упражнения кузин, терзавших фортепиано. Мать стирала пыль с окаменелостей дважды в неделю, но не могла взять в толк, что это такое. «Ральф у нас увлекается старыми камнями, — говорила она людям. — Всякими обломками глиняной посуды и тому подобным. Привозит с каникул целые кучи». В ее сознании геология и археология были неразлучны и часто путались. «Ральф у нас коллекционер, — говорила она. — Любит все старое. А вот Эмма — совсем другое дело, настоящая современная мисс».
Эмма спросила брата:
— Ральф, как ты можешь с такой легкостью рассуждать о пятистах миллионах лет? Большинство людей не в силах вспомнить… ну… даже о Рождестве. Каждый декабрь они впадают в панику, словно и знать не знали, что праздник приближается. Лишь немногие способны задуматься о Рождестве в июле.
— Все дело в том, — отозвался Ральф, — чтобы представить, как ты движешься сквозь время. Чтобы вернуться назад, к самому началу геологических эпох, нужно совершить кругосветное путешествие сорок шесть раз. Допустим, тебе надо попасть в последний ледниковый период. Он, кстати, был сравнительно недавно. Говори себе, что это все равно как пересечь Английский канал, доехать из Лондона до Парижа.
— Я бы не возражала съездить в Париж, — сказала Эмма. — Как думаешь, стоит намекнуть родителям?
— А чтобы вернуться во времена динозавров, нужно объехать весь мир.
— Лично я вполне довольна тем, что живу здесь и сейчас. — Эмма подергала себя за косичку, потянула, и та наконец распустилась. Она провела пальцами по густым волосам с золотистым отливом. В те дни она частенько тайком гляделась в зеркало. «Утенок превращается в лебедя», — приговаривала мать. В этих словах не было ничего дурного, но они почему-то бесили Эмму.
А в голове Ральфа маршировала эволюция. У каждой жизненной формы имелись свои время и место — у морских улиток и медуз, у водяных скорпионов и двоякодышащих рыб, у папоротников и кораллов. Акулы и плотоядные рептилии, морские ежи и бронтозавры, птеродактили и магнолии, каракатицы и устрицы… Гигантские бескрылые птицы, опоссумы на деревьях, слоны в джунглях… В сознании Ральфа природа выстраивалась в упорядоченную цепочку, как на картинках в детской книжке или на плакатах в начальной школе. Саблезубый кот, лошадка трех футов высотой, ирландский лось, лохматый мамонт, человек — сгорбленный, волосатый, с наморщенным лбом… История успеха, торжества сильных.
В семнадцать лет Ральфа принимали за мужчину. Он ничуть не походил на первобытного человека из этих детских книжек с картинками — высокий, статный, с чистой кожей и ясными глазами, этакий герой любовного романа. Порой женщины на улице поглядывали на него с нескрываемым интересом — или с задумчивой жалостью, если они опасались, что такой красавчик может угодить в кабалу к их соперницам.
Ральф неизменно возвращался в Брекленд, катался на велосипеде по узким проселкам, торил пути между бетонных сооружений и по узким улочкам, забитым могучими грузовиками. Он наблюдал повсюду признаки победы в войне — поломанные заборы, вырубленные сады, изуродованные рощи, сорванные с петель калитки и ворота, патриотические плакаты на стенах домов. Куда ни посмотри, взгляд натыкался на крохотные домики из рифленого металла, начинавшие ржаветь и стоявшие без дверей. Фермеры и их работники разъезжали на подержанных джипах, позаимствованных у военных. Под соснами громоздились кучи мусора. Но ветер оставался прежним и, как и раньше, негромко пел среди веток и сучьев. Прежними оставались и пятнистые стволы берез, что маячили за пустынными полями, а с озер стаями взмывали в небо цапли.
Министерство обороны отнюдь не собиралось избавлять этот край от своего присутствия. Колючая проволока и таблички с надписью «Запретная зона» тянулись прямо через поля. Когда мимо с лязгом и грохотом пылил очередной армейский конвой, Ральф обычно сворачивал на ближайшее пятно дерна. Однажды, пока стоял по колено в мокрой траве и держал велосипед за руль, он краем глаза заметил нечто, мгновенно приковавшее взгляд, — кремневый наконечник стрелы. Он подкинул кремень на ладони, потом сунул в карман. Вспомнился тот миг, когда он наткнулся на свою первую окаменелость. А вот и новое свидетельство погребенной жизни прошлого. В музей этот наконечник везти не полагалось: подобные штуки находили достаточно часто. Поэтому Ральф привез его домой и положил на каминную полку, рассчитывая показать дядюшке Джеймсу, когда тот снова приедет в Англию. «А, эльфийская стрела», — с улыбкой проговорила его мать.
«Тебе нравится старина, Ральф», — одобрительно замечал отец, не считавший увлечение сына чем-то недостойным. Сам Мэтью заводил друзей в окрестностях, поддерживал отношения с церковниками и с другими бизнесменами, тяготевшими к благотворительности и социальной ответственности. В те дни по стране шла истерическая волна молений и обращений, люди толпами окунались в водоемы и называли это коллективное омовение крещением. Американские проповедники являлись на военные базы в попечении о душах своих соотечественников — и находили благодарную публику среди жителей бедных, позабытых английских городков. «Требуется простой шрифт, — утверждал Мэтью. — Все прочее — мишура». Мишуру он ненавидел, будь то пышность римских католиков, помпезность евангелистов или какое-либо проявление эмоций. Простота была достоинством, все прочее отвергалось.
Эмма сказала, что хочет стать врачом.
Отец ответил:
— Если решила, так тому и быть.
Ральфу казалось, что сестре позволяют буквально все на свете. Она отличалась властным характером, любила командовать и не стеснялась высказывать свое мнение, громко и уверенно. Но когда взгляды Эммы начинали противоречить убеждениям ее родителей, те брались исправлять этот недостаток воспитания. Они пытались приучить Эмму вести себя подобающе, но не старались изменить взгляды дочери, полагая, должно быть, что это лишнее; ведь Эмма была женщиной, а кто прислушивается к мнению женщин в реальном мире? Она вольна думать что угодно, и эти взгляды могут испортить ей жизнь, но главное — соблюдать правила приличия, принятые в обществе.
Во всяком случае, именно так Ральф воспринимал отношение своих родителей к свободомыслию Эммы. Что касалось его собственных взглядов, убеждений и желаний, тут все обстояло совершенно иначе.
— Значит, Ральфи, ты не хочешь заниматься бизнесом?
Отец вступил в домашнее сражение обходным маневром, зайдя с фланга. Он всем своим видом показывал, что речь идет о повседневных вопросах, о незначительном изменении в планах семьи. Но очень быстро ввел в бой свои резервные батальоны, и выяснилось, что на кону не только будущее семьи. Внезапно оказалось, что решение, которое надлежало принять Ральфу, затрагивает едва ли не судьбу вселенной.
Сначала отец сказал:
— Ральф, ты никогда не доставлял мне неприятностей. Я думал, ты хранишь верность той религии, в которой тебя воспитывали.
— Храню, папа.
— Но теперь ты выступаешь против этой веры.
— Вовсе нет.
— Подумай хорошенько, Ральф. Мы верим, что Господь сотворил сей мир, как написано в Библии. Я верю в это всей душой. И твоя мать тоже верит.
— А дядюшка Джеймс не верит.
— Джеймса здесь нет, — ровным тоном заметил отец. С ним было не поспорить: Джеймс Элдред находился в Занзибарской епархии.
— На мой взгляд, это метафора, — сказал Ральф. — Но я верю в Бога и в эволюцию.
— Тогда выходит, что в твоей голове все перепуталось, — возразил отец. — Как можно верить одновременно в два факта, каковые противоречат друг другу?
— Почему же противоречат? Папа, этот вопрос для многих людей утратил остроту еще на рубеже столетий. Никто больше не разделяет твоих взглядов. Никто не ставит Господа на оду чашу весов, а Дарвина — на другую.
— Когда я был молодым, — сказал Мэтью, — то побывал на одной лекции. Ее читал заезжий профессор, настоящий ученый, а не какой-то вчерашний студент-недоучка. Он спросил нас: «Что такое дарвинизм?» И сам ответил: «Я вам объясню. Дарвинизм — все равно что атеизм». Я навсегда запомнил эти его слова. В моей жизни было много всякого, но ничто — слышишь, ничто — не смогло убедить меня в том, что тот профессор ошибался.
— Папа, прошу тебя, подумай сам, — взмолился Ральф. — Просто подумай! Тебе сразу станет понятно, что он ошибался. — Мысли метались в голове; неужто нахлынула интеллектуальная паника? — Какой смысл упорно повторять слова, услышанные тобой в далекой молодости? Можно быть сторонником теории эволюции, дарвинистом или кем еще и все равно верить, что мир устроен по Божьему промыслу. Споры давно закончились, и все признали, что препираться тут вообще не из-за чего.
— Мои убеждения, — торжественно произнес отец, — никогда не следовали за богопротивной модой.
Битва переросла в войну. Родители не разговаривали с сыном. Ральф не мог есть: кусок не лез в горло, чудилось, будто он пытается глотать камни. Он ненавидел ссоры и игру в молчанку, когда от безмолвия сгущается атмосфера в доме и воздух словно электризуется.
Мэтью наседал на сына, и жена от него не отставала. Их наскоки были кавалерийскими.
— Ты готов привести свидетельства, как ты их называешь, почерпнутые из кучки костей и ракушек, и воспользоваться ими против слова Божьего?
— Я же говорил тебе, что тут нет противоречия, — отвечал Ральф.
— Для меня есть, — заявлял отец, и все начиналось по новой.
— Папа, с тобой невозможно спорить!
— Ну еще бы! — хмыкал Мэтью. — Я ведь не ученый, как некоторые. Я отсталый деревенский пентюх и должен считать за счастье, что ты снисходишь до разговоров со мной! Тебе, верно, претит жить с нами под одной крышей. Господи всемогущий, мальчик! Да ты оглянись вокруг! Посмотри, как устроен этот мир. Неужели ты и вправду думаешь, что он подчиняется этим идиотским механизмам твоей эволюции? Неужели, по-твоему, мы появились на свет по чистой случайности?
— Пожалуйста, успокойся. — Ральф попытался глубоко вдохнуть, но ощущение было такое, словно этот вдох застрял где-то на полпути вниз по гортани. — Не надо махать на меня руками и твердить, что все вокруг сотворено Богом. Не надо убеждать меня в том, что все чудеса природы и все богатства мироздания — от Всевышнего. Я знаю об этом, пожалуй, побольше твоего. — Да, отец, больше твоего, ибо ты прожил жизнь, почти не отрывая взгляда от своих щедро смазанных ваксой башмаков. — Я верую в Бога, но верую сознательно. Не из-за доказательств, а по зову души. Никто меня верить не заставляет.
— По зову души?! — Мэтью брезгливо скривился. — Веришь по зову души? Где ты набрался таких глупостей?
— Сам придумал.
— То есть ты готов верить всему, что взбредет тебе в голову? Например, что луна состоит из зеленого сыра? Неужто ты не в силах отличить истину от лжи?
— Не знаю, — тихо признался Ральф. — Помню, мы ходили на службы, и нам говорили, что истина — в словах Господа, что ее не найти просто так, сколько бы ни искал. Во всяком случае, так я запомнил. Ну да ладно, папа. Как бы то ни было, я не готов сидеть и ждать до конца жизни. Если природа наделила меня даром мышления, надо им воспользоваться и отыскать ту истину, до которой я смогу докопаться.
— Ты убиваешь меня, Ральф, — сказал отец. — Твои гордыня и самомнение убивают меня.
Ральф опасался, что отец, уподобясь библейскому пророку, может спросить: «Что способна поведать тебе геология о Камне веков»? По счастью, отец не задал этого вопроса, однако Ральф оказался жертвой безумной отцовской ярости, приступ которой его изрядно напугал и заставил сожалеть о том, что он вообще завел этот разговор.
Мать отвела Ральфа в сторонку.
— Ты огорчаешь своего отца, — укорила она. — Я никогда прежде не видела его таким расстроенным. А ведь он делал для тебя все, что мог, и будет делать впредь. Если ты станешь настаивать на своем выборе, мне будет стыдно встречаться с нашими друзьями. Они все скажут, что мы не сумели правильно тебя воспитать.
— Послушай, мама, я лишь хочу поступить в университет. Хочу изучать геологию, только и всего. Я вовсе не собирался никого расстраивать. Что-что, а это последнее, о чем я думал.
— Я знаю, что ты стремишься к высотам. — Доркас сокрушенно вздохнула; такие вздохи удаются лишь матерям. — Но твои способности, Ральф, даны тебе не для твоего тщеславия. Оны даны тебе на благо нашей христианской общины.
— Понятно. Как скажешь. На благо так на благо.
— Ты не слушаешь меня, — упрекнула она.
Он не поверил собственным ушам, и изумление стремительно переросло в гнев. Его еще и обвиняют?!
— Я? Я не слушаю?
— Ты призывал своего отца к рассудительности, — ответила Доркас. — Тебе предстоит узнать, что рассудок иногда пасует.
— Хватит, мама! — воскликнул Ральф. — Оставь меня в покое!
Мать ушла. Ее губы были поджаты, словно она отведала кислых слив. Был бы тут дядюшка Джеймс, думал Ральф, все вышло бы иначе. Ему хотелось плакать, как ребенку, от тоски по дядюшке, о котором он так мало знал. Джеймс поговорил бы с его родителями, высмеял бы их предрассудки и чрезмерную осторожность, суеверия и упрямство, убедил бы их, что на дворе давно двадцатый век. Из писем дядюшки Ральф знал, что Джеймс ничуть не похож на его родителей, он образован, мыслит широко и умеет сочувствовать. Ральф понимал, что проигрывает, теряет почву под ногами. Все, во что он верил и во что хотел верить — порядок, прогресс, эволюция, — оказалось изничтожено суровым взглядом отца и поджатыми губами матери.
Почему он не позвал домой школьного учителя, который всегда его ободрял? Почему не обратился к директору школы, который не раз хвалил Ральфа за ум, прилежание и сообразительность? Почему не привел какого-нибудь другого взрослого, который бы за него заступился? Хотя бы выступил судьей в споре и заставил отца следовать правилам?
Да потому, что он стыдился глупости своего отца, стыдился самого предмета спора. Потому, что в семейных ссорах никто не обращается за подмогой во внешний мир; эти споры и ссоры — дело частное, интимное, постороннему в них не разобраться. И потому, что разумные решения всегда приходят в голову слишком поздно.
— Ральф, — сказал отец, — выслушай меня внимательно. Ты еще мальчишка. О, я знаю, что тебе неприятно это слышать. Ты мнишь себя взрослым и умным. Но однажды ты поблагодаришь меня за науку, Ральфи, уж поверь.
Ральф ощущал себя угодившим в ловушку вековечного спора. Есть слова и доводы, которые сыновья обращают к отцам; есть слова и доводы, которые отцы обращают к сыновьям. Понимание этого ничуть не помогало, как и осознание того, что отец ведет себя так, словно старается притвориться викторианским патриархом рода. Семья Ральфа всегда была ужасно, ущербно старомодной, но до сих пор он и не подозревал, до какой степени она погрязла в прошлом. Но с какой стати он должен стать таким же, пускай все друзья его родителей ничуть не отличаются от них, и пускай он с малолетства был при них? Они ходят в церковь, не слишком любят читать, боятся путешествовать; это люди, из принципа приверженные своим мелким воззрениям и остающиеся дома. В первый раз в своей жизни Ральф увидел своих родителей и их окружение такими, какими, вероятно, видел этих людей мир вокруг, а именно — восточноанглийскими окаменелостями.
— Денег от меня ты, Ральфи, не получишь, — вещал отец. — И потому вряд ли сможешь обеспечивать себя, если все-таки укатишь в свой университет. Но попытайся, мешать не стану.
— Джеймс мне поможет, — дерзко ответил Ральф, сам себе не веря.
— У твоего дядюшки Джеймса нет за душой ни гроша. И ты глубоко заблуждаешься, коли думаешь, что он отважится пойти против собственного брата.
— Разумеется, я знала, что так и будет, — сказала Эмма. — Когда все прекраснодушные теории и благочестивые предлоги отброшены, все сводится к тому, в чьей руке кошелек. Это всегда последний довод.
Ральф сказал:
— Дарвиновская теория принижает вовсе не Бога, а человека! Теперь уже нет возможности считать человека господином мироздания. Он лишь часть общего порядка вещей. Но этот порядок существует, и, если хочешь, можешь поставить Господа на его вершину.
— Но ты же против, — ответил отец. Снова тот же ровный тон. Дело было не в Дарвине и не в теории эволюции; дело было в послушании. Даже если отец согласится с последним утверждением, Ральф сознавал, что ничего не достиг, обратившись к подобным аргументам. Если теория принижает человека как такового, значит, она принижает и Мэтью Элдреда, а он всегда стремился стать не кем иным, как господином вселенной.
— Если тебе угодно, папа, — продолжал Ральф, — а мне так точно угодно, можешь и дальше верить, что человек занимает особое место в мироздании. Только человек наделен разумом. Только человека можно назвать разумным животным.
— Пустые слова, — отмахнулся отец. Он выглядел довольным собственной фразой, точно врач, поставивший верный диагноз.
Люди разумны, но не все, думал Ральф; тебя, папа, я не могу считать разумным — больше не могу.
Когда конфликт достиг наивысшего накала — домочадцы почти не разговаривали друг с другом, и в доме установилась тишина, заставлявшая вспомнить об оплоте йоркширского синода, — Мэтью на одну ночь сбежал из-под родного крова. Он отправился в Кингз-Линн, обсудить со своими деловыми партнерами совместно задуманный благотворительный фонд. Предполагалось, что это будет амбициозное предприятие с сильным христианским влиянием: деньги на миссии за рубежом, средства на содержание ближневосточной ночлежки, за которой присматривал Джеймс Элдред, а также прежде всего деньги для нуждающихся в самом Норфолке — для престарелых и для увечных работников, для тех ходящих в церковь сельских жителей, что оказались вытесненными на обочину жизни современной сельскохозяйственной техникой или иными неблагоприятными для себя обстоятельствами.
Фонд намеревались назвать именем святого Вальстана, небесного покровителя крестьян, фермеров и батраков, чей образ можно было увидеть по всему графству — на картинах, сувенирах и в рекламных листовках. Предложение назвать фонд именем святого поступило от Уильяма Мартина, торговца из Дирхема; Мэтью Элдред, правда, считал, что от этой идеи попахивает Высокой церковью, но Мартина все признавали человеком здраво- и трезвомыслящим, поэтому он имел широкий круг связей, и его предложение приняли. Сам Мэтью к тому времени сделался местным патриотом, заседал в бесчисленных обществах, числился то казначеем, то председателем. Ральф с горечью сказал Эмме: «Вот бы его благотворительность распространялась на дом».
Тем вечером случилось событие, которое подорвало решимость Ральфа. Мать пришла в его комнату, бесшумно, как привыкла, поднявшись по лестнице. Она постучала и дождалась, пока он пригласит ее войти. Эта нарочитая, где-то даже болезненная вежливость охватила семью с того самого мгновения, как вспыхнула ссора.
Ральф оторвался от книг и направил свет настольной лампы так, чтобы в комнате стало хоть немного светлее. Свет выхватил из сумрака обутые в тапочки ноги матери, присевшей на кровать. На плечи она накинула кардиган, а пустые рукава мяла и крутила в пальцах. На одном из пальцев сверкало обручальное кольцо, большое и широкое, похожее на медную гайку или шайбу. Должно быть, от треволнений последнего времени Доркас похудела — кольцо болталось у нее на пальце, а костяшки выпирали, бросаясь в глаза.
Ральф внимательно выслушал мать. Та сказала, что если он не капитулирует — впрочем, этого слова она не употребила, — если не пожелает смирить гордыню и не согласится с теми планами, которые строил на него отец, тогда сложно даже предположить, как Мэтью поступит с Эммой. Он вполне может решить, что, раз Ральф столь злонамеренно сбился с пути, Эмма нуждается в родительском наставлении. Может оставить ее дома, запереть под своим присмотром. И тогда прости-прощай медицинская школа, о которой Эмма мечтает.
Мать вздохнула, выложив ему все это. Она говорила негромко, осторожно, а ее взгляд блуждал по комнате — по коврику под вешалкой, по книжному шкафу, по письменному столу, затем обежал стену, задержался на темном окне, еще не задернутом шторами. Да, Доркас осторожничала, но не боялась, и Ральф ее понимал. Он сознавал, что мать вызвалась добровольцем, взялась выполнить грязную работу; они с мужем, его отцом, обо всеми договорились между собой. Теперь не будет криков, заламывания рук и прочего; будет только неизбежное, молчаливое поражение — его поражение.
— Эмма, быть может, захочет стать медсестрой, — сказала мать. — Твой отец может ей это позволить, но он ведь способен и заупрямиться. Какое решение он примет, во многом зависит от тебя.
— Мама, ты злая и коварная женщина.
Он не ведал тогда, что она больна, что всего через несколько месяцев, в больнице, с нею случится первый из множества приступов. Несмотря на болезнь, ей выпало прожить долгую жизнь. Ральф не был уверен, что сумел простить ее до конца. Но он пытался. Честно пытался.
После его капитуляции отец немедленно сменил гнев на милость.
— Сделай это своим хобби, Ральфи, — посоветовал он. — Просто хобби. Но не вздумай превращать свое увлечение в занятие, по которому миру суждено узнать о тебе. Это отнюдь не дело твоей жизни.
— Я не хочу заниматься бизнесом, — ответил Ральф. — Хочу жить собственной жизнью. И не собираюсь ни от чего отказываться.
— Хорошо, — покладисто согласился Мэтью. — Я продам свой бизнес, когда придет время. — Тут он нахмурился, словно испугавшись, что его могли неправильно понять. — Это деньги для тебя, Ральфи. И для твоих детей. Я помещу средства в наш фонд и все организую. Подаяние просить тебе не придется.
— Ты заглядываешь слишком далеко вперед.
— Рано или поздно ты женишься, Ральфи, и обзаведешься детьми. Годы-то идут, идут… Станешь учителем. Глядишь, отправишься в Африку, как твой дядя. Там вечно не хватает людей, сам знаешь. Я ни за что не стану тебя удерживать. У меня и в мыслях не было приговаривать тебя к скучной жизни. — Отец помолчал и добавил: — Но я надеюсь, что однажды ты вернешься в Норфолк.
Несколько месяцев после этого разговора Ральф не мог заставить себя улыбаться — во всяком случае, так считала Эмма. Ее брат ходил сутулясь и носил на себе свое разочарование, как носят ставшее узким старое пальто.
— Почему ты поддался? — спрашивала она. — Почему не стал отстаивать свои принципы, почему отказался от жизни, о которой мечтал?
Он избегал задушевных разговоров с Эммой, отделывался фразами вроде того, что жизнь сложнее, чем кажется, что ему открылись в людях неизведанные глубины.
Эмма не знала, не догадывалась о том, как именно его победили. А Ральф прилагал все усилия к тому, чтобы она об этом никогда не узнала.
Ему пришлось отслужить в армии, и армия не смогла расширить его горизонты. Служил он за письменным столом, выполняя поденные обязанности мелкого клерка, и лишь иногда перебирался с места на место то поездом, то грузовиком. Он начал осознавать собственный характер, благодаря восприятию других людей. Ральф как бы со стороны наблюдал спокойного, вежливого, здравомыслящего молодого человека, который уверенно рассортировывал проблемы для тех, кто сомневался или терялся, который в любой ситуации проявлял терпение и который не позволял себе ни высокомерия, ни насмешки; еще он никогда не заискивал перед старшими по званию, не имел никаких амбиций и не представлял, как облегчить свою жизнь. Неужели он и вправду таков? Ответа он не знал.
Нельзя сказать, что он был целиком и полностью несчастен. Ему самому чудилось, что армейская скука, рутинные неудобства и унижения, разлука с родными и тщета повседневных забот — лишь мелочи, вытерпеть которые не составляет труда. Гораздо труднее было утихомирить бурю, бушевавшую в душе, и смириться со снами, в которых он раз за разом убивал своего отца. Точнее, не убивал, а замышлял убийство, а потом убийство происходило как бы за кадром, и его арестовывали и допрашивали. Само преступление всегда оставалось вне фокуса.
Когда ему исполнилось двадцать, эти сны сделались настолько красочными и яркими, что воспоминания о них начали отравлять жизнь наяву. Днем же он почти не испытывал ненависти к Мэтью. Их ссора нисколько не повлияла на его убеждения, только изменила намеченный ход жизни; однажды Мэтью умрет или впадет в старческое слабоумие — или примет точку зрения сына, — и тогда все вернется на круги своя. Ральф не сомневался, что в долгосрочной перспективе окажется победителем.
Поэтому яркие сновидения, эти внутренние, мысленные бунты, сбивали с толку. Он был вынужден признать, что не контролирует обширную зону своей жизни.
В одной из увольнительных он не поехал, как обычно, в Норидж, а отправился с приятелем в Лондон. Они остановились в доме сестры этого приятеля, и Ральфу выпало спать на кушетке. В светлое время суток он бродил по городу, любуясь видами, ибо раньше в Лондоне не бывал. В одну из ночей он лишился девственности за звонкую монету, в помещении неподалеку от крупного железнодорожного вокзала. Позднее, как ни старался, он не мог вспомнить ни названия вокзала, ни улицы, где все произошло, а потому начал даже сомневаться, было ли все это на самом деле. Женщина назвалась Норой, однако у него не было причин ей верить. Никакой вины за собой он не ощущал: как случилось, так и случилось. Смущаться тоже не смущался: было — и сплыло, говорить больше не о чем.
В следующую увольнительную он познакомился с Анной Мартин, единственной дочерью трезвомыслящего торговца из Дирхема.
Три года спустя Ральф преподавал в лондонском Ист-Энде. Дядюшка Джеймс вернулся домой и стал директором той самой ночлежки для выходцев с Ближнего Востока, которая перешла под управление фонда Святого Вальстана и сменила название на «Хостел Святого Вальстана». Ральф регулярно посещал ночлежку по выходным. Спал на раскладушке в директорском кабинете; его будили, когда в дверь стучали новоприбывшие, когда кто-то заболевал или когда выяснялось, что постояльцы запаслись спиртным и затевали выяснения отношений на разбитых бутылках, ножах, щипцах для каминов и железных прутьях. Он выступал судьей в распрях по поводу владения окурками, продавленными матрасами и грязными одеялами, свел тесное знакомство с обычаями, ритуалами и повадками сотрудников социальной службы и полисменов.
Воскресными вечерами он собирал постельное белье и сдавал в прачечную, тщательно пересчитывая простыни, заляпанные рвотой и семенем, экскрементами и кровью. По средам заглядывал на часок, чтобы снова пересчитать белье. Простыни выглядели потрепанными и ветхими, но были белоснежно чисты. От них пахло гладильным прессом и крахмалом. Интересно, как в прачечной ухитряются придать этому тряпью такую невероятную белизну?
С Анной они обручились и собирались пожениться, когда она закончит учебу в своем педагогическом колледже. После свадьбы решили уехать в Дар-эс-Салам, где закадычный друг дядюшки Джеймса был директором школы и где новобрачных ожидал чудесный дом и две вакансии преподавателей английского для местных молодых людей, желающих стать священниками. Порой, шагая по лондонским тротуарам, Ральф пытался представить, каково жить в этой совершенно чужой стране, вообразить палящий зной и цвета этой иной жизни. Пока же просто велась переписка и делались необходимые приготовления.
Анна относилась к происходящему с непоколебимой невозмутимостью и планировала бракосочетание, тихое и скромное, под стать своему характеру. Она не испытывала тяги к броскости, одевалась в серое, черное или темно-синее и предпочитала простую одежду с четким силуэтом. Ральфу казалось, что его будущая жена держится отстраненно и даже будто строит из себя монашку. Религиозные воззрения друг друга они не обсуждали; наличие веры у обоих признавалось и принималось. Насчет переезда в Африку у нее не было ни малейших возражений.
— Она просто кивнула, и все, — поделился Ральф с дядюшкой.
— Вот и хорошо, — ответил Джеймс. — Я опасался энтузиазма.
Он пояснил, что в тех краях недолюбливают людей, что являются с распростертыми объятиями, готовые к романтическим лишениям и тяготам. Рассудительное согласие Анны выглядело куда более надежным основанием для совместного будущего, нежели постоянная болтовня о том, что сулит это будущее.
Впоследствии Ральф думал, что женитьба стала для них обоих прыжком в неизвестность: они ведь практически не знали друг друга. Но, быть может, когда ты молод, то даже не задумываешься о том, что неплохо бы хоть что-то узнать о своем избраннике, с которым намерен связать жизнь.
Что касается скучных цветов одежды и вообще манеры рядиться под монашку, Ральф, повидав мир и приучившись разглядывать женщин, сообразил, что стиль Анны был сознательным выбором, стремлением подчеркнуть индивидуальность и проявлением несомненного артистического дара. Платья она шила сама, поскольку, располагая скромными средствами, не могла себе позволить даже норфолкские цены, не говоря уже о том, чтобы зайти в любой лондонский магазин. Те деньги, которые у нее водились, она тратила на ткани, пуговицы и отделку, а потом кроила, обметывала и шила, внимательная до одержимости, аккуратная до маниакальности. И потому одежда Анны выделяла ее среди всех знакомых Ральфа — выделяла не монашеской строгостью, а подлинным шиком.
— Фрейд писал, — сказала Эмма, — что религия представляет собой общечеловеческий навязчивый невроз. — Она посмотрела на брата поверх очков. — Скажи-ка мне, Ральф, что случилось с динозаврами?
— Их среда обитания изменилась, — ответил он. — Из-за перемены климата.
Эмма язвительно усмехнулась, и Ральф понял, что она задавала свой вопрос, не ожидая ответа.
— Беда наших родителей в том, — сказала она, — что их среда обитания остается неизменной. Все одно и то же, по всему графству. Они везде чувствуют себя как дома.
Желание Эммы исполнилось: она поступила в медицинскую школу, а домой возвратилась лишь на свадьбу Ральфа. Она сидела, забравшись с ногами на ту самую старую кушетку, которую остервенело колотила в 1939-м, а на коленях у нее лежала раскрытая книга. Эмма слегка раздобрела; уверяла, что во всем виновата больничная еда — клецки, выпечка, нутряное сало. На такой еде она и сама все больше походила на клецку. Тем не менее у нее был ухажер, ретивый местный паренек по имени Феликс, не принадлежавший к привычному кругу приверженцев Писания. Она вела себя с ним дерзко, даже вызывающе, и далеко не всегда отвечала на его письма.
Эмма не переставала ворчать по поводу нового платья, которое пришлось шить к свадьбе, пусть и оплаченного отцом; она бы заплатила из своих денег, добавляла сестра, если бы Мэтью удосужился ее спросить, отвел в магазин, позволил побеседовать с продавщицами и позволил подобрать шляпку в тон. От парикмахерской она и вовсе бегала. Анна, ее будущая невестка, предложила помочь и сделать химическую завивку. Услышав об этом, Эмма бранилась так долго и злобно, что сама поразилась своим талантам.
— Итак, Ральф, — продолжала Эмма. — У Фрейда для нас есть приятные новости. «Благочестивый верующий — это про вас с Анной — в высокой степени защищен от опасности известных невротических заболеваний: усвоение универсального невроза снимает с него задачу выработки своего персонального невроза». Другими словами, для каждого из нас достаточно единственного проявления безумия.
— По-твоему, это безумие? — уточнил Ральф. — Просто безумие, ничего больше?
— По-моему, это вообще никак не связано с реальностью, братец. По-моему, вера есть нечто, чего люди добиваются, чтобы наполнить жизнь смыслом.
Впоследствии, вспоминая этот разговор, Ральф думал, что Эмма была добра к нему.
— Разве в жизни нет смысла?
Эмма воздержалась от ответа.
Тем вечером отец отвел его в сторону.
— Хочу потолковать с тобой о приготовлениях.
— Все в порядке. Беспокоиться не о чем. Мы обо всем позаботились.
— Я не о свадьбе. Она меня ничуть не волнует. С какой стати мне забивать голову женскими делами? — Отец выдвинул ящик письменного стола, извлек стопку бумаг и принялся перелистывать. В их семье больше не было принято в ходе беседы смотреть собеседнику в глаза. — Я имею в виду приготовления к будущему. Советов мне надавали предостаточно, и я намерен продать свой бизнес. Уже поступило хорошее предложение от издателя учебников. — Не найдя в бумагах ничего, заслуживавшего внимания, он перевернул стопку и стал изучать чистую тыльную сторону. — Сам понимаешь, образование, учебники — это важно.
— Конечно, важно, — согласился Ральф. Он растерялся, но сознавал, что отец ждет от него более развернутого ответа. — Что ж, если твой бухгалтер…
Мэтью перебил:
— Да, да, да. Часть вырученных средств я собираюсь инвестировать, а проценты пойдут фонду Вальстана. — Ральф не мог не отметить, что отец выпустил слово «святого» из названия фонда. — Другую сумму, поменьше, я помещу в семейный фонд, для вас с Анной и для ваших детей. Когда вернетесь из странствий, ты будешь заседать в управлении фонда Вальстана; через пять лет фонду понадобится наемный администратор на полную занятость. Если докажешь свою пригодность, сможешь занять эту должность.
— Наверняка найдутся и другие претенденты, — ответил Ральф. Ему не оставалось ничего иного, кроме как выдвигать малозначимые возражения. Он совершенно не представлял, что будет через пять лет. Не мог вообразить, каким человеком станет, какие у него будут дети, о которых столько рассуждал отец. Я ведь могу умереть в Африке, подумалось ему, от тропической болезни или погибнуть от несчастного случая…
— Думаю, да, — признал отец, — но прямо сейчас мне сложно судить, что это могут быть за люди. Твоему дядюшке Джеймсу к тому времени точно захочется на покой, а дети моих партнеров по бизнесу торят собственные пути.
— Мы не слишком опережаем события? — спросил Ральф.
— Ба! — воскликнул Мэтью. — Я-то считал, что ты привык мыслить тысячелетиями. Вообще-то, планировать на пять-десять лет вперед — дело обычное. Все бизнесмены так поступают. Иначе вкладывать деньги попросту невозможно. Хотя откуда тебе об этом знать…
— Верно, папа, этому я не учился.
— Моя цель, мой план состоят в том — кстати, другие основатели фонда в этом со мною согласны, — что отныне и впредь фондом будут управлять из Норфолка, вне зависимости от того, насколько широкими окажутся его интересы. Мы основали фонд на местные средства, поэтому должны твердо стоять ногами на нашей земле. Поэтому тебе придется обосноваться здесь, в Норидже, или в любом другом месте на территории графства, если захочешь. Когда вернешься, я куплю тебе дом; будучи в Африке, ты никаких денег не заработаешь. Это не обсуждается.
Если так, подумал Ральф, зачем об этом говорить?
— Ты нацелился на какой-то конкретный дом? — уточнил он.
Ему не хватило мужества подпустить хотя бы малую толику яда в свой тон.
— Я хочу, чтобы фонд приносил пользу моим землякам, — изрек Мэтью, — а не только пьянчугам и бездельникам, о которых печется Джеймс. Пойми меня правильно, я уважаю его занятие…
— Да, я понимаю, — сказал Ральф. — Не нужно говорить со мною так, будто ты выступаешь перед городским советом.
С этого дня, прибавил он мысленно, я стану самостоятельным, начну устраивать собственную жизнь, как мне нравится. Я уезжаю в Африку потому, что хочу туда поехать, потому, что Анна этого хочет. А когда вернусь, буду сам себе хозяин.
Он не ощутил ни малейших угрызений совести, когда отец выписал чек в качестве свадебного подарка и вложил ему в руку. С отца и вправду причиталось, думал Ральф; это был долг прошлого перед будущим.
За четыре дня до свадьбы дядюшка Джеймс позвонил из Лондона и сообщил, что возникли кое-какие неприятности; мол, Ральфу стоит сесть на поезд и приехать, прямо сейчас. Джеймса вызывали в суд как свидетеля — один из его подопечных напал на констебля; с помощником случился, похоже, нервный срыв, и следить за порядком в хостеле, всего на сутки, он не мог доверить никому, кроме Ральфа.
— А что ты будешь делать, когда я уеду в Танзанию? — спросил Ральф.
— Ну, это совсем другое, — бодро ответил дядюшка. — Еще поговорим. Да, не теряй время впустую, возьми такси с вокзала. Фонд все оплатит.
Ральф накинул пальто, надел шляпу и пошел на железнодорожную станцию. Он опасался худшего. Дядюшка наверняка скажет, что он, Ральф, жизненно необходим здесь, в Ист-Энде, что тропики могут обождать, что им с Анной следует приглядеть себе съемное жилье где-нибудь в пределах поездки на автобусе от хостела. Интересно, подумал Ральф, согласится ли он — и понял, что, скорее всего, ответит утвердительно. Анне придется выложить обратно из чемодана свои ситцевые платья и развесить их в шкафу, среди шариков от моли, а свою семейную жизнь она начнет ист-эндской домохозяйкой, будет ходить по рынкам с корзинкой в руках. Ральф попытался вообразить, как бунтует и наотрез отказывается. Пусть Джеймс жертвует собой; он же церковник, у него нет личной жизни. В кафе близ вокзала Ливерпуль-стрит Ральф выпил чашку чая. Подумал, не вернуться ли на вокзал и не сесть ли на обратный поезд до Нориджа — или на любой другой, куда угодно.
Дядюшка Джеймс возвратился из суда в половине шестого. Вечером хостел оказался почти полон, поэтому, прежде чем приступить к разговору с племянником, ему пришлось снять пиджак, закатать рукава и помочь с приготовлением вечерней еды. На ужин подавали похлебку — постояльцев каждый вечер кормили именно похлебкой, — но следовало еще порезать хлеб и намазать его маргарином. Подопечные Джеймса всегда требовали хлеба, по три куска на человека, и не имело значения, к чему этот хлеб прилагался. Они начинали возмущаться, если хлеба не хватало, словно ощущали себя ущемленными в неотъемлемых правах.
Когда с ужином было покончено и отловили дежурных по кухне, которым надлежало мыть посуду за остальными, Джеймс кивком головы позвал Ральфа в свой кабинет. Плотно закрыв дверь, дядя с племянником переглянулись и, не обменявшись ни словом, подтащили к двери картотеку; по опыту они знали, что это единственный способ обеспечить уединение, хотя бы на короткий срок.
— Ты хотел поговорить насчет моего назначения? — спросил Ральф. — Возникли какие-то проблемы?
— Нет, никаких проблем. — Джеймс сел за стол и отыскал место для локтей среди множества требовавших оплаты счетов, писем со слезными просьбами и резинок от пачек с деньгами. — Скажи на милость, вот зачем мне эти резинки? На кой ляд я их храню? Нет, Ральфи, с Дар-эс-Саламом все нормально, все в силе, просто появилось более срочное дело. Я подумал, что нужно рассказать тебе, чтобы ты прикинул свои возможности.
Начинается, сказал себе Ральф, мое будущее на Майл-Энд-роуд.
— Ты не хотел бы поехать в Южную Африку? — справился дядюшка Джеймс.
На окраинах нынешнего Суоффема полным-полно этаких миленьких бунгало. При них непременно будут чугунные ворота, купальни для птиц, шпалеры, корзинки на ветках деревьев и невысокие каменные стены. Эти бунгало щеголяют кирпичной кладкой, чисто вымытыми окнами, что выглядывают из-за ставней, и алыми розами-флорибундами на ухоженных клумбах. Лампы фонарей проливают на английское прошлое свет двадцатого столетия. На рыночной площади Ральф слышит, как густой и протяжный выговор, свойственный поколению его деда, вытесняется современным грубоватым среднеанглийским произношением.
Обитатели этих бунгало заново населили деревни Брекленда, опустевшие к тому моменту, когда Ральф отправился в Африку. Между деревнями до сих пор можно встретить участки, заросшие вереском и дроком, и угрюмые сосновые посадки — черные силуэты, монотонные ряды, погребальное настроение, словно оживший наяву восточноевропейский кошмар. А кривые, рахитичные сосны, что растут вдоль дорог, подкрадываются к рубежам поселений, вторгаются в пространство, принадлежащее хозяйственным магазинам, заправкам и мебельным складам; они окружают новые жилые районы, точно ведьмы, слетевшиеся к колыбели некрещеного младенца.
Лишь там, где по-прежнему тянутся военные ограды из колючей проволоки, можно увидеть ту страну, какой Англия была в прошлом. На картах присутствует обозначение «Опасная зона». Поговаривают, что армейские строят там полноразмерные модели улиц Белфаста, что за пустыми оконным рамами и фальшивыми стенами прячутся снайперы и автоматчики. С дороги видны ниссеновские бараки, похожие на строй слизняков. На оградах висят знаки: «Собственность министерства обороны — предъявите пропуск». Трава змеится у подножия металлических столбов, которые качаются под порывами ветра.
Восточнее, где ныне живут Ральф и его дети, в направлении сердца графства, тянутся к горизонту обширные пшеничные поля — они выглядят искусственными, чрезмерно плодородными, промышленными, что ли. На ферме раньше трудились восемьдесят пять человек, а сегодня трудятся шестеро; потомки сокращенных семидесяти девяти избавились от сельского убожества, от вечной грязи под ногами и гнилой соломы и поселились в бунгало или в краснокирпичных городских домах с просторными садами. По весне на обочинах дорог пытаются расцвести примулы, а в июне живые изгороди, где они еще сохранились, сверкают собачьими розами.
Ральф спит и видит сон. Ему снова три года. Где-то позади идут отец, которого он не видит, и дядюшка Джеймс. А он уютно свернулся калачиком под пальто деда.
Они направляются в церковь. Дедушка обещал показать ему ангелов на крыше и Суоффемского разносчика, вырезанного на хорах, а еще большеухую собаку этого разносчика на цепи.
Суоффемского разносчика звали Джон Чапмен. Как-то ночью ему приснилось, что он пойдет в Лондон, встанет посреди Лондонского моста — и встретит человека, который расскажет, как можно сколотить состояние.
На следующее утро Чапмен взвалил на спину мешок с пожитками и двинулся в Лондон со своим псом. На Лондонском мосту он торчал до тех пор, покуда какой-то лавочник не спросил, что он тут делает. «Я пришел из-за сна», — ответил он.
«Из-за сна? — переспросил лавочник. — Знаешь, приятель, коли я внимал бы своим сновидениям, то подался бы в глубинку, в местечко под названием Суоффем. Явился бы в сад местного олуха по имени Чапмен и стал бы копать под его треклятой грушей». Он презрительно хмыкнул и ушел торговать тем, чем торговал.
Джон Чапмен и его пес вернулись в Суоффем, и Чапмен подступил с лопатой к груше на своем дворе. Он выкопал горшок с золотом. По горшку бежала надпись, гласившая: «Под этим горшком лежит другой, вдвое больше». Разносчик продолжил копать и отыскал второй горшок. Так он обрел свое состояние.
Разбогатевший Чапмен поставил свечи в церкви, оплатил восстановление северного придела, когда тот обрушился, и подарил 120 фунтов обществу, собиравшему средства на постройку шпиля. Его жену Кэтрин и его пса тоже вырезали на хорах: Кэтрин с четками, а пса на цепи. Со временем Джон Чапмен сделался церковным старостой и расхаживал в горностаевой мантии.
Свои мечты Ральф надежно припрятал. Упаковал коллекцию окаменелостей, сложил карты и книги в коробки, которые отнес на чердак отцовского дома в Норидже. Он смирился с тем, что ему суждена иная жизнь, не та, которую он себе воображал. Такое частенько случается с людьми в возрасте двадцати пяти лет, когда внезапно понимаешь, что ты уже не тот человек, каким был, и никогда не станешь тем, кем мечтал стать. Но Ральф думает, что должен был зарабатывать на жизнь, вспалывать, так сказать, грядки — и ему не пришлось идти в священники. Он служит Господу — в какой-то мере — и служит мамоне — тоже в какой-то мере; друзья его отца говорят, что он не предан вере всей душой, как положено, а денег на его счету в банке кот наплакал. Ральф утешает себя тем, что кое-что узнал о жизни и о сокровенных тайнах природы; во всяком случае, располагает классификацией для лежащего под поверхностью, разработал категории и условия сортировки.
От амебы до человека тянется прямая линия совершенствования, неуклонно стремясь к вершине установленного Господом порядка. Виды развиваются, дитя в утробе растет, избавляется от жабр и меха — и становится человеком. И общество также прогрессирует, от дикости к благополучию, от холода, голода и убийств к четырем стенам, каменным очагам, искусствам, парламентам и лекарствам от всех болезней. В свои двадцать пять Ральф искренне в это верит, равно как и верит в невыразимо сложное совершенство человеческого сердца.