Люси Мойо извлекла связку ключей из кармана фартука. Высокая, под шесть футов, и крепкого телосложения, она выглядела этаким черным утесом в белом фартуке. Связка ключей в ее руках смотрелась игрушкой.

— Вот ключ от двери вашего кабинета, — сказал она, выбрав один из ключей. — Маленькие подходят к письменному столу и к буфету. Этот от того буфета, где мы храним аптечку первой помощи. Этот от самой аптечки. Уверяю вас, по вечерам в пятницы и субботы вы часто будете им пользоваться. Вот эти ключи — от внутренних дверей вашего дома. Этот от кладовой, а эти — от шкафов и сундуков внутри кладовой.

— Они действительно необходимы? — спросила Анна. — Этих ключей столько…

Люси вежливо улыбнулась.

— Миссис Элдред, вы сами очень быстро поймете, что без ключей не обойтись. Этот ключ от сарая, где хранятся инструменты. Пусть баас удостоверится, что ему показали все, что годится колоть и резать, все инструменты с острыми краями. Если нужно будет что-то копать, обязательно проверяйте наличие инструментов в конце каждого дня — сами или приглашайте человека, в котором не сомневаетесь. А потом запирайте сарай и держите его закрытым, пока инструменты снова не понадобятся.

Люси вручила ключи Анне и заставила белую женщину сжать пальцы в кулак.

— Запирайте все двери, миссис Элдред. Здешние склонны к воровству.

Она ведь говорит о собственном народе, подумала Анна. И какой равнодушный, сугубо деловитый у нее тон!

— Люси — особа циничная? — поинтересовалась она позднее.

— Не думаю, что мы вправе ее осуждать, — ответил Ральф. — Она тут всем заправляет. — Он провел руками по столу, будто привыкая к ощущению. — Полагаю, она знает, о чем говорит. Делай скидку на то, что она выражается без обиняков.

— Мистер и миссис Стэндиш, которые жили здесь до вас, — пояснила Люси, — вечерами после ужина обычно плакали. Когда я их видела, мне и самой становилось грустно. Такие пожилые, а плачут.

Путешествие в Кейптаун заняло три недели. Этот срок для Анны стал подарком небес, позволил ей разобраться в собственных мыслях. Последний год ее жизни, прежде столь безмятежной, оказался наполнен событиями. Причем все происходило едва ли не одновременно. Когда ей было тринадцать или четырнадцать, она подумывала о том, чтобы переехать в чужую страну, желательно, подальше. Она воображала, как попрощается с родителями и будет им писать дважды в год.

Ральф понимал чувства ее родителей, и это было здорово, поскольку позволило сэкономить кучу времени. Иначе пришлось потратить бы невесть сколько дней, втолковывая, что они за люди, человеку, воспитанному в иных условиях. В наших семьях, в твоей и моей, говорил Ральф, хуже всего приходится девчонкам. И прибавлял, что знает, мол, через что довелось пройти его сестре. Анна отмалчивалась, но лично ей казалось, что Эмма производит впечатление девушки, чьи страдания отчасти заслуженны.

На самом деле Эмма ее пугала; даже безобидная женская болтовня в исполнении сестры Ральфа превращалась в инквизиторский допрос, и требовалось как-то отвечать на язвительные фразочки. Более того, без единого слова, лишь нетерпеливым движением головы Эмма признала, что Анна красива, но бесполезна. Во всяком случае, именно так восприняла это движение Анна. Какое заблуждение! Ее руки сызмальства не ведали праздности.

Так или иначе, теперь их с Эммой разделяли тысячи миль. Останься она с мужем в Норфолке, окружающие ждали бы от нее дружбы с Эммой, повторяли бы на все лады: Анна и Эмма, Эмма и Анна. На ее вкус, это сочетание имен звучало не слишком гармонично. В детстве она и вправду порой хотела, чтобы у нее появилась сестричка. Потом любой подруге приходилось выдерживать родительскую цензуру, оценку характера и достоинств ее самой и ее родных. Обычно к тому времени, когда кандидатура все-таки одобрялась, взаимный интерес уже угасал с обеих сторон.

Отец и мать Анны были торговцами и обладали привычкой бакалейщиков отмерять все на свете, в первую очередь свое одобрение. Ничто не дается даром, твердили они, не переставая. У Господа есть весы, на которых Он взвешивает человеческие намерения и поступки, потребности и желания. За удовольствие приходится расплачиваться монетами боли. Коли платишь монетами веры, Господь может отпустить тебе точно измеренную долю милосердия. Или может не отпустить.

В юные годы Анна много читала. Родители выдавали ей напечатанные на дешевой бумаге книжки, где рассказывалось о том, как всякие чернокожие дети и эскимосы обретали Иисуса. Но больше всего она любила школьные истории, в которых герои-ученики жили далеко от дома, в доме у моря, играли в лакросс и учили французский с гувернанткой-француженкой. Родители говорили, что книги полезны, но всякий раз, когда они брали в руки очередное издание, чтобы разрешить дочери или отвергнуть, их лица выражали подозрение и скрытую враждебность.

Они презирали кинематограф и театр — нет, не запрещали другим туда ходить, но старались донести до каждого свое истинное отношение к этим зрелищам. К спиртному в жизни не притрагивались. Женщины, которые красились — чуть сильнее, чем просто пудрили носик, — подвергались осуждению. Мистер Мартин сам читал газету, его супруге подобное времяпрепровождение было ни к чему. Каждый день она получала от мужа выжимку новостей, приправленную его комментариями, заодно с рубашкой для стирки, приправленной запахом копченого бекона и зрелого сыра.

Позднее, повзрослев, Анна сообразила, что ее родители поражены не только богопочитанием, но и вполне мирским, светским недугом — снобизмом. Причем зачастую было невозможно определить, где заканчивается одно и начинается другое. Они смотрели снизу вверх на обитателей больших домов, куда еженедельно доставляли простеленные соломой коробки с замороженными фруктами и крошечными кувшинчиками с куриной грудкой в питательном желе. Зато глядели свысока на обычных покупателей, что выстраивались в лавке в очередь за сахаром и четвертинками чая. Первые расплачивались счетами, со вторых безоговорочно требовали наличных. Одним из первых в своем окружении родители вывесили короткое и емкое, сберегающее массу времени и отпечатанное в типографии объявление, которое кратко и точно формулировало их отношение к жизни:

ПОЖАЛУЙСТА, НЕ ПРОСИТЕ ВЗАЙМЫ. ОТКАЗ НЕРЕДКО ОБИЖАЕТ.

В подростковом возрасте Анна негодовала на это объявление и изводила себя тревожной мыслью: а что, если я влюблюсь, если полюблю кого-то неподходящего? Она понимала, что шансы на это весьма высоки, ибо в мире было полным-полно недостойных, неподходящих людей. Но когда она пришла домой и сказала, что Ральф Элдред предложил ей обручиться, Мартины-старшие тщетно искали причину и повод для отказа. Конечно, будущее этого юноши виделось неясным, зато его отец заседал в городском совете.

Анна была послушной дочерью. Она старалась делать все, чтобы заслужить одобрение родителей, зная, впрочем, что любых усилий с ее стороны вряд ли окажется достаточно. Не проси взаймы… Некоторым несчастным детям снятся сны, в которых их усыновляют или удочеряют; Анна всегда знала, что она — дочь своих родителей. В юности она предавалась фантазиям, раздражавшим ее окружение и удостоившимся резкой отповеди ее матери. Ей грезились способы стать настолько отличной от родителей, насколько это вообще возможно. Но все эти способы существовали лишь в воображении. Презирать родителей — одно, освободиться от их ига — совсем другое.

Пока корабль мерно шел на юг, она спрашивала себя, уплывает ли от них или плывет им навстречу. В конце концов, ее родители были такими заботливыми — по-своему, конечно, — настоящими миссионерами в английской глубинке. В их доме не нашлось бы ни одного предмета роскоши, поскольку все деньги уходили на различные добрые дела. Кроме того, было неправильно роскошествовать, когда другим недостает даже необходимого, — разумеется, если ты не покупатель, который расплачивается, выписывая счет.

А если милосердие и забота проистекают не из любви, а из чувства долга, какая разница? Результат-то все равно одинаковый.

Анна привыкла думать именно так. Голодающие набрасываются на еду, кто бы ни кормил их хлебом; голодающим не пристало выяснять мотивы благодетелей.

Ральф придерживался иного мнения. Элдреды и Мартины, говорил он, движимы стремлением сделать мир комфортнее. Бакалейщик Мартин наверняка согласился бы превратить всех обездоленных в своих первоклассных клиентов; Бетти, его жена, мечтала увидеть, как курящие и незамужние матери-одиночки смывают с лиц тушь и каждый месяц ходят причащаться. С бедностью, голодом и отсутствием крыши над головой следовало бороться потому, что это крайние состояния, чреватые социальными потрясениями, физическими увечьями и демонстрациями безработных. Отсюда прямая дорога к социализму, когда на улицах не будет безопасно.

Ральф поделился с Анной суждением об отцах — о ее отце и о своем. Он знал один стишок и часто со смехом повторял:

Бог бакалейщика создал, Мерзавца и проныру, Чтоб знал народ пути в обход К ближайшему трактиру [12] .

В том-то и было дело: сильнее всего на свете Ральф ненавидел посредственность. Ей казалось, что он обладает врожденной добротой, которая проявлялась спонтанно, непредсказуемо. Она нашла то, что искала, не больше и не меньше. И переспала с ним накануне — ровно накануне — того дня, когда он надел ей на палец обручальное кольцо.

Это она сделала ему предложение, а не наоборот. Когда пришло время — им выпал редкий случай, какой выпадал разве что раз в году, и дом в Дирхеме остался в их полном распоряжении, — ее вдруг охватил страх. Она дрожала даже от прикосновения его теплых рук. Но он был молод и несведущ в житейских делах — совсем неискушен, думалось ей, — а потому, должно быть, не сумел распознать разницу между ужасом и страстью.

Когда все случилось, она долго переживала и беспокоилась, не оказаться бы беременной. Подумывала, не помолиться ли о милости, но решила, что к подобным молитвам Всевышний навряд ли снизойдет. Вдобавок это было испытание, ниспосланное небом. «Я позабочусь обо всем, — обещал Ральф. — Если ты понесешь, мы просто поженимся раньше». Месячные пришли на четыре дня позже положенного — она уже успела впасть в промежуточное состояние между паникой и надеждой, — и Анна прижалась спиной к холодной стене родительской ванной, выкрашенной в омерзительный темно-зеленый цвет, и залилась слезами, оплакивая утраченную возможность.

После этого она словно утратила душевное равновесие. Никогда раньше она не мнила себя человеком, как принято выражаться, со сложностями, но теперь в ее сознании отчаянно сражались за первенство всевозможные страхи, желания и упования. Ральф предложил все равно обвенчаться поскорее, как только она закончит учебу в своем педагогическом колледже, и не ждать конца лета. Дядюшка Джеймс пришел познакомиться с ее родителями и пространно рассуждал о том, как интересно будет работать в Дар-эс-Саламе.

Ее мать полагала, что тамошний климат может оказаться неподходящим, но потом вспомнила, что Анна никогда и ничем серьезно не болела, а растили дочь вовсе не неженкой. Правда, местные дикари могут вести себя недостойно… Так или иначе, Анна поразилась тому, с какой легкостью родители согласились с предложением Джеймса, как быстро они одобрили перенос свадьбы, после непозволительно короткой помолвки, на июнь. Впервые в жизни ей пришло в голову, что родители, возможно, будут рады сбагрить дочь с рук. Только представьте, сколько эмоций расходуется на почти взрослую дочь! Когда их девочка выйдет замуж и окажется на другом краю света, они смогут уделять гораздо больше внимания проблемах посторонних людей.

Конечно, в предложении отправиться в Африку, в самой идее миссионерства было нечто невероятное, если не сказать — смехотворное.

— Мне ведь не придется носить пробковый шлем? — жалобно спросила Анна. — И меня не сварят заживо?

— Думаю, нет, — серьезно ответил Ральф. — Дядюшку Джеймса до сих пор не сварили. Ничего такого он не рассказывал.

А потом Ральф поведал, что планы изменились. Если она не возражает, они не поедут в Восточную Африку. Их ожидает другая работа — в тауншипе под названием Элим. Это рядом с Йоханнесбургом, к северу от города и недалеко от Претории, кстати; можно подумать, это уточнение помогло ей лучше оценить местоположение. Ральф показал Анне недавно изданную книгу «Никаких удобств» и сказал, что если она прочтет этот труд, то поймет, почему там нужны добровольцы и почему тем, кто высоко ценит комфорт, туда ехать, пожалуй, не стоит. «Да, прочти и потом взвесь варианты, прикинь, что для нас лучше». «И для других тоже, разумеется», — прибавила она. В ту пору, весной 1956-го, она еще могла произносить подобные фразы без всякой иронии.

Анна сразу взялась за книгу. С ее страниц возникал голодный, кровожадный, едва доступный осознанию мир. Она чувствовала себя готовой вступить в него. Не знала, какую пользу способна принести, но Ральф как будто верил, что они двое буквально предназначены для этой работы. А комфорт — комфорт никогда не занимал высокого места в ее ожиданиях.

В последние ночи перед отъездом из Англии Анне снилась в том числе и эта книга. Сны словно наделяли текст дополнительным смыслом и нисколько не опровергали написанного. Полицейские расхаживали по улицам с автоматами. Парламентские указы висели на каждой стене. Население трусило и подчинялось.

Просыпаясь, она изгоняла воспоминания об этих кошмарах из своей головы. Во-первых, приснившиеся улицы неведомого Элима были подозрительно схожи с улицами Ист-Дирхема. Во-вторых, сны бились за место в ее воображении с теми образами, которые успели проникнуть туда ранее, из воспоминаний миссионеров и школьных учебников географии, из мутных старинных фотоснимков — женщины с остро заточенными зубами, мужчины с изрезанными ножом щеками… Это была какая-то другая Африка. Другое время, другое место. Анне продолжали сниться саванна и бескрайний горизонт, круглые хижины с соломенными крышами в краалях, простые и добрые дикари, истово верующие, распевающие гимны. Наяву она видела чернокожих всего несколько раз, и то издалека.

Ральф сказал дядюшке Джеймсу:

— Едва ли работа в хостеле могла подготовить меня к тому, что нас ждет в Африке.

— Не беспокойся, мой мальчик, — весело ответил Джеймс. — К Африке вообще нельзя подготовиться.

Мать подарила Анне книжку под названием «Выжженный солнцем вельд». Прочитаешь на корабле, сказала она. «Очень полезная книга, Анна. Стоит девять фунтов и шесть пенсов». Анна взяла эту книгу в руки в тот день, когда пароход вышел из гавани Лас-Пальмаса, и перелистывала страницы, пока корабль шел по водам, из которых выпрыгивали летучие рыбы.

Материнский подарок мало чем напоминал рассуждения отца Хаддлстоуна об отсутствии удобств, однако оказался по-своему ценным. «В описаниях дикой африканской природы зебра зачастую упоминается лишь мимоходом. Но это очень красивое животное, невысокая и крепкая лошадка с короткой гривой и развевающимся хвостом. Двух зебр с одинаковой раскраской кожи попросту не найти! Имея это в виду, вы можете мысленно рисовать полосы на их шкурах, как вам заблагорассудится».

Когда мерная качка почти убаюкала Анну и лишила возможности сосредоточиться, она закрыла книгу, положила ту на колени и устремила взгляд на обложку. Последняя заманивала читателя причудливыми геометрическими фигурами, которые, словно арки, открывали взору чужеродный, будто принадлежащий иному миру пейзаж: розовые и золотые блики на переднем плане, зеленые холмы на некотором отдалении и лиловая масса высоких гор позади. Интересно, не перепутал ли художник Африку с небесами? Может, он просто соединил в этой обложке два заказа? Но потом ей вспомнилась книга, на которую она наткнулась на книжных полках Ральфа, книгу тех лет, когда он охотился за окаменелостями. Картинка на обложке была похожей, цепляла глаз диковинными, поистине невозможными цветами. Анна тогда раскрыла книгу и посмотрела на клапан обложки, чтобы узнать, что там изображено. Подпись гласила: «На берегах лагуны юрского периода». Над могучими пальмами, чьи листья переплетались, образуя живой ковер, простирал крылья археоптерикс, чье оперение искрилось рдяными красками осени. Маленький динозавр, сверкавший так, словно был из металла, бежал куда-то на забавно выгнутых задних лапах. Небо оттенком напоминало свежую яичную скорлупу. На заднем плане виднелось нечто водянистое и лазурно-синее — должно быть, первобытный океан, чьи берега никогда не были картографированы.

А теперь море воспринималось как малая лужица, как металлическое блюдо, по которому полз пароход. С наступлением темноты пассажиры, плывшие домой, вставали у поручней, высматривая в небе Южный Крест. И как-то ночью тот появился, на юге, именно там, где, по всем уверениям, и должен был возникнуть. Анна разглядела четыре тускло светившиеся точки, едва отличимые от скопища звезд вокруг. Если бы ей не показали, она, наверное, вряд ли бы их заметила.

В Столовую бухту корабль вошел в пелене дождя; тучи время от времени расходились, морось прекращалась, но только для того, чтобы незамедлительно начаться снова. Из сумрака впереди проступили очертания чего-то огромного. «Столовая гора», — любезно сообщил кто-то. Вершину горы скрывало серое облако, плоское, будто блин. Солнце вынырнуло из туч, блеснуло и пропало; потом сквозь морось прорвался новый луч, точно рука, шарящая в палатке. Анна смогла рассмотреть контур горы, скалистые выступы и глубокие трещины, где гнездились черно-лиловые тени.

Чего она ожидала, что рассчитывала увидеть? Должно быть, пригорок с административным зданием наверху. «Глядите! — воскликнул мужской голос. — Это пик Дьявола!» Облако-блин зашевелилось, набухло, распалось. Солнце светило все ярче и увереннее. Незнакомец взял Анну за руку и потянул в нужную сторону. Она повернулась и увидела подобный дыму клуб тумана, уплывающий в небеса.

Архиепископ Кейптаунский заметил:

— А вы не похожи на своего дядю, хоть и христианин, как он. Вы помускулистее.

— О! — Ральф смутился. — Дядюшка Джеймс никогда о себе не заботился.

— Но сумел выжить здесь, — многозначительно произнес архиепископ. Из этого замечания следовало, что здешняя жизнь Джеймса была исполнена героики. Возможно, подумалось Ральфу, так и есть — с определенной точки зрения, конечно.

Признаться, он никак не ожидал этого разговора, вообще встречи с прелатом; их привело сюда лишь сопроводительное письмо дядюшки Джеймса. Ральф полагал, что они сойдут с парохода и по железной дороге сразу отправятся в Йоханнесбург, а оттуда в Элим. Необходимые инструкции им даст какой-нибудь мелкий церковный чин местной епархии. Или никто и вовсе не удосужится что-либо объяснить. Сказать по правде, Ральф думал, что им придется во всем разбираться самим. Как обычно. Как заведено.

— Жаль, что Джеймса с нами нет, — продолжал архиепископ. — И не было рядом со мною лет семь назад. Когда меня назначили на эту, гм, высокую должность. В ту пору у нас было все, что нужно, все, что могло понадобиться. Храмы, школы, больницы, клубы. Деньги и люди. А еще мудрое руководство. Полагаю, Джеймс предвидел, чем все в итоге обернется. Я, к сожалению, в будущее заглядывать не умею.

Прелат прошелся по кабинету, приволакивая ногу; пол слегка дрогнул, мебель затряслась, задребезжали чайные чашки. Тучный и коренастый, лет семидесяти, если не больше, он уселся на кушетку; фыркнул, недовольный тем, что вынужден демонстрировать собственную немощь, скривился от боли и положил увечную ногу на подушки с таким видом, словно это была пристяжная нога, принадлежавшая не ему, а кому-то другому.

Помолчав, он сказал:

— Мы грезили идеалами. Но того, что нам хотелось, не случилось. Никто, впрочем, не обещал, что наши мечты сбудутся.

Почему-то казалось, что архиепископ робеет. Разве такое может быть? Говорил он короткими, рваными фразами, но создавалось четкое впечатление, что все эти фразы хорошо продуманы.

— За год до моего назначения народ прогнал Смэтса и поддержал националистов. Приняли новые законы. Думаю, вы знаете, о чем речь. А если нет, скоро все узнаете. Освоите теорию, так сказать, и понаблюдаете практику. Убедитесь, что в результате мы стали полицейским государством. — Прелат посмотрел на Ральфа, ожидая какой-либо реакции. — Смею заверить, я редко рассуждаю столь свободно. Законно избранное правительство получает от меня положенные почести. Хочешь жить, умей вертеться, верно? Я понимаю механику их законов, но понятия не имею о том, как они намерены эти законы применять.

— В апартеид сложно поверить, — сказал Ральф. — Ну, надо увидеть его своими глазами, чтобы поверить.

Архиепископ поморщился.

— У нас тут принято рассуждать о разделении. Политический язык меняется, и дело не просто в том, что термин приобрел новое содержание. Когда появился Даниель Малан, я сразу понял, что это — опасный враг. Образованный человек, доктор. — Прелат усмехнулся. — Степень получил в Утрехтском университете, писал диссертацию по взглядам епископа Беркли. Я говорил себе, что Малан уважает общественное мнение. А потом Малан ушел и явился Стрейдом. Раньше он разводил страусов, не знали? Учился в Стелленбосе и в Претории. Выходец из Трансвааля. Поживете здесь, сами поймете, что это значит. Словом, когда избрали Стрейдома, я впал в уныние. Это было три года назад.

Анна осторожно протянула руку в направлении подноса с чайными чашками. Архиепископ одобрительно кивнул, а затем снова повернулся к Ральфу:

— Думаю, вы слышали об образовательном законе для банту. В Лондоне должны были хоть немного вас просветить, верно? Здесь церковь занималась всем, а правительство не делало ничего. Именно церковь обучала африканцев. Мы и не подозревали, что тем самым, оказывается, чиним помехи правительству. В их глазах мы занимались тем, что создавали угрозу для них. И упомянутым законом они собирались устранить эту угрозу.

— Честно говоря, я слегка запутался, — ответил Ральф. — Ведь всем известно, что образование — это прогресс, это дорога к цивилизованности. Не могу себе даже представить правительство, которое думает иначе и желает повернуть время вспять.

— Наверняка такие были, голубчик, — отмахнулся архиепископ. — И еще будут. Обобщать не нужно, разумеется, но, полагаю, вы догадались, зачем это было сделано. Образование для всех, кто не является европейцем, нынче доверили доктору Фервурду из министерства по делам национальностей. Доктор Фервурд считает, что учить африканских детей математике бессмысленно. Сельским батракам математика ни к чему. Если их обучать, им может взбрести на ум, что они способны быть не только батраками. Подобных ошибок доктор Фервурд допускать не намерен.

Анна разлила чай. Архиепископ поднес чашку к губам.

— Очень вкусно, дорогая, — похвалил он. — Чай — такое удовольствие, верно?

Анне подумалось, что избытком удовольствий этот мужчина, похоже, обделен. Она скользнула обратно, уселась на обтянутый материей стул.

— Публично объявили, что цель закона — внедрение новой системы образования. — Архиепископ упорно смотрел в чашку. — Эта система должна готовить грузчиков, прислугу и шахтеров. Два с половиной часа в день, а преподавательницы — молоденькие девчушки, едва закончившие шестой класс. Причем новые правила затронули не только детей неграмотных родителей. Нет, они для всех. Для детей самых умных наших мужчин и женщин, живущих при миссиях, и для детей выпускников Форт-Хейра. Родителям пришлось смириться с тем, что их детей сознательно оглупляют.

— Но это же лишает всяких надежд на лучшее будущее! — удивился Ральф. — Другие законы можно отменить, но как справиться с последствиями такого вот оглупления?

— О том и речь. — Архиепископ вздохнул. — Через двадцать лет или через сорок, словом, когда об этой глупости позабудут, как прикажете вкладывать мудрость в головы, отвыкшие ее усваивать?

Рука архиепископа мелко дрожала. Чашка в его пальцах казалась совсем крохотной, словно этот изящный фарфоровый сосуд вдруг очутился в медвежьей лапе. Анна подалась вперед, быстрым движением взяла чашку и поставила ту на поднос. Старик-церковник будто не заметил.

— Спросите, а что же церковь? — Архиепископ вновь повернулся к Ральфу. — Мы глядим на правительство, как кролик на кобру, если вспомнить меткое выражение отца Хаддлстоуна. — Он криво усмехнулся. — Отец Хаддлстоун умел обращаться со словами, не находите? Кое-кто утверждает, что мы должны позакрывать все наши школы и наотрез отказаться от участия в этой постыдной затее. Другие считают, что лучше уж начатки образования, чем полное невежество. Отец Хаддлстоун, прошу прощения, что опять его вспоминаю, называл подобные взгляды «голосом Виши». Миссис Элдред, — старик с усилием повернул голову, и на мгновение его лицо исказила гримаса боли. — Вы дипломированный учитель, но вам придется развлекать детишек, а не учить их. Нужно увести их с улиц, где иначе они неминуемо попадут в неприятности. Это местечко, куда вы направляетесь, Элим… Оно не в моем приходе, но я кое-что знаю и хочу вас предупредить. Элим — как у нас говорят, свободный тауншип. Африканцы селились в нем с начала столетия. Они строили дома и владеют этими домами уже несколько поколений. Сдается мне, в Элиме сейчас живет где-то тысяч пятьдесят.

— Нам так и рассказывали, — вставил Ральф.

— Но теперь нет никакой безопасности, никакой уверенности в будущем. Софиятаун уже снесли, Элим вполне может оказаться следующим.

— А людей куда переселяют? — спросила Анна.

— Вот тут, дорогая, во всей красе проявляется сущность апартеида. Правительство желает вернуть чернокожих в места их исконного обитания. — Снова с трудом повернув голову, старик заговорил сурово и торжественно, будто обращался лично к президенту, которого нашел в себе смелость обвинить во всех этих глупостях. — Вы лучше разберетесь в происходящем, когда поселитесь и освоитесь. Но вам следует помнить, что ваше местожительство — временное, опасное и готовое исчезнуть в любой момент. Эти люди в правительстве каждое утро считают потраченным зря, если не придумали очередной гнусный закон. А африканцы уверены, что у них украли будущее.

— Признаться, я не готов к такому, — сказал Ральф. — Не думал, что все настолько печально.

— Тогда зачем приехали?

Ральф замялся, подыскивая ответ. Он же не мог сказать, что попросту сбежал от своей семьи.

— Я считал своим долгом… ну… внести лепту. Мы оба так считали. Но мы и знать не знали…

— Вы молоды, — произнес архиепископ, — и как-нибудь да свыкнетесь. И потом, всегда есть вера и надежда. Если позволите, дам вам один совет. Что бы вы ни делали, опирайтесь на Господа. Меряйте свои поступки на весах вечности. Понимаете, о чем я? Иначе вас поглотят сиюминутные хлопоты, а повседневные мелочи искалечат ваши души.

— Отличный совет. Спасибо, — поблагодарил Ральф. — Годится в любых обстоятельствах, если ему, конечно, следовать.

— Будь я чернокожей, — подала голос Анна, — и живи я в этой стране, не знаю, верила бы я в Бога или нет. С такими-то законами.

Архиепископ нахмурился.

Ральф поспешил вмешаться:

— Люди могут решить, что раз их так угнетают, раз твердят, что они существа низшего сорта, раз на их долю выпадает столько испытаний, то Господь от них отвернулся. По-моему, вполне естественная мысль.

На это архиепископ разразился целой речью, позволил прорваться наружу чувствам, заговорил резко и отрывисто, будто перейдя с человеческой речи на лай. Он упомянул о «жалком светском гуманизме» (соблазн поддаться которому, судя по всему, приписал Ральфу), а христианскую веру поименовал «оплотом величия рода людского». Было очевидно, что эти выражения он заимствует из проповеди — то ли из той, которую сочиняет, то ли из той, которую недавно произносил. Анна прищурилась, искоса поглядела на Ральфа. И как только они оба посмели высказать в лицо церковнику все то, что оба наговорили? Впрочем, в этакой дали от дома, подумала она, можно творить едва ли не что угодно.

Когда епископ отлаялся, Анна отважилась на слабую попытку оправдаться. Причина в том, сказала она, что они с мужем не имеют необходимого опыта. Поэтому их обуревают дурные предчувствия — по поводу новой страны и по поводу первой самостоятельной работы.

— Вы тоже считаете, что можете не справиться? — воинственно осведомился архиепископ.

— Думаю, любой на моем месте засомневался бы.

Это оказался правильный ответ.

— Лично я знаю, что не справляюсь, — сказал архиепископ. — Хочу попросить вас о двух вещах. Нет, даже о трех. Постарайтесь не презирать своих противников и постарайтесь их не возненавидеть. Для вас, новичков, это может быть довольно сложно, однако, будучи добрыми христианами, вы должны попытаться. Также постарайтесь не нарушать законы. Вас направили сюда не для того, чтобы вы попали на страницы газет или очутились под судом. Надеюсь, вы будете помнить об этом.

— А что третье? — уточнил Ральф.

— Ах да! Когда станете писать домой, в Англию, попросите своих родных и знакомых не судить сгоряча. Мы живем в непростой стране, если можно так сказать. Я утешаю себя тем, что в здешних людях мало истинного злодейства. Зато много страха, причем со всех сторон. Страх мешает сострадать и лишает людей рассудка. И потому в итоге превращается в злодейство в какой-то степени.

Старик выпрямился и кивнул. Встреча подошла к концу. Элдреды встали. А старик вдруг улыбнулся и похлопал себя по искалеченной ноге, возлежавшей на подушках.

— Знаете, что я сделал в прошлом году? Отправился на острова Тристан-да-Кунья. Думаю, вы и не подозревали, что моя епархия простирается настолько далеко. Пришлось позволить, чтобы меня привязали к стулу и спустили на веревках с борта корабля. Потом уложили на дно парусиновой лодки и на веслах доставили на берег. Ваш дядя Джеймс не поверил бы своим глазам, честное слово! Разумеется, я вряд ли рискну повторить такую поездку. Все-таки пора остепениться, верно?

Не дожидаясь ответа посетителей, секретарь выпроводил их из кабинета. А старик-архиепископ сразу взялся за бумаги.

Снаружи Анна сказала:

— Строит из себя Уинстона Черчилля? Как думаешь, нарочно? Учился по радиотрансляциям?

— Уверен, что да.

— Он фактически обвинил нас в том, что мы — не христиане.

— Мы же знаем, что это не так, — возразил Ральф. — А он нас провоцировал.

— Зато сердце у него доброе. Правильное.

— Боюсь, какое у него сердце, не имеет ни малейшего значения.

На кейптаунском вокзале вывеска гласила: «Slegs vir Blankes». Вагоны для чернокожих, словно кому-то в голову пришла запоздалая мысль, были прицеплены в хвосте поезда.

На станциях по дороге у вагонов белых собирались чернокожие ребятишки, подставлявшие сложенные лодочкой ладони, выпрашивая мелкие монетки.

Вокзал в Йоханнесбурге кишел чернокожими мужчинами в роскошных деловых костюмах и с портфелями в руках, а также румяными белыми фермерами, приехавшими в город по делам. Казалось, у них мало волос для таких крупных голов, а животы отвисали настолько, что грозили порвать рубашки. Красновато-коричневые колени, торчавшие из-под шортов цвета хаки, как бы предвещали будущее страны. По словам Ральфа, прямо под ногами, под мостовой, лежали в земле алмазы и золото.

Было прохладнее, чем ожидала Анна, и воздух чудился слегка разреженным. Она шарахалась в сторону от громких криков, от клаксонов и рокота моторов, от мозаики лиц на улицах. В полночь шум за окном заставил ее подойти к окну скромного гостиничного номера. По стеклу барабанили градины — мелкие льдинки, размером дюйма полтора в поперечнике. Бомбардировка с небес длилась приблизительно пять минут. Прекратилась столь же внезапно, как и началась. И добрый час после этого город, окутанный ночной тьмой, был тих и недвижен, словно затаил дыхание.

Здание миссии располагалось на Флауэр-стрит, поодаль от проезжей части, окруженное огородом, на котором росли картофель и маис, капуста, тыквы и морковь. Три ступеньки от земли вели на веранду, дверь которой была затянута сеткой от насекомых. Когда-то двор миссии давал тень, но большие старые деревья вырубили. Комнаты внутри были маленькими и душными.

Люси Мойо сообщила, что все отремонтировали и подновили, готовясь к прибытию новых миссионеров. Линолеум на полу, натертый до ослепительного блеска, мгновенно цеплял глаз своим затейливым, почти джазовым, что ли, узором, от которого начинала кружиться голова. С расходами не считались, как уверяла Люси; в гостиной положили подушки с искусственным мехом и большой пуговицей посередине и поставили кофейный столик, ножки которого словно норовили разъехаться, как лапы у собаки на льду. С законной гордостью уверенной в себе и своих достоинствах экономки Люси показала подставку для журналов — из золотой проволоки — и постучала кончиком пальца по резиновым ножкам. На кухне обнаружился ядовито-желтый стол с хромированной полосой по периметру столешницы и белыми трубкообразными ножками. Стулья были под стать столу.

Город располагался на возвышенности, поэтому каждый день налетал свежий ветерок. В ясные дни можно было разглядеть зажиточные пригороды Претории: дома расползались по зеленым лужайкам, вдоль улиц тянулись стройные ряды палисандровых деревьев. Внизу, под деревьями, виднелись монументы, памятники бурской славе; здесь, наверху, царила swart gevaar, черная угроза. Впрочем, в центре Элима взгляду представала картина достатка, ухоженности и благополучия: широкие улицы, пересекающиеся под прямым углом, обнесенные надежными заборами игровые площадки, аккуратные кирпичные дома. Надо признать, эти дома отличались друг от друга степенью ветхости и потребности в ремонте. Лучшие из них щеголяли свежей краской, а перед их фасадами ровными рядами росли цветы и другие растения в старых оловянных бочках. При всем желании эти растения никак нельзя было принять за комнатные: даже беглого взгляда хватало, чтобы понять, что куда охотнее они росли бы в приволье, на природе. Однако растения в бочках служили совершенно определенной цели. Они говорили о праве собственности. Подчеркивали господство над природой. Демонстрировали гордость владельцев домов. Вообще, в Элиме, как выяснилось, гордились всем подряд.

— Мы живем как добрые соседи, — объясняла Люси. — Не как племя, совсем нет. И во всем друг с другом соглашаемся.

Разумеется, она преувеличивала. Но идея выглядела привлекательной, и этой мыслью можно было наслаждаться — какое-то время.

В первые несколько дней после приезда Элдредам пришлось посетить все соседские дома, где обитали люди, исправно посещающие церковь, и работники прихода. Их поили чаем, усаживали на стулья с тонкими ножками, показывали им вставленные в рамки фотографии и кружевные занавески. Во всех домах не нашлось ни единого сувенира или памятного предмета, который не удостоился бы чести иметь собственную вязаную подстилку.

Цена этого уюта и благополучия тоже сразу бросалась в глаза. Воду носили ведрами, каменные полы скребли и мыли каждый день на четвереньках. Трудились слуги, ибо даже обездоленные белые, судя по всему, могли себе позволить нанять прислугу. Каждое утро на задних дворах гремели тазы, в которых стирали и полоскали белье.

Зато на окраинах Элима дома и постройки буквально налезали друг на дружку. Некоторые семьи проживали в сараях, где места было меньше, чем иной фермер отводит домашней скотине. Люси все растолковала: в ближайших окрестностях цены достаточно высоки, если семья не в состоянии платить и ее выселяют, люди перебираются в Элим. А потом к ним начинают сбредаться родственники, ближние и дальние, которых не прогонишь, потому что им надо где-то жить; к домам пристраивают временные хибары, из чего попало, и надеются, что эти сооружения устоят под дождем и ветром. Если надежды не оправдываются, строят заново. Она показала Элдредам несколько времянок из железных листов, ютившихся у задних стен. Голые детишки — совсем голые, если не считать нитки бус на шее, — играли в пыли. Люси остановилась, заговорила с детворой, дождалась, пока ей ответят. Сумочка у нее была в тон туфлям, воскресная шляпка плотно прилегала к черным кудряшкам волос. Почему она стрижется так коротко? Гигиена? Лучше не думать об этом. Даже в здании миссии пользовались ведрами, которые ежедневно выливал Джейкоб Малаяне, также подвизавшийся садовником.

Индийские и китайские лавки по соседству, добавила Люси, обильны и с хорошим выбором. Кое-кого из владельцев она знала лично, нормальные люди, в целом; порой соглашаются припрятать вещицу под прилавок, пока не наберешь денег заплатить. Правда, время от времени набегают парни с ножами и дубинками, владелец остается лежать на полу, весь в крови, а они забирают, что им приглянулось. «Среди бандитов не только мальчишки, на которых можно прикрикнуть, чтобы они утихомирились. Попадаются и взрослые». Люси пожала плечами — мол, ее дело предупредить Элдредов, которые виделись ей неразумными детьми, а уж дальше пусть сами решают, как им быть с этой темной стороной жизни. О борделях и подпольных питейных заведениях она не обмолвилась ни словом: предыдущая пара, мистер и миссис Стэндиш, без всего этого преспокойно обходились.

Дальше она повела новоприбывших знакомиться с контральто из церковного хора, с саксофонистом из элимского джаз-банда и с руководительницей местного отряда герлскаутов, смуглой женщиной с осиной талией; все это хорошие, добрые, семейные люди, сказала Люси. По дороге им навстречу степенно шагал иссиня-черный мужчина с епископским посохом в одной руке. Под другую его держала шествовавшая рядом супруга, подол лилового платья которой подметал пыль, а шею ее облегало костяное ожерелье.

— О, это мистер и миссис Квакуа, — пояснила Люси. — Сионисты, из африканской общины Евангелия горы Кармель. Ненастоящая церковь, ненастоящий епископ.

День на Флауэр-стрит начинался в шесть утра, а просыпались обитатели миссии еще раньше. Шторы в спальне не отличались плотностью. С тыльной, комнатной стороны они имели желтоватый оттенок, и поверх этого желтоватого поля багровели узоры солнечных вспышек. Шторы не сходились вплотную, сколько их ни сдвигай, чтобы преграждать путь солнечным лучам, и каждое утро озорной луч, острый, как лезвие топора, падал на подушки и бил спящим в глаза.

Кухня в тому времени уже готовила кашу из маиса. Джейкоб колол дрова, после чего отправлялся заниматься садом. Он вырос в сельской местности, и лицо у него было все в ссадинах, как у боксера. Люси объяснила, что он страдал падучей. Люди в его родной деревне кидали в Джейкоба камни, когда с ним случался припадок, чтобы изгнать из него демонов. Неграмотные люди, невежественные, прибавила Люси со своим обычным высокомерным видом.

Потом шли к утренней молитве, благо церковь находилась в пяти минутах ходьбы от миссии. Отец Альфред непременно обменивался рукопожатиями, хотя виделся с Элдредами минимум дважды до обеда и дважды после обеда, причем почти ежедневно, и вообще приходил в миссию, когда ему заблагорассудится. Невысокий, беспокойный, он постоянно улыбался, а выражение смуглого лица было таким, словно он пребывал в непрестанном удивлении.

После молитвы Анна обсуждала с кухаркой Розиной дневное меню. Количество еды прикидывали с запасом — подразумевалось, что в миссию за пропитанием может зайти кто угодно. Никто не мог знать или предсказать, что и кого принесет очередной день.

Прислуга миссии была многочисленной, и нельзя было сказать, что эти люди перетруждались. Все они в прошлом столкнулись с суровыми испытаниями; потому их и взяли на работу, а отнюдь не за выдающиеся умения и таланты на этом поприще. Джейкоб, большую часть дня спавший под деревом, имел помощника — мальчишку-сироту, у которого вовсе не было родных, не считая каких-то полумифических родичей в Дурбане (а их отыскать не удавалось). Этот мальчишка бегал в обносках, позоря миссию. Когда Ральф давал ему новую одежду, он тут же ее продавал. Поневоле чудилось, что он мнил своим предназначением служить олицетворением бед и несчастий.

Кухарка Розина восседала на стуле, зажатом в углу стен, поблизости от печи. Задняя дверь кухни все стояла распахнутой настежь, чтобы подружки Розины могли приходить и уходить, когда им вздумается. Они тянулись нескончаемым потоком, поочередно усаживались на корточки и излагали свежие сплетни. Анна, проходя через кухню, улыбалась и здоровалась, но всякий раз мысленно отмечала, что эти африканки что-то жуют. Ее беспокоило, что половина населения Элима, водившая знакомство с Розиной, могла похвастаться тем, что питается лучше другой половины.

Еще Розина славилась привычкой выдворять подружек из кухни и гонять их по двору, размахивая каким-нибудь подручным инструментом — то относительно безобидной деревянной ложкой, а то и мясницким ножом. Видимых причин эти приступы ярости как будто не имели, не происходило ничего такого особенного, что могло бы объяснить всплеск гнева. Жертвы, как правило, возвращались несколько дней спустя, боязливо замирали на пороге, влекомые надеждой на тарелку каши или на ломоть хлеба.

Какие именно тяготы довелось пережить самой Розине, не знал никто. Она никому не рассказывала о своем прошлом, ни с кем не делилась, но что-то ведь испортило ее характер, некое событие, выбивавшееся из привычного ряда пожаров, болезней и внезапных смертей. Изо дня в день основной мишенью ее нападок становилась помощница кухарки по имени Дири, молодая женщина хрупкого телосложения, с ногами-палочками. Она была в положении, мало того, таскала на спине больного младенца.

Анне поведали, что другие дети Дири поумирали. Сейчас она носила то ли третьего, то ли четвертого, и с каждыми новыми родами становилась все слабее. Анна решила, что не допустит смерти младенца: она разгадает эту загадку, будет присматривать за Дири, возьмет ту под свою опеку. Она предложила вызвать врача; Дири, склонив голову, объяснила — уханьями и жестами, — что посещает доктора из своих соплеменников.

Анна не отважилась настаивать. Зато стала разводить молоко в порошке и толочь сухари, с надеждой и тревогой всматриваясь в сморщенное младенческое личико. Обычно младенцы умирали по ночам, испуская свой последний вздох, пока все остальные спят. Во всяком случае, так полагало большинство. Но Розина, обуянная яростью, вопила, что Дири сама убивает своих детей. Мужа у Дири не имелось — причем, судя по всему, его не было никогда. Люси Мойо утверждала, что за одну смерть ребенка женщину прощают, но эта Дири — просто ходячее несчастье. Анна поинтересовалась — разве нам не положено прощать до седмижды семидесяти раз? Люси в ответ посмотрела на нее столь свирепо, что Анна спросила себя: «Может, я всегда толковала Писание неправильно? Может, Господь говорил о другом?»

Женщина по имени Клара убирала дом и стирала одежду. Она училась и выросла в миссии, получила соответствующее свидетельство. Она стыдилась своего занятия, и Ральф с Анной понимали, что она давно переросла уборку со стиркой. Когда Клара просила, они с готовностью сочиняли рекомендательные письма, будь то в магазин или в местную больницу, где требовались медсестры в регистратуру. Но работодатели неизменно Клару отвергали. Она возвращалась в миссию с мертвыми глазами и бралась за швабру.

Когда-то у Клары был муж, но он сбежал, оставив жену с четырьмя малыми детьми. Упования, которые она возлагала на своих малюток, были весьма высоки, как и требования, которые она к ним предъявляла: молчать, не лениться, заниматься полезным делом. Каждый вечер она заставляла детей читать наизусть Библию; если кто запинался или ошибался, велела нести трость. Вечера оглашались тоненькими детскими вскриками, похожими на мяуканье. Но кто посмел бы запретить Кларе наставлять своих отпрысков? Она считала, что дети не должны вырасти похожими на своего отца, и вразумляла их тем способом, который считала единственно верным лекарством из жизни в пороке, пьянстве и страданиях, ведущей к вечным мукам в преисподней.

Понять, почему работодатели отказывают Кларе, оказалось довольно просто, но куда труднее было облечь это понимание в слова. Она обладала некими душевными качествами, что внушали опасение. Нет, не склонностью к насилию, которая выделяла Розину. В душе Клары зияла пустота, и никому не хотелось ломать голову над тем, чем и как эту пустоту можно заполнить.

Каждое утро на Флауэр-стрит Ральф забивался в клетушку, которую громко именовал кабинетом, и принимался изучать письма и счета, скрупулезно и старательно подбивая ничтожные суммы в жалкой и тщетной попытке сэкономить. Анна же отправлялась в начальную школу, присматривать за помощниками из местных. Учеников в школе было немало, порядка полутора сотен, и за ними приглядывали двадцать или тридцать добровольцев, которые приходили и уходили, сменяя друг друга, по какому-то чрезвычайно хитроумному расписанию. Сами они в этом расписании отлично разбирались, а вот Анна вечно путалась.

Каждое утро детишек обряжали в синие комбинезончики, которые застегивались на спине; это было первое испытание — запихнуть шаловливые, беспокойные ручки в рукава. Две наемных прачки стирали комбинезоны в конце недели, а еще одна женщина готовила кашу на обед. Детей приходилось едва ли не насильно кормить этой кашей, приходилось укладывать спать после обеда, следить за ними в оба глаза на качелях, горках и лесенках, взвешивать, измерять рост и рассказывать им сказки. В общем, хлопот хватало, а рабочих рук было в обрез.

Когда детишкам исполнялось по семь, они покидали уютный мирок начальной школы при миссии и вступали в опасный взрослый мир: два с половиной часа учебы ежедневно, как полагалось по новым законам. Едва эти два с половиной часа пролетали, детей фактически бросали на волю обстоятельств. Если матери ухитрялись подыскать себе хоть какую-то работу, детей оставляли весьма небрежному, вынужденному попечению родственников либо старших братьев и сестер. Те нисколько не усердствовали, и дети благополучно оказывались на улице.

Немногочисленные счастливчики попадали, как выражались в миссии, в «игровую группу». Их кормили супом и хлебом, а также фруктами, когда те удавалось закупить. Книжек ребятам не давали, поскольку это было бы нарушением закона. Старались занять, отвлечь от улицы играми и изучением полезных ремесел, дабы неокрепшие умы не поддались искусу пойти по преступным путям.

Соблюдались ли в городе эти дурацкие новые законы? О, да.

— Тут полным-полно тех, кто сразу бежит в полицию, если что, — спокойно объясняла Люси. — Им причитается награда в несколько пенни за донос. Помните об этом, миссис Элдред.

Для себя Анна ничего не просила и не желала, однако ряди детишек готова была принести любую жертву. Договаривалась с лавочниками из белых кварталов о способах пополнить ежедневное меню, выпрашивала у бакалейщиков побитые яблоки, выманивала у пекарей вчерашний хлеб. Искала тех, кто не против поделиться деньгами на содержание детей, чьи родители не могли позволить себе даже крохотную ежемесячную плату миссии. Всякий день она намечала себе конкретную цель — столько-то встреч со стиснутыми зубами и унижениями, столько-то беззастенчивого вранья и мольбы. Она обнаружила, что в здании миссии сосредоточиться на работе непросто: люди шли беспрерывным потоком, задавали глупые вопросы или просили разрешения воспользоваться телефоном; если за целый час удавалось сделать хоть что-то полезное, это можно было считать немалым достижением.

При одной из комнат для занятий имелась кладовая, большое, просторное помещение, где хранились веники, метлы и прочая утварь. Анна забрала эту кладовую себе. Протискивалась мимо широкой и высокой скамьи, которую приспособила под письменный стол, кое-как усаживалась, вклиниваясь худощавым телом между столешницей и стеной, принималась печатать двумя пальцами на проржавевшей пишущей машинке очередные письма со смиренными просьбами.

Ральф говорил, что эта работа превращает их в попрошаек. Просто пойти и купить что-либо практически невозможно, и не имеет значения, насколько это что-то тебе нужно. Ты вынужден плести интриги, молить и унижаться, сговариваться об аренде, уламывать посторонних, чтобы они заплатили вместо тебя.

Сам Ральф подпирал дверь в свой кабинет стопкой бумаг. Другие бумаги громоздились вокруг, ежеминутно угрожая соскользнуть на пол.

— Как думаешь, епархия согласится приобрести картотеку, если я попрошу? — поинтересовался он у Анны. — Хотя… — Видно, он и сам понял тщетность своих ожиданий. — Конечно, есть заботы понасущнее.

Часто в конце дня выяснялось, что за кем-то из детишек не пришли родители. Они не то чтобы забывали прийти, нет: подобным образом проявлялись сложности и хитросплетения местной семейной жизни. Анна собирала таких детей, что заливались слезами или растерянно жались к стенкам, отводила их к себе, кормила печеньем, утешала и отправляла посыльного разузнать, куда подевались родители. Заболели? Или их за что-то арестовали?

Ральф обычно дежурил, можно сказать, по вечерам в полицейском участке. Каждое утро полицейские выходили на улицы, чтобы набрать положенную квоту прохожих без пропусков. Этих бедолаг сгоняли к перекресткам, непременно в наручниках, скованных по двое; приезжал фургон, и арестованных запихивали внутрь. Причем отлавливали чернокожих полицейские-африканцы. Сперва Ральф недоумевал, почему они так поступают, но быстро сообразил, что таков их способ зарабатывать на жизнь. Белый сержант в участке устало поведал ему: «Мистер Элдред, всем нужно на что-то жить».

Днем в миссию приходили родственники тех, кого арестовали поутру, и начинали жаловаться: мой сын всего-то пошел навестить соседа, моя сестра пошла за едой и забыла пропуск дома… Ральф под вечер отправлялся в участок вызволять арестованных и платить за них штрафы. «На следующей неделе, — внушал он родственникам жертв, — вы должны вернуть мне деньги, поняли?» Он старался не ради себя, а ради миссии, иначе той грозило остаться без средств, а это означало, что придется урезать иные расходы. А еще он настойчиво напоминал людям, чтобы те не забывали пропуска, когда им приспичивает выйти из дома.

Ему категорически не нравилось такое вот взаимодействие с государственными властями. Однако его направили в Африку вовсе не для того, чтобы он поощрял местных нарушать законы, и дядюшка Джеймс в своих письмах не переставал о том напоминать. От Ральфа никто не требовал становиться героем или мучеником; от него лишь ждали, что он будет делать свою работу даже в сложившихся обстоятельствах.

Люди здесь не голодают, писал он дядюшке Джеймсу. Беднейшие из бедных и те способны как-то прокормиться, а ходить модно и нагишом. Но местные живут на краю бездны. Стоит захворать на несколько дней, и ты уже за краем, ибо лишился своей жалкой горсти пенсов. Женщины отчаянно пытаются приучить детей к гигиене, наставляют в хороших манерах, норовят обучить грамоте в надежде на светлое будущее. Однако по глазам детей видно, что эта малышня мудрее своих родителей и знает, что все усилия бессмысленны.

Никакого комфорта, думала Анна. Утешают только мелочи; ряд, другой, третий, глядишь, и покрывало связано. С приближением зимы местные женщины стали вязать целеустремленно и решительно. По средам в миссии собирался вязальный кружок, и Анна считала себя обязанной туда ходить. Люси Мойо — или другая женщина с сильным, громким голосом — читала вслух Новый Завет, а пальцы так и летали, и вера укрепляла руки и направляла спицы. Рядом с этими людьми все норфолкские семейства выглядели законченными безбожниками, Мартины из Ист-Дирхема казались беспринципными гедонистами, а Элдреды из Нориджа — язычниками, погрязшими в грехах.

По четвергам проходили встречи в церкви. Женщины из Союза матерей надевали накрахмаленные белые блузы и черные юбки; каждую блузу украшала брошь, говорившая о принадлежности к союзу, а головы покрывали черные ситцевые платки. Незамужним матерям, если те раскаивались в своем распутстве, тоже дозволялось облачаться в подобный наряд, но брошей им никто не выдавал.

Методистки наряжались в красные блузки с черными юбками. Прихожанки голландской реформатской церкви носили черные юбки и белые блузы с широкими черными отворотами. На их фоне методистки выглядели кокетками.

Дири каждое воскресенье куда-то пропадала на несколько часов. Анна не скрывала своего беспокойства.

— Не волнуйтесь, миссис Элдред, — успокоила ее Люси Мойо. — Она ходит в церковь епископа Квакуа, целый день поет и танцует. Она ходит туда, потому что ей дают яркую одежду, позволяют плясать и вообще вести себя непотребно. А их самозваный напыщенный пастор бродит вокруг с ведром благословленной им воды в руках.

Днем в здании на Флауэр-стрит обычно заседали всевозможные благотворительные комиссии. Когда заседания заканчивались, Ральф с Анной вдвоем отправлялись навещать больных, прыгали и тряслись в служебной машине по ухабам и рытвинам городских улиц. К четырем часам стены домов начинали подпирать зловещего вида фигуры: местная молодежь, с утра резвившаяся в вельде, возвращалась в город.

К пяти эта молодежь, крепкие чернокожие парни, принималась слоняться по улицам, собираться кучками у кафе, затягиваясь сигаретой, которую передавали по кругу. От них исходило зримое ощущение угрозы; они дожидались темноты. Как правило, Анна и Ральф возвращались домой к закату. Когда их дребезжащий транспорт подкатывал к перекрестку, с угла которого было видно здание миссии, Анна, сидевшая в пассажирском кресле, неизменно бледнела и вся как-то подбиралась. Летом ей было жарко, в нос забивалась пыль, а зимой она промерзала до костей. Она хотела вымыться и спокойно поужинать, ничего более, но понимала, что, пока машина не свернет за угол, ей не суждено узнать, какой именно сюрприз приготовил им очередной вечер.

Сильнее всего она опасалась группы чернокожих на крыльце, поджидавших миссионеров с какой-то проблемой, решить которую они сами были не в состоянии. Хуже могло быть лишь появление местного семейства — тоже с какой-нибудь бедой, которую следовало уладить незамедлительно. Если оказывалось, что их ждут мужчины, Ральфу с Анной приходилось снова садиться в машину и тащиться в полицейский участок, затевать переговоры и платить штрафы. А если поджидало семейство, оставалось лишь гадать, что им требуется — еда, кров на ночь или что-то еще. Когда Анна видела людей на крыльце, сердце начинало биться чаще, а рот наполнялся горькой слюной с привкусом желчи.

В эти вечера на Флауэр-стрит Анне с Ральфом крайне редко удавалось побыть наедине. Они никогда не садились за ужин вдвоем — обязательно являлся отец Альфред или кто-то из учителей, а то и приходили посетители, дела которых не могли подождать до утра. Когда ложились в постель, они обычно чувствовали себя слишком уставшими, чтобы любить друг друга, слишком уставшими, чтобы просто поговорить; порой не было даже мыслей, которыми захотелось бы поделиться. А ночной сон нередко нарушался: то женщина заболевала, то кого-то задерживали, то молодого человека калечили в пьяной драке.

С наступлением темноты город охватывал хаос — драки, поножовщина, ограбления, изнасилования. Каждый случай, о котором становилось известно, заставлял чиновников из министерства по делам национальностей скорбно качать головами и рассуждать о «проблемном поселении» и «нарушениях закона и порядка». Эти чинуши не видели женщин из Союза матерей в накрахмаленных блузах, а замечали лишь разгул насилия и преступности. Излюбленным оружием банд были заточенные велосипедные спицы. Подкрадываясь к жертвам со спины, бандиты вонзали спицы в бедро — и опустошали карманы несчастных, пока те приходили в себя от болевого шока.

Ежевечерняя рутина была утомительной: ключи, замки, засовы, запоры, задвижки, в каждой комнате, на каждой двери. Однако, если кто-либо стучал в наружную дверь, приходилось отпирать, и все меры предосторожности шли прахом. Конечно, можно было спросить через дверь, кого принесло в ночи, но если имя оказывалось незнакомым, это не считалось поводом не отпереть.

Воскресным утром Ральф с Анной раздавали припасы с черного хода: овощи, мешки с маисовой мукой, сахар, пересыпанный из мешков в кульки, а также консервы и поношенную одежду, которой поделились белые благотворители за минувшую неделю. Они исходили из убеждения, что за едой приходят только те, кому еда действительно нужна, хотя и сознавали, что надеяться на это глупо. А Люси Мойо неодобрительно цокала языком и закатывала глаза, порицая белых миссионеров перед Богом. По субботам проходили похороны, под распевание гимнов и улюлюканье, и пустые животы скорбящих тоже наполнялись пожертвованной едой.

Ральф повторял:

А бакалейщик — образец, Обратный всем транжирам: Хоть будет бит — не угостит Ни выпивкой, ни сыром [20] .

Субботними вечерами устраивались общие посиделки, где скорбящие мешались с гуляками. Эмалированные кружки передавались из рук в руки, в них плескалось сорговое пиво, похожее на младенческую отрыжку. Во дворах питейных домов надрывались граммофоны, гульба и пляски затягивались до глубокой ночи. Когда наконец решали, что на сегодня веселиться хватит, люди просто заворачивались в покрывала и спали на голой земле.

Утром в воскресенье шли в церкви: женщины в своих униформах, их сыновья в костюмах и с лоснящимися лицами. Потом маленькие девочки отправлялись в воскресные школы — волосы заплетены в косички и перевязаны ленточками. Одевались они из индийских лавочек, носили жесткие тюлевые юбки, которыми царапали друг другу коленки и икры. Черная кожа рук контрастировала с белыми перчатками, на тоненьких запястьях болтались сумочки. Через год-два, думалось Анне, эти девочки начнут копить деньги на высветляющий крем. Станут просить родителей, чтобы те на день рождения сводили их к парикмахеру, который распрямит волосы. А родители будут отвечать: «Подрасти сначала. Вот исполнится тебе пятнадцать, тогда и поговорим».

После церкви, воскресным утром, элимские мужчины посещали цирюльников, что принимали клиентов прямо на улице в тени деревьев. Днем устраивались футбольные матчи. Анна с Ральфом приглашали к чаю отца Альфреда и учителей воскресной школы. Анна догадывалась по выражению лица Люси Мойо, какого та мнения о ее выпечке; лепешки, испеченные Анной, получались плоскими и твердыми, не что что у миссис Стэндиш.

После чая они наконец-то ненадолго оставались вдвоем. Ральф обнимал жену, которая едва держалась на ногах от изнеможения и припадала к его плечу со слезами на глазах.

— Мне не следовало привозить тебя сюда, — шептал Ральф. — Но домой нас никто не отпустит.

Неделя сменялась неделей, перетекая из месяца в месяц; они настолько погрузились в повседневный распорядок горькой элимской жизни, что уже не мыслили себе иного существования.

Анна порой забывала о том, что скрывается под поверхностью. Ее окружали выжженная почва и красные каменные полы, муравьиные дорожки и здоровенные тараканы. Однако Ральф не уставал напоминать ей о том, что она ступает по золоту и алмазам.

Каждый вечер местные женщины разжигали в сумерках жаровни. Дым поднимался в темнеющее небо и повисал над тауншипом голубоватой дымкой, отчего-то наводившей на мысли о застывшем дыхании ангелов. И всякий раз, когда эти жаровни разжигали, в одну из них непременно падал какой-нибудь двухлетний сорванец.

В Элиме имелись больницы, но пострадавших привозили в миссию. Кто приходил сам, кого приносили на материнских руках, кто ковылял, вися на плечах друзей и обливаясь кровью. Миссис Стэндиш была медсестрой, а местные не желали взять в толк, что Анна не обладает умениями своей предшественницы.

— Мы должны что-то сделать, — сказала Анна. — Мне будет гораздо проще, если появится доктор по вызову.

— У нас есть Коос, — ответил Ральф. — Вызывай его.

Коос принимал пациентов на Виктория-стрит, в грязном одноэтажном здании с жестяной крышей. Там у него были приемная и смотровая, а также третья комната, где сам врач спал на кушетке. Во дворе стояли два сарая; один использовался как кухня, второй же служил лабораторией — и любовным гнездышком фармацевта Люка Мбаты.

Коосу было на вид то ли тридцать, то ли сорок. Под волосами цвета соломы его лицо хранило обеспокоенное выражение; улыбался он редко, хотя в целом был дружелюбен и, как следовало из его занятия, расположен к людям. Обычно он ходил в серых шортах, открывавших исцарапанные и худые ноги, а коленки у него были шишковатые. Кожа на лице и на руках отливала красным, поскольку он беспощадно натирался антисептическим мылом. Однажды Ральфу довелось вымыть руки в приемной Кооса, и ощущение было такое, словно с него заживо содрали кожу.

Недостатка в пациентах Коос не испытывал и лечил людей за деньги.

— Они должны платить, — объяснял он Ральфу. — Если люди не станут платить за лечение, они не поверят в его пользу, понимаете? Просто дашь им лекарство, и они решат, что это какая-нибудь гадость, которую врачу жалко выкинуть, вот он ее и раздает. Выйдут за дверь и тут же выльют на дорогу или швырнут в канаву.

Ральф кивнул:

— Анна пытается убедить нашу вторую кухарку, Дири, показать врачу своего младенца. Она беспокоится за него, говорит, что младенец не набирает вес. Дири уверяет, что все в порядке, но мне кажется, что малыша и вправду не мешало бы осмотреть. Сами мы не в силах разобраться, в чем дело, Дири носит цветные нитки на запястьях и на лодыжках. Вчера Анне показалось, что Дири уронила малыша и тот ударился головкой, но выяснилось, что ему втерли в кожу какой-то пепел.

— Ваша девица ходит к одному из моих конкурентов, — заключил Коос.

— Он ей не навредит?

— Кто знает? — Коос пожал плечами. — Быть может, она думает, что у нее какая-то местная, африканская болезнь.

— И что это значит?

— Люди думают, что такие болезни есть. Уверены, что белые в них ничего не понимают. В каком-то смысле, кстати, они правы. Если ко мне приведут женщину, у которой учащение сердцебиения, обмороки и задержка дыхания, я могу, конечно, ее послушать и взять образец крови. Но рано или поздно придется спросить, в какую церковь она ходит, танцевала ли она в этой церкви и не овладел ли ею дух.

— Но они же не варвары! — возмутился Ральф.

Соломенные брови Кооса взметнулись дугами.

— Разве? Вы еще многого не знаете, дружище. Лично я думаю, что мы все — варвары.

Ральфу всегда хотелось спросить у Кооса, зачем тот приехал в Африку. Это немного напоминало знакомство с одноногим человеком: тебя снедает желание узнать, как тот потерял вторую ногу. Несчастный случай? Болезнь? Хочется задать вопрос в лоб, но ты молчишь и ждешь, пока человек не расскажет сам.

Прошло полгода. Ральф писал из Элима дядюшке Джеймсу:

Мы наверняка справлялись бы лучше, будь в сутках тридцать часов, а в неделе — девять дней. Но все же я не могу не спрашивать себя, разумно ли расходуются наши силы и возможности. У нас тут немного времени на размышления; не знаю, хорошо это или плохо. Но каждую неделю приходится принимать решения, которые диктуются, скорее, принципами, а не процедурами, и совершенно не к кому пойти, чтобы это обсудить. Пожалуй, мой ближайший здешний друг, насколько вообще употребимо данное слово, — это местный врач-африканер; по-моему, он хороший человек и обладает немалым опытом, однако на мир смотрит иначе, чем мы, а потому я не могу обратиться к нему за советом — вероятнее всего, я просто не пойму совета, который он мне даст.

Большинство упомянутых принципиальных случаев мы называем «проблема с одеялами»; это наш внутренний жаргон, обозначающий ситуацию, этику которой мы не в силах постичь. Здесь похолодало, и некоторые бедняки приходят в миссию каждый день, выпрашивая одеяла. Мы располагаем запасом и можем заказать новые, которые для нас свяжут, но, как выяснилось, мистер и миссис Стэндиш, тоже раздававшие одеяла, потом прошлись по домам тех, кому, как они считали, помогали, — и обнаружили, что все одеяла распроданы. Мы с Анной сильно переживаем. Нас преследует ощущение, что все наши усилия напрасны и бесполезны. Но Люси Мойо утверждает, что, если мы перестанем раздавать одеяла, местные сочтут нас жестокосердными злодеями.

Как мне поступить? Знаете, доведись мне пройти хотя бы беглую подготовку в Англии, я бы, наверное, осознавал, что могу столкнуться с подобными угрызениями совести. Или я все же преувеличиваю и речь не столько о принципах, сколько о процедурных вопросах? Не могу не повторить: я не был готов к Африке. Анна спрашивает, какой смысл во всех наших стараниях. Каждый человек по отдельности не в состоянии побороть политическую систему, которая становится все репрессивнее и суровее с каждым днем. Я убеждаю людей глядеть вперед, проявлять инициативу, помогать самим себе, но какой в этом прок, если все знают, что через пять лет наш город исчезнет?

Люси Мойо охарактеризовала Кооса в своей привычной манере:

— Доктор связался с гулящей цветной девицей. Та думала, что все за деньги. А он решил, что за чувства.

Анна поделилась с Ральфом:

— Девушка родила. Для маленького городка это настоящий скандал, сам понимаешь. — За минувшие месяцы она нахваталась слов на африкаанс и даже усвоила местный выговор. Когда ей на глаза попадался кто-то маленький и беззащитный, будь то младенец или котенок, она восклицала, словно вторя Люси и Розине: «О, ми-и-ло-о!»

— Думаю, что понимаю, — подтвердил Ральф. — Причем, полагаю, это случилось довольно давно, когда подобное еще не считалось преступлением. — Он покачал головой. — А Люси знает, что сталось с этой женщиной и с ее ребенком?

Анна вернулась к привычному, впитанному с детства английскому выговору:

— Да ты что! Наша Люси брезгует вызнавать этакие подробности.

Ральф представил себе врача, натирающего руки ядовитым мылом. Интересно, есть ли у Кооса дом, помимо этой задней комнаты с кушеткой за приемной? Скорее всего, нет — возможно, уже нет.

Дядюшка Джеймс писал в ответ:

Дорогой мой Ральф!

Разумеется, ты не был готов к отъезду в Африку. Ты уехал туда по собственной воле, а не по желанию людей, которым должен подчиняться. Не вини себя за это. Так уж заведено среди европейцев. Когда мы сознаем, что дома лишились смысла жизни, то стремимся экспортировать свои сомнения; мне знакомы люди, которые — ошибочно, на мой взгляд, — уплыли в Китай, желая спасти свой брак.

Проблемы и беды нашей страны кажутся настолько существенными, что люди разумные не могут не задаваться вопросом: а стоит ли упорствовать? Создается впечатление, что на подобное способны лишь профессиональные политики: мы им платим, а они несут на своих плечах ношу простых решений. Но если взглянуть на другие страны, мы склонны считать, что их проблемы не стоят выеденного яйца — они очевидны, как очевидны и моральные последствия. Почему же эти иностранцы поднимают такой переполох? Разве им не понятно, что именно и как нужно делать?

Мы чрезвычайно близоруки, и в том наше спасение. Вот только однажды мы подходим вплотную — и видим реальность воочию.

Мужчины и женщины, которые трудятся на полях миссии, должны, как считается, составить собственное мнение, прежде чем делиться этим мнением с окружающими. Однако мой опыт подсказывает, что эти люди в своих умозаключениях — если те вообще хоть чего-то стоят — путаются еще сильнее, чем все прочие.

Потому, Ральф, попытайся не изводить себя стремлением непременно быть лучше прочих. Делай, что должен, этого достаточно. Я понимаю, что мой совет покажется тебе наивным, как если бы взрослый разговаривал с ребенком, но другого совета дать не могу. Ты пишешь, что сомневаешься (или это Анна сомневается?) в способности отдельного человека добиться поставленной цели. А представь, что будет, если все люди разделят твои сомнения. Тогда твое служение, сама твоя поездка в далекие края утратит всякий смысл. Сам знаешь, Господь располагает. Не забывай, что Он никогда не действует прямыми методами.

Каждый день подкидывает нам новый вызов. Некоторые считают, что человек, искренне и безоговорочно верящий, не подвержен смятению чувств. Лично я никогда не понимал, что такое безоговорочная вера; оговорки бывают всегда и везде, Господь или обстоятельства вечно вмешиваются, лишая цельности тот порядок, который ты установил для самого себя. Не стоит огульно принимать принципы и убеждения своего отца. Ты должен отыскать собственный путь. Пойми, конфликт сам по себе не означает отсутствие веры. Вполне возможно, это, осмелюсь заметить, признак духовного развития, свидетельство душевной эволюции. По крайней мере, если допустить, что тебя терзают исключительно психологическая совместимость и административные сложности, конфликт показывает, что ты перестал воспринимать мир вокруг как пространство, где для торжества справедливости хватает одних благих намерений.

Что касается вашей проблемы с одеялами, то вам, конечно, следует пройтись по домам местных жителей. Тебе не приходило в голову, что просьбы об одеялах могут быть лишь предлогом? Люди, приходящие в миссию, могут нуждаться в чем-то большем, однако им почему-то трудно завладеть твоим вниманием иным способом. Может статься, их беды — вовсе не материального свойства.

«Ну да, — подумал Ральф, откладывая письмо в сторону, — но кто я такой, чтобы разбираться в истинных потребностях местных?»

В кабинет вошла Анна.

— Я тебе помешала?

— Нет. Пришло письмо от дядюшки Джеймса.

— Прочту на досуге. — Ей не терпелось поделиться с мужем новостями. Дети из игровой группы хотели устроить концерт. Благотворительный женский фонд из Йобурга, как Элдреды на местный манер, привыкли называть Йоханнесбург, подарили миссии видавшую виды швейную машинку, и Анна собиралась шить костюмы для ребят. Мистер Ахмед с Найл-стрит уже пообещал отдать обрезки тканей.

Всю следующую неделю вечера оглашал стрекот швейной машинки. По крыше барабанил дождь, а по улицам бежали потоки красно-коричневой воды.

Еще через неделю Ральф застал Анну за поглаживанием рулона мягкой ткани: зеленого, можно сказать, илистого оттенка с цветочным узором.

— Мистер Ахмед прислал, — объяснила Анна. — Говорит, ткань с каким-то серьезным дефектом. Но мне все равно. Я сошью из нее замечательные шторы, если добуду плотный материал на подкладку. Ну, то есть если уговорю мистера Ахмеда поделиться.

— Начнешь прямо сейчас? Насколько я понимаю, с костюмами ты почти закончила. Если не устала, можно сесть сразу после ужина…

Анна покачала головой.

— У нас уже есть шторы, дорогой. Те, с солнечными вспышками. Люси Мойо сшила их собственными руками. А учителя воскресной школы скинулись между собой на покупку материала. — Она вздохнула. — Наверное, доброй христианке не пристало думать о таких пустяках.

— Не говори ерунды.

— Нет, отношение людей важнее. Отношение и чувства.

На этом разговор о новых шторах и закончился. Анна отрезала от рулона три ярда полотна, на которых дефект меньше всего бросался в глаза, и сшила себе юбку до лодыжек, присобранную в поясе.

— О, миссис Элдред! — одобрительно сказала Люси. — Экая вы мастерица. Даже в Париже вам не сшили бы лучше. Но вот ткань такая мрачная, просто позор. Хотя, конечно, мы должны довольствоваться тем, что посылает нам Господь.

Анна улыбнулась. Небо очистилось. Каждое утро их снова будило солнце, проникая в щель между шторами.

Ральф писал дядюшке Джеймсу:

Как прикажете жить? И каков праведный путь? Все чаще можно услышать, что жить надлежит так, как живут люди, которым ты служишь, что для христианина это единственный правильный выбор. Я сам отчасти разделяю эту точку зрения. С какой стати у меня должно быть больше денег и больше комфорта, чем у них? Как ты можешь рассчитывать на их уважение, если норовишь отделиться?

Но все же я не могу не сознавать, что эта идея чревата малоприятными последствиями.

(Тут ему вспомнился Коос, обедающий маисовой кашицей с подливой.)

Не уверен, что мне хватит мужества превратить теорию в практику.

Джеймс отвечал:

Ральф, у тебя что, много имущества, чтобы люди тебе завидовали? Нужно ли напоминать, что ты сейчас находишься в семи тысячах миль от родного дома? Возможно, сам ты не считаешь свой поступок слишком уж великой жертвой, но позволь сказать, что, даже если ты не скучаешь по нас, мы с твоей сестрой скучаем по тебе и очень часто говорим о вас. В своем письме ты сперва жалуешься на жизнь, на испытания и невзгоды, а сразу после принимаешься рассуждать так, словно нежишься в роскоши!

Допустим, ты примкнешь к людям, среди которых живешь, переселишься в хибару на чьем-то заднем дворе. Какую внятную пользу это принесет хоть кому-то? Да, ты почувствуешь себя лучше, на неделю или на две, но разве на кону стоят твои чувства? Когда же жизнь в лачуге станет невыносимой — а это произойдет очень быстро, — ты сможешь сбежать. В лучшем случае это будет эксперимент, продиктованный благими намерениями. Увы, людям вокруг тебя бежать некуда; их приговоры не предусматривают приостановления. Посему любые жесты такого рода с твоей стороны, вызванные стремлением соблюсти равенство, покажутся им оскорбительными. Ты свободен, ты волен уйти, а они — нет.

У тебя за спиной образование. У тебя белая кожа, и ты живешь в стране, где это является важнейшим условием. Даже возможности твоего тела, которое с детства хорошо питалось, отличают тебя от местных. Как ты вообще смеешь думать, что можешь стать одним из них? Если привилегия досталась, ее уже не отнять.

Ральф положил письмо дядюшки в ящик письменного стола. И снова вспомнил Кооса, надраивающего мылом кожу рук.

— Я снова поговорил с Дири, — сказал Ральф врачу. — И Анна тоже с нею говорила. Мы даже задумались, не похитить ли нам ее малыша и не принести ли к вам. С другой стороны, Дири взрослая, сама должна сообразить, что к чему. А может, вы как-нибудь заглянете в миссию? Правда, не могу даже вообразить, как нам оторвать младенца от матери, чтобы вы могли его осмотреть. Она постоянно таскает его на спине, с утра до вечера. По-моему, он так и умрет, бедняжка.

— Пообещайте ей укол, — ответил Коос. — Это должно помочь.

— Для нее или для младенца?

— Для обоих. Давайте — как это говорится? — давайте ловить на живца. Местные обожают уколы. Для них это главное лечение. Между прочим, я вынужден колоть направо и налево, потому что, если начну отказывать, они пойдут бог весть к кому, станут лечиться бог весть чем, и результат будет вполне предсказуемый.

— Но это же не совсем медицина. — Ральф нахмурился. — Вы просто потакаете желаниям людей…

Коос постучал себя по лбу:

— Ральфи, битва разворачивается вот тут. Вам известно, что у местных нет никакой веры в меня. Девушкам хочется знать, беременны они или нет; они отправляются к предсказателю на следующий же день после задержки, а тот говорит ровно то, что они хотят услышать, — да или нет, как пожелаете. Если он ошибется, девушка расстраивается, но со временем забывает. А если она придет ко мне, я ей скажу — извини, пока не знаю, приходи снова через два месяца. На меня начнут смотреть как на идиота. Эгей, глядите, вон идет тот глупый бур!

Ральф промолчал, понимая, что Коосу хочется выговориться: в сердце врача накопилось столько невысказанного, что он готов был говорить сколько угодно — обо всем, кроме того, что его по-настоящему тревожило.

— Что касается этой вашей Дири. Нужно узнать у нее самой, почему, как она думает, ее дети постоянно болеют. В этих краях несчастья и беды, как считается, не валятся на человека сами по себе. Если что-то пошло не так, должна быть конкретная причина и конкретный виновник. Вы спрашиваете — кто сотворил это со мной? Кто наслал на меня эту хворь? Возможно, тут замешаны предки или какой-нибудь враг. Неблагосклонность судьбы, Божий промысел — для здешних это все ерунда.

— Звучит утешительно, — заметил Ральф.

— Неужели?

Они помолчали, оба размышляя над вопросом. За окном, затянутым сеткой, жужжали оводы.

— На мой взгляд, — продолжил Коос, — вашей кухарке нужно позвать Люка Мбату, моего фармацевта. Вы с ним знакомы? Видели его когда-нибудь в субботу вечером, когда он вышагивает в своем зутовом костюме и в обнимку с кралей из Йобурга? По-вашему, он так шикует на те деньги, которые я ему плачу?

— Вы про наряд или про девиц?

Коос расхохотался, согнулся пополам, стукнул себя костяшками красной руки по красному лбу.

— И то, и другое обходится недешево, Ральфи, уж поверьте. Люк промышляет продажей львиной печени, приторговывает шкурками ящериц и питоньим жиром. Сходите как-нибудь, полюбуйтесь на него на заднем дворе. Большую часть его снадобий вы в рот не возьмете, и слава богу, их достаточно перелить во флакончик и повесить себе на шею. Ваша Дири на такое, думаю, согласится. Он, кстати, и по почте торгует. Рассылает приворотные зелья. Может, и отраву тайком готовит — врать не буду, я его не спрашивал. На прошлой неделе приходил мужчина, уверял, что у него в животе завелись жуки. Я отослал его прямиком на задний двор. Если он верит в такое, значит, ему к Люку, а не ко мне.

Ральф не стал цепляться к словам и снова уверять собеседника в том, что местные отнюдь не варвары. Он понимал, что Коос не судит свысока, а лишь старается разъяснить, что существуют различные взгляды на мир. Вдобавок этот другой взгляд казался ему самому в чем-то даже привлекательным.

— Думаю, вам стоит приглядывать за помощником, — сказал Ральф. — Эти его снадобья… Как бы он кому не навредил…

— От него вреда поменьше, чем от иных. Доводилось видеть такие штуки? Черные ими пользуются. — Коос достал из ящика стола упаковку и метнул Ральфу. На упаковке значилось: «Сильнодействующие природные пилюли». — Сильнодействующие — это слабо сказано. — Коос хмыкнул. — Если в доме завелись жуки, все передохнут. И черви тоже, сами себя пожрут. Видел своими глазами, ко мне время от времени заваливаются негры, наглотавшиеся этих пилюль, и мрут у меня в смотровой. Червяков убивает гарантированно, но, к несчастью этих бедолаг, напрочь калечит печень. Вы бы подивились, Ральфи, как быстро они отходят. Если печень отказала, человек способен протянуть от силы три дня. А боль будет такая, что проще сразу всадить себе пулю в башку. — Врач пошевелил плечами. — В общем, я бы напустил Люка. Это как с церковью, понимаете? Вы хотите, чтобы работники миссии посещали вашу церковь, но вам известно, что сами они предпочитают службы повеселее. Я взял себе за правило раз в месяц, где-то так, проверять, как дела у паствы Люка. Просто убеждаюсь, что не пропустил никаких человеческих болезней. Его самого я строго-настрого предупредил: если вздумает лечить человеческие, настоящие болезни, сразу иду в полицию.

— Что значит «человеческие»?

— Люди исчезают, слышали о таком? У нас тут присказка есть — мол, уехали в Йоханнесбург, но порой они отправляются намного, намного дальше и не возвращаются. И подпольная торговля ведется, небось слыхали? Телами, еще живыми. Забирают глаза, языки, все, что требуется. Полиция никак не может найти виноватых; кроме того, они справедливо считают, что это их не особо касается, что это местные дела. А виноватых сложно найти потому, что за похищениями стоят банды и существует целая тайная сеть. Как обвинить кого-то, назвать кого-то убийцей, если жертву разделывал десяток рук? Если человека разрезать на куски, он, как ни удивительно, умирает.

Коос только теперь заметил выражение лица Ральфа.

— Ладно, можете мне не верить. Я и сам не в восторге, честно говоря. Кому понравится признавать существование этакой мерзости? Зато, — врач ткнул большим пальцем в том направлении, где находилась Претория, — они убеждаются в правильности принятых законов.

Наступил новый год, плата за проезд в автобусах выросла, и люди перестали пользовать общественным транспортом. Ральф каждое утро вставал в четыре, усаживал в служебную машину куда больше людей, чем та вмещала, и катил на перегруженном авто прочь из Элима, в сторону Претории. Люди, имевшие разрешение на работу в городе, не желали лишиться рабочих мест, и потому востребованными оказались все городские такси, а многие шли пешком — вдоль дороги в утреннем полумраке тянулись молчаливой вереницей мужчины и женщины. Навстречу из-за холмов выныривали фары йоханнесбургских машин: в либеральных пригородах Йобурга сочувствовали чернокожим, и белые отправлялись в ночь на своих автомобилях, желая помочь обитателям тауншипов. Ральф исправно отмечался на дорожных заставах и стоически выдерживал короткие допросы на африкаанс. Если он чего-то не понимал, это бесило полицейских. «У нас есть ваш номер, приятель, — цедили они. — Вы, часом, не коммунист, а?»

Ральф думал порой, что хотел бы практиковать христианство, отличное от того, какому был привержен его отец; служить вере, что не требует судить других людей. Ни Люси Мойо, ни Кооса, ни (пусть заочно) фармацевта Люка с его темными делишками, ни президента, ни полицейского сержанта, заподозрившего его в коммунизме.

— Если ты не судишь, — говорила Анна, — это означает, что ты вкладываешь некие допущения в мотивы, которыми руководствуются люди. Я не уверена, что это сильно отличается от вынесения суждений.

Теперь она знала своего мужа куда лучше, чем раньше. Присущая ему доброта, которую она прежде принимала сугубо на свой счет, была деперсонализированной, безличной.

Как-то утром на заставе полицейский бросил Ральфу: kaffirboetie — брат чернокожих, лучший друг негров.

— Хотел бы я им быть, — ответил Ральф. — Но не смею притязать на такую честь.

Полицейский сплюнул на дорогу. Лишь воспитание и приказы помешали ему плюнуть в лицо Ральфу.

В день общей сходки, в день полицейской расправы, Коос открыл «полевое отделение» в здании начальной школы. Он закутывал своих потрясенных, окровавленных пациентов в одеяла, разговаривал с ними на пяти языках, запрещал пить горячий сладкий чай и требовал воды, простой воды, и любых тряпок на бинты. Всякого, кто твердо держался на ногах, он немедля брал себе в помощники.

Ральф вспоминал пыльный офис в Лондоне, особнячок в Кларкенвелле, штаб-квартиру организации, направившей его сюда; думал о норфолкских прихожанах, собирающих средства для Африки, слышал, будто наяву, их голоса: ты не вправе расходовать эти средства на подобную дребедень, ты должен дорожить имуществом миссии, ты не можешь вытирать синим комбинезоном юного ангелочка лицо городской шлюхи, которой врезали полицейской дубинкой в ходе рейда. Среди всей прислуги кухарка Розина единственная видела своими глазами полицейский налет — Розина, прежде совершенно не интересовавшаяся жизнью за пределами кухни, где она правила самовластно. Теперь она сидела, раскачиваясь на скамейке, и твердила, вне себя от страха, что все было тихо и спокойно, баас, люди пели гимны, началась проповедь, и тут набежала полиция и принялась гоняться за молодыми женщинами и бить тех по груди; они знали, баас, куда бить, за что хватать.

Конечно, в масштабе мировых злодейств это было весьма скромное преступление. Оно не шло ни в какое сравнение, скажем, с Треблинкой. Но Коос показал Ральфу, как выглядит рана от съямбока, нанесенная уверенной, опытной рукой. Так Ральф узнал кое-что новое о себе самом: убедился, что, узрев зло воочию, начинает дрожать, точно калека или ветхий старец.

На следующий день ему удалось составить более полное представление о случившемся. Как и говорила Розина, сходка была мирной: люди собрались на пустоши, где доводилось бывать и Ральфу, примерно в миле от Флауэр-стрит. Такое для Элима было в порядке вещей: здесь не существовало иных каналов связи, кроме молвы, и никто в окрестностях не знал, что происходит на пустоши. Не было никакого способа заранее предупредить их с Анной, чтобы они успели подготовиться к притоку пострадавших. На сходке собирались обсудить стратегию дальнейшего бойкота автобусных поездок. Полиция в последнюю минуту потребовала все отменить. Какие-то юнцы принялись кидаться камнями, и полицейские обрушились на толпу прежде, чем та успела разбежаться. Наибольшее число пострадавших составили зеваки и случайные прохожие. Они пребывали в ступоре, плакали, выбритые и заштопанные макушки продолжали сочиться кровью и сукровицей; эти люди не переставали повторять, что знать ничего не знали, что ведать не ведали ни о какой сходке.

Ральф сходил к месту расправы. Наткнулся на несколько башмаков, слетевших с ног тех, кто удирал без оглядки, спасаясь от дубинок и хлыстов. Увидел плетеную корзинку для покупок, украшенную большой соломенной розой. Корзинка валялась на земле, пустая, а ее содержимое наверняка перекочевало в чей-то дом. Вообще казалось, что на пустоши изрядно потрудились мародеры. Что за извращение, подумалось ему. Еще неизвестно, кто хуже: полицейские, выполнявшие, как они утверждали, свой долг, или стервятники-мародеры, забравшие из корзинки служанки полбуханки хлеба, две унции зеленого рубца, возможно, заодно с обмылками или со старым кардиганом, подарком некой сердобольной мадам, некой благонамеренной идиотки, проживающей в белых домах среди палисандровых деревьев.

— Вы можете что-то сделать, мистер Элдред? — спросила Люси Мойо. — Можете хоть как-то нам помочь?

— Попробую, — пообещал Ральф.

Он вернулся в свой кабинет и принялся рыться в бумагах, разыскивая список, который давно составлял, — с именами, адресами и телефонами старших полицейских чинов на территории в сотню миль от Элима по окружности. Нашел, снял телефонную трубку и стал обзванивать участки по порядку. Как правило, разговор не затягивался: услышав английский акцент и узнав, что звонят из Элима, чины тут же обрывали связь.

Он просидел за столом почти до утра, сочиняя письмо в газеты.

— Вы видели пострадавших, — сказал он Коосу. — Вы знаете, что произошло, и можете объяснить лучше любого из нас. Подпишите это письмо вместе со мной.

Коос покачал головой:

— Нет, Ральфи, не стану. Мне нужно заботиться о пациентах. Кто за ними приглядит, если меня уберут? — Он пожал плечами. — Хотя, быть может, они и не заметят.

После полицейской расправы положение Элдредов в Элиме изменилось. Их стали приглашать в те дома, чьи двери раньше были для них закрыты. В миссию зачастили люди, которых никак нельзя было причислить к воцерковленным. Заглянул местный представитель АНК — Африканского национального конгресса; в тот же день пожаловал человек из Софиятауна, чернокожий журналист из журнала «Драм». Он сел на кухонный стул на металлических ножках и сразу же принялся раскачиваться, одаряя окружающих ехидной ухмылкой.

Вторая кухарка подала чай в эмалированной чашке. Анна нахмурилась.

— Дири, будь добра, принеси чашки и блюдца.

Дири выполнила распоряжение и плюхнула чашку на стол, презрительно поджав губы. Фарфоровые чашки были для белых, а африканцы пили из кружек. Мадам решила ввести собственные правила, из чего следовало, что она ничего не понимает. А этот молодой чернокожий гость вон как пыжится, весь из себя разряженный, в легком синем костюме и с острыми стрелками на брюках. Если бы Дири спросили, она сказала бы, что надвигается беда.

— Претория разрастается, не зная удержу, — вещал журналист, продолжая раскачиваться на стуле. — Национальная партия жаждет расчистить это место. Они намерены подобрать здешним чернокожим иное место жительства, где-нибудь в вельде, подальше от глаз. Там не будет ни воды, ни дорог. А значит, их дети вырастут дикарями.

Молодой человек язвительно хмыкнул. Его взгляд блуждал где-то не здесь; по всему чувствовалось, что он думает о заграничном университете, о получении образования в той же Москве. Кто стал бы его винить?

— Я вам вот что скажу, миссис Элдред. Для африканца вряд ли возможно жить, дышать — и находиться по эту сторону закона. — Юноша пристально взглянул на Анну, давая понять, что, во‐первых, она ему нравится и что, во‐вторых, он вовсе не собирается ее соблазнять и вообще навлекать на ее голову неприятности.

Журналист засиделся до полуночи. На следующий день на тот же самый стул взгромоздился белый, полицейский сержант; ножки стула на сей раз даже не думали отрываться от пола.

— Мы с вами, мистер Элдред, ролями поменялись, хе-хе. Обычно это вы к нам приезжаете, а сегодня наоборот вышло.

Сержант был светловолос и худ и не производил впечатления здоровяка. Но сидел, как положено истинному африканеру, широко расставив ноги, будто не желая стискивать штанами и бедрами свое внушительное мужское достоинство. Ральф невзлюбил его не сразу — быть может, потому, что сержант цветом волос и веснушками на лице напомнил ему Кооса и тоже явно нервничал и испуганно улыбался, а ногти у него были обгрызены почти до мяса.

От чая сержант отказываться не стал. Дири, разумеется, подала ему чашку и блюдце. Сержант поведал Ральфу, насыпая себе сахар, что полиция полностью в курсе того, каких гостей нынче принимают в миссии.

— Вы здесь чужой, — прибавил сержант. — Новичок в Южной Африке. Потому вам надо поаккуратнее выбирать себе друзей.

Мимоходом Ральф пожалел полицейского. Тот явно смущался, курил не переставая, то и дело предлагал сигарету Анне; время от времени по его лицу пробегала тень, как если бы он страдал от боли.

— Я не расслышал вашего имени, — сказал Ральф, когда полицейский вытер губы и поднялся, собираясь уходить.

— Зовите меня просто Квинтус, — ответил сержант. — Думаю, мы с вами подружимся, так что давайте без церемоний.

— Наверное, у него жуки в промежности, — проворчал Ральф, когда сержант ушел. — Надо бы послать его к Люку Мбате за питоньим жиром.

Коосу Ральф сказал, что чем тупее белые полисмены, тем хуже они с ним обращаются, за исключением этого Квинтуса, который, похоже, настроен дружелюбно — на свой лад, конечно.

Коос пригладил красной ладонью свои непокорные светлые волосы. Ральф, изучавший среди прочих предметов анатомию, подумал, что видит солнечный свет между лучевой и локтевой костями врача.

— Ждите приглашения в гости, Ральфи. Будете пить его пиво и лопать мясо на углях.

— Не думаю, что мы с ним подружимся настолько близко.

— Да бросьте! Сами не заметите, как привяжетесь к этим ублюдкам. Я ведь вам нравлюсь, верно? А я — один из них. Есть в нас что-то такое, душевное и простое. Даже трогательное, а? Мы всем хотим нравиться. Знаете, в чем нам не откажешь, так это в радушии. Когда приходит гость, мы стараемся, чтоб ему было удобно; африканская привычка, мы ее переняли у чернокожих. Думаете, за время, что провели в этом тауншипе, вы хоть что-то поняли в здешнем укладе? Если да, то вы, приятель, еще дурнее, чем мне показалось с самого начала.

Позднее, уже не в столь легкомысленном настроении, Коос сказал:

— Вам стоит попытаться понять этот народ. Мой народ. Я имею в виду буров. Британцы сажали их женщин и детей в концентрационные лагеря. Зулусы колошматили младенцев головами о колеса фургонов. У буров долгая память. Мы, африканеры, народ злопамятный.

Ральфа поразили слова «этот народ». Коос повел себя точь-в-точь как Люси Мойо, когда та рассуждала о своих друзьях и соседях.

— Я лишь надеюсь, — ответил Ральф, — хотя сознаю, что надежда почти тщетная, что эта страна остановит неумолимое шествие своей всесокрушающей бюрократии. Посудите сами, нынче едва ли осталась лазейка, в которую можно проскользнуть.

— Так нечего пытаться, — отрубил Коос. — У нас все следят за всеми. Так уж тут заведено. Господи Иисусе, старина, вы и вообразить себе не можете, как мне это осточертело! С самого детства…

— Думаю, могу, — возразил Ральф.

— Мой отец верил, что мир был сотворен Богом за семь дней. Так сказано в Библии, говорил он. — Коос рассмеялся.

В новом году стали привычными утренние рейды. Они повторялись каждые три дня. В первый раз полиция вошла в тауншип в пять часов утра. Прикатила на бронированных автомобилях и с полной экипировкой. Полицейские оцепили выбранный район и принялись методично его обходить, от дома к дому, громко и грубо колотя в двери. На следующий день в миссии чернокожие делились впечатлениями о рейде, и по их рассказам получалось, что именно поведение полицейских вызвало наибольшее возмущение: что такое — вопят, что они из полиции, требуют немедленно открыть дверь, а сами не дают жильцам времени подчиниться и попросту выламывают хлипкие преграды. «Будто мы не люди, а животные, — сказала одна женщина. — Будто мы слов не понимаем».

Полицейские утверждали, что ищут спиртное, следы подпольной перегонки. Еще они искали оружие: ходили мутные слухи — Ральф всем сердцем желал бы никогда их не слышать, — будто под покровом ночи в Элим доставили materiel, которое поспешили припрятать для грядущего мятежа.

С самого восстания — с так называемого восстания — в тауншипе царили страх и напряжение, и у парней, что кучковались на перекрестках, вид сделался мрачный и угрожающий. Ральф больше не разрешал Анне выходить из дома в одиночку. Там, где миссионеров знали, было сравнительно безопасно, однако там, где они были чужаками, белое лицо могло обернуться неприятностями.

Ночами накануне очередного рейда Ральф не мог уснуть, сколько ни старался. Мешали опасения: а вдруг новый рейд принесет с собой новые невзгоды, вдруг толпа, заранее предупрежденная о появлении полиции, выставит вперед оголтелых юнцов, которым плевать на последствия и в руках у которых палки и бутылки, а может, боже упаси, и то самое таинственное оружие; тогда полицейские опять возьмутся за дубинки — или, хуже того, засвистят пули. Ральф чувствовал себя беспомощным и бесполезным глупцом, лежал с открытыми глазами, пялясь в потолок, а сквозь щель между штор в спальню сочился оранжевый свет.

Им пришлось установить фонари вокруг всей территории, принадлежавшей миссии. На прошлой неделе кто-то вломился в начальную школу. Там не было ни денег, ни еды, и потому разозленные взломщики перевернули парты, разодрали несколько книг, разорили кабинет Анны в кладовке и устроили там небольшой пожар. Конечно, от огня все здание могло бы сгореть дотла, но отец Альфред, по счастью, заметил блики пламени из окна своей спальни.

Потом, в воскресенье, когда работники миссии отправились, как положено, в свои церкви, какой-то ловкий воришка проник в дом кухарки Розины, стащил из единственной комнаты ее одежду, в том числе шерстяную шапку, которая принадлежала Дири и которую Розина буквально вытребовала поносить. Рыдания кухарки слышала вся миссия, и они были куда весомее понесенной ею утраты. Ральф с Анной, Дири и садовники добрый час уговаривали и просили Розину перестать плакать. Клара, образованная уборщица, стояла у двери и молчала. Ее лицо было совершенно бесстрастным. Она выглядела как человек, потерявший все на свете, причем много раз.

Словом, пришлось поставить фонари, и при свете фонарей спалось уже не так крепко, как раньше. Ральф ощущал беспокойство жены даже через просевшие пружины кровати. Он обычно задремывал ближе к рассвету, и ему снились фразы, те самые, которые он слышал изо дня в день: «Тридцать шиллингов или десять дней», «Мой муж пропал, баас, и я не знаю, где он».

Наутро третьего дня в миссию пришла полиция. Грубый стук в дверь, можно сказать, принес облегчение. Они с Анной вскочили с кровати; одного взгляда на серые, изможденные лица было достаточно, чтобы понять, что сна у обоих ни в одном глазу. Ральф натянул брюки и рубашку, которые накануне вечером аккуратно сложил на прикроватном столике; Анна накинула халат поверх ночной сорочки и завязала пояс. Они одевались споро, но без суеты. К чему торопиться? Ведь полицейские, если им вздумается, все равно выломают дверь.

Как ни странно, дверь пощадили; должно быть, на крыльце миссии на полисменов внезапно снизошло осознание необходимости вести себя прилично.

— А, это вы, — произнес Ральф, распахнув дверь и глядя в лицо Квинтусу. Он-то опасался, что пожалуют незнакомцы. Головорезы из отряда специальных операций, например.

В переднюю ввалились мужчины в форме. Квинтус представил своего коллегу, сержанта ван Зайла. Едва покончив с любезностями, полисмены рассыпались по дому, начали шарить в шкафах и заглядывать под кровати.

— Сержант, — проговорил Ральф, — вы наверняка сразу поняли, что я — завзятый самогонщик. Или мы с женой выглядим как типичные хозяева веселого дома?

Ван Зайл отчеканил:

— Мы ищем человека, который, как нам известно, может скрываться в здании миссии.

— Какого именно человека? Доктора Фервурда? Или Микки-Мауса?

Сержант ван Зайл, дородный верзила, брезгливо скривился, затем сунул большие пальцы рук за форменный ремень и выпятил увесистое брюхо.

— Мистер Элдред, вы отослали письмо в редакцию газеты «Претория ньюс». Прошу вас больше так не делать.

Только не злись, велел Ральф самому себе.

— В моем письме всего-навсего рассказывалось о том, что конкретно произошло в городе в тот день. Я приглашал людей приезжать в Элим и увидеть своими глазами наши церкви и школы. Просил убедиться, что Элим — вовсе не гнездилище порока и преступности, как нам постоянно внушают. Я хотел, чтобы другие поняли, как мы тут живем, и задумались, столь ли необходимо уничтожать этот тауншип.

— Мы читали ваше письмо, мистер Элдред, — ответил сержант. — Газета его напечатала. Могу сказать, что бригадиру не понравился ваш тон.

— Значит, все дело в тоне? — Ральф невесело усмехнулся. — А содержание письма вашего бригадира не заботит?

— Вы бы больше узнали о преступности, посиди вы с нами в полицейском участке, сэр.

— Я и так там сижу каждый вечер, скоро на ночлег стану оставаться. Раскладушку мне выделите?

— Думаю, это можно устроить, — серьезно ответил ван Зайл.

Полисмены бросили искать своего загадочного подозреваемого, кем бы тот ни был. Перешли в кабинет Ральфа, стали рыться в бумагах. Сержант ван Зайл уселся на стол, снова сунул пальцы за ремень, как бы выпуская объемистое брюхо на волю, будто потроха были его домашним животным, которое он вывел погулять.

— Разъясните, что именно вы ищете, — попросил Ральф. — Возможно, я смогу вам помочь.

— Сделайте одолжение, приятель, — процедил ван Зайл, — не путайтесь у нас под ногами. Не мешайте работать.

Квинтус, с которым Ральф отказывался встречаться взглядом, строил гримасы и отчаянно моргал. Он явно намекал, что следует вести себя осторожнее, что этот ван Зайл — отнюдь не тот человек, который способен внять голосу разума. Впрочем, последнее было очевидно и без его подсказок. Если Квинтус и вправду достойный человек, ему следует приказать своим подчиненным остановиться; а лично он, Ральф, не станет делать ничего, чтобы облегчить муки совести полицейского.

Обыск был поверхностным, однако бумаги летели во все стороны. Ральф предположил, что таким образом полисмены попросту вымещают свою злобу. Анна, молча стоявшая у стены, дрожала всем телом. Ему хотелось шагнуть к жене, заключить ее в объятия, утешить и успокоить, но он не мог отвести глаз от лица ван Зайла. Не хотел быть тем, кто первым уступит в этом поединке взглядов.

В конце концов Квинтус выпроводил их из кабинета со словами:

— И как вы только умудряетесь находить нужное в таком бардаке.

— Представьте себе, до сих пор ухитрялись, — ответила Анна ровным тоном. — Но теперь, боюсь, это будет непросто.

Квинтус покачал головой. Заговорил на африкаанс со своими товарищами. Похоже, сказал им, что хватит понапрасну донимать хозяев. Так или иначе, полицейские удалились. Ральф с Анной остались одни. Бумаги устилали полы здания миссии, будто по дому пронесся ураган, этакий предвестник апокалипсиса.

В тот же день, ближе к вечеру, Квинтус вернулся, приехал на грузовике.

— Вот, привез вам кое-что, — сообщил он с широкой улыбкой, словно не сам руководил обыском поутру.

Двое чернокожих парней выпрыгнули из кузова грузовика и быстро выволокли на крыльцо миссии металлический шкаф-картотеку — темно-зеленый, потрепанный, весь исцарапанный.

— Вам ведь это было нужно, да? — уточнил Квинтус.

— О, сержант, какой щедрый дар! — Анна улыбнулась, выказывая признательность.

Квинтус, похоже, принял ее улыбку и слова за чистую монету.

— Не благодарите, старина, — смотрел он на Ральфа. — Это всего лишь старый хлам, мы так и так собирались его выкидывать. На днях один ящик вывалился сам собой, прямо на палец бригадиру. Глядите в оба, чтобы и вам что-нибудь не отдавило.

— Как насчет кофе? — спросила Анна. Подобно Ральфу, она испытывала жалость к этому человеку.

Квинтус послушно уселся за кухонный стол.

— Знаю, вам не нравится мое присутствие. Но нам приказано приглядывать за вами. Между прочим, в полиции служат люди и похуже моего.

— Верю, — ответил Ральф. — Одного мы видели этим утром.

Сержант помолчал, глядя в чашку.

— Приятель, по-вашему, я в восторге от своей работы? Деньги-то нужно как-то зарабатывать.

— Я уже устала это слышать, — вскользь заметила Анна. — Иначе их никак не заработать, судя по всему.

Сержант полез в карман форменного кителя и достал бумажник. К великому смущению Ральфа, он извлек из бумажника семейную фотографию.

— Мои девочки, — сказал он просто.

Ральф посмотрел на снимок. Три дочери. Навскидку — лет восьми, десяти и двенадцати. Выстроились по росту, обнимают друг дружку за талии, светлые головки наклонены в сторону женщины — стройной, худощавой, чуть выше ростом старшей из девочек, одетой неброско, но со вкусом. Пряди выбиваются из причесок, как бы окружая улыбающиеся лица ореолами. Сладкая мечта истинного арийца, подумалось Ральфу.

Он передал фотографию Анне.

— Красивые, — сказал он. — А ваша супруга, Квинтус, выглядит совсем юной.

— Когда обзаводишься семьей, начинаешь понимать многое из того, чего не понимал раньше, — поведал сержант. — Уж поверьте, старина. Начинаешь думать о семье с утра до вечера. Беспокоишься, черт подери. В каком мире они будут жить? За кого выйдут замуж? Неужто за кафров?

— В миссии мы этого слова стараемся не употреблять.

— Слова, слова! — Сержант фыркнул. — Вот что меня бесит в таких, как вы. Вечно цепляетесь к словам.

Он не стал развивать свою мысль. Поднялся и сказал, что ему пора.

— Когда мы заглянем в следующий раз, все ваши бумаги будут в одном месте, верно? — Квинтус взмахом руки указал на шкаф-картотеку. Потом вдруг погладил себя по обтянутому кителем животу и моргнул. — Миссис Элдред, вас не затруднит поискать что-нибудь от изжоги?

— Квинтус хочет казаться человеком, — сказала Анна, когда сержант ушел.

— Пусть тогда ищет другую работу.

Вечером к задней двери пожаловал Коос. Заглянул всего на несколько минут, объяснил, что на ужин не останется — просто есть не может, поскольку лишился двух зубов, а челюсть перекосило. Полиция побывала и у него. Ворвалась в приемную, снеся дверь, а заодно расколотила все окна, будто не знала, что он спит в задней комнате. Полисмены заявили, что ищут фармацевта Люка Мбату. Обыскали клетушку Люка, перевернули ее вверх дном, а самого Люка увезли в фургоне с решетками.

Коос попросил Ральфа сходить в участок, прихватив с собой всю наличность, какая имелась в его распоряжении, и попытаться вызволить Люка.

— Господь свидетель, он ни в чем не виноват. А вам ведь известно, что случается с чернокожими в полицейских камерах. — Коос пояснил, отводя взгляд, что у него, к сожалению, денег сейчас нет, а дело срочное и не терпит отлагательств. Иначе, мол, он не стал бы тревожить Ральфа. С полиции станется отвезти Люка Мбату в Преторию, а тогда беднягу фармацевта отыскать будет почти невозможно.

— Почему вы не пришли раньше? — спросил Ральф.

— Потому что не умею ходить в бессознательном состоянии, — проворчал Коос. Его бледные глаза налились кровью, руки тряслись. Один из полисменов двинул его в лицо рукояткой пистолета, а потом, похоже, ударил снова, по голове. Коос очнулся в доме своего пациента, на подстилке, завернутый в вязаное одеяло из числа тех, которые раздавала чернокожим Анна. — Кстати, хорошее одеяло. Очень теплое. Спасибо, Анна.

Помнил он немногое. Полицейский, который бил, обзывал его белым кафром. Сержант. Нет, не ван Зайл, другой. Худой такой. Квинтус Бринк.

В последующие дни стало понятно, что и по телефону теперь следует общаться с осторожностью. Разумеется, они-то сами знали, что в их разговорах нет ничего крамольного, но все на свете можно исказить, было бы желание, а линию отныне прослушивали.

Снова явился ван Зайл — просто проезжал мимо, как он объяснил, — и на сей раз беседа вышла напряженной.

Сержант уставился на картотечный шкаф с таким видом, будто пытался вспомнить, где видел тот раньше.

— Ночью гостей не было? — справился он.

— Нет.

— Вот как? Забавно. Значит, никто к вам не приходил по темноте?

— Я уверен на сто процентов, сержант.

— А к слугам никто не заглядывал?

— Тут я вам не помощник. Но смею заверить, что на территории миссии нет и не было человека, способного вас заинтересовать.

— Люк Мбата от них удрал, — объяснила Анна от двери. Тон ее был снисходительным, и ван Зайлу это не понравилось.

— Где вы слышали эти сплетни?

— Разве сплетни? На улице говорят в открытую. Кстати, сержант, как именно он от вас ускользнул? Околдовал охрану? Или лично бригадира?

Ван Зайл встал со стула и многозначительно, с угрозой, погладил свой живот.

— Велите своей женщине следить за языком, — бросил он. — Иначе мне придется заткнуть ей рот.

— Вон! — произнес Ральф. — Подите вон, сержант. Убирайтесь из моего дома. Voetsak.

Обычно этим словом прогоняли собаку, причем ту, которая в чем-то провинилась. Впрочем, ван Зайл наверняка не стеснялся употреблять это слово, обращаясь к чернокожим, существам низшей расы. Ральфу же теперь казалось, что низших рас на свете множество, и различаются они не культурой и не генами, а степенью нечувствительности к страданиям других.

— Убирайтесь, сержант, — повторил он и шагнул к полицейскому, будто намереваясь вытолкать того за дверь, прогнать по крыльцу и спустить со ступеней.

Сержант ван Зайл понимал, что не должен распускать руки: ему уже сделали внушение по поводу чрезмерного служебного рвения. Поэтому он предпринял своего рода тактическое отступление; когда Ральф двинулся к нему, он уже находился на пути к двери.

— Вонючий еврей — вот вы кто, — прошипел полицейский. — Прав был Гитлер, надо вас истребить на корню.

Подпираемый Ральфом, он пятился к двери. Его правая рука дернулась, пальцы разжались, на пол полетели бумаги с письменного стола Анны. Продолжая двигаться спиной вперед, он наткнулся на мусорную корзину, перевернул ее и, пытаясь сохранить равновесие, споткнулся. Ральф, чьи кулаки упирались в брюхо сержанта, подумал, что никогда не забудет этого ощущения. Его потрясло, с какой легкостью обрушилась на пол эта дородная туша.

Спецназ приехал в три часа ночи и увез обоих Элдредов в участок.