Волчий зал

Мантел Хилари

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

 

I Финт с тремя картами

Зима 1529-го — весна 1530-го

Джоанна: Ты говоришь, Рейф, ступай и добудь мне место в новом парламенте. И он послушно идет, как служанка, которой велели снять белье.

— С бельем мороки меньше, — вклинивается Рейф.

— А ты почем знаешь? — не унимается Джоанна.

Места в парламенте — господская вотчина; их раздают лорды, епископы, сам король. Жалкая горстка выборщиков — если на них хорошенько поднажать — всегда делает то, что велено.

Рейф раздобыл ему место от Тоунтона, округа Вулси. Это было бы невозможно без согласия короля, согласия Томаса Говарда. Он затем и посылал Рейфа в Лондон — прощупать почву: чего хочет герцог, что скрывается за его хорьей ухмылкой. «Премного обязан, сударь».

Теперь он знает.

— Герцог Норфолк, — сообщил Рейф, — считает, что милорд кардинал зарыл сокровище и вам известно, где именно.

Они беседуют с глазу на глаз.

Рейф: Герцог обязательно попросит вас приехать и служить ему.

— Да. Возможно, не в таких выражениях.

Размышляя, он вглядывается Рейфу в лицо. Норфолк — если забыть о внебрачном сыне короля — знатнейший человек в королевстве.

— Я пытался внушить ему, — говорит Рейф, — что вы его почитаете и страстно желаете оказаться под его…

— Началом?

— Примерно.

— И что сказал герцог?

— Герцог сказал «хм».

Он смеется.

— Что, вот таким тоном?

— Таким и сказал.

— А в придачу хмуро кивнул?

— Вот именно.

Что ж, хорошо. Я утираю слезы — слезы, что остались от Дня всех святых. Сижу с кардиналом в Ишере, в комнате с чадящим камином. Спрашиваю, милорд, не возражаете, если я вас оставлю? Нахожу трубочиста, велю прочистить дымоход. Скачу в Лондон, в Блекфрайарз. Туман, день святого Губерта. Норфолк ждет, будет уверять, что станет мне хорошим хозяином.

Герцогу под шестьдесят, но его светлость не признает возраста. Остролицый и остроглазый, Норфолк тощ, как обглоданный мосол, и холоден, как обух топора. Конечности будто на шарнирах и даже тихонько клацают при ходьбе — все дело в мощевиках, которые герцог носит под одеждой: крошечные лохмотья кожи и обрезки волос в образках, осколки костей в медальонах.

«Дева Мария!», «Клянусь мессой!» — божится герцог, извлекая на свет свои амулеты из самых неожиданных мест. Пылко припадает к ним губами, призывая святых и мучеников утишить его гнев.

— Святой Иуда, дай мне терпение! — восклицает герцог, путая Иуду с Иовом, историю которого последний раз слышал в детстве, сидя на коленях у священника. Впрочем, трудно представить герцога ребенком или юношей, да и в любом возрасте, кроме теперешнего. Норфолк считает Библию необязательным чтением для мирян, хотя признает, что для священника в ней есть прок. Читать книги — баловство, и чем меньше их будет при дворе, тем лучше. Его племянницу, Анну Болейн, от книг не оттянешь, вот и засиделась в девках до двадцати девяти. Герцог не пишет писем — не джентльменское это дело — для чего тогда существуют писари?

Злобный красный глаз сверлит Кромвеля.

— Я поддерживаю ваше выдвижение в парламент.

Он склоняет голову.

— Милорд.

— Я говорил про вас с королем, он тоже согласен. Вы получите его указания, как вести себя в палате общин. И мои.

— Они отличаются, милорд?

Герцог хмурится, раздраженно меряет комнату шагами, слегка позвякивая на ходу, наконец выпаливает:

— Проклятье, Кромвель, почему вы так держитесь? Откуда в вас это?

Он ждет, улыбается, прекрасно понимая, что имеет в виду герцог. Да, ему не привыкать проскальзывать в комнату незамеченным, но, похоже, те дни миновали, теперь с ним вынуждены будут считаться.

— И нечего скалиться, — говорит герцог. — Вулси и его присные — клубок ползучих гадов. Я не хочу сказать… — Норфолк, морщась, сжимает образок. — Не дай Бог мне…

Сравнить князя церкви с ползучим гадом. Герцог хочет кардинальских денег и влияния на короля, но и в аду гореть не желает. Норфолк меряет комнату шагами, хлопает в ладоши, потирает руки, оборачивается.

— Король намерен отчитать вас, сударь. Да-да. Он удостоит вас аудиенции, чтобы понять, что задумал кардинал, но берегитесь: у короля долгая память — он не забыл, как в прошлый раз вы выступали в парламенте против войны.

— Надеюсь, король не собирается снова вторгаться во Францию?

— Проклятье! Какой англичан об этом не мечтает! Мы должны вернуть свое.

Герцог дергает скулой. Вышагивает по комнате. Трет щеку, бросает:

— Что не отменяет вашей правоты.

Он ждет.

— Победить мы не сумеем, — продолжает Норфолк, — но должны сражаться так, словно верим в победу. И плевать на расходы. Плевать, сколько мы потеряем денег, людей, лошадей, кораблей. Что мне не нравится в Вулси. Всегда хочет договориться. Как сыну мясника понять, что такое…

— La gloire?

— Вы сын мясника?

— Кузнеца.

— Вот как! Что, и лошадь подкуете?

Он пожимает плечами.

— Если потребуется. Но, милорд, не могу представить, как…

— А что вы можете представить? Поле битвы, бивак, ночь после сражения?

— Я был солдатом.

— Солдатом? Вы? Держу пари, не в английской армии. Так вот в чем дело… — Герцог ухмыляется, отнюдь не враждебно. — Вот что меня всегда настораживало. Вы никогда мне не нравились, но я не понимал, почему. Где?

— У Гарильяно.

— За кого?

— За французов.

Норфолк присвистывает.

— И как тебя угораздило, малый!

— Я быстро понял свою ошибку.

— Значит, за французов… — Герцог хмыкает. — За французов. Ноги-то вовремя унесли?

— Я ушел на север. Решил заработать на… — Он хочет сказать «ссудах», но герцог не поймет, как деньги превращаются в деньги, — …тканях, шелке, по преимуществу. Сами знаете, у солдата всегда есть что продать.

— Клянусь мессой, еще бы! Джонни Вольное-копье все свое несет с собой. Наемники! Вечно вырядятся, словно бродячие комедианты. Кружева, тесьма, нелепые шляпы. Легкая мишень. Стреляли из лука?

— Редко. — Он улыбается. — Ростом не вышел.

— Как и я. Далеко нам до Генриха. Вот у кого хватает и роста, и силы в руках. И все же. Дни нашей славы позади.

— Разве обязательно сражаться? Договориться дешевле, милорд.

— А вы наглец, Кромвель, что явились сюда.

— Милорд, вы сами за мной послали.

— Я? — Норфолк смотрит испуганно. — Неужто до такого дошло?

Советники короля готовят против кардинала сорок четыре обвинения, не больше не меньше: от умаления прерогатив суверена до покупки говядины по тем же ценам, что и король; от финансовых злоупотреблений до недостаточно ревностных гонений на лютеранскую ересь.

Закон об умалении юрисдикции суверена принят давным-давно. Никто из живущих понятия не имеет, как его трактовать. Вероятно так, как было испокон веку, — по слову короля. Нешуточные страсти кипят во всех европейских собраниях. Тем временем милорд кардинал сидит в Ишере, иногда что-то бормочет, иногда восклицает:

— Томас, мои колледжи! Как бы ни сложилась моя судьба, их нужно спасти. Ступайте к королю. Он волен сколько угодно мстить за воображаемые прегрешения, но пусть его гнев обрушится на меня одного! Неужели королю хватит духу покуситься на просвещение?

В Ишере кардинал раздраженно меряет шагами комнату. Великий ум, некогда ворочавший судьбами Европы, тщетно пытается осознать, где оступился. В сумерках застывает в молчании, погружаясь в невеселые думы. Ради Бога, Томас, умоляет Кавендиш, не внушайте ему ложных надежд, не обещайте зазря, что приедете!

А я и не обещаю, возражает он, я приезжаю, но меня все время задерживают. Палата заседает допоздна, а когда я покидаю Вестминстер, то должен принять письма и прошения, адресованные милорду кардиналу, а после беседовать с теми, кто не решается доверить свои просьбы бумаге.

Я все понимаю, говорит Кавендиш, но, Томас! — тут голос секретаря срывается, — знали бы вы, каково нам тут! Который час, спрашивает милорд кардинал. Где же Кромвель? Час спустя снова: Кавендиш, почему он не едет? Посылает нас с фонарями, проверить, как погода, словно вас, Кромвель, остановит ненастье или гололед. Наконец кардинал интересуется, не случилось ли чего? Дорога из Лондона кишит лихими людьми, вокруг глушь да пустыри, где во тьме бродят исчадия ада. Отсюда недалеко до сетований: мир сей полон ловушек и обольщений, и многим из них отдал я дань, несчастный грешник.

Когда наконец он срывает дорожный плащ и падает в кресло у чадящего очага — Кровь Господня, когда-нибудь дымоход прочистят? — кардинал уже тут как тут, засыпает вопросами, не дает перевести дух. Что сказал милорд Суффолк? Как выглядит милорд Норфолк? А король, вы его видели, вы с ним говорили? Как поживает леди Анна? В добром ли здравии? Все так же хороша собой? Вы придумали, как ей угодить, ибо нам нужно во что бы то ни стало найти способ ее умилостивить?

— Нет ничего проще, чем угодить этой леди, — отвечает он, — коронуйте ее.

И — больше ни слова о леди Анне. Мария Болейн уверяет, будто сестра его заметила, однако до сих пор она никак этого не выказала. Ее глаза равнодушно скользят мимо Кромвеля, обращаясь к предметам более достойным. Черные, слегка навыкате, как костяшки на счетах; они сияют, они всегда в движении, словно прикидывая выгоду. Впрочем, должно быть, дядя Норфолк сказал ей: вот человек, который знает кардинальские тайны, и теперь, завидев Кромвеля, она вытягивает длинную шею, черные костяшки щелкают, оценивая его с головы до пят, пока хозяйка размышляет, какую пользу из него извлечь. Пожалуй, она в добром здравии, а год ползет к концу; не чихает, как хворая кобыла, не охромела. Наверное, хороша, если вам по душе такие.

Однажды перед самым Рождеством он приезжает в Ишер поздно вечером и застает кардинала слушающим мальчишку-лютниста.

— Спасибо, Марк, ступайте, — говорит Вулси.

Лютнист кланяется кардиналу. Тот слабым кивком, каким удостаивал провинциальных депутатов в парламенте, благодарит, а когда юноша направляется к двери, замечает:

— Марк очень способный и воспитанный, в Йоркском дворце был у меня певчим. Что проку держать его здесь, лучше отослать юношу королю. Или леди Анне. Марк — пригожий малый, вдруг придется ей по вкусу?

Мальчишка медлит у выхода, жадно ловя похвалы. Кромвелевский тяжелый взгляд не хуже пинка вышвыривает его за дверь. Меньше всего на свете он склонен гадать, что по вкусу леди Анне.

— Лорд-канцлер Мор прислал мне что-нибудь?

Он роняет на стол пачку бумаг.

— У вас больной вид, милорд.

— Так и есть, я болен. Что нам делать, Томас?

— Давать взятки. Не скупиться. У вас остались бенефиции, земли. Даже если король отберет все, люди спросят, может ли он даровать то, что даровать не вправе? Без вашего утверждения любой титул вне закона. У вас на руках еще есть карты, милорд.

— И все же, если он обвинит меня в измене, — у кардинала срывается голос, — если он…

— Если бы он хотел обвинить вас в измене, вы давно сидели бы в Тауэре.

— И какой от меня прок: голова в одном месте, тело в другом? Говорю вам, лишив меня своей милости, король хочет дать хороший урок папе. Показать, кто в Англии хозяин. Вот только кто же? Может быть, леди Анна? Или Томас Болейн? Вопрос опасный, особенно за пределами этой комнаты.

План кампании: застать короля одного, выяснить, что тот задумал — если он и сам знает — и заключить сделку. Первая вылазка: кардиналу жизненно необходима наличность. День за днем Кромвель дожидается аудиенции. Король протягивает руку, берет письма, бросает взгляд на кардинальскую печать. На него не смотрит, ограничиваясь безличным «спасибо».

Но однажды король поднимает глаза.

— Мастер Кромвель, э… я не могу говорить о кардинале.

Не успевает он открыть рот, как король добавляет:

— Вы не поняли? Я же сказал, не могу.

Тон мягкий и растерянный.

— В другой раз. Я пришлю за вами. Обещаю.

Когда кардинал интересуется тем, как сегодня выглядел король, он отвечает, что, судя по всему, король не выспался.

Вулси смеется.

— Не спит, потому что не охотится. Слишком жестко для собачьих лап. Это все от нехватки свежего воздуха, Томас, нечистая совесть ни при чем.

Впоследствии он не раз вспомнит тот вечер в конце декабря, когда застал кардинала слушающим лютню, снова и снова будет мысленно туда возвращаться.

Покидая кардинала и думая о предстоящей ночной дороге, он внезапно слышит за приоткрытой дверью мальчишеский голос.

Говорит Марк, лютнист:

— …и за мое мастерство обещал отослать меня к леди Анне. А я и рад-радехонек — что толку сидеть тут и ждать, пока король отрубит старику голову. И поделом: не будет таким заносчивым. Сегодня впервые дождался от него похвалы.

Пауза. Слышен другой голос, но слов не разобрать.

Снова говорит Марк:

— Ясное дело, стряпчий пойдет на плаху вместе с ним. А кто его разберет, может, он никакой и не стряпчий. Говорят, убивал собственными руками, но ни разу не покаялся на исповеди. Обычно такие храбрецы пускают слезу при одном виде палача.

Он не сомневается, речь — о его казни. Марк смотрит в будущее. Между тем юноша продолжает:

— Мне бы только туда попасть, а уж леди Анна меня приветит и задарит подарками.

Хихиканье.

— Говорю тебе, я легко заслужу ее благосклонность. Не веришь? Скажу больше — кто знает, как все повернется, если она и дальше будет упрямиться, отказывая королю?

Пауза. Снова Марк:

— Девица? Кто угодно, только не она.

Послушать слуг, так им известно все на свете.

Неразборчивый ответ, и опять голос Марка:

— Девица! Пожив при французском дворе? Не больше, чем ее сестрица Мария, та еще давалка.

Он разочарован. Ему нужны подробности, а не досужие сплетни.

— К тому же, все в Кенте знают, что она спала с Томом Уайеттом. Я был с кардиналом в Пензхерсте, в двух шагах от Хивер, поместья Болейнов, а оттуда до усадьбы Уайеттов рукой подать.

Свидетели? Даты?

Кто-то невидимый предостерегающе шипит, и слуги снова прыскают.

И что с этим делать? Отложить до лучших времен, только и всего.

Разговор на фламандском, родном языке Марка.

Приближается Рождество. Король с королевой Екатериной встречают праздник в Гринвиче. Анна живет в Йоркском дворце выше по Темзе; король ее навещает. Фрейлины говорят, что встречи с Анной в тягость королю. Его визиты редки, скрытны и непродолжительны.

В Ишере кардинал не встаете постели, чего никогда прежде не делал, но вид у его милости такой больной, что никого это не удивляет.

Кардинал говорит:

— Мы в безопасности, пока король и леди Анна обмениваются новогодними поцелуями. Раньше Двенадцатой ночи нас не тронут.

Отворачивается на подушке, выпаливает:

— Тело Христово, Кромвель, ступайте домой!

По случаю праздника Остин-фрайарз украшен венками из остролиста, плюща и переплетенного лентами лавра. На кухне чад и суета — готовят для живых, но традиционных песен и рождественских представлений в этот раз не будет. Ни один год не приносил в дом таких утрат. Сестра Кэт с мужем Морганом Уильямсом были вырваны из его жизни с той же стремительностью, что и дочери. Еще вчера они ходили и говорили — сегодня, холодные как камень, лежат в своих могилах на берегу Темзы, недоступные речным волнам и запахам. Глухие к звону надтреснутых колоколов Патни, запаху непросохших чернил, хмеля и солода, кислой животной вони тюков с шерстью; осенним ароматам сосновой смолы, подсвечников из яблок и домашней сдобы. Теперь в его доме живут двое сирот: Ричард и малыш Уолтер. Пусть при жизни Морган Уильямс любил прихвастнуть, на свой лад он был практичен и без устали гнул спину, обеспечивая семейство. А Кэт — что ж, под конец она понимала брата не больше, чем круговорот звезд на небе.

— Мне тебя не расчислить, Томас, — говорила она. Странно, он же научил ее складывать на пальцах и разбирать счета от лавочников. Что ж, сам виноват; видно, плохо учил.

Если бы он давал себе совет на Рождество, то посоветовал бы держаться подальше от кардинала, не то придется вновь промышлять на улице финтом с тремя картами. Вот только стоит ли давать советы тому, кто не собирается к ним прислушаться?

На Новый год в самой большой комнате дома Остин-фрайарз всегда вешали огромную золоченую звезду, и та всю неделю до Крещенья приветствовала гостей своими лучами. С самого лета они с Лиз готовили костюмы волхвов, приберегая обрезки необычных тканей, кружева и тесьму, а с октября Лиз втайне от всех наставляла на старые костюмы яркие заплаты, штопала рукава, обшивала края, мастерила причудливые короны. Он отвечал за содержимое шкатулки. Как-то один из волхвов уронил шкатулку, когда дары неожиданно подали голос.

В этом году ни у кого не хватает духу повесить звезду, но он навещает ее в темном чулане. Сдергивает холщовый чехол с лучей, проверяет, блестят ли они еще. Придут лучшие времена, звезду снова повесят в большой комнате, хотя сейчас это кажется немыслимым. Кромвель натягивает чехол, радуясь тому, как искусно он подогнан и сшит. Мантии волхвов и овечьи шкурки для детей лежат в сундуке; пастуший посох стоит в углу, а с деревянного гвоздя свисают ангельские крылья. Он касается их — на пальцах остается пыль. Поднимает свечу, отводит подальше, встряхивает перышки. Шорох, в воздухе плывет легкий смоляной аромат. Он вешает крылья обратно на гвоздь, приглаживает заботливо. Отступает назад, закрывает дверь, пальцами сбивает пламя свечи, запирает замок и отдает ключи Джоанне.

— Нам нужен ребенок, — замечает он. — Слишком давно в этом доме нет детей.

— Не смотри на меня, — говорит Джоанна.

А на кого еще ему смотреть?

— Джон Уильямсон перестал исполнять свой долг? — спрашивает он.

— Его долги не моя печаль.

Уходя, он думает, что зря затеял этот разговор.

В новогодний вечер он сидит за письменным столом и пишет кардиналу. Иногда пересекает комнату, подходит к счетной доске и сдвигает костяшки. Если Вулси признается в посягательстве на власть суверена, король дарует ему жизнь и относительную свободу, но сколько бы средств ни оставили кардиналу, их нельзя сравнить с былыми доходами. Йоркский дворец отобрали недавно, Хэмптон-корт ушел давно, а король уже думает, как обложить грабительскими податями богатую Винчестерскую епархию.

Входит Грегори.

— Я принес свечи. Тетя Джоанна сказала, ступай к отцу.

Грегори садится, ерзает, вздыхает. Встает, подходит к отцовскому столу и замирает, не зная, что делать дальше. Затем, словно кто-то шепнул ему, не стой, займись чем-нибудь, робко протягивает руку, шуршит бумагами.

Он бросает на Грегори беглый взгляд поверх бумаг и впервые за долгое время замечает руки сына: не пухлые ребячьи ладошки, а крупные холеные кисти барчука. Но что тот делает? Складывает бумаги в стопку. Интересно, по какому принципу? Прочесть письма сын не может, они перевернуты. По содержанию? Невозможно. По датам? Ради Бога, что Грегори там копается?

Ему нужно закончить витиеватый пассаж, он снова поднимает голову, и тут его осеняет. Святая простота! Грегори кладет вниз бумаги побольше, наверх — поменьше.

— Отец, — говорит Грегори и вздыхает. Отходит к счетной доске, указательным пальцем шевелит костяшки. Затем аккуратно сдвигает.

Он смотрит на сына.

— Между прочим, я занимался вычислениями.

— Прости, — вежливо извиняется Грегори, садится лицом к огню, стараясь дышать пореже.

Однако даже самый кроткий взгляд обладает силой. Сын упрямо не сводит с него глаз, и это заставляет Кромвеля спросить:

— Что-то случилось?

— Ты не мог бы прерваться?

— Минутку. — Он поднимает руку, подписывает письмо всегдашним «за сим остаюсь вашим преданным другом, Томас Кромвель». Если Грегори пришел сказать, что кто-то из домочадцев при смерти, или что сам Грегори женится на прачке, или что Лондонский мост рухнул, он примет весть как мужчина. Но сначала посыпать песком и запечатать письмо.

Наконец он поднимает глаза.

— Итак?

Грегори отворачивается. Неужели плачет? Впрочем, что тут странного — недавно он и сам плакал, не стесняясь посторонних.

Он подходит к сыну, усаживается напротив, рядом с камином, стягивает бархатную шапочку, ерошит волосы.

Долгое время оба молчат. Он смотрит на свои толстопалые кисти, на шрамы, спрятанные в ладонях. Джентльмен, говоришь? Кого ты хочешь обмануть? Тех, кто не знает тебя в лицо, или тех, кого ты держишь на расстоянии, клиентов, приятелей из палаты общин, коллег из Грейз-инн, придворных, челядь… Он начинает сочинять в уме набросок следующего письма. Тонкий голос Грегори доносится, словно из прошлого:

— Помнишь Рождество, когда в мистерии был великан?

— Здесь, в церкви? Помню.

— «Смотрите, я великан, меня зовут Марлинспайк». Все говорили, что он высокий, словно корнхиллское майское дерево. Что за дерево?

— Его убрали. В Майский бунт подмастерьев. Ты был совсем мал.

— А где оно сейчас?

— Город хранит его до лучших времен.

— Мы повесим звезду на следующее Рождество?

— Если судьба будет к нам благосклоннее.

— Теперь, когда кардинал в опале, мы станем бедны?

— Нет.

Грегори смотрит на пляшущие огоньки в камине.

— Помнишь, как я выкрасил лицо черной краской и нарядился в черную телячью шкуру, как изображал в мистерии дьявола?

— Помню. Конечно, помню.

Его лицо разглаживается.

Энн хотела, чтобы лицо раскрасили ей, но мать сказала, что маленькой девочке негоже ходить чумазой. Почему он не настоял, чтобы дочка сыграла ангела? Впрочем, тогда черноволосой Энн пришлось бы напялить желтый вязаный парик из приходского реквизита, который вечно сползал маленьким ангелам на глаза.

В тот год, когда ангела изображала Грейс, у нее был костюм из павлиньих перьев. Он смастерил его своими руками. По сравнению с ней остальные девочки выглядели растрепанными гусятами, а когда задевали за углы, перышки облетали. А его Грейс сияла: в волосы были вплетены серебряные нити, плечи укутаны пышным трепещущим великолепием, шуршащий воздух благоухал от ее сладостного дыхания. Томас, сказала Лиззи, твои таланты поистине неисчерпаемы. Таких крыльев город еще не видел.

Грегори встает, хочет пожелать ему доброй ночи. На миг сын припадает к нему, словно ребенок, или словно прошлое — картины в пламени очага — опьянили его.

Когда сын уходит, он перекладывает стопку, помечая письма, готовые к отправке. Думает о Майском бунте. Грегори не спросил, против чего они бунтовали? Против чужеземцев. Тогда он только что вернулся в Англию.

В начале 1530-го он не зовет гостей на Крещение — слишком многим, памятуя о впавшем в немилость кардинале, пришлось бы отклонить приглашение. Вместо этого он берет молодежь в Грейз-инн, на празднество по случаю Двенадцатой ночи, и почти сразу раскаивается в своей затее — еще ни разу на его памяти представление не было таким непристойным.

Студенты-правоведы разыгрывают пьеску про кардинала. Герой пьески с позором бежит из Йоркского дворца на барке. Одни актеры хлопают простынями, изображая воды Темзы, другие периодически окатывают их водой из кожаных ведер. Когда кардинал с трудом влезает на барку, раздается крик загонщиков, и какой-то олух выбегает на сцену с выводком гончих на поводке. Другие недоумки сетями и шестами тащат барку с кардиналом к берегу.

В следующей сцене в Патни кардинал барахтается в грязи, хочет улизнуть в свою Ишерскую нору. Студенты улюлюкают и визжат, кардинал хнычет и молитвенно складывает руки. Кто из свидетелей той сцены решил слепить из нее комедию? Знать бы кто, будь они прокляты!

А кардинал пурпурной горой возвышается на полу, молотит руками и предлагает Винчестерскую епархию тому, кто подсадит его на мула. Мул — несколько студентов под обтянутым ослиной шкурой каркасом — кривляется тут же, отпуская шуточки на латыни и пукая кардиналу в лицо. Каламбуры про ебископа и пипископа имели бы успех у метельщиков, но недостойны студентов права. Рассердившись, он встает, не оставляя выбора своим спутникам, которые вынуждены за ним последовать, и направляется к выходу.

Подойдя к старейшинам, он высказывает свое возмущение: кто допустил подобное? Кардинал Йоркский — больной старик, почти при смерти. Как оправдаетесь вы перед Создателем, когда вместе с вашими учениками в свой черед предстанете перед Ним? Кто эти юноши, храбро порочащие опального епископа, расположения которого они униженно добивались всего несколько недель назад?

Старейшины с извинениями бегут за ним, но их голоса заглушает отразившийся от стен зрительский гогот. Его молодые спутники замедляют шаг, оглядываются. Кардинал предлагает свой гарем из сорока девственниц любому, кто поможет ему оседлать мула. Он сидит на полу и причитает, а вялый и кривой уд, связанный из алой шерсти, болтается из-под складок мантии.

Факелы тускло чадят на морозном воздухе.

— Домой, — говорит он.

— Уже и повеселиться нельзя без его разрешения, — бурчит Грегори.

— Как ни крути, а он тут главный, — возражает Рейф.

Он разворачивается, делает шаг назад.

— В любом случае, гарем из сорока наложниц держал не кардинал, а нечестивый папа Борджиа, Александр — и, уверяю вас, девственниц среди них не было.

Рейф дотрагивается до его плеча. Ричард напирает слева.

— И незачем меня поддерживать, — говорит он без злости. — Я не кардинал.

Останавливается, со смехом замечает:

— Кажется, представление и впрямь изрядно всех…

— Повеселило, — соглашается Рейф. — А его милость был пяти футов в обхвате.

Во тьме гремят костяные погремушки, всюду горят факелы. Мимо них, распевая, гарцует процессия на деревянных лошадках, у некоторых всадников на голове рога, а к лодыжкам привязаны бубенцы. Рядом с домом их настигает апельсин, катящийся по своим делам вместе с приятелем-лимоном.

— Грегори Кромвель! — кричат ряженые. Из уважения к старшему приподнимают перед Томасом вместо шляп верхний слой кожуры. — Да пошлет вам Господь хороший год.

— И вам, — отвечает он и, обращаясь к лимону, добавляет:

— Передайте отцу, чтобы зашел потолковать о том жилье в Чипсайде.

— Ступайте спать, поздно, — велит он дома, и, чувствуя, что этого мало, говорит:

— Храни вас Господь.

Они уходят. Он сидит за письменным столом. В тот вечер Грейс стояла у очага, бледная от усталости, сияя глазами, а глазки павлиньего оперения, словно топазы, переливались в отблесках пламени.

— Отойди от огня, детка, а не то твои бесценные крылья вспыхнут, — сказала Лиз. Его девочка отступила в тень, а когда шла к лестнице, перья стали цвета золы и пепла.

— Грейс, ты так и спать ляжешь? — спросил он.

— Только молитву прочту, — ответила она, косясь через плечо. Он пошел вслед, опасаясь огня и неведомых опасностей. Шелестя перышками, Грейс поднялась по лестнице, и ее наряд смешался с темнотой.

Господи, думает он, по крайней мере, теперь моя детка навсегда останется со мной. И мне уже не придется отдавать ее в загребущие руки охотника за приданым, косоротого господинчика благородных кровей. Грейс наверняка захотела бы титул. Раз уж она выросла такой хорошенькой, ее отцу пришлось бы раскошелиться. Леди Грейс. А другую дочку, Энн, я отдал бы за Рейфа. Будь она чуть постарше. Или Рейф помоложе. И если бы Энн не умерла.

Он снова склоняется над кардинальскими письмами. Вулси просит у европейских правителей поддержки и защиты. Он, Томас Кромвель, хотел бы, чтобы кардинал не писал ничего подобного, или, по крайней мере, выражался осмотрительнее. Не измена ли хотеть, чтобы кто-то воспрепятствовал королевской воле? Несомненно, Генрих так и решит. Кардинал не просит иностранных правителей ради него пойти на Генриха войной, только хочет, чтобы они не поддерживали короля — короля, который больше всего на свете жаждет поддержки.

Он откидывается в кресле, прикрывая ладонью рот, словно не желает обнаружить свои мысли даже перед самим собой. Какое счастье, что я люблю милорда кардинала, что я ему не враг — допустим, я был бы Суффолк, или Норфолк, или сам король — на следующей неделе заточил бы Вулси в темницу.

Открывается дверь.

— Ричард? Не спится? Слишком фривольная была пьеска?

Но Ричард не улыбается в ответ, лицо в тени.

— Хозяин, — говорит юноша, — вы должны решить. Наш родитель умер, теперь вы наш отец.

Ричард Уильямс и Уолтер (названный в честь деда) Уильямс, его сыновья.

— Садись, — приглашает он.

— Так вы разрешите взять ваше имя?

— Ты меня удивляешь. Судя по тому, как идут мои дела, лучше бы Кромвелям сменить имя на Уильямсов.

— Если вы согласитесь, я никогда от него не отрекусь.

— А что сказал бы твой отец? Ты ведь знаешь, он верил, что происходит от владык Уэльса.

— А когда напивался, говорил, что готов отдать свое княжество за шиллинг.

— Пусть так, но среди твоих предков есть Тюдоры. В некотором роде.

— Прошу вас, не надо! — просит Ричард. — У меня на лбу проступает кровавый пот!

— Зачем же так трагически? — смеется он. — Вот, послушай: у старого короля был дядя, Джаспер Тюдор, отец двух незаконнорожденных дочерей: Джоан и Элен. Элен — мать Гардинера. Джоан, твоя бабка, вышла за Уильяма ап Эвана.

— И это все? Стоило отцу напускать столько туману! Даже если я кузен короля… — Ричард запинается, — и Стивена Гардинера… мне-то что с того? Мы не придворные, и ко двору не собираемся, а теперь, когда кардинал… — Ричард отводит глаза. — Сэр… когда вы путешествовали, вы думали о смерти?

— Думал, и не раз.

Ричард смотрит на него в упор: и каково оно?

— Я злился. Все казалось суетой. Забраться так далеко. Пересечь море. Умереть ради… — Он пожимает плечами. — Бог его знает.

— Каждый день я ставлю свечу в память отца, — говорит Ричард.

— Помогает?

— Нет, но я все равно ставлю.

— Знает ли отец?

— Понятия не имею. Но знаю, что живые должны утешать живых.

— Твои слова утешают меня, Ричард Кромвель.

Ричард вскакивает, целует его в щеку.

— Спокойной ночи. Куска'н дауэлл.

Крепкого сна. Так обращаются к своим. К отцам и братьям. Это важно, какое имя мы выбираем, каким мы его делаем. Люди теряют имена на поле брани, становясь просто телами без роду и племени. Герольдмейстеры не штудируют их родословные, и никто не заказывает молебнов на помин их души. Род Моргана не прервется, хотя он умер в черный для Лондона год, когда смерть трудилась без устали.

Он дотрагивается до места, где должен висеть образок, который дала ему Кэт. Пусто. Пальцы рассеянно ощупывают горло. Впервые он сознает, почему выбросил образок в море. Ничьи руки не коснутся подарка Кэт. Волны взяли его, волны его упокоили.

Камин в Ишере по-прежнему чадит. Он идет к герцогу Норфолку, который всегда рад его видеть, и спрашивает, что делать с кардинальской челядью.

В этом вопросе оба герцога горят желанием помочь.

— Нет ничего хуже, чем слуги без хозяев, — говорит Норфолк. — Ничего опаснее. Что бы ни говорили о кардинале Йоркском, ему всегда хорошо служили. Пришлите их ко мне, я найду им применение.

Герцог вопросительно смотрит на Кромвеля. Он отворачивается. Сознает свое преимущество, глядит богатой невестой: лукаво, неприступно, холодно.

Он устраивает для герцога заем. Его иностранные партнеры осторожничают.

Кардинал в опале, герцог в фаворе, убеждает он. Норфолк поднимается неуклонно, как солнце на рассвете, и уже сидит по правую руку Генриха. Томмазо, опомнись, разве это гарантии? Говорят, старый герцог желчного темперамента — что если завтра он преставится? Ты предлагаешь в залог герцогство на этом вашем диком острове, раздираемом гражданскими войнами? И новая как раз на подходе, если ваш упрямый король отвергнет тетку императора и провозгласит свою шлюшку королевой.

Ничего, он найдет способ все утрясти.

— Опять вы со своим списком, мастер Кромвель? — спрашивает Чарльз Брэндон. — Рекомендуете кого-то особо?

— Да, но все эти люди низкого звания и, наверное, мне лучше переговорить с вашим экономом…

— Нет, со мной, — настаивает герцог, который любит быть в курсе всего.

— Они простые трубочисты, едва ли ваша светлость захочет…

— Я беру их, беру, — перебивает Чарльз Брэндон. — Люблю, когда хорошо натоплено.

Лорд-канцлер Томас Мор первым ставит свою подпись под обвинениями против Вулси. По его требованию добавлено еще одно: кардинал обвиняется в том, что шептал королю в ухо и дышал королю в лицо, а поскольку у кардинала сифилис, стало быть, он имел преступное намерение заразить нашего монарха.

Что в голове у этого человека, думает он. Своей рукой написать и отослать это в набор, дать пищу для сплетен двору и всему королевству: пастухам при стаде и Тиндейловым пахарям, нищим на дорогах, терпеливой скотине в стойлах; вынести такое в мир, готовый поверить всему. В мир, где дуют студеные зимние ветра, а в небе висит блеклое солнце, где в лондонских садах распускаются подснежники.

Хмурое утро, низкое беспросветное небо. Свет оттенка потускневшего олова еле пробивается сквозь стекло. Но как ярко одет Генрих, словно король в новой колоде; какими маленькими кажутся его пустые голубые глаза.

Вокруг Генриха Тюдора толпа придворных; они намеренно не замечают Кромвеля. Улыбается только Гарри Норрис, вежливо желает доброго утра. По знаку короля придворные отходят. В разноцветных плащах — двор собирается на охоту — они клубятся, теснятся, перешептываются, продолжая беседу при помощи кивков и пожиманий плечами.

Король смотрит в окно.

— Как поживает?..

Не хочет произносить вслух имя.

— Он не поправится, пока вновь не обретет расположение вашего величества.

— Сорок четыре, — говорит король. — Сорок четыре обвинения, сударь.

— При всем почтении к вашему величеству, на каждое обвинение у нас есть ответы, и на суде мы готовы их предъявить.

— А здесь и сейчас?

— Если ваше величество изволит присесть.

— Вас не поймаешь на слове.

— Я хорошо подготовился.

Он отвечает, не раздумывая. Король улыбается. Этот легкий изгиб алых губ. У Генриха крохотный, почти женский рот, слишком маленький для его лица.

— Когда-нибудь я непременно выслушаю вас, но сейчас меня ждет милорд Суффолк. Как думаете, развиднеется? Не хотелось бы просидеть взаперти до обедни.

— Думаю, развиднеется, — соглашается он. — Отличный денек погонять по полям зайцев.

— Мастер Кромвель! — Король отворачивается от окна и смотрит прямо на него, пораженный. — Вы же не разделяете мнения Томаса Мора?

Он ждет, не представляя, о чем речь.

— La chasse. Мор считает охоту варварством.

— Вот оно что. Нет, ваше величество, я одобряю любое развлечение, лишь бы вам в радость. Все дешевле, чем воевать. Да только… — Осмелится ли он? — В других странах охотятся на медведей, волков и вепрей. Когда-то они водились и в наших дремучих лесах.

— Мой французский кузен охотится на вепря. Иногда обещает прислать мне вепрей по морю. Однако мне кажется…

Вам кажется, что Франциск над вами смеется.

— Мы, джентльмены, — Генрих смотрит в упор, — так вот, мы, джентльмены, обычно говорим, что охота готовит нас к войне. И тут возникает щекотливый вопрос, мастер Кромвель.

— Вопрос и вправду щекотливый, — говорит он весело.

— Лет шесть назад вы утверждали в парламенте, что война мне не по карману.

1523-й год. С тех пор минуло семь лет. Сколько длится их разговор? Семь минут? Хватило и семи. Отступишь — и Генрих загонит тебя, как зайца. Пойдешь напролом, и, возможно, король начнет колебаться.

— Ни одному властителю в истории война не была по карману, — говорит он. — Войны не бывают по карману. Что проку твердить: «Того, чем я располагаю, хватит как раз на небольшую кампанию». Вы начинаете войну, и она съедает все ваши деньги, а потом разрушает и разоряет вас.

— Когда в 1513 году я вступил во Францию и захватил Теруан, который вы назвали в своей речи…

— Собачьей дырой, ваше величество.

— Собачьей дырой, — повторяет король. — Почему вы так сказали?

Он пожимает плечами.

— Я там был.

Король вспыхивает:

— Я тоже, во главе моей армии. Так вот, сударь, что я скажу: вы утверждаете, что налоги на войну разоряют страну, но кому нужна страна, которая не поддерживает своего правителя в его начинаниях?

— Я говорил — при всем уважении к вашему величеству, — что нам не осилить годовую кампанию. Война поглотит весь золотой запас государства. Я читал, что в древности вместо монет имели хождение кусочки кожи. Вот и сказал, что нас ждет возврат в те времена.

— Вы сказали, мне нельзя вести свои войска в бой. Что если меня пленят, страна не сможет заплатить выкуп. Чего вы добиваетесь? Вам нужен король, не умеющий сражаться? Хотите, чтобы я сиднем сидел взаперти, словно хворая девчонка?

— С финансовой точки зрения это было бы идеально.

Король с шумом выдыхает. Мгновение назад он кричал, сейчас — не упустить бы момент! — решает рассмеяться.

— Вы защищаете благоразумие. Благоразумие — добродетель, но не единственная добродетель для правителя.

— Есть еще сила духа.

— Допустим, спорить не стану.

— Сила духа не равноценна храбрости на поле боя.

— Вы собираетесь меня учить?

— Сила духа означает упорство в достижении цели. Стойкость. Мужество смириться с тем, что вы не в силах изменить.

Генрих ходит по комнате. Бум-бум-бум. На короле охотничьи сапоги, он готов к la chasse. Генрих медленно оборачивается, являя себя во всей красе: мощный, широкоплечий, пышущий здоровьем.

— И что же я не в силах изменить?

— Расстояния, расположение гаваней, топографию, людей. Зимние дожди и распутицу. Когда предки вашего величества воевали во Франции, целые провинции на континенте принадлежали Англии. Оттуда мы получали припасы и провизию. Теперь, когда у нас только Кале, сможем ли мы прокормить армию?

Король смотрит сквозь окно на сероватое утро, закусывает губу. Закипает от еле сдерживаемой ярости? Генрих поворачивается, он улыбается.

— Я знаю, — говорит он. — Значит, в следующий раз, когда мы вторгнемся во Францию, нам понадобится побережье.

Ну разумеется. Захватим Нормандию. Или Бретань. Неужели он ждал чего-то другого?

— Сильная позиция. Я не вижу в ваших словах злого умысла. У вас ведь нет опыта в политике и военных кампаниях?

Он качает головой.

— Ни малейшего.

— В той речи, в парламенте, вы заявили, что в стране есть миллион фунтов золотом.

— Я округлил.

— А как вы рассчитали?

— Меня учили флорентийские банкиры. И венецианские.

Король внимательно смотрит на него.

— Говард утверждает, что вы были простым солдатом.

— И солдатом тоже.

— Кем еще?

— А кем бы хотелось вашему величеству?

Генрих смотрит на него в упор, что бывает редко. Он встречает королевский взгляд прямо, как привык.

— Мастер Кромвель, у вас дурная репутация.

Он склоняет голову.

— Вы не защищаетесь?

— Ваше величество способны разобраться сами.

— Способен. И разберусь.

Стража в дверях отводит пики. В комнату бочком просачиваются придворные, кланяются королю. Их оттесняет Суффолк. Чарльзу Брэндону явно не по себе в тяжелых охотничьих одеждах.

— Готовы? — спрашивает он короля. — А, Кромвель. — Герцог ухмыляется. — Как поживает ваш рыхлый сановный толстячок?

Король вспыхивает. Брэндону и дела нет.

— Рассказывают, — хмыкает он, — что однажды, завидев с холма живописную долину с ладной церквушкой и ухоженными землями вокруг, кардинал спросил слугу, Робин, кто этим владеет? Хочу получать доход от этого места! Уже получаете, милорд, ответил слуга.

История успеха не имеет, и герцог смеется в одиночку.

— Этот анекдот рассказывают по всей Италии, — замечает Томас. — То об одном кардинале, то о другом.

Брэндон мрачнеет.

— Что, именно эту?

— Mutatis mutandis. Слугу звали не Робин.

Король ловит его взгляд, улыбается.

Направляясь к выходу, он проходит мимо придворных и натыкается — на кого бы вы думали? На королевского секретаря!

— Доброе утро, доброе утро, — говорит Томас. Не в его привычке повторять по два раза, но сейчас ситуация к этому обязывает.

Гардинер трет большие посиневшие ладони.

— Замерзли? — спрашивает он.

— Как прошло, Кромвель? Хорошо вам влетело?

— Вовсе нет, — отвечает он. — Кстати, у него Суффолк, придется подождать. — Проходит вперед, оборачивается. Тупо, словно старый ушиб, ноет в груди.

— Гардинер, нельзя ли это остановить?

— Нет, — отвечает тот, не поднимая глаз. — Вряд ли.

— Ясно, — говорит он и идет к двери. Погоди. Год, два? Неважно, когда-нибудь ты за это заплатишь.

Ишер, два дня спустя. Он не успевает войти в ворота, а навстречу ему через двор несется Кавендиш.

— Мастер Кромвель! Вчера король…

— Тише, Джордж.

— …прислал четыре телеги домашней утвари! Шпалеры, посуда, портьеры — да сами посмотрите! Ваша заслуга?

Кто знает? Напрямую он ни о чем не просил, а если бы просил, то не стал бы скромничать: не эти портьеры, а те, они больше понравятся моему господину. Милорду кардиналу приятнее созерцать богинь, а не дев-великомучениц: так что унесите святую Агнессу, а Венеру в роще оставьте. Мой господин привык к венецианскому стеклу: что здесь делают эти помятые серебряные кубки?

Он недовольно осматривает присланный скарб.

— Все самое лучшее для вас, голодранцы из Патни, — говорит кардинал, но тут же добавляет, словно извиняясь: — Вещи могли подменить. Кто знает, через сколько рук они прошли.

— Вполне возможно, — соглашается он.

— Как бы то ни было, они, вне всяких сомнений, сделают нашу жизнь удобнее.

— Беда только, — вступает в беседу Кавендиш, — что мы переезжаем. Дому настоятельно требуется уборка и проветривание.

— Да уж, — замечает кардинал, — запах здешних нужников собьет с ног святую Агнессу, благослови Господь ее нежную душу.

— Вы собираетесь обратиться к королевскому совету?

Вулси вздыхает.

— Зачем, Джордж? Я не разговариваю с Томасом Говардом. Не разговариваю с Брэндоном. Я разговариваю с ним.

Кардинал улыбается. Широкой отеческой улыбкой.

Когда они обсуждают расходы на содержание кардинала, он удивлен тем, как быстро Генрих схватывает суть. Вулси всегда говорил, что у короля острый ум, не хуже, чем у отца, но более глубокий. Постарев, прежний король стал мелочен. Он правил железной рукой, держа знать в ежовых рукавицах. Не любят — пусть боятся. Генрих другой, но какой? Вулси смеется и обещает написать руководство по обращению с королем.

Однако когда они гуляют по саду домика в Ричмонде, где король разрешил поселиться кардиналу, Вулси путано вещает о пророчествах, о падении священства в Англии, которое было предначертано, а теперь сбывается.

Даже если не верить в пророчества — а он, Кромвель, не верит — нельзя не признавать очевидного. Если кардинал виновен в том, что осуществлял свои полномочия папского легата, выходит, виновны все священники — от епископов и ниже, — признававшие его полномочия? Наверняка эта мысль приходит в голову не только ему, но его врагам горизонт заслоняет массивная багряная фигура — они боятся возвращения кардинала, готового воздать по заслугам.

— Прошли времена гордых прелатов, — бойко вещает Брэндон при следующей встрече, развязностью заглушая страх. — Королевство больше не нуждается в кардиналах.

— И это говорит Брэндон! — взрывается кардинал. — Брэндон, взявший в жены королевскую сестру в первый день вдовства! Прекрасно зная, что король задумал отдать ее другому монарху. Да если б я, простой кардинал, не замолвил за него словечко, не сносить бы Брэндону головы!

Я, простой кардинал.

— А какое оправдание он придумал? — бушует Вулси. — «Ах, ваше величество, ваша сестра Мария плачет. Плачет и умоляет меня взять ее в жены. Никогда не видел, чтобы женщина так рыдала!» Вот он и осушил ее слезы, получив в придачу герцогство. А послушать сейчас, так его род восходит к садам Эдема! Томас, я готов обсудить реформу церкви с людьми доброго нрава и признанной учености — с епископом Тунстоллом, с Томасом Мором — но Брэндон! Не ему вещать о гордых прелатах! Да кто он таков? Королевский конюх! Да любая лошадь его умнее!

— Милорд, — вмешивается Кавендиш, — вы преувеличиваете. Чарльз Брэндон — джентльмен, происходит из знатной семьи.

— Джентльмен? Самодовольный болтун, вот кто такой ваш Брэндон! — Обессилев, кардинал опускается в кресло. — Голова болит. Кромвель, в следующий раз привезите мне более благоприятные вести.

День за днем, получив указания Вулси в Ричмонде, он едет к королю. Постепенно Генрих начинает казаться ему неизведанной территорией, которую он должен завоевать, не имея достаточных припасов.

Он понимает, чему научился от кардинала король: хитроумной дипломатии, науке недоговоренностей. Теперь Генрих применяет эти знания, медленно, на ощупь уничтожая своего министра, сопровождая каждый добрый жест новым обвинением, новой жестокостью. Наконец кардинал не выдерживает.

— Я хочу уехать, — стонет Вулси.

— Винчестер, — предлагает он герцогам. — Милорд кардинал желает проследовать в свой дворец в Винчестере.

— Так близко к королю? Мы не позволим себя одурачить, мастер Кромвель, — заявляет Брэндон.

Он, человек кардинала, так часто встречается с королем, что по Европе ползут слухи о грядущем возвращении Вулси. Говорят, что король вернет кардиналу свое расположение в обмен на церковные богатства. Просачиваются слухи, что король недоволен новым окружением. Норфолк ничего не смыслит в государственных делах, у Суффолка неприятный смех.

— Мой господин не поедет на север, — говорит Томас. — Он не готов.

— А я хочу, чтобы он уехал, — настаивает Говард. — Скажите, что Норфолк велит ему убираться с глаз долой. Иначе — и это тоже передайте — я сам к нему явлюсь и разорву его вот этими зубами.

— Милорд, — он кланяется, — могу я передать не «разорвете», а «покусаете»?

Норфолк подходит к нему вплотную. Глаза налиты кровью, мускулы дергаются.

— Не смей мне перечить, подзаборный… — Герцог тычет указательным пальцем ему в лоб. — Подзаборный оборванец, сучье отродье, чертов крючкотвор!

Герцог стоит, уткнув палец в лоб Кромвелю, словно пекарь, проделывающий ямку в буханке. Плоть Кромвеля неуступчива, тверда и непроницаема, она не желает поддаваться.

До того как покинуть Ишер, он узнает, что одну из кошек, взятых для ловли мышей, угораздило разродиться прямо в кардинальской спальне. Что за нахальство! Впрочем, вдруг это неспроста — новая жизнь в кардинальских покоях. Возможно, знамение? Он боится знамений иного рода — когда-нибудь мертвая птичка свалится в вечно чадящий камин и — о, горе! — стенаниям кардинала не будет конца.

По крайней мере, его милость доволен: котята лежат на подушке в открытом сундуке, а кардинал наблюдает, как они растут. У одного — черного и вечно голодного — шерстка будто суконная, и желтые глаза. Когда котенка отнимают от матери, Томас забирает его с собой. Дома вытаскивает из-под плаща и протягивает Грегори — котенок спит, уткнувшись в плечо.

— Смотри, Грегори, я великан, меня зовут Марлинспайк.

Грегори подозрительно разглядывает котенка. Отводит глаза, отдергивает руку.

— Пес его загрызет, — говорит сын.

Марлинспайк отправляется на кухню — будет набираться сил и жить соответственно своей кошачьей натуре. Впереди лето, однако тепло не в радость. Иногда, гуляя по саду, он видит подросшего котенка, затаившегося на яблоне или дремлющего на солнцепеке.

Весна 1530-го. Купец Антонио Бонвизи приглашает его на ужин в свой высокий красивый особняк в Бишопсгейте.

— Я ненадолго, — говорит он Ричарду, думая, что его ждет унылое собрание голодных и злых гостей: даже находчивый итальянский богач едва ли сумеет найти новый способ копчения угря и соления сельди. Во время поста купцы лишены любимых баранины и мальвазии, еженощной возни на пуховых перинах с женой или любовницей. До самой Пепельной среды они перегрызают друг другу глотки, стараясь урвать кусок пожирнее.

Однако на сей раз собрание оказывается более представительным: приглашен лорд-канцлер с судейскими и олдерменами. Хемфри Монмаута, которого Мор некогда упрятал за решетку, отсадили от великого человека подальше. Мор весел, непринужден; развлекает компанию рассказом о прославленном Эразме, своем дорогом друге.

Завидев Кромвеля, Мор замирает на полуслове и опускает глаза. Лицо лорда-канцлера каменеет.

— Хотите поговорить обо мне? — спрашивает Томас. — Не стесняйтесь, лорд-канцлер, у меня толстая шкура.

Одним махом выпивает стакан вина, смеется.

— А знаете, что сказал обо мне Брэндон? Герцогу никак не удается собрать воедино все то, что он знает о моей жизни. Моих путешествиях. Так вот, вчера он обозвал меня жидом.

— В лицо? — вежливо интересуется хозяин.

— Нет. Король мне сказал. Впрочем, милорд кардинал зовет Брэндона конюхом.

— В последнее время вы зачастили ко двору, Томас. Стали придворным? — спрашивает Хемфри Монмаут.

Все улыбаются. Сама идея кажется абсурдной, а его нынешнее положение временным. Окружение Мора — горожане, среди них нет знатных господ, хотя сам он редкая птица: ученый и острослов.

— Пожалуй, об этом говорить не стоит. Есть деликатные материи, о которых лучше умолчать, — говорит Мор.

Старейшина гильдии суконщиков тянется к Кромвелю через стол и сообщает, приглушив голос:

— Томас Мор сказал, что за трапезой не станет обсуждать ни кардинала, ни леди.

Он, Кромвель, глядит на гостей.

— Иногда король меня удивляет. Я про то, что он готов стерпеть.

— От вас? — спрашивает Мор.

— От Брэндона. Они собирались на охоту, Брэндон вошел и гаркнул: вы готовы?

— Ваш хозяин кардинал не уставал с этим бороться, — говорит Бонвизи. — Пытался отучить приятелей короля от излишней фамильярности.

— Хотел, чтобы фамильярность дозволялась ему одному, — замечает Мор.

— Король волен приближать того, кого сочтет нужным.

— Но есть же границы, Томас, — говорит Бонвизи; за столом смешки.

— Даже королю нужны друзья. Что в том плохого?

— Похвала? От вас, мастер Кромвель?

— Ничего удивительного, — говорит Монмаут. — Всем известно, что мастер Кромвель готов на все ради друзей.

— Мне кажется… — Мор замолкает, глядя в стол. — Не уверен, что кто-либо может считать правителя своим другом.

— Вам виднее, — говорит Бонвизи, — вы знаете Генриха с детства.

— Дружба должна быть не такой… обязывающей, она должна утешать и давать силу. Не быть похожей на… — впервые Мор оборачивается к нему, словно приглашая к разговору. — Иногда мне кажется, что такая дружба сродни битве Иакова с ангелом.

— Кто знает, — замечает он, — за что они бились?

— Верно, об этом Писание умалчивает. Как и про Каина с Авелем. Кто знает.

Он ощущает за столом легкое беспокойство: зашевелились самые набожные и суровые, или пришло время перемены блюд. Что там? Рыба!

— Когда разговариваете с Генрихом, — говорит Мор, — заклинаю, обращайтесь к его доброму сердцу, а не к его сильной воле.

Он хочет продолжить разговор, но престарелый суконщик машет рукой, чтобы принесли еще вина, и спрашивает:

— Как поживает ваш друг Стивен Воэн? Что нового в Антверпене?

Теперь разговор обращается к торговле: перевозке товаров, процентным ставкам, но это лишь видимость. Довольно заявить: вот то, о чем мы ни в коем случае говорить не станем, — и весь вечер ни о чем другом не будет сказано ни слова. Если бы не лорд-канцлер, мы мирно обсуждали бы пошлины и таможенные склады, и наши мысли не вертелись бы вокруг одинокой фигуры, облаченной в багрянец, а наши истомленные воздержанием умы не смущали бы видения королевских пальцев, ласкающих упругую, трепетную девичью грудь.

Он откидывается назад и в упор смотрит на Томаса Мора. Разговоры на время затихают. Спустя четверть часа лорд-канцлер, все это время хранивший молчание, не выдерживает. Голос сердитый и низкий, глаза пожирают остатки еды на тарелке.

— Кардинал Йоркский, — заявляет Мор, — обладает неутолимой страстью командовать окружающими.

— Лорд-канцлер, — замечает Бонвизи, — вы так смотрите на свою селедку, словно ненавидите ее.

— Селедка тут ни при чем, — великодушно отвечает гость.

Томас подается вперед, готовый парировать, не спустить оскорбления.

— Кардинал — публичная фигура. Как и вы. Должен ли он держаться в тени?

— Должен. — Мор поднимает глаза. — До некоторой степени. Возможно, ему следовало бы немного умерить аппетит.

— Поздновато давать кардиналу уроки смирения, — замечает Монмаут.

— Его истинные друзья давно твердили ему о смирении, но только впустую.

— Вы причисляете себя к друзьям кардинала? — Он сидит прямо, скрестив руки. — Я передам ему, лорд-канцлер, и, клянусь кровью Христовой, эта новость утешит милорда в изгнании, пока вы здесь клевещете на него перед королем.

— Джентльмены… — обеспокоенный Бонвизи встает.

— Нет, сидите, — говорит он. — Давайте начистоту. Томас Мор скажет вам, что хотел стать простым монахом, но отец отдал его в юриспруденцию. Если бы я мог выбирать, я провел бы всю жизнь в церкви, скажет он. Вы же знаете, как равнодушен я к земным благам, и одни лишь духовные материи занимают мой ум. — Он оглядывает гостей. — Как же, в таком случае, ему удалось стать лордом-канцлером? Вероятно, случайно?

Открывается дверь. Бонвизи вскакивает, на лице облегчение.

— Добро пожаловать, прошу вас. Джентльмены, императорский посол.

Эсташ Шапюи прибывает вместе с десертом. Новый посол, как его по-прежнему называют, хотя он занимает свой пост с осени. Посол медлит на пороге, и гости имеют возможность налюбоваться: горбатый коротышка в дублете с буфами и разрезами; синий атлас выглядывает из-под черного; ниже — короткие тощие ножки.

— Сожалею, что опоздал, — говорит новый гость, рисуясь. — Les dépêches, toujours les dépêches. Такова посольская жизнь. — Шапюи оглядывается и улыбается. — Томас Кромвель. А, с'est le juif érrant!

И тут же извиняется, не переставая улыбаться, пораженный успехом своей шутки.

Да садитесь же, говорит Бонвизи. Слуги суетятся, сметают со скатерти крошки, гостям приходится потесниться. За исключением лорда-канцлера, который остается на месте. Подают засахаренные осенние фрукты и вина с пряностями; Шапюи занимает почетное место подле Мора.

— Говорим по-французски, джентльмены, — объявляет Бонвизи.

По традиции императорские послы и послы-испанцы используют французский. Шапюи, как и остальные дипломаты, не считает за труд выучить английский, бесполезный при следующем назначении. Благодарю, благодарю, приговаривает посол, откидываясь в резном хозяйском кресле — ноги не достают до пола. Мор воодушевляется, и скоро они с послом увлеченно беседуют голова к голове. Он смотрит на них, они отвечают возмущенными взглядами, но разглядывать друг друга никому не возбраняется.

На краткий миг они замолкают, и ему удается вклиниться в разговор.

— Мсье Шапюи, недавно я разговаривал с королем о весьма прискорбных событиях, когда войска вашего господина разорили Вечный город. Не просветите нас? Мы до сих пор теряемся в догадках.

Шапюи трясет головой.

— Весьма, весьма прискорбные события.

— Томас Мор считает, что во всем виноваты тайные магометане — ах да, и, разумеется, мое вездесущее жидовское племя — раньше он, однако, утверждал, что за все в ответе немцы, последователи Лютера, что именно они насиловали девиц и оскверняли святыни. В любом случае, лорд-канцлер говорит, что император должен винить во всем себя, но как следует думать нам? Нужен ваш совет.

— Мой дорогой лорд-канцлер! — посол потрясенно смотрит на Томаса Мора. — Вы сказали такое о моем императоре? — Стрельнув глазами за плечо, Шапюи переходит на латынь.

Гости, которым латынь не внове, сидят и довольно улыбаются.

— Если хотите посекретничать, — любезно советует Томас, — попробуйте греческий. Allez, мсье Шапюи, не стесняйтесь. Лорд-канцлер вас поймет.

Конец ужина скомкан. Лорд-канцлер встает, но перед уходом обращается к гостям по-английски:

— Мне кажется, позиция мастера Кромвеля весьма уязвима. Как всем известно, он не друг церкви, а всего лишь друг одного священнослужителя, притом самого порочного во всем христианском мире.

Сухо кивнув на прощанье, лорд-канцлер удаляется. Даже присутствие Шапюи его не удерживает. Тот нерешительно смотрит вслед, закусив губу, словно говоря: я рассчитывал на большую поддержку. Томас замечает привычку посла по-актерски гримасничать. Когда Шапюи думает, он опускает глаза и подносит ко лбу два пальца; когда грустит — испускает вздох; когда смущен — двигает щекой и кривит губы в полуулыбке. Императорский посол похож на комедианта, нечаянно забредшего в чужую пьесу и решившего остаться там, чтобы осмотреться.

Ужин завершен, гости выходят в ранние сумерки.

— Что, слишком рано разошлись? — спрашивает он Бонвизи.

— Томас Мор — мой старинный приятель. Вам не следовало на него нападать.

— Выходит, я испортил ужин? А сами пригласили Монмаута, думаете, он не воспринял это как нападение?

— Нет, Хемфри Монмаут тоже мой друг.

— А я?

— И вы.

Они плавно переходят на итальянский.

— Расскажите, что вы знаете о Томасе Уайетте.

Три года назад Уайетта неожиданно приставили к дипломатической миссии в Италии. Там ему пришлось несладко, но сейчас не о том. Почему его отослали от двора в такой спешке, вот что хотелось бы знать.

— А, Уайетт и леди Анна. Старая история.

Возможно, соглашается он и рассказывает Бонвизи о лютнисте Марке, который уверен, что Уайетт спал с Анной. Если лакеи и слуги по всей Европе вовсю чешут языками, неужто король не ведает?

— Наверное, в этом и заключается искусство правителя — знать, когда нужно закрыть уши. А Уайетт красавчик, — замечает Бонвизи, — правда, в вашем, английском духе. Высокий, светловолосый, мои земляки на него не надышатся. Откуда вы их берете? Самоуверенный малый да еще и поэт!

Он смеется: его друг Бонвизи, как все итальянцы, не может выговорить «Уайетт» — у него получается «Гуйетт», или что-то в этом роде. Когда-то в добрые старые времена Хоквуд, рыцарь графа Эссекса, отправился в Италию, чтобы грабить и насиловать, — итальянцы выговаривали его имя как Акуто, то есть Игла.

— Да, но Анне… — с его точки зрения она не их тех женщин, что падки на мужскую красоту. — В те времена Анне нужен был муж: имя, положение, позволявшее ей торговаться с королем, заманивать его в свои сети. Уайетт женат. Что он мог ей предложить?

— Стихи? — спрашивает купец. — Он оставил Англию не только ради дипломатической карьеры. Анна измучила его. Он больше не смел находиться с ней в одной комнате, в одном дворце. — Итальянец трясет головой. — Странный народ эти англичане!

— И не говорите!

— Вам следует быть осторожней. Ее семейство не знает удержу. Они говорят, обойдемся без папы. Почему бы не подписать брачный контракт без его участия?

— Что ж, это поможет сдвинуть дело с мертвой точки.

— Попробуйте засахаренный миндаль.

Он улыбается.

— Томмазо, могу я дать вам совет? — спрашивает Бонвизи. — С кардиналом покончено.

— Не будьте так уверены.

— Если бы вы его не любили, вы бы и сами это поняли.

— Я видел от кардинала только добро.

— Но сейчас его место на севере.

— Его затравят. Спросите послов. Спросите Шапюи. Спросите, о ком их донесения. Они в Ишере, они в Ричмонде. Toujours les dépêches. В тех депешах — про нас.

— Вы только вообразите, в чем его обвиняют! В незаконном правлении!

— Понимаю, — вздыхает он.

— И что вы думаете делать?

— Пожалуй, посоветую ему вести себя потише.

Бонвизи смеется.

— Ах, Томас! Вы же прекрасно понимаете: как только кардинал отправится на север, вы останетесь без хозяина. Вас привечает король, но долго это не продлится. Сейчас вы нужны ему, чтобы торговаться с кардиналом. А что потом?

Он отвечает не сразу.

— Король любит меня.

— Король — любовник ветреный.

— Не для Анны.

— Вот тут я и хочу вас предостеречь. Нет, не из-за Гуйетта, не из-за досужих сплетен, а потому, что скоро все закончится. Она уступит ему, она всего лишь женщина… подумайте, каким глупцом выставил себя тот, кто связывал свои надежды с ее сестрой.

— Да уж.

Он обводит глазами комнату. Вот здесь сидел лорд-канцлер, слева от него — голодные купцы, справа — новый посол. Здесь Генри Монмаут, еретик. Здесь Антонио Бонвизи. Здесь Томас Кромвель. А вот места для призраков: вкрадчивого толстяка Суффолка, Норфолка, звякающего реликвариями и восклицающего: «Клянусь мессой!» Вот место короля и маленькой мужественной королевы, оголодавшей в пост — ее чрево содрогается под прочной броней платья. А вот леди Анна: беспокойные черные глаза всегда в движении, она ничего не ест, она все замечает, теребя нитку жемчуга на тонкой шее. Вот место для Уильяма Тиндейла, вот — для папы; Климент смотрит на засахаренную айву, порезанную слишком крупно, и его губы — губы Медичи — кривятся. А вот, сочась елеем и жиром, сидит брат Мартин Лютер: хмуро оглядывает собравшихся, сплевывая рыбьи кости.

Входит слуга.

— Мастер, вас спрашивают двое юных джентльменов.

Он поднимает глаза.

— Да?

— Мастер Ричард Кромвель и мастер Рейф. Они пришли вместе со слугами, чтобы отвести вас домой.

Он понимает, ужин был предупреждением: отступись. Он еще вспомнит эту роковую расстановку: окажется ли она роковой? Нежный шорох и шепот камней, дальний грохот оседающих стен и крушащейся штукатурки, валунов, кромсающих хрупкие черепа. Звук, с которым на головы рушится крыша христианского мира.

— Да у вас тут целая армия, Томмазо, — замечает Бонвизи. — Думаю, осторожность вам не повредит.

— Я всегда осторожен.

Еще один, последний взгляд.

— Спокойной ночи. Славный был ужин, угорь особенно удался. Не пришлете своего повара пошептаться с моим? Я узнал рецепт нового соуса, весьма пикантного: мускатный орех, имбирь, немного сухих порубленных листьев мяты…

— Умоляю вас, — перебивает друг, — ведите себя осторожнее!

— … чуть-чуть, самую малость, чеснока…

— Где бы вам не пришлось ужинать в следующий раз, заклинаю…

— …щепоть хлебных крошек…

— …не садитесь рядом с Болейнами.

 

II Мой дражайший Кромвель

весна-декабрь 1530 года

Он приезжает в Йоркский дворец ни свет ни заря. Стреноженные чайки в садках выкликают товарок, которые кружат над рекой и с пронзительными воплями ныряют за стены замка. Возчики тянут в гору грузы с барж. Пахнет свежеиспеченным хлебом. Мальчишки волокут от реки вязанки свежих камышей, приветствуют его по имени. Он дает каждому по монетке и останавливается поболтать.

— Собрались к злодейке? А знаете, сударь, что она околдовала нашего короля? У вас есть образок или мощи, чтобы защититься от ее чар?

— Был образок, да потерялся.

— Попросите кардинала, он даст вам другой.

Резкий травяной запах камышей, превосходное утро. Он шагает по знакомым залам Йоркского дворца, видит полузабытое лицо, окликает:

— Марк?

Юноша лениво отлепляется от стены.

— Рановато поднялись. Как поживаете?

Угрюмо жмет плечами.

— Странно, должно быть, снова оказаться в Йоркском дворце, когда все вокруг переменилось.

— Нет.

— Скучаете по милорду кардиналу?

— Нет.

— Всем довольны?

— Да.

— Милорд будет рад услышать.

Про себя он замечает, тебе нет дела до нас, Марк, но нам-то есть дело до тебя. По крайней мере, мне; я не забуду, как ты назвал меня злодеем и предрек мне смерть на плахе. Истинно говорит кардинал: на свете нет безопасных мест, нет надежных стен. Исповедоваться в своих грехах английскому священнику — все равно что кричать о них на весь Чипсайд. Но когда я рассказывал кардиналу об убийстве, когда видел скользнувшую по стене тень, свидетелей не было. А значит, если Марк считает меня убийцей, то лишь потому, что у меня, на его взгляд, внешность душегуба.

Восемь комнат; в последней — где был бы кардинал — он находит Анну Болейн. А вот и старые знакомцы, Соломон и царица Савская, как прежде, рядышком на стене. Сквозняк колышет шпалеру; цветущая царица встрепенулась ему навстречу, и он ее приветствует: Ансельма, моя госпожа, сотворенная из мягкой шерсти, уж я и не чаял вас узреть.

Кромвель тайно писал в Антверпен, осведомлялся о новостях. Ансельма снова замужем, ответил Стивен Воэн, за молодым банкиром. Что ж, если новый муженек утонет или сломает шею, извести меня. Воэн в ответ удивляется: неужто в Англии перевелись хорошенькие вдовушки и юные девы?

Соседство с пышнотелой царицей не красит хозяйку: Анна тощая и угловатая, с землистым цветом лица. Стоит у окна, пальцы теребят побег розмарина. Завидев Кромвеля, она роняет стебелек, руки прячутся в длинные струящиеся рукава.

В декабре Генрих давал обед в честь отца Анны, нового графа Уилтширского. В отсутствие королевы Анна садится подле короля. Земля промерзла, ледяным холодом веет за столом. До окружения Вулси доходят лишь слухи. Вечно недовольная герцогиня Норфолкская вне себя, что племянница сидит выше нее. Герцогиня Суффолкская, сестра Генриха, отказывается есть. Обе сановные дамы не удостаивают дочь Болейна разговором. Но Анна все же заняла место первой леди королевства.

Кончается пост, и Генрих вынужден вернуться к жене — совесть не дает королю провести Страстную неделю с любовницей. Ее отец за границей по дипломатическим делам, равно как и брат Джордж, теперь лорд Рочфорд. За границей и Томас Уайетт, поэт, которого она мучит. Анне одиноко и скучно в Йоркском дворце, и она снисходит до Кромвеля, хоть какое-то развлечение.

Свора мелких собачек — три штуки — вылетают из-под хозяйкиных юбок и бросаются к нему.

— Не дайте им выскочить, — говорит Анна. Он ловко и нежно сгребает всех трех в охапку — чем не Белла? только у этих лохматые уши и пушистые хвосты, таких держат все купеческие жены по ту сторону Ла-Манша. Пока он держит собачек, они успевают покусать ему пальцы и одежду, облизать лицо и теперь не сводят преданных глаз-бусин, словно всю жизнь ждали его одного.

Двух он осторожно опускает на пол, третью, самую мелкую, подает Анне.

— Vous êtes gentil, вы очень добры, — благодарит она. — Надо же, как быстро мои крохи вас признали! Мне не по душе обезьянки, которых держит Екатерина. Les singes enchaînés. О, эти лапки, эти крохотные шейки, скованные цепью! А мои детки любят меня ради меня самой.

Анна субтильна. Тонкая кость, узкий стан. Если из двух студентов-правоведов выйдет один кардинал, то из двух Анн — одна Екатерина. Вокруг нее, на низких скамейках, вышивают — или делают вид, будто вышивают, — ее фрейлины. Мария Болейн сидит, прилежно опустив голову, притворяется, что увлечена работой. Нагловатая кузина, Мэри Шелтон, кровь с молоком, разглядывает его во все глаза. Наверняка теряется в догадках, Бог мой, неужели леди Кэри не могла найти никого получше? В тени прячется незнакомая девушка, отвернувшись, уставясь в пол. Кажется, он понимает, почему она прячется. Все дело в Анне. Теперь, передав собачку хозяйке, он тоже опускает глаза.

— Mors, — начинает она мягко, — не поверите, мы только о вас и говорим. Король постоянно ссылается на мастера Кромвеля.

Анна произносит его имя на французский манер: Кремюэль.

— Он всегда прав, всегда точен… А, вот еще, мэтр Кремюэль умеет нас развеселить.

— Король любит время от времени посмеяться. А вы, мадам? В вашем теперешнем положении?

Она удостаивает его сердитым взглядом через плечо.

— Я редко. Смеюсь. Если задумываюсь, ноя стараюсь не думать.

— Жизнь последнее время вас не балует.

Пыльные обрывки, сухие стебли и листья у подола. Анна смотрит в окно.

— Позвольте сформулировать так, — говорит он. — С тех пор как милорд кардинал лишился королевской милости, многого ли вы добились?

— Ровным счетом ничего.

— А между тем никто не пользуется большим доверием христианских владык. Никто не понимает короля так, как он. Подумайте, леди Анна, как благодарен будет вам кардинал, если вы поможете устранить недоразумения и восстановить его доброе имя в глазах короля!

Она не отвечает.

— Подумайте, — не сдается он. — Кардинал — единственный человек в Англии, который может дать вам то, чего вы хотите.

— Хорошо, изложите его аргументы. У вас пять минут.

— Да, конечно, я вижу, как вы заняты.

Анна одаривает его неприязненным взглядом и переходит на французский:

— Откуда вам знать, чем я занята?

— Миледи, на каком языке мы беседуем? Выбор за вами, но определитесь, хорошо?

Краем взгляда он ощущает движение: девушка в тени поднимает глаза. Невзрачная, бледненькая, она потрясена его резкостью.

— Вам правда все равно? — спрашивает Анна.

— Все равно.

— Тогда французский.

Он снова повторяет: только кардинал способен добыть согласие папы, только кардинал успокоит королевскую совесть.

Анна внимает. Этого у нее не отнять. Его всегда удивляло, как женщины умудряются слышать под чепцами и вуалями, но, кажется, Анна действительно слушает. По крайней мере, дает ему высказаться, ни разу не перебив. Наконец она все-таки перебивает, помилуйте, мастер Кремюэль, если этого хочет король, если этого хочет кардинал — первый из его подданных — должна заметить: слишком долго дело не сдвинется с места!

— А она тем временем не молодеет, — еле слышно подает голос сестра.

Едва ли с тех пор как он вошел женщины сделали хоть стежок.

— Могу я продолжить? — говорит он. — Осталась у меня минута?

— Только одна, — говорит Анна. — В пост я ограничиваю свое терпение.

Он уговаривает ее прогнать клеветников, утверждающих, будто кардинал препятствует ее планам. Говорит, как больно кардиналу, что королю не удается осуществить свои чаяния, каковые есть и его, кардинала, чаяния. Ибо лишь на нее возлагают свои надежды подданные его величества, жаждущие обрести наследника престола. Он напоминает Анне о любезных письмах, которые она некогда писала кардиналу; его милость не забыл ни единого.

— Все это хорошо, — говорит Анна, когда он замолкает. — Все это хорошо, мастер Кремюэль, но неубедительно. От кардинала требовалось одно. Одно простое действие, которое он не пожелал выполнить.

— Вы не хуже меня понимаете, насколько непростое.

— Наверное, это выше моего понимания. Как вы считаете?

— Возможно, и выше. Я вас почти не знаю.

Ответ приводит Анну в ярость. Ее сестра ухмыляется. Я вас больше не задерживаю, говорит Анна. Мария вскакивает и устремляется вслед за ним.

И снова щеки Марии горят, рот приоткрыт. В руках работа; сперва это кажется ему странным, впрочем, возможно, если оставить вышивку возле Анны, та распустит стежки.

— Опять запыхались, леди Кэри?

— Мы уж было решили, она вскочит и залепит вам пощечину! Еще придете? Мы с Шелтон теперь и не знаем, как вас дождаться!

— Ничего, стерпит, — говорит он, и Мария соглашается, да, Анна любит перепалки среди своих. Над чем вы так прилежно трудитесь, спрашивает он. Мария протягивает вышивку, новый герб Анны. На всем подряд? — спрашивает он. А как же, с готовностью подхватывает Мария, сияя улыбкой. На нижних юбках, носовых платках, чепцах и вуалях. У нее столько новой одежды, везде должен быть вышит ее герб, не говоря уже о занавесях, салфетках…

— А как вы?

Она прячет глаза.

— Устала. Издергалась. Рождество выдалось…

— Я слышал, они ссорились.

— Сначала он поссорился с Екатериной, а после пришел искать сочувствия к ней. А она возьми да и скажи, я ведь просила вас ей не перечить, в спорах она всегда одерживает верх. Не будь он королем, — замечает Мария с явным удовольствием, — любой бы его пожалел. Что за собачью жизнь они ему устроили!

— Ходят слухи, что Анна…

— Пустое. Я узнала бы первой. Если бы она раздалась хоть на дюйм, именно я перешивала бы ей одежду. Только не будет этого, между ними ничего не было.

— Думаете, она вам скажет?

— Тут же! Лишь бы меня позлить.

Мария до сих пор ни разу не подняла глаз, но, кажется, искренне уверена, что снабжает его важными сведениями.

— Когда они наедине, она позволяет ему расшнуровать корсет.

— По крайней мере, король не просит вас помочь.

— Затем он поднимает ее сорочку и целует грудь.

— Надо же, он нашел там грудь?

Мария хохочет; заливисто, совсем не по-сестрински. Должно быть, хохот слышен в покоях Анны, потому что дверь распахивается, и к ним выбегает кроткая фрейлина. Сама серьезность и сосредоточенность, кожа так нежна, что кажется прозрачной.

— Леди Кэри, — обращается к Марии юная скромница, — леди Анна ждет вас.

Тон такой, словно говорит о двух паучихах.

Мария недовольно хмыкает, ах, ради всего святого, поворачивается на каблуках, изящным заученным движением подхватывает шлейф.

К удивлению Кромвеля, бледнокожая скромница ловит его взгляд, и за спиной у Марии Болейн возводит очи горе.

На обратном пути — восемь комнат отделяют его от прочих сегодняшних дел — он уже знает, что Анна встала у окна, чтобы он хорошенько ее разглядел. Разглядел утренний свет в ложбинке горла, тонкий изгиб бровей и улыбку; и то, как изящно сидит хорошенькая головка на длинной шейке. А также ее ум, рассудительность и строгость. Вряд ли он чего-нибудь от нее добьется, кардиналу не повезло, но попытка не пытка. Это мое первое предложение, думает он, возможно, не последнее.

Лишь однажды Анна одарила его пронзительным взглядом черных очей. Король тоже умеет так смотреть: мягкость его голубых глаз обманчива. Так вот как они смотрят друг на друга! Или иначе? На миг он понимает — но лишь на миг.

Он стоит у окна. Стайка скворцов расселась на голых ветках среди набухших черных почек. Внезапно — словно из почек выстреливают ростки — скворцы взмахивают крыльями; они поют, перелетают с ветки на ветку, и кажется, что мир состоит из полета, воздуха, крыльев и музыки этих порхающих черных клавиш. — Он смотрит на птиц и радуется: что-то давно потухшее, едва различимое, стремится навстречу весне. Несмело и отчаянно мысли обращаются к предстоящей Пасхе; дни покаяния позади, кончается пост. За этим беспросветным миром должен быть иной. Мир, где все возможно. Мир, в котором Анна может быть королевой, а Кромвель — Кромвелем. На миг он видит этот новый мир — но лишь на миг. Мгновение так мимолетно, и все же его нельзя отменить. Нельзя и вернуть.

Даже в пост найдутся сговорчивые мясники, главное — знать места. Он спускается на кухню в Остин-фрайарз поболтать с шеф-поваром.

— Кардинал болен и получил разрешение не поститься.

Повар стягивает колпак.

— От папы?

— От меня.

Он обегает взглядом ряды ножей и тесаков для рубки костей. Выбирает один, касается лезвия — нож требует заточки — спрашивает:

— Как думаешь, похож я на убийцу? Только честно.

Молчание. Помешкав, Терстон мямлит:

— Видите ли, сударь, должен сказать, что сейчас…

— Ясно, но представь, что я иду в Грейз-инн с бумагами и чернильницей подмышкой.

— Думаю, их должен нести писарь.

— Стало быть, не можешь представить?

Терстон снова стягивает колпак и выворачивает наизнанку, словно его мозги находятся внутри или, по крайней мере, там спрятана подсказка.

— Мне кажется, вы похожи на стряпчего, не на убийцу, нет, не на убийцу. Но если позволите, сударь, по вам сразу видно, что вы в два счета управитесь с разделкой туши.

Он велел приготовить кардиналу мясные рулетики с шалфеем и майораном. Они аккуратно перевязаны и уложены рядком на подносе — кардинальскому повару в Ричмонде останется только запечь. Покажите мне, где в Библии сказано, что нельзя есть мясные рулетики в марте.

Он думает о леди Анне, ее неутоленной потребности ссориться; о печальных дамах вокруг. Он посылает им корзинки с пирожными из засахаренных апельсинов и меда. Анне шлет тарелку миндального крема. Крем сбрызнут розовой водой, украшен засахаренными лепестками роз и фиалок. Он не настолько низко пал, чтобы самому доставлять угощение, но не так уж далеко от этого ушел. Давно ли он служил на кухне Фрескобальди во Флоренции? Может, давно, но память свежа, будто все было вчера. Он процеживал бульон из телячьей голяшки, болтая на смеси французского, тосканского и лондонского просторечий. Кто-то позвал: «Томмазо, тебя ждут наверху!» Не суетясь, он кивнул поваренку, тот подал таз с водой. Помыл руки, вытер их льняным полотенцем, повесил на гвоздь фартук. Вполне может статься, что фартук висит там до сего дня.

Парнишка младше его самого, стоя на карачках, скреб ступеньки и горланил:

Scaramella va alia guerra Colla lancia et la rotella La zombero boro borombetta, La boro borombo… [35]

— Подвинься, Джакомо, — попросил он.

Тот отстранился, освобождая проход. Луч света стер любопытство с лица, погасил его, растворяя прошлое в прошлом, расчищая место для будущего. Скарамелла идет на войну… Но ведь я и вправду был на войне, подумал он.

Он поднялся на второй этаж. В ушах грохот и спотыкание барабанов: ла дзомберо боро борометта. Он поднялся на второй этаж и никогда больше не спустится на кухню. В углу меняльной конторы Фрескобальди его ждал стол. Напевая Scaramella fa la gala — Скарамелла отправляется на праздник, — он занял свое место. Очинил перо. Мысли теснились, тосканские, кастильские ругательства, проклятья, которые он помнил со времен Патни. Но когда он доверил мысли перу, они легли на бумагу безупречно гладкой латынью.

Не успевает он подняться, а женщины уже знают, что он от Анны.

— Говори, — требует Джоанна, — высокая или низкая?

— Ни то ни другое.

— Я слыхала, высокая. Бледная, как поганка.

— Так и есть.

— Говорят, она очень грациозна, превосходно танцует.

— Мы не танцевали.

— А сам ты что думаешь? — вступает Мерси. — Правда ли, что она евангельской веры?

Он пожимает плечами:

— И не молились.

Алиса, маленькая племянница:

— Какое на ней было платье?

А вот наряд он готов расписать в деталях — от чепца до подола, от ступней до мизинцев: что, откуда и почем. Анна носит круглый чепец по французской моде, который выгодно подчеркивает тонкие скулы. Это объяснение женщины принимают с неодобрением, несмотря на тон, деловой и холодный.

— Она вам не понравилась? — спрашивает Алиса. Понравилась — не понравилась, не мне судить, да и тебе, Алиса, не советую, говорит он, тормоша племянницу и заставляя ее визжать от хохота. Наш хозяин сегодня в духе, говорит малышка Джо. А эта беличья отделка, начинает Мерси. Серая, отвечает он. А, серая, вздыхает Алиса и морщит носик. Должна сказать, ты стоял очень близко, замечает Джоанна.

— А зубы у нее хорошие? — спрашивает Мерси.

— Ради Бога, женщина! Когда она их в меня вонзит, я тебе сообщу.

Когда кардинал узнает, что Норфолк готов примчаться в Ричмонд и разорвать его собственными зубами, то, смеясь, замечает:

— Мать честная! Коли так, Томас, пора ехать.

Однако чтобы двинуться на север, Вулси нужны деньги. Проблема изложена королевскому совету, в котором нет согласья. Споры продолжаются и при нем.

— Нельзя же, — восклицает Чарльз Брэндон, — чтобы архиепископ пробирался на свою интронизацию тишком, словно лакей, стащивший ложки!

— Если бы ложки! — взрывается Норфолк. — Да он объел всю Англию, стянул скатерть и, клянусь Богом, вылакал винный погреб!

Генрих умеет быть неуловимым. Как-то раз, придя на аудиенцию к королю, Кромвель был вынужден довольствоваться обществом королевского секретаря.

— Садитесь, — говорит Гардинер, — слушайте. И держите себя в руках, пока я не закончу.

Он смотрит, как Гардинер снует по комнате, Стивен — полуденный демон: вихляя конечностями, каждой черточкой источая яд. Ручищи огромные, волосатые, а когда Стивен сжимает кулак и упирает в ладонь, костяшки хрустят.

Уходя, он уносит с собой слова Гардинера вместе с заключенной в них злобой. На пороге оборачивается, мягко улыбается:

— Ваш кузен кланяется вам.

Гардинер смотрит на него. Брови топорщатся, как собачий загривок. Неужто Кромвель смеет…

— Нет, не король, — успокаивает он секретаря. — Не его величество. Я говорил о вашем кузене Ричарде Уильямсе.

— Никакой он мне не родственник! — выпаливает Гардинер.

— Полноте! Быть королевским бастардом — не позор. По крайней мере, так считают в моей семье.

— В вашей семье? Да что вы понимаете о пристойности? Я не желаю знать этого юнца, не собираюсь с ним водиться и не намерен ему помогать!

— Право, незачем утруждаться. С недавних пор он зовет себя Ричардом Кромвелем.

Уходя — на сей раз окончательно — он добавляет:

— Пусть совесть вас не гложет, Стивен. Я присмотрю за Ричардом. Ему вы, возможно, и родственник. Но не мне.

Он улыбается, но внутри все кипит от ярости, словно в кровь впрыснули яд и она стала бесцветной, как у змеи. Дома он хватает в охапку Рейфа Сэдлера и лохматит тому волосы.

— Вот и пойми: мальчик или еж? Ричард, Рейф, я полон раскаяния.

— На то и пост, — замечает Рейф.

— Как бы мне хотелось обрести спокойствие! Проникнуть в курятник, не задев ни перышка. Меньше походить на дядю Норфолка и больше — на Марлинспайка.

Долгий разговор с Ричардом, который хохочет над его валлийским. Когда-то знакомые выражения стерлись из памяти, и он то и дело жульничает: произносит английские слова на валлийский манер. Племянницам достаются браслеты с жемчугами и кораллами, купленные давно, да недосуг было подарить. Он спускается на кухню и весело отдает приказания.

Затем собирает слуг и приказчиков.

— Мы должны все продумать заранее, смягчить кардиналу дорожные тяготы. Передвигаться будем медленно, дабы народ мог выразить его милости свое почтение. Страстную неделю кардинал проведет в Питерборо, оттуда, с остановками, доберется до Саутвелла, где наметим дальнейший путь к Йорку. Комнаты в Саутвеллском дворце вполне пригодны для жилья, однако не мешало бы нанять строителей…

Джордж Кавендиш говорит, что кардинал проводит время в молитвах, в обществе угодливых ричмондских монахов, которые без устали расписывают его милости благотворное воздействие шипов, впивающихся вплоть, сладость соли, щедро насыпаемой на раны, изысканный вкус хлеба с водой и унылые радости самобичевания.

— Хватит, мое терпение лопнуло. Чем скорее кардинал окажется в Йоркшире, тем лучше! — негодует он.

Обращается к Норфолку:

— Так как же, милорд, хотите вы, чтобы он уехал, или нет? Хотите? Тогда идемте со мной к королю.

Норфолк хмыкает. Короля испрашивают об аудиенции. Спустя день или два они встречаются под дверью королевских покоев. Герцог меряет шагами приемную.

— Святой Иуда! — выпаливает Норфолк. — Да тут можно задохнуться! Выйдем на улицу? Или ваш брат стряпчий обходится без воздуха?

Они прохаживаются в саду. Вернее, прохаживается он, герцог тяжело топает и пыхтит.

— Зачем тут цветы? — ворчит Норфолк. — Когда я был ребенком, никаких цветов не было в помине! А все Бекингем. Он завел эту чепуху. Баловство одно.

В 1521 году страстному садовнику герцогу Бекингему отрубили голову за измену. С тех пор не прошло и десяти лет. Печально вспоминать об этом весной, когда из каждого куста доносятся птичьи трели.

Их зовут к королю. Герцог артачится, как норовистый жеребец, глаза вращаются, ноздри раздуты. Кромвель шагает слишком быстро, и Норфолк кладет ему руку на плечо, вынуждая умерить шаг, и вот они тащатся друг за другом, процессия искалеченных вояк. Scaramella va alia guerra… Рука Норфолка дрожит.

Но лишь когда они предстают перед королем, он окончательно понимает, как не по себе старому герцогу в присутствии Генриха Тюдора. Рядом с этим золотым весельчаком Норфолк съеживается под одеждой.

Генрих приветлив. Дивный день, не правда ли? Как дивно устроен этот мир, не находите? Король расхаживает по комнате, широко раскинув руки и декламируя вирши собственного сочинения. Он готов беседовать о чем угодно, только не о кардинале. Норфолк багровеет и начинает бурчать. Аудиенция окончена, они идут к двери.

— Кромвель, стойте, — произносит Генрих.

Они с герцогом обмениваются взглядами.

— Клянусь мессой… — бормочет Норфолк.

За спиной Кромвель делает жест, означающий, ступайте, милорд Норфолк, я вас догоню.

Генрих стоит, скрестив руки, опустив глаза. Он разбирает шепот короля, лишь подойдя совсем близко.

— Тысячи хватит?

На языке вертится ответ: первой из тех десяти, которые, насколько мне известно, вы задолжали кардиналу Йоркскому десять лет назад?

Нет, он не осмелится. В такие минуты Генрих ждет, что ты упадешь на колени: герцог или крестьянин, грузный или тощий, молодой или дряхлый. Что ты и делаешь. Шрамы ноют: немногим, дожившим до сорока, удалось избегнуть ран.

Король делает знак — можно встать.

— А герцог Норфолк вас отличает. — Генрих удивлен.

Рука на плече, догадывается он: минутное дрожание герцогской длани на плебейских мышцах и костях.

— Герцог всегда помнит о своем статусе и никогда не переходит границ.

Генриха успокаивает ответ.

Непрошеная мысль не дает покоя: что если вы, Генрих Тюдор, лишитесь чувств и рухнете к моим ногам? Будет ли мне дозволено поднять вас или придется звать на подмогу герцога? Или епископа?

Генрих уходит, оборачивается, несмело произносит:

— Каждый день я ощущаю отсутствие кардинала Йоркского.

Пауза, шепот. Берите деньги, с нашим благословением, герцогу не говорите, никому не говорите. Попросите вашего господина обо мне помолиться. Скажите, я сделал, что мог.

Слова, которые он произносит в ответ, так и не встав с колен, проникновенны и красноречивы.

Генрих смотрит печально:

— Бог мой, а у вас неплохо подвешен язык, мастер Кромвель.

Сохраняя внешнюю торжественность — и борясь с желанием улыбнуться во весь рот, — он выходит. Scaramella fa la gala… «Каждый день я ощущаю отсутствие кардинала Йоркского».

Ну что, что он сказал, налетает на него Норфолк. Да так, ничего особенного. Слова порицания, которые я должен передать кардиналу.

Маршрут проложен. Кардинальский скарб грузят на барки до Гулля, оттуда его будут переправлять по суше. Он сбивает цену у лодочников.

Пойми, объясняет он Рейфу, тысяча не так уж много, когда в путь отправляется кардинал.

— Во сколько вам обошлось это безнадежное предприятие?

Есть долги, которые невозможно отдать.

— Я помню тех, кто мне должен, но, видит Бог, и своих долгов не забываю.

— Скольких слуг он взял? — спрашивает он Кавендиша.

— Всего сто шестьдесят.

— Всего. — Кивает. — Хорошо.

Хендон. Ройстон. Хантингдон. Питерборо. Он высылает гонцов вперед, с подробнейшими указаниями.

В вечер перед отъездом Вулси протягивает ему сверток. Внутри что-то маленькое и твердое. Печать или кольцо.

— Откроете, когда меня не станет.

Люди входят и выходят, вынося из кардинальских покоев сундуки и связки бумаг. Кавендиш слоняется, не зная, куда пристроить серебряную дарохранительницу.

— Вы не едете на север? — спрашивает кардинал.

— Я приеду за вами, как только король призовет вас обратно.

Кромвель верит и не верит своим словам.

Кардинал встает. Момент тягостный. Он, Кромвель, опускается на колени за благословением. Кардинал протягивает руку для поцелуя. От него не ускользает, что кольцо с бирюзой исчезло. Несколько мгновений кардинальская рука медлит на его плече, большой палец застыл на подключичной впадине.

Пора. Все давным-давно сказано, и нет нужды в добавлениях. Ими незачем приукрашивать свои деяния, ни к чему выводить из них мораль. Не время для объятий. И если кардинал не видит прока в словах, то он и подавно.

Он не успевает дойти до двери, а Вулси уже отворачивается к камину. Подтягивает кресло ближе к огню, поднимает руку, чтобы защититься от яркого пламени. Рука замирает в воздухе: но не между Вулси и камином — между Вулси и закрываемой дверью.

Кромвель выходит во двор, забивается в нишу, куда не проникает солнечный свет, приваливается к стене. Плачет. Только бы нелегкая не занесла сюда Джорджа Кавендиша, который все аккуратно запишет и сделает из этого пьесу.

Он тихо сыплет ругательствами на разных языках, кляня суровость жизни, свою слабость. Мимо снуют слуги, выкликая: лошадь мастера Кромвеля! Эскорт мастера Кромвеля у ворот! Он вытирает слезы и уезжает, щедро раздав монеты.

Дома слуги спрашивают, следует ли теперь закрасить кардинальский герб? Бога ради, ни в коем случае! Напротив, подновите. Он отходит, разглядывает герб.

— Подкрасьте галок. И на шляпу добавьте багрянца.

Он плохо спит. Ему снится Лиз. Узнала бы она его в человеке, каким он поклялся стать: непреклонном, снисходительном, хранителе королевского спокойствия?

К рассвету он засыпает. Просыпается с мыслью: сейчас кардинал садится на лошадь — почему я не с ним? Пятое апреля. Джоанна встречает его на лестнице, целомудренно целует в щеку.

— Зачем Господь нас испытывает? — шепчет она.

— Боюсь, нам не пройти испытания, — также шепотом отвечает он.

Наверное, придется ехать в Саутвелл самому, говорит он. Я съезжу, вызывается Рейф. Он составляет список: проследи, чтобы дворец архиепископа хорошенько вычистили; кухонную прислугу найми в «Королевском гербе»; не забудь заглянуть в конюшни; разыщи музыкантов. В прошлый раз я заметил прямо у дворцовой стены свинарник: найди владельца, заплати и вышвырни вон. Не пей в «Гербе» — эль там похуже, чем у моего папаши.

— Сэр, — мнется Рейф, — не пора вам оставить кардинала?

— Запомни, это тактическое отступление, не бегство.

Рейф и Ричард думают, что он ушел, а он зарылся в бумагах в соседней комнате. Слышно, как Ричард говорит:

— Он действует по велению сердца.

— Ему не привыкать.

— Но куда отступать генералу, если тот не знает, где враг? Король так двойственен, когда дело касается кардинала.

— Отступать можно прямо в руки врага.

— Иисусе! Думаешь, наш хозяин тоже двойственен?

— По меньшей мере, тройственен, — говорит Рейф. — Что за выгода бросать старика, навеки заслужив имя дезертира? А сохранит верность — глядишь, что-то и выгорит. Для всех нас.

— А ну проваливай, свинтус! Кто еще, кроме него, подумал бы о свинарнике? Томас Мор о свинарниках и не помышляет!

— Нет, Мор принялся бы увещевать свинаря, добрый человек, близится Пасха…

— … готов ли ты принять святое причастие?

Рейф хохочет.

— Кстати, Ричард, а ты готов?

— Кусок хлеба я могу съесть когда угодно.

На Страстной неделе из Питерборо приходят вести: такой толпы, что собралась поглазеть на кардинала, город не видел. Вулси движется на север, а Кромвель следит за ним по карте, которую держит в голове. Стэмфорд, Грэнтем, Ньюарк. Кардинальский двор прибывает в Саутвелл двадцать восьмого апреля. Кромвель пишет Вулси, чтобы успокоить того и предостеречь. Он боится Болейнов, боится Норфолка — что им стоит подослать в окружение кардинала шпионов?

Посол Шапюи, выйдя от короля, отводит его в сторонку.

— Мсье Кремюэль, я собирался к вам зайти. Мы ведь соседи.

— Буду рад гостю.

— Мне рассказали, что вы часто бываете у короля, чудесно, не правда ли? Ваш старый господин пишет мне каждую неделю. Стал живо интересоваться здоровьем королевы. Спрашивает, бодра ли она духом, умоляет ее поверить, что скоро она вновь займет свое место в королевском сердце. И в королевской постели.

Шапюи смеется, довольный собой.

— Любовница ему не поможет. Нам известно, что вы пытались привлечь ее на сторону кардинала, но потерпели поражение. И теперь чаяния кардинала связаны с королевой.

Вежливость требует спросить:

— А что королева?

— Королева сказала, надеюсь, Господь в своей милости простит кардинала, ибо я его никогда не прощу.

Шапюи замолкает, ждет. Не дождавшись реакции, продолжает:

— Надеюсь, вы сознаете, какие ужасные последствия вас ждут, если его святейшество — добровольно или под давлением — одобрит развод? Император, дабы защитить свою тетку, объявит Англии войну. Ваши друзья-купцы лишатся доходов, а возможно, и жизни. Ваш Тюдор будет низложен, и на его место придет старая аристократия.

— К чему этот разговор?

— Я готов повторить свои слова любому англичанину.

— Так уж и любому?

От него ждут, что он передаст послание кардиналу: император больше не доверяет Вулси. К чему это приведет? Заставит кардинала искать поддержки у французского короля? И то, и то — измена.

Он воображает кардинала среди каноников Саутвелла, непринужденно восседающим в кресле под высокими сводами капитула, словно посреди лесной опушки, увитой изящной резьбой цветов и листьев. Каменные колонны и перекрытия оживают на глазах, капители украшены ягодами, флероны — словно перевитые стебли; розы свивают черенки; цветы и колосья распускаются на одном побеге. Сквозь листву проглядывают звериные лики: песьи, заячьи, козлиные. Есть и человечьи, такие живые, что, кажется, сейчас состроят гримасу. Наверняка они с изумлением взирают на внушительную фигуру его господина внизу, а по ночам, когда каноники спят, каменные люди пересвистываются и хором распевают.

В Италии он выучил мнемоническую систему, придумал собственные символы, заимствуя их у чащ и полей, молодых рощ и изгородей. Пугливые звери блестят глазами из-под куста; лисы и олени, грифоны и драконы. Люди: монахини, воины, отцы церкви. В руках они держат необычные предметы: святая Урсула — арбалет, святой Иероним — косу, Платон — половник, а Ахиллес — дюжину тернослив в деревянной миске. Бесполезно использовать обычные вещи, знакомые лица. Сравнение должно удивлять, а образы поражать несоразмерностью, нелепостью, даже непристойностью. Ты по своему усмотрению накладываешь придуманные символы на картину мира, и каждый тянет за собой систему слов и образов, которые и приводят в действие механизм памяти. В Гринвиче облезлый кот прищурится на тебя из-под буфета; в Вестминстере змея с потолочной балки будет пожирать тебя взглядом и шипеть твое имя.

Некоторые образы плоские, на них можно наступить. Некоторые обтянуты кожей и самостоятельно передвигаются: люди с перевернутыми головами; с хвостами с кисточкой на конце, как у геральдического льва. Одни скалятся, как Норфолк, другие таращатся с изумлением, как милорд Суффолк. Одни говорят, другие крякают. Он содержит их в образцовом порядке, и по первому требованию они предстают перед его мысленным взором.

Возможно, из-за того, что он постоянно обращается к этим символам, голова заселена обрывками сотен пьес, тысяч интерлюдий. Наверняка именно эта мнемоническая привычка заставляет его видеть мертвую Лиз на лестнице, Лиз, исчезающую за углом дома в Остин-фрайарз или Степни. Со временем образ мертвой жены сливается с обликом ее сестры Джоанны, и все, что некогда принадлежало Лиз, переходит к ней по наследству: загадочная полуулыбка, испытующий взгляд, нагота. Довольно, говорит он себе, и усилием воли прогоняет ее из своих мыслей.

Рейф скачет на север с посланиями, которые нельзя доверить бумаге. Поехать бы самому, но, хотя парламент не заседает, он не едет, боится, что кто-нибудь скажет дурное о кардинале, а заступиться будет некому. К тому же его могут потребовать к себе король или леди Анна.

«И пусть я не с вами, — пишет он, — будьте уверены, я всегда при вас, с вашим благословением в душе, жив вашими трудами и молитвами…»

Кардинал отвечает: «мое единственное, самое верное убежище во дни бедствий»; «мой безмерно любимый, мой дражайший Кромвель».

Вулси спрашивает его про перепелов и цветочные семена.

— Семена? — удивляется Джоанна. — Он что, собирается пустить там корни?

В сумерках король печален. Еще один день топтаний на месте в бесконечной кампании, затеянной с целью вновь обрести семейный очаг. Разумеется, Генрих отрицает, что женат на королеве.

— Кромвель, я должен отыскать способ… — Генрих прячет глаза, не желая высказаться напрямую. — Я понимаю, есть законные проволочки. Не стану делать вид, что понимаю, почему мне приходится ждать. И не советую объяснять.

Колледж в Оксфорде, равно как школа в Ипсвиче, с их землями и доходами от земель, были дарованы кардиналу в бессрочное владение. Теперь Генрих хочет забрать серебряную и золотую посуду, библиотеки, доходы с земель и сами земли. И то сказать: почему бы королю не заполучить то, что ему приглянулось? На колледж и школу пошло достояние двадцати девяти упраздненных — с согласия папы — монастырей. А ныне, заявляет Генрих, что мне до папы и его согласия?

Начало лета. Вечера тянутся бесконечно, воздух и травы благоухают. В такую ночь перед таким мужчиной, как Генрих, не устоит ни одна. Двор полон истомившихся по ласке женщин. Однако после аудиенции Генрих будет гулять по саду с леди Анной и мирно беседовать, ее рука будет покоиться в его руке, а после он уснет в своей пустой постели, а она, как утверждают, — в своей.

Когда король спрашивает, что слышно от кардинала, Кромвель отвечает, что его милость горюет в разлуке с его величеством, а приготовления к интронизации в Йорке идут полным ходом.

— Тогда почему он еще не там? Мне кажется, он нарочно медлит. — Генрих пристально смотрит ему в глаза. — А вы верны своему покровителю — этого у вас не отнимешь.

— Я видел от кардинала только добро. Почему бы мне не хранить ему верность?

— И у вас нет другого господина, кроме кардинала, — говорит король. — Милорд Суффолк спрашивает, откуда вы взялись. Я сказал, что какие-то Кромвели владели землей в Лестершире и Нортгемптоншире. Полагаю, вы потомок незадачливой ветви семейства.

— Нет.

— Вы можете не знать своих предков. Я велю герольдмейстерам покопаться в вашей родословной.

— Ваше величество чрезвычайно добры, но едва ли их ждет успех.

Король злится. Этот Кромвель не принял подарок, который ему предложили — родословную, пусть даже самую завалящую.

— Милорд кардинал утверждал, что вы сирота и выросли в монастыре.

— Очередная его сказка.

— Так он мне врал?

На лице Генриха сменяются несколько выражений: досада, изумление, тоска по временам, которые не вернуть.

— Значит, врал. Он говорил, что из-за этого вам ненавистны монахи. Поэтому вы так усердствуете, исполняя его поручения.

— Причина другая. — Он поднимает глаза. — Вы позволите?

— Ради Бога! — восклицает Генрих. — Хоть кто-то разговорился!

Удивление сменяется пониманием. Генриху не с кем перемолвиться словом. Неважно, о чем, только не о любви, охоте или войне. Теперь, когда Вулси нет рядом, королю не хватает собеседника. Можно послать за священником, но что толку? Все снова сведется к разговорам о любви, об Анне; о том, чего вы так страстно и безнадежно желаете.

— Мое суждение о монахах основано не на предубеждении, а на опыте. Не сомневаюсь, есть образцовые монастыри, но я видел в них лишь расточительство и порок. Если ваше величество захочет увидеть парад семи смертных грехов, почтительно советую не устраивать придворную пантомиму, а без предупреждения посетить один из монастырей. Я видел монахов, живущих как знатные лорды, на жалкие гроши бедняков, покупающих благословение вместо хлеба; это недостойно христианина. Или может, монастыри распространяют свет учености? Разве Гросин, Колет, Линакр, другие великие мужи — монахи? Нет, они все из университетов. Монахи берут детей и приставляют к черной работе, не удосуживаясь обучить простейшей латыни. Я не виню обитателей монастырей в плотских излишествах — не весь же век поститься! — но я ненавижу лицемерие, обман и праздность: пыльные мощи, нудные проповеди, косность. Когда из монастырей исходило что-то доброе? Они ничего не создают, лишь веками бубнят одно и то же, да и то чудовищно переврав. Монахи создали то, что принято считать нашей историей, однако я им не верю. Куда вернее, что они замолчали то, что им не нравилось, и оставили то, что выгодно Риму.

Король смотрит словно сквозь него, на дальнюю стену.

Он ждет.

— Собачьи дыры, а? — спрашивает Генрих.

Он улыбается.

— А что до нашей истории… — говорит король. — Как вам известно, я собираю свидетельства, манускрипты, суждения. Сравниваю наши порядки с порядками, заведенными в соседних государствах. Возможно, вам следует обсудить это с теми учеными джентльменами. Придать направление их усилиям. Поговорите с доктором Кранмером, он знает, что делать. Я найду применение деньгам, каждый год утекающим в Рим. Король Франциск гораздо богаче меня. У него вдесятеро больше подданных. Он сам устанавливает налоги, мне же приходится созывать парламент. Иначе народ бунтует. — И добавляет с горечью. — А когда налоги принимает парламент, народ тоже бунтует.

— Не советую вам подражать Франциску, — говорит он. — У него на уме война, а не торговля.

Генрих слабо улыбается.

— Вы можете не соглашаться, но, по моему разумению, король должен воевать.

— Чем оживленнее торговля, тем больше налогов в казне. А если налоги не платят, король всегда может употребить власть.

Генрих кивает.

— Хорошо, начните с колледжей. Обсудите вопрос с моими поверенными.

Гарри Норрис готов проводить его из королевских покоев. Говорит без обычной своей улыбки:

— Не хотел бы я быть его сборщиком налогов.

Вот так всегда, досадует Кромвель, свидетелем важнейшего события в моей жизни стал Генри Норрис!

— Король казнил соратников своего отца. Эмпсона, Дадли. Не кардинал ли получил дом, конфискованный у кого-то из них?

Паук выбегает из-под табурета, неся нужный факт.

— Дом Эмпсона на Флит-стрит. Пожалован девятого октября, в первый год нынешнего правления.

— Нынешнего славного правления, — говорит Норрис, словно внося поправку.

В начале лета Грегори исполняется пятнадцать Он отменно сидит в седле, учителя фехтования им не нахвалятся. Его греческий… что ж, его греческий оставляет желать лучшего.

У Грегори затруднение.

— В Кембридже смеются над моими собаками.

— Смеются?

Пару черных борзых трудно не заметить. У них изящные мускулистые шеи и тонкие лапы; добрые серьезные глаза опущены в землю, когда собаки берут след.

— Говорят, зачем ты завел собак, от которых добрым людям одно беспокойство? Таких увидишь в темноте — не уснешь. Твои собаки впору какому-нибудь извергу. Говорят, я незаконно охочусь с ними в лесу. На барсуков, как мужлан.

— А каких ты хочешь? Белых, с пятнами?

— Мне все равно.

— Я заберу этих. Мне недосуг с ними возиться, а Ричарду или Рейфу на что-нибудь сгодятся.

— А ты не боишься насмешек?

— Полно, Грегори, это же твой отец! — говорит Джоанна. — Никто не посмеет над ним смеяться.

Когда идет дождь и нельзя охотиться, Грегори углубляется в «Золотую легенду». Ему нравятся жития святых.

— Что-то из написанного правда, — рассуждает сын, — что-то выдумка.

Грегори читает «Смерть Артура». Издание новое, все сгрудились вокруг и рассматривают титульную страницу. «Здесь начинается первая история, повествующая о достославном и благородном владыке короле Артуре, некогда правившем великой Британией…» На переднем плане две влюбленные пары. Всадник на гарцующем жеребце, на всаднике сумасбродная шляпа в форме свернувшейся кольцами змеи. Алиса спрашивает, а вы, сэр, в юности носили такие шляпы? Только мои были побольше, и притом разных цветов на каждый день недели, отвечает Кромвель.

Из-за спины всадника выглядывает дама.

— Это не с леди Анны рисовали? — спрашивает Грегори. — Говорят, король не хочет с нею разлучаться, вот и сажает себе за спину, словно крестьянку.

У женщины на картинке круглые глаза, должно быть, бедняжку укачало. Определенно, это леди Анна. Вдали нарисован маленький, не выше всадника, замок с перекинутой через ров дощечкой, изображающей подъемный мост. Вокруг, словно летающие кинжалы, снуют птицы.

— Наш король происходит от Артура, — говорит Грегори. — А король Артур на самом деле не умер, он ждет своего часа в лесу, или нет, в озере. Ему несколько веков от роду. А еще есть Мерлин, колдун. Он появится позже, увидите. Тут двадцать одна глава. Если дождь не перестанет, дочитаю до конца. Что-то из написанного правда, что-то — выдумка, но все истории хороши.

В следующий раз его призывают ко двору, чтобы передать Вулси послание короля. Бретонский купец, чье судно было захвачено англичанами восемь лет назад, жалуется, что не получил возмещения. Бумаги как сквозь землю провалились. Делом купца занимался Вулси, возможно, кардинал что-нибудь вспомнит?

— Еще бы не помнить, — кивает Кромвель. — Не там ли вместо балласта лежал жемчуг, а трюмы были забиты рогами единорогов?

Упаси Боже, причитает Чарльз Брэндон, но Генрих смеется:

— Там-там!

— Если есть сомнения в сумме возмещения или в праве бретонца, я могу посмотреть.

— Не уверен, что у вас есть право обращения в суд по этому делу.

Тут за него вступается Брэндон, давая неожиданную характеристику:

— Позвольте ему, Гарри. Когда этот малый разберется с бретонцем, окажется, что тот нам кругом должен.

Герцоги не чета простым смертным. Они одаряют вас своей милостью, но не ради того, чтобы наслаждаться вашим обществом — им нужен собственный двор, состоящий из людей, целиком от них зависящих. Ради удовольствия герцог предпочтет общаться с псарем, а не со своим знатным собратом. Он целый час дружески беседует с Брэндоном, обсуждая стати его собак. Сейчас не сезон охоты на оленя, и гончих откармливают как на убой. Их звонкий лай далеко раздается в вечернем воздухе, в то время как собаки-следопыты — молчаливые, как учили, — встают на задние лапы и, пуская слюни, завистливо смотрят на соседей, опустошающих свои миски. Мальчишки-псари тащат корзины с хлебом и костями, бадьи с потрохами и миски с похлебкой. Чарльз Брэндон шумно принюхивается, словно вдовствующая герцогиня среди розовых кустов.

Псарь выкликает лучшую суку — белую с каштановыми пятнами четырехлетку Барбаду — берет ее за холку и оттягивает веко: зрачок затянут прозрачной пленкой. Убивать суку жалко, а проку от нее никакого. Он, Кромвель, берет собаку за подбородок.

— Пленку можно снять иголкой с кривым острием. Я видел такую. Нужно проворство и твердая рука. Вряд ли это придется ей по душе, но все лучше, чем слепота.

Он проводит ладонью по ребрам суки, чувствуя, как заходится звериное сердечко.

— Игла должна быть очень острой. Вот такой длины. — Он разводит большой и указательный пальцы. — Я сам объясню кузнецу.

— Да вы полезный малый, — косится Брэндон и отводит его в сторону. — Загвоздка в моей жене, — начинает герцог.

Он молчит.

— Я всегда исполнял любые желания Генриха, всегда был ему верен. Даже когда он грозился отрубить мне голову из-за женитьбы на его сестре. А сейчас я в растерянности. Екатерина — законная королева. Моя жена ее близкая подруга. И вот начинаются эти разговоры, я отдам за нее жизнь, и прочее в том же духе. А тут еще племянница Норфолка! Моя жена — бывшая королева Франции, а ее ставят ниже этой выскочки. Разве можно такое стерпеть? Понимаете?

Он кивает. Понимает.

— Кроме того, — продолжает герцог, — я слышал, Уайетт на пути из Кале.

И что с того?

— Должен ли я сказать ему? В смысле Генриху. Бедняга.

— Милорд, не вмешивайтесь, — говорит Кромвель.

Герцог погружается в то, что у другого человека называлось бы мыслями.

Лето. Генрих охотится. Хочешь застать короля — изволь сначала догнать, нужен ему — снова в путь. Генриху не сидится на месте: то гостит у друзей в Уилтшире, Сассексе и Кенте, то останавливается в своих дворцах, то в именьях, отобранных у кардинала.

Даже теперь, если королю случается охотиться в обширных угодьях, где оленей выгоняют прямо на лучников, отважная маленькая королева иногда выезжает с луком и стрелами. В отсутствие королевы охотится леди Анна: она обожает погоню. Однако настает пора, когда мужчины оставляют дам, чтобы затеряться в лесах. Загонщики и своры; пробуждение в рассветной дымке; охотники сговариваются; зверь поднят, охота началась. Никогда не знаешь, где и когда закончится день.

Ничего-ничего, смеется Гарри Норрис, если он и дальше будет вас привечать, скоро наступит и ваш черед, мастер Кромвель. Мой вам совет: с утра, как только выедете, ищите подходящую канаву, нарисуйте ее в своем воображении. А когда король загонит трех добрых коней, а рог затрубит снова, вы будете мечтать лишь о том, как отлежаться на прелых листьях, в прохладной стоячей воде.

Он смотрит на Норриса: о, какое самоуничижение. Ты был с моим кардиналом в Патни, когда тот стоял на коленях в грязи. Не ты ли разболтал об этом двору, миру, недоумкам из Грейз-инн? Ибо если не ты, то кто?

Случается, охотясь в лесу, внезапно обнаруживаешь, что оторвался от шумной толпы и стоишь на берегу реки, которую забыли нанести на карту. Добычи след простыл, но тебе и дела нет. Там можно встретить гнома, живого Христа или заклятого врага. Или нового врага, о чьем присутствии не подозреваешь, пока его лицо не появится среди шуршащих листьев, а в руке не сверкнет кинжал. Можно увидеть женщину, спокойно спящую на ложе из листьев. И на миг — пока не узнаешь ее — почудится, будто встретил старую знакомую.

В Остин-фрайарз непросто остаться одному или вдвоем — с той, о ком думаешь. Каждая буква алфавита следит за тобой. В конторе трудится юный Томас Авери, счетовод, которому ты поручил следить за домашними расходами. Посреди алфавита в саду возникает Марлинспайк, оглядывающий свои угодья острыми золотистыми глазами. Ближе к концу алфавита появляется Томас Риотеслей, или Ризли, — смышленый молодой человек лет двадцати пяти со связями. Сын члена йоркской геральдической палаты, племянник герольдмейстера ордена Подвязки. В свите Вулси трудился под твоим началом, после — у Гардинера. Ныне делит время между двором и Остин-фрайарз. Дети — Ричард и Рейф — уверяют, что Ризли шпионит для королевского секретаря.

Мастер Ризли высок и рыжеволос, однако лишен склонности рыжих розоветь от удовольствия, а в гневе покрываться пятнами, как свойственно королю. Всегда бледен и холоден, всегда собран и статен. В Тринити-холл блистал в студенческих пьесах и по сию пору сохранил некоторую нарочитость манер; знает себе цену. Ричард и Рейф дразнят его за спиной: «Меня зовут Ри-о-тес-лей, но, чтобы вам не утруждаться, можно просто Ризли». Они уверяют, что он намеренно удлинил себе имя, чтобы изводить наши чернила, а вот Гардинер — известный нелюбовью к длинным именам, — не мудрствуя, укорачивает его до Ли. Довольные своей шуткой, завидев мистера Ризли, они кричат: «Кто там? Ты ли?»

Пощадите мистера Ризли, урезонивает Кромвель насмешников. Выпускник Кембриджа заслуживает вашего уважения.

Ему хочется спросить их, Ричард, Рейф, мастер Риотеслей-зовите-меня-Ризли, похож я на убийцу? Один мальчишка уверяет, что да.

Этим летом потовая лихорадка обходит город стороной. Лондонцы на коленях возносят благодарственные молитвы. На Иванов день костры жгут всю ночь, а на рассвете с полей приносят белые лилии. Юные дочери дрожащими пальчиками сплетают увядшие бутоны в венки, чтобы прибить их на городские ворота и двери домов.

Та девушка и сама как белый цветок; кроткая фрейлина леди Анны, что строила ему глазки у двери. Следовало бы узнать ее имя, но он не удосужился, выпытывая секреты у Марии. В следующий раз… но что проку об этом думать? Наверняка она из знатной семьи. Нужно написать Грегори, что встретил редкую девушку. Вот узнаю, кто она, и через несколько лет — если буду благоразумен и осторожен в делах — женю тебя на ней.

Ничего такого он Грегори не пишет. В его нынешнем шатком положении в подобных мечтах не больше смысла, чем в посланиях сына: «Дорогой отец, надеюсь, ты здоров. Надеюсь, твоя собака здорова. На сем за недостатком времени заканчиваю».

Лорд-канцлер приглашает:

— Загляните ко мне, поговорим о колледжах Вулси. Король не оставит бедных ученых. Приходите, пока жара не сожгла розы. Оцените мой новый ковер.

Душный серый день. Барка королевского секретаря уже у причала, тюдоровский стяг висит в знойном воздухе. Новый фасад красного кирпича обращен к реке. Мимо тутовых деревьев он шагает к двери. В галерее под жимолостью стоит Стивен Гардинер. В Челси полно мелкой домашней живности, и, подойдя ближе, он видит на руках у лорда-канцлера Англии ушастого снежно-белого кролика. Вислоухий замер: ни дать ни взять рукавички из горностая.

— Ваш зять Ропер дома? — спрашивает Гардинер. — Нет? Жаль. А я приготовился наблюдать, как он в очередной раз сменит веру.

— Прогуляемся по саду? — предлагает Мор.

— Как прежде: сел бы за стол сторонником Лютера, а к десерту — смородине и крыжовнику — благополучно вернулся бы в лоно церкви.

— Ропер отныне тверд в вере Рима и Англии, — говорит Мор.

— Да и ягода в этом году не уродилась, — роняет Кромвель.

Мор косится на него, улыбается. Пока они идут к дому, хозяин развлекает гостей разговорами. За ними вприпрыжку бежит Генри Паттинсон, слуга Мора, которого тот порой называет своим шутом и которому многое позволяется. Паттинсон — известный задира. Шут всегда уязвим перед миром, но в случае Паттинсона скорее мир нуждается в защите. Так ли Паттинсон прост, каким кажется? Мор хитер, ему нравится смущать людей. Держать в шутах умника — как раз по нему. Считается, что Паттинсон свалился с колокольни и повредил голову. На поясе слуга носит шнурок с узелками, который иногда зовет четками, иногда — плетью. А иной раз уверяет, что веревка удерживает его от падения.

Со стены взирает на гостей семья лорда-канцлера. Прежде чем узреть семейство во плоти, вы видите их изображения в полный рост. Мор дает гостям время: пусть разглядят домочадцев, свыкнутся с их обликом. Любимица Мэг сидит у ног отца с книгой на коленях. Вокруг лорда-канцлера в свободных позах расположились: сын Джон; Энн Крезакр, воспитанница, жена Джона; Маргарет Гиггс, еще одна подопечная Мора; престарелый отец сэр Джон Мор; дочери Сесиль и Элизабет; Паттинсон таращится прямо на зрителя; жена Алиса, с крестом на шее, склоняет голову у самого края картины. Мастер Гольбейн расположил их в таком порядке по велению заказчика, сохранив для вечности, пока моль, пламя, плесень или сырость не пожрут холст.

В жизни хозяин дома выглядит куда потрепаннее, чем на картине, закрадывается мысль о смазанных красках; дома Мор ходит в простой шерстяной мантии. Новый ковер для лучшего обзора разложен на двух трехногих скамьях. Фон не красный, а розоватый, но это не корень марены, скорее, алый краситель, смешанный с сывороткой.

— Милорд кардинал любит турецкие ковры, — бормочет Кромвель. — Однажды дож прислал ему шестьдесят штук.

Мягкая шерсть горных баранов, ни один из них не был черен. Там, где узор потемнее, заметно, что шерсть прокрашена неоднородно, и в дальнейшем ковер вылезет именно тут. Он отворачивает край, опытным глазом прикидывает плотность узелков.

— Узел гордесский, а узор определенно из Пергама: восьмиконечные звезды внутри восьмиугольников.

Он расправляет ковер, отходит, смотрит издали — видите, вот тут — делает шаг назад, осторожно кладет руку на изъян, кривоватый ромб. В худшем случае, этот ковер сшили из двух. В лучшем — соткали сельские Паттинсоны или в прошлом году изготовили где-нибудь в подворотне венецианские невольники. Хорошо бы всю изнанку разглядеть.

— Неужто я попал впросак? — интересуется Мор.

Великолепный ковер, говорит Кромвель вслух, не желая портить хозяину удовольствие, но в следующий раз, замечает про себя, когда надумаете покупать ковры, возьмите с собой меня. Рука скользит по мягкой и плотной поверхности, изъян почти незаметен. Кажется, турецкий, но присягать не стану.

Люди делятся на тех, кто не способен смириться с малейшим изъяном, и тех, кто готов стерпеть отступление от правил. Он принадлежит и к тем, и к другим. Никогда не допустит небрежности в договоре, однако иной раз нарочно не станет придираться к мелочам. Договоры, иски, соглашения пишутся, чтобы их читали, но каждый читает в свете собственных интересов.

— Что скажете, джентльмены? — спрашивает Мор. — На пол ли на стену?

— На пол.

— Томас, нельзя же быть таким расточительным!

Они смеются, словно закадычные приятели.

Идут к птичнику и стоят там, увлеченные разговором, под свист порхающих зябликов. Мимо под присмотром матроны в фартуке ковыляет младенец: внук или внучка. Кроха тянется к зябликам, радостно гугукает, хлопает в ладоши, но тут глазки останавливаются на Стивене Гардинере, и детский ротик кривится. Нянька хватает готового зареветь младенца в охапку. И откуда у вас такая власть над юными душами, спрашивает Кромвель. Стивен в ответ смотрит волком.

Мор берет его под руку.

— Так вот, насчет колледжей. Я разговаривал с королем, да и королевский секретарь меня поддержал, не сомневайтесь. Король заново учредит кардинальский колледж под своим именем, а вот с Ипсвичем, похоже, придется проститься. Сами посудите, Ипсвич… Простите, что говорю это, Томас, но что такое Ипсвич? Родина человека, ныне впавшего в немилость, не более…

— Бедные школяры.

— Да, не спорю. Что ж, не пора ли отужинать?

За столом в парадном покое разговор ведется на латыни. Нужды нет, что хозяйка, жена Мора Алиса, не понимает ни слова. Перед едой ради спасения души заведено читать Писание.

— Сегодня очередь Мэг, — говорит Мор.

Хочет похвастать своей любимицей. Мэг берет книгу, целует ее и, не обращая внимания на бормотание дурака, читает по-гречески. Гардинер сидит зажмурясь: выражение лица совсем не благостное, скорее сердитое. Кромвель разглядывает Маргарет. На вид ей лет двадцать пять. Узкое подвижное лицо, словно лисья мордочка, как у той лисички, которую Мор приручил, однако на всякий случай держит в клетке.

Входят слуги, под взглядом хозяйки расставляют блюда: сюда, мадам? Семейство на картине не нуждается в слугах, они существуют сами по себе.

— Прошу вас, ешьте, — приглашает Мор. — Все, кроме Алисы, она и так скоро в корсет не влезет.

При звуке своего имени жена поворачивает голову.

— Обычно это выражение мучительного недоумения ей не свойственно, — говорит Мор. — Все оттого, что она высоко зачесала волосы, да еще и заколола костяным гребнем. Ей кажется, что у нее слишком низкий лоб, что соответствует истине. Эх, Алиса, Алиса, и как только меня угораздило на тебе жениться!

— Вам нужна была хозяйка в доме, отец, — тихо говорит Мэг.

— Верно, — соглашается Мор. — Ибо одного взгляда на Алису хватит, чтобы исключить всякие мысли о вожделении.

Кромвеля одолевает ощущение странности происходящего, словно время петляет или попалось в силки: он уже разглядывал домочадцев Мора на стене — так, как увековечил их Ганс, — и сейчас они играют себя, натянув на лица выражения отчужденности, довольства, печали, любезности: счастливое семейство. На стене хозяин дома нравится ему больше: там Томас Мор размышляет, о чем — неведомо, но так и должно быть. Художник расположил их столь искусно, что на картине не осталось пространства для чужаков. Чужак может просочиться в картину лишь в виде пятна или кляксы. Вот Гардинер — чем не клякса? Королевский секретарь трясет длинными рукавами, яростно споря с хозяином. Что имел в виду апостол Павел, сказав, что Иисус немного был унижен пред Ангелами? Шутят ли голландцы? Каков истинный герб наследника Норфолка? Уж не гром ли это вдали, или жара никогда не спадет? Как и на картине, Алиса держит на коленях обезьянку на золотой цепочке. На стене обезьянка теребит юбку. В жизни зверек припал к хозяйке, словно малое дитя. Иногда она наклоняет голову, и они разговаривают на неведомом остальным языке.

Мор не пьет, но гостям предлагает вино. Несколько перемен, блюда не отличить одно от другого: мясо под соусом, словно ил с песком из Темзы; сладкая простокваша, сыр, которые делала одна из дочерей, племянниц, воспитанниц — кто-то из женщин, которыми населен дом.

— Женщин следует приставить к делу, — рассуждает хозяин. — Не могут же они все дни просиживать над книгами! А молодые женщины больше прочих склонны к праздности и непослушанию.

— Дай им только волю, — бормочет себе под нос Кромвель, — и вовсе начнут драться на улицах.

Он с неодобрением разглядывает сыр: помятый и дрожащий, словно физиономия мальчишки-конюха наутро после гулянки.

— Генри Паттинсон сегодня слишком возбужден, — говорит Мор. — Ему не помешало бы кровопускание. Надеюсь, его не перекармливают.

— На сей счет я бы не обольщался, — говорит Гардинер.

Престарелый Джон Мор, которому стукнуло восемьдесят, выходит к столу. Из почтения к его сединам разговор за столом умолкает — старик и сам не прочь поболтать:

— Слыхали про Хемфри, герцога Глостерского, и нищего, притворившегося слепцом? А про человека, который не подозревал, что Мария была еврейка?

Даже со скидкой на старческое слабоумие Кромвель ожидал большего от прославленного судьи. Тем временем старик переходит к анекдотам о женской глупости и причудах, каковых знает великое множество. А когда старый Мор начинает клевать носом, тему подхватывает его сын, знающий их куда больше. Леди Алиса хмурится. Гардинер, который слышит все это не в первый раз, скрежещет зубами.

— Вот, моя невестка Энн, — начинает Мор.

Молодая женщина, стесняясь, опускает глаза.

— Энн страстно мечтает — могу я рассказать им, милая? — о жемчужном ожерелье. Все уши прожужжала, ну, вы знаете этих трещоток. Вообразите, что сделалось с Энн, когда я дал ей коробку, внутри которой что-то бренчало. А теперь вообразите ее лицо, когда Энн открыла коробку. И что же было внутри? Сухие горошины!

Энн глубоко вздыхает, поднимает глаза — видно, каких усилий ей это стоит, — и говорит:

— Отец, не забудьте рассказать про женщину, которая не верила, что Земля круглая.

— Как же, отличная история! — подхватывает Мор.

Алиса смотрит на мужа с болезненной озабоченностью. А эта и до сих пор не верит, думает он.

После ужина разговор заходит о нечестивом короле Ричарде. Много лет назад Томас Мор начал о нем книгу, но, так и не выбрав между латынью и английским, начал писать на обоих. До сих пор не закончил и не напечатал свой труд. Ричард был рожден для зла, говорит Мор, печать проклятья лежала на нем с рождения.

Кромвель качает головой.

— Зов крови. Королевские игрища.

— Темные времена, — вставляет дурак.

— Пусть же они никогда не вернутся.

— Аминь. — Дурак указывает на гостей. — И эти пусть тоже не возвращаются.

В Лондоне судачат, что в исчезновении двух мальчиков, которым не суждено было выйти из Тауэра, замешан Джон Говард, дед нынешнего герцога Норфолка. Лондонцы говорят — а лондонцы знают, что говорят, — будто в последний раз принцев видели живыми в его стражу. А вот Томас Мор считает, что ключи убийцам отдал комендант Тауэра Брэкенбери. Но Брэкенбери погиб на Босвортском поле и не может защитить себя из могилы.

На деле Мор дружен с нынешним Норфолком и спешит опровергнуть слухи, будто предок Томаса Говарда помог кому-то исчезнуть с лица земли — тем более двум королевским отпрыскам.

Кромвель видит словно наяву нынешнего герцога: на одной руке бессильно обвисшее детское тельце, копна золотистых волос, кровь капает на землю; в другой руке герцог сжимает кинжал, вроде столового ножа для мяса.

Он отгоняет фантазию. Гардинер тычет пальцем в воздух, склоняет лорда-канцлера к своей точке зрения. Причитания и стоны дурака становятся невыносимы.

— Отец, — просит Маргарет, — отошли Генри.

Мор встает, хватает Генри за руку. Все глаза прикованы к ним. Гардинер спешит воспользоваться затишьем, наклоняется над столом и тихо спрашивает по-английски:

— Мастер Ризли. Напомните мне. Он работает на вас или на меня?

— Я думал, на вас. Сейчас он хранитель малой печати, а значит, в подчинении у королевского секретаря, не так ли?

— Тогда почему он вечно пропадает у вас в доме?

— Он не подмастерье. Захочет — приходит, захочет — уходит.

— Думаю, он устал от священников. Хочет научиться чему-нибудь от… как вы себя нынче зовете?

— Человеком дела, — отвечает Кромвель просто. — Герцог Норфолк как-то сказал, что я держусь так, будто со мною должны считаться.

— У мастера Ризли глаз наметан на выгоду.

— Надеюсь, не у него одного. Иначе зачем Господь даровал нам глаза?

— Он хочет разбогатеть. Всем известно, что у вас деньги так и липнут к рукам.

Словно тля к хозяйским розам.

— Увы, — вздыхает он. — Не липнут, а утекают. Вы же знаете, Стивен, как я расточителен. Покажите мне ковер, и я тут же влезу на него с ногами.

Дурака выбранили и прогнали. Мор возвращается к столу.

— Алиса, я предупреждал насчет вина. У тебя нос стал багровым.

На застывшем лице жены испуг и досада. Юные дамы, которые понимают по-латыни, опускают головы, принимаются изучать собственные руки, теребить кольца, подставляя камни к свету. Затем что-то шлепается об стол, и Энн Крезакр, вынужденная перейти на родной язык, восклицает:

— Генри, прекрати!

Комнату опоясывает галерея с окнами в нишах. Высунувшись из окна, дурак швыряет в них сухими корками.

— Не пугайтесь, хозяин! — кричит Паттинсон. — Это сам Господь на вас сыплется!

Дурак попадает в старика, который от неожиданности вздрагивает и просыпается. Сэр Джон растерянно обводит сидящих взглядом; салфеткой вытирает с подбородка слюну.

— Эй, Генри! — кричит Мор. — Ты разбудил моего отца. А еще ты богохульствуешь и переводишь хлеб!

— Да выпороть его, вот и все, — бурчит Алиса.

Кромвель оглядывает собравшихся со странным чувством, которое принимает за жалость; словно сильный удар за грудиной. Он верит, что Алиса женщина добросердечная, и продолжает верить, даже когда, получив дозволение, благодарит хозяйку дома по-английски, а та неожиданно выпаливает:

— Томас Кромвель, почему вы не женитесь?

— Не берут, леди Алиса.

— Глупости! Ваш хозяин впал в немилость, но вы-то сами не обеднели. Денежки за границей, дом в городе. Король вас жалует, муж врать не станет. А мои товарки судачат, что и по мужской части вы не промах.

— Алиса! — восклицает Мор. Улыбаясь, он сжимает и трясет запястье жены. Гардинер смеется: басовитый хохот звучит глухо, словно из подземелья.

Когда они подходят к барке королевского секретаря, на них веет душным ароматом садов.

— Мор ложится в девять, — замечает Стивен.

— С Алисой?

— Говорят, что нет.

— Завели в доме шпиона?

Стивен не удостаивает его ответом.

В сумерках на воде пляшут огоньки.

— Господи, как я голоден! — жалуется королевский секретарь. — Надо было прихватить пару корок или стянуть белого кролика. Я готов проглотить его сырым.

— Думаю, Мор не позволяет себе быть простым и понятным.

— Еще бы. — Гардинер съеживается под балдахином, будто мерзнет. — Однако всем вокруг известны его взгляды, которые он готов отстаивать до конца. Принимая должность, Мор заявил, что не станет заниматься королевским разводом, и король уступил, вот только надолго ли хватит его уступчивости?

— Я говорил не о короле, а об Алисе.

Гардинер смеется.

— По правде сказать, если бы она понимала, что он про нее говорит, то велела бы кухарке ощипать и зажарить муженька!

— А если она умрет? Он о ней пожалеет?

— Женится, не успеет остыть тело. Найдет кого-нибудь еще уродливее.

Кромвель размышляет: тут возможно пари.

— Эта юная особа, Энн Крезакр. Она ведь наследница, сирота.

— Кажется, с ней связан какой-то скандал.

— После смерти отца соседи похитили ее, чтобы выдать замуж за сына. Юнец изнасиловал девочку. Ей было тринадцать. В Йоркшире. Милорд кардинал был в ярости, когда узнал. Желая защитить Энн, он отдал ее под опеку Мору.

— Здесь ей ничто не угрожает.

Кроме унижений.

— С тех пор как сын Мора на ней женился, он живет за счет ее поместий. Земля приносит ей сотню в год. Энн может позволить себе нитку жемчуга — и не одну.

— Вам не кажется, что Мор недоволен сыном? Юноша совершенно непригоден к делам. Впрочем, говорят, ваш отпрыск тоже не блещет талантами. Скоро и вам придется подыскивать подходящую наследницу.

Кромвель не отвечает. Все так. Джон Мор, Грегори Кромвель. Что сделали мы для сыновей? Вырастили праздных джентльменов, но кто упрекнет нас в том, что мы хотели для них легкой жизни, которой не знали сами? Мор, конечно, великий труженик — в этом ему не откажешь. Вечно читает, пишет, говорит о том, что считает важным для христианского сообщества.

— Впрочем, вы еще можете завести сыновей, — говорит Стивен. — Неужели вы не задумывались о новом браке, как советует Алиса? Она весьма высокого мнения о ваших достоинствах.

Ему становится страшно. Как в случае с Марком: люди воображают то, чего не могут знать наверняка. Он уверен, про них с Джоанной никто не догадывается.

— А вы сами не подумывали о женитьбе?

От воды тянет сыростью.

— Я священник.

— Бросьте, Стивен. У вас должны быть женщины, разве нет?

Молчание так оглушительно и тянется так долго, что становится слышно, как весла опускаются в Темзу и с плеском поднимаются вверх. Слышно даже, как с них стекает вода. С южного берега доносится собачий лай.

— У вас в Патни все такие назойливые? — спрашивает королевский секретарь.

Молчание тянется до Вестминстера. Впрочем, могло быть и хуже. Высаживаясь на берег, Кромвель замечает, что ж, по крайней мере мы избежали соблазна выбросить друг друга за борт.

— Я подожду, пока вода станет похолоднее, — говорит Гардинер. — И позабочусь привязать груз. Не ровен час всплывете. Кстати, чего ради я потащил вас в Вестминстер?

— Мне нужно к леди Анне.

Гардинер взбешен.

— Вы ничего не сказали.

— Я что, обязан сообщать вам о своих планах?

Очевидно, что Гардинер не отказался бы узнать о них побольше. Ходят слухи, король недоволен советом.

— Кардинал в одиночку справлялся с тем, с чем вы не справляетесь все вместе! — кричит на советников Генрих.

Если милорд кардинал вернется — кто знает, какая прихоть придет в голову королю? Вам не жить, Норфолк, Гардинер, Мор. Вулси милостив, но всему есть предел.

Сегодня дежурит Мэри Шелтон; фрейлина поднимает глаза и жеманно улыбается. Анна хороша в ночной рубашке черного шелка, волосы распущены, изящные босые ножки обуты в домашние туфли тончайшей кожи. Она падает в кресло, словно прошедший день забрал все силы, но взгляд по-прежнему остер и враждебен.

— Где вы были?

— В Утопии.

— Вот как! — Анна оживляется. — И как там?

— Весь ужин на коленях у леди Алисы сидела маленькая обезьянка.

— Ненавижу их.

— Я знаю.

Он ходит по комнате. Обычно Анна держится с ним ровно, но иной раз ей приходит охота взбрыкнуть, изобразить будущую королеву, и тогда она ставит его на место. Сейчас Анна рассматривает мыски своих домашних туфель.

— Говорят, Томас Мор состоит в связи с собственной дочерью.

— Возможно.

Анна хихикает.

— Она хороша собой?

— Нет, но весьма образована.

— Обо мне говорили?

— Они никогда вас не упоминают.

Много б я дал, чтобы услышать Алисин приговор, думает он.

— О чем же тогда говорили?

— О женских глупостях и пороках.

— Вы так дурно думаете о женщинах? Впрочем, вы правы. Большинство женщин глупы. И порочны. Мне ли не знать — я так долго среди них живу.

— Норфолк и милорд ваш отец с утра до ночи принимают послов. Французский, венецианский, императорский — и это лишь за два дня!

Готовят ловушку для моего кардинала.

— Значит, у вас все-таки есть средства для сбора точных сведений. А говорят, вы потратили на кардинала целую тысячу фунтов.

— Я надеюсь их вернуть. Так или иначе.

— Те, кто получает доходы с кардинальских земель, должны быть вам благодарны.

А разве ваш братец Джордж, лорд Рочфорд, или отец, Томас граф Уилтширский, не стали богаче в результате падения кардинала? Посмотрите, как одевается Джордж, сколько спускает на лошадей и шлюх. Вот только вряд ли я когда-нибудь дождусь благодарности от Болейнов.

— Я беру свой процент.

Анна смеется.

— И дела у вас идут неплохо.

— Есть разные способы вести дела… Иногда люди просто делятся со мной тем, что знают.

Это предложение. Анна опускает глаза. Она почти согласна войти в число этих людей, но, возможно, не сегодня.

— Мой отец говорит, вас не раскусить. Никогда не угадаешь, кому вы служите. Я-то считаю — впрочем, что значит мнение женщины? — что вы сами по себе и действуете в своих интересах.

И в этом наше сходство, думает он, но помалкивает.

Анна зевает, грациозно, по-кошачьи.

— Вы устали, — говорит он. — Я ухожу. Кстати, зачем вы меня звали?

— Нам хотелось знать, где вы.

— Почему за мною не послал милорд ваш отец? Или ваш брат?

Анна поднимает глаза. Несмотря на поздний час, ее улыбка все так же проницательна.

— Они не рассчитывают, что вы придете.

Август. В письмах кардинал сетует королю, что его одолевают кредиторы, «и кругом одни лишь беды и горести», но толкуют иное: кардинал дает обеды, приглашая на них местное дворянство; с прежней щедростью творит милостыню, участвует в судебных тяжбах, увещевает заблудших супругов.

В июне Зовите-меня-Ризли отбывает в Саутвелл вместе с королевским камергером Уильямом Брертоном. Им нужна подпись кардинала на прошении, которое Генрих намерен послать Папе. Идея принадлежит Норфолку: епископы и пэры Англии просят Климента даровать королю свободу от брачных уз. Прошение содержит также глухие угрозы, но Климента так просто не запугать — в искусстве мутить воду и стравливать врагов папе нет равных.

Если верить Ризли, кардинал бодр и здоров, а его строительные работы продвинулись дальше латания дыр и щелей. Вулси нанимает стекольщиков, плотников и жестянщиков. Если милорд кардинал решил проложить водопровод, пиши пропало: он на этом не остановится. Вулси строит не церкви, а башни; поселившись в доме, первым делом составляет план канализации. Скоро начнутся земляные работы, рытье канав и прокладка труб. За трубами последуют фонтаны. Кардинала радостно приветствует народ.

— Народ? — переспрашивает Норфолк. — Народу что кардинал, что макака — все едино. Да чтоб он провалился к чертям, этот народ!

— А кто тогда будет платить налоги? — спрашивает Кромвель, и Норфолк смотрит с опаской, не понимая, шутка это или упрек.

Слухи о кардинальских успехах не радуют его, а пугают. Король простил Вулси, но Генрих помнит обиды, и, возможно, кардиналу еще предстоит ощутить всю тяжесть монаршего гнева. Измыслили сорок четыре обвинения — придумают еще столько же, благо их фантазию ничто не сдерживает.

Норфолк и Гардинер о чем-то шепчутся, завидев Кромвеля, умолкают.

Ризли ходит за ним по пятам, пишет под его диктовку конфиденциальные письма: королю и кардиналу. Никогда не жалуется на усталость, никогда не ропщет на поздний час. Помнит все, что следует помнить. Даже Рейф ему уступает.

Приходит время приобщить девочек к семейному ремеслу. Джоанна сетует, что ее дочка никак не научится шить, и выясняется, что, неуклюже ковыряя ткань иголкой, Джо изобрела мелкие кривые стежки, которые и повторить-то непросто. Он поручает ей зашивать в холстину его письма на север.

Сентябрь 1530-го. Вулси покидает Саутвелл и короткими перегонами движется к Йорку. Эта часть пути становится триумфальным шествием. Со всей округи поглазеть на кардинала стекается народ, люди поджидают его милость на обочинах в надежде, что тот возложит свои исцеляющие руки на детей. Они называют это конфирмацией, но обряд куда древнее. Тысячи приветствуют его, и кардинал молится за всех.

— Совет держит Вулси под наблюдением, — бросает Гардинер, стремительно проходя мимо Кромвеля. — Дано указание закрыть порты.

— Передайте ему, — говорит Норфолк, — только встречу — сожру живьем, ни хрящика не оставляю.

В письме кардиналу Кромвель дословно повторяет: «ни хрящика не оставлю». Ему кажется, он слышит хруст и клацанье герцогских зубов.

Второго октября кардинал прибывает в свою резиденцию Кэвуд, в десяти милях от Йорка. Интронизация назначена на седьмое ноября. Ходят слухи, что на следующий день его милость намерен созвать в Йорке собор северного духовенства. Таким способом кардинал заявит о своей независимости; кто-то скажет — неповиновении. Вулси не сообщает о своих планах ни королю, ни престарелому Уорхему, архиепископу Кентерберийскому. Кромвель так и слышит мягкий голос его милости, в котором сквозит легкое удивление, зачем, Томас, зачем им знать?

Его призывает Норфолк. Багровый от злобы герцог брызжет слюной, изрыгая проклятия. Норфолк примерял доспехи, и теперь на нем разрозненные части — кираса и задняя юбка — в которых герцог похож на закипающий котел.

— Он решил окопаться там? Выкроить королевство себе по размеру? Мало ему кардинальской шапки, нет, этому Томасу — чтоб он сдох! — Вулси, этому мясницкому сыну подавай корону!

Кромвель опускает глаза, чтобы герцог не прочел его мысли. Он думает, а ведь из милорда кардинала вышел бы превосходный король: милостивый, учтивый, но и твердый; справедливый, мудрый и проницательный. Его правление могло бы стать золотым веком, его слуги были бы верны до конца; с каким наслаждением правил бы он своим королевством!

Он наблюдает, как кипит и плюется герцог. Вот Норфолк оборачивается, с размаху хлопает себя по стальной ляжке, и слезы — боли? чего-то еще? — застят герцогские глаза.

— Вы считаете меня бессердечным, Кромвель, но я прекрасно понимаю, сколько вы потеряли. Догадываетесь, о чем я? Никто в Англии не сделал бы столько, сколько вы, для опозоренного и впавшего в немилость. И король так думает. Даже Шапюи, императорский посол, говорит, этот, как бишь там, не могу его осуждать. Жаль, что вы встретили Вулси. Жаль, что не служите мне.

— Мы хотим одного, — говорит Кромвель. — Короновать вашу племянницу. Что мешает нам вместе служить этой цели?

Норфолк хмыкает. В словечке «вместе» есть что-то вызывающее, неуместное, но герцогу не хватает слов, чтобы объясниться.

— Не забывайте свое место.

— Я ценю милостивое расположение вашей светлости.

— Вот что, Кромвель, приезжайте ко мне в Кенингхолл, поговорите с моей женой. Она сама не знает, чего хочет! Не нравится, видите ли, что я держу дома девку, каково? Я говорю ей, а куда ее девать? Будет лучше, если мне придется выходить из дома на ночь глядя? Скакать куда-то зимой, по скользкой дороге! Я не могу ей этого втолковать, может, вы сумеете?

Герцог поспешно добавляет:

— Хотя нет, не сейчас… Куда важнее повидать мою племянницу.

— Как она?

— Анна жаждет крови, — говорит Норфолк. — Она готова скормить кардинальские кишки своим спаниелям, а его руки и ноги прибить к воротам Йорка.

В это хмурое утро глаза Кромвеля устремлены на Анну, однако взгляд различает в полумраке комнаты какое-то смутное движение.

— Доктор Кранмер, только что из Рима, — говорит Анна. — Разумеется, ничего хорошего он не привез.

Они давние знакомцы. Кранмер время от времени исполнял поручения кардинала — впрочем, эка невидаль! — а сегодня улаживает королевские дела. Они опасливо обнимаются: кембриджский богослов, выскочка из Патни.

— Жаль, что вы не преподавали в нашем колледже, я про кардинальский колледж говорю. Его милость всегда о том сокрушался. Мы бы приняли вас со всем возможным почетом.

— Думаю, ему хотелось большей определенности, — усмехается Анна.

— Со всем уважением к вам, леди Анна, но король почти обещал заново учредить колледж. — Кромвель улыбается. — И, возможно, назвать в вашу честь?

На шее Анны висит золотая цепь с крестом. Иногда она принимается ее теребить, спохватывается — и кисти снова ныряют в рукава. Привычка бросается в глаза, люди судачат об уродстве, которое она прячет, однако он подозревает, что это проявление ее скрытности.

— Мой дядя Норфолк утверждает, что Вулси обзавелся отрядом в восемьсот бойцов. Говорят, он состоит в переписке с Екатериной. Еще говорят, что скоро Рим выпустит декреталию, обязывающую короля меня оставить.

— Крайне неблагоразумно для Рима, — подает голос Кранмер.

— Вот именно. Никто не смеет ему указывать. Он простой служка, король Англии или малое дитя? Во Франции подобное невозможно: там священники знают свое место. Как сказал мастер Тиндейл: «Один король, один закон, так установлено Богом во всех земных пределах». Я читала его «Смирение христианина» и даже показала королю некоторые пассажи. Подданный должен беспрекословно повиноваться государю как самому Господу. Папе следует знать свое место.

Кранмер с улыбкой смотрит на леди Анну как на сообразительное дитя, которое он обучает грамоте.

— Я хочу кое-что вам показать, — говорит Анна, смотрит вбок. — Леди Кэри…

— Прошу вас, — пытается возразить Мария, — не стоит придавать этому значения…

Анна щелкает пальцами. Мария выходит на свет в сиянии светлых волос.

— Дай сюда, — говорит Анна, разворачивает листок бумаги. — Я нашла его в кровати, можете поверить? В ту ночь постель перестилала эта тошнотворная бледная немочь, разумеется, из нее слова не вытянешь, она хнычет, стоит мне только бросить на нее косой взгляд. Так что я понятия не имею, кто это подложил.

Она разворачивает рисунок, на нем три фигуры. В центре — король, большой и важный, и, чтобы отмести последние сомнения, с короной на голове. По обеим сторонам от короля две женщины, у левой нет головы.

— Это королева, Екатерина, — говорит Анна. — А это я. Анна sans tête.

Доктор Кранмер протягивает руку.

— Отдайте мне, я порву.

Анна комкает бумагу.

— Я сама. Это пророчество о том, что королева Англии будет казнена. Но пророчества меня не пугают, и даже если они правдивы, я не отступлюсь.

Мария замерла в той позе, в которой Анна ее оставила: ладони сжаты, словно она все еще держит рисунок в руках. Господи, думает Кромвель, убрать бы эту женщину куда-нибудь подальше от остальных Болейнов. Однажды она сделала мне предложение. Я отверг ее. Сделает снова — снова отвергну.

Анна отворачивается от света. Щеки ввалились — какой бестелесной она кажется! — но в глазах огонь.

— Ainsi sera, — говорит она. — Неважно, чьи это происки. Я все равно его заполучу.

На обратном пути они молчат, пока не встречают белокожую девушку, бледную немочь, в руках у нее стопка белья.

— А вот и та, что хнычет, — говорит Кромвель. — Так что не советую бросать на нее косые взгляды.

— Мастер Кромвель, — говорит девушка, — говорят, зима будет долгой. Пришлите нам еще ваших апельсиновых пирожных.

— Давненько я вас не видал… Что делали, где пропадали?

— По большей части занималась рукодельем, — говорит она. — Была там, куда пошлют. — На каждый вопрос по отдельности.

— Шпионили.

Она кивает.

— Но похвастать мне нечем.

— Не уверен. Вы такая миниатюрная, такая неуловимая.

Он хотел сделать ей комплимент. Девушка благодарно щурится.

— Я не говорю по-французски. Прошу вас, и вы не говорите. Иначе что я им скажу?

— Для кого вы шпионите?

— Для братьев.

— Знаете доктора Кранмера?

— Нет, — отвечает она, не сообразив, что Кромвель представляет своего спутника.

— А теперь, — велит он, — назовите ваше имя.

— А, ясно. Я дочь Джона Сеймура. Из Вулфхолла.

— Я думал, дочери Сеймура состоят при королеве Екатерине, — удивляется он.

— Не всегда, не сейчас, я уже говорила, я там, куда пошлют.

— Но не там, где вас ценят.

— У меня нет выбора. Леди Анна привечает фрейлин королевы, желающих проводить время в ее обществе. — Она поднимает глаза, бледное лицо пунцовеет. — Таких по пальцам пересчитать.

Все поднимающиеся семейства нуждаются в сведениях. Король объявил себя холостяком, каждой юной деве есть о чем мечтать, и далеко не все в королевстве ставят на Анну.

— Что ж, удачи, — говорит он. — Постараюсь не переходить на французский.

— Буду признательна. — Она наклоняет голову. — Доктор Кранмер.

Он оборачивается ей вслед, на миг в мозгу рождается подозрение, о рисунке в кровати. Хотя нет, вряд ли.

— А вы освоились среди фрейлин, — улыбается доктор Кранмер.

— Не совсем. Я не знаю, которая эта из дочерей, их по меньшей мере три. Полагаю, сыновья Сеймура честолюбивы.

— Я едва их знаю.

— Эдвард вырос при кардинале, толковый малый. Да и Том не так глуп, каким прикидывается.

— А их отец?

— В Уилтшире. И носа в столицу не кажет.

— Счастливец, — вздыхает про себя доктор Кранмер.

Радости деревенской жизни. Соблазн, который ему неведом.

— Сколько вы прожили в Кембридже до того, как вас призвал король?

— Двадцать шесть лет, — с улыбкой отвечает Кранмер.

Оба в одежде для верховой езды.

— Сегодня в Кембридж?

— Ненадолго. Семья, — Кранмер имеет в виду Болейнов, — хочет, чтобы я всегда был под рукой. А вы, мастер Кромвель?

— У меня дела. Черными глазками леди Анны сыт не будешь.

Конюхи держат лошадей. Из запутанных складок одеяния доктор Кранмер вытаскивает что-то, завернутое в ткань: морковку, аккуратно разрезанную вдоль, разделенное на четвертинки сморщенное яблоко. По-детски озабоченный справедливой дележкой, богослов протягивает ему два ломтика морковки и половинку яблока, остальное скармливает своей лошади.

— Вы обязаны Анне Болейн больше, чем вы думаете. Она о вас хорошего мнения. Не уверен, впрочем, что ей хотелось бы видеть вас своим зятем…

Лошади тянут шеи, щиплют угощение, благодарно прядая ушами. Редкие мгновения мира — словно благословение.

— Начистоту? — спрашивает он.

— Разумеется. — Богослов кивает. — Вам правда хочется знать, почему я не согласился перейти в ваш колледж?

— Я спросил ради поддержания разговора.

— И все же… Мы в Кембридже слышали, сколько вы сделали для его учреждения… студенты и коллеги хвалили вас… от мастера Кромвеля ничто не ускользает. Но говоря откровенно, все эти условия, которыми вы так гордитесь… — Его тон не меняется, оставаясь таким же ровным. — Рыбный подвал. Где погибли студенты…

— Не думайте, что милорд кардинал легко это пережил.

— Я и не думаю, — говорит Кранмер просто.

— Милорд никогда не стал бы уничтожать человека за убеждения. Вам было нечего опасаться.

— Не подумайте, что я еретик. Даже в Сорбонне не нашли к чему придраться. — Слабая улыбка. — Возможно… возможно, все дело в том, что душой я принадлежу Кембриджу.

Он спрашивает у Ризли:

— Неужто и впрямь такой ортодокс?

— Трудно судить. Монахов он точно не жалует. Вы должны поладить.

— В колледже Иисуса его любили?

— Считали строгим экзаменатором.

— Он многое подмечает. Впрочем, уверен в добродетелях Анны. — Кромвель вздыхает. — А мы?

Зовите-меня-Ризли фыркает. Недавно женился — на родственнице Гардинера, — но слабый пол не жалует.

— Доктор Кранмер кажется мне меланхоликом, — говорит Кромвель. — Есть люди, готовые всю жизнь прожить в затворе.

Ризли слегка изгибает красивую бровь.

— Он не рассказывал вам о служанке из трактира?

Кромвель угощает Кранмера нежным мясом косули. Ужинают вдвоем, и постепенно, шаг за шагом, он вытягивает из богослова его историю. Спрашивает, откуда тот родом, а когда Кранмер отвечает, все равно вы не знаете, говорит: а вдруг? где меня только не носило.

— Если каким-то ветром вас занесло бы в Эслоктон, вряд ли вы бы его запомнили. Стоит отъехать на пятнадцать миль от Ноттингема, тамошние края навсегда выветриваются из головы.

Там нет даже церкви; несколько бедных хижин и дом его отца, в котором семья жила в течение трех поколений.

— Ваш отец джентльмен?

— Разумеется. — Кранмер слегка уязвлен: неужто бывает иначе? — Среди моих родственников Тэмворсы из Линкольншира, Клифтоны из Клифтона, семья Молино, о которой вы наверняка слышали. Или нет?

— А земли у вас было много?

— Жаль, не захватил с собой счетные книги.

— Простите, дельцы все такие…

Оценивающий взгляд. Кранмер кивает.

— Всего ничего. И я не был старшим сыном. Однако отец дал мне надлежащее воспитание. Научил верховой езде, подарил первый лук, первого сокола.

Умер, думает Кромвель, давным-давно умер, но сын до сих пор ищет во тьме отцовскую руку.

— В двенадцать меня отослали в школу. Я там страдал. Учитель был суровый.

— Только к вам? А к остальным?

— По правде сказать, остальные меня заботили мало. Я был слаб, а школьные учителя любят таких мучить.

— Почему вы не пожаловались отцу?

— Сам себя об этом спрашиваю. Вскоре отец умер. Мне было тринадцать. На следующий год мать отправила меня в Кембридж. Я был счастлив избавиться от розги. Не сказать, чтобы светоч учености горел ярко: восточный ветер его задул. Оксфорд, в особенности колледж Магдалины, где был ваш кардинал, — там были тогда лучшие умы.

Если бы вы родились в Патни, думает Кромвель, то каждый день видели бы реку, и воображали, как, постепенно расширяясь, она впадает в море. И даже если вам не суждено было увидеть море, вы представляли бы его по рассказам чужестранцев, приплывших по реке. Вы верили бы, что когда-нибудь и сами непременно попадете туда, где по улицам, вымощенным мрамором, гуляют павлины, где холмы дышат зноем, а ароматы скошенной травы сбивают с ног. Вы мечтали бы о том, что принесут ваши странствия: прикосновении горячей терракоты, ночном небе дальних краев, неведомых цветах и каменном взгляде чуждых святых. Но если вы родились в Эслоктоне, в полях под бескрайним небом, вы можете представить себе лишь Кембридж — в лучшем случае.

— Кое-кто из моего колледжа, — смущенно говорит Кранмер, — слышал от кардинала, что ребенком вас похитили пираты.

Мгновение Кромвель непонимающе смотрит на богослова, затем растягивает губы в довольной улыбке.

— Как же мне не хватает моего господина! Теперь, когда он на севере, некому стало выдумывать обо мне небылицы.

— Так это неправда? — удивляется доктор Кранмер. — Видите ли, я сомневался, крещены ли вы. Боялся, что при таких обстоятельствах..

— Эти обстоятельства — выдумка. Иначе пираты раскаялись бы и вернули меня обратно.

— Вы были непослушным ребенком? — хмурит брови доктор Кранмер.

— Будь мы тогда знакомы, я поколотил бы за вас вашего учителя.

На миг гость перестает жевать; впрочем, он и раньше не особо налегал на угощение. А ведь где-то в глубине души Кранмер и вправду готов поверить, что я нехристь, и я бессилен убедить его в обратном.

— Скучаете по вашим ученым занятиям? — спрашивает он. — Наверняка ваша жизнь пошла кувырком после того, как король призвал вас на дипломатическую службу и отправил болтаться по бурным морям.

— В Бискайском заливе, на обратном пути из Испании, корабль дал течь. Я исповедовал матросов.

— Представляю, чего вы наслушались, — смеется Кромвель. — И как они старались перекричать шторм.

После рискованного путешествия Кранмер, хотя король остался доволен его миссией, мог вернуться к своим штудиям, если бы, случайно встретив Гардинера, не обронил, что стоит привлечь к королевскому процессу европейские университеты. Правоведы-каноники оказались бессильны, возможно, пришло время богословов. Почему бы нет, сказал король, приведите ко мне доктора Кранмера и поручите ему заняться моим разводом. Ватикан соглашается, впрочем, с оговоркой, весьма забавной для папы, носящего фамилию Медичи: денег богословам не предлагать.

Идея Кранмера кажется ему пустой затеей, но Кромвель вспоминает об Анне Болейн, о том, что сказала ее сестра: время идет, а Анна не молодеет.

— Допустим, вы соберете сотню ученых из десятка университетов и некоторые заявят, что король прав…

— Большинство…

— Добавьте еще две сотни — и что с того? Климента не убедить, на него можно лишь надавить. И я не о моральном давлении говорю.

— Но мы должны убедить в правоте короля не только Климента! Всю Европу, всех христиан.

— Боюсь, вам не убедить христианок.

Кранмер опускает глаза.

— Я даже жену никогда не мог ни в чем убедить. И не пытался. — Молчание. — Мы оба вдовцы, мастер Кромвель, и если нам предстоит трудиться вместе, не хотелось бы, чтобы вы строили догадки относительно моего брака, или, хуже того, прислушивались к пересудам.

Вокруг них сгущается полумрак, и голос рассказчика то сбивается на шепот, то заикается, петляет в темноте. За пределами комнаты дом живет обычной вечерней жизнью: со стуком и скрежетом сдвигают столы; откуда-то доносятся приглушенные возгласы и крики. Но он их не замечает, вслушиваясь в рассказ Кранмера.

Джоан, сирота, прислуживала в доме его знакомых. Ни приданого, ни единой родной души. Он ее пожалел. Шепот в обитой деревянными панелями комнате вызывает болотных духов, тревожит мертвых в их могилах: кембриджские сумерки, сырость ползет от низин и топей, лучина горит в пустой подметенной комнате, где они сошлись. Мне оставалось только жениться, говорит доктор Кранмер, да и как мужчине без жены? Из университета пришлось уйти: семейным там не место. Джоан тоже оставила дом, где служила, и, не зная, куда ее пристроить, Кранмер поселил жену в «Дельфине» — заведении, не чужом для него, кое-какие связи — рассказчик опускает глаза — да что скрывать, таверну содержат его родные.

— Тут нечего стыдиться. «Дельфин» — приличное место.

А, так вы там бывали: и рассказчик закусывает губу.

Он изучает доктора Кранмера: его манеру перемаргивать, то, как задумчиво он прикладывает палец к подбородку, живые глаза и бледные молитвенные руки. Джоан не была, понимаете, она не была служанкой в таверне, что бы ни говорили люди, а люди судачат. Она была женой с младенцем в утробе, а он нищим богословом, готовым разделить с нею жизнь в честной бедности, только его замыслам не суждено было осуществиться. Кранмер надеялся найти место секретаря или учителя, зарабатывать на хлеб своим пером, но до этого не дошло. Подумывал уехать из Кембриджа, а возможно, из Англии, да не сложилось. До рождения ребенка Кранмер строил планы, рассчитывая на свои связи; когда Джоан умерла родами, это стало ненужным.

— Если бы ребенок выжил, не все еще было бы потеряно. Атак никто не знал, утешать меня по случаю потери жены или поздравлять с возвращением в колледж Иисуса. Я принял сан — что мне оставалось? Всю эту историю: женитьбу, нерожденного ребенка, коллеги сочли своего рода помешательством. Словно я заблудился в лесу, а теперь вернулся домой и должен вычеркнуть все из памяти.

— На свете хватает людей холодных, — замечает Кромвель. — Таковы священники, не при вас будь сказано. Разумеется, они такие из лучших побуждений.

— Это не было помешательством, не было заблуждением. Мы прожили год, и с тех пор не было дня, чтобы я не о ней думал.

Дверь открывается. Алиса принесла свечи.

— Ваша дочь?

Не желая пускаться в объяснения, он говорит:

— Это моя дорогая Алиса. Разве приносить свечи твоя забота?

Она приседает, знак почтения священнослужителю.

— Нет, но Рейф и остальные хотели узнать, о чем вы так долго разговариваете. Они спрашивают, будете ли вы диктовать письмо кардиналу. Джо не выпускает из рук нитку с иголкой.

— Скажи им, что я сам напишу, а завтра с утра отправим. Пусть Джо укладывается.

— А мы не собираемся спать. Мы гоняем борзых Грегори по дому и шумим так, что, того и гляди, мертвых разбудим.

— Теперь мне понятно, почему вы не хотите ложиться.

— Это увлекательно, — говорит Алиса. — У нас манеры судомоек, и никто не возьмет нас замуж. Если бы тетушка Мерси вела себя так, когда была девочкой, ее бы колотили по голове, пока из ушей не пошла бы кровь.

— Нам повезло, что мы не застали тех времен.

Когда дверь за Алисой закрывается, Кранмер спрашивает:

— Вы не порете детей?

— Мы пытаемся воспитывать их на собственном примере, как учит Эразм. Впрочем, мы и сами не прочь погонять собак и устроить тарарам, так что даже не знаю, что выйдет из такого воспитания.

Улыбнуться гостю или сдержать улыбку? У него есть Грегори, Алиса, Джоанна, малышка Джо, и — где-то в тени, почти незримо — бледная кроха, шпионящая для Болейнов. У него есть соколы в клетках, повинующиеся его голосу. А что есть у этого человека?

— Я думаю о королевских советниках, — говорит Кранмер. — Только вообразите, что за люди его окружают!

А еще есть кардинал, если после всего милорд от него не отвернется. А если кардинал умрет, останутся черные борзые Грегори, лежать в ногах.

— Они умны, ловки, — продолжает Кранмер, — способны добиться своего, но мне кажется — не знаю, согласитесь ли вы, — что они не понимают королевских нужд и начисто лишены совести, доброты. Любви. Милосердия.

— Это дает мне надежду на возвращение кардинала.

Кранмер всматривается в его лицо:

— Боюсь, это невозможно.

Долго сдерживаемая ярость и боль рвутся из груди.

— Нас пытаются поссорить. Убедить кардинала, что я о нем и думать забыл, забочусь только о собственной выгоде. Что я продался и каждый день хожу на поклон к Анне…

— Вы действительно каждый день видитесь с Анной…

— Но как иначе быть в курсе событий? Милорд кардинал не знает, не в силах понять, что здесь происходит.

— Возможно, вам следует поехать к нему? — тихо спрашивает Кранмер. — Ваш приезд разрушил бы все сомнения.

— Поздно. Капкан расставлен на кардинала, и я не смею двинуться с места.

Холодает, перелетные птицы тянутся к югу, а чернокрылые правоведы сбиваются на полях Линкольнз-инн и Грейз-инн к началу судебной сессии. Охотничий сезон, или, во всяком случае, сезон, когда король охотился каждый день, завершается. Что бы ни происходило, какое бы поражение или разочарование вас ни постигло, стоит выехать в поле, и все как рукой снимет. Охотник — создание бесхитростное, привычка жить одним днем делает его простодушным. Под вечер король возвращается домой: тело ломит от усталости, перед глазами чехарда листьев и неба. Нет, он не станет читать бумаги. Горести и заботы отступили и не вернутся, покуда после ужина и вина, смеха и застольных баек он вновь и вновь будет вставать на рассвете и скакать навстречу новому дню.

Но зимнего, праздного короля начинает мучить совесть. Гордость Генриха уязвлена, и он готов щедро наградить того, кто избавит его от мук.

Бледное осеннее солнце просвечивает сквозь порхающие листья. Они идут к мишеням. Королю нравится делать несколько дел одновременно: беседовать и целиться.

— Здесь мы будем наедине, — говорит Генрих, — и я открою вам свои мысли.

В действительности их окружает население небольшой деревушки — какого-нибудь Эслоктона. Королям неведомо, что значит остаться одному. Был ли Генрих наедине с собой хоть раз в жизни, пусть лишь в мечтах? «Наедине» означает без многословного и надоедливого Норфолка; без Чарльза Брэндона, которого Генрих, вспылив, прогнал прочь, велев не приближаться ко двору на расстояние в пятьдесят миль. «Наедине» означает с хранителем королевского лука, его помощниками; с королевскими камергерами — избранными, проверенными друзьями. Двое из них спят в ногах королевской кровати, если его величество не разделяет ложе с королевой; а стало быть, вот уже несколько лет.

Глядя, как Генрих натягивает тетиву, Кромвель думает, наконец-то я вижу его монаршую стать. Дома и за границей, во времена мира и войны, король стреляет из лука несколько раз в неделю, как полагается истинному англичанину. Распрямившись во весь рост, напрягая сильные мышцы рук, плеч и груди, Генрих посылает трепещущую стрелу в центр мишени. Затем опускает лук: кто-то кидается перемотать королевскую руку, кто-то предлагает стрелы на выбор, согбенный раб подает салфетку, чтобы его величество утер со лба пот, а после поднимает ее с земли. Две стрелы уходят в «молоко», и рассерженный правитель Англии прищелкивает пальцами. Господи, утишь ветер!

— С разных сторон мне советуют, — кричит король, — признать свой брак расторгнутым перед лицом христианской Европы и снова жениться, причем как можно скорее.

Кромвель ничего не кричит в ответ.

— Однако есть другие… — порыв ветра уносит конец фразы по направлению к Европе.

— Я из тех других.

— Господи Иисусе, скоро я стану евнухом! Думаете, мое терпение безгранично?

Кромвель не решается сказать, вы до сих пор женаты. До сих пор разделяете кров и двор, ваша жена по-прежнему занимает свое место по левую руку от вас. Вы уверяете кардинала, что она вам сестра, не жена, но если сегодня ветер или непрошеная слеза помешают вам поразить мишень, вы придете плакаться к Екатерине, ибо перед Анной вы не позволите себе слабости или поражения.

Все это время Кромвель наблюдает за королевскими упражнениями. Генрих и ему предлагает лук, что вызывает некоторую панику среди джентльменов, усеявших лужайку и подпирающих деревья, в шелках цвета подгнивших фруктов: багровых, золотистых и фиолетовых. Король стреляет прилично, но назвать его лучником от Бога не повернется язык: прирожденный лучник натягивает тетиву всем телом.

Сравнить Генриха с Ричардом Уильямсом, ныне Кромвелем. Его дед ап Эван — вот кто был настоящим мастером. Ему не довелось видеть, как тот стреляет, но он готов держать пари, что мышцы у него были как канаты. Разглядывая короля, он убежден, что его прадедом был не лучник Блейбурн, как гласит легенда, а Ричард, герцог Йоркский. В жилах его деда и матери текла королевская кровь. Генрих стреляет как джентльмен, как любитель, король до кончиков пальцев.

А у вас хорошая рука и верный глаз, замечает Генрих. На таком-то расстоянии, пожимает плечами Кромвель. Мы с домочадцами стреляем каждое воскресенье: после проповеди в соборе Святого Павла отправляемся в Мурфилдс, где сражаемся с коллегами по гильдии против мясников и лавочников, а потом вместе обедаем. А еще с виноторговцами соревнуемся. Последние особенно упорны…

Генрих живо оборачивается, а что, если в следующее воскресенье я пойду с вами? Что, если я переоденусь? Простолюдинам такое придется по нраву, разве нет? Иногда король должен показать себя своим подданным, не так ли? Будет весело, правда?

Вряд ли, думает Кромвель. Он не готов поручиться, но на миг ему кажется, что в глазах Генриха блестит слеза.

— Тогда мы обязательно выиграем, — утешает он короля, словно малое дитя. — И виноторговцы заревут, как медведи.

Накрапывает, они скрываются под спасительными кронами. Тень падает на лицо Генриха. Нэн грозится уйти от меня, говорит король, твердит, что свет не сошелся на мне клином, что ее молодость проходит.

Норфолк, в страхе, последняя неделя октября 1530 года:

— Этот малый, — герцог грубо тычет большим пальцем в Брэндона, вернувшегося ко двору, что неудивительно, — несколько лет назад на турнире чуть не отправил короля на тот свет. Генрих поднял забрало — одному Богу известно, зачем, но такое случается. А он возьми да и направь копье в шлем — трах! — копье раскололось, и осколки прошли в дюйме — только вообразите, в дюйме! — от глаза.

Увлекшись показом, Норфолк ушиб правую руку, морщится, но продолжает с прежним пылом:

— А вот еще, год назад, Генрих следует за своим соколом, местность с виду ровная, а на деле кругом овраги да ямы — Генрих берет шест, хочет перепрыгнуть канаву… Чертов шест ломается! И вот уже его величество, не удержавшись, падает ничком в грязь, и если бы слуга его оттуда не вытащил, представить страшно, джентльмены, что могло случиться!

Один вопрос разрешился. Если король в беде, можно его поднимать. Выуживать из канавы. Или откуда случится.

— А если он умрет? — вопрошает Норфолк. — Сгорит в лихорадке, упадет с лошади и сломает шею? Кто тогда? Его бастард Ричмонд? Ничего не имею против, славный малый, да и Анна сказала, надо женить его на моей дочери Мэри. Анна умна, говорит, пусть Говарды будут везде, куда упадет взгляд его величества. Ричмонд устраивает меня во всем, кроме того, что рожден вне брака. Спросите себя, может ли он царствовать? Как Тюдоры добыли корону? По праву рождения? Нет. По праву силы? Именно так! С Божьей помощью они выиграли битву. У старого короля был кулак каких поискать, и большая амбарная книга, куда он записывал обиды. А слышали вы, чтобы он кого-нибудь простил? Да никогда! Вот, господа, пример для правителя.

Норфолк поворачивается к слушателям: членам королевского совета, придворным и камергерам; к Генри Норрису, его другу Уильяму Брертону, королевскому секретарю Гардинеру, и неизвестно как затесавшемуся среди знати Томасу Кромвелю.

— Старому королю, милостью Божией, наследовали законные сыновья. Но когда Артур умер, Европа встрепенулась, всем хотелось урвать кусочек от Англии. Генриху было тогда всего девять. Если бы старый король не протянул еще немного, войны не миновать. Англией не может править ребенок. А если он еще и незаконнорожденный? Господи, дай мне силы! И снова ноябрь!

Слова Норфолка трудно не понять. И смысл последнего восклицания, исторгнутого из самого герцогского сердца, предельно ясен. В прошлом ноябре Говард и Брэндон ворвались в Йоркский дворец, потребовали у кардинала лорд-канцлерскую цепь и вышвырнули Вулси на улицу.

Воцаряется молчание, затем кто-то кашляет, кто-то вздыхает, кто-то — Генри Норрис, не иначе, — смеется. Он, он проговорился тогда, больше некому.

— У короля есть ребенок, рожденный в браке.

Норфолк оборачивается, мгновенно багровея.

— Мария? Эта говорящая козявка?

— Когда-нибудь она вырастет.

— Мы подождем, — говорит Суффолк. — Ей ведь сейчас четырнадцать?

— А лицо с наперсток! — Герцог демонстрирует собравшимся палец. — Женщина на английском троне, уму непостижимо!

— Ее бабка была королевой Кастилии.

— Женщина не может вести армию.

— Изабелла смогла.

— Кромвель, а вы что тут делаете? — спрашивает герцог. — Господские разговоры слушаете?

— Милорд, ваши вопли услышит последний нищий на улице. В Кале.

Гардинер оборачивается к нему, заинтересовавшись.

— Думаете, Мария может взойти на престол?

Кромвель пожимает плечами.

— Смотря кто будет ей советовать. За кого ее выдадут.

— Пришло время решительных действий. Половина европейских крючкотворов корпит над бумагами Екатерины… Та диспенсация. Эта диспенсация… В английской записано так, в испанской эдак. Плевать. Дело уже не в бумажках.

— А из-за чего спешка? — спрашивает Суффолк. — Ваша племянница понесла?

— Нет! А хорошо бы. Тогда ему пришлось бы что-то предпринять.

— Что? — спрашивает Суффолк.

— Понятия не имею. Пожаловать себе дозволение на развод?

Шарканье, ворчание, вздохи. Кто-то смотрит на герцога, кто-то — себе под ноги. Все здесь хотят, чтобы желание короля исполнилось. От этого зависит их жизнь и будущее. Он видит впереди их путь: извилистая тропа вьется по равнине, горизонт обманчиво чист, равнину пересекают канавы, нынешний Тюдор — лицо и одежда заляпаны грязью — ловит ртом воздух.

— Тот добрый человек, что вытащил короля из канавы, как его звали?

— Мастера Кромвеля заботят деяния простолюдинов, — сухо роняет Норфолк.

А он и не думал, что они помнят. Однако Норрис говорит:

— Я знаю, его звали Эдмунд Моди.

Жаль, что не Мадди, говорит Суффолк. Он смеется в голос. Все на него смотрят.

День всех святых: как говорит Норфолк, снова ноябрь. Алиса и Джо приходят его проведать, ведя Беллу — нынешнюю Беллу — на розовой шелковой ленте. Он поднимает глаза: чем я могу быть полезен двум юным леди?

— Сударь, — начинает Алиса, — уже два года прошло, как умерла тетя Элизабет. Не могли бы вы написать кардиналу, чтобы он попросил папу выпустить ее из чистилища?

— А как же твоя тетя Кэт? Твои кузины, мои дочери?

Девочки переглядываются.

— Нам кажется, они промучились недостаточно долго. Энн Кромвель гордилась, что умеет считать, и хвастала, что учит греческий. А Грейс кичилась своими волосами и врала, будто у нее есть крылья. Нам кажется, им еще рано покидать чистилище. Однако кардинал может и за них заступиться.

И кто тянул тебя за язык? Кто не просит, тот не получает.

— Вы так много сделали для кардинала, он не откажет. — Алиса пытается увлечь его своей затеей. — Король нынче не жалует кардинала; может, папа к нему расположен?

— Говорю вам, — подхватывает Джо, — кардинал пишет папе каждый день. Непонятно, кто только зашивает ему письма. А еще кардинал может послать папе маленький подарочек, вознаграждение за труды. Тетя Мерси сказала, что папа ничего не делает задаром.

— Идемте, — говорит Кромвель.

Девочки снова переглядываются. В дверях он пропускает их вперед. Лапки Беллы стучат по полу. Джо отпускает поводок, но Белла не обгоняет, держится сзади.

Мерси и старшая Джоанна сидят рядком. В комнате висит недоброе молчание. Мерси читает, проговаривая слова про себя. Джоанна уставилась в стену, на коленях вышивка. Мерси закладывает страницу, спрашивает:

— Это что, послы явились?

— Скажи ей, Джо, — говорит он, — скажи матери то, что сказала мне.

Джо хлюпает носом. Алиса берет дело в свои руки.

— Мы хотим, чтобы тетю Лиз выпустили из чистилища.

— Чему вы их учите? — спрашивает он.

Джоанна пожимает плечами.

— У взрослых свои убеждения.

— Господи, что творится под этой крышей! Дети верят, что папа спускается в ад со связкой ключей! Учитывая, что Ричард отрицает святое причастие…

— Что? — удивляется Джоанна. — Что он отрицает?

— Ричард прав, — говорит Мерси. — Когда Господь сказал, сие есть тело Мое, Он имел в виду, это символизирует Мое тело. Он не обращал священников в колдунов.

— Но Он сказал: сие есть. Не как бы тело, а тело. Иначе выходит, что Господь соврал, а это немыслимо.

— Господь может все, — говорит Алиса.

— Ах ты, маленькая проказница! — напускается на нее Джоанна.

— Если бы моя мама была тут, она бы тебя стукнула.

— Без рукоприкладств, — говорит он. И добавляет, — пожалуйста.

Остин-фрайарз — мир в миниатюре. В последние годы он больше напоминает поле битвы, чем семейный очаг, или один из тех биваков, где собрались уцелевшие и в отчаянии взирают на искалеченные тела и погубленные надежды. Однако они по-прежнему под его командой, его последние закаленные в битвах воины. И если они не сгинут в следующей схватке, ему придется учить их хитроумному искусству смотреть в обе стороны: вера и дела житейские, папа и евангельские братья, Екатерина и Анна.

Он глядит на ухмыляющуюся Мерси, на Джоанну, которой кровь бросилась в лицо. Отворачивается от Джоанны, гонит прочь мысли — и не только о богословии.

— Вы ни в чем не виноваты, — говорит он девочкам. Однако детские лица по-прежнему насуплены, и тогда он решает подсластить пилюлю: — Я хочу сделать тебе подарок, Джо, за то, что сшиваешь мои письма кардиналу. И тебе, Алиса. Повод нам ни к чему. Я подарю вам мартышек.

Девочки переглядываются. Джо сражена наповал.

— А вы знаете, где их взять?

— Знаю. Я был в гостях у лорда-канцлера, его жена держит такую. Эта кроха сидит у нее на коленях и слушает все, что та ей скажет.

— Мартышки нынче не в моде, — замечает Алиса.

— Тем не менее мы благодарим вас, — говорит Мерси.

— Тем не менее мы благодарим вас, — повторяет Алиса. — Но при дворе не держат мартышек с тех пор, как там поселилась леди Анна. Чтобы не отстать от моды, нам бы лучше щенков от Беллы.

— Со временем, — говорит он.

Не для всех подводных течений, что бурлят в этой комнате, у него есть объяснение. Он подхватывает собаку и уходит к себе, искать деньги для братца Джорджа Рочфорда. Сажает Беллу на стол, подремать среди бумаг. Белла сосет конец ленты, пытается незаметно стянуть ее с шеи.

Первого ноября тысяча пятьсот тридцатого года Гарри Перси, юному графу Нортумберлендскому, даны полномочия на арест кардинала. Граф прибывает в Кэвуд за двое суток до предполагаемого приезда его милости в Йорк для инвеституры. Кардинала препровождают под охраной в замок Понтефракт, оттуда — в Донкастер, оттуда — в Шеффилд-парк, усадьбу графа Шрусбери. Здесь, в Тэлбот-хаузе, кардинал заболевает. Двадцать шестого ноября в сопровождении двадцати четырех вооруженных стражников прибывает комендант Тауэра, чтобы эскортировать кардинала дальше на юг. Они отправляются в Лестерское аббатство. Три дня спустя кардинал умирает.

Чем была Англия до Вулси? Мелким никчемным островком, нищим и промозглым.

Джордж Кавендиш приходит в Остин-фрайарз, рассказывает, плачет. Иногда утирает слезы и пускается в рассуждения, но по большей части плачет.

— Мы даже не успели отобедать, — говорит Кавендиш. — Только приступили к десерту, тут входит юный Гарри Перси, весь в дорожной грязи, в руках ключи, которые он отобрал у привратника, на лестнице стража. Милорд встает из-за стола, говорит, Гарри, если б знал, без вас бы не сел. Боюсь, правда, рыбы не осталось. Помолиться, что ли, о чуде?

Я шепнул ему, не богохульствуйте, милорд. Затем Гарри Перси выступил вперед и говорит, милорд, я арестую вас за измену.

Кавендиш ждет. Чего? Что он взорвется от гнева? Он сидит, сцепив пальцы, словно молится. Анна, это она все подстроила и сейчас тайно наслаждается отсроченной местью за себя и своего бывшего любовника, которого кардинал выбранил и отлучил от двора.

— Как он держался? Гарри Перси.

— Трясся, как осиновый лист.

— А что милорд?

— Потребовал бумаги. А Перси сказал, что не все в его приказах предназначено для посторонних глаз. Тогда я отказываюсь следовать за вами, вот так-то, Гарри, заявил милорд. Идемте, Джордж, нужно кое-что обсудить. Они рванулись за ним, подручные графа, и тогда я встал у двери, загородил путь. Милорд кардинал прошел в спальню, взял себя в руки и, обернувшись ко мне, сказал, Кавендиш, взгляните мне в лицо: я не страшусь никого из живущих.

Он, Кромвель, отходит, чтобы не видеть страданий Джорджа. Отворачивается, разглядывает новые панели на стенах — деревянные, с льняными вставками, водит пальцем по желобкам и бороздкам.

— Когда его вывели из дома, горожане собрались на улице. Они стояли на коленях, рыдали и призывали Господни кары на голову Гарри Перси.

Господу незачем беспокоиться, думает он: я сам с Гарри разберусь.

— И мы поскакали на юг. Погода испортилась. Мы прибыли в Донкастер к вечеру, уже стемнело, но люди на улицах стояли плечом к плечу и держали свечи. Мы думали, надолго их не хватит, однако они простояли всю ночь. А потом свечи погасли, уступили место дневному свету, если это можно назвать светом.

— Должно быть, это подбодрило его. Толпа.

— Да, но к тому времени — говорил ли я?.. кажется, нет — он уже неделю ничего не ел.

— Зачем? Чего ради?

— Кто-то говорит, хотел себя уморить. Не верю я, чтобы христианин… Я предложил ему тарелку печеных груш.

— И он съел?

— Немного, а затем положил руку на грудь и говорит, что-то холодное и твердое внутри, словно точильный камень. И началось.

Кавендиш вскакивает с места и начинает мерить шагами комнату.

— Я позвал аптекаря, он приготовил порошок, который я велел разложить по трем чашкам. Я выпил одну, аптекарь — вторую. Мастер Кромвель, я никому не мог довериться! После лекарств боль утихла, и его милость смеялся и говорил, это меня просто пучило, и я решил, что назавтра все образуется.

— А затем явился Кингстон.

— Мы не знали, как сказать милорду, что за ним приехал комендант Тауэра. А когда сказали, он так и сел на сундук. Уильям Кингстон? Уильям Кингстон? Он без конца повторял имя.

И все это время тяжесть, точильный камень, в груди; сталь, острый нож, в кишках.

— Я сказал ему, не будем отчаиваться, милорд, скоро вы предстанете перед королем и оправдаетесь. И Кингстон меня поддержал, а милорд сказал, вы соблазняете меня раем для дураков, а я знаю, что мне уготовано, знаю, что меня ждет смерть. В ту ночь мы не спали. Милорд мочился черной кровью, а наутро был так слаб, что мы отложили отъезд. Но после все равно тронулись в Лестер.

Дни были короткими-короткими, совсем без света. В понедельник кардинал проснулся в восемь. Я как раз ставил на буфет восковую свечу. И тут его милость говорит, что там за тень у стены? И окликает вас по имени. Да простит меня Господь, я сказал, что вы в пути. Дороги опасны, заметил он. Ну, вы же знаете Кромвеля, говорю я, его сам черт не удержит — сказал, что приедет, значит, приедет.

— Джордж, не тяните, мочи нет!

Но Джордж должен выговориться: следующее утро, чашка куриного бульона, но кардинал отказывается есть. Разве сегодня не постный день? Вулси просит унести бульон. Он болен уже восемь дней, мочится кровью, страдает от болей и все время приговаривает, я знаю, смерть близко.

Поймайте милорда в силки — и он непременно найдет, как выпутаться, использует весь свой изворотливый ум и коварство, но обязательно найдет выход. Яд? Если только подсыпанный его собственной рукой.

В восемь утра кардинал испускает дух. В комнате, где он умер, стучат четки; за дверью норовистые кони в стойлах бьют копытами; скудные солнечные лучи падают на лондонскую дорогу.

— Он умер во сне?

Ему хочется услышать, что перед смертью кардинал не страдал. Нет, отвечает Джордж, его милость разговаривал до последнего.

— Что-нибудь обо мне?

Ничего? Ни словечка?

Я обмыл его, приготовил для погребения, продолжает Джордж. Под рубашкой превосходного голландского полотна я обнаружил власяницу… не следовало говорить вам, я помню, как вы относитесь к таким вещам… милорд стал носить ее после того, как сошелся с монахами в Ричмонде.

— Что с ней стало? С власяницей?

— Лестерские монахи забрали.

— Боже милосердный! Помяните мое слово, они еще на ней наживутся!

— Вообразите, милорда положили в простой деревянный гроб!

И тут Джордж Кавендиш не выдерживает, это последнее унижение выше его сил. Он начинает браниться, страсти Господни, я своими ушами слышал, как они гроб сколачивали! Когда я вспоминаю о флорентийском ваятеле и его гробнице, о черном мраморе и бронзе, об ангелах в голове и в ногах… А мне пришлось смотреть, как он лежит в своей епископской мантии, и я сам разжал его пальцы и вложил посох, а ведь думал, что увижу, как он сжимает его во время церемонии! До интронизации ведь оставалось всего два дня! Мы уже все в дорогу упаковали, когда явился Гарри Перси.

— А ведь я умолял его, Джордж, — говорит Кромвель, — умолял довольствоваться, тем, что осталось. Я просил его, уезжайте в Йорк, радуйтесь, что живы. Послушался бы меня, протянул бы еще с десяток лет.

— Мы послали за мэром и городскими чиновниками, иначе пошли бы слухи, что его милость жив и бежал во Францию. Некоторые издевались над его низким происхождением. Господи, жаль, что там не было вас!

— Мне тоже.

— При вас, мастер Кромвель, никто бы не посмел так говорить. Когда стемнело, мы зажгли свечи вокруг гроба и до четырех утра бодрствовали у тела. Потом прочли часы, отслужили заупокойную мессу, и в шесть положили его в склеп.

В шесть утра, в среду, на Святого апостола Андрея.

Я, простой кардинал.

Вулси оставили в склепе, и Кавендиш поскакал на юг, в Хэмптон-корт, к королю, который заявил:

— Я отдал бы двадцать тысяч фунтов, чтобы это оказалось неправдой.

— Кавендиш, — говорит Кромвель, — если вас будут спрашивать о последних словах кардинала, молчите.

Джордж приподнимает бровь.

— Я и молчу. Меня король расспрашивал. Милорд Норфолк.

— Что бы вы ни сказали Норфолку, он извратит ваши слова.

— И все же как государственный казначей он выплатил мне долг по жалованью за три четверти года.

— Какое у вас было жалованье, Джордж?

— Десять фунтов в год.

— Лучше бы вы пришли ко мне.

Таковы факты. Цифры. Если утром владетель преисподней, проснувшись в своих покоях, предложил бы отправить мертвеца обратно из склепа, из могилы — чудо воскрешения за двадцать тысяч фунтов, — Генриху Тюдору нелегко было бы их наскрести. Норфолк — государственный казначей! Какая разница, кому греметь ключами от пустых сундуков?

— А знаете, — говорит он, — если кардинал спросил бы меня, как он любил спрашивать, Томас, что вы хотите в подарок на Новый год, я сказал бы, что хочу увидеть государственный бюджет.

Кавендиш хочет что-то сказать, начинает, запинается, снова начинает:

— Король сказал мне кое-что. В Хэмптон-корте. «Трое могут хранить секрет, когда двое из них мертвы».

— Кажется, это пословица.

— «Если бы я думал, что мой колпак знает мой секрет, швырнул бы его в огонь».

— Еще одна пословица.

— Он хотел сказать, что больше не станет прислушиваться к советчикам: ни к милорду Норфолку, ни к Стивену Гардинеру, и никому не станет доверять, как доверял кардиналу.

Кромвель кивает. Вполне разумное объяснение.

Кавендиш изможден. Дают о себе знать бессонные ночи, бодрствование у гроба. Секретарь беспокоится из-за денег, которые были у кардинала во время путешествия и исчезли после его смерти. Беспокоится, как вывезти из Йоркшира свои пожитки. Наверняка Норфолк пообещал ему подводу. Он, Кромвель, рассуждает об этом вслух, а про себя думает о короле и, втайне от Джорджа, один за другим медленно сжимает пальцы в кулак. Мария Болейн нарисовала у меня на ладони сердечко. Генрих, я держу в руке твое сердце.

Когда Кавендиш уходит, он выдвигает потайной ящик стола и вынимает сверток, который Вулси дал ему перед путешествием на север. Пытается развернуть, мешает узелок, он аккуратно распутывает нитку, и неожиданно в ладонь падает перстень с бирюзой, холодный, словно из могилы. Он представляет себе кардинальскую руку: длинные белые пальцы, ни шрама, ни отметины. Руку, долгие годы сжимавшую штурвал государственного корабля. Как ни удивительно, кольцо ему впору.

Кардинальские алые мантии лежат аккуратно сложенные. Однако им не дадут праздно пылиться. Мантии разрежут и нашьют новых одежд. Кто знает, где окажутся эти куски материи спустя годы, где выхватит глаз багровую подушку, стяг или вымпел; блеснет ли алый сполох на подкладке рукава или на нижней юбке у гулящей девки.

Пусть другие едут в Лестер поглазеть, где умер кардинал и потолковать с аббатом. Пусть другие пытаются вообразить, как это было. Другие, не он. Красный фон ковра, багряная грудка малиновки, алый оттиск печати и сердцевина розы: навсегда схороненный в усыпальнице его внутреннего взора и вызванный из небытия кровавым рубиновым отблеском, кардинал жив и говорит с ним. Взгляни мне в лицо: я не страшусь никого из живых.

В парадном зале Хэмптон-корта дают интермедию «Кардинал спускается в ад». Память возвращает его на год назад, в Грейз-инн. На рамы, сколоченные под присмотром королевских слуг, натянуты холсты с изображением адских мук. Работы велись спешно — плотникам обещали особое вознаграждение за срочность. Задник расписан языками пламени.

Развлечение состоит в следующем: огромную алую фигуру с визгом волокут по полу четверо переодетых чертями лицедеев. Их лица скрывают маски. В руках у чертей трезубцы, которыми они колют мертвого кардинала, заставляя того корчиться и жалобно хныкать. Кромвель надеялся, что его милость умер без мучений, но Кавендиш утверждает обратное. Кардинал ушел в сознании, его последние слова были о короле. А еще раньше он проснулся и спросил, чья это тень, там, у стены.

Герцог Норфолк ходит по залу и довольно фыркает.

— Хороша пьеска! Так хороша, что придется ее напечатать. Клянусь мессой, я сам этим займусь! А на Рождество поставлю у себя.

Анна улыбается, показывает пальцем, хлопает в ладоши. Он никогда не видел ее такой радостной и сияющей. Генрих застыл подле нее. Иногда Генрих смеется, но подойди поближе и увидишь: в глазах короля страх.

Кардинал между тем катается по полу, черти в черных косматых нарядах пинают его, торопят в преисподнюю:

— Эй, Вулси, мы отнесем тебя в ад, где твой хозяин Вельзевул ждет не дождется тебя на ужин!

В ответ алая гора приподнимает голову и спрашивает:

— А какое вино там подают?

Кромвель, забывшись, чуть не прыскает.

— Я не пью английских вин! — продолжает веселить публику мертвец. — На что мне эта кошачья моча, которую хлещет милорд Норфолк?

Анна злорадствует, показывает на дядю. Шум поднимается к потолочным балкам вместе с дымом камина, смехом и болтовней зрителей, завываниями толстого прелата.

Нет, никакого английского вина, заверяют черти кардинала, ведь дьявол — француз. Тут вступают дудки и свистульки, кто-то затягивает песню. Теперь черти продели голову кардинала в петлю и поднимают его с пола. Тот сопротивляется, и не все его пинки понарошку. Слышно, как черти сопят и отдуваются. Однако их четверо, и алый тюк только хрипит и царапается, а придворные подбадривают палачей:

— Спустите его в ад! Спустите живьем!

Актеры отскакивают назад, кардинал валится на пол и начинает кататься, ловя ртом воздух, а черти колют его вилами, вытаскивая на свет алые вязаные кишки.

Кардинал изрыгает проклятия и портит воздух. В углах зала трещат фейерверки. Уголком глаза Кромвель видит женщину, которая семенит к выходу, зажав рот рукой, но дядюшка Норфолк счастлив:

— Смотрите, палачи вытягивают ему кишки! Да за такое зрелище я готов приплатить!

Кто-то замечает:

— Позор тебе, Томас Говард, ты продал душу, чтобы увидеть падение Вулси.

Головы поворачиваются — и его голова тоже, — но никто не видит говорившего. Он надеется, что это Томас Уайетт. Джентльмены, переодетые чертями, отряхиваются, переводят дух и с криками: «Хватай его!» — набрасываются на кардинала и волокут его в ад за дальним полотнищем в конце залы.

Кромвель следует за ними. Подбегают пажи с льняными полотенцами, но разгоряченная дьявольская братия расшвыривает их в стороны. Одному пажу заехали локтем в глаз, и он опрокинул себе на ноги таз с кипятком.

Черти, ругаясь, срывают маски и швыряют их в угол; хохочут, стягивают друг с друга наряды из черной шерсти.

— Какой-то хитон Несса, — говорит Джордж Болейн, когда Норрис освобождает его от пут.

Джордж встряхивает головой, белая кожа сияет на фоне грубой шерсти. За руки кардинала волокли Джордж и Генри Норрис.

Те, что тащили его за ноги — Фрэнсис Уэстон и Уильям Брертон — помогают друг другу избавиться от нарядов. Брертон, как и Норрис, в своем возрасте мог бы быть умнее. Джентльмены поглощены друг другом, они смеются, бранятся, кричат, чтобы принесли чистые полотенца, и совсем не замечают наблюдателя, да если б и заметили, что им за дело? Они самозабвенно плещутся в воде, утирают полотенцами пот, выхватывают рубахи из рук пажей и натягивают через голову. Затем, так и не сняв раздвоенных копыт, с самодовольным видом выходят кланяться.

На полу, под защитой полотнища, остается лежать кардинал. Похоже, заснул.

Он подходит к алому тюфяку, останавливается, смотрит. Ждет.

Актер открывает глаз и говорит:

— Должно быть, это и вправду преисподня, раз тут итальянцы.

Мертвец стягивает маску. Под маской оказывается шут Секстон: мастер Заплатка. Мастер Заплатка, вопивший так отчаянно, когда год назад его отрывали от хозяина.

Заплатка протягивает руку, хочет встать, но Кромвель словно не видит его руки. Чертыхаясь, дурак поднимается на ноги сам, с треском стягивает мантию, ткань рвется. Он, Кромвель, стоит, скрестив руки, правую сжав в кулак. Шут отбрасывает привязанные к телу пухлые подушки. У него тощий торс, грудь заросла жесткой порослью.

— Зачем ты пришел в мою страну, итальянец? Чего тебе на родине не сиделось?

Хоть Секстон и дурак, соображает не хуже прочих. Ему прекрасно известно, что Кромвель — не итальянец.

— Жили бы себе там спокойно, — говорит Заплатка своим обычным, лондонским голосом. — Все-то у вас теперь есть: и собственная крепость, и свой собор, и свой марципановый кардинал на десерт. Пока, через год-другой, кто-нибудь побольше и посильнее не оттеснит вас от корыта.

Он подхватывает мантию, брошенную Секстоном: отвратительного кричащего цвета, наскоро покрашенную дешевым, быстро выцветающим экстрактом красильного дерева, пропахшую чужим потом.

— Как ты мог взяться за эту роль?

— Я берусь за то, за то платят. А сами-то?

Секстон хохочет, визгливым лающим хохотом безумца.

— Не удивительно, что вы не понимаете шуток. Никто сегодня не платит мсье Кремюэлю, престарелому наемнику.

— Престарелому? Не волнуйся, у престарелого наемника хватит сил тебя прикончить.

— Кинжалом, который прячете в рукаве? — Заплатка, издеваясь, отпрыгивает назад. Он, Кромвель, стоит, прислонившись к стене, и разглядывает дурака. Откуда-то слышен плач: наверняка рыдает мальчишка-паж, которому заехали в глаз, а теперь залепили оплеуху за пролитый кипяток или чтобы не ревел. Детям всегда достается вдвойне: сначала их наказывают за проступок, потом за то, что плачут. Вот и думай: что толку жаловаться? Жестокая наука, но без нее не прожить.

Заплатка кривляется, показывает непристойные жесты — никак готовится к следующему выступлению.

— Я знаю, ты вылез из соседней канавы, Том, — говорит шут и оборачивается к полотнищу, за которым продолжаются королевские увеселения. Заплатка широко расставляет ноги, высовывает язык.

— Рече безумец в сердце своем, несть папа.

Шут оборачивается и ухмыляется.

— Возвращайтесь лет через десять, мастер Кромвель, тогда увидим, кто из нас дурак, а кто безумец.

— Зря ты переводишь на меня свои шутки. Ищи того, кто за них заплатит.

— Дураку рот не заткнешь.

— Еще как заткнешь. Там, где бываю я, тебе придется заткнуться.

— Это где же? В луже, где вас крестили? Приходите через десять лет, если будете живы.

— Если б я умер, ты бы от страха в обморок упал.

— Уж конечно, если вы на меня рухнете, мне не устоять.

— Я размозжу твою голову о стену прямо сейчас. Никто о тебе не заплачет.

— Верно, не заплачут. Выбросят из дома в навозную кучу. Кому нужен один дурак, если в Англии их и без того хватает?

Выйдя на улицу, он удивляется, что там светло. Он-то думал, стоит глубокая ночь. Эти дворики еще помнят Вулси, который их выстроил. Заверни за угол — навстречу шагнет его милость с чертежом в руке, счастливый обладатель шестидесяти турецких ковров, горящий надеждой выписать из Венеции лучших зеркальщиков. «А теперь, Томас, присовокупите к вашему письму пару венецианских любезностей, пару льстивых фраз на местном диалекте, в которых самым деликатным образом дайте им понять, что я не поскуплюсь».

И он напишет, что англичане радушны к чужеземцам, а климат в Англии мягок. Золотые птицы поют на золотых ветках, а золотой король восседает на куче золота, распевая песенки собственного сочинения.

В Остин-фрайарз он застает непривычную тишину и пустоту. Поздно; дорога от Хэмптон-корта заняла несколько часов. Он смотрит на стену, где сияет кардинальский герб: багряную шапку, по его указанию, недавно подновили.

— Можете закрасить, — говорит он.

— А что нарисовать вместо герба, сэр?

— Оставьте пустое место.

— Поместить гут изящную аллегорию?

— Вот именно. — Он оборачивается на ходу. — Пустое место.

 

III Мертвые сетуют из могил

Рождество 1530 года

Стук в дверь после полуночи. Сторож поднимает домашних, и когда он спускается вниз — с лицом, перекошенным яростью, но полностью одетый — к нему бросается Джоанна, простоволосая, в ночной сорочке.

— Что, что им нужно?

Ричард, Рейф и слуги-мужчины оттаскивают ее.

В прихожей стоит камергер Уильям Брертон с вооруженной охраной. Они пришли меня арестовать, думает он и шагает к Брертону.

— Боже милосердный, Уильям! Рано встали или не ложились?

Появляются Алиса и Джо. Он вспоминает ночь, когда умерла Лиз, и его дочери, потерянные и сбитые с толку, также маялись в своих ночных рубашонках. У Джо глаза на мокром месте. Мерси уводит девочек. Спускается Грегори, одетый для выхода.

— Я готов, — произносит он робко.

— Король в Гринвиче, — говорит Брертон. — Требует вас немедленно.

Королевский камергер выражает нетерпение: пристукивает перчаткой по ладони, отбивает пяткой дробь.

— Ступайте в постель, — обращается Кромвель к домашним. — Если бы король хотел посадить меня в тюрьму, то не позвал бы в Гринвич, так не принято.

Знать бы, как принято.

Он оборачивается к Брертону.

— Что ему от меня понадобилось?

Камергер с любопытством обводит глазами прихожую: ну и как живут эти простолюдины?

— Увы, не могу вас просветить.

Кромвель смотрит на Ричарда, которому до смерти хочется заехать этому знатному сосунку в челюсть. И я был таким когда-то, но сейчас я тих и благостен, как майское утро. Они выходят в темноту и промозглый холод: Ричард, Рейф, он сам, его сын.

Факельщики стоят у входа, у ближайшего причала ждет барка. До дворца Плацентии плыть и плыть, Темза черна, как Стикс. Мальчики сидят напротив, сгрудившись и нахохлившись, словно один родной человек, хотя Рейф ему не родня. Я становлюсь похожим на доктора Кранмера: Тэмворсы из Линкольншира, Клифтоны из Клифтона, семья Молино, о которой вы наверняка слышали, или нет? Он смотрит на звезды, но они кажутся смутными и далекими, впрочем, так и есть.

Как себя вести? Заговорить с Брертоном? Семейные владения в Стаффордшире, Чешире, на границе с Уэльсом. Сэр Рэндал умер в прошлом году, и его сыну достался жирный куш, по меньшей мере тысяча в год от земель, пожалованных короной, еще триста в год — от местных монастырей. Кромвель прикидывает в уме. Не так уж рано он все это унаследовал: Брертон, должно быть, немногим его младше. Папаше Уолтеру Брертоны пришлись бы по душе — такие же вечные возмутители спокойствия. Он вспоминает процесс против них в Звездной палате, лет пятнадцать назад. Вряд ли Брертона вдохновит эта тема, как, впрочем, и любая другая.

Каждое путешествие имеет свой конец; причал или пристань, затянутую туманной пеленой, горящие факелы. Их сразу провожают в личные покои Генриха. Гарри Норрис ждет их; кто ж еще?

— Как он? — спрашивает Брертон.

Норрис закатывает глаза.

— Итак, мастер Кромвель, мы с вами всякий раз встречаемся при весьма необычных обстоятельствах. Ваши сыновья? — Норрис с улыбкой разглядывает лица. — Хотя вряд ли, если только не от разных матерей.

Кромвель представляет: мастер Рейф Сэдлер, мастер Ричард Кромвель, мастер Грегори Кромвель. Заметив ревнивый блеск в глазах сына, поясняет:

— Это — племянник, а это — сын.

— Заходите один, он ждет, — говорит Норрис и бросает через плечо: — Король боится подхватить простуду. Не захватите коричневый шлафрок, тот, на соболином меху?

Брертон что-то бурчит в ответ. Незавидная работенка — трясти соболями, когда мог бы в Честере будить местное население грохотом барабанов с крепостной стены.

Просторная спальня с высокой резной кроватью. При свечах занавески кажутся чернильно-черными. Кровать пуста. Король сидит на обитом бархатом табурете. Кажется, Генрих один, но в спальне висит теплый и суховатый коричный аромат; первая его мысль, что в темноте прячется кардинал и держит апельсин, начиненный пряностями — Вулси всегда носил такой при себе, бывая на людях. Мертвые, без сомнения, стремились бы заглушить запах живых, но в темноте королевской опочивальни маячит не внушительная фигура кардинала, а бледный овал, лицо Томаса Кранмера.

Не успевает Кромвель переступить порог, как Генрих поворачивается к нему и говорит:

— Кромвель, во сне ко мне приходил мой умерший брат.

Он не отвечает, да и что тут ответишь? Смотрит на короля, не испытывая ни малейшего желания посмеяться.

— Между Рождеством и Крещением Господь позволяет умершим разгуливать среди живых. Это всем известно.

— Как он выглядел, ваш брат? — мягко спрашивает Кровель.

— Таким, каким я его запомнил… только бледный, очень худой. Вокруг него светился бледный огонь. Но сейчас Артуру было бы сорок пять. Как и вам, мастер Кромвель?

— Примерно.

— Я умею угадывать возраст. Каким бы стал Артур, если бы не умер? Наверное, похожим на отца. Я больше похож на деда.

Сейчас король спросит, а на кого похожи вы? Но нет, Генрих помнит, что у него нет предков.

— Он умер в Ладлоу, зимой. Дороги занесло, пришлось волочить гроб на телеге, запряженной волами. Правитель Англии на телеге, где это видано!

Входит Брертон со шлафроком красновато-коричневого бархата на соболином меху. Генрих встает, сбрасывает одно бархатное одеяние, принимает другое, плотное и мягкое. Соболья подкладка льнет к руке, словно король превратился в покрытое шерстью чудище…

— Его похоронили в Вустере. Но меня вот что тревожит — я не видел его мертвым.

Доктор Кранмер, из тени:

— Мертвые не жалуются из могил. Это придумали живые.

Король запахивает шлафрок.

— Я не видел его лица, когда он умер. Только сейчас, во сне, и тело в бледном сиянии.

— Это не было телом, — говорит Кранмер, — это был образ, родившийся в голове вашего величества. Такие образы quasi corpora, подобны телам. Почитайте Августина.

Однако не похоже, что король готов схватиться за книгу.

— В моем сне он стоял и смотрел на меня. И был печален, очень печален. Кажется, сказал, что я занял его место. Забрал его королевство, его жену. Он вернулся, чтобы меня пристыдить.

— Если брат вашего величества не успел стать королем, — замечает Кранмер с легким нетерпением в голосе, — так на то Божья воля. А что до вашего так называемого брака, то всем известно, что он был совершен против закона Божьего. Никто в Риме не имеет полномочий толковать Божьи установления. Мы признаем, что был грех, но Господь милосерден.

— Но не ко мне! Когда я предстану пред Божьим судом, мой брат будет моим обвинителем. Он вернулся, чтобы устыдить меня, и мне теперь вечно нести эту ношу.

Мысль приводит короля в ярость.

— Мне! Мне одному!

Кранмер хочет что-то сказать, но Кромвель ловит его взгляд и тихонько качает головой.

— Ваш брат Артур, — спрашивает он короля, — что-нибудь говорил в вашем сне?

— Нет.

— Дал вам какой-то знак?

— Нет.

— Тогда что заставляет вас думать, что ваш брат хотел худого? Мне кажется, вы прочли в его лице то, чего там не было, как часто бывает с мертвыми. Вот послушайте, — он кладет руку поверх монаршей руки, поверх рукава красно-коричневого бархата, и сжимает достаточно ощутимо. — Правоведы говорят: «Le mort saisit le vif». Мертвый хватает живого. Правитель умирает, но его власть передается в момент смерти, без перерыва, без междуцарствия. Ваш брат посетил вас во сне не для того, чтобы пристыдить, а для того, чтобы напомнить: вы облечены властью и живых и мертвых. Это знак, что вам следует обдумать ваше правление. Вдохнуть в него новую жизнь.

Генрих задумчиво смотрит на него, теребит манжету, на лице озадаченность.

— Такое возможно?

И снова Кранмер хочет вмешаться в разговор. И снова Кромвель останавливает богослова.

— Вы знаете, что написано на гробнице Артура?

— Rex quondam rexque futurus. Король в прошлом, король в грядущем.

— Ваш отец сделал это утверждение явью. Правитель, пришедший из Уэльса, он исполнил обещание, данное предкам. Вернулся из изгнания и предъявил древние права. Однако недостаточно заявить о своем праве на королевство — королевством нужно управлять. Каждое новое поколение правителей должно над этим трудиться. Возможно, ваш брат хотел сказать, что желает видеть вас королем, каким мог бы стать сам. Он не исполнил пророчество, но верит, что вам это удастся. Ему — обещание, вам — исполнение.

Взгляд короля останавливается на докторе Кранмере, который сухо замечает:

— Мне нечего возразить. Но я по-прежнему советую вам не верить в сны.

— Сны королей не чета снам простолюдинов, — замечает Кромвель.

— Возможно.

— Но почему сейчас? — спрашивает Генрих здраво. — Почему он явился сейчас? Я правлю уже двадцать лет.

Кромвель закусывает губу, чтобы не выпалить: да потому что вам уже сорок, пора бы и повзрослеть! Сколько раз вы разыгрывали истории об Артуре — сколько было пышных спектаклей и пантомим, сколько бездельников с бумажными щитами и деревянными мечами!

— Потому что время пришло. Потому что вам пора становиться истинным правителем, единственным и верховным главой государства. Спросите леди Анну. Она скажет вам то же.

— Она говорит, — признается король. — Говорит, довольно кланяться Риму.

— А если во сне к вам явится отец, отнеситесь к этому так же. Скажите себе: он пришел придать мне новых сил, укрепить мою руку. Ни один отец не захочет, чтобы сын уступил ему в могуществе.

На лице Генриха медленно проступает улыбка. Прочь от снов, ночных страхов, могильных червей. Генрих встает. Его лицо сияет. Свет камина падает на шлафрок, глубокие складки загораются коричневатым и желтым — цветами земли и глины.

— Кажется, я понял. И знал, за кем посылать. — Король оборачивается и говорит в темноту. — Гарри Норрис! Который час? Четыре? Велите моему капеллану облачаться к мессе.

— Мессу могу отслужить я, — предлагает доктор Кранмер, но Генрих качает головой.

— Нет, вы устали. Я поднял вас среди ночи, джентльмены.

Так прост, так властен. Их выставляют. Они молча шагают мимо охраны, к своим, за ними тенью следует Брертон. Наконец доктор Кранмер замечает:

— Ловко сработано.

Кромвель оборачивается. Хочет, но не смеет рассмеяться.

— Ловко. «Если во сне к вам явится отец…». Вижу, вам не по нраву вскакивать с постели ни свет ни заря.

— Мои домашние перепугались.

Теперь доктор смущен, словно позволил себе лишнего.

— Разумеется, — бормочет он. — Я не женат и забываю о таких вещах.

— Я тоже не женат.

— Да, я забыл.

— Вам пришлись не по нраву мои слова?

— В любом случае это было превосходно разыграно. Словно вы все продумали заранее.

— Но как?

— Вы правы, вы удивительно находчивы. И все же… ибо Евангелие…

— Я считаю, что сегодня ночью мы славно потрудились ради Евангелия.

— Хотелось бы знать, — говорит Кранмер, обращаясь больше к самому себе, — что для вас Евангелие. Книга с чистыми листами, на которых Томас Кромвель запечатлевает свои желания?

Он останавливается. Кладет руку на плечо богослову и говорит:

— Доктор Кранмер, посмотрите на меня. Поверьте мне. Я искренен. Разве я виноват, что Господь наделил меня такой злодейской физиономией? Должно быть, у Него были на то свои резоны.

— Не смею судить, — улыбается Кранмер. — Впрочем, Он определенно придал вашему лицу выражение, способное смутить ваших врагов. И это пожатие — когда вы схватили короля за руку, я вздрогнул. И Генрих тоже почувствовал. — Кранмер кивает. — Вы — человек редкой силы духа.

Священникам не привыкать выносить приговор, оценивать: достоин, недостоин. Доктор Кранмер, как любая гадалка, не сообщил ему ничего нового.

— Идемте, — говорит богослов, — ваши мальчики вас заждались.

Рейф, Грегори, Ричард обступают его: что случилось?

— Королю приснился сон.

— Сон? — потрясенно переспрашивает Рейф. — Он поднял нас с постели среди ночи из-за сна?

— Поверьте, — замечает Брертон, — ему довольно и меньшего повода.

— Мы с доктором Кранмером согласились, что королевские сны — не чета снам обычных людей.

— Это был дурной сон?

— Вначале, но не теперь.

Они таращатся на него, не понимая; все, кроме Грегори.

— В детстве мне снились бесы, мне казалось, они прячутся под кроватью, но ты сказал, что этого никак не может быть, потому что бесы не живут по эту сторону реки, а стражники ни за что не пустят их через Лондонский мост.

— Выходит, ты боишься переходить через мост к Саутуорку? — спрашивает Рейф.

Грегори:

— Саутуорк? Что за Саутуорк?

— Знаете, иногда, — замечает Рейф тоном строгого наставника, — мне кажется, я вижу в Грегори проблеск чего-то, такой крошечный, почти незаметный.

— Тебе бы только издеваться! Борода вон выросла, а все туда же!

— Какая ж это борода? Жалкая рыжая щетина, позор брадобрею.

Мальчики пихаются, не зная, как выразить охватившее их облегчение.

— А мы решили, что король бросил вас в подземелье, — говорит Грегори.

— Ваши дети вас любят, — кивает Кранмер, довольный, благодушный.

— Без хозяина мы никуда, — говорит Ричард.

До рассвета еще много часов. Ночь похожа на беспросветное утро в день смерти кардинала. В воздухе пахнет снегом.

— Думаю, он потребует нас обратно, — говорит Кранмер. — Обдумает то, что вы ему сказали, и, кто знает, возможно, поймет, куда ведут его мысли.

— Все равно я должен показаться в городе.

А еще неплохо бы переодеться, думает он. И ждать развития событий. Брертону он говорит:

— Вы знаете, где меня искать, Уильям.

Кивнув на прощанье, идет прочь.

— Доктор Кранмер, передайте ей, что сегодня мы славно ради нее потрудились.

Обнимает сына за плечи и шепчет:

— Грегори, может быть, мы напишем продолжение твоих любимых историй про Мерлина.

— А я их не дочитал, — говорит Грегори. — Быстро распогодилось.

Вечером того же дня он входит в обшитый деревом кабинет в Гринвиче. Последний день 1530 года. Снимает надушенные амброй перчатки. Поправляет кольцо с бирюзой.

— Совет ждет, — говорит король и смеется, словно одержал личную победу. — Присоединяйтесь, вас приведут к присяге.

Рядом с королем доктор Кранмер: очень бледный, очень тихий. Доктор кивает, ободряя его, и вдруг лицо богослова расцветает в широчайшей улыбке, которая озаряет зимний сумрак.

Следующий час в комнате витает дух импровизации. Король не желает проволочек, поэтому советники собираются наспех. Герцоги справляют Рождество в своих вотчинах. На месте престарелый Уорхем, архиепископ Кентерберийский. Пятнадцать лет назад Вулси вышиб его с поста лорда-канцлера, или, как выражался сам кардинал, освободил от мирских дел, позволив на склоне лет погрузиться в молитвенное созерцание.

— Итак, Кромвель, — говорит архиепископ, — теперь вы советник. Куда катится мир!

У архиепископа морщинистое лицо, глаза дохлой рыбы, а руки слегка дрожат, когда он протягивает ему Библию.

На месте Томас Болейн, граф Уилтширский, главный хранитель малой печати. На месте и лорд-канцлер. Неужто трудно было побриться, раздраженно думает Кромвель. Уделил бы поменьше времени бичеванию плоти. Но когда Мор выходит на свет, он понимает: что-то не так, лицо лорда-канцлера осунулось, под глазами синяки.

— Что случилось?

— Вы не слышали? Мой отец умер.

— Такой прекрасный старик. Нам будет не хватать его бесценных советов в области права.

И его нудных баек. Хотя это вряд ли.

— Он умер у меня на руках. — Мор начинает плакать, вернее, съеживаться, словно все его тело сочится слезами. — Он был светом моей жизни. Куда нам до великанов прошлого, мы лишь их бледные тени. Пусть ваши домашние за него помолятся. Представляете, Томас, после его смерти я разом почувствовал груз лет. Словно до сих пор был мальчишкой. Но вот Господь прищелкнул пальцами — и я вижу, что лучшие годы остались позади.

— Знаете, после смерти Элизабет, моей жены…

Он хочет продолжить: моих дочерей, сестры, мой дом опустел, мои родные не снимают траура, а теперь ушел и мой кардинал… Но даже на краткий миг он не признается, что горе иссушило его волю. Нельзя заполучить другого отца, как бы страстно вам о том ни мечталось; а что до жен, так для Мора женщины — пустое место.

— Сейчас вы не поверите мне, но со временем чувства вернутся. К миру, к тому, что предстоит совершить.

— Знаю, вы тоже теряли близких. Что ж, — лорд-канцлер шмыгает носом, вздыхает, трясет головой, — дело не ждет.

Именно Мор начинает читать ему слова присяги. Он клянется быть добросовестными честным, в речах прямым и беспристрастным, в поведении сдержанным, клянется всегда хранить верность своему господину. Он доходит до благоразумия и осторожности, когда дверь распахивается, и на них, как ворон на дохлую овцу, налетает Гардинер.

— Вы не можете проводить церемонию без королевского секретаря! — восклицает он, и Уорхем мягко замечает, Крест Господень, неужто ему придется присягать по новой?

Томас Болейн поглаживает бороду. Замечает кардинальское кольцо: изумление сменяет сардоническая ухмылка.

— Если бы мы не знали процедуры, Томас Кромвель бы нас поправил. При нем через год-два мы станем не нужны.

— Надеюсь, я не доживу, — говорит Уорхем. — Лорд-канцлер, продолжим? Ах, бедный, снова плачет! Я сочувствую вам, но смерть придет за каждым из нас.

Господи, думает Кромвель, если это все, на что способен архиепископ Кентерберийский, то с его обязанностями справился бы и я.

Он клянется везде и всегда поддерживать власть короля, его превосходство, его полномочия; хранить верность его законным наследникам и преемникам, а сам думает о бастарде Ричмонде, Марии, говорящей козявке, пальце, который Норфолк демонстрировал честной компании.

— Что ж, дело сделано, — говорит архиепископ. — Аминь. Как будто у нас был выбор. Как насчет стакана подогретого вина? Я промерз до костей.

— Теперь вы член королевского совета, — говорит Томас Мор. — Надеюсь, вы скажете королю, что делать надлежит то, что должно, а не только то, что получается. Когда лев осознает свою силу, им трудно управлять.

Снаружи валит мокрый снег. Темные снежинки падают в воды Темзы. Англия раскинулась перед ним; снежные поля, освещенные низким красным солнцем.

Он вспоминает день, когда был разорен Йоркский дворец. Они с Кавендишем стояли над раскрытыми сундуками с кардинальскими облачениями. Мантии, шитые золотом и серебром, узоры в виде звезд, птиц, рыб, оленей, львов, ангелов, цветов и колес Екатерины. Когда их переупаковали в дорожные ящики и заколотили, люди короля стали рыться в сундуках, где лежали альбы и стихари, умело сложенные ровными складками. Передаваемые из рук в руки, невесомые, словно спящие ангелы, ткани мягко сияли на свету. Разверните, оценим качество материи, сказал кто-то. Пальцы запутались в полотняных ленточках. Дайте мне, сказал Кавендиш. Расправленные, они реяли в воздухе, белейшие и легкие, словно крылья бабочки. Когда подняли крышки, комнату заполнил аромат кедра и специй, тяжелый, суховатый, пустынно-горький. Парящие ангелы были сложены в сундук и пересыпаны лавандой, лондонский дождь стучался в стекло, ароматы лета плыли сквозь ранние сумерки.