Волчий зал

Мантел Хилари

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

 

 

I Anna Regina

[66]

1533

Двое малышей сидят на скамье в Остин-фрайарз, выставив вперед пятки. Оба еще в детских платьицах, не поймешь, кто мальчик, а кто девочка. Пухлые мордашки под чепчиками сияют. Их вид, сытый и довольный — очевидная заслуга молодой матери, Хелен Барр, которая тем временем рассказывает свою историю: дочь разорившегося мелкого торговца из Эссекса, жена Мэтью Барра, который ее бил, а потом и вовсе бросил — указывает на младшего — «вот с ним в пузе».

Соседи привычно идут к нему со своими бедами: у кого-то дверь покосилась, кому-то чужие гуси мешают гоготом, кому-то не дают спать склочные муж и жена в доме напротив, которые ночь напролет бранятся и швыряют посуду. Эти мелочные заботы съедают его время, но уж лучше Хелен Барр, чем соседские гуси. Мысленно он наряжает ее в узорчатый бархат, который видел вчера — шесть шиллингов за ярд — вместо видавшего виды шерстяного платья. Руки женщины загрубели от тяжелой работы — он добавляет перчатки.

— Может статься, его уже и в живых-то нету. Муж был пьяницей и задирой, каких мало. Его приятель говорит, убили твоего муженька, ищи на дне реки. А другие видели его с дорожной сумой на причале в Тилбери. Вот и разбери, кто я теперь: жена или вдова?

— Я попробую разузнать. Хотя для тебя лучше, если он сгинул. На что живешь?

— Как муж пропал, шила паруса, потом перебралась в Лондон искать его, нанималась на поденную работу. Раз в год в монастыре у собора Святого Павла стираю простыни. Сестры хвалили меня, сказали, что дадут тюфяк на чердаке, только они с детьми не пускают.

Вот оно, церковное милосердие, ему не впервой такое слышать.

— Незачем тебе гнуть спину на этих ханжей. Будешь жить тут. Работа найдется. В доме хватает народу, сама видишь, я строюсь.

Она порядочная женщина, думает он, раз не обратилась к самому очевидному способу заработать, хотя, выйди она на улицу, отбою не будет.

— Мне сказали, ты хочешь научиться грамоте, чтобы читать Писание.

— Я сошлась тут с женщинами, они отвели меня в подвал в Бродгейте, который называют ночной школой. Я и раньше знала про Ноя, волхвов и Авраама, а вот про апостола Павла услыхала впервые. На ферме у нас жили домовые, они сквашивали молоко и вызывали грозу, но мне сказали, они нехристи. И все равно зря мы там не остались. Отцу не давалась городская работа.

Хелен не сводит с детей тревожных глаз. Малыши сползли со скамейки и приковыляли к стене, где на их глазах рождается рисунок; каждый шажок заставляет Хелен обмирать от страха. Юный немец, которого Ганс приставил к несложным работам, поворачивает рисунок — по-английски он не говорит — показать, чем занимается. Видишь, роза. Три льва, смотри, прыгают. Две черные птицы.

— Красный! — вопит малыш постарше.

— Она знает цвета, — поясняет зардевшаяся от гордости Хелен. — А еще считает до трех.

На месте, где раньше был герб Вулси, красуется его собственный, недавно пожалованный: три вздыбленных золотых льва на лазурном поле, на поясе червленая роза с зелеными шипами между двумя корнуольскими галками.

— Смотри, Хелен, — говорит он, — эти черные птицы — эмблема Вулси. — Он смеется. — А ведь многие надеялись никогда больше их не увидеть!

— Среди наших не все вас понимают.

— Ты про тех, из ночной школы?

— Они говорят, как может кто-то держаться евангельской веры и любить такого человека?

— Мне никогда не была по душе его заносчивость, ежедневные процессии, роскошь. Однако от основания Англии никто не служил ей с большим рвением. А когда его милость приближал тебя, — добавляет он грустно, — он становился гак прост, так любезен… Хелен, переберешься сегодня?

Кромвель думает о монахинях, которые стирают простыни раз в год. Воображает потрясенное лицо кардинала. Прачки следовали за его милостью, как шлюхи за армейским обозом, разгоряченные от ежечасных трудов. В Йоркском дворце стояла ванна высотой в человеческий рост, а комнату на голландский манер согревала печь. Сколько раз ему приходилось говорить о делах с распаренной кардинальской головой, торчащей из горячей воды. Ванну забрал Генрих и теперь плещется в ней с избранными друзьями, которые покорно терпят, если господину захочется от души макнуть их в воду.

Художник протягивает кисть старшей девочке. Хелен сияет.

— Осторожно, детка, — говорит она.

На стене возникает синее пятно. Такая маленькая, а такая умелая, хвалит художник. Gefällt es Ihnen, Herr Cromwell, sind Sie stolz darauf?

Художник спрашивает, — переводит он для Хелен, — нравится ли мне, горжусь ли я собой. Важно, что вами гордятся друзья, говорит Хелен.

Я вечно перевожу: если не языки, то людей. Анну Генриху. Генриха Анне. Сейчас король так нуждается в сочувствии, а она колючая, словно репейник. Временами глаза короля останавливаются на других женщинах — и тогда Анна срывается с места и несется в свои покои. Он, Кромвель, мечется между ними, словно площадной поэт, неся заверения всепоглощающей страсти обеим сторонам.

Еще нет трех, а в комнате уже стемнело. Он подхватывает младшего из детей, который тут же обмякает у него на плече, проваливается в сон, словно на ходу врезался в стену.

— Хелен, — говорит он, — мой дом полон бойких молодых людей, и все они будут учить тебя грамоте, задаривать подарками и скрашивать твою жизнь. Учись, не отказывайся от подарков, будь счастлива среди нас, но если кто-нибудь позволит себе лишнее, говори мне или Рейфу Сэдлеру. Мальчишке с рыжей бородкой. Впрочем, он давно уже не мальчишка.

Скоро двадцать лет, как он забрал Рейфа из отцовского дома; стоял такой же хмурый день, дождь хлестал как из ведра, а сонный мальчуган притулился к плечу, когда он вносил его в дом на Фенчерч-стрит.

Из-за штормов они застряли в Кале на десять дней. В Булони потерпели крушение корабли, Антверпен затопило, под водой оказалась значительная часть побережья. Кромвель хочет написать друзьям, узнать, живы ли, не разорены ли, но дороги размыты, да и сам Кале стал островком, на котором правит счастливый монарх. Он испрашивает аудиенцию — дела не ждут, — но получает ответ: «Сегодня утром король не сможет вас принять. Он с леди Анной сочиняет музыку для арфы».

Они с Рейфом переглядываются и уходят.

— Остается надеяться, что из-под их пера выйдет достойная пьеска.

Томас Уайетт и Генри Норрис надираются в грязной таверне. Клянутся друг другу в вечной дружбе, а на заднем дворе их челядь лупит друг дружку и валяет в грязи.

Марии Болейн нигде не видно. Вероятно, они со Стаффордом тоже нашли тихое местечко и сочиняют музыку.

В полдень, при свечах, лорд Бернерс показывает ему свою библиотеку: живо ковыляет от стола к столу, бережно листает древние фолианты, которые переводит. Вот роман о короле Артуре.

— Поначалу я едва не бросил. История слишком неправдоподобна, но мало-помалу мне открылась ее мораль.

О том, что за мораль ему открылась, лорд Бернерс умалчивает.

— А вот Фруассар по-английски. Его величество сам велел мне заняться переводом. Пришлось согласиться, король пожаловал мне пятьсот фунтов. Не желаете посмотреть мои переводы с итальянского? Я делал их для себя, не для печати.

Они проводят вечер за манускриптами и продолжают обсуждать их за ужином. Генрих даровал лорду Бернерсу пожизненный пост канцлера казначейства, но поскольку тот не в Лондоне, должность не приносит его светлости ни денег, ни влияния.

— Мне известно, что вы человек дела. Не согласитесь посмотреть мои счета? Вряд ли вы найдете их в идеальном состоянии.

Лорд Бернерс оставляет его наедине с писульками, которые называет своими счетами. Часы идут, ветер шуршит в кровле, колышется пламя свечи, дождь молотит в стекло. Он слышит шарканье хозяйской больной ноги, в дверях возникает встревоженное лицо.

— Ну как?

Ему удалось обнаружить лишь долги. Вот что бывает, когда посвящаешь жизнь ученым изысканиям и служишь королю за морем вместо того чтобы набивать мошну, работая зубами и локтями при дворе.

— Жаль, что вы не обратились ко мне раньше. Всегда можно что-то исправить.

— Откуда мне было знать, что вам можно довериться, мастер Кромвель? Мы обменялись письмами, только и всего. Дела Вулси, королевские дела. Я совсем вас не знал. И до сего времени не думал, что сподоблюсь.

В день отплытия появляется мальчишка из таверны алхимиков.

— Наконец-то! Что принес?

Мальчишка демонстрирует пустые ладони и тараторит на своеобразном английском:

— On dit маги вернулись в Париж.

— Я разочарован.

— Вас не так-то просто найти, господин. Я пошел туда, где остановились le roi Henri со своей Grande Putaine, спрашиваю je cherche milord Cremuel, а они давай смеяться, еще и поколотили.

— Потому что никакой я не милорд.

— Уж тогда и не знаю, какие милорды в вашей стране!

Он предлагает мальчишке монетку за услуги, тот мотает головой.

— Я хочу поступить к вам на службу, мсье. Надоело сидеть на месте.

— Как тебя звать?

— Кристоф.

— А фамилия у тебя есть?

— Ça ne fait rien.

— Родители?

Пожимает плечами.

— Сколько лет?

— Сколько дадите.

— Читать ты умеешь. А драться?

— А что, придется много драться chez vous?

Мальчишка широк в плечах, такого подкормить — и через пару лет его с ног не собьешь. На вид не больше пятнадцати.

— Были неприятности с законом?

— Во Франции, — роняет Кристоф небрежно, как другой сказал бы «в Китае».

— Ты вор?

Мальчишка втыкает в воздух воображаемый ножик.

— Что, до смерти?

— Ну, на живого тот малый не тянул.

Кромвель усмехается.

— Ты уверен, что хочешь зваться Кристофом? Сейчас ты еще можешь сменить имя, потом будет поздно.

— Вы поняли меня, мсье.

Иисусе, еще бы. Ты мог быть моим сыном. Он пристально вглядывается в мальчишку: нет, он не из тех юных разбойников, о которых говорил кардинал, оставленных им по берегам Темзы, и, весьма вероятно, у иных рек, иных широт. Глаза Кристофа сияют незамутненной голубизной.

— Тебя не пугает путешествие по морю? — спрашивает Кромвель. — В моем доме многие говорят по-французски. Скоро ты станешь одним из нас.

Теперь, в Остин-фрайарз, Кристоф донимает его расспросами.

— Эти маги, что у них было? Карта зарытых сокровищ? Наставление по сборке, — мальчишка машет руками, — летающей машины? Машины, которая производит взрывы, или боевого дракона, изрыгающего пламя?

— Ты слыхал о Цицероне? — спрашивает Кромвель.

— Нет, но хотел бы. Раньше я и про епископа Гардинера не слыхал. On dit вы отняли его клубничные грядки и отдали их королевской любовнице, и теперь он… — Кристоф замолкает, снова машет руками, изображая боевого дракона, — не даст вам покоя в этой жизни.

— И в следующей. Я его знаю.

Гардинер еще легко отделался. Он хочет сказать, она больше не любовница, но тайна — хотя совсем скоро о ней узнают все — принадлежит не ему.

Двадцать пятое января 1533 года, рассвет, часовня в Уайтхолле, служит его друг Роуланд Ли, Анна и Генрих венчаются, скрепляя обещание, данное в Кале. Никаких пышных церемоний, горстка свидетелей, молодые почти бессловесны, даже обязательное «да» приходится вытягивать из них чуть ли не силой. Генри Норрис бледен и печален: ну не жестокость ли заставлять его дважды смотреть, как Анну отдают другому?

Камергер Уильям Брертон выступает свидетелем.

— Так вы здесь или где-нибудь еще? — спрашивает Кромвель. — Вы утверждали, что умеете находиться в двух местах сразу, точно святой угодник.

Брертон злобно щурится.

— Вы писали в Честер.

— По делам короля, и что с того?

Они переговариваются вполголоса — в эту минуту Роуланд соединяет руки жениха и невесты.

— Предупреждаю еще раз, держитесь подальше от моих семейных дел. Иначе наживете неприятности, о которых и не помышляете, мастер Кромвель.

Анну сопровождает единственная дама — ее сестра. Когда они удаляются — король тянет жену за собой, новобрачных ждет арфа, — Мария оборачивается, широко улыбается ему и разводит на дюйм большой и указательный пальцы.

Она всегда говорила: я узнаю первой. Именно я буду расставлять ей корсаж.

Он вежливо отзывает Брертона и говорит: вы пожалеете о том, что мне угрожали.

Затем возвращается к себе в Вестминстер. Интересно, король уже знает? Вряд ли.

Садится за бумаги. Приносят свечи. Он видит тень своей руки, тень движется по бумаге; ладонь, свободная, не затянутая в бархат перчатки. Ему хочется, чтобы между ним и шероховатостью бумаги, черной вязью букв не было ничего; он снимает перстень Вулси и рубин Франциска — на Новый год Генрих вернул ему камень в оправе, сделанной ювелиром из Кале, заявив в приступе королевской откровенности: пусть это будет наш тайный знак, Кромвель, запечатайте им письмо, и я буду знать, что оно от вас, даже если потеряете свою печать.

Наперсник Генриха Николас Кэрью, стоящий рядом, замечает, надо же, а кольцо его величества вам впору. Впору, соглашается Кромвель.

Он медлит. Перо подрагивает.

Пишет: «Королевство Англия есть империя». Королевство Англия есть империя, каковою и почитается в мире, управляемая верховным главой и королем…

В одиннадцать, когда наконец-то светает, он обедает у Кранмера на Кэннон-роу, где тот живет в ожидании официального вступления в должность и переезда в Ламбетский дворец, упражняясь пока в новой подписи: Томас, архиепископ Кентерберийский. Скоро архиепископ будет обедать как полагается ему по статусу, но сегодня, словно нищий богослов, отодвигает бумаги, чтобы слуга постелил скатерть и поставил тарелки с соленой рыбой. Кранмер благословляет трапезу.

— Не поможет, — говорит Кромвель. — Кто вам готовит? Придется прислать своего человека.

— Итак, свадьба состоялась?

Очень в духе Кранмера шесть часов терпеливо ждать, не поднимая голову от книги.

— Роуланд справился. Ни Анну с Норрисом не обвенчал, ни короля с ее сестрицей.

Он встряхивает салфетку.

— Я кое-что знаю, но вам придется меня улестить.

Кромвель надеется, что, пытаясь вытянуть у него секрет, Кранмер выдаст тайну, о которой намекнул на полях письма. Но, очевидно, речь шла о мелких недоразумениях, давным-давно забытых. И поскольку архиепископ Кентерберийский продолжает неловко ковыряться в чешуе и костях, он говорит:

— Анна уже носит дитя.

Кранмер поднимает глаза.

— Если вы будете сообщать об этой новости таким тоном, люди решат, что без вашей помощи не обошлось.

— Вы не удивлены? Не рады?

— Интересно, что это за рыба? — спрашивает Кранмер с легким недоумением. — Разумеется, рад. Но я и так знаю, этот брак чист — почему бы Господу не благословить его потомством? И наследником.

— Наследником прежде всего. Прочтите. — Он протягивает Кранмеру бумаги, над которыми трудился. Тот умывает рыбные пальцы и подается вперед, к пламени свечи.

— Значит, после Пасхи обращения к папе, — замечает он, не переставая читать, — будут считаться нарушением закона и королевской прерогативы. Отныне о тяжбе Екатерины следует забыть. И я, архиепископ Кентерберийский, могу рассмотреть королевское дело в английском суде. Что ж, долго собирались.

— Это вы долго собирались, — смеется Кромвель.

Кранмер узнал о чести, оказанной ему королем, в Мантуе и двинулся в обратное путешествие кружным путем: Стивен Воэн встретил его в Лионе, спешно переправил через сугробы Пикардии и посадил на корабль.

— Почему вы медлили? Каждый мальчишка мечтает стать архиепископом, разве нет? Впрочем, кроме меня. Я мечтал о медведе.

Кранмер пристально смотрит на него:

— Это легко устроить.

Грегори как-то спросил, как понять, шутит ли доктор Кранмер? И не поймешь, ответил тогда Кромвель, его шутки редки, как яблоневый цвет в январе. А теперь и ему самому несколько недель трястись от страха: неровен час, наткнешься на медведя под собственной дверью.

Он собирается уходить, Кранмер поднимает глаза:

— Разумеется, официально я ничего не знаю.

— О ребенке?

— О свадьбе. Если предстоит рассматривать дело о предыдущем браке короля, негоже мне знать, что нынешний уже заключен.

— Конечно, — говорит Кромвель. — Зачем Роуланд вскочил ни свет ни заря, касается лишь самого Роуланда.

Он уходит, оставляя Кранмера над остатками трапезы, похоже, в раздумьях, как собрать рыбу заново.

Поскольку разрыв с Ватиканом еще не оформлен, для введения в сан нового архиепископа необходимо одобрение папы. Посланцам в Риме поручено говорить то, обещать се, pro tern, лишь бы Климент согласился.

— Вы представляете, сколько стоят папские буллы? — Генрих ошеломлен. — И ничего не поделаешь, придется платить! А сама церемония! Разумеется, — добавляет король, — все должно быть устроено как нельзя лучше, тут скупиться нечего.

— Это будут последние деньги, которые ваше величество отошлет в Рим, положитесь на меня.

— А знаете, — король искренне удивлен, — оказывается, у Кранмера за душой ни пенни. Он ничего не может внести.

От лица короны Кромвель берет в долг у старого знакомца, богатого генуэзца Сальваго. Чтобы убедить того дать ссуду, посылает гравюру, о которой давно мечтает Себастьян. На гравюре юноша в саду, глаза обращены к окну, в котором скоро появится его возлюбленная: ее аромат уже висит в воздухе, птицы в кустах всматриваются в пустой проем, готовые разом запеть при появлении дамы; в руках у юноши книга в форме сердца.

Кранмер сутра до ночи заседает в задних комнатах Вестминстера, сочиняет оправдания для короля. Хотя брак Екатерины с его братом не был осуществлен, жених и невеста имели намерение вступить в брак, и одно это намерение создает между ними родственную связь. Кроме того, в те ночи, которые они провели вместе, супруги определенно намеревались зачать наследников, даже если не осуществили это должным образом. Чтобы не выставлять лжецами ни Генриха, ни Екатерину, члены комитета измышляют причины, по которым брак мог быть осуществлен частично. Им приходится вообразить все те постыдные неудачи, которые могут произойти в супружеской спальне.

И нравится вам эта работа, спрашивает Кромвель. Глядя на согбенных невзрачных людей, заседающих в комитетах, он решает, что супружеская несостоятельность знакома им не понаслышке. В документах Кранмер именует королеву «светлейшей», стремясь разделить безмятежное лицо Екатерины и унизительные мальчишеские ерзания по ее бедрам.

Тем временем Анна, тайная королева Англии, отрывается от компании джентльменов, прогуливающихся по галерее в Уайтхолле. Она хохочет и вприпрыжку несется прочь; ее, словно опасную умалишенную, пытаются схватить, но Анна вырывается, не переставая хохотать.

— Знаете, я с ума схожу по яблокам, мне все время хочется яблок. Король сказал, что я жду ребенка, а я говорю ему нет, нет, неправда…

Она словно заведенная крутится на месте, вспыхивает, слезы градом брызжут из глаз, как из сломанного фонтана.

Томас Уайетт протискивается сквозь толпу.

— Анна… — Он хватает ее за руки и притягивает к себе. — Анна, ш-ш-ш, милая, ш-ш-ш…

Захлебываясь в рыданиях, Анна припадает к его плечу. Уайетт прижимает ее к себе; затравленно озирается, словно голым очутился на большой дороге и высматривает прохожего с плащом, чтобы прикрыть срам. Среди зевак оказывается Шапюи; посол со значительным видом удаляется, торопливо перебирая крохотными ножками, на лице ухмылка.

Новость летит к императору. Лучше бы положение Анны открылось после того, как старый брак будет аннулирован, а новый признан в глазах Европы, однако жизнь не балует королевских слуг; как говаривал Томас Мор, на пуховой перине в Царство Божие не въедешь.

Два дня спустя он беседует с Анной наедине. Она вписалась в оконный проем и, словно кошка, жмурится в скудных лучах зимнего солнца. Протягивает ему руку, едва ли осознавая, кто перед ней; ей и вправду все равно? Он касается кончиков пальцев; черные глаза распахиваются, словно ставни в лавке: доброе утро, мастер Кромвель, поторгуемся?

— Я устала от Марии, — говорит она, — и с удовольствием от нее избавлюсь.

Мария, дочь Екатерины?

— Ее нужно выдать замуж, прочь с моих глаз. Я не желаю ее видеть. Не желаю думать о ней. Я давно решила отдать ее в жены какому-нибудь проходимцу.

Кромвель по-прежнему ждет.

— Полагаю, она станет хорошей женой тому, кто додумается приковать ее цепями к стене.

— Вот оно что, Мария, ваша сестра.

— А вы о ком подумали? А, — усмехается она, — вы о Марии, королевской приблуде? Что ж, ее тоже хорошо бы выдать замуж. Сколько ей?

— В этом году семнадцать.

— Все такая же карлица? — Анна не ждет ответа. — Я найду для нее какого-нибудь старца, почтенного немощного старикашку, который не сможет ее обрюхатить и которому я заплачу, чтобы держал ее подальше от двора. Но что делать следи Кэри? За вас она выйти не может. Мы дразним Марию, говорим ей, что вы — ее избранник. Некоторые дамы благоволят простолюдинам. Мы говорим ей, ах, Мария, только подумай, лежать в объятиях кузнеца, ты млеешь от одной мысли…

— Вы счастливы? — спрашивает он.

— Да, — Анна опускает глаза, складывает маленькие руки под грудью. — Из-за этого. Вы знаете, — задумчиво протягивает она, — меня желали всегда, но теперь меня ценят. Оказывается, это не одно и то же.

Он молчит, не мешает Анне следовать ходу мыслей, которые ей приятны.

— У вас есть племянник, Ричард, тоже Тюдор, хоть я и не совсем понимаю, с какого боку.

— Я нарисую вам генеалогическое древо.

Анна с улыбкой качает головой.

— Не стоит. В последнее время, — ее рука скользит вниз, к животу, — я с трудом вспоминаю по утрам собственное имя. Меня всегда удивляло, отчего женщины так глупы, теперь я знаю.

— Вы упомянули моего племянника.

— Я видела его с вами. Такой решительный, как раз для нее. Ей нужны меха и драгоценности, но вы ведь сумеете их раздобыть? И по младенцу каждые два года. А уж от кого, это вы сами разберетесь.

— Кажется, у вашей сестры уже есть кавалер.

Это не месть, просто ему нужна ясность.

— Правда? Ее кавалеры… приходят и уходят, порой весьма неподходящие, вам ли не знать. — Разумеется, он в курсе. — Приводите их ко двору, ваших детей. Дайте мне на них посмотреть.

Анна вновь закрывает глаза. Он оставляет ее веки млеть в слабых лучах февральского солнца.

Король пожаловал ему апартаменты в старом Вестминстерском дворце — на случай, когда он засиживается там допоздна. И тогда он мысленно проходит по комнатам Остин-фрайарз, собирая памятные зарубки там, где их оставил: на подоконнике, под табуретами, в тканых цветочных лепестках у ног Ансельмы. Вечерами он ужинает с Кранмером и Роуландом Ли, который целыми днями расхаживает между подчиненными, подгоняя нерадивых. Иногда к ним присоединяется Одли, лорд-канцлер, но ужинают без церемоний, словно перемазанные чернилами школяры, — просто сидят и разговаривают, пока Кранмеру не приходит время ложиться. Он хочет разобраться в этих людях, обнаружить их слабости. Одли — благоразумный юрист, который просеивает каждую строчку обвинительного заключения, как повар мешок риса. Красноречив, упорен, целеустремлен; сейчас его цель — заручиться доходом, достойным лорда-канцлера. Что до веры, то тут возможен торг; Одли верит в парламент, в королевскую власть, осуществляемую через парламент, а его религиозные убеждения… скажем так, довольно гибки. Неизвестно, верит ли в Бога Роуланд, что, впрочем, не мешает ему метить в епископы.

— Роуланд, — просит Кромвель, — не возьмешь к себе Грегори? Кембридж дал ему все, но, вынужден признать, Грегори нечего дать взамен.

— Поедет со мной на север, — говорит Роуланд, — я задумал пощипать перышки тамошним епископам. Грегори славный малый, не самый способный, но не беда. По крайней мере, найдем ему полезное применение.

— А как насчет духовной карьеры? — спрашивает Кранмер.

— Я сказал полезное! — рявкает Роуланд.

В Вестминстере клерки Кромвеля снуют туда-сюда, разносят новости, сплетни и бумаги. Он держит при себе Кристофа, якобы для присмотра за платьем, а на деле — чтобы себя развлечь. Ему не хватает ежевечернего музицирования в Остин-фрайарз, женских голосов за стеной.

Почти всю неделю он проводит в Тауэре, убеждает каменщиков не прекращать работу в дождь и туман; проверяет счета казначея; составляет опись королевских драгоценностей и посуды. Он призывает смотрителя Монетного двора и предлагает выборочно проверить вес королевской монеты.

— Английская монета должна быть вне подозрений, чтобы торговцам за морем не приходило в голову ее взвешивать.

— У вас имеются на это полномочия?

— Неужели вам есть что скрывать?

Он составляет для короля отчет, в котором подробно расписывает доходы и расходы казны. Отчет предельно лаконичен. Король читает, перечитывает, переворачивает лист в ожидании сложностей и неприятных сюрпризов, но сзади пусто, приходится верить своим глазам.

— Тут нет ничего нового, — говорит Кромвель, чуть ли не извиняясь. — Покойный кардинал держал все расчеты в голове. С разрешения вашего величества я займусь Монетным двором.

В Тауэре он навещает Джона Фрита. По его просьбе, в которой не смеют отказать, узника поместили в чистую сухую камеру с теплой постелью, сносной едой, возможностью получать вино, бумагу и чернила, хотя он и советует Фриту прятать написанное, заслышав скрип замка. Пока тюремщик отворяет камеру, Кромвель стоит, боясь поднять глаза, но Джон Фрит резво вскакивает из-за стола, кроткий молодой человек, эллинист, и говорит, мастер Кромвель, я знал, что вы придете.

Он жмет холодную сухую руку в чернильных пятнах. Удивительно, что при такой субтильности юноша дожил до своих лет. Он был одним из тех, кого, за неимением иной темницы, заперли в подвале кардинальского колледжа. Когда летняя зараза проникла под землю, Фрит лежал в темноте рядом с мертвыми телами, пока о нем не вспомнили и не выпустили его на свет.

— Мастер Фрит, — говорит Кромвель, — если бы я был в Лондоне, когда вас арестовали…

— А пока вы были в Кале, Томас Мор не дремал.

— Что заставило вас вернуться в Англию? Нет, не говорите, если это касается Тиндейла, мне лучше не знать. Говорят, в Антверпене вы обзавелись женой? Единственное, чего король не стерпит, впрочем, нет, не единственное — он ненавидит женатых священников. И Лютера, а вы переводили его на английский.

— Вы верно изложили суть обвинений.

— Помогите мне вас вызволить. Если я добьюсь для вас аудиенции у короля… вам следует знать, король весьма сведущ в богословии… сможете ли вы смягчить свои ответы?

В камере горит камин, но от сырости и испарений Темзы никуда не деться.

Голос Фрита еле различим.

— Король по-прежнему верит Томасу Мору, а Мор написал королю, — тут губы Фрита трогает легкая улыбка, — что я — Уиклиф, Лютер и Цвингли в одном лице, один сектант внутри другого, словно фазан, зашитый в каплуне, которого зашли в гуся. Мор собирается мною отобедать, так что не портите отношения с королем, умоляя о милосердии. А что до смягчения ответов… моя вера тверда, и перед любым судом я готов…

— Не надо, Джон.

— Перед любым судом я готов утверждать то, что скажу перед судом высшим: причастие — всего лишь хлеб, нам нет нужды в покаянии, а чистилище — выдумка, о которой нет ни слова в Писании.

— Если к вам придут люди и скажут, идемте с нами, Фрит, следуйте за ними. Они придут от меня.

— Вы думаете, что сможете вывезти меня из Тауэра?

В Тиндейловской Библии сказано: с Богом нет невозможного.

— Пусть не из Тауэра, пусть вас допросят, дадут возможность оправдаться. Не отказывайтесь от спасения.

— А для чего? — Фрит терпелив, словно разговаривает с юным учеником. — Вы же не будете прятать меня в своем доме, пока король не сменит гнев на милость? Уж лучше я выйду в город и у собора Святого Павла заявлю лондонцам то, что говорил раньше.

— Ваше свидетельство не может подождать?

— Пока Генрих смягчится? Я прожду до старости.

— Тогда вас сожгут.

— А по-вашему, я не выдержу боли? Вы правы, не выдержу. Но мне не оставили выбора. Как говорит Мор, не велика доблесть стоять в огне у столба, если тебя к нему приковали. Я не могу переписать свои книги. Не могу перестать верить в то, во что верю. Это моя жизнь, я не могу прожить ее заново.

Он уходит. Четыре часа: на реке почти нет лодок, над водой висит пронизывающий туман.

На следующий день, свежий и ясный, король осматривает строительство вместе с французским послом; рука Генриха дружески покоится на плече де Дентвиля, вернее, на толстой простежке Дентвилева дублета. Француз натянул на себя столько одежды, что, кажется, с трудом протиснется в дверь, но его все равно трясет.

— Нашему другу стоит размяться, согреть кровь, — говорит король, — но лучник из него никудышный. В прошлый раз его так трясло, что я боялся, как бы он не угодил стрелой себе в ногу. Он жалуется, что мы не умеем обращаться с соколами, и я предложил ему поохотиться с вами, Кромвель.

Обещание краткого отдыха? Король уходит вперед, оставляя их вдвоем.

— Не так уж и холодно, — замечает посол, — но стоять посреди поля, когда ветер свистит в ушах, — для меня смерть! Когда же снова пригреет?

— В июне, не раньше. Но соколы летом линяют. Я выпускаю своих не раньше августа, так что nil desperandum, мсье, милости прошу.

— Вы не отложите коронацию?

Вот так всегда: легкая болтовня в устах посла — лишь прелюдия к серьезному разговору.

— Заключая соглашение, мой господин не ожидал, что Генрих станет выставлять напоказ свою якобы жену и ее громадный живот. Ему следовало вести себя осмотрительнее.

Кромвель качает головой. Никаких проволочек. Генрих утверждает, что его поддерживают епископы, лорды, судебная власть, парламент и народ; коронация Анны — случай это доказать.

— Зря вы тревожитесь, — говорит он послу. — Завтра мы принимаем папского нунция. Вот увидите, мой господин с ним поладит.

Сверху, со стены, раздается голос Генриха:

— Поднимайтесь, сэр, посмотрите на мою реку сверху.

— И вас удивляет, отчего меня трясет? — выпаливает француз. — Отчего я трепещу перед ним? Моя река. Мой город. Мое спасение, скроенное для меня. Сшитый по моей мерке английский Бог.

Посол тихо чертыхается и начинает подъем.

Когда папский нунций прибывает в Гринвич, Генрих берет его под руку и проникновенно жалуется на нечестивых советников. Рассказывает, как мечтает о скорейшем примирении с папой Климентом.

Можно наблюдать за королем каждый день в течение десятилетий и всегда видеть разное. Выбери себе государя: Кромвель не устает восхищаться Генрихом. Порой король несчастен, порой слаб, то ведет себя как дитя, то — как мудрый правитель. Бывает, оценивает свою работу придирчиво, как художник, бывает — сам не видит, что делает. Не родись Генрих королем, стал бы странствующим лицедеем, верховодил бы в труппе бродячих комедиантов.

По приказу Анны Кромвель приводит ко двору племянника, берет с собой и Грегори. Рейфа король уже знает: тот всегда рядом.

Генрих долго и пристально вглядывается в Ричарда.

— Да-да, что-то есть, определенно что-то есть.

С его точки зрения, в лице Ричарда нет ничего тюдоровского, но король явно не прочь заполучить еще одного родственника.

— Ваш дед, лучник Ап Эван, был славным слугой моему отцу. Вы отлично сложены. Я хотел бы увидеть вас на турнире в цветах Тюдоров.

Ричард кланяется. Король, образец учтивости, поворачивается к Грегори:

— И вы, мастер Грегори, тоже весьма приятный юноша.

Когда король отходит, лицо Грегори расцветает детской радостью. Юноша вцепляется в свой рукав — там, где Генрих его коснулся, — словно вбирая пальцами королевскую милость.

— Какой он необыкновенный, какой величественный! Кто бы мог подумать! И сам со мной заговорил! — Грегори оборачивается к отцу. — Везет тебе, можешь разговаривать с ним хоть каждый день.

Ричард бросает на двоюродного брата косой взгляд. Грегори бьет Ричарда по руке.

— Что твой дед, лучник — видел бы он твоего отца! — Большой палец Грегори оказывается лучником а указательный Морганом Уильямсом. — А вот я давным-давно занимаюсь на арене. Скачу на сарацина, кидаю копье прямо в черное сарациново сердце!

— То ли еще будет, дурачок, — спокойно замечает Ричард, — когда вместо деревянного магометанина перед тобой окажется живой рыцарь! Да и стоит такая забава недешево: турнирные доспехи, конюшня…

— Все это мы можем себе позволить, — говорит Кромвель. — Прошли времена, когда мы топали по-солдатски, на своих двоих.

После ужина он просит Ричарда зайти. Возможно, зря он излагает замысел Анны как деловое предложение.

— Особо не надейся. Мы еще не получили королевского согласия.

— Но она же меня совсем не знает! — говорит Ричард.

Это не довод; он ждет серьезных возражений.

— Я не стану тебя неволить.

Ричард поднимает глаза.

— Точно?

Скажи, когда, когда это я кого-нибудь неволил, начинает Кромвель. Ричард перебивает:

— Согласен, сэр, никогда, вы умеете убеждать, однако сила вашего убеждения такова, что иной предпочел бы хорошую взбучку.

— Я понимаю, леди Кэри старше тебя, но она очень красива, пожалуй, самая красивая женщина при дворе. И она вовсе не так ветрена, как утверждают некоторые, и в ней нет ни капли злобы, как в ее сестре.

А ведь она и вправду была мне хорошим другом, думает он.

— Вместо того чтобы остаться непризнанным кузеном короля, ты станешь его свояком. Для всех нас выгода очевидна.

— Скажем, титул. Для меня и для вас. Отличные партии для Алисы и Джо. А Грегори? Грегори достанется, по меньшей мере, графиня.

Ричард говорит ровным голосом. Убеждает себя, что брак того стоит? Как тут понять! Для Кромвеля сердца многих, пожалуй, большинства людей — открытая книга, но порой читать в сердцах дальних куда проще, чем заглянуть в душу близким.

— Томас Болейн станет моим тестем, а Норфолк — настоящим дядюшкой.

— Вообрази его физиономию!

— О, ради такого зрелища можно пройти по горячим углям босиком.

— Тебе решать. Никому не говори.

Ричард кивает и, не сказав больше ни слова, выходит. Однако «никому не говори» для него означает «никому, кроме Рейфа», потому что спустя десять минут заходит Рейф и становится перед ним, высоко подняв брови. Лицо напряженное, как у всех рыжеволосых, вздумавших пошевелить почти невидимыми бровями.

— Не рассказывай Ричарду, что Мария Болейн когда-то предлагала себя мне, — говорит он. — Между нами ничего нет. Тут тебе не Волчий зал, если ты об этом.

— А если у невесты на уме другое? Что же вы Грегори на ней не жените?

— Грегори еще мал, а Ричарду двадцать три, самое время обзавестись семьей, если есть на что. А тебе и того больше, так что ты следующий.

— Пора убираться, пока вы не нашли для меня очередную Болейн. — Рейф поворачивает к двери и мягко замечает: — Только одно, сэр. Думаю, это смущает и Ричарда… Мы поставили наши жизни и будущее на эту женщину, а между тем она не только непостоянна, но и смертна, а история королевского брака учит: младенец в утробе — еще не наследник в колыбели.

В марте приходят вести из Кале: скончался лорд Бернерс. Тот вечер в библиотеке, ненастье, бушевавшее за окном, кажутся последней мирной гаванью, последними часами, которые Кромвель провел для себя. Он хочет предложить за библиотеку хорошую цену, чтобы поддержать леди Бернерс, — но манускрипты успели спрыгнуть со столов и ускакать: что-то ушло племяннику Фрэнсису Брайану, что-то другому родственнику, Николасу Кэрью.

— Может быть, вы простите ему долги? — спрашивает он Генриха. — По крайней мере, пока жива жена? Вы ведь знаете, он не оставил…

— Сыновей, — завершает фразу король. Мыслями Генрих устремлен вперед: когда-то и я пребывал в сем несчастливом статусе, но совсем скоро у меня родится наследник.

Король дарит Анне майоликовые чаши: снаружи намалевано слово maschio, внутри — пухлые светловолосые младенцы с крошечными кокетливыми фаллосами. Анна смеется. Итальянцы считают, мальчики любят тепло, говорит король. Согревайте вино, пусть веселит кровь, никаких фруктов и рыбы.

— А как вы думаете, — спрашивает Джейн Сеймур, — это уже решено, или Господь решит потом? Интересно, знает ли сам младенец? Если бы мы могли заглянуть внутрь, то поняли ли бы, кто там?

— Джейн, следовало оставить тебя в Уилтшире, — говорит Мэри Шелтон.

— Незачем потрошить меня, чтобы удовлетворить ваше любопытство, мистрис Сеймур, — вступает Анна. — Это мальчик, и никто не смеет говорить или думать иначе.

Анна хмурится, и вы видите, как она собирается, ощущаете великую силу ее воли.

— Хотела бы я родить ребеночка, — говорит Джейн.

— Не увлекайся, — советует ей леди Рочфорд. — Если у тебя вырастет живот, придется замуровать тебя заживо.

— Ее семейство, — замечает Анна, — позор дочери не смутит. В Вулфхолле неведомы приличия.

Джейн краснеет и начинает дрожать.

— Я никого не хотела обидеть.

— Оставьте ее, — говорит Анна, — это все равно что травить мышку.

— Ваш билль еще не прошел, — поворачивается к Кромвелю Анна. — Отчего задержка?

Билль, запрещающий апеллировать к Риму. Он говорит о противодействии, но Анна лишь недовольно поднимает бровь.

— Мой отец поддержал вас в палате лордов, да и Норфолк. Кто смеет нам противиться?

— Билль пройдет к Пасхе.

— Женщина, которую мы видели в Кентербери; говорят, сторонники печатают книги ее пророчеств.

— Возможно, но я приму меры, чтобы их не читали.

— Говорят, в день Святой Екатерины, когда мы были в Кале, она видела так называемую принцессу Марию в короне.

Анна сбивается на яростную скороговорку, вот мои враги, эта пророчица и те, кто с ней; Екатерина, которая сговаривается с императором; ее дочь Мария, мнимая наследница; старая наставница Марии Маргарет Пол, леди Солсбери со всем своим семейством; ее сын лорд Монтегю; ее сын Реджинальд Пол, который сейчас в изгнании, по слухам, претендует на трон — пусть вернется в Англию и тем докажет свою лояльность. Генри Куртенэ, маркиз Эксетер, тоже лелеет надежды, но когда родится мой сын, ему придется смириться с неизбежным. Леди Эксетер, Гертруда, вечно жалуется, что истинной знати перешли дорогу люди низкого происхождения, и вам прекрасно известно, кого она имеет в виду.

Миледи, мягко перебивает Анну сестра, вам нельзя расстраиваться.

— Я не расстроена. — Рука Анны лежит на животе. — Эти люди желают моей смерти, — добавляет она тихо.

Дни коротки и сумрачны, настроение Генриха им под стать. Шапюи вертится и гримасничает перед королем, словно приглашает Генриха на танец.

— Я с недоумением прочел умозаключения доктора Кранмера…

— Моего архиепископа, — недовольно перебивает король: обошедшаяся недешево церемония все-таки состоялась.

— …относительно королевы Екатерины…

— Вы о супруге моего покойного брата, принцессе Уэльской?

— …ибо вашему величеству известно, что диспенсация узаконила ваш брак, безотносительно того, был ли осуществлен предыдущий.

— Я не желаю больше слышать слово «диспенсация», — говорит Генрих. — Не желаю слышать из ваших уст упоминания о моем так называемом браке. У папы нет власти узаконить кровосмешение. Я такой же муж Екатерине, как и вы.

Шапюи кланяется.

— Будь наш брак законен, — Генрих готов сорваться, — разве Господь покарал бы меня, лишив наследников!

— Мы не можем знать наверняка, что достойная Екатерина уже не способна иметь детей.

На губах посла играет ехидная ухмылка.

— Как вы думаете, зачем я все это предпринял? — настойчиво требует король. — Считаете, мною движет похоть? Вы вправду так считаете?

Зачем я уморил кардинала? Разделил страну? Расколол церковь?

— Это было бы сумасбродство, — бормочет Шапюи.

— Однако вы думаете именно так. Так говорите императору. Вы ошибаетесь. Я служу своей стране, сэр, и если ныне вступаю в брак, благословленный Господом, то для того лишь, чтобы жена родила мне законного наследника.

— Нельзя поручиться, что у вашего величества родится сын. Или хотя бы живой младенец.

— А почему бы нет? — Генрих багровеет, вскакивает на ноги, слезы брызжут из глаз. — Чем я отличаюсь от других мужчин? Чем? Скажите, чем?

Императорский посол — настоящий охотничий терьер, маленький, но упорный, однако даже он понимает: если ты довел государя до слез, надо сдавать назад. Пытаясь загладить оплошность — расшаркиваясь, заученно унижаясь — Шапюи замечает:

— Благополучие страны и благополучие Тюдоров — не одно и то же, не так ли?

— В таком случае кого вы прочите на трон? Куртенэ? Или Пола?

— Особы королевской крови не заслуживают такого презрительного тона. — Шапюи трясет рукавами. — По крайней мере, теперь я официально уведомлен о положении леди, тогда как раньше мог только догадываться о нем по ее безрассудным выходкам, коим был свидетелем… Вы понимаете, Кремюэль, сколько поставили на тело одной-единственной женщины? Будем надеяться, с нею не случится ничего дурного.

Кромвель берет посла под руку, разворачивает лицом к себе.

— О чем вы?

— Будьте любезны, не трогайте мой рукав. Благодарю. Скоро вы опуститесь до драки, что меня не удивляет, учитывая ваше происхождение. — Посол хорохорится, но за бравадой — страх. — Оглянитесь вокруг! Своей непомерной гордыней и самонадеянностью она оскорбляет вашу знать. Даже собственный дядя не выносит ее выходок. Старые друзья короля ищут предлоги, чтобы держаться подальше от двора.

— Подождите коронации, вот увидите, они мигом сбегутся обратно.

Двенадцатого апреля, на Пасху, Анна вместе с королем присутствует на торжественной мессе, где молятся за королеву Англии. Его билль прошел лишь накануне; Кромвель ожидает скромной награды, и, перед тем как королевская чета отправится разговляться, Генрих жалует ему пост канцлера казначейства, который занимал покойный лорд Бернерс.

— Бернерс желал, чтобы он достался вам, — улыбается Генрих. Король любит делать подарки, по-детски предвкушая радость того, кого облагодетельствовал.

Во время мессы мысли Кромвеля далеко. Что ждет его дома: шумные гуси, уличные драки, младенцы, оставленные у церковных дверей, буйные подмастерья, которых придется учить уму-разуму? Интересно, Алиса и Джо покрасили яйца? Девочки выросли, но с удовольствием пользуются детскими привилегиями, пока их не сменит другое поколение. Пора искать им достойных мужей. Энн, если б не умерла, уже вышла бы за Рейфа, сердце которого до сих пор свободно. Он думает о Хелен Барр; как легко ей дается грамота, как быстро она стала незаменимой в Остин-фрайарз. Теперь он уверен, что ее муж не вернется, нужно сказать ей об этом, сказать, что отныне она свободна. Она добродетельна и не выкажет своей радости, но разве не облегчение узнать, что ты больше не принадлежишь такому человеку?

Пока идет служба, Генрих не умолкает ни на минуту; шелестит бумагами, передает их советникам. Лишь во время освящения Святых Даров король опускается на колени в приступе благочестия: происходит чудо, облатка становится Господом. После слов священника: «Ite, missa est», Генрих шепотом велит Кромвелю следовать за собой, одному.

Однако сначала придворные должны выразить почтение Анне. Фрейлины отступают назад, оставляя ее в одиночестве на залитом солнечным светом пятачке. Он разглядывает их, джентльменов и советников; праздник, собрались старые друзья Генриха. Вот сэр Николас Кэрью — его поклон новой королеве безупречен, но уголки губ кривятся. Сделайте лицо, Николас Кэрью, ваше породистое знатное лицо. В ушах голос Анны: вот мои враги; он добавляет в список Кэрью.

За парадными залами личные покои короля, доступные лишь избранным друзьям и слугам, куда не пускают ни послов, ни шпионов. Это вотчина Генри Норриса, который сдержанно поздравляет Кромвеля с новым назначением и удаляется на бархатных лапках.

— Кранмер созвал суд, чтобы утвердить формальное расторжение… — Генрих сказал, что не хочет слышать о своем предыдущем браке, поэтому не произносит это слово. — Я просил его созвать суд в Данстебле, оттуда до Амтхилла, где живет… она, десять-двенадцать миль. Если захочет, она может прислать своих поверенных или явиться сама. Посетите ее тайно, поговорите…

Удостоверьтесь, что от Екатерины не придется ждать сюрпризов.

— А на время вашего отсутствия пришлите ко мне Рейфа.

Приятно быть понятым с полуслова, и у короля поднимается настроение.

— Я рассчитываю, что на время он заменит мне вас. Славный юноша. И гораздо лучше, чем вы, владеет собой. Я видел, как вы на совете прикрывали рукой рот. Иногда меня самого разбирает смех.

Генрих падает в кресло, прячет глаза. Кромвель видит, что король снова готов расплакаться.

— Брэндон говорит, моя сестра умирает. Доктора бессильны. Знаете, какие у нее были волосы, чистое золото — у моей дочери такие же. В семь лет она была вылитая сестра, словно святая на фреске. Что мне с ней делать?

До него не сразу доходит, что вопрос адресован ему.

— Будьте с ней ласковы, сэр. Утешьте ее. Она не должна страдать.

— Но я собираюсь объявить ее незаконнорожденной. Я должен оставить Англию своим законным наследникам.

— Решение примет парламент.

— Верно, — Генрих шмыгает носом, — после коронации Анны. Кромвель, еще одно слово — и завтракать, я голоден как волк. Я думал о моем кузене Ричарде…

Он перебирает в уме английскую знать, но нет, кажется, король говорит о его Ричарде, Ричарде Кромвеле.

— Леди Кэри… — Голос короля теплеет. — Я подумал и решил, что не стоит. По крайней мере, сейчас.

Кромвель кивает, догадывается о мотивах. Когда догадается Анна, придет в ярость.

— Какое облегчение, — говорит король, — когда ничего не нужно разжевывать. Вы рождены, чтобы меня понимать.

Можно сказать и так. Он появился на свет лет за шесть до короля, и эти годы не прошли даром. Генрих срывает с головы вышитый колпак, отбрасывает в сторону, запуская в волосы пятерню. Как и золотая шевелюра Уайетта, волосы Генриха поредели, обнажив массивный череп. Сейчас король похож на деревянную статую, грубую копию себя или одного из своих предков, великанов, некогда бродивших по Британии и не оставивших следов, кроме как во снах жалких потомков.

Получив дозволение, Кромвель возвращается в Остин-фрайарз. В кои-то веки ему дарован день отдыха. Насытившись, толпа у ворот рассеялась. Первым делом он спускается на кухню, наградить повара подзатыльником и золотой монетой.

— Сотня разверстых ртов, клянусь! — восклицает Терстон. — И увидите, к ужину снова будут тут как тут.

— Жаль, что у нас в стране столько нищих.

— Как же, нищие, держи карман шире! Блюда, которые готовятся на этой кухне, такого отменного качества, что к нам захаживают, закрыв лица капюшонами, чтобы их не узнали, даже олдермены. Есть вы или нет, у нас всегда полон дом гостей: французы, немцы, флорентийцы, все клянутся, что знают вас, все заказывают обеды по своему вкусу, а на кухне толпятся их слуги: там отщипнул, тут отхлебнул. Пора жить скромнее или придется строить новую кухню.

— Что-нибудь придумаю.

— Мастер Рейф говорит, что для Тауэра вы прикупили целую каменоломню в Нормандии. Вы, мол, подкопались под французов, и они все попадали в ямы.

Такой прекрасный камень цвета масла. Четыреста рабочих на жаловании, и если кто-то стоит без дела, его тут же переводят на строительство в Остин-фрайарз.

— Терстон, пусть отхлебывают, лишь бы ничего не подсыпали.

Он помнит, как чуть не преставился епископ Фишер; если, конечно, дело было не в грязном котле и не в прокисшем супе. Котлы Терстона всегда безукоризненно чисты. Он наклоняется над кипящим варевом.

— Где Ричард?

— Чистит лук на заднем крыльце. А, вы про мастера Ричарда? Наверху. Обедает, да все там.

Он поднимается наверх. Ошибиться невозможно — на пасхальных яйцах его лицо. На одном Джо нарисовала ему головной убор, волосы и по меньшей мере два подбородка.

— И то правда, отец, — замечает Грегори, — ты становишься все тучнее. Стивен Воэн тебя не узнает, когда приедет.

— Мой господин кардинал прибавлялся, как луна, — говорит Кромвель. — Чудно, ведь он почти никогда не обедал — то одно, то другое — а когда наконец усаживался за стол, в основном вел беседы. Бедный я, бедный. С прошлого вечера не преломил и куска хлеба.

Преломив хлеб, говорит:

— Ганс хочет меня написать.

— Надеюсь, он поторопится, — говорит Ричард.

— Ричард…

— Ешьте свой обед.

— Мой завтрак. После, идем со мной.

— Счастливый женишок! — дразнится Грегори.

— А ты, — сурово одергивает его отец, — отправляешься на север с Роуландом Ли. И если ты считаешь деспотом меня, посмотрим, что ты запоешь под его началом.

В кабинете он спрашивает:

— Как подготовка к турниру?

— Кромвели никому не дадут спуску.

Он боится за сына; боится, что Грегори упадет, поранится, убьется. Переживает и за Ричарда, эти юноши — надежда его рода.

— Счастливый женишок? — спрашивает Ричард.

— Король сказал — нет. Не из-за моей семьи или твоей — он назвал тебя кузеном. Должен заметить, Генрих как никогда к нам расположен. Но Мария нужна ему самому. Ребенок родится в конце лета, король боится подходить к Анне, а снова жить монахом не желает.

Ричард поднимает глаза.

— Он сам так сказал?

— Дал понять. И я говорю как понял. Неприятное открытие, но, думаю, мы переживем.

— Я бы не удивился, будь сестры похожи…

— Возможно, ты прав.

— А ведь он глава нашей церкви. Немудрено, что чужеземцы смеются.

— Если бы король был обязан являть пример в частной жизни, его поведение, возможно, и вызывало бы… удивление… но для меня… видишь ли, меня волнует, как он правит страной. Стань он деспотом, упраздни парламент, правь единолично, не считаясь с палатой общин… но он так не поступает. Поэтому мне все равно, как король управляется со своими женщинами.

— Но не будь он королем…

— Верно. Тогда его следовало бы запереть. И все же, если не брать в расчет Марию, разве его поведение предосудительно? Он не плодит бастардов, как шотландские короли. Кто назовет имена его женщин? Мать Ричмонда да Болейны. Генрих умеет быть скрытным.

— Возможно, они известны Екатерине.

— Кто знает про себя, будет ли верен в браке? Ты?

— Мне может не представиться случая.

— Напротив. Я нашел тебе жену. Дочь Томаса Мерфина. Породниться с лордом-мэром — неплохая партия. А состояние у тебя будет не меньше, чем у нее, об этом я позабочусь. Да и Франсис к тебе расположена. Я спрашивал.

— Вы сделали ей предложение за меня?

— Вчера за обедом. Есть возражения?

— Никаких, — смеется Ричард, откидываясь на спинку стула. Его тело — мощное и крепкое, так восхитившее короля — омывает волна облегчения.

— Франсис, хорошо. Франсис мне по нраву.

Мерси одобряет. Кромвель понятия не имеет, как она отнеслась бы к леди Кэри — свои планы он с женщинами не обсуждал.

— Пора подыскать пару и для Грегори, — говорит она. — Я знаю, он еще очень юн, но некоторые мужчины взрослеют, только обзаведясь сыновьями.

Над этим он не задумывался, но, возможно, Мерси права. В таком случае у Англии есть надежда.

Спустя два дня он возвращается в Тауэр. Между Пасхой и Троицей, когда Анну должны короновать, время летит незаметно. Он осматривает апартаменты королевы, велит поставить жаровни, чтобы высушить штукатурку. Надо поскорее расписать стены; он надеялся на Ганса, но тот занят портретом де Дентвиля — посол умоляет Франциска отозвать его на родину, отправляя с каждым кораблем новое слезное послание. Никаких охотничьих сцен, грозных святых с орудиями пыток; для новой королевы — лишь богини, голубки, белокрылые соколы да полог из зеленых листьев. Вдали города на холмах, на переднем плане — храмы, рощи, поваленные колонны и жаркая синева, заключенные, как в раму, в орнаментальную кайму витрувианских цветов: ртуть и киноварь, жженая охра, малахит, индиго и пурпур.

Он разворачивает эскизы. Сова Минервы простерла крыла. Диана натягивает лук. Белая голубка выглядывает из веток. Он оставляет указания мастеру: «Лук позолотить. Глаза у всех богинь должны быть черными».

Словно прикосновение крыла во тьме, его захлестывает ужас: что если Анна умрет? Генриху потребуется новая женщина. Он приведет ее в эти покои. А если она окажется голубоглазой? Придется стереть лица и нарисовать их заново на фоне все тех же городов, тех же лиловых холмов.

На улице дерутся, он останавливается посмотреть. Каменщик и старшина кирпичников молотят друг друга досками. Он стоит в кругу их товарищей.

— Чего дерутся-то?

— Да так, каменщики схлестнулись с кирпичниками.

— Как Ланкастеры с Йорками?

— Точно.

— Ты слыхал про битву при Тоутоне? Король сказал мне, там полегло больше двадцати тысяч англичан.

Собеседник разевает рот.

— С кем же они бились?

— Друг с другом.

Вербное воскресенье, лето тысяча четыреста шестьдесят первое. Армии двух королей встретились в метель. Эдуард, дед нынешнего короля, вышел победителем, если тут уместно говорить о победе. Горы трупов запрудили реку. Бессчетные раненые, спотыкаясь в лужах собственной крови, разбредались кто куда: слепые, изувеченные, полумертвые.

Дитя в утробе Анны — гарантия того, что гражданская война не повторится; начало, обновление, обещание иной страны.

Он делает шаг вперед, велит драчунам разойтись, дает каждому по тумаку; каменщики разлетаются в стороны: английские рохли, кости хилые, зубы крошатся. Победители при Азенкуре. Хорошо, Шапюи не видит.

Он скачет в Бедфордшир с небольшой свитой, когда деревья уже покрылись зеленью. Кристоф едет рядом и донимает вопросами: вы обещали рассказать про Цицерона и Реджинальда Пола.

— Цицерон был римлянином.

— Полководцем?

— Нет, войну он оставлял другим. Как я, к примеру, могу оставить ее Норфолку.

— А, Норферк. — Кристоф изобрел собственный способ именовать герцога. — Тот, кто мочится на вашу тень.

— Господи, Кристоф! Правильно — плюет на чью-то тень.

— Но мы ведь о Норферке говорим. А что Цицерон?

— Мы, законники, стараемся запомнить все его речи. Если б сегодня у кого-нибудь было столько мудрости, сколько у Цицерона, он был бы…

Кем, интересно?

— …он был бы на стороне короля.

Кристоф не впечатлен.

— А Пол — полководец?

— Священник, хотя не совсем… Он занимает церковные должности, но в сан не посвящен.

— Почему?

— Чтобы иметь возможность жениться. Опасным его делает кровь. Видишь ли, Пол — Плантагенет. Его братья здесь, под присмотром, а Реджинальд за границей, и мы боимся, что он вместе с императором замышляет заговор.

— Пошлите кого-нибудь его убить. Хотите, я съезжу?

— Нет, Кристоф, кто тогда будет защищать от дождя мои шляпы?

— Как хотите. — Кристоф пожимает плечами. — Но я с удовольствием убью этого Пола, только скажите.

Поместье Амтхилл, некогда хорошо укрепленное, славится грациозными башенками и превосходными воротами. С холма открывается обширный вид на леса; красивое место, в таком доме хорошо набираться сил после болезни. Его построили на деньги от французских войн, в те дни, когда англичане еще побеждали.

В соответствии с новым статусом Екатерины, ныне вдовствующей принцессы Уэльской, Генрих урезал ей свиту, но она по-прежнему окружена священниками и духовниками, придворными с собственным штатом слуг, дворецкими и стольниками, лекарями и поварами, поварятами, арфистами, лютнистами, птичниками, садовниками, прачками, аптекарями, целой свитой фрейлин, отвечающих за ее гардероб, камеристками и горничными.

Когда Кромвель входит, Екатерина делает приближенным знак удалиться. Он не сообщал о своем приезде, но, должно быть, шпионы сидят вдоль дороги. Так или иначе, она подготовилась: на коленях молитвенник, в руках вышивка. Он преклоняет колени, кивает на книгу и работу.

— Либо то, либо другое, мадам.

— Стало быть, сегодня говорим по-английски? Встаньте, Кромвель. Не будем тратить ваше драгоценное время, выбирая язык, как в прошлый визит. Теперь вы занятой человек.

Покончив с формальностями, Екатерина объявляет:

— Во-первых, я не появлюсь на судилище в Данстебле. Вы ведь поэтому приехали? Я его не признаю. Моя тяжба в Риме, дожидается решения его святейшества.

— Стало быть, папа не торопится? — улыбается он Екатерине.

— Ничего, я подожду.

— Но король желает устроить свои дела.

— У него есть кому это поручить. Я не называю этого человека архиепископом.

— Климент подписал буллы.

— Папу ввели в заблуждение. Доктор Кранмер — еретик.

— Вы и короля считаете еретиком?

— Нет. Всего лишь схизматиком.

— Если созовут собор, король подчинится его решению.

— Будет поздно, если к тому времени его отлучат от церкви.

— Мы все — полагаю, и вы, мадам — верим, что до этого не дойдет.

— Nulla salus extra ecclesiam. Вне церкви нет спасения. Даже короли не избегнут высшего суда. Генрих знает это и страшится.

— Мадам, уступите ему. Возможно, завтра все изменится. Стоит ли окончательно разрывать отношения с королем?

— Говорят, дочь Томаса Болейна ждет ребенка.

— Это так, однако…

Ей ли не знать, что беременности заканчиваются по-разному. Екатерина угадывает, отчего он запнулся, размышляет над его словами, кивает.

— Я могу представить обстоятельства, в которых он ко мне вернется. Я имела возможность изучить ее характер: в ней нет ни терпения, ни доброты.

Неважно; главное, что нужно Анне, — везение.

— Думайте о дочери. На случай, если у них не будет детей. Умиротворите его, мадам. Возможно, он признает ее наследницей. Если вы отступитесь, король дарует вам любые почести.

— Почести! — Екатерина встает; вышивка соскальзывает с колен, молитвенник шлепается на пол с глухим кожаным стуком, а серебряный наперсток катится в угол. — Прежде чем вы изложите свои нелепые предложения, мастер Кромвель, позвольте мне предложить вам главу из моей истории. После смерти милорда Артура я пять лет бедствовала. Не могла заплатить слугам. Мы покупали самую дешевую, несвежую еду, черствый хлеб, вчерашнюю рыбу — любой завалящий торговец мог похвастать лучшим столом, чем дочь Испании. Покойный король Генрих не позволял мне вернуться к отцу, говорил, что тот ему должен — он торговался за меня, как те женщины, что продавали нам тухлые яйца. Я доверилась Божьей милости, я не отчаялась, но я познала всю бездну унижения.

— Так зачем вы хотите вновь его испытать?

Лицом к лицу. Пожирают друг друга глазами.

— Если только, — говорит Кромвель, — король ограничится унижением.

— Говорите яснее.

— Если вас обвинят в измене, то будут судить как любую из его подданных. Ваш племянник грозит нам вторжением.

— Этому не бывать.

— И я о том толкую, — его голос теплеет. — Император занят турками и, уж простите, мадам, не настолько привязан к своей тетке, чтобы собрать еще одну армию. Однако мне говорят: откуда вам знать, Кромвель? Надо укреплять гавани, собирать войска, готовить страну к войне. Шапюи, как вам известно, без устали уговаривает Карла объявить нам блокаду, задерживать наши товары и суда. В каждой депеше императорский посол призывает к войне.

— Я понятия не имею, о чем пишет Шапюи в своих депешах.

Ложь столь отчаянная, что он невольно восхищается, но, кажется, эта бравада забирает у Екатерины все силы. Она садится в кресло и, опередив его, нагибается за вышивкой. Пальцы у нее опухшие, от простого усилия перехватывает дух. Отдышавшись, она снова обращает к нему взвешенную и спокойную речь:

— Мастер Кромвель, я знаю, что разочаровала вас. То есть вашу страну, которая стала и моей страной. Король был мне хорошим мужем, а я не смогла исполнить первейший долг любой жены. Тем не менее я была, я есть его жена — неужели вы не понимаете, я не в силах признать, что двадцать лет состояла при нем шлюхой? И пусть я принесла Англии мало добра, но я не желаю ей зла.

— Однако сейчас вы несете ей зло помимо воли, мадам.

— Ложь не спасет Англию.

— Именно так считает доктор Кранмер. И именно поэтому он аннулирует ваш брак, в вашем присутствии или без вас.

— Доктор Кранмер тоже будет отлучен. Неужели это его не остановит? Неужели он так погряз в грехе?

— Сотни лет у церкви не было такого самоотверженного защитника, как новый архиепископ, мадам.

Он думает о словах Бейнхема перед казнью: восемь столетий лжи и только шесть лет правды и света; шесть лет, с тех пор как Писание на английском пришло в Англию.

— Кранмер не еретик. Он верит в то же, во что верит король. Реформирует лишь то, что нуждается в реформе.

— Я знаю, чем все кончится. Вы отберете земли у церкви и отдадите королю.

Екатерина смеется.

— Молчите? Я угадала! Именно так вы и поступите.

В ее тоне сквозит отчаянная беспечность умирающего.

— Мастер Кромвель, можете уверить короля, что я не приведу сюда армию. Скажите ему, что каждый день я за него молюсь. Те, кто не знает короля так, как знаю я, скажут: «Он добьется своего, чего бы это ни стоило». Но я-то вижу, Генриху важно быть на правой стороне. Он не похож на вас; вы набиваете своими грехами переметные сумы и кочуете из страны в страну, а когда устанете, наймете мулов, и скоро за вами кочует целый караван вместе с погонщиками. Генрих может ошибаться, однако ему необходимо прощение. Поэтому я всегда верила и продолжаю верить, что когда-нибудь он сойдет с неправедного пути и обретет душевный мир. А мир — это то, в чем все мы так нуждаемся.

— Как гладко у вас получается, мадам. Мир — это то, в чем все мы так нуждаемся. Чистая аббатиса. Вы никогда не задумывались над тем, чтобы принять постриг?

Улыбка, широкая улыбка в ответ.

— Мне будет жаль, если мы больше не увидимся. С вами куда занятнее беседовать, чем с герцогами.

— Придет черед и герцогов.

— Я готова. Есть вести о миледи Суффолк?

— Король сказал, что она умирает. Брэндон не находит себе места.

— Охотно верю, — бормочет она. — Ее вдовья доля французской королевы умрет вместе с нею, а это значительная часть его дохода. Впрочем, вы наверняка устроите ему заем под чудовищный процент.

Екатерина поднимает глаза.

— Моя дочь удивится вашему приезду. Ей кажется, что вы к ней добры.

Насколько он помнит, он лишь подал Марии табурет. Как уныла ее жизнь, если она способна оценить такую малость.

— Ей следовало стоять, пока я не разрешу сесть.

Ее изнемогающая от боли дочь. Екатерина может улыбаться, но не уступит ни дюйма. Юлий Цезарь, Ганнибал, и те были не так неумолимы.

— Скажите, — Екатерина осторожно прощупывает почву, — читает ли король мои письма?

Генрих рвет их или бросает в огонь, не вскрывая. Говорит, ее любовные признания вызывают в нем отвращение. Ему, Кромвелю, не хватает духу сказать Екатерине правду.

— В таком случае обождите час, пока я ему напишу. Или останетесь до утра? Отужинайте с нами.

— Благодарю вас, но я должен возвращаться. Завтра совет. Да и мулам тут негде приткнуться. Не говоря уже о погонщиках.

— О, мои стойла полупусты. Король об этом позаботился. Боится, что я обманом выберусь отсюда, доскачу до побережья и морем сбегу во Фландрию.

— А вы?

Он поднимает наперсток и подает хозяйке; она подкидывает наперсток на ладони, словно игральную кость.

— А я остаюсь здесь. Или там, куда меня отправят. Как пожелает король. Как надлежит жене.

Пока короля не отлучат от церкви, думает он. Это освободит вас от всех уз как жену, как подданную.

— Это тоже ваше, — говорит он.

Открывает ладонь, на ней игла, острым концом к Екатерине.

В городе судачат, будто Томас Мор впал в бедность. Они с королевским секретарем Гардинером смеются над слухами.

— Какая бедность? Алиса была богатой вдовой, когда он на ней женился, — говорит Гардинер. — А еще у него есть собственные земли. Да и дочери хорошо пристроены.

— Не забывайте о королевской пенсии.

Он собирает бумаги для Стивена, который готовится выступить главным советником Генриха на суде в Данстебле. Успел перелопатить все показания на процессе в Блэкфрайарз — кажется, будто все это происходило в прошлом веке.

— Силы небесные, — говорит Гардинер, — осталось хоть что-то, чего вы не раскопали?

— Если я доберусь до дна этого сундука, то отыщу любовные письма вашего батюшки к вашей матушке. — Он сдувает пыль с последней пачки. — Вот они. — Бумаги шлепаются на стол. — Стивен, можем ли мы что-нибудь сделать для Джона Фрита? В Кембридже он был вашим учеником. Не бросайте его.

Гардинер мотает головой и углубляется в бумаги, что-то бормочет, время от времени восклицая: «Нет, кто бы мог подумать!»

Кромвель добирается до Челси на лодке. Бывший лорд-канцлер сидит в кабинете, Маргарет едва слышно бубнит по-гречески; он слышит, как Мор поправляет ошибку.

— Оставь нас, дочь, — говорит Мор при его появлении. — Нечего тебе делать в этой нечистой компании.

Однако Маргарет поднимает глаза и улыбается, и Мор с опаской — вероятно, боится потревожить больную спину — встает с кресла и протягивает руку.

Нечистым назвал его Реджинальд Пол, сидящий в Италии. Причем для Пола это не образ, не фигура речи, а святая правда.

— Говорят, вы не придете на коронацию, так как не можете позволить себе новый дублет. Епископ Винчестерский готов купить вам дублет за собственные деньги, лишь бы узреть ваше лицо на церемонии.

— Стивен? Неужто?

— Клянусь.

Он предвкушает, как, вернувшись в Лондон, попросит у Гардинера десять фунтов.

— Или пусть гильдии скинутся на новую шляпу и дублет.

— А в чем идете вы? — мягко спрашивает Маргарет, словно забавляет двух малых детей, с которыми ее попросили посидеть.

— Для меня что-то шьют. Я не вникаю. Только бы меня не заставляли плясать от радости.

На мою коронацию, сказала Анна, не пристало вам наряжаться как поверенному. Джейн Рочфорд записывала, словно секретарь. Томас должен быть в темно-красном.

— Мистрис Ропер, — спрашивает Кромвель, — а вам не любопытно посмотреть коронацию?

Отец не дает Маргарет вставить слова:

— Это день стыда для англичанок. Знаете, что говорят на улицах? Когда придет император, жены обретут утраченные права.

— Отец, вряд ли кто-нибудь осмелится сказать такое при мастере Кромвеле.

Кромвель вздыхает. Мало удовольствия знать, что все беззаботные юные шлюхи на твоей стороне. Все содержанки и сбившиеся с пути дочери. Теперь Анна замужем и пытается стать примерной женой. Залепила пощечину Мэри Шелтон, рассказывает леди Кэри, за то, что та написала в ее молитвеннике невинную загадку.

Ныне королева сидит очень прямо, в животе шевелится младенец, в руках вышивка, и когда ее приятели Норрис и Уэстон с шумной компанией вваливаются в покои, чтобы припасть к ногам госпожи, смотрит так, словно те усеивают ее подол пауками. Без цитаты из Писания на устах к ней в эти дни и не подходи.

Кромвель спрашивает:

— Блаженная пыталась с вами увидеться? Пророчица?

— Пыталась, — отвечает Мэг, — но мы ее не приняли.

— Она виделась с леди Эксетер, та сама ее пригласила.

— Леди Эксетер неумная и много мнящая о себе женщина, — замечает Мор.

— Блаженная сказала ей, что она станет королевой Англии.

— Могу лишь повторить свои слова.

— Вы верите в ее видения? В их божественную природу?

— Нет, она самозванка. Хочет привлечь к себе внимание.

— И только?

— Эти молоденькие дурочки все как одна. У меня полон дом дочерей.

Он молчит.

— Вам повезло.

Мэг поднимает глаза, вспоминает о его утратах, хоть и не слышала, как Энн Кромвель спросила: за что дочке Мора такая преференция?

— Она не первая, — говорит Мэг. — В Ипсвиче жила девочка двенадцати лет, из хорошей семьи. Говорят, она творила чудеса, совершенно бескорыстно. Умерла молодой.

— А еще была дева из Леоминстера, — с мрачным удовлетворением подхватывает Мор. — Говорят, сейчас она шлюха в Кале, смеется с клиентами над трюками, которые вытворяла.

Значит, святых девственниц Мор не жалует. В отличие от епископа Фишера. Тот привечает блаженную и часто с ней видится.

Словно услышав его мысли, Мор говорит:

— Впрочем, у Фишера другое мнение.

— Фишер верит, что она может воскрешать мертвых.

Мор поднимает бровь. Кромвель продолжает:

— Но только чтобы они покаялись и получили отпущение, после чего оживший труп вновь падает замертво.

— Понятно, — улыбается Мор.

— А вдруг она ведьма? — спрашивает Мэг. — Про них есть в Писании, могу привести цитаты.

Не стоит, говорит Мор.

— Мэг, я показывал тебе, где положил письмо?

Маргарет встает, ниткой закладывает страницу в греческой книге.

— Я писал этой девице, Бартон… теперь сестре Элизабет, она приняла постриг. Советовал ей не смущать людей, не донимать короля своими пророчествами, избегать общества сильных мира сего, прислушиваться к своим духовникам, но главное — сидеть взаперти и молиться.

— Как надлежит всем нам, сэр Томас. Следуя вашему примеру. — Кромвель живо кивает. — Аминь. Полагаю, вы храните копию?

— Принеси, Мэг, иначе мы от него не отделаемся.

Мор в нескольких словах объясняет дочери, где лежит письмо. Хорошо хоть не велит ей наскоро состряпать подделку.

— Отделаетесь, скоро ухожу. Не хочу пропустить коронацию. У меня и новый дублет имеется. Так не составите нам компанию?

— Составите друг другу компанию в аду.

Он успел забыть, каким непреклонным и суровым бывает Мор; о его способность и зло шутить самому и не понимать чужих шуток.

— Королева в добром здравии, — говорит Кромвель. — Ваша королева, не моя. Кажется, ей по душе жизнь в Амтхилле. Да вы и сами знаете.

Я не состою в переписке с вдовствующей принцессой, не моргнув глазом, заявляет Мор. Вот и хорошо, кивает Кромвель, потому что я слежу за двумя францисканцами, которые доставляют ее письма за границу, — кажется, они всем орденом заняты только тем, чтобы вредить королю. Если я схвачу этих монахов и не смогу убедить — а вы знаете, я бываю очень убедителен — признаться добром, придется вздернуть их на дыбу и ждать, в ком первом проснется благоразумие. Разумеется, я бы с радостью отпустил их домой, накормив и напоив на прощанье, но я подражаю вам, сэр Томас. В таких делах вы — мой учитель.

Кромвель должен успеть сказать ему все до того, как вернется Маргарет Ропер. Легким стуком по столу он привлекает внимание хозяина.

Джон Фрит, говорит он. Попросите аудиенцию у Генриха. Он будет счастлив. Уговорите его встретиться с Джоном наедине. Я не прошу вас соглашаться с Джоном, я знаю, вы считаете его еретиком, пусть, но скажите королю, что Фрит — чистая душа, превосходный ученый, он должен жить. Если он заблуждается, вы сможете его убедить, с вашим-то красноречием, что-что, а убеждать вы умеете, куда мне до вас. Кто знает, еще и обратите его в истинную веру. Но если он умрет, вам уже никогда не спасти его душу.

Шаги Маргарет.

— Это, отец?

— Отдай ему.

— Копия с копии?

— А чего вы ждали? Нам приходится быть осторожными, — говорит Маргарет.

— Мы с вашим отцом обсуждали монахов. Могут ли они считаться добрыми подданными короля, если должны хранить верность главам орденов, подданным Франциска и императора?

— Они же не перестают быть англичанами.

— Такие ныне редки. Отец вам объяснит.

Он кланяется Маргарет. Пожимая жилистую руку Мора, задерживает взгляд на своей руке. Она белая, господская, гладкая, а он-то думал, ожоги, память о кузне, не сойдут никогда.

Дома его встречает Хелен Барр.

— Закидывал сети, — говорит он, — в Челси.

— Поймали Мора?

— Не сегодня.

— Прислали ваш дублет.

— Да?

— Темно-красный.

— О Боже! — смеется он. — Хелен…

Она вопросительно смотрит на него.

— Я не нашел вашего мужа.

Хелен опускает руки в карман, шарит там, словно что-то ищет; стискивает руки.

— Значит, он умер?

— Будем считать, что умер. Я разговаривал с человеком, который видел, как он утонул, его свидетельству можно доверять.

— Значит, я смогу выйти замуж. Если возьмут.

Хелен смотрит ему в лицо, молчит, просто стоит. Время идет.

— А где ваша картина? С юношей, который держит сердце в виде книги? Или книгу в виде сердца?

— Я отдал ее генуэзцу.

— Зачем?

— Пришлось заплатить за архиепископа.

Она с неохотой отводит глаза от его лица.

— Пришел Ганс. Ждет вас. Злится, говорит, время — деньги.

— Я возмещу.

Ганс с трудом выкроил для него время в предпраздничных приготовлениях. По заказу ганзейских купцов художник строит на Грейсчерч-стрит гору Парнас — мимо нее Анна поедет на коронацию — и сегодня должен выбрать муз, а тут еще Томас Кромвель опаздывает! Ганс так яростно топает башмаками в соседней комнате, будто двигает мебель.

Фрита ведут в Кройдон, на допрос к Кранмеру. Новый архиепископ мог бы встретиться с узником в Ламбете, но Кройдон дальше, и путь туда лежит через лес. В самой глуши ему говорят, как бы нам тебя не упустить. Леса в сторону Уондсворта глухие, можно спрятать целую армию. Будем рыскать тут два дня, нет, больше, но если все время забирать к востоку, в сторону Кента, твой след простынет, прежде чем мы доберемся до реки.

Однако Фрит знает свою дорогу; она ведет к смерти. Они стоят на тропе, посвистывают, болтают о погоде. Один мочится, отвернувшись к дереву, другой следит за полетом сойки. Но когда они оборачиваются, узник спокойно ждет.

Четыре дня. Пятьдесят барок, украшенных на средства городских ливрейных компаний, на снастях — флажки и колокольцы; два часа до Блэквелла, ветер легкий, но свежий, как он и заказал Богу в своих молитвах. А теперь пусть ветер уляжется, якорь брошен у пристани Гринвичского дворца, королева садится в свою барку — бывшую Екатеринину, в двадцать четыре весла: рядом фрейлины, стражники, все украшение двора, все знатные гордецы, клявшиеся, что не придут на коронацию. Три сотни матросов, флаги и вымпелы трепещут на ветру, музыка несется к берегам, усеянным лондонцами. Вниз по течению, вслед за водяным драконом, изрыгающим огонь, в сопровождении дикарей, разряжающих хлопушки. Морские суда палят из пушек.

Когда они достигают Тауэра, из-за туч выходит солнце. Темзу словно охватывает пламя. Анна сходит на берег, Генрих приветствует жену горячим поцелуем, распахивает на ней плащ, демонстрируя Англии ее живот.

Пока Генрих посвящает в рыцари толпу Говардов и Болейнов, своих друзей и сторонников, Анна отдыхает.

Дядя Норфолк пропускает церемонию. Генрих отослал его к королю Франциску, в подтверждение самых искренних связей между королевствами. Норфолк — граф-маршал и должен проводить коронацию, но его заменяет другой Говард, а кроме того, есть он, Томас Кромвель, отвечающий за все, включая погоду.

Он беседует с Артуром, лордом Лайлом, который будет председательствовать за пиршественным столом, Артуром Плантагенетом, тихим пережитком минувшего века. Сразу после коронации Плантагенету предстоит заступить на место покойного лорда Бернерса, получив от него, Кромвеля, соответствующие инструкции. У Лайла длинное костлявое лицо Плантагенетов, он высок, как его отец король Эдуард, у которого было не счесть бастардов, но ни один не достиг таких высот, как этот старец, преклоняющий скрипучее колено перед дочерью Болейна. Хонор, его вторая супруга, на двадцать лет моложе мужа, хрупкая и маленькая, игрушечная жена. В платье темно-желтого шелка, на руках — коралловые браслеты с золотыми сердечками, на лице выражение вечного недовольства, переходящее в сварливость.

Хонор мерит его взглядом с ног до головы.

— Так вы и есть Кромвель?

Если заговорит с тобой в таком тоне мужчина, ты предложишь ему отойти в сторонку и попросишь кого-нибудь подержать твой плащ.

День второй: Анну вводят в Вестминстер. Он встает до рассвета, смотрит с зубчатой стены, как редеют облака над Бермондсейской отмелью и на смену утренней прохладе приходит ровная золотистая жара.

Шествие возглавляет свита французского посла, затем следуют судьи в алом, рыцари ордена Бани в сине-фиолетовых облачениях древнего покроя, епископы, лорд-канцлер Одли со свитой, знать в темно-красном бархате. Шестнадцать дюжих рыцарей несут Анну в белом паланкине, колокольчики звенят при каждом шаге, каждом дыхании; королева в белом, кожа словно мерцает изнутри; на лице торжественная всезнающая улыбка, волосы забраны самоцветным обручем. За паланкином дамы на лошадях под белым бархатом, престарелые вдовы в каретах, с кислой миной на лице.

На каждом перекрестке процессию встречают живые картины и статуи, восхваление добродетелей королевы и дары от городского купечества; белокрылый сокол — эмблема Анны — увенчан короной и увит розами; шестнадцать здоровяков топчут цветы, аромат поднимается, словно дым. Чтобы лошадиные копыта не скользили, землю по приказу Кромвеля посыпали гравием, а толпу на случай давки и волнений оттеснили за ограждение; все лондонские приставы на службе, чтобы впоследствии никто не сказал: коронация Анны, как же, помню, в тот день у меня вытянули кошель. Фенчерч-стрит, Леденхолл, Чип, собор Святого Павла, Флит, Темпл-бар, Вестминстер-холл. Фонтанов с вином больше, чем с обычной водой. А сверху на них взирают другие лондонцы, чудища, живущие на высоте — несметные каменные мужчины, женщины и звери, существа, что не человеки и не звери, клыкастые кролики и летучие зайцы, птицы о четырех лапах и крылатые змеи, бесенята с выпученными глазами и утиными клювами, люди в венках из листьев с козлиными и бараньими мордами, свитые в кольца твари с кожаными крыльями, волосатыми ушами и раздвоенными копытами, ревущие и трубящие в роги, покрытые перьями и чешуей. Иные хохочут, иные поют или скалятся. Львы и монахи, ослы и гуси, черти, жрущие младенцев, беспомощно сучащих ножками. Каменные и свинцовые, железные и мраморные, визжащие и хихикающие, улюлюкающие, кривляющиеся и блюющие с контрфорсов, крыш и стен.

Вечером, получив разрешение короля, он возвращается в Остин-фрайарз. Навещает соседа Шапюи, укрывшегося за ставнями, заткнувшего уши, чтобы не слышать фанфар и пушечной пальбы. Он заходит в хвосте комической процессии, которую возглавляет Терстон с цукатами — подсластить дурное настроение посла — и превосходным итальянским вином, подарком Суффолка.

Шапюи встречает его без улыбки.

— Что ж, вам удалось преуспеть там, где не смог кардинал, и Генрих получил то, что хотел. Я говорю своему господину, который способен взглянуть на вещи беспристрастно, Генрих жалеет, что не приблизил Кромвеля раньше. Давным-давно бы своего добился.

Кромвель хочет сказать, это кардинал, это он научил меня всему, но Шапюи не дает вставить слово.

— Подходя к запертой двери, кардинал поначалу пытался улестить ее: о, прекрасная отзывчивая дверца! — затем действовал хитростью. Вы такой же, ничем не лучше. — Посол наливает себе герцогского вина. — Только в конце вы просто вышибаете дверь плечом.

Вино из тех настоящих благородных вин, в которых Брэндон знает толк. Шапюи смакует вино и жалуется, не понимаю, ничего-то я не понимаю в этой непросвещенной стране. Кранмер теперь папа? Или Генрих? Или, может быть, вы? Мои люди, толкавшиеся сегодня в городе, говорят, мало кто приветствовал любовницу, почти все призывали Божье благословение на Екатерину, законную королеву.

Вот как? Не ведаю, о каком городе речь.

Шапюи фыркает: и впрямь не поймешь, вокруг короля одни французы, и она, Болейн, наполовину француженка, полностью на их содержании, все ее семейство в кармане у Франциска. Но вы, Томас, надеюсь, вы им не служите?

Что вы, дорогой друг, ни в коей мере.

Шапюи плачет; благородное вино развязало послу язык.

— Я подвел моего господина императора, подвел Екатерину.

— Не печальтесь, — успокаивает он посла.

Завтра будет новая битва, новый мир.

На рассвете он в аббатстве. Начало в шесть. Генрих будет наблюдать за церемонией из зарешеченной ложи. Когда он просовывает голову внутрь, король уже нетерпеливо ерзает на бархатной подушке, а коленопреклоненный слуга подает завтрак.

— Со мной завтракает французский посол, — говорит Генрих, и на обратном пути Кромвель встречает этого господина.

— Говорят, с вас написали портрет, мэтр Кремюэль. С меня тоже. Вы его видели?

— Нет еще. Ганс слишком занят.

Даже в такое прекрасное утро, в помещении под ребристыми сводами, посол умудрился посинеть от холода.

— Что ж, — обращается Кромвель к де Дентвилю, — эта коронация — признание того, что наши народы достигли совершенного согласия. Как углубить эту близость? Что скажете, мсье?

Посол кланяется.

— Самое трудное позади?

— Мы должны сохранить полезные связи, если нашим правителям пристанет охота снова разбраниться.

— Встреча в Кале?

— Через год.

— Не раньше?

— Ни к чему без крайней нужды подвергать моего короля опасностям морского путешествия.

— Нужно это обсудить, Кремюэль.

Плоской ладонью посол хлопает его по груди, над сердцем.

В девять процессия готова выступить. Анна в мантии алого бархата с отделкой из горностая. Ей нужно пройти семьсот ярдов по синей ткани, протянутой к алтарю, на лице — отрешенность. Вдовствующая герцогиня Норфолкская держит шлейф, епископ Винчестерский и епископ Лондонский с обеих сторон вцепились в подол длинной мантии. И Гардинер, и Стоксли выступают со стороны короля на суде о разводе, но, если судить по их виду, оба не прочь оказаться подальше от виновницы процесса. На высоком лбу Анны блестит пот, а поджатые губы, к тому времени когда она доходит до алтаря, кажется, и вовсе втягиваются внутрь. Кем установлено, что края мантии должны поддерживать епископы? Правило записано в фолиантах столь древних, что разрушить их может простое прикосновение, не говоря уж о дыхании. Лайл помнит их наизусть. Пожалуй, стоит снять копии и напечатать, думает Кромвель.

Он делает мысленную зарубку и направляет свою волю на Анну: лишь бы она не споткнулась, простираясь ниц перед алтарем. Служители выступают вперед, чтобы поддержать ее на последних двенадцати дюймах, перед тем как живот коснется освященных плит. Он ловит себя на том, что молится: это дитя, чье не до конца сформированное сердечко бьется по соседству с каменным полом, да будет благословенно. Пусть вырастет сыном своего отца, как его дяди-Тюдоры; пусть будет жестким, бдительным, способным выжать все из благосклонности фортуны. Если Генрих проживет еще лет двадцать — Генрих, творение Вулси, — и оставит это дитя наследником, я выращу собственного правителя: во славу Господа и ради процветания Англии. Ибо я буду еще в силе, Норфолку почти шестьдесят, а его отцу было семьдесят, когда он сражался при Флоддене. Я не уподоблюсь Генри Уайетту, отошедшему от дел, ибо ради чего тогда жить?

Анна с трудом поднимается на ноги. Кранмер, в облаке ладана, вкладывает ей в руку скипетр, жезл из слоновой кости, и на миг опускает корону святого Эдуарда на ее голову, чтобы тут же возложить убор полегче: ловкий трюк, руки Кранмера словно всю жизнь тасовали короны. Прелат выглядит слегка польщенным, как будто кто-то предложил ему стакан теплого молока.

Приняв миропомазание, она удаляется, Anna Regina, в приготовленные для нее покои, готовиться к пиру в Вестминстер-холле, тает в облаке воскурений. Кромвель бесцеремонно расталкивает знать — все вы, все вы клялись, что ноги вашей здесь не будет, — и ловит взгляд Чарльза Брэндона, констебля Англии, готового въехать в зал на белом коне. Он отрывает глаза от сияющей громадной фигуры; Чарльз вряд ли меня переживет. Обратно к Генриху, в темноту. В последний миг его внимание привлекает мелькнувший за углом край багровой мантии; видимо, кто-то из судей покинул процессию.

Венецианский посол заслоняет обзор, но Генрих машет ему рукой.

— Кромвель, разве моя жена не хороша, разве она не прекрасна? Не могли бы вы пойти к ней и передать… — король оглядывается в поисках подарка, срывает с пальца кольцо, — вот это?

Король целует кольцо.

— И это тоже.

— Надеюсь, что смогу передать ваш пыл, — говорит Кромвель и вздыхает, совсем как Кранмер.

Король смеется. Его лицо сияет.

— Это мой лучший, лучший день!

— Подождите рождения наследника, — кланяется венецианец.

Дверь открывает Мэри Говард, юная дочь Норфолка.

— Нет, ни в коем случае, — говорит она, — ни за что. Королева одевается.

Ричмонд прав: грудей у нее нет. Пока. Ей четырнадцать. Нужно очаровать эту юную Говард, думает он, и принимается опутывать девушку комплиментами, восхищаться платьем и украшениями, пока из покоев не раздается приглушенный, словно из могилы, голос. Мэри Говард отпрыгивает в сторону, ах, раз она сама вас зовет, можете войти.

Прикроватные занавеси плотно задернуты. Кромвель распахивает их. Анна лежит в сорочке, плоская, как тень, только холмом вздымается огромный шестимесячный живот. В парадной мантии ее положение было почти незаметно. Если б не тот священный миг, когда Анна лежала ниц на полу, ему, Кромвелю, было бы трудно поверить, что королева Англии и это тело, распростертое, словно жертва на алтаре — груди под сорочкой выпирают, босые ноги отекли — и впрямь одно.

— Матерь Божья, и дались вам эти женщины Говардов! Для такого безобразного мужчины вы слишком самоуверенны. Дайте я на вас посмотрю. — Она поднимает голову. — И это темно-красный? Слишком мрачный. Так-то вы исполняете мои приказы!

— Ваш кузен Фрэнсис Брайан сказал, что я похож на ходячий синяк.

— Кровоподтек на теле политики, — смеется Джейн Рочфорд.

— Справитесь? — спрашивает Кромвель с сомнением, почти с нежностью. — Вы устали.

— Она выдержит, — в голосе Марии нет и следа сестринской гордости. — Разве не для этого она рождена на свет?

— Король видел? — спрашивает Джейн Сеймур.

— Король гордится ею. — Кромвель обращается к Анне, вытянувшейся на своем катафалке. — Сказал, никогда еще вы не были так прекрасны. Прислал вам это.

Анна издает слабый звук, что-то среднее между благодарностью и стоном: опять алмаз?

— И поцелуй, который я посоветовал королю доставить самому.

Она не протягивает руку за подарком, и он испытывает почти непреодолимое желание положить кольцо ей на живот и удалиться. Вместо этого он передает подарок ее сестре.

— Пир начнется, когда вы будете готовы, ваше королевское величество, не раньше. Хорошенько отдохните.

Она со стоном выпрямляется.

— Я готова.

Мэри Говард бросается к ней и начинает неумело, по-девичьи, словно гладит птенца, растирать ей ноги.

— Поди прочь, — недовольно бурчит помазанная королева. Она выглядит больной. — Где вы пропадали вчера? Толпа приветствовала меня, я слышала собственными ушами. Говорят, народ любит Екатерину, на деле женщины ее просто жалеют. От нас они получат больше. Они еще полюбят меня, когда родится ребенок.

— Но мадам, — вступает Джейн Рочфорд, — они любят Екатерину, потому что она дочь помазанных монархов. Смиритесь, мадам, они никогда не полюбят вас… больше, чем любят сейчас… Вот и Кромвель вам скажет. Их чувства не имеют отношения к вашим достоинствам. Так вышло. Стоит ли обманываться?

— Довольно об этом, — произносит Джейн Сеймур.

Кромвель оборачивается и видит нечто удивительное: малышка выросла.

— Леди Кэри, — говорит Джейн Рочфорд, — мы должны облачить вашу сестру. Проводите мастера Кромвеля. Наверняка вам есть о чем поболтать, так что не нарушайте традицию.

За дверью он оборачивается:

— Мария?

Замечает крути у нее под глазами.

— Да?

В ее тоне ему слышится: «Да, и что теперь?»

— Я сожалею, что брак с моим племянником не сложился.

— А я и не напрашивалась, — криво улыбается она. — Теперь я никогда не увижу ваш дом, о котором столько наслышана.

— И что же вы слышали?

— Про сундуки, лопающиеся от золотых монет.

— Мы бы такого не допустили. Заказали бы сундуки повместительнее.

— Говорят, там лежат деньги короля.

— Все деньги принадлежат королю. На них его портрет. Мария, — он берет ее руку, — я не смог убедить его отказаться от вас. Он…

— А вы пытались?

— В моем доме вам бы такое не грозило. Впрочем, вы, сестра королевы, вправе рассчитывать на лучшую партию.

— Сомневаюсь, что в сестринские обязанности входит то, чем я занимаюсь по ночам.

Она родит Генриху еще ребенка, и Анна задушит его в колыбели.

— Ваш приятель Уильям Стаффорд при дворе. Вы по-прежнему друзья?

— Вообразите, в каком восторге он от моего теперешнего положения. Однако по крайней мере теперь я в фаворе у отца. Монсеньор вспомнил про дочь. Боже упаси, чтобы король объезжал кобылок из другого стойла.

— Когда-нибудь это закончится. Они вас отпустят. Король обеспечит вас, выделит пенсию. Я замолвлю словечко.

— Пенсию? Грязной половой тряпке? — взвивается Мария; она сломлена; крупные слезы катятся по лицу. Он ловит и смахивает слезинки, шепчет слова утешения, больше всего на свете желая оказаться подальше отсюда. Уходя, оборачивается и смотрит на нее, одиноко стоящую у двери. Во что бы то ни стало нужно ей помочь, думает он, она теряет привлекательность.

Генрих наблюдает с галереи Вестминстер-холла, как занимает почетное место за столом его королева, ее фрейлины, цвет английского дворянства. Король сыт, и теперь обмакивает в корицу тонкие ломтики яблока. Рядом с ним, encore les ambassadeurs, Жан де Дентвиль — кутается в меха, спасаясь от июньской прохлады — и второй посол, друг Дентвиля, епископ Лаворский в великолепной парчовой мантии.

— Это было весьма впечатляюще, Кремюэль, — говорит де Сельв; проницательные карие глаза сверлят его, ничего не упуская. От него тоже ничего не ускользает: строчки и швы, крой и глубина окраски; он восхищен насыщенным цветом епископской мантии. Говорят, эти двое французов евангельской веры, но при дворе Франциска им негде развернуться, жалкий кружок богословов, к которым, тщеславия ради, благоволит король; у Франциска нет ни своего Томаса Мора, ни своего Эразма, неудивительно, что его гордость уязвлена.

— Взгляните на мою королеву. — Генрих перевешивается через перила. С таким же успехом мог бы сидеть внизу. — Она стоит пышной церемонии, не правда ли?

— Я велел вставить новые стекла, — говорит Кромвель, — чтобы любоваться королевой во всей красе.

— Fiat lux, — бормочет де Сельв.

— Она была на высоте, — замечает де Дентвиль. — Шесть часов на ногах. Можно поздравить ваше величество с обретением супруги, по-крестьянски выносливой. Не сочтите мои слова неуважением.

В Париже лютеран жгут на кострах. Он хотел бы обсудить это с послами, но ароматы жареных лебедей и павлинов, поднимающиеся снизу, мешают развить тему.

— Господа, — спрашивает Кромвель (музыка набегает, словно рябит серебром волна на мелководье), — знаком ли вам некий Гвидо Камилло? Я слышал, он принят при дворе вашего господина.

Французы переглядываются. Кажется, он застал их врасплох.

— А, это тот, что построил деревянный ящик, — бормочет Жан. — Знаком.

— Театр, — говорит Кромвель.

Де Сельв кивает.

— В котором вы и есть пьеса.

— Эразм писал нам об этом, — замечает Генрих через плечо. — Камилло нанял столяров, которые изготовили деревянные полки и ящички, одни внутри других. Система для запоминания речей Цицерона.

— Не только, если позволите. Это античный театр по плану Витрувия, но пьесы в нем не ставят. Как говорит милорд епископ, вы — владелец театра — становитесь в центре и смотрите вверх. Вас окружает упорядоченная система человеческих знаний. Похоже на библиотеку, только в каждой книжке спрятана следующая, а в ней другая, поменьше. Хотя и это не все.

Король хрустит анисовыми цукатами.

— На свете и так слишком много книг, и каждый день появляются новые. Человеку не под силу прочесть все.

— Не понимаю, откуда вы столько знаете! — удивляется де Сельв. — Однако приходится верить на слово, мэтр Кремюэль. Гвидо говорит только на своем итальянском диалекте, да и то с запинкой.

— Лишь бы вашему господину было в радость тратить на это деньги, — замечает Генрих. — А он случаем не колдун, ваш Гвидо? Не хочется, чтобы Франциск попал в сети колдуна. Кстати, Кромвель, я отослал Стивена обратно во Францию.

Стивена Гардинера. Значит, французам не по душе иметь дело с Норферком. Неудивительно.

— Как долго продлится его миссия? — спрашивает Кромвель.

Де Сельв ловит его взгляд:

— А кто будет исполнять обязанности королевского секретаря?

— Кромвель, кто ж еще. Надеюсь, вы не против? — улыбается Генрих.

На пороге главного зала ему преграждает путь мастер Ризли. Сегодня большой день для герольдов, их помощников, сыновей и друзей; жирные куски плывут прямо в руки. Он говорит это Ризли, на что тот возражает: жирный кусок приплыл в руки вам. Что ж, это можно было предвидеть — Генрих устал от Винчестера, от педантичной критики каждого своего шага; королю надоело спорить, теперь он женат и склонен стать более douceur. Это с Анной-то? спрашивает Кромвель. Зовите-меня смеется. Вам лучше знать, но если она и вправду остра на язык, тем нужнее Генриху покладистые министры. Держите Стивена за границей, и скоро король утвердит вас в должности.

Нарядно одетый Кристоф маячит неподалеку, пытаясь привлечь внимание Кромвеля. Вы позволите, спрашивает он Ризли, но тот дотрагивается до его темно-красного дублета, словно на удачу, и говорит: вы хозяин дома, устроитель пиров, вам король обязан своим счастьем, вы добились того, чего не смог добиться кардинал, и даже большего. Смотрите — Ризли показывает на знатных господ, которые позабыли, что не собирались сюда приходить, и сейчас уплетают обед из двадцати трех блюд, — даже пир выше всяких похвал; все под рукой, не успеют гости подумать о чем-то, оно тут как тут.

Он склоняет голову, Ризли удаляется, он подзывает Кристофа. Не хотел болтать лишнего при Зовите-меня, заявляет тот, а то Рейф говорит, этот тип тут же помчится на задних лапках к Гардинеру, доносить. А теперь, сэр, у меня для вас сообщение. Вас ждет архиепископ, сразу по окончании пира.

Он поднимает глаза на помост, где под величественным балдахином восседают Анна с архиепископом. Оба застыли перед пустыми тарелками — впрочем, Анна пытается делать вид, будто ест. Оба разглядывают гостей.

— Я тоже поскачу на задних ножках, — повторяет он понравившуюся фразу. — Куда?

— В его старое жилище, он сказал, вы знаете. Еще сказал никому не говорить. И никого с собой не брать.

— Ты можешь пойти, Кристоф. Ты никто.

Мальчишка ухмыляется.

Кромвель осторожничает не зря: глупо разгуливать одному в темноте, в окрестностях аббатства, среди пьяных толп. Увы, глаз на спине у него нет.

Они уже почти у Кранмера, когда усталость вдруг опускается на плечи железным плащом.

— Постой, — говорит он Кристофу.

Несколько ночей Кромвель почти не смыкал глаз. В темноте делает глубокий вдох; холодно и темно, хоть глаз выколи. Комнаты заброшены, пусты и молчаливы. Откуда-то сзади, с вестминстерских улиц, доносится слабый крик, словно кто-то аукается в лесу после сражения.

Кранмер поднимает глаза от письменного стола.

— Эти дни не забудутся, — говорит архиепископ. — Те, кто пропустил их, не поверят очевидцам. Король вас хвалил. Думаю, он хотел, чтобы я передал вам его слова.

— Мне странно, неужели меня когда-то волновало, сколько заплатить каменщикам в Тауэре? Какой мелочью кажется это теперь. А завтра турнир. Мой Ричард будет сражаться пешим и в одиночку.

— Он их всех уложит, — заявляет Кристоф. — Хрясь — и готово.

— Тс-с, — шипит Кранмер. — Чтоб я тебя больше не слышал, дитя. Кромвель, идемте.

Хозяин открывает низкую дверцу в задней стене, опускает голову, и в проеме Кромвель видит слабо освещенный стол, табурет и юную кроткую женщину, склонившуюся над книгой.

Она поднимает голову.

— Ich bitte Sie, ich brauch eine Kerze.

— Кристоф, принеси свечу.

Кромвель узнает книгу, которую читает женщина: трактат Лютера.

— Вы позволите? — Он забирает у нее книгу.

Читает, мысли скачут между строк. Кто она, беглянка, которую Кранмер прячет? Понимает ли архиепископ, чем рискует? Он успевает прочесть половину страницы, когда появляется виноватый Кранмер.

— Эта женщина?..

— Моя жена Маргарита, — говорит Кранмер.

— Боже милосердный! — Он швыряет Лютера на стол. — Что вы наделали! Где вы ее взяли? Очевидно, в Германии. Так вот почему вы не спешили возвращаться! Теперь мне все ясно. Но зачем?

— У меня не было выхода, — мямлит Кранмер.

— Вы понимаете, что с вами сделает король, если тайна откроется? Парижский палач изобрел механизм с противовесом — хотите, нарисую? — который опускает и поднимает еретика из пламени, чтобы толпа хорошенько рассмотрела агонию. Теперь Генриху понадобится такой же. Или король закажет устройство, которое будет в течение сорока дней откручивать вам голову.

Женщина поднимает глаза.

— Mein Onkel…

— Кто он?

Она называет теолога Андреаса Осиандера, нюрнбержца, лютеранина. Ее дядя, его друзья, и все образованные люди города считают…

— Возможно, мадам, в вашей стране и верят, что пастору полагается иметь жену, но не здесь. Доктор Кранмер вас не предупредил?

— Прошу вас, скажите, о чем она говорит. Проклинает меня? Хочет вернуться домой? — спрашивает Кранмер.

— Нет, она говорит, вы к ней добры. Что на вас нашло?

— Я же писал вам, что у меня есть тайна.

Писал на полях письма.

— Но это безумие — держать ее здесь, под носом у короля.

— Я поселил ее в деревне, но она так хотела посмотреть церемонию!

— Она что, и на улицу выходила?

— Но ведь ее никто не знает!

Верно. Чужеземцу легко затеряться в большом городе; еще одна юная женщина в аккуратном чепце и платье, еще одна пара глаз среди тысяч других; иголка в стоге сена.

Кранмер шагает к нему, протягивает руки, на которых еще так недавно было священное миро: тонкие длинные пальцы, бледные прямоугольники ладоней, испещренные знаками морских путешествий и брачных союзов.

— Я прошу вас как друга. Ибо на этом свете у меня нет друга ближе, чем вы, Кромвель.

У него не остается другого выхода, кроме как сжать эти худые пальцы в ладонях.

— Хорошо, что-нибудь придумаем. Спрячем вашу жену. Но меня удивляет, почему вы не оставили ее в родительском доме, пока мы не убедим короля перейти на нашу сторону.

Голубые глаза Маргариты мечутся между ними. Она встает, отодвигает стол — и его сердце падает. Он уже видел это движение, его жена так же опиралась на столешницу, помогая себе встать. Маргарита высока ростом, и ее живот выпирает прямо над столом.

— Иисусе!

— Я надеюсь, будет дочь, — говорит архиепископ.

— Когда? — спрашивает он Маргариту.

Вместо ответа она берет его руку и прижимает к своему животу. Отмечая коронацию, младенец танцует: спаньолетта, эстампи рояль. Вот пятка, а вот локоток.

— Вам нужна помощница, — говорит он. — Женщина, которая будет за вами приглядывать.

Кранмер выходит вместе с ним.

— Насчет Фрита…

— Да?

— С тех пор как его перевели в Кройдон, я трижды беседовал с ним наедине. Достойный молодой человек, чистая душа. Я провел с ним несколько часов — и не жалею ни об одной секунде, — но так и не смог убедить его свернуть с пути.

— Ему следовало бежать там, в лесу. Вот его путь.

— Мы не вольны… — Кранмер опускает глаза. — Простите, но не всем дано умение выбирать из многих путей.

— А значит, вам придется передать арестанта Стоксли, Фрита взяли в его епархии.

— Когда король даровал мне этот пост, когда он настаивал, я и помыслить не мог, что мне придется убеждать Джона Фрита отступиться от его веры.

Добро пожаловать в наш низкий мир.

— Я больше не могу откладывать.

— Как и ваша жена.

Улицы вокруг Остин-фрайарз пустынны. Дым факелов затмевает звезды. Сторожа у ворот, трезвые, с удовольствием отмечает Кромвель. Останавливается перекинуться с ними словом; большое искусство — спешить, но не подавать виду.

Войдя в дом, он говорит:

— Мне нужна мистрис Барр.

Почти все его домочадцы ушли смотреть фейерверки и танцевать, появятся не раньше полуночи. Он сам разрешил: кому тогда праздновать коронацию Анны, если не им?

Выходит Джон Пейдж: чего желаете, сэр? Уильям Брабазон, с пером в руке, из бывшего окружения Вулси, королевские дела не ждут. Томас Авери, весь в заботах: деньги все время в движении, приход, расход. Когда Вулси впал в немилость, свита покинула кардинала, но слуги Томаса Кромвеля оставались с ним до конца.

Наверху хлопает дверь. Растрепанный Рейф сбегает вниз, стуча башмаками. Молодой человек выглядит смущенным.

— Сэр?

— Тебя я не звал. Хелен дома?

— Зачем она вам?

Появляется Хелен. На ходу завязывает чистый чепец.

— Собирайся, пойдешь со мной.

— Надолго, сэр?

— Не могу сказать.

— Мне придется уехать из Лондона?

Он размышляет, нужно все устроить, жены и дочери горожан, которым можно доверять, найдут служанок и повитуху, опытную матрону, которая передаст ребенка Кранмера ему в руки.

— Возможно, ненадолго.

— Дети…

— О детях не беспокойся.

Она кивает и убегает. Если бы все подчиненные были так проворны.

— Хелен! — в ярости зовет Рейф. — Куда вы ее посылаете, сэр? Вы не можете просто увести Хелен из дома среди ночи…

— Могу, — возражает он мягко.

— Я должен знать.

— Поверь, не должен. — Кромвель сдается. — Ладно, только не сейчас, я устал, Рейф, и спорить не собираюсь.

Он мог бы поручить это Кристофу или другим нелюбопытным домочадцам: вырвать Хелен из тепла Остин-фрайарз в монастырский холод; или отложить решение до утра. Но из головы нейдет одиночество Кранмеровой жены, город en fête, пустынная Кэнон-роу, где грабители рыщут в тени монастырских стен. Уже во времена короля Ричарда эта сторона прославилась воровскими шайками, которые выходили на промысел после заката, а утром, как рассветет, просили убежища в церкви — надо думать, за часть добычи. Нужно заняться этим местом; мои люди достанут и грабителей, и монахов-укрывателей из-под земли, хорьками залезут в любую нору.

Полночь: мшистое дыхание камня, скользкая от городских испарений мостовая. Хелен вкладывает руку в его ладонь. Слуга впускает их, не поднимая глаз; Кромвель сует ему монетку, чтобы и дальше смотрел в пол. Архиепископа не видать; хорошо. Горит лампа. Он толкает дверь. Жена Кранмера съежилась на крохотной кровати.

Он обращается к Хелен:

— Вот женщина, которая нуждается в твоем милосердии. Ты все видишь сама. Она не говорит по-английски. В любом случае, ты не должна спрашивать ее имя.

Затем, жене Кранмера:

— Это Хелен. У нее двое детей. Она вам поможет.

Не открывая глаз, мистрис Кранмер еле заметно кивает и улыбается, но когда Хелен накрывает руку женщины своей нежной ладонью, тянется, чтобы ее погладить.

— Где ваш муж?

— Er betet.

— Надеюсь, он не забудет помянуть меня в своих молитвах.

В день, когда Фрита сжигают на костре, Кромвель охотится с королем в Гилфорде. Дождь начался перед рассветом, порывистый ветер мотает верхушки деревьев: дождливо во всей Англии, в полях мокнет урожай. Однако Генрих по-прежнему в отличном расположении духа. Король садится писать Анне в Виндзор. Вертит перо, переворачивает лист, наконец сдается: напишите за меня, Кромвель, я скажу, о чем.

Вместе с Фритом к столбу привяжут Эндрю Хьюитта, портновского подмастерья.

Екатерина во время родов держала в руке реликвию, пояс Пресвятой Девы, говорит Генрих. Я его выписал.

Не думаю, что королева согласится его взять.

И не забыть про особые молитвы Святой Маргарите. Женские дела.

Они сами разберутся, сэр.

Позже он узнает, как умер Фрит и его товарищ; ветер без конца сдувал от них пламя. Смерть — злая шутница, зовешь ее, а она нейдет; притаилась во тьме, закрыв лицо черной тканью.

В Лондоне снова потовая лихорадка. Король, оплот всех своих подданных, каждый день ощущает все симптомы до единого.

Сейчас Генрих уставился на дождь за окном. Ничего, еще распогодится, утешает себя король, Юпитер благоприятствует. Итак, скажите ей, скажите королеве…

Кромвель ждет, перо замерло в руке.

Нет, хватит, давайте сюда, Томас, я подпишу.

Он думает, что король нарисует сердце, но легкомысленные ухаживания позади, брак — дело серьезное. Henricus Rex.

У меня колики, головная боль, тошнота и перед глазами черные точки, говорит король, значит, я заразился?

Вашему величеству нужно отдохнуть. И запастись мужеством.

Вы же знаете, как говорят: утром пел, к полудню помер. Неужели можно сгореть за два часа?

Я слыхал, умереть можно и от страха.

К полудню из-за туч выглядывает солнце. Генрих, хохоча, скачет под мокрыми от дождя деревьями.

В Смитфилде лопатой сгребают останки Фрита, его молодость и мягкость, ученость и миловидность: комок слякоти и кучка обугленных костей.

У короля два тела. Первое существует в пределах физического, его можно измерить, что частенько проделывает Генрих: талию, икру, другие части. Второе — его двойник-правитель, ускользающий, бестелесный, который может находиться в нескольких местах сразу. Генрих охотится, а его двойник сочиняет законы. Один сражается — другой молится о ниспослании мира. На одном держится таинство управления государством, другой поедает утку с зеленым горошком.

Папа провозглашает его женитьбу на Анне незаконной. Угрожает отлучить короля от церкви, если тот не вернется к Екатерине. Христианский мир отринет нечестивца, подданные восстанут, и Генриха ждет позорное изгнание. Ни в одном христианском сердце не найдет сочувствия, а когда король сгинет, его труп зароют в яме вместе с собачьими костями.

Кромвель учит Генриха называть папу епископом Римским. Смеяться при упоминании его имени. Даже неуверенный смешок лучше прежнего преклонения.

Кранмер приглашает провидицу Элизабет Бартон в свой дом в Кенте. У нее было видение Марии, бывшей принцессы, в королевской короне? Да. И Гертруды, леди Эксетер? Да. Либо та, либо другая, мягко замечает архиепископ. Я говорю, что вижу, возражает блаженная. Кранмер записывает, что пророчица — самоуверенная хвастунья, привыкшая болтать с архиепископами, и теперь видит в нем нового Уорхема — тот прислушивался к каждому ее слову.

Она — мышка в кошачьих лапах.

Королева Екатерина вместе со своим поредевшим двором вновь снимается с места, переезжает во дворец епископа Линкольнского в Бакдене. Старый дом красного кирпича с большими садами, спускающимися к рощам, полям и болотам. Сентябрь принесет Екатерине первые осенние плоды, октябрь одарит туманами.

Король велит Екатерине отдать крестильную рубашку ее дочери Марии. Выслушав ответ королевы, он, Томас Кромвель, хохочет. Ей следовало родиться мужчиной, своими деяниями она посрамила бы героев древности. Перед Екатериной кладут документ, в котором к ней обращаются «вдовствующая принцесса»; ему показывают, где ее перо распороло бумагу, когда она зачеркивала свой новый титул.

Короткими летними ночами слухи падают во влажную почву. На рассвете они уже торчат из мокрой травы, словно шампиньоны. Ранним утром домочадцы Томаса Кромвеля ищут повитуху. Он прячет в своем загородном доме чужестранку, подарившую ему дочь. Не смей защищать мою честь, говорит он Рейфу. У меня таких женщин пруд пруди.

Не сомневайтесь, они поверят, соглашается Рейф. В городе толкуют, что у Томаса Кромвеля непомерная…

Память, перебивает он. Толстенные конторские книги. Чудовищная система, в которой значатся (под своими именами, а также по тяжести проступков) те, кто осмелился мне перечить.

Все астрологи наперебой твердят, что у короля родится сын. Но лучше не иметь дел с этой публикой. Несколько месяцев назад некто предложил ему изготовить для короля философский камень, а когда гостю вежливо указали на дверь, обозлился и, как свойственно алхимикам, начал пророчествовать, что король умрет до конца года. В Саксонии, утверждает алхимик, живет старший сын покойного короля Эдуарда; вы решили, что его кости схоронены под тауэрской мостовой — где, ведомо лишь убийце, — но вас обманули, он жив, здоров, и готов предъявить права на трон.

Кромвель считает в уме: королю Эдуарду Пятому, доживи тот до сего дня, в ноябре стукнуло бы шестьдесят четыре. Староват для драки, замечает он алхимику и отправляет того в Тауэр, пораскинуть мозгами.

Из Парижа никаких вестей. Что бы ни замышлял мэтр Гвидо, он скрытничает.

— Томас, — говорит Ганс Гольбейн, — я закончил ваши руки, а до лица никак не доберусь. Обещаю, осенью портрет будет готов.

Вообразите, в каждой книге скрыта другая книга, в каждой букве на каждой странице раскрывается новый том; и все эти книги не имеют объема. Вообразите знание, уменьшенное до своей сути, внутри картины, знак — в месте, не занимающем места. Вообразите, что человеческий мозг расширился, и внутри открылись новые пространства, жужжащие, словно ульи.

Лорд Маунтджой, управляющий Екатерины, прислал ему перечень того, без чего английская королева не может разродиться. Его забавляет эта вежливая передача полномочий; двор живет заведенным порядком, меняются только действующие лица, ясно одно: именно Кромвель, по мнению лорда Маунтджоя, отвечает за все.

Он едет в Гринвич, подновить апартаменты, приготовленные для Анны. Прокламации (пока без даты) отпечатаны и готовы возвестить народу Англии и правителям Европы о рождении принца. Оставьте место, советует он, после слова «принц», возможно, придется вписать еще буквы… На него смотрят как на предателя, и он решает махнуть рукой.

Когда женщина уединяется, чтобы произвести на свет дитя, ставни плотно закрывают. Ее держат в темноте, и роженице остается только спать. Сны уносят ее далеко, от terra firma к топям, пристани, реке, где туман висит над дальним берегом, а земля и небо неразделимы; здесь ей предстоит отправиться навстречу жизни или смерти, закутанная фигура на корме правит ладьей. Молитвы, что звучат там, мужчинам слышать не дано. Там заключаются сделки между женщиной и ее Господом. Река подвержена приливам и отливам; ее течение может перемениться меж двумя росчерками скользящего по бумаге пера.

Двадцать шестого августа 1533 года королеву отвозят в тайные комнаты Гринвича. Муж целует ее, адье и бон вояж, в ответ — ни улыбки, ни звука. Анна очень бледна и очень серьезна; маленькая, усыпанная драгоценностями головка гордо поднята, ниже колышется шатер тела; шаги осторожны и мелки, в руках молитвенник. На причале Анна оборачивается: один долгий взгляд. Она смотрит на Кромвеля, смотрит на архиепископа. Последний взгляд, затем фрейлины подхватывают королеву под руки, и она ставит ногу на корму.

 

II Плевок дьявола

Осень-зима 1533 года

Это поразительно. В момент потрясения глаза короля открыты, тело готово к atteint, броня, принимающая удар, крепка, движения выверены. Лицо не краснеет и не бледнеет. Голос не дрожит.

— Жива? — спрашивает король. — Возблагодарим же Господа за Его милость. И вы, милорды, примите мою благодарность за столь утешительное известие.

Генрих репетировал, думает Кромвель. Как и мы все.

Король удаляется в свои покои. Бросает через плечо:

— Назовите ее Елизаветой. Турниры отменить.

— А остальные церемонии? — мямлит Болейн.

Нет ответа. Все остается в силе, говорит Кранмер, пока не получим иных указаний. Я буду крестным отцом… принцессы. Запинается. Не может поверить. Кранмер просил дочь — ее и получил. Архиепископ провожает глазами удаляющуюся спину Генриха.

— Он не спросил про королеву. Как она.

— А какое это теперь имеет значение? — Эдвард Сеймур произносит вслух то, что остальные думают про себя.

Генрих оборачивается на ходу.

— Милорд архиепископ. Кромвель. Вы двое.

В личных покоях:

— Вы могли такое вообразить?

Другой улыбнулся бы, но не он. Король падает в кресло. Хочется положить Генриху руку на плечо, как любому живому существу, нуждающемуся в сочувствии, однако Кромвель сдерживает порыв и просто сжимает ладонь, где хранится королевское сердце.

— Когда-нибудь мы закатим для нее великолепную свадьбу.

— Никому-то она не нужна. Даже собственной матери.

— Ваше величество еще молоды, — говорит Кранмер. — Королева сильна и здорова, а род ее славен своей плодовитостью. У вас еще будут дети. Возможно, Господь уготовил для принцессы великую судьбу.

— Дорогой друг, а ведь вы правы, — нерешительно произносит Генрих и оглядывается, словно ища опоры, дружеского послания от Господа, начертанного на стене, хотя известны лишь прецеденты противоположного свойства.

Король глубоко вздыхает, встает и отряхивает рукава. Улыбается, и можно поймать — словно птицу в полете — миг, когда одной лишь силой воли из жалкого страдальца Генрих превращается в надежду нации.

— Словно воскрешение Лазаря, — шепчет Кромвель Кранмеру.

Скоро Генрих вышагивает по Гринвичскому дворцу, следя за приготовлениями к празднованию. Мы еще молоды, говорит король, в следующий раз обязательно будет мальчик. Когда-нибудь мы закатим для нее великолепную свадьбу. Поверьте мне, Господь уготовил для принцессы великую судьбу.

Лица Болейнов светлеют. Воскресенье, четыре пополудни. Кромвель поддразнивает самонадеянных клерков, которым теперь предстоит втискивать несколько лишних букв, затем рассчитывает, во сколько обойдется содержание двора юной принцессы. Он предлагает взять Гертруду, леди Эксетер, в крестные матери. Вольно ей являться лишь блаженной, в ее видениях! Пусть предстанет перед всем двором у купели, с натужной улыбкой держа на руках Аннину дочь.

Блаженная, которую перевезли в Лондон, живет уединенно. Постель мягка, а голоса — голоса женщин из дома Кромвеля — не тревожат ее молитв; ключ в смазанном замке поворачивается с хрустом ломаемой птичьей косточки.

— Она ест? — спрашивает он Мерси.

За двоих. Как ты, Томас, хотя нет, пожалуй, тебе она уступает.

— А как же ее намерение питаться одними облатками?

— Они ведь не видят, как она обедает. Священники и монахи, сбившие ее с пути.

Без пригляда монахиня ведет себя как обычная женщина, не отвергающая телесных нужд; как любое существо, стремящееся выжить, но, кажется, уже поздно. Ему по душе, что Мерси не причитает, ах, бедная безобидная овечка. То, что пророчица не безобидна, становится ясно, как только ее доставляют в Ламбетский дворец для допроса. Казалось бы, деревенская девочка должна оробеть при виде внушительного лорда-канцлера Одли с его сверкающей цепью. Добавьте архиепископа Кентерберийского, и юная монашка затрепещет. Ничуть не бывало. Блаженная разговаривает с Кранмером снисходительно, будто тот ничего не смыслит в религиозной жизни. Когда архиепископ спрашивает: «Откуда вы это знаете?» — она сочувственно улыбается: «Мне ангел сказал».

На второй допрос Одли приводит Ричарда Рича, вести запись и вообще помогать, чем сочтет нужным. Теперь он сэр Ричард, генеральный стряпчий. В студенческие годы Рич славился острым языком и непочтительностью к старшим, кутежами и отчаянной игрой. Впрочем, если бы о нас судили по тому, какими мы были в двадцать, кто осмелился бы ходить с высоко поднятой головой? У Рича обнаружился талант к составлению законов, в котором тот уступает лишь ему, Кромвелю. Лицо в обрамлении мягких белокурых волос сморщилось от усердия; мальчишки из Остин-фрайарз прозвали Рича «сэр Кошель». Глядя, с каким важным видом генеральный стряпчий раскладывает бумаги, и не поверишь, что перед тобой бывший позор Иннер-Темпла. О чем он и сообщает Ричу вполголоса, пока они ждут пророчицу. А как поживает ваша аббатиса из Галифакса, мастер Кромвель? — парирует Рич.

Он не говорит, ах, выдумки, как не отрицает ни одну из историй, придуманных кардиналом.

— А, пустяки, в Йоркшире так принято.

Ему кажется, девчонка слышала разговор, потому что сегодня, занимая свое место, она одаривает его тяжелым взглядом.

Пророчица расправляет юбки, подтягивает рукава и спокойно ждет, когда ее начнут развлекать. Его племянница Алиса Уэллифед сидит на табурете у двери на случай обморока или иного недомогания. Впрочем, судя по виду, скорее уж Одли лишится чувств, чем пророчица.

— Вы позволите мне?.. — спрашивает Рич. — Начать?

— Почему бы нет? — говорит Одли. — Вы молоды и рьяны.

— Поговорим о твоих пророчествах: ты всегда изменяешь срок бедствий, которые предсказываешь, но насколько мне известно, ты утверждала, что король, если вступит в брак с леди Анной, процарствует всего месяц. Месяц прошел, леди Анну короновали, она подарила его величеству прекрасную дочь. Что скажешь теперь?

— Я скажу, что пусть в глазах мира он король, в глазах Господа, — она пожимает плечами, — уже нет. Он не больше король, чем вот этот человек, — показывает на Кранмера, — архиепископ.

Однако Рич упрямо гнет свою линию.

— Стало быть, нет ничего зазорного в том, чтобы его свергнуть? Подослать к королю убийц? Посадить на трон другого?

— А вы как считаете?

— И из всех претендентов на трон ты выбрала Куртенэ, не Полей. Генри, маркиза Эксетерского — не Генри, лорда Монтегю. Или, — интересуется он сочувственно, — ты их не различаешь?

— Еще чего! — пророчица вспыхивает. — Я встречалась с обоими джентльменами.

Рич делает пометку.

— Куртенэ, лорд Эксетер, происходит от дочери короля Эдуарда, — говорит Одли. — Лорд Монтегю — от брата короля, герцога Кларенса. Как ты оцениваешь их притязания? Ибо если вести речь о королях истинных и мнимых, сам Эдуард, как утверждают, был зачат своей матерью от простого лучника. Тебе что-нибудь об этом известно?

— Ей-то откуда знать? — удивляется Рич.

Одли округляет глаза.

— Как же, она ведь беседует со святыми на небесах. Им ли не ведать!

Кромвель смотрит на Рича и читает его мысли. В книге Никколо сказано: мудрый правитель уничтожает завистников. Будь я, Рич, королем, я бы казнил всех претендентов вместе с их семьями.

Пророчице задают следующий вопрос: как объяснить, что она видела двух королев?

— Вероятно, это решится в бою, — говорит Кромвель. — Хорошо иметь несколько королей и королев про запас, если в планах гражданская война.

— В войне нет необходимости, — отвечает пророчица.

Вот как! Сэр Кошель выпрямляется в кресле: это что-то новенькое.

— Господь нашлет на Англию чуму. Не пройдет и полугода, Генрих умрет. И она, дочь Томаса Болейна.

— И я?

— Вы тоже.

— Все мы, сидящие в этой комнате? Кроме тебя, разумеется. Даже Алиса Уэллифед, не сделавшая тебе ничего дурного?

— Все женщины в вашем доме еретички, чума пожрет их тела и души.

— А как насчет принцессы Елизаветы?

Она оборачивается, адресуя свои слова Кранмеру:

— Говорят, когда вы крестили ее, то подогрели воду. Лучше бы вы налили в купель кипятка.

Господь милосердный, восклицает Рич, нежный отец крошки-дочери, и отбрасывает перо.

Кромвель кладет ладонь на руку генерального стряпчего. Естественно подумать, что в утешении нуждается его племянница, но Алиса только ухмыльнулась, услышав из уст блаженной свой приговор.

— Она не сама додумалась до слов о кипятке, — объясняет он Ричу. — Так болтают на улицах.

Кранмер цепенеет; блаженная нанесла ему удар, теперь преимущество на ее стороне.

— Вчера я видел принцессу, — говорит Кромвель. — Она жива и здорова, несмотря на домыслы злопыхателей.

Он намеренно спокоен, нужно дать архиепископу время прийти в себя.

Обращается к пророчице:

— Скажи, удалось ли тебе обнаружить кардинала?

— Кого? — удивляется Одли.

— Сестра Элизабет обещала поискать моего бывшего господина в его странствиях: в раю ли, аду, в чистилище. Я предложил оплатить дорожные издержки, передал ее сподвижникам аванс — как продвигаются поиски?

— Вулси мог бы прожить еще пятнадцать лет, — заявляет пророчица. Он кивает: блаженная повторила его собственные слова. — Однако Господь покарал его, в назидание остальным. Я видела, как черти спорили о его душе.

— И каков итог?

— Никакого. Я все обыскала. Думаю, Господь его отверг. Но однажды ночью я увидела кардинала. — Она надолго замолкает. — Его душа томилась среди нерожденных.

Воцаряется молчание. Кранмер съеживается в кресле. Рич деликатно грызет кончик пера. Одли крутит пуговицу на рукаве, пока нитка не натягивается.

— Если желаете, я помолюсь за него, — говорит дева. — Господь прислушивается к моим просьбам.

— Будь рядом твои советчики — отец Бокинг, отец Голд, отец Рисби и прочие — они бы начали с торга. Я бы предложил цену, а твои духовные наставники постарались ее взвинтить.

— Постойте, — Кранмер кладет руку на грудь, — давайте вернемся назад. Лорд-канцлер?

— Куда скажете, милорд архиепископ. Будем ходить кругами хоть до второго пришествия.

— Ты видишь чертей?

Кивок.

— Они являются тебе…

— В виде птиц.

— И то ладно, — сухо замечает Одли.

— Нет, сэр, Люцифер смердит. Его когти кривы. Петух, измазанный в крови и дерьме.

Кромвель смотрит на Алису. Нужно ее отослать. Что сделали с этой женщиной?

— Должно быть, неприятное зрелище, — говорит Кранмер. — Но насколько я знаю, чертям свойственно являться в разных обличиях.

— Так и есть. Они морочат вас. Дьявол приходит в виде юноши.

— Неужели?

— А однажды ночью привел женщину. В мою келью. — Она замолкает. — Лапал ее.

Говорит Рич:

— Дьявол известный бесстыдник.

— Не более, чем вы.

— А что потом, сестра Элизабет?

— Задрал ей юбку.

— Она не сопротивлялась? — спрашивает Рич. — Удивительно.

Говорит Одли:

— Не сомневаюсь, князь Люцифер знает толк в обольщении.

— Перед моими глазами, на моей кровати, он совершил с нею грех.

Рич делает пометку.

— Эта женщина, ты ее знаешь?

Нет ответа.

— А дьявол не пытался заняться этим с тобой? Можешь не стесняться. Тебя не осудят.

— Он улещивал меня, такой важный в своем лучшем синем шелковом дублете. А чулки усыпаны алмазами сверху донизу.

— Алмазами сверху донизу, — повторяет он. — Должно быть, тебя одолевал соблазн?

Она мотает головой.

— Но ведь ты привлекательная молодая женщина. Ты достаточно хороша для любого мужчины.

Она поднимает глаза, на губах слабая тень улыбки.

— Я — не для мастера Люцифера.

— Что он сказал, когда ты его отвергла?

— Он просил меня стать его женой.

Кранмер прижимает руки к лицу.

— Я ответила, что дала обет целомудрия.

— Он не разгневался, когда ты ему отказала?

— Еще как разгневался! Плюнул мне в лицо.

— Другого я от него не ждал, — замечает Рич.

— Я вытерла лицо салфеткой. Слюна была черной и смердела адом.

— На что похож адский запах?

— На гниль.

— И где теперь эта салфетка? Надеюсь, ты не отдала ее прачке?

— У отца Эдварда.

— Он показывает ее толпе? За деньги?

— За пожертвования.

Кранмер отнимает руки от лица.

— Предлагаю прерваться.

— Четверти часа хватит? — спрашивает Рич.

— Говорил я вам, он молод и рьян, — замечает Одли.

— Перенесем на завтра, — предлагает Кранмер. — Мне нужно помолиться, и четверти часа мне мало.

— Но завтра воскресенье, — подает голос монашка. — Как-то раз один человек отправился в воскресенье на охоту и свалился в бездонную адскую яму.

— Значит, все-таки не бездонную, раз ад его принял, — замечает Рич.

— Жалко, я не охочусь, — говорит Одли. — Господь свидетель, я бы рискнул.

Алиса встает и делает знак стражникам. Блаженная, широко улыбаясь, поднимается на ноги. Она заставила архиепископа вздрогнуть и похолодеть, а генеральный стряпчий чуть не прослезился от ее слов об ошпаренных младенцах. Ей кажется, она побеждает, но она проигрывает, проигрывает, все время проигрывает. Алиса опускает нежную ладонь ей на плечо, однако блаженная стряхивает ее руку.

Снаружи Ричард Рич говорит:

— Придется ее сжечь.

— Как бы нам ни претили ее россказни о встречах с покойным кардиналом и дьяволе в келье, — возражает Кранмер, — она просто пытается подражать, как ее учили, историям дев, которых Рим почитает святыми. Я не могу задним числом осудить их за ересь, как не вижу ереси в ее бреднях.

— Я имел в виду — сжечь за измену.

Костер — наказание для женщин, мужчин за измену душат до полусмерти, оскопляют и потрошат.

— Она не совершила ничего дурного, — замечает Кромвель. — Ей можно вменить в вину только намерения.

— Намерение поднять бунт, сместить короля — разве это не измена? Слова могут быть истолкованы как измена, есть прецеденты, сами знаете.

— Я бы удивился, — говорит Одли, — если бы это обстоятельство ускользнуло от Кромвеля.

Их словно преследует вонь дьявольской слюны, и, чуть ли не толкаясь, они выскакивают на свежий воздух, мягкий и влажный: в нежный аромат листвы, в золотисто-зеленое шуршание. Он понимает, что в грядущие годы измена обретет новые, неведомые прежде формы. Когда принимался последний акт об измене, никто не мог распространять свои слова в виде книг или листовок, поскольку до печатных книг еще не додумались. На краткий миг его охватывает зависть к мертвым, служившим королю во времена не столь торопливые; ныне измышления продажных и отравленных умов разносятся по Европе за какой-нибудь месяц.

— Нужны новые законы, — говорит Рич.

— Я этим займусь.

— И еще, ее надо поместить в более суровые условия. Мы чрезмерно мягки. Хватит с ней играть.

Кранмер уходит, сутулясь, подолом метя листву. Сияя цепью, Одли поворачивается к нему, твердо намереваясь сменить тему:

— Так значит, вы говорите, принцесса здорова?

Принцесса без пеленок лежит на подушке у ног Анны: вечно недовольный багровый комочек человеческой плоти, с торчащим рыжим хохолком и привычкой взбивать ножками рубашонку, демонстрируя свой главный недостаток. Кто-то пустил слух, что дитя Анны родилось с зубами, шестью пальцами на каждой руке, к тому же мохнатое, как обезьянка, поэтому ее родитель не устает выставлять голенькую малышку перед послами, а мать показывает дочь всем и каждому без пеленок в надежде опровергнуть слухи.

Король определил местом пребывания принцессы Хэтфилд, и Анна предлагает:

— Можно избежать ненужных трат и одновременно соблюсти этикет, если двор испанской Марии будет распущен, а сама она присоединится ко двору Елизаветы, моей дочери.

— В каком качестве?

Малышка молчит, но лишь потому, что засунула в ротик кулачок и с увлечением его сосет.

— В качестве служанки. На что еще она может рассчитывать? Ни о каком равенстве речи нет. Мария — незаконнорожденная.

Краткая передышка позади: визг принцессы разбудит мертвых. Анна отводит глаза, лицо расцветает в улыбке затаенного обожания, она тянет руки к дочери, но не успевает дотянуться: со всех сторон, суетясь и хлопоча, к малютке устремляются служанки; вопящее создание подхвачено с подушки, спеленуто и унесено прочь. Глаза королевы с грустью смотрят, как плод ее чрева умыкает шумная процессия.

— Думаю, она проголодалась, — мягко произносит Кромвель.

Вечер субботы: обед в Остин-фрайарз в честь неуловимого Стивена Воэна: Уильям Беттс, Ганс, Кратцер, Зовите-меня-Ризли. Разговор ведется на нескольких языках, Рейф Сэдлер переводит — умело, ненавязчиво, вертя головой из стороны в сторону: темы высокие и низкие, искусство правления и сплетни, богословие Цвингли, жена Кранмера. О ней судачат и в Стилъярде, и в городе; Воэн спрашивает:

— Может Генрих знать и не знать?

— Весьма вероятно. Генрих — правитель весомых достоинств.

Весомее день ото дня, смеется Ризли; доктор Беттс замечает, людям его склада необходимо движение, в последнее время короля беспокоит нога, старая рана; но стоит ли удивляться, если Генрих, никогда не щадивший себя на охоте и в турнирах, дожив до своих лет, заимел пару болячек. В этом году ему исполняется сорок три, и я был бы признателен вам, Кратцер, если бы вы поделились своими суждениями о том, что в будущем обещают планеты человеку, в чьей небесной карте так сильно влияние воздуха и огня; между прочим, разве я не предупреждал о Луне в Овне (знаке вспыльчивом и опрометчивом), не благоприятствующей устойчивости браков?

Что-то мы не слышали о Луне в Овне те двадцать лет, что Генрих был женат на Екатерине, замечает Кромвель. Нас делают не звезды, доктор Беттс, а обстоятельства и necessita, решения, которые мы принимаем под давлением обстоятельств; наши добродетели, правда, одних добродетелей мало — временами нас выручают наши грехи. Вы не согласны?

Он кивает Кристофу, веля наполнить бокалы. Говорят о Монетном дворе, где Воэн получил должность, о Кале, где заправляет Хонор Лайл, оттеснившая мужа-губернатора. Он думает о Гвидо Камилло в Париже, раздраженно вышагивающем между деревянными стенками своей машины, и знаниях, которые невидимо, сами по себе, растут в ее пустотах и полостях. Думает о святой девственнице — ныне признанной не святой и не девственницей, — ужинающей с его племянницами. О коллегах-дознавателях: Кранмер на коленях погружен в молитву, сэр Кошель хмурится над записями сегодняшнего допроса, Одли — чем же занят лорд-канцлер? Полирует цепь, решает он. Он хочет под шумок спросить у Воэна, жила ли в его доме некая Женнеке? Что с ней стало? Однако Ризли прерывает ход его мыслей:

— Когда мы увидим портрет моего хозяина? Вы давно над ним трудитесь, Ганс, пора и честь знать. Мы сгораем от нетерпения, хотим увидеть, каким вы его нарисовали.

— Он все еще пишет французских послов, — говорит Кратцер. — Де Дентвиль хочет забрать картину с собой, когда его отзовут…

За столом смешки: французский посол без конца упаковывает и распаковывает вещи, ибо Франциск всякий раз велит ему оставаться на месте.

— В любом случае, я надеюсь, он заберет его не сразу, — говорит Ганс, — я хотел выставить портрет, с прицелом на будущие заказы. Хочу, чтобы портрет увидел король, я думаю написать его, как по-вашему, это можно устроить?

— Я ему передам, — говорит он просто. — Найду подходящее время.

Он оглядывает стол, наблюдает, как Воэн лучится от гордости, словно Юпитер на расписном потолке.

Гости встают из-за стола, лакомятся засахаренным имбирем и фруктами, Кратцер делает несколько набросков. Астроном рисует солнце и планеты, вращающиеся на своих орбитах в соответствии со схемой отца Коперника. Показывает, как мир вертится на оси; никто из гостей не спорит. Ногами вы ощущаете рывки и тяжесть, горы со стоном отрываются от подножий, океаны с шумом накатывают на берег, головокружительные вершины Альп движутся, рябь пронизывает рвущееся на свободу сердце немецких лесов. Мир уже не тот, каким был в его с Воэном юности, не тот, что при кардинале.

Гости расходятся, когда появляется Алиса в плаще. Ее сопровождает Томас Ротерхем — один из его подопечных.

— Не волнуйтесь, сэр, с сестрой Элизабет сидит Джо, а мимо Джо муха не пролетит.

Вот как? Девчонка, вечно глотавшая слезы над кривыми стежками? Маленькая неряха, любившая побарахтаться под столом с мокрой собакой и подразнить на улице лоточника?

— У вас есть время со мной поговорить? — спрашивает Алиса.

Конечно, отвечает он, берет Алису за руку, сжимает ладонь; к его удивлению Томас Ротерхем бледнеет и выскальзывает из комнаты.

В кабинете Алиса зевает.

— Простите, но приглядывать за ней — тяжкий труд, да и время так тянется.

Заправляет под чепец выбившуюся прядь.

— Она скоро сломается. Это перед вами она храбрится, а по ночам рыдает, понимает, что мошенница. Но даже когда плачет, хочет знать, какое впечатление производит, подглядывает из-под век.

— Я хочу скорее с этим покончить, — говорит он. — Вдобавок ко всем беспокойствам, которые она причинила, нам — а трое или четверо из нас ученые богословы и правоведы — надоело выступать в этом балагане, каждый день сражаясь с какой-то соплячкой.

— Почему вы не схватили ее раньше?

— Не хотел, чтобы она прикрыла свою лавочку. Было любопытно увидеть, кто прибежит на ее свист. Леди Эксетер, епископ Фишер, монахи, два десятка безрассудных священников, имена которых я знаю, и сотни, которых пока не знаю.

— И теперь король всех казнит?

— Надеюсь, очень немногих.

— Вы склоните его к милосердию?

— Скорее, к терпению.

— А что будет с нею? Сестрой Элизабет?

— Мы предъявим ей обвинение.

— Ее посадят в темницу?

— Нет, я попрошу короля отнестись к ней снисходительно, он всегда… обычно он с уважением относится к представителям духовенства. Впрочем, Алиса, — он видит, что племянница готова утонуть в слезах, — я вижу. С тебя довольно.

— Нет-нет, мы — солдаты вашей армии.

— Эта блаженная напугала тебя, толкуя о мерзких предложениях, которыми смущал ее дьявол?

— Нет, это Томас Ротерхем, это он предложил мне… он хочет на мне жениться.

— Ах, вот оно что! — Он доволен. — А почему Томас сам не пришел?

— Боится, что вы так посмотрите на него… как вы умеете смотреть, словно взвешиваете.

Как подпиленную монету?

— Алиса, он владеет изрядным куском Бедфордшира, и под моим приглядом разорение его поместьям не грозит. Если вы любите друг друга, разве стану я возражать? Ты умная девочка, Алиса. Твои родители, — он смягчает голос, — тобою бы гордились.

Вот и открылась причина Алисиных слез. Девушке приходится просить разрешения у дяди, потому что прошедший год ее осиротил. В день, когда умерла его сестра Бет, он был в отъезде с королем. Генрих, боясь заразы, не принимал гонцов из столицы, поэтому сестру успели схоронить прежде, чем он узнал, что она слегла. Когда новость наконец доползла до них, король утешал его, похлопывал по плечу, говорил о своей сестре, красавице с золотыми, как у сказочной принцессы, локонами, бродящей ныне в райских кущах, отведенных для особ королевской крови, ибо невозможно представить ее в местах унылых и безрадостных, в запертом склепе чистилища, где только пепел и серная вонь, где кипит смола и тучи набухают ледяным дождем.

— Алиса, вытри слезы, иди к Томасу Ротерхему, прекрати его страдания. Завтра в Ламбетский дворец вместо тебя отправится Джо, раз уж она так непреклонна, как ты утверждаешь.

В дверях Алиса оборачивается.

— Я ведь увижу ее? Элизу Бартон? Мне хотелось бы увидеться с ней, прежде чем…

Прежде чем ее казнят. Алиса не наивна. Что ж, к лучшему. Посмотрите, что делает с наивными жизнь; циничные и погрязшие в грехе используют их, а выжав, втаптывают в грязь.

Он слышит, как Алиса сбегает по ступенькам. Зовет, Томас, Томас… Это имя поднимет полдома, оторвет от молитвы, выдернет из постели, я здесь, вы меня звали? Он запахивает подбитый мехом плащ и выходит посмотреть на звезды. Вокруг дома светло; в саду, где идет строительство, горят факелы, котлованы выкопаны под фундамент, рядом высятся холмы вырытой земли. Огромный деревянный каркас нового крыла заслоняет небо; ближе — новые посадки, городской сад, где Грегори однажды сорвет с дерева плоды, и Алиса, и ее сыновья. У него уже есть плодовые деревья, но он хочет посадить вишни и сливы заморских сортов, и поздние груши, чтобы, на тосканский манер, оттенять их хрусткую прохладную мякоть соленой треской. В следующем году он задумал разбить сад в охотничьих угодьях в Кэнонбери, отдушину от городской суеты, летний домик среди лугов. Дом в Степни тоже расширяется, за строительством присматривает Джон Уильямсон. Удивительное дело, наступившие времена семейного благоденствия излечили его от запущенного кашля. Мне нравится Джон Уильямсон, и как только я мог, с его женой… Из-за ворот доносятся вопли и плач, Лондон никогда не затихает; сколько людей лежит в могилах, но еще больше разгуливает по улицам, пьяные драчуны падают с Лондонского моста, воры, нашедшие прибежище в церкви, выходят на промысел, саутуоркские шлюхи выкликают цену, словно мясники, продающие убоину.

Он возвращается в дом, к письменному столу. В маленьком сундучке он хранит книгу жены, ее часослов. В книгу вложены молитвы на отдельных листках — их убрала туда Лиз. Скажи имя Господа тысячу раз — и лихорадка отступит. Но ведь она не отступит! Беспощадная хворь придет и убьет тебя. Рядом с именем первого мужа она написала его имя, но имя Томаса Уильямса не зачеркнула. Даты рождения детей — и вписанные его рукой даты смерти дочерей. Он находит пустое место, где сделает запись о свадьбах детей сестры: Ричарда и Франсис Мерфин, Алисы и его воспитанника.

Возможно, я уже привык без Лиз, думает он. Казалось, эта тяжесть никогда не перестанет давить на грудь, но бремя уже не мешает жить дальше. Я снова могу жениться, разве не об этом без конца твердят все вокруг? Я уже забыл Джоанну Уильямсон: она перестала быть для меня прежней Джоанной. Ее тело больше не имеет надо мной власти; плоть, оживавшая под ненасытными пальцами, стала обычной плотью увядающей горожанки, женщины без особых примет. Он ловит себя на мысли, что давно не вспоминает об Ансельме, теперь она всего лишь женщина со шпалеры, женщина из переплетенных нитей.

Он тянется за пером, говорит себе: я привык жить без Лиз. Привык ли? Он застывает с пером в руке; прижимает страницу и вычеркивает имя ее первого мужа. Я столько лет хотел это сделать.

Поздно. Он закрывает ставни; луна зияет ввалившимися глазницами пьяницы из подворотни. Кристоф, складывая его одежду, спрашивает:

— В вашем королевстве есть оборотни?

— Все волки передохли, когда извели леса. Этот вой издают лондонцы.

Воскресенье: в розоватом свете утра они покидают Остин-фрайарз, его люди в новых серых ливреях забирают монашку вместе с охраной из дома, где она содержалась. Удобнее было бы иметь под рукой барку королевского секретаря, думает он, чем нанимать лодку всякий раз, как надо переправиться через реку. Он уже был у мессы; Кранмер настаивает, чтобы теперь они прослушали мессу все вместе. Он смотрит на блаженную — по ее лицу ручьем текут слезы. Алиса права: она устала врать.

К девяти блаженная успевает размотать клубок, который наматывала годами. Пророчица кается так горячо и страстно, что Рич не успевает записывать. Она обращается к ним как к людям бывалым, умудренным в житейских делах:

— Вы знаете, как это бывает. Ты случайно что-то обронишь, а люди спрашивают, о чем это ты, что ты имела в виду? Ты говоришь, что у тебя было видение, и они уже не хотят слышать ничего другого.

— Трудно разочаровывать людей? — спрашивает он. Да, трудно. Трудно остановиться. Отступишься — и тебя затопчут.

Она кается, что ее видения — выдумка, она никогда не беседовала с ангелами. Не воскрешала мертвых; все это обман. Не совершала чудес. Письмо от Марии Магдалины написал отец Бокинг, а буквы позолотил монах, сейчас вспомню, как его имя. Ангелы — ее собственная выдумка, ей казалось, она их видит, но теперь она знает, что то были лишь солнечные зайчики на стене. Их голоса — и не голоса вовсе, а пение ее сестер в часовне, плач женщины, которую избивали или грабили на дороге, а то и вовсе звон посуды на кухне; вопли и стоны проклятых душ — скрежет табурета и визги брошенной собаки.

— Теперь я знаю, что эти святые не настоящие. Не такие настоящие, как вы.

Что-то внутри нее сломалось, и он гадает, что именно.

— Меня отпустят обратно в Кент?

— Посмотрим.

Сидящий с ними Хью Латимер смотрит исподлобья: к чему обманывать, давать ложные обещания? Нет-нет, постойте, я сам разберусь.

— Перед тем как ты отправишься куда бы то ни было, — мягко говорит Кранмер, — тебе придется публично признать свой обман. Публично покаяться.

— Она толпы не боится, верно?

Все эти годы она забавляла народ на большой дороге, теперь ей снова предстоит кривляться перед толпой, но в ином представлении: каяться в Лондоне перед собором Святого Павла и, возможно, в провинции. Кромвель чувствует, что ей нравится новая роль мошенницы, как нравилась и предыдущая, святой.

Он говорит Ричу, Никколо учил, что безоружный провидец всегда терпит поражение. Я упомянул об этом, Рикардо, улыбается он, потому что вы любите следовать букве.

Кранмер подается вперед и спрашивает, ваши сторонники, Эдвард Бокинг и прочие, они были вашими любовниками?

Блаженная ошеломлена: вопрос исходит от самого доброго из ее судей. Она смотрит на Кранмера, словно кто-то из них двоих сморозил глупость.

Кромвель вполголоса замечает, возможно, любовники — не совсем верное слово.

Довольно. Для Одли, Латимера, Рича он говорит:

— Я займусь теми, кто шел за ней, и теми, кто ее направлял. Она сгубит многих, если мы дадим делу ход. Фишера определенно, Маргарет Пол возможно, Гертруду и ее мужа — вне всяких сомнений. Леди Марию, королевскую дочь, весьма вероятно. Томаса Мора нет, Екатерину нет, но изрядное число францисканцев.

Суд встает, если суд — подходящее слово. Джо поднимается с места. Она вышивала, вернее, наоборот, спарывала гранаты с Екатерининой вышивки — остатков пыльного королевства Гранады на английской земле. Джо складывает работу, опускает ножницы в карман, поддергивает рукава и вдевает иголку в ткань. Затем подходит к пророчице и кладет руку ей на плечо.

— Пора прощаться.

— Уильям Хокхерст, — говорит блаженная, — вспомнила. Монах, который золотил буквы.

Ричард Рич делает пометку.

— Пожалуй, хватит на сегодня, — советует Джо.

— Вы пойдете со мной, мистрис? Куда меня поведут?

— Никто с тобой не пойдет, — отвечает Джо. — Ты еще не поняла, сестра Элиза. Ты отправляешься в Тауэр, а я — домой, обедать.

Лето 1533 года запомнилось безоблачными днями, клубничным изобилием в лондонских садах, гудением пчел и теплыми вечерами — в самый раз для прогулок среди роз под крики молодых уличных бражников. Пшеница уродилась даже на севере, деревья сгибаются под тяжестью перезрелых плодов. Словно король повелел жаре не кончаться, двор пылает яркими красками, не замечая наступления осени. Монсеньор отец королевы сияет, как солнце, а вокруг него вращается мелкая, но не менее яркая полуденная планета, его сын Джордж Рочфорд. Однако никому не перетанцевать Брэндона, когда тот скачет по залу, волоча за собой четырнадцатилетнюю жену, наследницу, некогда обрученную с его сыном, которой многоопытный Чарльз нашел лучшее применение.

Сеймуры оставили бурные семейные ссоры, их влияние растет.

— Мой брат Эдвард, — говорит Джейн Сеймур, не поднимая глаз, — на прошлой неделе улыбнулся.

— Надо же! Что его подвигло?

— Он прослышал о болезни жены. Старой жены. Той, которую отец… ну, вы знаете.

— Она умрет?

— Весьма вероятно. И тогда он возьмет новую. Но держать ее будет в своем доме в Элвтеме, теперь он и на милю не подойдет к Волчьему залу. А если отцу случится гостить у брата, ее запрут в бельевой, пока он не уедет.

Сестра Джейн Лиззи тоже при дворе, с мужем, губернатором Джерси, который приходится родственником новой королеве. Лиззи в кружевах и бархате, черты лица столь же строги и четки, сколь расплывчаты и нерезки черты ее сестры; взгляд светло-карих глаз дерзок и выразителен. Джейн шепчет ей вслед: глаза у нее словно вода, в которой мысли скользят стремительными золотыми рыбками, такими крохотными, что их не поймать ни сетью, ни багром.

Джейн Рочфорд, которой явно нечем себя занять, замечает, как Кромвель разглядывает сестер.

— У Лиззи Сеймур наверняка есть любовник, — говорит она, — невозможно поверить, что этот огонь зажег ее муж. Он был стар еще во времена шотландских войн.

Сестры похожи, замечает она, та же манера наклонять голову и поджимать губы.

— Если б не это, — ухмыляется Джейн Рочфорд, — я решила бы, что их мать не уступала своему мужу. В свое время она славилась красотой, Марджери Вентворт. Никто не знает, что там случилось, в Уилтшире.

— Даже вы? Я удивлен, леди Рочфорд. Кажется, вам ведомы все тайны.

— Вы и я, мы держим глаза открытыми. — Она опускает голову, словно адресуя слова своему телу. — Если пожелаете, я буду держать их открытыми там, куда вам нет доступа.

Господи, чего она хочет? Уж не денег ли?

— С чего вдруг? — спрашивает, холоднее, чем намеревался.

Она поднимает глаза и смотрит в упор.

— Мне нужна ваша дружба.

— Она не требует никаких условий.

— Я могла бы вам помочь. Вашу союзницу леди Кэри отослали в Хивер, к дочери. Она не нужна, раз Анна вернулась к своим обязанностям в супружеской спальне. Бедняжка Мария! — Она смеется. — Господь отмерил ей немало, но она никогда не умела этим пользоваться. Скажите, что вы станете делать, если королева больше не родит?

— Пустые страхи. Ее мать производила на свет по младенцу в год. Болейн жаловался, что она его разорит.

— Вы замечали, когда у мужчины рождает сын, он приписывает все заслуги себе, а когда дочь — во всем виновата жена? А если они не производят потомства, говорят, что жена бесплодна. Почему бы не предположить, что его семя испорчено?

— То же и в Писании. Всегда винят каменистую землю.

Каменистая земля, заросшая тернием бесплодная пустыня.

После семи лет брака Джейн Рочфорд по-прежнему бездетна.

— Мой муж хочет моей смерти, — говорит она беспечно.

Он не находит слов для ответа, просто не готов к ее откровениям.

— Если я умру, — говорит она все так же беззаботно, — прошу вас как друга, распорядитесь, чтобы мое тело вскрыли. Я боюсь яда. Мой муж и его сестра часами сидят взаперти, а уж она-то разбирается в ядах. Анна хвастала, что угостит Марию завтраком, от которого та не оправится.

Он ждет.

— Я про Марию, дочь короля. Хотя я не сомневаюсь, Анна, не колеблясь, расправится и с собственной сестрой.

Она снова поднимает на него глаза.

— Не обманывайте свое сердце, если вы честны с самим собой, вы не откажетесь узнать то, что знаю я.

Она одинока, думает он, и у нее звериное сердце; Леонтина в клетке. Она принимает на свой счет все косые взгляды и перешептывания. Джейн Рочфорд боится, что женщины вокруг ее жалеют — больше всего на свете она ненавидит чужую жалость.

— Что вы знаете о моем сердце? — спрашивает он.

— Я знаю, кому вы его отдали.

— Тогда вам известно больше, чем мне.

— Мужчинам это свойственно. Я скажу вам, в кого вы влюблены. Почему вы не попросите ее руки? Сеймуры небогаты. Они с радостью уступят вам Джейн по сходной цене.

— Вы заблуждаетесь, я стараюсь не для себя. У меня в доме хватает юных неженатых джентльменов и воспитанников, о чьем будущем я пекусь.

— Ой-ой-ой, вот как вы запели! — дразнит она. — Скажите это кому-нибудь другому. Младенцам в колыбели. Или в палате общин, где вам не впервой врать. Но не думайте, что проведете меня.

— Для леди, предлагающей свою дружбу, у вас грубоватые манеры.

— Привыкайте, если нуждаетесь в моих сведениях. Зайдите в покои Анны, и что вы увидите? Королева молится. Королева в платье, усыпанном жемчужинами размером с горошину, шьет сорочку для нищенки.

Он с трудом удерживается от улыбки. Портрет весьма точен. Анна очаровала Кранмера. Архиепископ считает ее образцом праведной женщины.

— Так вас интересует, как обстоят дела на самом деле? Думаете, она перестала любезничать с шустрыми юнцами? Все эти воспевающие ее прелести стишки, загадки и песенки, думаете, она их не поощряет?

— Для этого у нее есть король.

— Анна не дождется от короля доброго слова, пока ее живот снова не округлится.

— Но что может этому помешать?

— Ничего. Если он займется своим делом.

— Осторожнее, — улыбается он.

— Разве обсуждать то, что творится в спальнях правителей, — страшная измена? Вся Европа судачила о Екатерине, лишили ее невинности или нет, а если да, то знает ли она об этом. — Джейн хихикает. — По ночам Гарри беспокоит нога. Он боится, что королева лягнет его в порыве страсти. — Она подносит руку к губам, но слова просачиваются между пальцами. — Однако если Анна лежит под ним тихо, он недоволен: так-то вы, мадам, заботитесь о продолжении моего рода?

— Не знаю, что ей и делать.

— Она жалуется, что он ее не удовлетворяет. А король, после семилетней борьбы, боится признать, что охладел так скоро. Он выдохся еще до того, как они покинули Кале, вот что я вам скажу.

Что ж, похоже на правду; возможно, ожидание обессилило их. Однако король продолжает осыпать королеву подарками. Да и ссорятся они по-прежнему горячо, трудно поверить, что их страсть охладела.

— Поэтому, — продолжает она, — учитывая его больную ногу и ее привычку лягаться, недостаток усердия с его стороны и желания — с ее, вероятность того, что вскорости она произведет на свет принца Уэльского, крайне мала. Раньше он менял женщин как перчатки. Если его тянет на новизну, так ли она безгрешна? К ее услугам собственный брат.

Он смотрит на нее.

— Помилуй Бог, что вы такое говорите, леди Рочфорд?

— Чтобы переманивать на ее сторону его друзей, а вы что подумали? — Она испускает хриплый смешок.

— Вы-то сами что имели в виду? Вы давно при дворе, вам не внове эти игры. Никого не заботит, что женщина принимает стихи и комплименты, даже если она замужем. Ей прекрасно известно, что тем временем ее супруг расточает любезности другим дамам.

— О да, ей это известно. А уж мне и подавно. На расстоянии в тридцать миль не осталось ни одной прелестницы, которой Рочфорд не посвятил свои вирши. Однако если вы считаете, что ухаживания прекращаются на пороге спальни, вы наивнее, чем я думала. Можете сколько угодно сходить с ума по дочери Сеймура, но незачем подражать ей в овечьей бестолковости.

Он улыбается.

— На овец клевещут. Пастухи утверждают, что овцы узнают друг друга, отзываются на имена, заводят друзей.

— А знаете, кто имеет доступ во все спальни? Этот мелкий проныра Марк, этот всеобщий посредник! Мой муж расплачивается с ним перламутровыми пуговицами, цукатами и перьями для шляпы.

— Неужто у лорда Рочфорда не хватает денег?

— А вы знаете способ увеличить их количество?

— Почему бы нет? — Что ж, думает он, по крайней мере, в одном мы совпали — в беспричинной неприязни к Марку. В доме Вулси у него были обязанности: Марк учил детей-хористов. Здесь просто живет при дворе, болтается поблизости от покоев королевы.

— По-моему, он безобиден.

— Он торчит, как бельмо на глазу. Забыл свое место. Выскочка без роду и племени, который выбился в люди, пользуясь смутными временами.

— То же самое вы можете сказать и обо мне, леди Рочфорд. Да вы и говорите.

Томас Уайетт приезжает в Остин-фрайарз на телеге, привозит корзины лесного ореха, бушели кентских яблок.

— Дичь прибудет следом, — говорит Уайетт, спрыгивая на землю. — Я вез свежие плоды, не туши.

Волосы пропахли яблоками, одежда в пыли.

— Сейчас вы устроите мне взбучку за то, что я чуть не испортил дублет, который стоит…

— Больше, чем возчик зарабатывает за год.

Уайетт виновато опускает глаза.

— Я забыл, что вы — мой отец.

— Я вас пристыдил, теперь можно и поболтать по-свойски. — Солнце палит. Кромвель тонким ножичком срезает с яблока кожуру, и она ложится на его бумаги, как тень яблока, зеленая на белых исписанных листах. — Вы там не видели леди Кэри?

— Мария Болейн в деревне… Какие буколические радости сразу приходят на ум! Думаю, она предается любовным утехам на сеновале.

— Я интересуюсь, куда за ней посылать, — говорит он, — когда ее сестра вновь не сможет выполнять супружеские обязанности.

Уайетт садится между стопками бумаг. В руке яблоко.

— Кромвель, допустим, вы уехали из Англии на семь лет. Или, как рыцарь в сказке, семь лет проспали зачарованным сном. Вы смотрите вокруг и дивитесь, кто все эти люди?

Нынешнее лето Уайетт поклялся провести в Кенте. Читать и писать в дождливую погоду, охотиться в солнечную. Однако наступила осень, ночи удлинились, и несчастного вновь потянуло к Анне. Уайетт верит, что сердце его не обманывает, а если лукавит Анна, то трудно понять, в чем именно. Говоря с ней теперь, нельзя шутить. Смеяться. Надо признавать ее воплощением совершенства, иначе она найдет способ отомстить.

— Мой старый отец рассказывает о временах Эдуарда, говорит, теперь-то вы понимаете, почему королю не след жениться на своей подданной, на англичанке.

Беда в том, что несмотря на все перемены, произведенные Анной при дворе, там остались люди, знавшие ее прежде, когда она только приехала из Франции и принялась обольщать Гарри Перси. Они вечно твердят о ее недостоинстве. О том, что она не человек, а змея. Или лебедь. Una Candida cerva. Одна-единственная белая лань в серебристо-зеленой чаще; она трепещет и ждет возлюбленного, который из лани превратит ее обратно в богиню.

— Отправьте меня снова в Италию, — просит Уайетт. — Ее темные, жгучие, чуть раскосые глаза — они меня преследуют. По ночам она приходит в мою одинокую постель.

— Одинокую? Что-то не верится.

Уайетт смеется.

— Вы правы. В этом я себе не отказываю.

— Вы слишком много пьете. Разбавляйте воду вином.

— А ведь могло быть совсем иначе.

— Все могло быть совсем иначе.

— Вы никогда не думаете о прошлом.

— Я о нем не говорю.

Уайетт просит:

— Отправьте меня куда-нибудь.

— Отправлю. Когда королю понадобится посол.

— Правда ли, что Медичи сватают принцессу Марию?

— Не принцессу Марию. Вы хотели сказать, леди Марию. Я просил короля подумать об этом предложении. Однако они для него недостаточно знатны. Знаете, если бы Грегори выказал хоть какой-нибудь интерес к банковскому делу, я бы нашел ему невесту во Флоренции. Приятно было бы видеть в доме итальянку.

— Отправьте меня туда. Придумайте дело, в котором я был бы полезен вам или королю, а то тут я сам себе хуже чем бесполезен и всех раздражаю.

Кромвель говорит:

— Клянусь иссохшими костями Бекета! Прекратите же себя жалеть!

У Норфолка свое мнение о друзьях королевы. Выражая его, герцог весь трясется, позвякивая образками; кустистые брови лезут на лоб. Уж эти мне дамские угодники! Норрис, вот уж от кого не ждал. И сынок Генри Уайетта. Пишет стишки! Распевает песенки! Трещит, как сорока!

— Какой прок разговаривать с женщинами? — вопрошает герцог. — Кромвель, вы ведь с ними не разговариваете? О чем с ними говорить? Ведь и не придумаешь!

Я побеседую с Норфолком, решает он, как только тот вернется из Франции, посоветую предостеречь Анну. Франциск принимает папу в Марселе, и Генриха должен представлять старший из английских пэров. Гардинер уже там. Для меня каждый день праздник, говорит он Тому Уайетту, пока этих двоих тут нет.

Уайетт все о своем:

— Мне кажется, у короля новое увлечение.

На следующий день Кромвель следит за тем, как Генрих обводит взглядом придворных дам, и не замечает ничего, кроме естественного мужского интереса; только Кранмер считает, что, посмотрев на женщину дважды, ты обязан на ней жениться. Король танцует с Лиззи Сеймур, задерживает руку на ее талии. Анна наблюдает холодно, поджав губы.

На следующий день он ссужает Эдварду Сеймуру деньги на очень выгодных условиях.

Сырым осенним утром, в предрассветных сумерках, все его домочадцы отправляются в насквозь вымокший лес. Нельзя приготовить torta di funghi, грибной пирог, не собрав ингредиентов.

Ричард Рич приходит в восемь — с лицом озадаченным и обиженным.

— Меня остановили у ваших ворот, сэр, и спросили, где грибы, сегодня никто не входит сюда без грибов. — Гордость Рича уязвлена. — Вряд ли у лорда-канцлера потребовали бы грибы.

— Потребовали бы, Ричард. Однако через час вы будете есть их запеченными в сметане, а лорд-канцлер — нет. Ну что, приступим к делам?

Весь сентябрь он одного за другим арестовывал священников и монахов, близких к блаженной. Они с сэром Кошелем сидят за бумагами, проводят допросы. Клирики, угодив под замок, тут же отрекаются от Бартон, наговаривают друг на друга: я никогда в нее не верил, меня убедил отец такой-то, а сам я ни сном ни духом. Что до связей с женой Эксетера, с Екатериной, с Марией — каждый торопится доказать свою непричастность и обвинить брата во Христе. Люди из окружения Бартон постоянно виделись и переписывались к Эксетерами. Сама блаженная побывала во многих главных монастырях королевства — в Сионском аббатстве, у картезианцев в Шине, у францисканцев в Ричмонде. Он знает об этих визитах от своих людей. В каждом монастыре среди монахов есть недовольные; он выбирает из них тех, кто поумнее, и они доносят ему обо всем. Сама Екатерина с монахиней не встречалась. Да и зачем? У нее есть посредники — Фишер и Гертруда, жена лорда Эксетера.

Король говорит:

— Не могу поверить, что Генри Куртенэ мне изменил. Рыцарь ордена Подвязки, великолепный боец на турнирах, друг детства. Вулси хотел нас рассорить, но я не поддался. — Король смеется. — Брэндон, помните Гринвич, Рождество… какой это был год? Когда мы кидались снежками.

Как же тяжело вести дела с людьми, которые поминутно вспоминают древние родословные, детскую дружбу, события тех времен, когда ты еще торговал шерстью на антверпенской бирже. Суешь им под нос свидетельства, а они роняют умильную слезу: ах, как мы тогда играли в снежки!

— Послушайте, — говорит Генрих, — виновата только жена Куртенэ. Едва он обо всем узнает — захочет от нее избавиться. Она слаба и переменчива, как все женщины, не может удержаться от интриг.

— Так простите ее, — говорит Кромвель. — Даруйте ей помилование. Пусть эти люди будут вам обязаны — так они скорее избавятся от глупых чувств к Екатерине.

— Думаете, что способны покупать сердца? — спрашивает Чарльз Брэндон. По тону ясно, что ответ «да» сильно огорчил бы герцога.

Сердце такой же орган, как любой другой, его можно взвесить на весах.

— Мы предлагаем не деньги. У меня довольно свидетельств, чтобы отправить под суд всех Эксетеров, всех Куртенэ. Если мы не станем этого делать, то подарим им свободу и земли. А также возможность смыть позор со своего имени.

Генрих говорит:

— Его дед оставил горбуна и перешел на сторону моего отца.

— Если мы их простим, они сочтут, что нас можно морочить и дальше, — говорит Чарльз.

— Вряд ли, милорд. Отныне я буду пристально следить за ними.

— А Поли, лорд Монтегю, как вы предлагаете поступить с ним?

— Не давать ему оснований думать, что его простят.

— Пусть попотеет от страха? — спрашивает Чарльз. — Не очень-то мне по нраву ваше обхождение со знатью.

— Эти люди получат, что заслужили, — говорит король. — Помолчите, милорд, мне надо подумать.

Пауза. Брэндон хочет сказать: Кромвель, казните их за измену, но со всем уважением к знатности, однако не смеет произнести таких слов вслух. Внезапно лицо герцога проясняется.

— О, я вспомнил Гринвич! Снега в тот год намело по колено. До чего же мы были молоды, Гарри! Теперь такого снега не бывает.

Кромвель собирает бумаги и откланивается. Воспоминания грозят растянуться на весь вечер, а у него много дел.

— Рейф, скачи в Вест-Хорсли. Скажи жене Эксетера, что король считает всех женщин слабыми и переменчивыми, хотя, по-моему, он видел достаточно свидетельств обратного. Пусть она сядет и напишет, что ума у нее не больше, чем у блохи. Что она невероятно легковерна даже для женщины. Пусть пресмыкается и лебезит. Посоветуй ей, какие выражения подобрать, ты сумеешь. Чем униженнее будет письмо, тем лучше.

Самоуничижение витает в воздухе. Из Кале сообщают, что Франциск упал перед папой ниц и облобызал его туфлю. Генрих разражается непристойной бранью и рвет донесение в клочья.

Кромвель собирает обрывки с пола, складывает их на столе и читает.

— А Франциск, как ни странно, сдержал данное вам обещание, — говорит он королю. — Убедил папу отложить буллу об отлучении. Англия получила передышку.

— Хоть бы папа Климент поскорее сдох, — вздыхает Генрих. — Видит Бог, он ведет беспутную жизнь, да и болеет постоянно, давно бы уже умер. Иногда, — продолжает король, — я молюсь о переходе Екатерины в вечную жизнь. Это дурно?

— Щелкните пальцами, ваше величество, и сотня монахов сбежится объяснить вам, что дурно, а что нет.

— Я предпочел бы услышать от вас. — Гнетущая, нервная тишина. — Если Климент умрет, кто станет следующим негодяем на этом месте?

— Я бы поставил на Александра Фарнезе.

— Правда? — Генрих выпрямляется в кресле. — Кто-то заключает пари?

— Против Фарнезе ставят только самые отчаянные. За эти годы он так прикормил римскую толпу, что, когда придет время, она задаст кардиналам страху.

— Напомните мне, сколько у него детей.

— Я знаю о четырех.

Король разглядывает шпалеру на ближайшей стене — белоплечая женщина идет босиком по ковру из весенних цветов.

— У меня скоро может быть еще ребенок.

— Королева с вами говорила?

— Пока нет.

Однако Кромвель, как и все, видел румянец на щеках Анны, гладкость ее лица, слышал повелительные нотки в голосе, когда она оказывала благоволение и раздавала награды приближенным. В последнюю неделю благоволения больше, чем недовольства; супруга Стивена Воэна, камеристка, говорит, что у королевы не было в срок обычного женского. Король говорит: «У нее не было в срок…» — и осекается, покраснев, как школьник. Идет через всю комнату, раскрывает объятия и стискивает его, сияя, как звезда; массивные руки в сверкающих перстнях мнут черный бархат.

— На сей раз наверняка. Англия наша!

Боевой клич из самого сердца, как будто Генрих стоит на поле битвы средь окровавленных знамен, у ног лежат поверженные враги, а корона Англии, скатившаяся с головы узурпатора, валяется в терновом кусте.

Кромвель с улыбкой высвобождается из королевских объятий, расправляет записку, которую смял, когда король сдавил его медвежьей хваткой, — разве ж это объятия, когда мужчины мутузят друг друга кулачищами, словно хотят повалить?

— Томас, вас обнимать — все равно что причал. Из чего вы сделаны? — Король берет записку, охает. — И это все мы должны разобрать за сегодняшнее утро? Весь список?

— Тут всего-то пятьдесят пунктов. Управимся быстро.

До конца дня он не перестает улыбаться. Кому есть дело до Климента и его булл? С тем же успехом папа мог бы встать на Чипе, где народ забросает его грязью. Или под рождественскими гирляндами — которые мы в бесснежные зимы посыпаем мукой — и распевать: «Хей нонно-ной, фа-ля-ля, в роще зелено-о-ой».

Холодным днем в конце ноября блаженная и шестеро главных ее сторонников приносят покаяние у креста перед собором Святого Павла. Они стоят в кандалах, босые, на пронизывающем ветру. Толпа большая и шумная, проповедь увлекательная: толпе рассказывают, что блаженная вытворяла по ночам, пока ее сестры спали, и какими сказками про бесов запугивала легковерных. Зачитывают признание Бартон, в конце которого она просит лондонцев молиться о ней и взывает к королевскому милосердию.

Никто бы не узнал в Бартон ту цветущую девицу, которую они видели в Ламбете. Она исхудала и постарела на десять лет. Ее не мучили — он бы не позволил пытать женщину, да и вообще признаний ни из кого выбивать не пришлось. Скорее наоборот — стоило большого труда остановить арестованных, дабы те своими измышлениями не втянули в эту историю пол-Англии, запутав и осложнив дело. Священника, который постоянно лгал, Кромвель просто запер водной камере с доносчиком, человеком, задержанным за убийство. Отец Рич тут же принялся спасать его душу, пересказывать пророчества блаженной и для вящего впечатления сыпать именами своих высокопоставленных знакомых. Жаль их всех, на самом деле. Однако надо было показать лжепровидицу народу; теперь он повезет ее в Кентербери, чтобы сестра Элизабет покаялась у себя на родине. Надо ослабить влияние людей, которые запугивают нас наступлением последних времен, моровыми поветриями и проклятиями. Надо прогнать посеянный ими страх.

Томас Мор здесь, протискивается к нему через толпу горожан. Проповедник как раз покидает кафедру, арестантов уводят с помоста. Мор трет замерзшие руки, дует на них.

— Преступление Бартон в том, что ее использовали.

Он думает, почему Алиса отпустила вас без перчаток?

— При всех свидетельствах, которые у меня есть, — говорит Кромвель, — я все равно не пойму, как она проделала путь от болот до публичного эшафота у собора Святого Павла. Ибо совершенно точно она нисколько на этом не нажилась.

— Как вы сформулируете обвинения? — спрашивает Мор с бесстрастным любопытством, как юрист юриста.

— Общее право не занимается женщинами, которые утверждают, будто могут летать или воскрешать мертвых. Я проведу через парламент акт о государственной измене. Смертная казнь для главных участников. Для сообщников — пожизненное тюремное заключение, конфискация имущества, штрафы. Король, думаю, будет умерен. Даже милостив. Для меня важнее не наказать этих людей, а расстроить их планы. Мне не нужен суд с десятками обвиняемых и сотнями свидетелей, который растянется на годы.

Мор хочет что-то сказать, но мнется.

— Бросьте, — говорит Кромвель, — вы в бытность лордом-канцлером сделали бы то же самое.

— Возможно. По крайней мере, я чист. — Пауза. Мор говорит: — Томас. Во имя Христа, вы знаете, что это так.

— По крайней мере, пока так считает король. Надо постараться, чтобы королевская память не ослабела. Возможно, вам стоит написать ему письмо, осведомиться о здоровье принцессы Елизаветы.

— Это я могу сделать.

— Ясно дав понять, что вы признаете ее права и титулы.

— Никаких затруднений. Брак заключен и должен быть признан.

— Не сможете заставить себя вознести хвалы супруге короля?

— Зачем королю нужно, чтобы кто-то другой хвалил его жену?

— Допустим, вы напишете открытое письмо. Скажете, что наконец прозрели и теперь признаете естественное верховенство короля над церковью. — Он смотрит на арестантов — их сажают на телеги. — Сейчас повезут в Тауэр. — Пауза. — Вам не стоит мерзнуть. Идемте ко мне, отобедаем.

— Нет, — качает головой Мор, — лучше уж я позволю ветру трепать меня на реке и вернусь домой голодным. Если бы вы вложили в мои уста только пищу — но вы же вложите в них еще и слова.

Он смотрит, как Мор исчезает в толпе расходящихся по домам олдерменов, и думает: Мор не откажется от своей позиции. Не позволят гордость и боязнь упасть в глазах европейских ученых. Нужно придумать для него какой-нибудь выход, не связанный с унижением. Небо расчистилось и сияет безупречной лазурью. Лондонские сады пестрят ягодами. Впереди суровая зима, однако он ощущает в себе силу пробиться, как росток пробивается из мертвого древесного ствола. Слово Божье распространяется, все больше людей видят новую истину. Подобно Хелен Барр, они знали про Ноя и потоп, но не слышали про апостола Павла. Могли перечислить скорби Пресвятой Богородицы и затвердили, что грешники попадут в ад. Однако им оставались неведомы многие чудеса и речения Христа, слова и деяния апостолов, простых людей, которые, подобно лондонской бедноте, занимались немудреным ремеслом, не требующим слов. Евангельская истина куда больше, чем им представлялось. Он говорит своему племяннику Ричарду, нельзя рассказать часть и на этом остановиться или выбрать отрывки по своему усмотрению. Люди видели свою религию нарисованной на стенах церквей или вырезанной из камня, а теперь Божье перо очинено, и Он готов начертать Свои слова в книге их сердец.

Однако на тех же лондонских улицах Шапюи усмотрел недовольство и убежден, что город готов открыть свои ворота императору. Кромвель не видел разграбление Рима, но оно иногда ему снится: черные внутренности на древних мостовых, умирающие в фонтанах, колокольный трезвон в болотном тумане, отблески факелов на стенах — предвестье поджогов. Рим пал, и все вместе с ним; не захватчики, а папа Юлий разрушил древнюю базилику Святого Петра, простоявшую тысячу двести лет на том самом месте, где император Константин собственными руками проложил первую канаву, двенадцать мер земли, по одной в память каждого из апостолов; на том самом месте, где псы рвали христиан, зашитых в шкуры диких зверей. На двадцать пять футов приказал углубиться Юлий, чтобы заложить основание своего нового собора, сквозь двенадцать столетий рыбьих костей и пепла; землекопы разбивали кирками черепа святых. Там, где приняли смерть святые, теперь стоят призрачно-белые глыбы мрамора: дожидаются Микеланджело.

Священник несет гостию, без сомнения, какому-то умирающему лондонцу; прохожие снимают шапки и встают на колени, но из окна в верхнем этаже высовывается мальчишка и кричит: «Покажи нам твоего воскресшего Христа! Покажи нам твоего чертика из табакерки!» Кромвель поднимает голову и до того, как окно захлопывается, успевает различить ярость на мальчишеском лице.

Он говорит Кранмеру, людям нужна хорошая власть, такая, которой не стыдно подчиняться. Столетиями Рим заставлял их верить в то, во что могут верить лишь дети. Уж конечно они признают, что естественнее подчиняться английскому королю, действующему согласно воле Бога и парламента.

Через два дня после встречи с продрогшим Мором Кромвель отправляет леди Эксетер королевское прощение. Оно сопровождается едкими словами короля, адресованными ее мужу. День Святой Екатерины; в память о той, кому угрожали мученичеством на колесе, мы все идем по кругу к нашему предназначению. По крайней мере, в теории. На деле он никогда не видел, как кто-нибудь старше двенадцати лет ходил в этот день кругами.

Нерастраченная мощь отдается в костях, как дрожь сжатого в руке топорища. Можешь рубануть, а можешь удержаться, и тогда по-прежнему ощущаешь в себе отголосок несделанного.

На следующий день, в Хэмптон-корте, сын короля герцог Ричмондский женится на дочери Норфолка Мэри. Анна устроила этот брак, чтобы еще больше возвысить Говардов, а также чтобы Генрих не женил своего бастарда на какой-нибудь заморской принцессе. Она убедила короля отказаться от богатого приданого, которого тот вправе был ожидать, и теперь, празднуя свой успех, присоединяется к танцам: узкое лицо сияет, в волосы вплетены алмазные подвески. Генрих не может оторвать от нее глаз, и он, Кромвель, тоже.

Остальные взгляды привлекает к себе Ричмонд, который резвится, как жеребенок: крутится, подпрыгивает, скачет, выступает чинно, демонстрируя богатство свадебного наряда. Гляньте на него, говорят пожилые дамы, и увидите, каким был в юности Генрих: тот же румянец, та же нежная, как у девушки, кожа.

— Мастер Кромвель, — настаивает Ричмонд, — скажите моему отцу королю, что я хочу жить с женой. Он велит мне возвращаться к себе, а Мэри оставляет при королеве.

— Король заботится о вашем здоровье, милорд.

— Мне почти пятнадцать.

— До вашего дня рождения еще полгода.

Блаженная улыбка на лице юноши сменяется каменным выражением.

— Полгода ничего не значат. В пятнадцать лет мужчина уже все может.

— Да уж, — замечает стоящая рядом леди Рочфорд. — Король твой отец представил в суде свидетелей, которые сообщили, что его брат в пятнадцать очень даже мог, и не один раз за ночь.

— Кроме того, следует подумать и о здоровье вашей супруги.

— Жена Брэндона моложе моей, а он с нею спит.

— Всякий раз, как ее видит, — добавляет леди Рочфорд. — Я сужу по ее несчастному лицу.

Ричмонд готовится к долгому спору, возводит вокруг себя земляные валы прецедентов.

— А разве моя прабабка, леди Маргарита Бофорт, не родила в тринадцать лет принца, который стал Генрихом Тюдором?

Босворт, изорванные штандарты, кровавое поле; запятнанная родильная простыня. Никого бы из нас не было, думает Кромвель, если бы не это потаенное: отдайся мне, милая.

— Насколько я знаю, это не улучшило ни ее здоровье, ни ее нрав. И детей у нее больше не было. — Внезапно он чувствует, что не в силах продолжать спор, и говорит устало, не допускающим возражений тоном: — Проявите благоразумие, милорд. Попробовав первый раз, вы в следующие года три будете хотеть только этого. Так всегда бывает. А у вашего отца на вас другие планы. Возможно, он отправит вас правителем в Дублин.

Джейн Рочфорд говорит:

— Не печалься, мой ягненочек. Все поправимо. Мужчина и женщина всегда могут сойтись, было бы желание с ее стороны.

— Позволите сказать вам по-дружески, леди Рочфорд? Вмешиваясь в это дело, вы рискуете навлечь неудовольствие короля.

— Пустяки, — беспечно отвечает она, — красивой женщине Генрих все простит. А желание молодых вполне естественно.

Мальчик говорит:

— Почему я должен жить как монах?

— Как монах? Да они блудливее козлов! Спросите мастера Кромвеля.

— Я подозреваю, — говорит Ричмонд, — что нашего соединения не желает королева. Она не хочет, чтобы внук у короля появился раньше сына.

— Ты разве не знаешь? — Джейн Рочфорд поворачивается к юноше. — Не слышал, что Ла Ана enceinte?

Так называет Анну Шапюи. На лице мальчика неприкрытое отчаяние. Джейн говорит:

— Боюсь, милый мой, к лету ты утратишь свое положение. Как только у короля родится законный сын, тебе позволят сношаться, сколько душе угодно. Ты никогда не будешь править, а твои дети не станут наследниками.

Нечасто увидишь, как надежды королевского сына гасят, словно свечу, так же быстро и тем же умелым движением, отточенным многолетней привычкой. Джейн даже пальцев не облизнула.

Ричмонд говорит убитым голосом:

— Может снова родиться девочка.

— Надеяться на это — почти измена, — замечает леди Рочфорд. — А даже если и так, она родит третьего ребенка и четвертого. Я думала, она больше не зачнет, но я ошиблась, мастер Кромвель. Она доказала свою плодовитость.

Кранмер в Кентербери, идет босиком по песчаной дорожке, чтобы торжественно взойти на свою кафедру. Сразу после церемонии интронизированный примас наводит порядок в аббатстве Христа, члены которого горячо поддержали лжепророчицу. Долгое это дело — говорить с монахами, разобраться с каждым по отдельности. Роуланд Ли приезжает, чтобы его ускорить. Грегори с Роуландом, а Кромвель сидит в Лондоне, читает письмо от сына, не длиннее и не содержательнее школьных: «На сем, за недостатком времени, заканчиваю…»

Он пишет Кранмеру, будьте милосердны к здешним монахам, они всего лишь подпали под дурное влияние. Пощадите того, кто золотил письмо от Магдалины. Пусть сделают королю денежный подарок, трехсот фунтов будет довольно. Вычистите аббатство Христа и всю епархию; Уорхем был архиепископом тридцать лет и везде насадил родственников, его незаконный сын — архидьякон, пройдитесь по ним новой метлой. Выпишите людей из ваших родных краев, унылых клириков, рожденных под трезвыми небесами.

Что-то такое у него под ногой, не хочется думать, что. Он отодвигает стул: это полу-обглоданная мышка, подарок от Марлинспайка. Он нагибается за ней и вспоминает сэра Генри Уайетта в темнице. Пышно разодетого Вулси в Кардинальском колледже. Бросает мышку в огонь. Трупик шипит и съеживается, кости вспыхивают с негромким глухим хлопком. Он берет перо и пишет Кранмеру: вышвырните из епархии оксфордцев, замените их знакомыми нам кембриджцами.

Пишет сыну: приезжай домой, проведем вместе Новый год.

Декабрь. Угловатая, как льдышка, в голубых отсветах заснеженного двора за открытой дверью, Маргарет Пол выглядит так, будто сошла с церковного витража; платье поблескивает осколками стекла, хотя на самом деле это алмазы. Он вынудил ее, графиню, явиться к нему домой, и теперь она с плантагенетовским высокомерием смотрит на него из-под тяжелых век. Короткое приветствие обдает его холодом. «Кромвель». Больше ничего.

Маргарет Пол переходит к делу:

— Принцесса Мария. Почему она должна покинуть эссекское поместье?

— Оно нужно милорду Рочфорду. Там большие охотничьи угодья. Мария присоединится к свите своей августейшей сестры в Хэтфилде. Собственные фрейлины ей там не понадобятся.

— Я готова оставаться при ней за свой счет. Вы не можете мне запретить.

А вот и могу.

— Я всего лишь исполняю волю короля, и вы, полагаю, не меньше меня желаете ей следовать.

— Это воля его любовницы. Мы с принцессой не верим, что такова воля самого короля.

— Постарайтесь поверить, мадам.

Леди Маргарет смотрит на него сверху вниз, с высоты своего пьедестала: она дочь Кларенса, племянница старого короля Эдуарда. В ее времена люди его звания, говоря с такими, как она, преклоняли колени.

— Я была в свите Екатерины со дня их свадьбы. Принцессе я вторая мать.

— Кровь Христова, мадам, вы считаете, ей нужна вторая мать? Ее и одна-то в гроб вгонит.

Они смотрят друг на друга через пропасть.

— Леди Маргарет, если позволите дать вам совет… лояльность вашей семьи под сомнением.

— Так утверждаете вы. За это вы и разлучаете меня с Марией — в наказание. Будь у вас свидетельства, вы отправили бы меня в Тауэр вместе с Элизабет Бартон.

— Это противоречило бы желанию короля, который очень вас чтит, мадам. Вашу родословную, ваш преклонный возраст.

— У него нет свидетельств.

— В июне прошлого года, сразу после коронации королевы, ваш сын лорд Монтегю и ваш Джеффри Пол обедали следи Марией. Всего через две недели Монтегю обедал с ней снова. И что же они обсуждали?

— Это вопрос?

— Нет, — с улыбкой отвечает он. — Мальчик, который подавал спаржу, у меня на жаловании. И мальчик, который резал абрикосы, тоже. Они говорили об императоре, о том, как убедить его вторгнуться в Англию. Как видите, леди Маргарет, ваши близкие многим обязаны моему долготерпению. Надеюсь, в будущем они отплатят королю верностью.

Он не говорит: я хочу использовать ваших сыновей против их неуемного братца в Генуе. Не говорит: ваш сын Джеффри тоже у меня на жаловании. Джеффри Пол подвержен страстям и переменчив, неизвестно, чего от него ждать. В этом году Кромвель заплатил ему сорок фунтов, рассчитывая на его верность Кромвелю.

Графиня кривит губы.

— Принцесса не покинет свой дом безропотно.

— Милорд Норфолк намерен съездить в Болье и побеседовать с ней. Разумеется, она может выказать герцогу свое несогласие.

Он посоветовал Генриху не ущемлять Марию ни в чем, не лишать нынешнего статуса. Не давать ее кузену императору повода к войне.

Генрих вспылил.

— Вы сами пойдете к королеве и скажете, что Марию надо оставить принцессой? Потому что, мастер Кромвель, я не пойду. А если королева придет в ярость и у нее от волнения случится выкидыш, виноваты будете вы. И не ждите от меня милосердия!

Выйдя от короля, он прислоняется к стене, закатывает глаза и говорит Рейфу:

— Силы небесные, немудрено, что кардинал состарился до срока. Теперь король считает, что она может выкинуть от злости. На прошлой неделе я был его соратником, на этой он угрожает мне расправой.

Рейф говорит:

— Хорошо, что вы не такой, как кардинал.

И впрямь: кардинал ждал от своего государя благодарности и обижался, когда ее не получал. При всех своих дарованиях Вулси оставался пленником чувств, они-то и подтачивали его силы. Он, Кромвель, больше не подвластен переменам настроений, поэтому почти никогда не устает. Препятствия можно устранить, недовольство — утишить, узлы — распутать. Сейчас, на исходе 1533 года, его дух тверд, воля крепка, оборона несокрушима. Придворные видят, что он в силах направлять события. Он способен рассеять чужие страхи, дать людям ощущение устойчивости в этом зыбком мире: веру в этот народ, в эту династию, в этот жалкий дождливый остров на краю света.

Под конец дня он для отдыха просматривает реестр Екатерининых земель и решает, что можно перераспределить. Сэр Николас Кэрью, не любящий его и не любящий Анну, неожиданно для себя получает новые поместья, в том числе два по соседству со своими суррейскими владениями, и тут же просит встречи, чтобы выразить благодарность. С такими просьбами теперь обращаются к Ричарду, который следит за расписанием Кромвеля, и тот отвечает: «Только через послепослезавтра». Как говаривал кардинал, хочешь, чтобы люди тебя уважали, заставь их ждать.

Кэрью входит с тщательно подготовленным лицом. Холодный, самодовольный, царедворец до мозга костей, уголки губ чуточку приподняты. Итог — девичья усмешка, несообразная с пышной бородой.

— О, я убежден, что подарок вполне заслужен, — отмахивается Кромвель от благодарностей. — Король знает вас с детства, а вознаграждать старых друзей для его величества — всегда радость. Ваша супруга, насколько я знаю, близка к леди Марии? Я не ошибся? Тогда пусть, — продолжает он мягко, — даст ей добрый совет: повиноваться королю. Его величество в последнее время раздражителен, и я не могу отвечать за последствия непокорства.

Второзаконие учит нас, что дары ослепляют глаза мудрых. Кэрью, по убеждению Кромвеля, не так уж мудр, но принцип все равно действует: королевский друг если не ослеплен, то по меньшей мере ошеломлен такой щедростью.

— Считайте это ранним рождественским подарком, — говорит Кромвель, придвигая Кэрью бумаги.

В Остин-фрайарз расчищают кладовые и строят надежные хранилища. Праздновать будут в Степни. Ангельские крылья перевозят туда — он хочет сохранить их до времени, когда в доме вновь будет ребенок подходящего возраста. Он смотрит, как их выносят, трепещущие под саваном тонкого полотна, как грузят на телегу рождественскую звезду.

— И как же с ней управляться, с этой жуткой машиной? — спрашивает Кристоф.

Кромвель стягивает с одного из лучей полотняный чехол, показывает Кристофу позолоту.

— Матерь Божия! — изумляется мальчик. — Это звезда, которая ведет в Вифлеем! А я думал — орудие пытки.

Норфолк едет в Болье сказать Марии, что та должна перебраться в Хэтфилд и служить маленькой принцессе под началом королевиной тетки, леди Анны Шелтон. Последующий разговор герцог излагает в скорбном тоне.

— Королевиной тетки? — переспрашивает Мария. — Королева только одна, и это моя мать.

— Леди Мария… — начинает Норфолк. От этих слов бывшая принцесса разражается слезами, убегает к себе в комнату и запирается на щеколду.

Суффолк едет в Бакден склонять Екатерину к новому переезду. Она слышала, будто ее хотят поселить в еще более гиблом месте, и говорит, что сырость ее убьет. Поэтому она тоже захлопывает дверь, задвигает щеколды и на трех языках велит Суффолку уходить. Я никуда не поеду, говорит Екатерина, разве что вы взломаете дверь, свяжете меня и увезете силой. На такое Чарльз пока не готов.

Брэндон пишет в Лондон, просит указаний. В каждой строчке сквозит жалость к себе: неужто мне торчать на болотах в праздники, когда дома меня ждет четырнадцатилетняя жена? Письмо зачитывают в совете, и он, Кромвель, хохочет. Безудержное веселье увлекает его в новый год.

По дорогам королевства бродит молодая женщина, рассказывает, что она — принцесса Мария и король выгнал ее из дома. Самозванку видели чуть ли не по всей стране — на севере, в Йорке и на востоке, в Линкольне. Простые люди кормят ее, принимают на ночлег, дают в дорогу денег. Он велел задержать эту женщину, но пока она неуловима. Непонятно, что с ней делать после ареста. Взвалить на себя бремя пророчества и плестись по зимним дорогам без всякой защиты — уже суровое наказание. Он воображает ее, крошечную бурую фигурку, бредущую к горизонту по размокшим пустым полям.

 

III Глаз художника

1534

Когда Ганс приносит в Остин-фрайарз готовый портрет, он пугается. Вспоминает, как Уолтер говорил: смотри в глаза, когда врешь.

Взгляд медленно ползет вверх от нижнего края рамы. Перо, ножницы, бумаги, печать в мешочке и тяжелый том с золотым обрезом, переплетенный в зеленую кожу с золотым тиснением. Ганс сперва попросил его Библию, но счел ее слишком простой и затертой. Он обшарил дом в поисках книги побогаче и нашел-таки роскошный том на столе Томаса Авери — работу монаха Пачоли о том, как вести счета, подаренную старыми друзьями-венецианцами.

Он смотрит на руку, лежащую на столе, в кулаке зажата бумага. Странно разглядывать себя по частям, меру за мерой. Ганс сделал его кожу гладкой, как у куртизанки, но в движении, в этих сжатых пальцах — уверенность палача, хватающего кинжал. На пальце кардинальский перстень с бирюзой.

Когда-то у него был свой перстень с бирюзой, подарок от Лиз на рождение Грегори. С камнем в форме сердца.

Он поднимает глаза к лицу на портрете. Не намного привлекательнее, чем на пасхальных яйцах, которые расписывает Джо. Ганс поместил свою модель в замкнутое пространство, задвинув в глубину картины массивным столом. Пока Ганс рисовал, у Кромвеля было время поразмышлять, унестись мыслями в иную страну, но на картине его взгляд непроницаем.

Он просил написать его в саду, однако Ганс заартачился: от каждого лишнего движения меня бросает в пот, стоит ли усложнять?

На картине на нем зимняя одежда. Кажется, что под ней субстанция более плотная, чем у прочих людей, более сжатая, вроде доспехов. Он предвидит день, когда и вправду придется в них облачиться. Здесь и за границей (теперь не только в Йоркшире) хватает людей, готовых, не раздумывая, броситься на него с кинжалом.

Впрочем, вряд ли кинжал дойдет до сердца. Надо же, из чего вы сделаны, удивлялся король. Он улыбается. Лицо на портрете хранит каменное выражение.

— Хорошо. — Кромвель выходит в соседнюю комнату. — А теперь можете посмотреть.

Они толпятся у картины, отпихивая друг друга. Короткое оценивающее молчание. Молчание длится.

— Он сделал вас дороднее, чем вы есть, дядя, — говорит Алиса. — Кажется, он перестарался.

— Как учит нас Леонардо, покатые поверхности лучше отражают удары ядер, — замечает Ричард.

— Мне кажется, в жизни вы не такой, — произносит Хелен Барр. — Черты ваши, но выражение передано неверно.

— Он приберегает его для мужчин, Хелен, — возражает Рейф.

— Пришел императорский посол, впустить? — спрашивает Томас Авери.

— Ему тут всегда рады.

Вбегает Шапюи. С видом знатока становится перед картиной, отклоняется назад, подается вперед. На нем шелка, отороченные мехом куницы.

— Господи ты боже мой, он похож на танцующую обезьянку! — прикрыв рот рукой, шепчет Джоанна.

— Увы, боюсь, что нет, — говорит Эсташ. — Нет, нет и нет, на этот раз ваш протестантский художник сел в лужу. Вас невозможно представить одного, Кремюэль, вы всегда среди людей, изучаете лица, словно собираетесь их рисовать. Вы заставляете окружающих думать не «как он выглядит?», а «как выгляжу я?» — Шапюи отворачивается, делает оборот на месте, словно таким способом хочет поймать сходство. — Впрочем, взглянув на портрет, не всякий посмеет стать у вас на пути. И в этом смысле портрет удался.

Когда Грегори возвращается из Кентербери, Кромвель ведет его посмотреть на картину, даже не дав снять плащ и смыть дорожную грязь; ему важно узнать мнение сына до того, как мальчик услышит суждения остальных домочадцев.

— Твоя мать всегда говорила, что выбрала меня не за красоту. Когда привезли картину, я обнаружил, что заблуждался относительно своей внешности. Я привык думать о себе таком, каким вернулся из Италии, двадцать лет назад, еще до твоего рождения.

Грегори стоит рядом, плечо к плечу, молча разглядывая портрет.

Он ощущает, что сын выше него, — что ж, для этого не надо быть очень высоким. Мысленно отступает назад, оглядывая Грегори глазами живописца: юноша снежной кожей и светло-карими глазами, стройный ангел на фреске, испещренной пятнами сырости, в далеком городе на холме. Он воображает Грегори на пергаменте, пажом, скачущим через лес, черные кудри выбились из-под золотой повязки; тогда как юноши, окружающие его, молодежь Остин-фрайарз, жилисты, как боевые псы, их волосы вечно всклокочены, а глаза остры, как лезвия мечей. В Грегори есть все, думает он, что должно быть. Все, на что я мог надеяться: открытость, мягкость, сдержанность и рассудительность, с которой тот обдумывает свои слова, прежде чем высказаться. Он ощущает такую нежность к сыну, что готов разрыдаться.

Затем поворачивается к картине:

— Боюсь, Марк был прав.

— Что за Марк?

— Один глупый мальчишка, который всюду таскается за Джорджем Болейном, однажды сказал, что я похож на убийцу.

— А то ты не знал! — удивляется Грегори.