Жернова. 1918-1953. В шаге от пропасти

Мануйлов Виктор Васильевич

«По понтонному мосту через небольшую речку Вопь переправлялась кавалерийская дивизия. Эскадроны на рысях с дробным топотом проносились с левого берега на правый, сворачивали в сторону и пропадали среди деревьев. Вслед за всадниками запряженные цугом лошади, храпя и роняя пену, вскачь тащили пушки. Ездовые нахлестывали лошадей, орали, а сверху, срываясь в пике, заходила, вытянувшись в нитку, стая „юнкерсов“. С левого берега по ним из зарослей ивняка били всего две 37-миллиметровые зенитки. Дергались тонкие стволы, выплевывая язычки пламени и белый дым. На той стороне с трех полуторок, похожих на кусты от множества натыканных на них веток, лупили счетверенные пулеметы — обычные „максимы“ с толстыми кожухами, наполненными водой для охлаждения стволов, — и блестящие гильзы ручейками стекали между ветками, падали на землю, посверкивая в лучах утреннего солнца.

Ведущий „юнкерс“, издавая истошный вой, сбросил бомбы, и они черными точками устремились к земле, на позиции зенитчиков…»

 

Часть 32

 

Глава 1

По понтонному мосту через небольшую речку Вопь переправлялась кавалерийская дивизия. Эскадроны на рысях с дробным топотом проносились с левого берега на правый, сворачивали в сторону и пропадали среди деревьев. Вслед за всадниками запряженные цугом лошади, храпя и роняя пену, вскачь тащили пушки. Ездовые нахлестывали лошадей, орали, а сверху, срываясь в пике, заходила, вытянувшись в нитку, стая «юнкерсов». С левого берега по ним из зарослей ивняка били всего две 37-миллиметровые зенитки. Дергались тонкие стволы, выплевывая язычки пламени и белый дым. На той стороне с трех полуторок, похожих на кусты от множества натыканных на них веток, лупили счетверенные пулеметы — обычные «максимы» с толстыми кожухами, наполненными водой для охлаждения стволов, — и блестящие гильзы ручейками стекали между ветками, падали на землю, посверкивая в лучах утреннего солнца.

Ведущий «юнкерс», издавая истошный вой, сбросил бомбы, и они черными точками устремились к земле, на позиции зенитчиков.

«Подавят, черт бы их побрал», — занервничал командующий Девятнадцатой армией генерал-лейтенант Конев, два месяца тому назад растерявший под Витебском корпуса и дивизии этой же армии, кое-как собравший остатки и отступивший с ними к востоку от Смоленска. Армию пополнили и снова бросили в бой, лишь попеняв ее командующему за бездарно организованное наступление. Применить против Конева более жесткие меры не имело смысла: почти все советские генералы были слеплены на одну колодку, не способные ни наступать как следует, ни обороняться, даже если имеют подавляющее превосходство над противником в количестве людей и техники.

Вот и теперь, когда немцы приостановили движение к Москве, бросив танковую группу под командованием генерала Гудериана на юг, оставив для удержания завоеванных рубежей лишь пехотные дивизии, войска Западного фронта под командованием маршала Тимошенко начали шаг за шагом продвигаться вперед, тесня немцев на запад, в надежде вернуть Смоленск. Из всех армий фронта Девятнадцатая продвинулась дальше других: то ли генерал Конев учел свои ошибки, то ли немцам ничего не оставалось делать, как пятиться, огрызаясь на каждом промежуточном рубеже. Так или иначе, но Девятнадцатая армия наступала, и Коневу, чтобы загладить свою неудачу под Витебском, приходилось гнать и гнать свои дивизии вперед. Его отчеты перед Верховным главнокомандующим были полны оптимизма, пестрели освобожденными деревеньками, разгромленными полками и дивизиями противника, уничтоженными танками и самолетами, пушками и пулеметами, взятыми трофеями. Теперь его армия была нацелена на Духовщину, далее на Демидов и, если повезет, то и на Витебск. Правда, сам командующий так далеко не заглядывал, чувствуя по нарастающему сопротивлению немцев, что слишком далеко ему не пройти: для этого его армии, как и другим армиям фронта, нужны были новые танки, пушки и самолеты, а главное — командирам дивизиям и полков более высокое умение воевать. Каждый из них боялся отрываться от своих соседей, оголять свои фланги, потому что стоит лишь оторваться от линии фронта, как немцы тут же ударят с двух сторон и захлопнут ловушку.

И генерал Конев тоже боялся этого. наблюдал за переправой конной дивизии с вершины невысокого холма, поросшего густым березняком. «Юнкерсы» продолжали безнаказанно бомбить переправу. Небо было чистым, лишь высоко-высоко кружили «мессера» прикрытия, следовательно, если наши и появятся, то им будет не до «юнкерсов». Не исключено, что их перехватывают на подходе, чтобы не мешали бомбить. Никак наши соколы не привыкнут к немецкой тактике, хотя она однообразна, как шум осеннего дождя.

Разрывы бомб, истошный визг следующего самолета, нацелившегося на переправу, оторвали Конева от невеселых размышлений. Однако бомбы пощадили и зенитки, и переправу, подняв султаны разрывов несколько в стороне. Видать, летчики нервничали, боясь напороться на кинжальный огонь пулеметов и пушек. Но в пике уже срывались следующие самолеты, и было их не менее сорока. Теперь они шли парами и тройками, стараясь захватить оба берега, понтонный мост и дорогу, на которой сбилась конница, повозки, артиллерийские упряжки. Уже все пространство вблизи переправы затянуло пылью и дымом, и сама река, и камыши, и копнообразные ивы — все это исчезло, и летчики тоже вряд ли видели, куда им кидать бомбы.

— Эх, сколь рыбы-то наглушат, — произнес с сожалением стоящий рядом молодцеватый командир конной дивизии подполковник Стученко, пощелкивая плетью по голенищу сапога. И тут же заорал: — Есть! Попали, черт их подери! Попа-али!

Один из «юнкерсов» вдруг отвалил в сторону, таща за собой дымный хвост, пролетел немного, сильно кренясь на обрубленное крыло, и рухнул в лес, взметнув вверх пламя и черный дым, верхушки деревьев и куски своего дюралевого тела.

Неожиданно над рекой появилась шестерка наших И-16, застрекотали пулеметы, еще два «юнкерса» рухнули в лес на той стороне, остальные стали бросать бомбы куда попало, но сверху уже неслись вниз «мессера», и вот уже один за другим свалились в лес два наших «ишачка», но остальные настойчиво клевали «юнкерсов», кидаясь на них то снизу, то сверху, стараясь при этом уворачиваться от «мессеров». Через минуту весь этот клубок самолетов исчез из поля зрения.

— Поторопите ваших людей! — резко бросил Конев комдиву Стученко. — Чего они сбились на этом берегу? Ждут, когда мост разбомбят? Вы нужны на том берегу, а не на этом.

— Есть поторопить, товарищ командующий! — кинул руку к кубанке подполковник, вскочил на стоящего рядом вороного коня и, сопровождаемый ординарцем, поскакал к переправе.

Видно было, как он крутится среди сбившихся у переправы артиллерийских упряжек и тачанок, запрудивших дорогу, среди грызущихся лошадей и орущих ездовых, машет рукой с зажатой в ней плетью, и вот все это задвигалось, из этого клубка вырвалась одна упряжка, за ней другая, и через несколько минут клубок начал разматываться, будто комдив нашел в нем затерявшийся конец, решительно потянул за него, и река из повозок, лошадей и людей потекла, нигде не задерживаясь, на бешеном аллюре вымахивая на противоположный уклонистый берег и пропадая в пыли.

Наконец конница прошла, вслед за конницей потянулись танки. Среди угловатых «бэтэшек» выделялись могучие КВ и «тридцатьчетверки» со скошенными бортами. Было их не так уж много, но если правильно использовать их железную и огневую мощь, можно добиться хороших результатов. Да только экипажи «тридцатьчетверок» состоят в основном из молодых и малоопытных ребят, которые плохо используют преимущества новых машин, теряются перед препятствиями, часто подставляют борта под огонь немецких орудий. Не то что экипажи КВ, состоящие сплошь из офицеров, а водители в них званием не ниже старшины. Эти воюют грамотно. Хорошо бы этих офицеров по одному пересадить хотя бы на те же «тридцатьчетверки» — толку было бы больше, но танковое начальство без соизволения сверху не станет искать на свою задницу приключений. А Коневу тем более они не нужны.

Подбежал лейтенант-связист, доложил:

— Товарищ командарм! Вас вызывает «девятьсот тридцать первый».

«Девятьсот тридцать первый» — это на сегодняшний день позывной Сталина. И Конев поспешил в машину с радиостанцией.

— Здравствуйте, товарищ Конев. Как у вас идут дела? — прочитал Иван Степанович на узкой ленте, ползущей из чрева замысловатого аппарата. И тут же начал диктовать ответ, который, проходя через шифровальную машину, шел в эфир в виде точек и тире.

— Здравия желаю, товарищ Сталин. Дела у нас идут хорошо. Войска армии продвинулись в заданном направлении более чем на двадцать километров. Но противник постоянно наращивает удары из глубины, подтягивает резервы…

— Так вы собираетесь брать Духовщину или нет? — возник на желтоватой полоске текст, и Коневу представился Сталин, раздраженно посверкивающий рыжеватым глазом.

— Духовщину мы возьмем непременно! — воскликнул Конев с таким надрывом в голосе, точно сама мысль о том, что эта самая Духавщина не будет взята его войсками, есть ни что иное как оскорбление его лично и возглавляемых им войскам, так что даже видавший виды лейтенант-связист, стучавший клавишами, с удивлением глянул на генерала.

— Надеюсь, ваша уверенность не разойдется с вашей решительностью, — простучало в ответ. И тут же вопрос: — А не могли бы вы из дальнобойных орудий обстреливать этот город? По данным разведки, там расположен штаб крупного соединения противника.

— Мы уже готовим нашу дальнобойную артиллерию для такого удара, товарищ Сталин, — ответил Конев, не задумавшись ни на мгновение, хотя минуту назад у него и в мыслях не было ничего подобного.

— Желаю вам успехов.

— Спасибо, товарищ Сталин, — бодро поблагодарил Иван Степанович, и лейтенант быстренько отстучал последние три слова.

Аппарат еще какое-то время трещал и щелкал, наконец замер, лишь красные и зеленые лампочки перемигивались друг с другом на пульте управления.

Конев тут же велел адъютанту призвать начальника артиллерии армии, и, едва тот явился, решительно поставил перед ним задачу: срочно выдвинуть дальнобойную артиллерию и накрыть ею Духовщину.

— Не дотянем, Иван Степанович, — ответил артиллерист. — Еще бы километров пять-шесть, тогда бы куда ни шло. Не ставить же нам пушки рядом с передовой — раздолбают.

— Ладно, но ты имей в виду: это приказ свыше.

Конев не успел покинуть радиостанцию, как к аппарату его вызвал командующий Западным фронтом маршал Тимошенко. Его тоже интересовало, как идет наступление и можно ли обстрелять Духовщину. Конев доложил, что наступление развивается по плану, противник контратакует, неся при этом большие потери в живой силе и технике, что для рейда по тылам противника готовится конно-механизированная группа, что дальнобойная артиллерия выдвигается на огневые позиции.

— Что вы бьете фашистов, это хорошо, — будто звучал на ленте недовольный баритон маршала. — Но тот факт, что вы при этом расходуете слишком много снарядов, это плохо. Особенно крупных калибров. Такие снаряды обходятся нашей промышленности в копеечку. Да и заводы не успевают их выпускать, как вы их пускаете на ветер.

— Никак нет, товарищ маршал! Бьем исключительно по разведанным скоплениям живой силы и техники противника, — ответил Конев. — Но ваше замечание учту. Что касается обстрела Духовщины, так нам надо еще хотя бы один комплект снарядов для дальнобойной артиллерии.

— С этим мы разберемся, — пообещал маршал. — Мы получили ваш план наступления и в целом его одобряем. Однако считаю, что вы должны самолично и непосредственно с капэ дивизии контролировать ход прорыва обороны противника и ввода в прорыв подвижной группы.

— Я так и собирался сделать, товарищ маршал. Конная дивизия и танковая бригада только что преодолели переправу через реку Вопь. Должен заметить, что авиация противника постоянно бомбит переправу и наши колонны на марше. Наши летчики не успевают своевременно прикрывать нас с воздуха…

— Нечего мне рассказывать об одном и том же по сто раз! — возмутился Тимошенко. — Авиация противника, авиация противника! Надоело слушать одно и то же! Надо держать теснее связь со своей авиацией, тогда и дела пойдут надлежащим образом. Когда собираетесь вводить подвижную группу в прорыв?

— Завтрашним утром, как только пехота пробьет коридор прорыва.

— Поторопитесь, а то фрицы подтянут подкрепление и все ваши усилия пойдут прахом. И еще: танковую бригаду в прорыв не посылайте. Пусть конница сама поработает.

— Будет исполнено, товарищ маршал.

«Сидит там, — подумал Иван Степанович, презрительно передернув плечами, по застарелой в нем комиссарской привычке критиковать свое начальство, не затрудняясь в выражениях, но исключительно про себя, при этом ничем не выдавая своего неудовольствия, но как бы обращаясь к невидимому собеседнику, согласному с ним на все сто процентов. — Сидит там, понимаешь ли, и выдумывает всякую чертовщину. Танки, видишь ли, не посылай, самолично и непосредственно ему подавай… Вон Жуков… под Ельней… заставлял командиров и комиссаров батальонов, полков и даже дивизий ходить в атаку впереди своих подразделений: приучал не бояться бомбежек и минометного огня. И что? Лучше от этого стало? И где эти командиры и комиссары? Лежат перед немецкими окопами. И разве изжили после этого войска боязнь бомбежек и артобстрелов? Черта с два! У немцев командиры в атаку не ходят. Они самолетам противника не позволяют бомбить свои порядки, они, прежде чем наступать, стараются подавить нашу артиллерию и пулеметы. Поэтому они нас бьют, а мы…»

— Товарищ командующий! — вытянулся перед Коневым командир роты охраны штаба армии. — Броневики и танкетки готовы к выступлению. На чем вы поедете?

— На танкетке.

— Есть.

И вслед за этим истошный крик: «Во-озду-ух!» И новая волна «лаптежников» накрыла переправу. На этот раз самолеты атаковали и опушку леса. Все кинулись в щели. Точно ураган пронесся по опушке и склону холма из мелких бомб. Когда самолеты отбомбили, Конев, выбравшись из щели, увидел горящую передвижную радиостанцию и броневик.

— Опять навели на нас фрицев эти радисты, черт бы их побрал, — проворчал член военного совета Девятнадцатой армии бригадный комиссар Ванеев, выбирая за шиворотом комочки земли. — Ты как хочешь, Иван Степанович, а только радиостанции держать подле себя есть большой и ничем не оправданный риск.

— Ладно, я поехал, а ты тут пока разберись и с рациями, и со всем остальным. Без связи мы глухи и слепы.

— Делегатами надежнее. Да и проводная тоже.

Конев криво усмехнулся и полез в танкетку: он и сам придерживался той же точки зрения, с той лишь разницей, что знал наверняка: дело не в самой радиосвязи, — немцы без нее никуда! — а в том, как ее использовать. Тут у нас сплошные неувязки. Да и сами радиостанции не чета немецким.

 

Глава 2

Впереди затихал бой. Еще слышались разрозненные выстрелы, короткие пулеметные очереди. Черный дым тянулся к небу от двух горящих танков БТ, не доползших метров триста до извилистой линии немецких окопов, расположенных по гребню невысоких холмов. На поле, над которым нависали эти холмы, еще оставались несжатые клочки ржи с черными проплешинами обгоревшей соломы; среди стерни виднелись неподвижные бугорки убитых, похожие на опрокинутые ветром снопы, частые оспины воронок от разрывов мин и снарядов пятнали мертвое поле. В лощине, заросшей кустарником, теснились эскадроны конницы, изготовившейся к атаке.

Солнце медленно поднималось над лесом ярким незамутненным кругляшом. День обещал быть жарким. В лесу пахло сосновой смолой и грибами. Тренькали неугомонные синички, где-то поблизости сварливыми голосами кричали сойки. Большая куча из еловых иголок шевелилась красными муравьями, греющимися в первых лучах солнца.

На бугре, в густой тени деревьев, стояла группа командиров, среди которых находился и командующий Девятнадцатой армии генерал Конев, только что, выполняя приказ командующего фронтом Тимошенко, приехавший на передовую, чтобы лично наблюдать прорыв конницы, будто личное наблюдение что-то могло изменить в лучшую сторону. Более того, с некоторых пор Ивану Степановичу стало казаться, что его присутствие каким-то необъяснимым образом влияет на ситуацию исключительно в отрицательную сторону. Так было под Витебском, так повторилось потом еще раза два-три. Черт знает что! Поневоле становишься суеверным.

Из лощины вымахали два всадника и стали подниматься по отлогому скату. В одном из них Конев узнал командира кавалерийской дивизии подполковника Стученко. Вороной жеребец без видимых усилий преодолевал подъем, неся на себе всадника, припавшего к его гриве. Комдив осадил коня в нескольких метрах от группы командиров и, не покидая седла, кинул руку к кубанке, доложил:

— Товарищ командующий! Дивизия к атаке на прорыв и к рейду по тылам противника готова. Когда прикажете начинать?

— Начинайте сейчас! Пехота дырку в немецких позициях для вас проделала. Возле того вон березового колка, что между холмами, — показал Конев рукой, — немцев уже практически нет. В этом направлении и двигайте. Так, Чугунов? — спросил он, обернувшись к стоящему рядом командиру стрелковой дивизии, пожилому полковнику с одутловатым лицом.

— Так точно, товарищ командующий! — дернулся тот, прикладывая руку к матерчатому козырьку фуражки. — Еще час назад наш батальон выбил противника с занимаемых им позиций на этих холмах. Противник в панике бежал. Оттуда доложили, что идет зачистка местности.

— Вот видишь, кавалерия? Давай, как говорится, с богом. Путь к немцам в тыл для вас открыт.

Подполковник поднял коня на дыбы, на месте развернулся и поскакал назад, к лощине.

Прошло минут десять, и вот из лощины потянулась колонна конницы по четыре всадника в ряду. Выбравшись на покатое поле, первые эскадроны перешли в галоп, чтобы поскорее миновать открытое место. И тут…

И тут с холмов ударили пулеметы, да так густо, будто и не было атаки батальона, артподготовки, звонка о взятии позиций и всего прочего.

Видно было, как падают кони вместе со всадниками, как налетают на них скачущие сзади. Все там смешалось, сбилось в кучу. Затем оставшиеся в живых отпрянули к березовому колку, а продолжающие вытекать из лощины эскадроны стали разворачивались для атаки. Вспыхивали на солнце шашки, треск пулеметов покрыл далекое «ура» — и все повторилось. Только теперь к пулеметам прибавились разрывы мин.

Конев, повернув багровое от гнева лицо к командиру стрелковой дивизии, крикнул:

— Это как прикажешь понимать, Чугунов, мать твою… так и разэтак? Зас-стрелю! — и лапнул кобуру, не попадая рукой в нужное место. — Под трибунал пойдешь! Под расстрел! Смотри! Смотри, что ты натворил!

— Я не виноват, товарищ командующий: доложили оттуда… по телефону, что взяли… Я думал, что… — оправдывался полковник Чугунов, бледный как белый подворотничок на его гимнастерке.

— Он думал! Задницей ты думал, Чугунов, а не головой! — и Конев, оставив комдива, крикнул, ни к кому не обращаясь: — Ракету! Ракету, мать вашу! Прекратить атаку! — И снова к полковнику: — Чтобы к десяти часам все это… — повел рукой командарм, — было взято, закреплено и обеспечено с флангов для прохода конницы. — И опять сбиваясь на крик: — Сегодня же! К десяти утра! Понял? И ни минутой позже! Сам веди в атаку батальоны, если не умеешь командовать! Иначе… иначе застрелю собственной рукой.

От леса, петляя бежали двое. По ним стреляли. Видно было, как густые фонтанчики пыли окружают их со всех сторон. Беглецы то падали, то ползли, то, когда стрельба затихала, снова поднимались и бежали, бежали изо всех сил, но бег их был бегом обреченных: на таком открытом поле уцелеть, казалось, было невозможно. Но каким-то чудом они все еще оставались живыми. Вот достигли того места, где полегла половина головного эскадрона, и, лавируя между трупами лошадей и людей, прикрываясь ими от плотного огня из окопов, то появляясь, то исчезая из виду, все подвигались в сторону лощины, и все, кто находился на холме, следили за ними и переживали.

С нашей стороны ударили наконец минометы и пушки, редкая гряда разрывов встала по гребню холмов. Несколько дымовых снарядов отсекли беглецов от противника, и они, пользуясь этим, вскочили, наддали ходу и скрылись среди густого кустарника лощины.

— Кто у тебя там, впереди? — спросил Конев у комдива, разглядывая в бинокль холмы.

Полковник Чугунов приблизился к командующему.

— Командир батальона Хрюкин, товарищ командующий, — поспешно ответил он.

— Сколько людей в батальоне?

— Четыреста. Четыреста двадцать шесть, товарищ командующий.

— И где этот батальон? Есть с ним связь или нет? — отрывисто и зло бросал слова Конев.

— Была, товарищ командующий. Полчаса назад как была, — поспешно ответил комдив. И, оборотившись, окликнул кого-то из группы офицеров, стоящих поодаль, неожиданно петушиным голосом: — Расулов!

К ним подбежал чернявый капитан, вытянулся с рукой у пилотки.

— Связь с батальоном Хрюкина! — взвизгнул полковник, багровея одутловатым лицом.

— Нет связи, товарищ полковник! Перебило! Я послал связистов… — звонким голосом сообщил капитан Расулов. И тут же обрадованно: — Да вон же они, связисты, товарищ полковник! — и показал рукой в сторону стелющегося над землей белого дыма, в котором что-то двигалось.

— Разобраться! — приказал полковник Чугунов. — И быстро — одна нога здесь, другая там!

Капитан Расулов, придерживая рукой полевую сумку, затрусил вниз, к лощине. Рядом с ним бежал красноармеец с катушкой провода.

Стрельба, между тем, прекратилась с обеих сторон.

Из лощины снова вымахал знакомый черный жеребец, неся на себе припавшего к гриве всадника в кубанке с голубым верхом. Рядом с ним, как приклеенный, скакал ординарец.

Командир кавдивизии Стученко подлетел к группе командиров, спрыгнул с коня и, вырвав из ножен шашку, пошел на командира стрелковой дивизии Чугунова, выкрикивая с хрипом рыдающим голосом из оскаленного рта:

— З-зар-рррублю! С-собака! С-сволочь! Предатель! Таких хлопцев!.. Таких хлопцев!.. Не за понюх табаку!.. Мать твою в копыто так-так-так и растак!

Чугунов снова побелел, как подворотничок его гимнастерки, и остановившимися глазами смотрел на приближающего кавалериста.

— Стученко, прекратить! — вмешался генерал Конев. — Остановите его!

Двое офицеров охраны штаба повисли на плечах подполковника, вырвали из рук шашку, отняли пистолет, но кавалерист, который, судя по всему, рубить командира стрелковой дивизии и не собирался, теперь более решительно достиг пехотного полковника и ударил его наотмашь кулаком. Тот качнулся, но устоял. Из угла рта сбежала тонкая струйка крови.

— Без истерик, подполковник Стученко! — выкрикнул генерал Конев. — Что вы, как та баба? Возьмите себя в руки. На вас люди смотрят… Под трибунал захотели?

— Люди? — повернулся кавалерист к Коневу. — А вы знаете… знаете, что этот ублюдок послал в атаку батальон хохлов-западников? Они, гады, загодя сговорились с немцами, что те их пропустят, постреляют для вида, сообщат, что оборону прорвали, а потом… Сами видели, что потом вышло. Так кто он после этого? Его убить мало! — выкрикивал Стученко, размахивая руками.

— Откуда у вас такие сведения, подполковник?

— Двое офицеров умудрились вырваться оттуда, — уже спокойнее ответил Стученко. — Сами небось видели. Сейчас их перевяжут и доставят. Эти западники всех русских офицеров или постреляли, или повязали и передали немцам. Братаются там с фашистами, сволочи! Шнапс фашистский пьют! — снова завелся он. — А мы тут, как идиоты, стоим и чего-то ждем! Чего, спрашивается, ждем, товарищ командующий? Пока нас всех такие вот полковники не сдали немцам?

— Прекратить истерику, подполковник! — повторил Конев сквозь зубы. — Разберемся. А пока… — повернулся к командиру стрелковой дивизии, но полковника Чугунова рядом не оказалось: он шел среди берез, покачиваясь из стороны в сторону, словно пьяный, держа в руке пистолет.

— Да что ж вы стоите, как пеньки? Остановите полковника!

Все те же два офицера охраны догнали полковника Чугунова, отняли у него пистолет. Тот сил прямо на траву, плечи его вздрагивали от рыданий.

— Кто тут еще есть из командиров дивизии? — спросил Конев. — Где начштаба? Где заместитель?

— Сейчас будут, товарищ командующий, — ответил кто-то из офицеров.

От машин, стоявших среди деревьев, бежал рослый майор. Добежал, представился:

— Начальник штаба дивизии майор Ощепков!

— Вот что, майор. Берите пока командование дивизией в свои руки, — приказал Конев. — Как я уже приказал комдиву, чтобы к десяти часам дырку в позициях противника пробили. Можете использовать танковую бригаду. — Повернулся и пошел туда, где среди деревьев стояли броневики и танкетка охраны штаба армии.

Майор Ощепков растерянно смотрел ему вслед.

Но прорыва так и не получилось. Ни в этот день, ни на следующий, ни через неделю. Немцы сами атаковали позиции стрелковой дивизии танками и пехотой. Поскольку дивизия устояла, отбив все атаки, а кое-где даже продвинулась несколько вперед, об инциденте с неудавшимся прорывом конницы как бы забыли, полковник Чугунов продолжал командовать дивизией, и весьма неплохо.

Через пару дней в газетах стали появляться репортажи с места боев воинских подразделений, возглавляемых «командиром Коневым», Авторами были такие известные писатели, как Михаил Шолохов, Алексей Толстой, Илья Эренбург. Впрочем, и неизвестные тоже. В репортажах говорилось, что войска «командира Конева» не только отбивают яростные атаки противника, но и продолжают наступать, уничтожая живую силу и технику врага. Чего-чего, а выдавать свои поражения за победы Иван Степанович умел, и журналисты с писателями, сидя в нескольких километрах от передовой, с удовольствием пользовались гостеприимством и информацией из уст «командира Конева» и его штаба.

 

Глава 3

Сталин распечатал конверт, вынул оттуда письмо своей шестнадцатилетней дочери Светланы, написанное неустоявшимся почерком, надел очки, стал читать.

«Милый мой папочка, дорогая моя радость, здравствуй!

Как ты живешь, мой дорогой секретаришка? Я тут устроилась хорошо, хожу в школу. Ребята все московские, знакомых очень много, так что не скучаю.

Дорогой мой папуля, я скучаю всегда по тебе, когда уезжаю куда-нибудь, но сейчас что-то особенно к тебе хочется. Если бы ты разрешил, то я прилетела бы на самолете, дня на 2–3 (тут „Дугласы“ ходят в Москву каждый день)…

Недавно дочка Маленкова и сын Булганина улетали в Москву — так если им можно летать, то почему мне нельзя? Они одного возраста со мной и вообще ничем не лучше меня.

Погода тут была хорошая теплая, а сейчас холодно стало и дожди идут. Город мне не очень понравился: грязный и пыльный, как все портовые города. Очень много (не знаю почему) хромых, слепых, кривобоких, косоногих, криворуких и прочих калек. Прямо на улице каждый пятый — калека. Очень много нищих и беспризорников.

В Куйбышев (во время войны) съехалось великое множество людей из Москвы, Ленинграда, Киева, Одессы и других городов. Местные жители относятся к приехавшим с нескрываемой злобой. Приезжие считаются виновниками того, что цены на продукты поднялись и вообще часто продуктов не бывает и приходится часами стоять в очередях. „Вот, — говорят еще куйбышевцы, — понаехали сюда всякие разряженные да расфуфыренные, так теперь Гитлер и сюда прилетит бомбить!“

…Папа, что же немцы опять все лезут и лезут?! Когда им наконец дадут как следует по шее?! Нельзя же в конце концов сдавать им все важные промышленные районы!

…Дорогой мой папочка, как я хочу тебя видеть! Ты наверное сейчас здорово занят; так ты хоть спи-то как следует, а то у меня есть сведения, что ты спишь мало. Это недопустимо, уважаемый товарищ секретарь!

Ну, всего хорошего, мой милый папуля.

…Целую еще много-много раз мою радость, моего дорогого папочку. Светлана.19/IX. Куйбышев.»

Закурив папиросу, — трубку пока набьешь, — Сталин вышел из-за стола, прошелся по кабинету до двери, вернулся, долго стоял и курил, хмуро поглядывая на письмо, в котором, — хотела его дочь или нет, — сквозил откровенный упрек ему, главе государства, и за неудачи на фронте, и за беспорядки, творящиеся в тылу, и за озлобленность населения. Конечно, все это закономерные последствия неудач на фронтах. Видимо, и в самой армии творится нечто подобное, если войска сдаются противнику тысячами. Так недалеко и до открытого неповиновения командирам и самой власти, как это произошло в феврале-маре 1917 года. Допускать до этого нельзя. Все это безобразие, все эти пораженческие настроения надо переломить, но чтобы переломить, нужно время и нужны другие люди. Времени остается все меньше, а надежных людей можно пересчитать по пальцам.

Поскребышев заглянул и доложил, что маршал Шапошников прибыл для доклада.

— Хорошо, — произнес Сталин. — Пусть заходит.

Молча пожав Шапошникову руку, кивком головы указал на стул.

— Я вас слушаю, Борис Михайлович, — произнес Сталин мягким голосом, каким разговаривал только с теми, кому доверял безоговорочно. Ко всему прочему, Шапошников был единственным человеком, к которому Сталин обращался по имени-отчеству.

Бесстрастным голосом начальник Генерального штаба принялся перечислять города, оставленные Красной армией за минувшие сутки на Южном и Юго-Западном фронтах, рассказывать о боях вокруг осажденной Одессы, о безуспешных попытках окруженных советских армий восточнее Днепра прорваться сквозь кольцо окружения. Когда маршал стал докладывать о боях в полосе Брянского и Западного фронтов, голос его несколько оживился, хотя большими достижениями командующие этими фронтами похвастаться не могли.

— Вот вы, Борис Михайлович, говорите, что мы наступаем, — перебил Сталин маршала, останавливаясь возле карты. — Наступательные операции продолжаются уже довольно длительное время, расходуются боеприпасы, резервы живой силы и техники, а отдача от этих наступательных действий очень невелика. Продвижение фронтов исчисляется немногими километрами, и это, заметьте, при том, что основные силы противника связаны боями на юге и под Ленинградом. Чем вы можете объяснить такое бессилие наших армий?

— Прежде всего, товарищ Сталин, наши командиры всех степеней еще не научились проводить наступательные операции в масштабах фронта. Во-вторых, большими потерями в самолетах и танках на первом этапе военных действий. В-третьих…

— Все это я уже слышал, Борис Михайлович, — снова перебил маршала Сталин. — Но сегодня не июнь и даже не август, а сентябрь. Неожиданности в действиях немецкого командования уже нет… Во всяком случае, ее не должно быть, — поправился Сталин. — Между тем получается, что любой шаг противника для наших командующих фронтами и армиями оказывается неожиданным. Может быть, нам поменять командующих? Хотя бы Западного фронта. Мне кажется, что Тимошенко ничему не научился. Он бьет противника растопыренными пальцами, вместо того чтобы собрать танки, артиллерию и авиацию в два или три кулака и ударить со всей силой. Как вы считаете?

— Да, вы правы, товарищ Сталин. Мне тоже кажется, что маршал Тимошенко не справляется с решением поставленных перед ним задач. Но маршал Тимошенко бессилен, если нижестоящие командиры, начиная от командующих армиями и кончая командирами полков и батальонов, не способны овладеть современными приемами боя, а рядовые красноармейцы часто попадают на фронт, не умея даже стрелять из винтовки. Так, например, товарищ Жуков докладывал, что на Карельском перешейке две дивизии разбежались при первых же выстрелах противника, который был вдесятеро слабее этих дивизий. К тому же, как я уже докладывал вам, практически все наступательные операции в масштабах дивизий и даже армий планируются не далее ближайших тылов противника. А все потому, что и разведка действует в этих же пределах. Поэтому продвижение войск в глубину немецкой обороны на километр-полтора уже считается достижением. Большинство же командиров дивизий обычно удовольствуется передней линией траншей. Отдыхают, затем атакуют дальше. А за это время противник успевает закрепиться на новом рубеже…

— Что нужно, по-вашему, чтобы изменить эту… я бы сказал, пошаговую психологию? — спросил Сталин.

— Жуков в Ленинграде, товарищ Сталин, побывал на всех рубежах обороны, говорил с командирами вплоть до комдивов. Иных решительно заменял на более толковых. Он в письменной форме потребовал от командиров всех степеней беспрекословно выполнять его приказы — вплоть до расстрела за неисполнение…

— Методы Жюкова мне известны, — остановил Сталин Шапошникова. — Я читал его отчет о принимаемых им жестких мерах по наведению в войсках Ленинградского фронта порядка и дисциплины. Видимо, иначе на данном этапе мы поступать не можем, если хотим победить германскую армию. Или хотя бы остановить ее продвижение. Я думаю, что Генштаб обязан требовать того же самого от командующих всех фронтов. Но в данном случае меня интересует Западный фронт. Если Тимошенко не справляется со своими обязанностями, то его надо заменить. Кого вы рекомендуете на его место?

— Я думаю, Жукова, товарищ Сталин, — предложил Шапошников не слишком уверенно. И добавил: — Он человек решительный, умеет не только контролировать все участки вверенного ему фронта, но и наиболее эффективно использовать имеющиеся в его распоряжении силы и средства.

— Жюков нужен в Ленинграде, — отрезал Сталин. — Положение вокруг города все еще остается критическим. Есть у вас другие кандидатуры?

— Тогда… тогда я бы предложил генерал-лейтенанта Конева, командующего Девятнадцатой армией.

— Почему именно его?

— Он наиболее грамотный командир, ему не откажешь в решительности и в способности находить наиболее верные решения в каждом конкретном случае.

— Я согласен, что после провала под Витебском Конев подтянулся, — после долгого молчания произнес Сталин и двинулся по ковровой дорожке к двери. Оттуда донесся его негромкий голос: — Газеты слишком расхвалили Конева. Подозреваю, не без участия самого Конева. Я советовался с Жюковым: он тоже предлагает Конева. Вы договорились с Жюковым?

— Никак нет, товарищ Сталин. Признаюсь, претензий к маршалу Тимошенко у Генштаба накопилось слишком много. Мы тактично указывали на его промахи, но вопрос о его замене перед нами до сих пор не стоял, и кандидатура генерала Конева есть следствие анализа действий его армии в сравнении с другими командармами.

— Из ваших слов, Борис Михайлович, следует, что на безрыбье и рак — рыба. Что ж, если нет лучших, то пусть будет Конев. Однако Духовщинская наступательная операция, которую он проводит, развивается слишком медленно. Отсюда вывод: со стороны Генштаба, учтите это, Борис Михайлович, за его действиями должен осуществляться постоянный и неослабный контроль. — Помолчал в раздумье, приблизился к Шапошникову, спросил: — Так, а что у нас на севере?

— На севере идут бои местного значения, товарищ Сталин. Но, судя по всему, противник готовится к новому наступлению на Мурманск… — ответил маршал, подождал реакции Сталина и продолжил свой доклад.

А Сталин, вполуха слушая начальника Генштаба, думал, что и самого Шапошникова неплохо бы заменить на более решительного и менее деликатного. Но ни в самом Генштабе, ни среди штабистов фронтового или армейского масштаба он не видел никого, кто бы удовлетворил его, Сталина, возросших требований к этой должности. Разве что генерал Василевский, но ему еще надо дозреть до необходимого уровня.

 

Глава 4

11 сентября в штаб Девятнадцатой армии поступила радиограмма за подписью начальника Генштаба Красной армии, в которой предписывалось генералу Коневу сдать командование армией генералу Лукину и незамедлительно прибыть в Москву.

Самолет с Коневым поздним вечером сел на Центральном аэродроме, и генерал сразу же был доставлен на дачу в Кунцево.

Сталин встретил Конева, стоя посреди кабинета, очень похожего на кремлевский, где Коневу довелось побывать дважды. Задержав руку Конева в своей, спросил:

— Ваша точка зрения на положение Западного фронта.

Иван Степанович, хотя и не знал, зачем его вызывают, однако ему хорошо были известны существующие порядки: если вызывают, то для того, чтобы или наказать, или повысить. Наказывать вроде бы не за что: армия продолжает наступать, где прогрызая хорошо организованную оборону противника, где выдавливая его с одной позиции на другую. Конечно, потери в живой силе и технике большие, но война без потерь не бывает, а наказывают командиров не за потери, а за невыполнение приказов. Генерал Конев приказы командования фронтом о непрерывных атакующих действиях выполнял. И не только не хуже других, но кое в чем даже значительно лучше. Следовательно, и готовиться надо не к худшему, а к лучшему. В том числе и к тому, что его могут спросить — неважно кто и где — и о положении на всем Западном фронте. Разумеется, досконально этого положения Конев не знал, и не только потому, что его не знал и командующий фронтом маршал Тимошенко, а более всего потому, что не положено по чину. Зато знал, как к этому положению относятся наверху.

Выслушав вопрос Сталина, Иван Степанович задумался всего на несколько секунд и тут же ответил, что положение на фронте сложное, что противник все еще силен и, скорее всего, завершив операцию по окружению войск Юго-Западного фронта, снова бросит все свои силы на Москву. Для решительного наступления против этих сил у Западного фронта слишком мало танков, артиллерии и авиации. Вместе с тем, необходимо продолжать атаковать противника где только можно, нанося ему урон в живой силе и технике. При этом накапливать резервы, готовить рубежи в инженерном отношении, чтобы встретить возможное наступление противника глубоко эшелонированной обороной. Противник, скорее всего, если начнет наступление, то атакует по прямой, то есть вдоль Смоленской, Калужской и других удобных для движения танков дорог. Потому что немцы так наступали до сих пор везде, и нет причин думать, что они изменят свою тактику. Поэтому, следовательно, войска надо расположить в затылок друг другу, чтобы питать передовые части резервами, а в случае прорыва, встречать противника на новом рубеже готовыми к этому войсками.

Сталин, слушая Конева, несколько раз согласно кивнул головой: позиция генерала Конева полностью совпадала с его собственной, и едва Конев замолчал, заговорил сам:

— Мы полагаем, что Западный фронт имеет достаточно сил и средств для того, чтобы разгромить противника решительными действиями в наступательных операциях, имея в виду освободить Велиж, Демидов, Смоленск и прилегающие к нему районы. У противника осталось не так уж много сил, и те распылены по широкому фронту. Однако наступательные операции необходимо хорошо планировать и проводить, не пуская их на самотек. А именно такая недоработка, к сожалению, наблюдается со стороны командования Западным фронтом. Тем более что, как показали наступательные действия других фронтов, далеко не все командующие армиями умеют правильно организовать наступление своих войск. У вас это получалось неплохо, — продолжил Сталин размеренным голосом. — Судя по всему, вы учли свои ошибки, допущенные под Витебском. Ставка решила назначить вас командующим Западным фронтом вместо маршала Тимошенко. — И, глядя в упор, спросил: — Как, справитесь с новыми обязанностями?

— Справлюсь, товарищ Сталин, — ни секунды не промедлив, ответил Конев, вытягиваясь в струнку. — Войска фронта разгромят проклятых фашистов!

— Мы тоже думаем, что вы справитесь, — произнес Сталин, явно удовлетворенный ответом генерала. И, не спеша раскурив свою трубку, продолжил: — Вам присвоено звание генерал-полковника. Это звание вполне соответствует вашей новой должности. Поезжайте в штаб фронта, примите дела у Тимошенко. Через два дня доложите в Генштаб о своих планах по разгрому противника. Желаю вам успехов, — и с этими словами Сталин протянул Коневу руку.

— Благодарю за доверие, товарищ Сталин! — воскликнул новоиспеченный генерал-полковник, пожимая руку Верховного Главнокомандующего. — Заверяю вас, товарищ Сталин, что войска фронта с четью выполнят приказ Верховного Главнокомандования Красной армии!

— Будем надеяться, будем надеяться, — пробормотал Сталин в ответ.

Иван Степанович покидал кабинет Сталина окрыленным. Конечно, будут трудности, но он справится. Действительно, Тимошенко слишком доверял командующим армиями, а те особой инициативы не проявляли. Или проявляли такую, которая часто приводила к прямо противоположным результатам. Поэтому контроль, контроль и еще раз контроль за каждым их шагом. Уж он-то им покажет, как надо воевать грамотно, не останавливаясь ни перед какими трудностями.

 

Глава 5

Штаб Западного фронта располагался километрах в двадцати северо-восточнее Вязьмы. Еще издали, подлетая к небольшому аэродрому на тихоходном «кукурузнике», Конев увидел белое здание, резко выделяющееся на фоне лесистых холмов, и голубую чашу пруда, обрамленного изумрудной зеленью плакучих ив. Чего-чего, а такого кидающегося в глаза великолепия, хотя и на весьма приличном расстоянии от фронта, увидеть он не ожидал. Уж если немцы бомбят Москву, то не заметить этого великолепия они не могут.

Самолет без обычной дуги перед посадкой резко пошел вниз, затем выровнялся и, почти задевая крыльями верхушки столетних лип, нырнул в полумрак узкой просеки и запрыгал по взлетно-посадочной полосе, дребезжа и скрипя всеми своими суставами. Развернувшись почти на месте на небольшой площадке, замер в тени деревьев и маскировочной сетки. Открылась дверь, лязгнула откидная металлическая лесенка. Спустившись по ней на землю, генерал-полковник Конев расправил плечи и огляделся. К нему от притаившихся в тени деревьев комуфлированных «эмок» трусил довольно тучный офицер. Остановившись в трех шагах от Конева, вскинул руку к фуражке и доложил:

— Товарищ генерал-полковник! Машина для следования в штаб фронта подана. Доложил начальник охраны штаба фронта полковник Косых.

— Маршал Тимошенко на месте? — спросил Конев, как спрашивают о чем-то несущественном, разглядывая с явным неодобрением начальника охраны: могли бы послать и кого-нибудь покрупнее чином, скажем, начштаба или заместителя комфронта.

— Так точно, товарищ генерал-полковник! Товарищ маршал Тимошенко ждут вас в штабе фронта.

Двухэтажный корпус некогда барской усадьбы был выполнен в дорическом стиле: центральный портик поддерживали шесть белых колонн с пилястрами и строгими фризами. К парадному входу вела широкая лестница с мраморными перилами и каменными вазами, высокие массивные двери украшены замысловатой резьбой, венецианские окна с каменными карнизами и колоннами же во всю свою высоту создавали ощущение чего-то неземного, чего-то из далеких детских снов. А еще ухоженный парк с посыпанными желтым песком дорожками, подстриженные кусты и клумбы с яркими цветами, пруд с беседками и ажурными мостиками. Короче говоря, красота да и только. Эту красоту несколько портят выстроившиеся в ряд палатки батальона охраны штаба армии, машины и броневики, густая сеть столбов с натянутыми на них антеннами радиосвязи, зенитки. Правда, все это расположено под густыми кронами могучих лип и дубов и, к тому же, укрыто маскировочными сетями, так что с воздуха совершенно не заметно. Однако тревога у Ивана Степановича возникла: слишком ярким пятном выделялось здание штаба на фоне местности, и немцы наверняка к этому месту давно пригляделись.

Внутри хоромы тоже имели вид не менее благолепный: мрамор, ковры, гобелены, штучная мебель. В таких, можно сказать, райских условиях Иван Степанович жил в далекие двадцатые годы, когда был комиссаром штаба Дальфронта. Не одним же барам наслаждаться жизнью в подобных теремах, но и бывшим крестьянам тоже не во вред.

Маршал Тимошенко встретил генерал-полковника Конева, сидя за огромным столом. Привстал, протянул руку, сухо поздравил с новым званием и назначением. Был хмур и явно недоволен. Да и то сказать: с наркомов обороны скатиться до командующего фронтом — чего ж хорошего? А дальше куда? На армию? Это его-то, маршала?.. Впрочем, не он первый: маршал Кулик тоже командует армией. Всего-навсего. Так что… Но обидно же до слез — вот в чем штука. А самое главное — не за что. Теми силами и средствами, которые у него были, и сам Господь Бог не сможет сделать больше того, что сделал маршал Тимошенко. Попробуй-ка повоюй, если у тебя по всем направлениям одни сплошные нехватки: и в танках, и в артиллерии, и в боеприпасах, и в людях, и… Да что тут говорить! Сами бы попробовали…

В курс дела нового командующего вводил начальник штаба фронта генерал-лейтенант Соколовский, высокий, стройный, с волевыми чертами несколько грубоватого лица. Он водил указкой по карте, не заглядывая в блокнот, лежащий на краю огромного круглого стола, называл номера армий, фамилии командующих и начальников штабов, перечислял стоящие перед ними задачи, наличие бойцов и командиров, вооружение и прочее, и прочее… После этого Тимошенко написал на карте: «Фронт сдал» и расписался, поставив число, месяц и год. Конев в свою очередь написал: «Фронт принял» и добавил время: 19 часов 35 минут.

Вскоре Тимошенко уехал, и Конев вступил в должность.

Менять устоявшийся в штабе быт и порядок Иван Степанович не стал: здесь все было отлажено, каждый знал свое дело. Все, что оставалось на первых порах новому командующему, это продолжать наступление в полосах, отведенных армиям, осуществление контроля за исполнением утвержденных Ставкой планов. Ну и, само собой, отчетность перед Ставкой, то есть перед Шапошниковым и Сталиным. Однако у начштаба Соколовского поинтересовался:

— Не кажется ли тебе, Василий Данилович, что штаб фронта у немцев, как бельмо в глазу?

— Поначалу казалось, Иван Степанович. Да и маршал Тимошенко беспокоился. И фрицы иногда летают, интересуются, но мы по ним не стреляем: пусть думают, что здесь никого нет. Тем белее что тут все так тщательно замаскировано, что ничего, кроме самого здания, они увидеть не могут. А если учесть, что сами они рассчитывают захватить эти земли, то для них эта усадьба очень даже будет нелишней.

— А если они… это самое… как его?.. запеленговали радиостанцию? Что тогда?

— Не думаю, — ответил Соколовский вполне уверенно. — Наши радисты уверяют, что для этого надо иметь несколько специальных устройств в разных местах, чтобы по их пеленгам определить точку радиоизлучения. И даже не точку, а только район, в котором может находиться радиостанция. Вряд ли у них имеется столько таких устройств и возможность определить место расположения штаба фронта. Тем более предполагать, что он размещен в таком приметном месте.

И новый командующий фронтом, мало что понимающий в радиотехнике, как, впрочем, и его начальник штаба, успокоился.

Между тем армии Западного фронта продолжали наступать — каждая на своем участке. А в пределах армии — каждая дивизия на своем. Так и шло день за днем. Немцы за линией фронта шевелились, перемещая войска с одного участка на другой, но понять, чего ради и куда, было затруднительно. И все потому, что разведка, как фронтовая, так и всякая другая, работала из рук вон плохо, из разрозненных данных, трудно было сложить целостную картину, а давать в Генштаб непроверенные данные — себе дороже: скажут, что не успел занять должность, уже паникует. Тем более что каких-то особенных достижений в боевых действиях фронта — в сравнении с Тимошенко — заметно не было. А без них себя не зарекомендуешь соответствующим образом.

* * *

Из дневника фельдмаршала Федора фон Бока

15/9/41 Кольцо вокруг противника, оказавшегося между внутренними крыльями групп армий «Центр» и «Юг», сомкнулось. Передовые части 1-й танковой группы (Клейст) установили контакт с танковой группой Гудериана на юге от Лохвицы. Так что стадию «Битвы за Киев» можно назвать чрезвычайно успешной. Но главные силы русской армии продолжают, как и раньше, удерживать свои позиции перед моим фронтом. Вопрос, сможем ли мы быстро их разбить и добиться победы над русскими до наступления зимы, остается открытым.

20/9/41 Если наращивание сил на моем фронте будет продолжаться слишком долго, мне не удастся скрыть от противника факт подготовки к наступлению. В настоящее время я склоняюсь к тому, чтобы пойти на риск и атаковать противника, как только подойдут самые крупные и боеспособные соединения.

24–25/9/41 Танковая группа Гудериана будет готова атаковать 30 сентября. Остальные армии и корпуса готовы выступить 2 октября.

Совершенно ясно, что русские отводят войска с моего фронта, чтобы укрепить свои северные и южные крылья. Так что мне пора выступать!

27–28/9/41 Мои опасения, что враг может отступить, не подтвердились.

Разосланы последние приказы о наступлении. Правое крыло Гудериана медленно выдвигается на передовые позиции перед атакой. Противник продолжает выводить войска с моего фронта. Они отправятся под Ленинград или к Буденному.

30/9/41 Гудериан перешел в атаку. Его левое крыло продвигается вперед, южное отстает и отбивает атаки с восточного направления.

1/10/41 Пытаясь отогнать противника от южного крыла группы Гудериана, 25-я моторизованная дивизия была атакована русскими танками и поспешно отступила, бросив застрявшую в грязи технику, которой хватило бы, чтобы вооружить и снарядить целый полк.

2/10/41 Группа армий перешла в наступление в полном соответствии с планом. Наступление происходит с такой легкостью, что невольно задаешься вопросом, уж не сбежал ли противник.

 

Глава 6

Брянским фронтом по-прежнему командовал генерал Еременко, только что оправившийся от ранения. Месяц назад, наобещав Сталину разгромить «подлеца Гудериана», он не сумел не только разгромить его, но даже задержать, однако продолжал атаковать сильно укрепленную и хорошо организованную оборону немцев на различных участках своего фронта, почти не продвигаясь вперед, истощая свои армии и постоянно требуя подкреплений.

Теперь Гудериан снова оказался перед Еременко, и значительно раньше, чем его ожидали. Разведка докладывала, где концентрируются танки противника, но Еременко не очень-то доверял своим разведчикам: увидят пару-другую танков, а доложат о целой дивизии или даже корпусе. И считал это в порядке вещей, потому что и сам докладывал в Ставку не столько реальную, сколько предположительную обстановку, складывающуюся перед вверенным ему фронтом, сдабривая свои доклады тысячами убитых немцев, уничтоженных танков, орудий и самолетов.

Подобные сведения поступали не только с Брянского, но и с других фронтов, так что в Ставке Верховного Главнокомандования Красной армии могло сложиться мнение, что перед нашими фронтами не осталось ни одного немецкого солдата и офицера, если бы там не знали, что сведения, посылаемые с фронтов, надо воспринимать как весьма приблизительные, имеющее более пропагандистское, нежели практическое значение. Между тем сведения эти не только не подвергались сомнению, но тиражировались с помощью «Совинформбюро». По крайней мере, в сводках о военных действиях на советско-германском фронте, передаваемых по радио и печатаемых в газетах, не раз отмечались войска и их командиры, успешно громящие захватчиков: советский народ и его армия должны верить в победу и не впадать в панику.

Разведданные о концентрации немецких войск шли не только в штабы армий и фронтов, но и в Ставку. Там стало известно о переброске из-под Ленинграда танковой группы генерала Гота, которая начала занимать позиции северо-западнее Смоленска. Докладывалось о прибытии новых пехотных и танковых соединений из Германии и Франции. И в Ставке, в отличие от командующих фронтами, забеспокоились: если продолжать наступление по всей линии этих фронтов, то войска истощатся, достигнутые рубежи к обороне подготовить не успеют, наступление немцев удержать не смогут. В результате 27 сентября командующим Западным, Брянским и Резервным фронтами была спущена из Москвы директива, в которой, в частности, говорилось:

«В связи с тем что, как выяснилось в ходе боев с противником, наши войска еще не готовы к серьезным наступательным операциям, Ставка ВГК приказывает:

1) На всех участках фронта перейти к жесткой, упорной обороне, при этом ведя активную разведку сил противника и лишь в случае необходимости предпринимая частные наступательные операции для улучшения своих оборонительных позиций…»

Далее командующему Брянского фронта указывалось, что «Особенно хорошо должны быть прикрыты в инженерном отношении направления на…» Брянск и Орел; командующему Западным фронтом — на Ржев и Вязьму. Резервный фронт должен подпирать Западный и соответствовать своему наименованию.

Между тем командование фронтов и армий восприняло «случаи необходимости» как приказ не прекращать наступление, тем более что противник в некоторых местах позволял себя теснить, отчего полки и дивизии, продвинувшись вперед на несколько сотен метров, закрепиться на этих позициях не успевали и тут же получали приказ двигаться дальше. Как Еременко, так и Конев, — впрочем, как и многие другие начальники рангом поменьше, — полагали, что раз есть возможность продвигаться, надо продвигаться. Такое продвижение отмечалось приказами по армии и фронту, освобожденные населенные пункты перечислялись по радио и в газетах, доклады о них ложились на стол самому Сталину. А это, помимо отвоеванной территории, приносило командирам всех степеней ордена, звания, почет и уважение.

Конечно, все знали, что немцы не могут не готовиться к новому наступлению на Москву, потому что время осенней распутицы и вслед за ней зимних холодов должно вот-вот наступить с неотвратимой последовательностью. Более того, в Генштабе и в штабах Западного и Брянского фронтов представляли себе, какими силами и с каких исходных рубежей это наступление начнется. Но представляли весьма приблизительно. Поэтому считалось, что держать надо практически все рубежи без исключения, потому что противник хитрит, выдавая то одни исходные рубежи за основные, то другие, а наша разведка ничего определенного выяснить не может. И командующий Западным фронтом генерал Конев, и командующий Брянским фронтом генерал Еременко, и начальник Генштаба маршал Шапошников, получая новые разведданные, терялись в догадках, откуда можно ожидать главного удара, а откуда второстепенных, отвлекающих. И когда именно эти удары последуют.

Первый удар последовал 30 сентября. И, как обычно, неожиданно. И ни в том месте, где ожидали.

* * *

Начиная операцию по окружению и захвату Москвы под кодовым наименованием «Тайфун», 30 сентября рано утром после короткой артиллерийской подготовки танковая группа генерала Гудериана нанесла удар по войскам Брянского фронта, прорвала в двух местах их позиции и двинулась основными силами в сторону Орла, а частью сил на Брянск, охватывая Третью и Тринадцатую советские армии с юго-востока, в то время как Вторая полевая немецкая армия под командованием генерала Вейхса замыкала окружение с севера.

Генерал Еременко вскоре потерял управление войсками, кинулся в Третью армию, в полосе которой, как ему казалось, развернутся главные события, рассчитывая из штаба армии руководить фронтом, да там и застрял, поскольку армия через два дня немецкого наступления оказалась в полуокружении и вынуждена была пробиваться пока еще через неплотные стенки образовавшегося очередного котла.

Пока в Генштабе решали, как исправить положение, 2 октября начали наступление главные силы группы армий «Центр» против войск Западного фронта, которыми командовал генерал Конев. Здесь наступали две танковые группы и две полевые армии немцев. Они, прорвав оборону Западного и Резервного фронтов севернее и южнее Вязьмы, двинулись вперед, почти не встречая сопротивления со стороны советских войск, расположенных на сто и более километров западнее Вязьмы, имеющих слабое прикрытие на флангах. Основные группировки наших войск продолжали стоять на месте, успешно отражая сковывающие атаки войск противника. Ни генерал-полковник Еременко, ни генерал-полковник Конев, ни маршал Буденный не ожидали ударов немцев по своим флангам, подходы к которым были лишены хороших дорог, вне которых немцы, как всем хорошо известно, успешно продвигаться не способны, считая эти удары отвлекающими, и практически не приняли никаких мер, чтобы их парировать. К тому же с началом наступления немецкая авиация подвергла бомбардировке все командные пункты, начиная с КП фронтов, кончая дивизиями, потому что эти КП как обосновались в том или ином месте, так там и оставались, никуда не двигаясь. Да и зачем? Немцы не беспокоят, а от добра добра не ищут. А немцы не беспокоили до поры до времени.

 

Глава 7

Роскошная белая усадьба, из которой Конев руководил фронтом, неожиданным налетом немецких бомбардировщиков была превращена в руины, погибло много штабных офицеров, но Ивану Степановичу повезло — он не был даже ранен. Зато связь с армиями и Ставкой ВГК была утрачена, армии не получали никаких указаний, не знали общей обстановки в пределах не только фронта, но и у соседей.

4 октября Конев почувствовал, что надо что-то решать, иначе будет поздно, но почувствовать — одно, а знать точно — совсем другое, у него же не было почти никаких данных, которые он мог бы предъявить в Ставку для принятия соответствующих решений. Он пытался как-то заделывать бреши, бросая в них отдельные части, не зная, какие силы им противостоят и как велики эти бреши, ссылаясь в разговорах с начальником Генштаба на то, что Резервный фронт позиции не удержал, а Западному приходится отдуваться, уверяя Шапошникова, что в сторону Юхнова и Ржева движутся мелкие группы противника, которые не трудно будет уничтожить, если выделить для этого соответствующие резервы.

— Откуда у вас такие данные? — спросил Шапошников, выслушав очередной доклад генерала Конева, некоторые пункты которого не внушали начальнику Генштаба доверия.

— Эти данные мы получили от фронтовой авиации, товарищ маршал, — отвечал командующий фронтом.

— А вы поменьше верьте вашей авиации, товарищ Конев. А то они вас подведут под монастырь.

— Мы проверяли эти данные, и они подтвердились, — настаивал Конев, зная при этом, что не «какие-то мелкие группы противника» движутся в сторону Москвы, а многокилометровые колонны танков и пехоты. Но сказать об этом Шапошникову — все равно что подписать себе приговор: Шапошников доложит Сталину, а тот сразу же сделает выводы: или о том, что Конев проморгал удары немцев по флангам своего фронта, или что он сеет панику. В любом случае ему, Коневу, не поздоровится. Можно было бы сказать, что десант, но в десанты с некоторых пор мало кто верит. Так что пусть будут мелкие группы. А когда выяснится, что группы совсем не мелкие, можно сослаться на непредвиденные обстоятельства. Тем более что есть еще надежда на то, что можно эти «группы» отсечь от основных сил, что за спиной Западного фронта стоит Резервный — пусть Буденный и отдувается.

Шапошников, в свою очередь, не мог поверить, что немцы подходят к Юхнову — и тоже по тем же причинам: не наладил разведку, не учел возможные действия противника, вовремя не подсказал командующим фронтами о грозящей опасности — да мало ли что может поставить Сталин в вину своему начальнику Генштаба. Но главное — в голове Шапошникова не укладывалось: войска обоих фронтов в течение более чем месяца теснили противника, и вдруг такой конфуз: немцы идут к Москве, а перед ними никаких войск. Так что немцев не может быть еще и потому, что мелкими группами они не рискнут забираться слишком далеко, а крупные — откуда им взяться?

Но тут то с одного участка Западного и Резервного фронтов, то с другого начали поступать сообщения непосредственно в Генштаб от командиров дивизий, утративших связь с вышестоящим командованием, и все эти сообщения говорили об одном и том же: противник большими силами прорвал фронт и движется на северо-восток в сторону Ржева, на юго-восток — в сторону Калуги. А о тех будто бы колоннах немцев, что движутся по шоссе на Юхнов, вообще никаких и ни от кого подтверждающих данных нет. И это в то время, когда большинство армий Западного и Резервного фронтов стоят на месте, ведя бои местного значения. Лишь за город Ельню, освобожденный войсками под командованием Жукова месяц назад, бои приняли ожесточенный характер, — значит, противник еще далеко, оставлять у себя в тылу такую сильную группировку советских войск он не рискнет, и беспокоиться пока не о чем. Следовательно, главными на сегодня являются Брянский и Резервный фронты.

Придя к такому выводу, маршал Шапошников вызвал к себе начальника оперативного отдела Генштаба генерала Василевского.

Василевский вошел в кабинет, придерживая в руках папку с оперативными сводками.

— Александр Михайлович, — обратился к нему Шапошников, — надо бы послать офицеров штаба по направлениям, чтобы выяснить обстановку и прояснить кое-какие данные, поступающие с мест. Вы уж постарайтесь, голубчик, а то создается впечатление, что некоторые наши командиры впадают в панику, хотя видимых причин для этого не наблюдается.

— Хорошо, Борис Михайлович, я пошлю направленцев. Но должен вам доложить, что мы и до этого посылали как на Брянский, так и на Западный фронт наших людей. Однако за последние дни из двадцати шести самолетов вернулся только один.

— И чем вы это можете объяснить?

— Я предполагаю, что там действительно что-то происходит, но противник плотно прикрыл свои действия истребителями, прорваться в зону боев нашим тихоходным самолетам связи не удается.

— И все-таки вы постарайтесь, голубчик. Мне идти докладывать Верховному, а у нас никаких конкретных данных о том, где противник, а где наши войска.

 

Глава 8

В тот же самый день, то есть 4 октября, работник политуправления Московского военного округа принес члену Военного совета этого округа генерал-лейтенанту Телегину перевод выступления по берлинскому радио фюрера Германии Адольфа Гитлера.

Телегин с опаской взял у него скрепленные между собой листки с пометкой: «Совершенно секретно. Только для высшего командования Московского военного округа. Выполнено в трех экземплярах».

Гитлер вещал, что на Восточном фронте «…началась новая операция гигантских масштабов. Враг уже разбит и никогда больше не восстановит своих сил… Эта битва должна поставить на колени не только большевистскую Россию, но и зачинщика всей войны — Англию. Ибо, разгромив большевистские орды, мы лишим Англию последнего союзника на континенте. Вместе с тем мы устраним опасность не только для нашего рейха, но и для всей Европы, опасность нового нашествия гуннов, а впоследствии монголов».

— А это не провокация? — спросил осторожный Телегин.

— Не похоже, товарищ генерал, — осторожничал и политработник. — Я не думаю, чтобы Гитлер стал выступать с провокационными сообщениями, оповещая о не существующей «операции гигантских масштабов». Хотя, конечно, все может быть.

— Может, он имеет в виду наступление против Брянского фронта? — продолжал сомневаться генерал Телегин. — Нам известно, что Гудериан третьего числа взял Орел, что он движется к Туле. Однако это наступление гигантским не назовешь. Впрочем, позвоню-ка я в Генштаб: там должны знать.

Но дежурный по Генштабу сообщил, что на Резервном и Западном фронтах все спокойно, то есть спокойно на подступах к Москве. Следовательно, и генерал Телегин тоже может не беспокоиться. Но генерал Телегин, буквально на днях назначенный командующим Московской зоной обороны, да, к тому же, замещающий командующего Московским военным округом генерала Артемьева, находящегося в Туле для организации ее обороны, продолжал беспокоиться, надеясь, однако, что содержание речи Гитлера известно не только ему и что «наверху» уже делают соответствующие выводы.

Вслед за политработником в кабинет к Телегину пришел начальник штаба округа с обычным ежеутренним докладом. Завершив доклад об обстановке в округе, он, помявшись, сообщил:

— Связисты никак не могут установить связь ни со штабами Резервного фронта, ни Западного, ни с армиями. Я не хочу нагнетать, Павел Артемьевич, поймите меня правильно, но у меня сложилось впечатление, что на этих фронтах что-то произошло из ряда вон выходящее.

— Вполне возможно, — пробормотал Телегин. — Прошу вас, Иван Сергеевич, наладить связь со всеми военными комендатурами, находящимися на основных дорогах, ведущих к Москве. В том числе и с железнодорожными станциями… На всякий случай. Но никому об этом ни слова.

— Да, Павел Артемьевич, я понимаю.

Прошло два часа — никаких сообщений. И тут звонок из управления Малоярославецким укрепрайоном. Начальник района доложил, что утром задержаны повозки и машины тылов Сорок третьей армии, а также отдельные группы военнослужащих. Все они в один голос заявляют, что противник начал большое наступление, многие войска, находящиеся западнее Вязьмы, окружены, танки противника движутся к Малоярославцу. Телегин приказал начальнику укрепрайона: всех беглецов передать в особые отделы, на дорогах выставить заслоны, всех бегущих задерживать, в сторону Спас-Демьянска выслать на машине разведгруппу.

Речь Гитлера, отсутствие связи со штабами двух фронтов, прикрывающих Москву, крах Брянского фронта, панический звонок из Малоярославца — не звенья ли это одной цепи? И что делать ему, генералу Телегину, когда сверху не поступает никаких распоряжений? Будешь сидеть сложа руки — обвинят в безответственности, начнешь проявлять беспокойство — обвинят в паникерстве.

Тогда Телегин, после долгих и мучительных колебаний, позвонил командующему ПВО Москвы полковнику Сбытову, спросил, нет ли у него каких либо сведений о противнике?

— Такими сведениями не располагаем, товарищ генерал, — бодро ответил полковник Сбытов.

— Так пошлите ваши самолеты и выясните, где наши войска, а где противника, — приказал Телегин, чувствуя, как его охватывает нервное возбуждение.

В ожидании ответа от летчиков, он то садился за стол и смотрел на телефоны прямой связи с Генштабом и даже со Сталиным, ожидая звонков и соответствующих команд, то ходил от двери к окну и обратно, то торчал возле карты европейской части страны, вглядываясь в кружочки городов, синие жилы рек и паутину дорог, беспрерывно курил и поглядывал на часы: стрелки на них едва двигались.

И вдруг тишину кабинета взорвал резкий звонок телефона. Телегин бросился к столу, схватил черную трубку.

— Телегин слушает, — быстро произнес он, точно от скорости произношения где-то что-то может зависеть.

— Это полковник Сбытов, товарищ генерал, — раздался захлебывающийся от нетерпения голос. — Товарищ генерал! Наши летчики только что вернулись с разведки! Они обнаружили на шоссе со стороны Спас-Демьянска в сторону Юхнова колонну танков и машин длинной километров двадцать-двадцать пять, — докладывал полковник Сбытов, пропуская слова и глотая согласные.

— То есть как — двадцать-двадцать пять? — изумился Телегин, настолько невероятным было сообщение полковника Сбытова. — А ваши летчики ничего не напутали? Может, им померещилось?

— Никак нет, товарищ генерал! — стоял на своем Сбытов. — Летали лучшие летчики-истребители. Снижались до бреющего полета. Видели кресты и свастику на танках. К тому же их обстреляли из легких пулеметов и стрелкового оружия. Есть пробоины в самолетах.

— Пошлите еще раз! Пусть другие подтвердят это сообщение! — приказал Телегин. И тут же позвонил в Генштаб. Но не для того, чтобы сообщить о колонне противника, а прощупать, что известно об этом в Генштабе. Может, там специально скрывают эту информацию, чтобы не сеять панику. Может, уже готовятся войска для встречного удара. Не может быть одного — чтобы там не знали того, что только что узнали летчики-истребители, полковник Сбытов, телефонисты на станциях, и теперь он, командующий Московской зоной обороны. И не спросят ли у него, Телегина, по какому праву он влезает не в свои обязанности, на каком основании сеет панику?

Дежурный офицер по Генштабу ответил, что обстановка находится под контролем и не вызывает беспокойства; от штабов Резервного и Западного фронтов новых данных не поступало; войска Шестнадцатой, Тридцатой, Девятнадцатой и других армий непоколебимо стоят на своих позициях и ведут успешные бои с атакующим противником.

Голос дежурного офицера был спокоен. Генерал Телегин даже позволил себе пошутить словами поэта Маяковского, слушая этот невозмутимо спокойный голос, но, разумеется, не вслух: «Спокоен как пульс покойника». Телегина этот спокойный голос еще более возбудил и понудил к действию. На этот раз он позвонил самому маршалу Шапошникову. Сперва доложил о том, что сделано для укрепления обороны Москвы в рамках своей ответственности, хотя эти рамки ему еще не были окончательно ясны. Однако он подчеркнул интонацией эти «рамки», чтобы не подумали, что он лезет за их пределы. Затем, будто между делом, задал все тот же вопрос:

— А на фронтах у нас, Борис Михайлович, ничего новенького?

— Ничего, голубчик, новенького покамест нет. Все спокойно, если можно под спокойствием понимать войну, — услыхал генерал Телегин такой же, как накануне от дежурного по штабу, спокойный голос маршала Шапошникова, и перевел дух: уж если Шапошников так спокоен, то, следовательно, все не так уж плохо, а он едва не поднял ложную тревогу.

Миновало еще два часа.

И вот в кабинет буквально врывается полковник Сбытов, весь какой-то взъерошенный, не похожий на самого себя. И прямо к столу. И далее не по уставу:

— Товарищ генерал! Павел Артемьевич! Это немцы! Никаких сомнений! Звоните в Генштаб! Ведь на их пути никаких наших войск нету! Буквально ничего! Я специально приказал, чтобы они посмотрели, проверили, так сказать. Пусто! Трамваи ходят! Пригородные поезда! Я не понимаю, что происходит, товарищ генерал! Если вы не позвоните, я сам позвоню Сталину!

— Сядьте и успокойтесь, — приказал Телегин таким же, как у Шапошникова, спокойным голосом, хотя внутри у него все вибрировало, как натянутая струна. И посоветовал, показав на графин: — Выпейте воды.

Затем снял трубку прямой связи с Генштабом.

— Товарищ маршал! Это опять Телегин. Извините, но я должен вам сообщить… может быть вам не все известно… — и, набрав в грудь побольше воздуху, выпалил: — Немецкие танковые колонны в десяти километрах от Юхнова! Движутся со стороны Спас-Демьянска…

На другом конце провода молчали.

— Товарищ маршал! Вы слышите меня?

— Слышу. Откуда у вас эти данные?

— Летчики-истребители летали по заданию командующего ПВО Москвы полковника Сбытова…

— Этого не может быть, товарищ Телегин. Они явно ошиблись.

— Мы сами сперва не поверили, послали новые самолеты для уточнения. Ошибки нет, товарищ маршал. Через час-полтора немцы будут в Юхново. Надо отдать приказ о штурмовке колонн…

— Не спешите, товарищ Телегин. Но постарайтесь принять меры: все, что можно, направить к Юхнову. Все, что можно, — повторил Шапошников и положил трубку.

Борису Михайловичу не надо смотреть на карту: он и так знает ее наизусть. Но он все-таки тяжело поднялся и подошел к большой карте Европейской части СССР, утыканной флажками и табличками, обозначающими линию фронта, наши армии и армии противника, резервы, штабы, намечаемые и готовящиеся рубежи обороны. Расположение этих флажков и табличек не вызывало особого беспокойства. Правда, от члена Военного совета Резервного фронта Мехлиса поступило сообщение, что части трех армий этого фронта отрезаны от своих тылов, связи с ними нет, управление фронтом со стороны командования утеряно, дорога на Москву по Варшавскому шоссе открыта. Но Мехлис известен тем, что из любой мухи способен выдуть слона. А от командующего фронтом маршала Буденного ни звука. Что же получается? Получается, что танковая группа Гудериана идет к Туле, Гепнера — напрямую к Москве, Гота… О Танковой группе Гота пока данных мало, но и те, что известны, говорят об ударе в северо-западном направлении в сторону Ржева. Таким образом, прорисовывается обычная немецкая схема, предусматривающая охват армий Западного и Резервного фронта с двух сторон. И опять все происходит слишком быстро и слишком неожиданно, хотя именно этого и надо было ожидать.

Шапошников глянул на часы — они показывали 15 минут третьего. Сталин, скорее всего, уже проснулся и приехал в Кремль. Пора идти на доклад.

А генерал Телегин в это время держал трубку телефона и слушал яростный и угрожающий голос генерала Абакумова:

— Ты что себе позволяешь, Телегин? Сам наложил полные штаны от страха, теперь других пугаешь немцами? Кто тебе дал право лезть не в свое дело? Откуда немцы на дороге к Юхнову? Чтобы через час у меня на столе лежала объяснительная записка, иначе я с тебя шкуру спущу!..

— Записку я вам напишу, — стараясь сохранять спокойствие, ответил Телегин. — Но в ней укажу то же самое: немецкие танки на пути к Юхнову. — И положил трубку.

На другом конце провода комиссар госбезопасности Абакумов, наливаясь гневом, слушал гудки отбоя связи, говорящие о том, что Телегин, можно сказать, бросил, недослушав, трубку, нанеся тем самым личное оскорбление начальнику комитета госбезопасности СССР. Ну, мать его, Телегина, он ему покажет, где раки зимуют!

— Товарищ комиссар, — подал голос дежурный адъютант, отвлекая Абакумова от незавершенного разговора с Телегиным. — Звонит уполномоченный госбезопасности из Куземков.

— Это где? — повернулся Абакумов к адъютанту и только тогда положил трубку.

— Это станция на пути между Рославлем и Юхновым.

— И что?

— Он утверждает, что через станцию уже с час в направлении Юхнова движется большая колонна танков и мотопехоты противника.

— И что, они не тронули этого уполномоченного?

— Он передал, что движутся безостановочно. Он ждет приказа, что ему делать.

— А-а, черт! — выругался Абакумов. И тут же велел: — Соедини меня с Лаврентием Павловичем.

Нарком внутренних дел Лаврентий Павлович Берия выслушал Абакумова, но подвергать сомнению его сообщение не стал: он знал, что Абакумов ни за что непроверенных данных докладывать ему не станет. А коли так, то надо немедленно звонить Сталину. И тут же позвонил, но опоздал: его опередил Шапошников.

 

Глава 9

Дни шли, однако истинной обстановки на своем фронте генерал-полковник Конев не знал. Бежав с остатками своего штаба из развалин барской усадьбы в сторону Волоколамска, не имея связи со своими армиями, он, между тем, продолжал уверять Шапошникова, что в районе Вязьмы все спокойно, что противник, атакуя по всем направлениям, несет огромные потери, а вверенные ему войска стоят насмерть и отступать не собираются. Правда, противник кое-где просочился за линию фронта небольшими группами, но для их уничтожения принимаются соответствующие решительные меры. Однако, в связи с недостатком у Западного фронта достаточных резервов, есть необходимость войскам фронта отойти на рубеж Резервного фронта, чтобы совместно с войсками этого фронта, закрепиться, остановить противника и разгромить.

И 5 октября вечером разрешение на отход Конев получил.

Но было уже поздно.

Утром 6 октября немцы перерезали дорогу на Москву восточнее Вязьмы, их танки ворвались в город, замкнув кольцо окружения, в котором оказались пять армий Западного фронта и отдельная войсковая группа генерала Болдина. Всего же войска Брянского, Резервного и Западного фронтов недосчитались 64-х дивизий из 95, 11 танковых бригад из 13, 50 артиллерийских полков резерва Главного командования из 62. А все, что осталось вне окружения, было разбросано на огромном пространстве, не имея связи с командованием фронтов.

6 октября пал Брянск. Немцы рвались к Москве по Минскому шоссе на Можайск, по Варшавскому на Малоярославец.

Защищать столицу на этих направлениях было практически некому.

* * *

Сталин слушал невразумительный доклад маршала Шапошникова, молча грызя чубук потухшей трубки. Обвинять того же Шапошникова в измене, а вместе с ним и командующих фронтами, не имело смысла. Ясно было одно, что эти люди воевать не умеют. То ли еще не научились, то ли им не хватает мозгов, чтобы научиться. А делать что-то для исправления сложившегося положения необходимо. И немедленно. Но что именно, Сталин не знал. Смещать этих командующих и назначать новых? А где их взять? До сих пор ни один из генералов не проявил себя подобающим образом. Даже Жуков. Хотя Ленинград пока держится.

— И что вы предлагаете? — спросил Сталин, останавливаясь перед Шапошниковым и глядя на него прищуренными глазами, точно не узнавая в нем того, кто скрывается под вполне знакомой личиной.

— Я полагаю, товарищ Сталин, что надо срочно готовить новые рубежи обороны на подступах к Москве. И стягивать туда все имеющиеся у нас резервы, — ответил маршал.

— А они у нас имеются? — глаза Сталина сузились еще больше.

— Я думаю, товарищ Сталин, что мы можем воспользоваться теми армиями, которые формируются за Волгой, — не слишком уверенно ответил Шапошников, добавив после небольшой паузы: — И начать организацию дивизий народного ополчения.

— Продумайте этот вопрос и доложите его завтра же на Политбюро.

— Будет исполнено, товарищ Сталин, — слегка перегнулся в пояснице маршал Шапошников. — Разрешите исполнять?

— Я вас не задерживаю, Борис Михайлович, — произнес Сталин, стараясь интонацией выразить свое все еще твердое доверие к маршалу.

 

Глава 10

Приказ об эвакуации заводов, расположенных в городе Константиновка, поступил в конце сентября. К этому времени немцы взяли Киев, форсировали Днепр и быстро продвигались в сторону Донбасса. Заводы закрывали на демонтаж поочередно — по мере поступления вагонов, все остальные работали до самого последнего момента.

Только в начале октября очередь дошла до литейно-механического завода, на котором работал Петр Степанович Всеношный, два года назад назначенный заместителем главного технолога. Были потушены мартеновские печи, начался демонтаж литейного производства и вспомогательных цехов. Рабочие останавливали свои станки и механизмы, очищали их, протирали, смазывали, тут же подходили такелажники, станки поднимали, ставили на тележки, увозили, а рядом еще работали, давали последнюю продукцию, но больше всего те детали и запасные части к станкам, которые неизбежно понадобятся на новом месте. Предполагалось, что место это будет чем-то вроде голых стен, среди которых придется начинать все сначала.

Петр Степанович дневал и ночевал на заводе, следя за демонтажем оборудования и эвакуацией, стараясь, чтобы выдерживался по часам и минутам заранее составленный график. Он похудел за эти бессонные дни и ночи, осунулся, но был деятелен и как никогда преисполнен чувством долга и ответственности за все, что происходило на заводе. И не только потому, что остался здесь за главного после отъезда директора завода, главного инженера и большей части заводоуправления. А потому, что вновь почувствовал себя нужным до такой степени, когда прошлые обиды и рассуждения на тему, что было бы, если бы делали так, а не этак, и: коли вы довели страну до такого позора, так сами и расхлебывайте, — все эти рассуждения казались теперь мелкими и зряшными, уходящими в небытие, когда на передний план выступает лишь самое главное: твое отечество в опасности, и ты обязан защищать его всеми своими знаниями, опытом и силами.

К тому же такая сверхзагруженность работой помогала Петру Степановичу забывать о том, что от старшего сына, старшего лейтенанта-пограничника, командовавшего одной из застав на финской границе, с самого начала войны нет ни слуху ни духу, и можно себе представить, что там произошло, когда немцы и финны неожиданно напали на заставу. Петр Степанович представлял себе это нападение настолько образно, что иногда его охватывал ужас, похожий на тот, что он испытал, когда его сняли с поезда и арестовали, едва он перешагнул порог станционного отделения милиции. В его ушах до сих пор звучит, хотя и несколько приглушенно, отчаянный вопль жены: «Пе-етя-ааа!»

Правда, на этот раз, когда узнали, что немцы и финны заняли те места, где располагалась застава их сына, жена не кричала, но глаза у нее были такими… такими, что Петру Степановичу самому захотелось не только закричать в голос, но и завыть: сына он любил страстной отцовской любовью, когда прощают своему дитяти все, а сыну прощать было нечего: он рос хотя и своевольным, но честным и справедливым мальчишкой. Таким и оставался в памяти Петра Степановича.

Лишь через пару недель после начала войны пришло от сына письмо, в котором он сообщал, что 20 июня собирается в отпуск с семьей, что по пути заедет в Константиновку, а уж оттуда в Крым, но, поскольку у него назначение на Западную границу, он после отпуска поедет туда, а жена останется пока у родителей, если, конечно, они не против…

И после этого письма ни строчки ни от него, ни от золовки.

С одним из последних эшелонов отправили остатки оборудования и семьи рабочих и служащих. С этим же эшелоном Петр Степанович отправил и свою семью: жену с тремя внуками и тещей. Сам намеревался уехать с последним эшелоном и последней бригадой такелажников.

Вера Афанасьевна, пока эшелон не тронулся, стояла в тамбуре вагона, прижавшись к Петру Степановичу, время от времени всхлипывая и теребя лацкан его пиджака, давала всякие мелкие наставления, тут же забывала, о чем только что говорила, и начинала сначала:

— Ты домой-то, Петюша, иногда заглядывай, а то жулье всякое… последнее унесут… и окна не забудь закрыть перед отъездом… и вьюшку, если топить будешь… — И тут же всхлипывала, прижималась лицом к его груди, а руками суетливо обшаривала его голову, лицо, точно слепая.

— Ну, будет тебе, будет, — успокаивал жену Петр Степанович, гладил ее полные плечи, а сам думал о том, что сегодня же надо погрузить в два вагона весь лес, то есть доски и бревна, а в другие два кирпич, из которого собирались еще в августе класть стены для нового цеха. А еще куда-то нужно погрузить арматуру, формовочную землю и много еще всякого, без чего не начнешь производства на новом месте. Да и директор завода звонил и приказал брать все, что только можно взять, даже остатки угля и старые насосы, которые списали, но не успели сдать в металлолом. Оказывается, на новом месте не только стен под новое производство нет, но и людям жить совершенно негде, так что каждый гвоздь на учете, каждый кирпич и мешок цемента. А коли так, то надо будет поснимать рамы вместе со стеклами из производственных корпусов и даже из жилых домов, забрать кровельное железо, шпалы для новой узкоколейки и, если будет время и останется место в вагонах, разобрать пару сборных домиков пионерлагеря — все какое-то жилье на первое время. Тем более что если придет сюда фронт, то все это может быть уничтожено бомбежками и пожарами, а там, на новом месте, людям надо жить и работать.

Наконец паровоз дал длинный прощальный гудок, Петр Степанович в последний раз поцеловал жену, разжал ее руки и спрыгнул с высокой ступеньки вагона на кучу шлака. Мимо проплывали вагонные окна, лица людей, прощальные голоса, горбами торчащие на открытых платформах станки, бочки, цистерны, потом снова несколько плацкартных вагонов, и опять товарные, а в самом конце заводская маневровая «кукушка» пыхтит и чадит непомерно большой конической трубой, усиленно крутит свои колеса, и кажется, будто этот старенький паровозик старается из последних сил не отстать от поезда, влекомого в неизвестность мощным ФэДэ.

Петр Степанович вздохнул с облегчением и широко зашагал к проходной завода, чтобы довершить начатую работу. Мотодрезина, урча и кашляя, сновала по территории, подбирая все, что еще можно было подобрать. Под навесом дебаркадера рабочие ремонтировали старые списанные вагоны, обшивали их досками; саперы под командованием пожилого лейтенанта-резервиста закладывали взрывчатку под многотонные конверторы и заводские корпуса, тянули провода в одну точку от подрывных зарядов. Спешили: немец был где-то близко, не дай бог задержаться и не успеть уехать вовремя. Да и обещанный паровоз должен прибыть из Краматорска не сегодня завтра, и если к его прибытию не успеть загрузить состав, паровоз могут забрать другие.

Через пару дней ранним утром вдруг застучали зенитки в районе поселка имени Фрунзе, и высоко в небе стали распускаться белые клубочки, а значительно выше этих бесполезных клубочков кружил маленький самолетик, и оттуда вниз стекало назойливое прерывистое зудение.

— Разведчик, — со знанием дела произнес командир саперов лейтенант Волокитин с черными петлицами и серебристыми топориками в них. — Черт его достанешь. — И, махнув рукой, заключил: — Того и гляди, нагрянут.

Зенитки, стрельнув еще пару раз, замолкли, а в наступившей тишине стал вдруг слышен далекий гул, напоминающий грозу, но говорящий явно не о грозе, а о том, что надвигается оттуда, с северо-запада, что-то неумолимо жестокое, не рассуждающее и не щадящее ничего и никого.

Петра Степановича этот гул подстегнул, как старую лошадь посвист кнута. Он затрусил к дебаркадеру, где шла погрузка последних вагонов. Рабочим помогали и саперы, и женщины из рабочего поселка, которые не могли уехать хотя бы потому, что всех увезти невозможно.

Неподалеку вдруг рвануло.

Петр Степанович вздрогнул и остановился, будто налетел на столб, и со страхом глянул в ту сторону. То, что он увидел, заставило сжаться от боли его сердце: в клубах дыма медленно оседала доменная печь соседнего завода. Потом прогремел второй взрыв, третий, и пошло громыхать по всей длинной линии заводов, выстроившихся вдоль железной дороги, ведущей к Харькову и далее на Москву.

«Боже мой! — с тоской думал Петр Степанович, слушая эти взрывы. — Ведь столько труда, столько труда вложено в эти домны, в эти заводские корпуса… во все то, что создавалось здесь последние десять лет на моих глазах и моими же руками. Поднимется ли это вновь или со временем ржавой трухой сравняется с землей и порастет бурьяном? Вернусь ли я когда-нибудь сюда, или жизнь моя окончится в чужих краях?»

Но ни сам он себе, ни кто другой не могли дать ответа на эти вопросы.

Вечером через Константиновку потянулись отступающие войска и беженцы. Запыленные, усталые, с пересохшими ртами, они брели по дороге бесконечной вереницей, равнодушно поглядывая по сторонам.

Между тем, обещанного паровоза все не было, хотя состав из двадцати четырех вагонов был загружен полностью. А с соседних заводов ушли последние эшелоны.

Петр Степанович то и дело выходил за проходную и выглядывал обещанный паровоз. Но нити рельсов терялись вдали, а даль была пуста: ни черного силуэта, ни дымка. «Неужели забыли?» — в отчаянии думал Петр Степанович, не зная, на что решиться. Поток отступающих войск и беженцев двигался всю ночь. К утру он поредел, превратившись в тоненькую прерывистую струйку. Тревога прочно вошла в душу Петра Степановича, тревога и неуверенность: и бросить нагруженные вагоны нельзя, и оставаться долее опасно.

Во второй половине дня налетели самолеты. Их было всего шесть штук. Они прошли над заводскими трубами, развернулись, сбросили несколько бомб на дорогу, с которой разбегались в ближайшие сады немногие отступающие и беженцы, и полетели назад. Через некоторое время загромыхало где-то за городом и стихло.

Люди снова выбирались на дорогу, отряхивались, разыскивали свои пожитки, где-то отчаянно кричала женщина, кто-то звал на помощь плачущим голосом, но никто не спешил на эти крики. Унылый людской поток стронулся с места и потек дальше, улегшаяся было пыль снова поднялась над дорогой тонкой кисеей, на обочине остались убитые и раненые и застывшие над ними в отчаянии неподвижные фигурки.

 

Глава 11

Под вечер Петр Степанович снова вышел из проходной. По дороге двигалась небольшая колонна красноармейцев, впереди шагал командир. Голова забинтована грязным бинтом с запекшейся на нем кровью. И у многих его бойцов тоже виднелись бинты, а сзади них тощие лошадки тащили две подводы с ранеными, которые, видать, не могли идти самостоятельно.

Петр Степанович пересек железнодорожные пути, шагнул к командиру и, подлаживаясь под его шаг, заговорил:

— Простите, товарищ командир. Вы не скажете, далеко ли еще немец?

Командир медленно повернул голову к Петру Степановичу, остановился. Остановились и шагавшие за ним бойцы.

— А вы что, немца ждете?

— Нет, что вы! — воскликнул Петр Степанович протестующе. И даже руки выставил вперед, как бы защищаясь от несправедливого обвинения. Затем торопливо пояснил: — Видите ли, я — заместитель главного технолога завода. Мне приказано эвакуировать завод. Мы все погрузили в вагоны, остался последний состав, а паровоза все нет и нет. И телефоны не работают. И в райкоме никого нет — я посылал. Соседние заводы уже взорвали, а мы вот… — и Петр Степанович развел руками, показывая, что он совершенно не знает, что делать.

Командир качнул головой, поморщился, и Всеношный, решив, что ему не поверили, добавил, сердито сведя выгоревшие на солнце брови:

— У меня сын пограничник, уважаемый, дочь — врач, служит в военном госпитале, а вы такое…

— Извините, товарищ, не хотел вас обидеть. А что касается немца, так он уже занял Краматорск, подходит к Сталино, вот-вот будет здесь, можете не успеть проскочить на Ворошиловград, даже если вам дадут паровоз. Да и мосты… Я слышал, взорваны мосты, поэтому и паровоза нет.

— Да как же мне быть? — испугался Петр Степанович, и не столько за себя, сколько за жену и внуков, которые ждут его, а он может и не приехать, и тогда кто-то, как вот этот командир, подумает, что он ждал и дождался-таки немцев. А если учесть прошлую судимость… — и тело Петра Степановича обдало холодом безмерного ужаса и ноги стали ватными.

— Что с вами? — участливо спросил командир, и, поддержав Петра Степановича, помог ему сесть на кучу шлака. Затем крикнул: — Санинструктор! Санинструктора сюда!

— Со мной люди, а тут такое дело, — бормотал Петр Степанович. — Я отвечаю за ценности… материальные, за рабочих, на мне ответственность…

Подбежавшая молоденькая женщина, почти девочка, послушала его сердце, прижавшись ухом к груди, приложила к ней мокрую тряпицу, натерла виски нашатырем.

— Какие там ценности, товарищ! — произнес командир с досадой. — Столько всего уже уничтожено, столько народу гибнет… Поджигайте все, что может гореть, взрывайте, если есть чем, и уходите на восток, пока есть такая возможность. По Донцу стоят наши войска, там сейчас создается оборона… — И, заглянув в глаза Петра Степановича, участливо спросил: — Ну, как вы? Легче стало?

— Спасибо, вроде легче.

— Сердце у него, товарищ капитан, — пояснила санинструктор и виновато развела руками.

От проходной спешили двое рабочих.

— Кончай перекур! — приказал командир.

Люди зашевелились, потянулись в строй, и колонна двинулась дальше.

Бригадир такелажников Емельянов помог Петру Степановичу встать на ноги, седоусый рабочий поддержал с другой стороны, повели к проходной. У проходной их встретил командир саперов лейтенант Волокитин.

— Товарищ Всеношный, я больше ждать не могу, — заявил он. — У меня приказ, если не взорву, пойду под трибунал.

Петр Степанович вяло махнул рукой, произнес с придыханием:

— Рвите, товарищ Волокитин. А вы, Емельянов, проверьте, чтобы на территории никого не осталось. Поджигайте пакгаузы и вагоны. Паровоза, скорее всего, уже не будет: немцы в Краматорске. Выводите мотодрезину, прицепите к ней наш вагон, всех людей туда, попытаемся проскочить на Ворошиловград через Горловку.

— До Горловки сто пятьдесят верст с гаком, — засомневался Емельянов.

— За ночь проскочим. Если, разумеется, дорога будет проезжей.

— Можно нам с вами? — спросил Волокитин. — У нас приказ тоже отходить на Ворошиловград.

— Разумеется, можно! О чем речь! — воскликнул Петр Степанович с изумлением, будто этот Волокитин обвинил его в бесчестии. И, сбавив тон, добавил усталым голосом: — Только, пожалуйста, побыстрее.

Через час с боковой ветки из заводских ворот вышла мотодрезина, таща за собой двухосный товарный вагон, приспособленный для перевозки людей, повернула на главный путь, остановилась. Еще через минуту позади ахнуло, поднялись столбы дыма и пыли, подсвечиваемые изнутри красными языками пламени, сквозь них едва проступали стальные конструкции, которые медленно кренились, будто укладываясь спать. Из проходной выбежал Волокитин и еще двое саперов, забрались в вагон, дрезина дала прощальный гудок и покатила на юг. Петр Степанович, стоявший рядом с моторным отсеком дрезины на огороженной площадке, смотрел, как разгорается пламя и закручиваются в высоте черные вихри дыма над его родным заводом. Он снял кепку и размазал по щеке грязной ладонью одинокую слезу.

До Горловки так и не добрались. Под утро, когда малиновый рассвет прояснил очертания дальних холмов, откуда-то из мрачной черноты еще не проснувшихся левад выплеснуло длинную струю пламени, и скулящий звук приближающегося снаряда нарушил равномерный перестук колес и тарахтение мотора дрезины.

Петр Степанович уже не спал, стоял рядом с машинистом, вглядывался в тонкие нити рельсов, сливающихся в одну в голубоватой дали. Он успел разглядеть и мгновенно возникшую и пропавшую струю пламени, услыхал и нарастающий скулящий звук, и хотя ни разу еще в своей жизни не слыхивал подобного звука, разве что в кино, но сразу же узнал его и безотчетно прилип к стеклу, точно пытаясь что-то разглядеть в голубовато-сером небе. Затем донесся отрывистый звук выстрела и тотчас же слева от железной дороги что-то блеснуло и громыхнуло коротким эхом.

— Наддай, Семеныч! — вскрикнул Петр Степанович, не соображая, что надо делать в таких случаях, а главное — не веря, что этот выстрел предназначен им, что это не ошибка.

Пожилой моторист Карп Семенович Клименко переключил скорость и дал полный газ.

— Щоб у його повылазило! — крикнул он и погрозил кулаком в сторону темных левад. — Щоб у його на лбу чирий вскочив! Щоб вин дитый своих бильш не побачив!

Второго выстрела Петр Степанович не расслышал почему-то, а разрыв снаряда возник уже справа, и было в этом что-то в высшей степени несправедливое и унизительное.

— Из танка стреляют! — услыхал Петр Степанович уверенный голос лейтенанта Волокитина. — Из немецкого. — И тут же команда: — Тормози!

Завизжали тормоза, дрезина стала резко сбавлять ход, и следующий снаряд ударил впереди метрах в тридцати в самую насыпь. На несколько мгновений колея пропала из виду, но затем дым и пыль рассеялись, и стало видно, что рельсы целы.

— Полный вперед! — скомандовал Волокитин. — Газуй, Семеныч, газуй!

Дрезина взвизгнула колесами, затем рванула, пошла, набирая скорость.

«Господи, только бы проскочить!» — молил Петр Степанович, вцепившись руками в поручень и вглядываясь в черноту левады.

Снова вспышка выстрела, но стона снаряда не слышно, мгновения тянутся… тянутся — и тут чья-то сильная рука с криком «Ложись!» оторвала Петра Степановича от поручня и бросила вниз, на железный пол. И вот он — взрыв! Дрезину качнуло, стекла брызнули сверху, осыпая лежащих на полу звенящим дождем.

— Гони-иии!

Железная дорога пошла под уклон, колеса все чаще и чаще отстукивали рельсовые стыки, последний снаряд догнал их на повороте, но ударил с перелетом, и после этого взрыва стало удивительно тихо, несмотря на вой встречного ветра в разбитых окнах и тарахтение двигателя. Все трое, находящиеся в кабине дрезины, вслушивались в эту тишину, ожидая нового удара, но удар не последовал. Видать, артиллерист потерял дрезину из виду.

Уже из фиолетового сумрака выплывали фермы моста, когда Семеныч, по лицу которого текли струйки крови, начал тормозить.

Всеношный и лейтенант Волокитин молча всматривались в эти фермы, и лишь когда до моста осталось не более пятидесяти метров, стало видно, что фермы слегка провалены и висят на жалком остатке быка, полностью не разрушенного взрывом.

— Неправильно заложили заряд, — пояснил Волокитин. И добавил: — Приехали, мать их в бикфордов шнур.

Петр Степанович тряпицей отирал окровавленное лицо моториста.

— А может, проскочим? — с надеждой произнес он.

— Черт его знает, товарищ Всеношный, — пожал плечами Волокитин. — Рельсы целы, прогиб небольшой, может, и выдержит. Но людей надо снять, дрезину пустить малым ходом, встретить на той стороне. Боюсь только, что приедем мы прямо фрицам в лапы. Нам еще до Горловки верст десять, а кто там, мы не знаем. Лучше идти прямо на Ворошиловград. Тут как раз лощинками да левадами — все не на виду. Повезет — успеем проскочить, не повезет… А дрезину так и так надо пустить: может, проскочит, а лучше, если свалится. Не оставлять же ее фрицам. Так что решайте, товарищ Всеношный.

И Петр Степанович решил идти.

Дрезину пустили на мост, но мост не выдержал и рухнул вместе с дрезиной и вагоном.

— Что бог ни делает, все к лучшему, — философски заключил бригадир такелажников Емельянов. — На своих двоих надежнее.

Через несколько минут выступили. Впереди трое красноармейцев, за ними, метрах в ста, все остальные. Над сонными левадами вставало красное солнце. Длинные тени укрывали росистые травы. Где-то справа, совсем не так уж чтобы далеко, разгорался бой. Слышались отдельные выстрелы, татаканье пулеметов, разрывы снарядов и мин. Над головой на большой высоте проплыли на восток самолеты. По скулящему их гулу Волокитин распознал «юнкерсы».

Шли быстро, с опаской поглядывая по сторонам и прислушиваясь к стрельбе. До Ворошиловграда верст сто, и что ожидает их на этом пути, никто не знал.

 

Глава 12

Сталин стоял у окна кремлевского кабинета, курил трубку и смотрел, как под порывами осеннего ветра клонятся деревья и вместе с дождем несутся по ветру косым полетом мокрые листья и вороны, похожие на листья, но листья почерневших от непогоды лопухов.

Уже несколько дней Москву не бомбят. И не только потому, что непогода и вся истребительная авиация, какая только нашлась, стянута для обороны столицы и рассредоточена вокруг города и в нем самом, так что лишь отдельным немецким самолетам удается прорываться к Москве и сбрасывать на нее бомбы. Не бомбят еще и потому, что заняты бомбежкой обороняющихся войск Красной армии, торопятся покончить с Москвой до наступления холодов, о чем и кричит день и ночь в своих передачах Берлинское радио. Но октябрь — это октябрь, а не август, и даже не сентябрь, выдавшийся весьма погожим. А Гитлер именно в августе рассчитывал поставить окончательную точку в существовании России. В результате немецкая хваленая техника все чаще застревает в русской грязи и если продвигается вперед, то далеко не теми темпами, что всего лишь неделю назад, и только по хорошим дорогам. Однако и в этих условиях им удается продвигаться уверенно.

Трубка погасла. Сталин задернул штору, отошел от окна. Мысли, одна чернее другой, не давали ему покоя. Не научились еще воевать наши генералы, не научились. Тот же Конев оказался не лучше Еременко. Да и немцы очень сильны, сильны и организованы, чего не скажешь о Красной армии. Это надо же прозевать немецкие танковые колонны, идущие на Москву в направлении Малоярославца! Да еще обвинить летчиков, обнаруживших эти колонны, в паникерстве и даже провокации. Хорошо, что командующий ВВС Московской зоны полковник Сбытов не струсил и добился признания достоверности разведданных, а то проморгали бы немцев, проморгали… Но и на это признание ушло около суток, в то время как на пути танковых колонн противника не оказалось ни одной воинской части. Пришлось в спешном порядке бросать к Юхнову курсантов Подольских училищ, будто у нас переизбыток младших командиров.

Сталин поежился: положение Москвы висит на волоске, резервов нет, танков нет, артиллерии нет, авиации тоже, эвакуированные заводы только разворачиваются на новом месте, англичане и американцы обещают прислать в ближайшее время лишь двести-триста самолетов, а это ничего не изменит в том катастрофическом положении, в котором оказался Советский Союз. По-прежнему не ясна позиция Японии в отношении СССР, а миллионная Квантунская армия — это факт, с которым нельзя не считаться.

Позарез нужен второй фронт. Или во Франции, или на Балканах. Могло бы помочь согласие Черчилля на переброску двадцати-тридцати английских дивизий в район Дона и Северного Кавказа. Одно только появление английских дивизий на советско-германском фронте оказало бы огромное отрицательное влияние на Гитлера и положительное — на Красную армию: все-таки не сами по себе. К тому же у англичан порядка и организованности больше, так что нашим командирам было бы у кого поучиться. Но ни Черчилль, ни Рузвельт открыть второй фронт в этом году не обещают, существенно увеличить поставки тоже, а от переброски в Советский Союз своих дивизий отговариваются пустяками. А немцы прут и прут. И не видно, кто из генералов способен их остановить. Уж во всяком случае на это не способны ни Ворошилов, ни Тимошенко, ни Конев, ни Еременко, ни Буденный. Да и Шапошников тоже растерялся и, вместо того чтобы взять на себя координацию действия фронтов и армий, утративших связь между собой, он вновь и вновь перекладывал на их плечи решение задач, которые им явно не под силу. С такими военачальниками и сам не знаешь, на что решиться, как исправить сложившееся положение. Если Конев не удержит противника на Ржевско-Вяземском рубеже, то вряд ли удержит их и на других рубежах. Тем более что и сам толком не знает, где его армии, а где противник. По-прежнему уверяет, что разобьет мелкие группы немцев, будто бы кое-где просочившиеся сквозь разорванный фронт. Или у Конева разведка ни к черту, или он пудрит мозги вышестоящим инстанциям в надежде как-нибудь выкрутиться. Надо будет срочно послать к нему комиссию ГКО, чтобы разобралась на месте… Комиссия проблемы, конечно, не решит. Но нельзя же оставлять без последствий безответственные действия командующих фронтами. Выход один — поставить Жукова во главе обороны Москвы. Вся надежда на его непреклонную волю, умение быстро ориентироваться в обстановке и принимать оптимальные решения.

Сталин отошел от окна, вернулся за рабочий стол. Напротив сидел нарком внешней и внутренней торговли Анастас Иванович Микоян, отвечающий за эвакуацию предприятий промышленности и транспорта, сырья и материалов из районов, которым грозит оккупация. Глянув вопросительно на Сталина, разжигающего трубку, Микоян продолжил доклад:

— Из Донбасса вывезено практически все промышленное оборудование и различные материальные ресурсы, большая часть рабочих и инженерно-технических работников вместе с семьями. Основные районы размещения: Урал, Западная Сибирь, Казахстан. Часть шахт затоплена, подъемники взорваны, доменные печи повреждены настолько, что их восстановление займет не менее года…

Сталин слушал монотонный голос наркома, окутывался дымом, мрачнел.

— Почему из Минска, Гомеля, из других городов Белоруссии не успели вывезти почти ничего? Немцы пишут… — Сталин ткнул черенком трубки в листы бумаги, лежащие на столе, — пишут, что русские упаковали оборудование, которое немецким специалистам осталось лишь погрузить и вывезти в Германию в качестве подарка от нераспорядительных русских чиновников. Как такое могло произойти? Почему, если не могли вывести, не уничтожили, оставив врагу?

— Все линии были заняты перевозками войск в западном направлении, товарищ Сталин. — Не хватало вагонов и паровозов. Но большую часть оборудования мы все-таки вывезли. Что касается уничтожения материальных ценностей, то наши люди не всегда вовремя получают информацию о положении на фронте. К тому же это не наша задача, — добавил Микоян и с опаской посмотрел на Сталина. Но тот промолчал, и он продолжил: — Сейчас заканчиваем эвакуацию из двухсоткилометровой прифронтовой зоны на юге и в центре. Что касается Ярославля и Вологды, то, по заверениям Генштаба, немцев туда не пустят, самолеты — тоже.

— Заверения Генштаба, — проворчал Сталин. — А в Саратове нефтеперегонный завод разбомбили. Вот вам и заверения. — Помолчал, пыхая дымом из трубки, продолжил: — Хорошо, заканчивайте эвакуацию и одновременно вплотную занимайтесь устройством заводов на новом месте. Нам нужны снаряды, патроны, танки, самолеты. Бензин и солярка — тоже. Не позже середины ноября мы должны увеличить производство вооружения вдвое.

Микоян поднялся, заверил:

— Сделаем все, товарищ Сталин, что в наших силах.

— Надо сделать больше.

Микоян согласно опустил голову, подождал несколько мгновений и пошел к двери. Навстречу ему уже шагал Поскребышев, держа в руках красную папку. Остановившись в двух шагах от стола, заговорил тихим голосом:

— Вы хотели закончить письмо Черчиллю… — и вопросительно уставился на Сталина маленькими глазками на большом круглом лице.

— Садись, — велел Сталин. Спросил: — Что нового на конференции? Как ведут себя союзники?

— Торгуются из-за каждого танка и самолета, из-за каждой тонны алюминия и колючей проволоки. Но сегодня должны подписать согласованное решение.

Сталин кивнул головой, попросил:

— Прочти-ка мне последний абзац.

Поскребышев кашлянул в кулак, стал читать:

«Не скрою от Вас, что наши теперешние потребности военного снабжения ввиду ряда неблагоприятных обстоятельств на нашем фронте и вызванной этим эвакуации новой группы предприятий не исчерпываются согласованными на конференции решениями, не говоря уже о том, что ряд вопросов отложен до окончательного рассмотрения и решения в Лондоне и Вашингтоне, но и сделанная Московской конференцией работа обширна и значительна. Надеюсь, что Британское и Американское Правительства сделают все возможное, чтобы увеличить месячные квоты, а также чтобы уже теперь при малейшей возможности ускорить намеченные поставки, поскольку предзимние месяцы гитлеровцы постараются использовать для максимального нажима на СССР».

— Хорошо. Продолжим, — произнес Сталин и пошел вдоль стола для заседаний, вернулся назад, и только после этого принялся диктовать глуховатым голосом, однако четко выговаривая каждое слово:

— Пиши дальше: «В отношении склонения Турции на нашу сторону, как и в отношении Китая, я согласен с высказанными Вами соображениями. Надеюсь, что Британское Правительство в данный момент проявляет необходимую активность в обоих этих направлениях, что особенно важно сейчас, когда соответствующие возможности СССР, естественно, ограничены».

Сталин заглянул через плечо Поскребышева в бумагу, велел:

— Вычеркни слова: «склонения» и «на нашу сторону». Пусть останется просто «В отношении Турции»: он и так поймет, о чем речь. И далее — с красной строки: «Что же касается перспектив нашего общего дела борьбы против разбойничьего гнезда гитлеровцев, засевших в центре Европы, то я также выражаю уверенность, что, несмотря на все трудности, мы решим дело разгрома Гитлера в интересах наших свободолюбивых народов. С искренним уважением И. Сталин».

Поскребышев поставил точку, промокнул написанное, убрал в папку, пошел к двери. Сталин остановил его:

— Срочно перевести письмо на английский и отправить в Англию. Да, и вот еще что: соедини меня с командующим ВВС Московской зоны обороны полковником Сбытовым. А потом с Жюковым.

— Слушаюсь, товарищ Сталин, — прошелестело в воздухе, и за Поскребышевым тихо затворилась дверь.

Через минуту задребезжал телефон.

Сталин снял трубку, произнес:

— Здравствуйте, товарищ Сбытов.

— Здравия желаю, товарищ Сталин, — послышался в трубке напряженный голос.

— Скажите, товарищ Сбытов, что нового за последние дни обнаружили ваши летчики на дорогах, ведущих к Москве? Меня особенно интересует Можайское направление.

— Немцы застряли на линии реки Угры, товарищ Сталин. Там держат оборону курсанты военных училищ и бригада пограничников. Мы помогаем им штурмовкой позиций противника, его колонн и отражением нападения с воздуха.

— Вы имеете непосредственную связь с нашими обороняющимися подразделениями?

— Никак нет, товарищ Сталин. Связь осуществляется через штаб Западного фронта, что не способствует принятию решений в соответствии с быстро меняющейся обстановкой. Мы часто запаздываем с ответными мерами, товарищ Сталин. Нам необходимо иметь своих представителей непосредственно на линии огня и хорошо налаженную с ними радиосвязь.

— Я думаю, что это можно устроить, товарищ Сбытов. А что на Калининском и других направлениях?

— Танки противника замечены на дорогах в сторону Ржева, Гжатска и Малоярославца. Южнее — в сторону Калуги и Сухиничей.

— Благодарю вас, товарищ Сбытов, за подробную информацию. Если возникнут непредвиденные обстоятельства, как в случае с Юхновым, звоните непосредственно в Генштаб. Желаю вам успехов. До свидания.

— До свидания, товарищ Сталин.

Разговор с Жуковым был короток.

— Немцы остановлены, товарищ Сталин, новых попыток наступления на Ленинград пока не предпринимают, — звучал в трубке скрипучий голос Жукова. — Повсеместно переходят к обороне. Подтверждаются данные, что они сняли с Ленинградского фронта и перебросили к Москве практически всю танковую группу генерала Гепнера…

— Танковая группа Гепнера уже здесь и атакует наши позиции, товарищ Жюков, — перебил Сталин генерала. — Не можете ли вы незамедлительно вылететь в Москву? Ввиду осложнения обстановки на левом крыле Резервного фронта в районе Юхнова. Ставка хотела бы с вами посоветоваться. За себя оставьте кого-нибудь. Может быть, Хозина.

— Прошу разрешения вылететь утром 6 октября.

— Хорошо, — согласился Сталин. — Завтра днем ждем вас в Москве. Всего хорошего.

— Всего лучшего, — ответил Жуков.

Сталин усмехнулся: Жуков зачастую в мелочах хочет выглядеть более независимым, чем кто бы то ни было. Пусть себе тешится. «Всего лучшего»… Будто всего хорошего ему мало.

Сталин закурил и еще раз посмотрел на карту, испещренную синими стрелами и множеством разных значков. Затем позвонил начальнику Генштаба Шапошникову:

— Борис Михайлович, я вызвал из Ленинграда Жюкова. Думаю поставить его во главе войск, обороняющих Москву. Как ваше мнение?

— Положительное, товарищ Сталин. Жуков навел порядок в войсках, обороняющих Ленинград. Противник остановлен. Больше того, что он сделал, не сделал бы никто, — ответил Шапошников.

— Я тоже так думаю. Жюков прилетает завтра. Я полагаю, что вы ознакомите его с обстановкой, сложившейся на Резервном и Западном фронтах. Подготовьте для него исчерпывающую информацию о наших войсках и войсках противника.

— Все, что от меня зависит, будет сделано, товарищ Сталин, — заверил Шапошников.

— Иного ответа я от вас и не ожидал, — произнес Сталин, зная наперед, что исчерпывающей информацией не обладает даже Шапошников.

Конечно, плохо, когда у товарища Сталина имеется лишь один генерал, на которого можно положиться. Но других пока что-то не видно. Хотя подающие надежды имеются. Например, генерал Власов, который хорошо проявил себя при обороне Киева, командуя 37-й армией. Однако им еще расти и расти. Что ж, хорошо еще, что есть хотя бы Жуков.

На другой день Жуков стоял перед Сталиным. Лицо такое же каменное, что и месяц назад, разве что морщин прибавилось, да тени под глазами стали темнее.

— Вы уже побывали у Шапошникова? — спросил Сталин, внимательно глядя в лицо генералу.

— Никак нет, товарищ Сталин.

— Обязательно побывайте у Шапошникова. Попытайтесь вместе с ним разобраться в обстановке на Резервном фронте. Как, впрочем, и на других фронтах, прикрывающих Москву. Сколько вам понадобится времени для этого?

— Думаю, дня три-четыре.

— Хорошо. Надеюсь, за это время немцы Москву не возьмут. — И вдруг раздраженно: — А ваш Конев — тоже хорош: проморгал обходной удар немцев, не смог вовремя отвести войска на новые позиции. Разве это командующий фронтом! Он и армией-то командовал кое-как: под Витебском растерял все свои корпуса и дивизии, которые разбежались кто куда, на Духовщину двигался еле-еле, по нескольку сот метров в день. А если его войска брали какую-нибудь деревушку, так шуму по этому случаю было столько, будто Конев взял Смоленск, — и Сталин ткнул пальцем в газету, где выделялся броский заголовок: «Войска командира Конева гонят немцев с нашей земли!» — Тут впору писать, что немцы гонят Конева, а не он их, — произнес Сталин в сердцах. — Там теперь комиссия Гоко работает, она его под трибунал подведет. И поделом! Еременко тоже… Хвастун и трепач! «Мы этому Гудериану морду набьем, товарищ Сталин! Дайте только нам побольше авиации и артиллерии да пару свежих дивизий!», — передразнил Еременко Сталин. — Дали, а он обделался, как последний засранец…

Жуков набрался смелости, возразил:

— У немцев богатый опыт ведения войны, товарищ Сталин. Они хорошо координируют действия всех родов своих войск. При этом чуть ли ни главной фигурой в тактическом плане у них считается командир роты. В отличие от них наш командир роты лишь слепой исполнитель воли вышестоящего начальства. Зачастую он не способен оценить местность, силы противника, найти наилучший способ ведения боя. Его функции сведены к тому, чтобы, получив приказ, поднять людей в атаку. И это почти все. К сожалению, мы учимся почти исключительно на своих ошибках. Но кое-кому и такая учеба не впрок. — И заключил, сглаживая остроту своих слов: — У всех у нас нет опыта такой войны, издержки неизбежны.

— Ваша учеба слишком дорого нам обходится, — проворчал Сталин и решительно заключил: — Поезжайте немедленно к Шапошникову, а затем в штаб Резервного фронта. Загляните и к своему Коневу. Разберитесь на месте, а там посмотрим… Звоните в любое время суток. Надеюсь получить от вас четкие ответы, где наши войска, а где противника. Но главное о том, что нужно сделать, чтобы немцы все-таки Москву не взяли.

— Я постараюсь, товарищ Сталин, — вытянулся Жуков, выдвинув вперед свой раздвоенный подбородок.

 

Глава 13

Маршал Шапошников вышел из-за стола, протянул генералу Жукову руку. Затем показал на большую карту, висящую на стене. Произнес усталым голосом:

— Мне звонил товарищ Сталин, приказал обрисовать вам сложившуюся обстановку без всяких прикрас. Я, может быть, и захотел бы приукрасить, — горько усмехнулся Шапошников, — да обстановка на Западном, Резервном и Брянском фронтах такова, что как ни приукрашивай, а лучше она выглядеть не станет. Обстановка действительно очень тяжелая. Я бы даже определил ее как критическую. Мы стоим у края пропасти — до нее всего один шаг. И я нисколько не преувеличиваю, Георгий Константинович. Ни Конев, ни Буденный, ни Еременко не дают в Генштаб исчерпывающей информации ни о своих войсках, ни о войсках противника. От Еременко и Буденного мы вообще уже несколько дней не получаем никаких сведений. И не знаем, где они находятся. Немцы передают, что взяли в плен несколько сот тысяч красноармейцев и командиров. В том числе несколько генералов. Они перечислили их фамилии и звания. Я думаю, что количество пленных они преувеличили, но все-таки, увы, эти цифры близки к истине. Боюсь, что мы можем получить тот же результат, что и на Юго-Западном фронте. Посудите сами: немцы рвутся к Ржеву, они большими силами подошли к Юхнову, наши войска отходят в расходящихся направлениях: одни на северо-восток на Ржев и Калинин, другие на юго-восток в сторону Калуги. Войска Брянского фронта находятся в тактическом окружении. Окружение грозит войскам Западного и Резервного фронтов. Надо что-то решать, а у нас никаких данных от командования фронтов.

И Шапошников обеими руками потер себе виски, затем пригладил редкие волосы, разделенные прямым пробором.

Жуков искоса глянул на него по-птичьи, отметив, что старик, похоже, болен: лицо вытянулось и осунулось еще больше с тех пор, как он видел маршала в последний раз. Но щадить его Жуков не собирался.

— Как так вышло, — спросил он своим скрипучим голосом, — что ни Генштаб, ни фронтовое командование не смогли определить основные направления удара противника?

— Честно говоря, Георгий Константинович, я и сам не могу понять, как мы обмишурились, — развел Шапошников руками. — Теперь, когда мы стоим перед свершившимся фактом, я понимаю, что были довольно веские данные и за то, что противник может ударить по флангам, и за то, что попрет напролом по кратчайшему пути. Тем более что и пленные, и разведка подтверждали именно это намерение немцев… — Шапошников помолчал, затем продолжил, решив, видимо, высказаться до конца. — Когда выяснилось, что немцы ударили по флангам, я пошел к Сталину… только это между нами… и сказал, что надо отводить войска, иначе они попадут в котел. Но неопровержимых данных у меня не было, и Сталин не согласился. Он посчитал, что противник таким образом хочет распылить нашу группировку. И данные авиаразведки как будто подтверждали эту точку зрения. Теперь-то понятно, что немцы ловко ввели нас в заблуждение. Они настолько плотно прикрыли своей авиацией ударные танковые колонны, что наши самолеты-разведчики прорваться через этот заслон не могли. Зато бои западнее Вязьмы велись как бы напоказ, без видимого прикрытия с воздуха.

— Голиков и раньше легко поддавался на провокации, — заметил Жуков, вспомнив, как начальник Главного разведуправления Красной армии доказывал незадолго до войны, что Гитлер готовится к высадке на Британские острова, а концентрация его войск на наших границах есть отвлекающий маневр, рассчитанный на англичан. Но предаваться разбору, кто виноват, времени не было, и Жуков спросил: — Так что с войсками Западного фронта, Борис Михайлович? Не пора ли им занимать Ржевско-Вяземскую линию обороны?

— Мы уже отдали такой приказ, Георгий Константинович. Но немецкие войска явно опережают наши в темпах продвижения. Боюсь, наши не успеют. Войска Западного и Резервного фронтов перемешались. Полнейшая неразбериха. Порученцы Генштаба находят иногда полки и батальоны в самых неожиданных местах. К тому же полностью деморализованные. В то же время мы готовим Можайскую линию обороны. Там работают десятки тысяч москвичей и жителей окрестных городов и деревень. Однако занимать эту линию пока нечем. Вся надежда на то, что армии фронтов все же избегнут окружения даже если не успеют занять Ржевско-Вяземскую, то успеют хотя бы на Можайскую линию обороны. Мы потребовали от командующих окруженными армиями ускоренного движения к Вязьме.

— А что Конев и Буденный?

— Буденного мы не можем найти уже четвертый день, его штаб в Медыне, километрах в двухстах от фронта. Что касается Конева, то туда направлена комиссия ГКО во главе с Ворошиловым. Разбираются. Судя по всему, ему подыскивается замена. Сами понимаете…

— Понимаю. Думаю, что Западный и Резервный фронты надо объединить под единым командованием. Возможно, и Брянский тоже. Это первое. Второе — срочно готовить резервы для Можайской линии обороны. — Жуков выпрямился, пошевелил плечами. — Выделите мне двух-трех офицеров Генштаба для связи, хорошо знающих театр военных действий. Мне нужна машина с хорошей проходимостью. И человек десять охраны — мало ли что. Хорошо бы иметь радиостанцию, но это слишком громоздко.

— Машины и охрана уже вас ждут, — подхватил Шапошников. — Офицеры для связи — тоже. Что касается радиостанции, то с этим сложнее. Придется опираться на проводную связь.

— Что ж, поеду, посмотрю на месте. Лучше, как говорится, один раз увидеть, чем десять раз услышать, — без тени улыбки произнес Жуков. Пообещал: — Буду держать с вами связь. По возможности. — Тиснул руку Шапошникову и пошел вон из кабинета.

Шапошников смотрел ему вслед, пока за Жуковым не закрылась дверь. Затем достал из ящика стола порошки, высыпал в рот, налил в стакан воды, запил, поморщился и долго еще стоял перед картой, поглаживая рукой грудь под кителем, — там, где неровно, с перебоями билось его уставшее сердце.

Ах, если бы Сталин внимал его, Шапошникова, предупреждениям! Ведь ясно же было даже по тем отрывочным сведениям, что немцы применили свои излюбленные клещи, охватывая ими армии Западного фронта, сбившиеся на весьма ограниченном пространстве. Но Сталин верит не начальнику Генштаба и его выкладкам, а своей интуиции. Или бог знает, чему там еще. Правда, последние дни он все чаще стал советоваться, слушает внимательно, но мало что понимает в военном деле, и ему всякий раз приходится все разжевывать до мельчайших деталей, как какому-нибудь лейтенанту. Если дела пойдут и дальше таким же образом, беды не миновать. К тому же Сталин ложится поздно, почти под утро, и никто из руководства не ложится раньше его; встает он часа в два по полудни, не выспавшиеся люди вынуждены работать, собирать и осмысливать информацию, принимать решения и ждать, когда Сталин проснется, чтобы эти решения утвердить. Обстановка же на фронтах за это время успевает поменяться, данные оттуда устаревают, а новые поступят только к вечеру, в результате чего мы постоянно запаздываем в принятии ответных мер почти на сутки, потому что ни один вопрос без окончательного утверждения Верховным Главнокомандующим не решается. И ведь не скажешь ему: «Товарищ Сталин, ложитесь спать, как все нормальные люди, и начинайте рабочий день тоже, как все, тогда и решения будут приниматься вовремя».

Борис Михайлович прислушался к своему сердцу: оно иногда начинало упорно толкаться в ребра, о чем-то его предупреждая. Явно — ни о чем хорошем. Надо бы в отставку, но, опять же, Сталин даже слышать об этом не хочет, потому что ему как раз и нужен такой начальник Генштаба, который всегда бы держал руку под козырек.

Борис Михайлович горестно вздохнул и вернулся за свой рабочий стол: вздыхай не вздыхай, а дело прежде всего. Может, с приходом Жукова что-то поменяется решительным образом. Жуков получил неплохую практику под Ельней, хотя в своем рвении окружить немцев и подчинить себе свои же войска, потерявшие чувство ответственности и решительность в борьбе, часто переходил все допустимые нормы, расстреливая за малейшее нарушение дисциплины, за неисполнение его приказов как со стороны рядовых, так и командиров и комиссаров. То же самое он практиковал и в Ленинграде. А перед этим и на Халхин-Голе. Генштаб, разбирая его операции, высказывал довольно существенные замечания, в которых предъявлял генералу претензии к через чур жестким методам его руководства. Но Жуков, судя по всему, не склонен обращать внимание на эти претензии и продолжает в том же духе. Крутой мужик, ничего не скажешь. Хоть и Георгий, но далеко не святой… Впрочем, как ни крути, а в данных условиях только такой командующий и может навести порядок в войсках и заставить командиров всех степеней исполнять свой долг. В гражданскую войну только суровая дисциплина, устанавливаемая в Красной армии комиссарами и ревтрибуналами, плюс обещание райской жизни после победы над белыми, а более всего — заградотряды из китайцев, венгров, австрийцев и еще черт знает из кого помогли удержать армию от развала и добиться победы. А Жуков прошел именно такую школу.

Борис Михайлович вздохнул и придвинул к себе последние сводки с фронтов. Затем вызвал к себе начальника оперативного управления генерала Василевского.

— Прошу вас, Александр Михайлович, доложить, — указал на карту Шапошников, — что у нас новенького на Брянском фронте. Как далеко продвинулся Гудериан?

И Василевский принялся передвигать на большой карте флажки и таблички, обозначающие свои и немецкие армии, корпуса и дивизии, поясняя каждое перемещение флажка или таблички:

— Вторая танковая группа Гудериана продвинулись частью сил еще на несколько десятков километров в сторону Брянска с юга. Просматривается намерение фон Бока окружить войска Брянского фронта ударом с севера частью сил Третьей танковой группы. Основная часть танковых дивизий Гудериана движется в сторону Орла. Далее выход к Туле, чтобы, таким образом, обойти Москву с юга. Почти то же самое происходит в центре и на севере. Четвертая танковая группа, судя по всему, нацелена на Малоярославец. Что касается Третьей танковой группы, то ее задача состоит, судя по всему, в том, чтобы охватить Москву с севера. Правда, в центре значительная часть немецких войск все еще скована нашими армиями западнее Вязьмы. Положение наших армий в этом районе весьма неустойчиво. Если срочно не принять соответствующие меры, то им грозит окружение. Правда, командующий Западным фронтом генерал Конев уверяет, что он делает все возможное, чтобы остановить немцев фланговым ударом с северо-востока. Для этого туда перебрасываются резервы под командованием генерала Рокоссовского…

— А что у нас на южном и юго-западном направлениях? — спросил Шапошников.

— Что касается Южного и Юго-Западного фронтов, то обстановка там все более усложняется. Одессу удерживать мы явно уже не можем. Да в этом, Борис Михайлович, нет стратегической необходимости. Приморскую армию, как мне представляется, надо срочно перебрасывать в Крым, иначе удержать полуостров нам не удастся. К тому же создается явная угроза выхода противника к Дону в районе Ростова. На Миусском плацдарме идут тяжелые бои. Особой помощи войскам южных фронтов мы оказать явно не можем в связи с угрозой на Московском направлении…

Зазвонил телефон прямой связи, прервав доклад генерала Василевского.

Шапошников взял трубку, показав своему заместителю, чтобы тот взял параллельную, и, прикрыв свою ладонью, произнес:

— Конев.

И Василевский услыхал резкий голос командующего Западным фронтом:

— Докладываю, товарищ маршал. В районе Вязьмы разворачиваются войска Шестнадцатой армии под командованием генерала Рокоссовского. У него в наличии четыре дивизии с частями усиления. На подходе еще три дивизии и танковая бригада. Передайте товарищу Сталину, что Вязьму мы удержим и тем самым дадим нашим войскам выйти на подготовленный рубеж обороны. Военный совет фронта выражает уверенность, что противник на этом рубеже будет остановлен и разгромлен.

— Хорошо, товарищ Конев. Я передам. Скажите, пожалуйста, вы имеете с войсками прочную связь?

— Более менее, товарищ маршал. Можно сказать, что связь весьма неустойчива.

— Передайте вашему начальнику штаба Соколовскому, чтобы он регулярно посылал в Генштаб донесения об изменениях обстановки. Мы не можем принимать решения, не зная, что у вас происходит.

— Мы непременно исправим это положение, товарищ маршал.

— Надеюсь. Всего доброго, — откликнулся Шапошников, кладя трубку. И, повернувшись к Василевскому: — Вот видите, Александр Михайлович, а мне только что сообщили, что немцы сегодня ворвались в Вязьму. Или Конев не знает действительной обстановки, либо мы получаем паническую информацию из других источников. Кстати, постарайтесь, голубчик, поскорее связаться с Рокоссовским. Да и с командующим Девятнадцатой армии Лукиным надо установить прямую связь. Пошлите туда порученцев.

— Мы уже посылали — никто назад не вернулся.

— Пошлите еще.

— Будет исполнено, Борис Михайлович.

 

Глава 14

Миновало два дня.

Зазуммерил телефон. Сталин снял трубку и услыхал — наконец-то! — знакомый скрипучий голос генерала армии Жукова:

— Здравствуйте, товарищ Сталин, — прозвучало в трубке.

— Здравствуйте, товарищ Жюков. Откуда вы звоните?

— Я звоню от Конева. Отсюда собираюсь ехать в район Калуги.

— Как ведет себя противник? — спросил Сталин, по привычке отсекая ненужные объяснения и подробности.

— Противник упорно рвется к Москве, товарищ Сталин. Но в связи с распутицей его ударные части растянулись по дорогам на большие расстояния, что затрудняет снабжение их горючим и боеприпасами, делает их уязвимыми для нашей обороны. Думаю, что немцы вот-вот остановятся в ожидании заморозков. Пленные говорят именно о такой необходимости и возможности. Еще об усталости войск, которые более трех месяцев не выходят из боя. Думаю, что у нас появится некоторое время для подготовки обороны на Можайской линии, на которой практически нет никаких войск. Я побывал на этой линии и лично удостоверился в этом. Полагаю, что на основных направлениях движения танковых группировок противника надо сосредоточить всю имеющуюся у нас противотанковую артиллерию, изъять часть зенитной артиллерии из противовоздушной обороны Москвы и поставить ее на прямую наводку. Далее. Ускорить производство противотанковых ружей и патронов для них на московских заводах. Фронт испытывает острую нужду в боеприпасах, особенно в артиллерийских, а реактивная артиллерия практически лишена возможности участвовать в боевых операциях…

Сталин почувствовал в этом перечне недостатков укор самому себе и, перебив генерала, велел:

— Пусть в штабе фронта составят список необходимых боеприпасов, мы посмотрим, что сможем дать в ближайшее время. Однако на многое не рассчитывайте: эвакуированные заводы еще только осваиваются на новом месте, продукцию начнут выпускать не ранее середины ноября. К тому же есть данные, что фронтовое командование при отступлении бросает боеприпасы, имущество и продовольствие, не уничтожает его при невозможности вывезти. Пора прекратить это безобразие. — Затем, после короткой паузы, спросил: — А каково на данный момент положение наших войск западнее Вязьмы? Успеют ли они занять Ржевско-Вяземский оборонительный рубеж? Есть ли у них шанс избежать окружения?

— Я говорил с Коневым. Он утверждает, что командующим армиями, которым грозит окружение, отдан приказ как можно быстрее идти к Вязьме. Противник задействовал против них большие силы. Но шансы упредить немцев в занятии подготовленных рубежей, по уверениям Конева, у них имеются.

— Вы закончили ознакомление с фронтом, товарищ Жюков?

— Нет, товарищ Сталин. Собираюсь выехать в район Калуги, выяснить обстановку западнее Малоярославца. Я еще не был на северном участке фронта, товарищ Сталин. Постараюсь сделать это в ближайшие дни. Но должен сказать, что Западный фронт слишком растянут, правый фланг удален и до некоторой степени изолирован от остальных участков фронта. Есть смысл подумать о выделении его в отдельный, скажем, Калининский фронт.

— Хорошо, мы подумаем. Если встретите Буденного, передайте, чтобы немедленно прибыл в штаб Резервного фронта. Звоните мне о ваших впечатлениях и соображениях. До свидания.

— До свидания, товарищ Сталин.

Жуков положил трубку, потер обеими руками лицо.

— Чаю, Георгий Константинович?

Жуков глянул на своего адъютанта, будто не узнавая его, переспросил:

— Чаю? Можно чаю. Только покрепче. — И обратился к генералу Коневу, стоявшему возле стола во все время разговора со Сталиным: — Вот что, Иван Степанович. Ты слыхал, что я сказал Верховному? Думаю, надо выделить для Калининской группы войск отдельное оперативное управление и подчинить ему правый фланг Западного фронта в составе… — Жуков склонился над картой, провел пальцем от Калинина к северу, — …в составе двадцать второй, двадцать девятой, тридцатой и тридцать первой армий. Пусть на месте посмотрят, что можно сделать для отражения наступления немцев в направлении Калинина, в обход Москвы с севера. Я еще раз переговорю со Сталиным, чтобы эту часть Западного фронта выделить в отдельный фронт. Как только вернусь с левого фланга, вопрос этот, думаю, надо решить окончательно. И наладить наконец разведку. Без разведки мы слепы.

Конев, не произнеся ни слова, лишь кивнул головой: мало того, что Сталин прислал комиссию Государственного комитета обороны выяснять причины поражения Западного фронта, теперь еще и Жуков приехал в качестве проверяющего и поучающего. Поучающих много, а толку от этого мало. Лучше бы поменьше вмешивались в распоряжения фронтового командования, побольше давали артиллерии и боеприпасов.

Жуков вприщур глянул на Конева, понял, что тот обиделся, подумал: «Злее будет» и вышел из здания можайского райисполкома. Сев в машину, скомандовал:

— В Малоярославец.

Он сидел, смотрел прямо перед собой, но не видел ни дороги, ни проплывающих мимо осенних пейзажей, которые, несмотря на непогоду, притягивали глаз переливами красок от зеленых до коричневых через все мыслимые и немыслимые тона и полутона. Вот пошли березы в ярко-оранжевых накидках поверх зеленых сарафанов, вот осинник расцвечен багровой листвой, а среди берез и елей желтеют и рдеют широкие листья кленов. Листва дубов подернута тонкой позолотой, и лишь липы ржавеют под дождем легко облетающей листвой, и первый же порыв ветра срывает ее охапками и несет по воздуху, разбрасывая по охристым лугам.

Ничего этого не видит генерал армии Жуков. А видит он ползущие по дорогам немецкие танки, истекающие кровью советские армии, редкие заслоны у мостов, которые могут задержать противника разве что на несколько часов. Фронтовая разведка поставлена из рук вон плохо, сведений о противнике практически никаких, о его планах можно лишь догадываться, связь с дивизиями и даже армиями отсутствует, снабжение передовых подразделений отвратительное, тыловики бегут впереди всех, бросая склады, а вслед за ними бегут представители власти, оставляя население сел и городов на произвол судьбы, раненые часами не выносятся с поля боя, эвакуировать в тыл их не на чем, убитые не хоронятся, а сваливаются в окопы и кое-как засыпаются землей. Командование не думает о том, что живые смотрят на это безобразие и представляют себя на месте погибших товарищей. А в некоторых населенных пунктах местные власти дошли до того, что требуют от воинских частей плату за выделение земли под захоронения погибших. Стыд и позор! Надо прежде всего поднять дисциплину в армейских частях, сплотить всех единой целью, паникеров и шкурников — к стенке, нарушителей приказов — к стенке. Надо, как и в Ленинграде, заставить каждого командира подписывать обязательство не оставлять позиций без письменных приказов, надо остановить бегство гражданских властей, которое дезориентирует население, усиливает панику и нездоровые настроения в армии. Надо, наконец, поставить позади войск заградотряды, чтобы собирали всех бегущих, проверяли, сколачивали из них боеспособные подразделения. Много чего надо сделать, а времени в обрез, и не все подвластно армейскому командованию. Да и само командование никогда не сталкивалось с такими проблемами, не умеет их решать. Все это требует вмешательства свыше.

Да что там говорить о тыловиках! Вот генерал Конев, командующий фронтом, а тоже растерялся, идет на поводу у событий, не обеспечивает свои решения всесторонней подготовкой…

И тут Жукову вспомнился сороковой год, игра на картах «красных» против «синих», где «синие» накостыляли «красным», а затем разбор игры и возможность каждому участнику участвовать в этом разборе. Жукову особенно понравилось выступление генерал-лейтенанта Конева, командующего Северо-Кавказским военным округом, как он очень грамотно все расписал, и получалось, что Жуков, командовавший «синими», просто обязан был выиграть «сражение» у «красных» под командованием генерала Павлова, а Павлов не мог не проиграть. Если бы Конев вот так же проанализировал нынешнюю ситуацию, точнее определил направления главных ударов танковых клиньев противника, то не допустил бы окружения своих армий, стоящих западнее Вязьмы, А он решил, что немцы ударят по прямой, не предусмотрев другого развития событий. В результате противник обошел его войска с флангов, отрезал их и, если еще не закупорил в очередном котле, то вот-вот закупорит. Казалось бы, пора научиться избегать окружений, ан нет, все еще наступаем на одни и те же грабли.

И при этом Конев пытался оправдаться тем, что был де приказ из Ставки, была некая разработка Генштаба, наконец, звонил сам Верховный, а ему, командующему фронтом, отвели роль исполнителя, когда ничего уже поправить нельзя.

Жуков не знал, что именно Конев предложил, а Сталин и Шапошников поддержали сосредоточение войск западнее Вязьмы, надеясь, что немцы увязнут в плотной обороне, появится возможность ударить им во фланг и, если не окружить, то хотя бы парировать их наступательный порыв в длительном сражении на истощение: удержали ведь под Смоленском, почему бы не удержать и под Вязьмой? Когда же наступательные операции фронтов не дали ожидаемых результатов, а немцы, перегруппировавшись, пошли по другому пути, армии практически оказались в мешке.

Но не подробности были важны для самого Жукова, а как бы он сам поступил на месте Конева. Теперь, после того как сбылись его самые худшие предсказания о судьбе Юго-Западного фронта, что, скрипя сердце, вынужден признать и сам Сталин, после Ельни и Ленинграда он может отстаивать свою точку зрения перед кем угодно. Тем более что яснее ясного: он Сталину нужен и, скорее всего, на него и ляжет вся ответственность за оборону Москвы. А тут уж никак нельзя ошибиться.

Впрочем, ошибаться могут все — в этом нет особой беды. Главное — уметь признавать и быстро исправлять свои ошибки, а эта наука посложнее. Судя по всему, именно этого генерал Конев делать не умеет. Вот и получается: в теории он силен как никто, а дошло дело до практики, так ошибка за ошибкой. Ко всему прочему, упрям и честолюбив.

 

Глава 15

Резервный фронт, командовать которым назначен маршал Буденный, по замыслу Ставки должен подпирать Западный фронт во главе с Коневым, но немцы 2 октября рассекли оба фронта сразу, и теперь трудно понять, где и чьи войска и кто ими должен командовать. Во всяком случае, командовать из штаба фронта не получалось. И Буденный решил разбираться на месте. Разыскивая корпуса и дивизии, дерущиеся в полной изоляции, он ездил вдоль линии фронта, пытаясь на месте выяснить обстановку и как-то повлиять на нее, иногда неожиданно натыкаясь на немцев. Его попытки собрать хоть что-то из остатков разбитых отступающих войск были тщетны, и думать нечего, чтобы ими остановить раскатившиеся по дорогам танковые колонны немцев. К тому же пешком за танком не угонишься и от него не убежишь, а его армиям даже лошадей не хватает, не говоря о машинах.

Поэтому-то Буденный и торчит в Малоярославце, в ста километрах от своего штаба, не имея связи ни с кем, втайне надеясь, что как-то все образуется само собой, помимо его, Буденного, воли. Четвертый день он не разговаривает по телефону со Сталиным, боится этого разговора, боится гнева Сталина, надеясь, что этот гнев падет на Конева и растратится на нем, и, хотя слывет человеком смелым и решительным, перед Сталиным всегда пасует и чувствует себя так, как, бывало, в детстве чувствовал себя перед своим отцом, человеком крутым и властным.

Услужливый адъютант маршала Буденного в чине генерал-майора первым услыхал шум подъехавших машин, выглянул в окно, сообщил:

— Там какой-то генерал приехал, товарищ маршал.

— Какой еще к черту генерал? — вскинулся Буденный, не донеся до рта бутерброд с ветчиной, и похолодел от дурных предчувствий.

— Не могу знать.

— Карту давай! — рявкнул маршал фельдфебельским голосом и, едва генерал раскинул на столе бумажное полотно, уткнулся в него, тревожно прислушиваясь к топоту решительно приближающихся к двери шагов.

Когда шаги замерли, сердце у маршала тоже замерло: он представил, как его втиснут в машину между двумя костоломами, повезут в Москву… а может быть, и не повезут, а пристукнут где-нибудь по дороге: время военное, не до формальностей, а уж потом состряпают «дело» или сообщат, что погиб при исполнении. В гражданскую войну Семен Михайлович все это видел чуть ли ни ежедневно, сам принимал участие вместе с Ворошиловым, верша суд и расправу над своевольными командирами отдельных полков и даже дивизий, стараясь из своевольных казачков образовать более-менее дисциплинированное войско, и лишь благодаря этому не только удержал власть над Первой конной армией, но и поднялся до немыслимых вершин в руководстве страной. А кости тех, кто мямлил и рассусоливал, разбросаны по степям и лесам, и никто о них уже не вспомнит.

Дверь решительно отворилась — и в кабинет, где совсем недавно сидел секретарь райкома партии, сбежавший вместе со всей остальной властью несколько дней назад, вошел генерал армии Жуков, который должен быть в Ленинграде, а не здесь, в северо-восточных пределах Калужской области.

Жуков подошел к столу, снял фуражку, бросил ее на карту, протянул руку Буденному.

— Здравствуйте, Семен Михайлович. Нашел вас совершенно случайно.

— Да вот… — замялся Буденный, переводя дух: Жукова Сталин не пошлет арестовывать Буденного: не та фигура. Да и не с этого бы он начал. И маршал, ткнув пальцем в карту, произнес извиняющимся тоном: — Разбираюсь в обстановке. Уж больно запутанная у нас обстановка, Георгий… Западный фронт не удержал немца, а мы, значит, это самое… Ни тебе артиллерии, ни самолетов, ни танков, ни резервов. Чем хочешь, тем и дерись. Вот думаю, как остановить…

Жуков глянул на карту и понял, что карта устарела на несколько дней, что в ней и сам господь бог не разберет, где и что сейчас происходит. Но у него не было ни желания разбирать с кавалерийским маршалом сложившуюся обстановку, ни времени.

— Сталин просил меня передать вам, чтобы вы прибыли в штаб Резервного фронта и связались со Ставкой, — сообщил он и спросил: — Где сейчас противник, знаете?

— Позавчера чуть ни нарвались на него за Юхновым. Еле ноги унесли. Юхнов, скорее всего, уже у немцев. Думаю, не сегодня завтра их танки появятся и здесь.

— Ладно, разберемся, — буркнул Жуков себе под нос, тиснул Буденному руку и покинул кабинет.

 

Глава 16

Восточнее Юхнова шел бой. Пограничники и курсанты подольских военных училищ, вооруженные винтовками, буылками с горючей смесью и гранатами, при поддержке немногочисленной артиллерии второй день, закрепившись на восточном берегу реки Угры, отбивали атаки немцев, пытавшихся переправиться через реку и восстановить взорванный мост. Жуков понял, что долго они здесь не продержатся, а других войск поблизости нет. Правда, в лесу за Медынью он неожиданно обнаружил танковую бригаду, томящуюся без дела в ожидании приказа, о которой, судя по всему, забыли. Жуков приказал командиру бригады занять оборону по реке Шаня и удерживать противника сколь возможно долго, а сам отправился в район Калуги, где, по слухам, дрались части Пятой стрелковой дивизии и остатки Сорок третьей армии.

Да, дрались, и тоже почти без артиллерии, не говоря о танках и авиационном прикрытии. И, разумеется, без связи со штабом фронта, без руководства, дрались потому, что не могли не драться. Однако и здесь они долго не продержатся, отступят, но сколько их отступит, и дадут ли немцы им отступить — еще вопрос. Следовательно, надо срочно подтягивать резервы откуда можно и сосредоточивать их на Можайской линии обороны, иначе немец беспрепятственно дойдет до самой Москвы.

Вечерело. Возвращались назад. Проезжая Детчино, увидели во дворах красноармейцев. Иные были ранены, но большинство выглядели здоровыми, хотя и порядком изможденными.

— Спроси у них, что за часть, — приказал Жуков лейтенанту из собственной охраны.

Тот выбрался из машины, подошел к небольшой группе, толпящейся возле колодца.

— Товарищи бойцы! Вы из какой части? — спросил лейтенант.

— Из разных, — неохотно ответил один из них.

Другой, постарше, с сержантскими треугольничками в петлицах, пояснил:

— Из окружения мы, велели идти на сборный пункт. Вот и идем. — И вдруг озлобленно: — Вот и идем, как скоты! Ни тебе пожрать, ни тебе чего! Начальство укатило, шкуру спасает, а мы, значит, сами по себе! Это что, армия? Говно это, а не армия! Фриц нас лупит в хвост и гриву, а нам и стрелять нечем. Докомандовались, мать вашу в портянку! Так и скажи своему начальнику. А то, вишь ты, сидит себе кум королю, вылезть и с народом поговорить — ему не с руки. А тоже: советская власть! Куда там! Тьфу!

— Вы эти паникерские разговоры бросьте, товарищ сержант! — вспыхнул лейтенант. — Там, под Калугой, ваши товарищи насмерть бьются…

— Ты-то не шибко бьешься. Ты-то пристроился начальству сапоги чистить, а еще указываешь нам, что и куда. Пошел к …ой матери!

— Да я вас… — побледнел лейтенант и хватанул рукой за кобуру.

Но сзади прозвучал резкий голос Жукова:

— Лейтенант, отставить!

Лейтенант оборотился.

Жуков стоял возле машины, фуражка на глаза, тяжелый раздвоенный подбородок устремлен вперед. Он стоял, широко расставив ноги, руки за спину, во всей его плотной фигуре чувствовалась властная сила — и красноармейцы невольно подтянулись и молча уставились на незнакомого генерала.

— Как твоя фамилия? — спросил Жуков, не отрывая взгляда от пожилого сержанта.

— Чебрецов, товарищ генерал. Командир отделения тысяча двести сорокового полка триста пятьдесят восьмой стрелковой дивизии. Идем аж с-под Вязьмы. Прошлой ночью проскочили мимо немца, вышли к своим. Теперича нам велено идти в Наро-Фоминск, там, сказывали, сборный пункт, энкавэдэ проверит, кто есть кто, и отправит по частям.

— А где ваше оружие?

— А забрали. Сказали, что в частях нехватка, а нам новое дадут.

— Сколько вас? Командиры есть?

— Человек сто пятьдесят. Из командиров никого нету, товарищ генерал. Был капитан, так он раненый, уехал вперед. Сами по себе идем. — И, зло усмехнувшись: — Христарадничаем.

— Где фронт переходили?

— У Климова Завода,

— Немцев видели?

— У Климова Завода, считай, никаких немцев нету. Одни заградотряды на мотоциклах и бронетранспортерах. А по шоссе много танков в эту сторону двигалось — это видели.

— А наши части там есть?

— Рота какая-то в окопах сидит, старший лейтенант командует. И тот не знает, что ему делать: дальше сидеть или отходить. Им винтовки и немецкие автоматы и отдали. Потому как у них одна винтовка на три человека. А больше никого не видели.

— Хорошо, сержант Чебрецов. Будете за старшего. Ведите людей в Малоярославец. А насчет того, что Красная армия говно, так в этом ты не прав. Ты и есть Красная армия, а себя уважать надо, иначе любая шавка укусить сможет. Вместе будем возрождать нашу армию, товарищ Чебрецов. Одни генералы ничего сделать не смогут, если у солдата нет ни воли к борьбе, ни любви к своему отечеству. Веди, Чебрецов, людей. Но не толпой, а чтобы видно было, что армия идет, а не говно плывет по дороге: народ на вас смотрит. Скажешь, что получил такой приказ от генерала армии Жукова. Бог даст, свидимся.

Повернулся, сел в машину, закрыл за собой дверь, нахохлился.

Лейтенант, все еще не отошедший от нанесенной обиды, произнес, чуть оборотившись назад:

— Этот Чебрецов, товарищ генерал армии, может, немецкий шпион…

— Никакой он не шпион, а просто озлобившийся человек, — возразил Жуков. — Тебя вот послали к такой матери, ты и то злобишься, а его, может, от самой границы гонят и бьют, и никакого просвета, и непонятно, почему так происходит. Тут кто угодно озлобится. А он и его товарищи шли, через немцев шли, с оружием. И дошли до своих, а своим до них никакого дела. Нет, не шпион этот Чебрецов: шпион, если он среди них и затесался, молчит, ему не с руки привлекать к себе внимание. А у этого вся душа нараспашку. Ему объясни по-человечески, что надо делать, и он костьми ляжет, а дело сделает. И я его не сужу, хотя он оскорбил командира и поносил армию и командование. За это под трибунал надо, а то и расстрелять на месте. Но не в данном случае.

И Жуков вспомнил Ленинград, какие разговоры ходили там в сентябре, когда немец, казалось, вот-вот ворвется в город, и не только среди рядовых красноармейцев и краснофлотцев, но и среди командного состава. Особенно в связи с тем, что имелся приказ минировать корабли Балтфлота. Среди флотских офицеров шли разговоры, что лучше пулю в лоб, чем своими руками уничтожать корабли, а еще лучше — выйти в море и погибнуть в сражении с вражескими кораблями. Иные обвиняли во всем бездарное командование…

Приказ на минирование кораблей подписывал Сталин, нарком военно-морского флота адмирал Кузнецов и сам Жуков, будучи еще начальником Генштаба, потому что, из Москвы глядючи, не было уверенности, что Ленинград выстоит. Но, оказавшись в Ленинграде, Жуков понял, что приказ вреден, ведет к поражению, поэтому сразу же приказал корабли разминировать, списать на берег экипажи, сформировать из них морскую пехоту, а корабельную артиллерию использовать для уничтожения наземных целей.

Вот и под Москвой, судя по всему, сложилась такая же обстановка — обстановка неуверенности, безответственности и паники. Все это придется ломать через колено и поворачивать на все сто восемьдесят градусов.

Машина катила по дороге, объезжая воронки от бомб, а Жуков вдруг подумал, как это плохо, когда у красноармейца, у солдата, нет никаких документов. Все равно ведь немец узнает, кто он, из какой части: не все выдержат допроса, а человека унижает, когда он ничего предъявить не может. Действительно, среди окруженцев могут быть и завербованные шпионы. И кто угодно. Хорошая легенда — и ни одно НКВД не подкопается. Надо будет при случае сказать Сталину, чтобы ввести красноармейские книжки, удостоверения или что-то похожее. У комсомольца — комсомольский билет, у партийца — партийный, у командира — удостоверение, а у беспартийного ничего. Унизительно, как ни крути.

 

Глава 17

— Перекусите, Георгий Константинович, — взмолился адъютант. — Второй день нормально не ели. Хотя бы вот чаю с бутербродами.

— Ладно, давай твои бутерброды.

Машины остановились на изъезженной дороге среди леса. Со стороны Калуги слышалась канонада, прерываемая тяжелыми ударами бомб: небо разъяснилось, и самолеты противника снова принялись за работу.

Жуков откусывал от бутерброда, жевал, запивал крепким чаем, таращился в карту. Если погода наладится, жди новых и более сильных ударов противника. Скудные сведения говорят, что основные танковые силы немецкое командование сосредоточило на флангах и будет пытаться, скорее всего, следуя своей излюбленной тактике, охватить Москву с юга и севера, замкнув кольцо на востоке. Но и в центре у него довольно сильная группировка войск и танковая группа генерала Гепнера, снятая из-под Ленинграда. Здесь тоже будут давить, стараясь сковать наши резервы и не позволить нам маневрировать ими по фронту. Если противник, захватит Вязьму и Ржев, то в его руках окажется железная дорога, по которой легче всего перебрасывать части и концентрировать их в нужных направлениях, снабжать их оружием и припасами. А у нас и перебрасывать пока нечего.

Со стороны Калуги несся мотоцикл с коляской, виляя на разбитой дороге, разбрызгивая воду многочисленных луж. Адъютант вперился в бинокль, охрана заклацала затворами автоматов.

Через минуту мотоцикл, весь залепленный грязью, остановился перед цепью охраны, с него соскочил человек в коже и мотоциклетных очках, приблизился к Жукову, кинул руку к шлему и произнес требовательно, как это делает большинство офицеров связи Генерального штаба:

— Товарищ генерал армии Жуков?

— Он самый, — ответил Жуков, но человек в коже продолжал молча смотреть на генерала, и Жуков достал из кармана удостоверение личности и протянул офицеру.

Тот быстро глянул, щелкнул каблуками грязных сапог, представился:

— Капитан Скворцов. Вам телефонограмма от начальника Генерального штаба. — И протянул серый пакет с пятью сургучными печатями.

Жуков вскрыл пакет, прочитал:

«Вам срочно надлежит быть штабе Западного фронта. Шапошников».

В штабе фронта Жукова соединили со Сталиным, и тот, выслушав сообщение генерала о положении дел, передал приказ ГКО о назначении его, Жукова, командующим Западным фронтом, в состав которого включены Резервный и Брянский фронты, Можайская линия обороны.

— Берите немедленно все в свои руки, — велел Сталин, — и командуйте. На Можайскую линию обороны выделяются из резервов Ставки четырнадцать стрелковых дивизий, шестнадцать танковых бригад, до сорока артиллерийских полков. Со временем подойдут и другие части. Главное — остановить немцев. В ближайшие дни представьте в Ставку план обороны Москвы. На всякий случай — и план отхода войск за Москву. Надо рассчитывать на худшее. Но учтите, что за Москву мы должны драться до последнего. Что касается выделения Калининского фронта из состава Западного, Ставка рассмотрела это ваше предложение и утвердила. Кого предлагаете назначить командующим фронтом?

— Конева.

— Конева? Да этот ваш Конев еще ни одного боя не выиграл. К тому же комиссия ГКО вынесла постановление о его аресте и придании суду военного трибунала.

— Но кроме Конева поставить некого, товарищ Сталин, — не сдавался Жуков. — А Конев получил кое-какую практику командования фронтом, надеюсь, в дальнейшем учтет свои ошибки. Я решительно настаиваю на Коневе.

Сталин долго молчал, затем все-таки согласился:

— Ладно, пусть будет Конев. Под вашу ответственность.

— Что касается планов, — продолжил Жуков, — то они будут готовы в ближайшие дни, как только окончательно выяснится положение наших войск. Хочу вас заверить, товарищ Сталин, что под Москвой войска будут драться до последнего вздоха, но за Москву не отойдут.

— Посмотрим. У меня все. Действуйте.

Положив трубку, Жуков обратился к начальнику штаба фронта сорокачетырехлетнему генералу Соколовскому, стоявшему по стойке смирно около стола. Его мужественное лицо, с маленькими серыми глазами и узким маленьким ртом, выражало решительную готовность выслушать приказ и исполнить его, не пропустив ни единой запятой.

Генерала Соколовского Жуков знал: в январе сорок первого, едва Жуков принял под свое начало Генштаб, Соколовского назначили его заместителем. Разумеется, с подачи Сталина. О нем Жукову было известно, что тот закончил в двадцать первом академию РККА, в гражданскую командовал кавалерийской дивизией, так что опыт имеет. Да и в качестве заместителя начальника Генштаба проявил себя исполнительным и грамотным штабистом. Но не более того. В июле именно он сменил расстрелянного начальника штаба Западного фронта генерала Климовских. После генерала Павлова фронтом командовали маршал Тимошенко, затем Конев. Жуков — четвертый командующий фронтом за эти месяцы, и третий при Соколовском.

Впрочем, Жукова он устраивал вполне.

— Так что у нас имеется в наличии, Василий Данилыч? — спросил он, не поднимая головы от карты.

— От Буденного штаб и девяносто человек охраны, от Конева тоже штаб и два запасных полка. Все остальные силы рассеяны на огромном пространстве. Связи с большинством соединений не имеем, — отчеканил Соколовский без единой запинки и замолчал, склонившись в почтительном ожидании.

— А что у Еременко?

— Со штабом Брянского фронта связи нет, хотя рации, судя по всему, работают. Есть предположение, что штаб сам по себе, шифровальщики сами по себе. Мы послали туда два самолета с офицерами связи.

— Что Рокоссовский? — продолжил выспрашивать у своего начштаба Жуков, явно теряя терпение.

— Вышел на связь буквально час назад. Сообщил, что немецкие танки ворвались в Вязьму, что штаб его армии какое-то время из-за неразберихи был отрезан от подчиненных ему дивизий, но что ему удалось прорваться и сейчас он пытается собрать дивизии, которые — согласно приказу командования фронтом — по-прежнему движутся к Вязьме по разным дорогам, не имея представления о сложившейся там обстановке. Рокоссовский ждет дальнейших распоряжений. — И продолжил, опережая вопросы нового командующего фронтом, чутко уловив его раздражение: — Мы имеем сообщение, что Сорок третья и Тридцать третья армии Резервного фронта рассеяны противником и практически перестали существовать как организованные войсковые единицы. Отдельные командиры дивизий пытаются собрать отходящие в беспорядке деморализованные постоянными бомбежками части и организовать сопротивление, но из этих попыток пока мало что получается. При первом же налете авиации противника пехота разбегается. Известно также, что пути отхода Двадцатой и Двадцать четвертой армий Западного фронта перерезаны противником. Из штаба Пятидесятой армии сообщили, что противник захватил Брянск, — закончил Соколовский.

Жукову показалось, что начальнику штаба доставляет особое удовольствие докладывать не столько о хорошем, сколько о плохом. Он выпрямился, заглянул Соколовскому в его маленькие, близко посаженные к переносице глаза и увидел там плохо скрываемое любопытство человека, который наблюдает уже не первого командующего, но пока ни один из них не справился со своими задачами.

Помяв пятерней свой тяжелый, обметанный жесткой щетиной подбородок, Жуков усмехнулся, проворчал сквозь зубы:

— Барррдак. Пора с этим кончать. Пиши. Первое — наладить связь со всеми армиями, дивизиями и полками. Любыми способами! И в ближайшие же десять часов! Второе — наладить разведку: откуда, сколько и когда? Третье — перевести штаб фронта восточнее Можайской линии обороны. Согласовать с Генштабом. Четвертое — стянуть на Можайское направление всю артиллерию. В том числе и часть зенитной из московской зоны ПВО. Пятое… Пятое — создать из прибывающих резервов ударную группу из двух-трех стрелковых дивизий, кавалерийских и танковых бригад и контратаковать немецкие колонны на марше. Поручить это генералу Рокоссовскому. И, наконец, шестое — издать приказ по войскам фронта от имени командующего фронтом. Основной упор сделать на беспрекословное выполнение приказов командования фронта, на нетерпимость ко всякому разгильдяйству, безответственности, паникерству и трусости. За отход с линии обороны без письменного приказа вышестоящего командования, оставление боевой техники и войскового имущества расстреливать на месте. А также о создании заградительных отрядов в каждой дивизии в количестве не менее двух-трех рот полного состава. С их помощью задерживать всех военнослужащих, бегущих к Москве. Обяжите Военного прокурора фронта и Военный трибунал повсеместно обеспечить выполнение настоящего приказа. И, наконец, последнее: всеми возможными способами наладить связь с армиями Западного фронта, оказавшимися в окружении. Дайте радиограмму Лукину, чтобы его части стремительно отходили севернее Вязьмы, прикрывшись арьергардами, пока немцы еще не создали плотного фронта окружения. И пусть спасают артиллерию — это самое главное. Есть у нас связь со штабом Девятнадцатой армии?

— Постоянной связи нет.

— Так сделайте все, чтобы эту связь установить, — взорвался Жуков, швырнув на карту карандаш, и так глянул на своего начштаба, будто перед ним стоял главный виновник всех неудач Западного фронта.

* * *

Из дневника фельдмаршала Федора фон Бока:

7/9/41 Сегодня утром 10-я танковая дивизия вышла к Вязьме с восточного направления. Подошла и 2-я танковая дивизия, замкнув кольцо вокруг главных сил русских. На всех других фронтах вокруг Вязьмы атака также развивается успешно.

Ближе к полудню приехал Браухич, чтобы обсудить следующие вопросы: немедленный поворот 2-й танковой группы к Туле, а также продвижения к Москве всех войск, какие только можно снять с фронта окружения в районе Вязьмы. А также: наступление на северном крыле 9-й армии танковой группы Гота в северном направлении с целью уничтожения русских войск, противостоящих левому крылу группы армий «Центр» и правому крылу группы армий «Север» (Лееб).

Браухич сказал, что сейчас обстановка отличается от обстановки под Минском и Смоленском и что сейчас мы можем себе позволить молниеносный бросок на Москву без оглядки на фланги.

9/10/41 «Котел» в районе Вязьмы все больше «съеживается». С каждым днем увеличивается число пленных и количество захваченного военного имущества.

Пришел рапорт о том, что (в районе Брянска-МВ) имели место две попытки прорыва, к счастью, вовремя пресеченные. Гудериан подтягивает в этом направлении свои силы, чтобы ликвидировать возможность крупного прорыва. Атакой с западного направления захвачен Трубчевск. Двигающаяся по шоссе дивизия СС «Рейх» после тяжелых боев захватила Гжатск. 9-я армия получила приказ как можно быстрее захватить Зубцов и Ржев любыми имеющимися в ее распоряжении силами, чтобы проложить таким образом путь для запланированной мной атаки на Калинин 3-й танковой группы.

10/10/41 Ездил в 87-ю дивизию, которая наступала на восток через Днепр — с тем чтобы ускорить ликвидацию «котла» к западу от Вязьмы. Дивизия потеряла контакт с противником и ее командование отказывается верить, что в «котле» все еще находятся крупные силы противника, не считая тех 200000 человек, которые уже взяты в плен нашими войсками. Противник прилагает отчаянные усилия, чтобы вырваться из «котла» в восточном и юго-восточном направлениях.

Попытки прорыва, предпринятые противником на юге от Брянска, успешно пресечены. На севере от Брянска, напротив, главные силы русских скорее всего уже вырвались из окружения. Тем не менее там еще много чего осталось, особенно в смысле вооружения и военного имущества.

Погода начинает портиться; идут попеременно то дождь, то снег, температура падает.

11/10/41 «Карманы» на севере и юге от Брянска и у Вязьмы все более «съеживаются»; противник, в особенности это относится к «карману» у Вязьмы, предпринимает отчаянные попытки вырваться из окружения. В одном месте русские после артиллерийской подготовки пошли на прорыв сомкнутыми колоннами.

1-ю кавалерийскую дивизию собираются переформировать в танковую. На этом история германской кавалерии заканчивается.

12/10/41 Гудериан пока наступать не может; как и Вейхс (2-я армия), он занят ликвидацией брянских «котлов». «Котел» под Вязьмой «съежился» еще больше. Число пленных выросло до огромных размеров. Потери противника в живой силе и технике также очень велики.

Правое крыло наступающей в восточном направлении 4-й армии заняло Калугу. Корпус, находящийся в крайней оконечности северного крыла 9-й армии, достиг позиций противника на западе и на севере от Ржева и прорвал их силами своего правого крыла. 3-я танковая группа заняла Старицу. Одновременно (она) должна захватить Калинин и удерживать Старицу и Зубцов. Кстати сказать, фюрер запретил нам входить в Москву.

 

Глава 18

Поздним вечером 10 октября в деревне Шутово, что затерялась среди лесов северо-западнее Вязьмы, сорокадевятилетний генерал-лейтенант Лукин, принявший на себя командование остатками Девятнадцатой и Тридцать второй армиями, а также Группой генерала Болдина, собрал совещание старших командиров — от дивизии до армии. Когда прибывшие генералы и офицеры расселись по лавкам вокруг большого деревенского стола, Лукин, сидевший под черными от копоти лампадки и лучин иконами в «красном углу», поднялся и, упираясь костяшками пальцев в стол, заговорил глухим голосом:

— Ну что ж, товарищи, приступим. Все, кого пригласили, прибыли. Думаю, «совет в Филях» можно начинать. С Кутузовым я себя сравнивать не собираюсь, но вопрос и тогда и сегодня стоит на повестке дня один и тот же: как отстоять Москву… И, я бы сказал, Россию. Должен вас уведомить, что я сегодня получил радиограмму лично от товарища Сталина. Он ничего от нас не требует, ничего нам не приказывает. Он просто уведомляет, что прорыв наших армий жизненно необходим для обороны Москвы. Сами понимаете, товарищи, какое положение сложилось в результате тех событий, которые произошли за последние несколько дней на нашем фронте. Ясно одно: Москва в опасности, войск в распоряжении фронта нет, надежда только на нас. Иначе бы товарищ Сталин к нам не обращался.

Невнятный гул прокатился по избе. Командир отдельного артиллерийского дивизиона, сидевший у печки, произнес с кривой усмешкой:

— Похоже, нет уже не только войск, но и самого фронта, товарищ генерал: профукали.

Лукин выпрямился во весь свой высокий рост, сверкнул серыми глазами, вздернул тяжелый подбородок, голос его зазвенел:

— Пока мы живы, фронт есть и будет, товарищ полковник! — Помолчал немного, продолжил все тем же размеренным голосом: — Сейчас не место и не время выяснять, кто виноват в том, что случилось. Потом разберемся. Кто останется жив. Я же собрал вас для того, чтобы решить сообща, что нам делать. Новый командующий Западным фронтом генерал армии Жуков потребовал от нас нацеливаться на прорыв. Он требует, чтобы мы прорвали линию обороны противника в течение 10–11 октября. И ни днем позже. При этом Жуков требует сохранить тяжелое вооружение. Он предлагает нам прорываться либо на Гжатск, либо на Сычевку. Есть у кого-нибудь свое мнение на этот счет?

Поднялся генерал-майор, командир Второй дивизии, подтянутый, застегнутый на все пуговицы, с лицом решительным и дерзким взглядом глубоко упрятанных в подбровья глаз.

— Разрешите, товарищ командующий?

— Слушаем вас, товарищ Вашкевич.

— Прорываться надо там, где у немцев имеется слабина. А мы со всей определенностью не знаем, где таковая имеется. Основываться на догадках и предположениях — это значит окончательно погубить людей. Нужна глубокая разведка и точные данные. Иначе и дальше будем тыркаться, как слепые котята.

— У вас все?

— Так точно.

— Что касается разведки, то она действует, — снова заговорил генерал Лукин. — Но сидеть и ждать, когда все прояснится, мы не можем: дорог каждый час. К тому же рекомендации нового командующего фронта Жукова, надо думать, основываются не только на догадках и предположениях. Теперь о том, с чем мы пойдем на прорыв. Наши танковые бригады потеряли до семидесяти процентов личного состава, из бронетехники осталось не более десяти единиц. Да и у тех танков горючего всего на сто километров хода. Снарядов — по несколько штук на орудие, патронов к пулеметам и винтовкам на час-два активного боя. Самолеты иногда сбрасывают нам боеприпасы и медикаменты, но это капля в море. Какой-либо помощи с внешней стороны окружения по деблокированию ожидать не приходится. Противник продолжает двигаться к Москве, и не трудно догадаться, что у Жукова голова болит больше всего о том, как остановить это движение. Следовательно, наша главная задача, помимо всего прочего, состоит в том, чтобы привлечь к себе как можно больше дивизий противника и тем самым помочь Москве выстоять. Разумеется, эта задача наилучшим образом решится, если мы сумеем прорвать кольцо окружения и вывести подчиненные нам войска к своим. Вместе с тяжелым вооружением. Но есть и другое мнение: организовать круговую оборону и драться до последнего патрона и последнего солдата. Если остановиться на этом варианте, то надо иметь в виду, что немцы могут блокировать нас сравнительно небольшими силами, высвободив остальные для наступления на Москву, и будут ждать, пока мы не передохнем с голоду. Приняв вариант на прорыв, мы, во-первых, выполняем приказ командования; во-вторых, по-прежнему приковываем к себе значительную группировку войск противника; в-третьих, получаем шанс выйти к своим. Да, все наши попытки до этого заканчивались полным провалом и большими потерями. Ясно, что противник за короткий срок успел создать очень плотное внутреннее кольцо окружения. Вокруг Вязьмы сосредоточены его танковые и моторизованные дивизии. Сколько чего, мы не знаем. Наша разведка устанавливает лишь те части противника, которые ближе к нам. Что у них во второй линии, неизвестно. Вот все, что я имел вам сообщить. Теперь прошу высказываться по существу. В связи с традициями нашей армии, первым слово предоставляется младшему по званию. Прошу командира кавдивизии подполковника Стученко.

Подполковник, сухощавый, поджарый, с широкими плечами и резкими чертами лица, поднялся, пробежал пальцами вдоль ремня, собирая складки гимнастерки сзади, поправил шашку, пригладил спутанные волосы. Кашлянул: ему впервые приходилось выступать перед такой аудиторией. К тому же его не устраивал ни один из названных вариантов. Он уже не раз обжигался на том, как пехотное начальство использует его кавдивизию — отвратительно использует, не считаясь ни с людьми, ни с обстоятельствами. Следовательно, и дальше собирается делать то же самое. А его кавдивизия, несмотря на понесенные по вине пехотного командования потери, единственное здесь более-менее сохранившееся воинское формирование, способное наносить противнику неожиданные и весьма болезненные удары. Его коням не нужен бензин, а конники могут, в конце концов, пользоваться и холодным оружием. И этим же оружием добывать немецкое, чтобы им же немцев и бить.

— Я, товарищи, так считаю, что надо разбиться на группы, — произнес подполковник Стученко и с подозрением оглядел собравшихся. — Скажем, на дивизии, если иметь в виду, что в большинстве дивизий и полноценного полка не наскребётся. И этими, так сказать, группами просачиваться скрозь немецкие заслоны. А тут уж как кому повезет. Такая моя точка зрения на текущий момент. — И подполковник опустился на лавку. Но тут же вскочил. — Все равно мы к этому решению придем не сегодня, так завтра. И у меня имеется предложение.

— Какое предложение? — спросил Лукин.

— Предложение мое такое. Я со своей дивизией наношу отвлекающий удар, оттягиваю немцев на себя. А вы, стало быть, прорываетесь в другом месте.

Заговорили сразу несколько командиров дивизий, перебивая друг друга:

— А обозы куда девать?

— А раненых?

— Ему хорошо: сел на коня и рванул в любую сторону…

— Какой там отвлекающий? Мы у немцев — как на ладони!

— Прекратить болтовню! — оборвал разговоры генерал Лукин. — Ни о каком дроблении армий не может быть и речи. И не в одних обозах и раненых дело. Дело в том, что сильным кулаком и ударить можно сильнее. В противном случае немцы нас поодиночке расколошматят. Если не удастся прорваться здесь, повернем на юг. Мы пытались установить связь с командующим южной группы генералом Ершаковым для налаживания совместных действий. Пока нам это сделать не удалось. Но надежды мы не теряем. Если соединимся с Ершаковым, силы наши удвоятся…

При этом генерал Лукин умолчал, что радисты слышали передачу немецкого радио, и там сообщалось, будто немецкие войска под Вязьмой уже взяли в плен пятьсот тысяч русских солдат и офицеров. А так же с десяток генералов, фамилии которых были названы. И большинство генералов из тех армий, что попали в окружение южнее Вязьмы. Лукин не сомневался, что немцы прибавили вдвое количество пленных, но даже если и не прибавили, то армии под командованием Ершакова оказались в таком же трудном положении, что и те, которыми командует сам Лукин. Так что идти на юг имеет смысл лишь в том случае, если там еще сохранились боеспособные подразделения.

Испытующе оглядев своих товарищей по несчастью, он спросил:

— У кого-нибудь будут другие предложения?

Никто на этот вопрос не ответил.

— Так, понятно: других предложений нет. Тогда слушайте приказ: прорыв начать завтра в шестнадцать часов ровно. Командирам дивизий и отдельных частей к этому времени занять отведенные позиции. Бензин из автомобилей слить в артиллерийские тягачи и танки. Все лишнее уничтожить или зарыть. Артиллерии выдвинуться на прямую наводку. Цели для поражения огнем разведать предварительно. «Катюшам» свой последний залп нанести по крупному скоплению войск противника. В случае угрозы захвата реактивных установок немцами, установки взорвать. Порядок следования колонн и места их сосредоточения получите у начальника штаба. Выдвижение на исходные позиции начать немедленно. Движение производить по возможности скрытно, применяя все способы маскировки. Танки сосредоточить на направлении главного удара в сторону села Богородицкое. Разведротам предварительно прощупать оборону противника. Обозы и штабы подготовить к движению. Приказ по армии получите через два часа. На этом совещание считаю закрытым. Постарайтесь подбодрить своих людей, разъяснить им стоящую перед нами задачу. На этом все. Желаю успехов.

Когда командиры покинули избу, Лукин составил радиограмму на имя начальника Генштаба маршала Шапошникова, Верховного Главнокомандующего товарища Сталина и командующего фронтом генерала Жукова, указав в ней принятое решение на прорыв, место предполагаемого прорыва, попросив помочь авиацией, патронами и снарядами. Ответа от так и не дождались: то ли там решали, что делать, то ли телеграмма не дошла до адресата, то ли в Москве было не до окруженных армий.

 

Глава 19

Вдали виднелись крыши села Богородицкое, а над ними плыла среди порозовевших на закате солнца облаков высокая черная колокольня без креста и без колоколов. Она пялилась мертвыми глазницами на окрестные леса, на тихую речушку Бебря с топкими берегами, на сгрудившиеся в лощине машины, повозки с имуществом и ранеными, на артиллерийские упряжки без снарядов, на минометы без мин, на плотные колонны пехоты. Все это шевелилось и медленно подвигалось поближе к сосредоточивающимся для удара полкам и батальонам, к артиллерийским позициям. А сзади, среди деревьев густого леса, надвигались другие части, нажимая на передних. Всхрапывали лошади, когда на их крупы опускался безжалостный кнут ездового, ругались и хватались за оружие командиры, пытаясь навести порядок в этом потоке, но усталые, измученные, голодные люди, хотели только одного, чтобы эта новая попытка прорваться, уже не первая в течение последних трех дней, быстрее началась и быстрее же закончилась. Может быть, на этот раз удастся проскочить в пробитую передовыми частями брешь в немецкой обороне; может быть, они успеют до того, как немцы заткнут эту брешь, и не придется начинать все сначала.

До начала атаки оставалось совсем немного времени, а еще не все части, назначенные в эшелон прорыва, заняли исходное положение в соответствии с приказом командующего. Продираясь сквозь густой лес, обходя плотные колонны тылов, полки и батальоны, подгоняемые окриками командиров, спешили занять свои места в боевых порядках. Туда же стремились отставшие артиллерийские батареи. Спотыкались на валежинах лошади, застревали и подпрыгивали на корнях колеса орудий, артиллеристы тащили свои пушки вместе с выбивающимися из сил лошадьми. Среди деревьев мелькали черные бушлаты бригады морской пехоты, синие бескозырки, пилотки, каски, фуражки.

Командир 2-й дивизии, бывшей дивизии народного ополчения Сталинского района города Москвы, генерал Вашкевич, наблюдал, как масса людей, повозок и машин медленно надвигается на позиции артиллерии, изготовившейся к стрельбе. Он нервно поглядывал на часы, понимая, что остановить в ближайшие минуты эту стихию не удастся, что порядок следования частей или плохо продуман, или еще хуже организован, что, наконец, надо или немедленно начинать атаку, или отложить ее до утра.

Потребовав от ординарца коня, он кинулся к командующему объединенной группировкой войск генералу Лукину, КП которого располагался в километре южнее на небольшой высоте.

Он гнал в открытую по берегу речушки, зная, что немцы видят его и могут обстрелять. И было странно, что они не стреляют.

Взлетев на холм и спрыгнув с коня, генерал Вашкевич подошел к Лукину. Закатное солнце освещало высокую фигуру командующего, и Вашкевич впервые заметил, как густо посеребрилась его голова за последние два дня.

— Что случилось? — спросил Лукин, не дожидаясь доклада комдива.

— Надо отложить атаку на утро, товарищ командующий, — ответил тот и тут же начал торопливо доказывать, почему это нужно сделать: — Надо отвести тылы назад, привести в порядок перемешавшиеся части, иначе они или сомнут атакующие полки, или будут расстреляны противником.

— Вашкевич, ты не представляешь всей обстановки, — заговорил генерал Лукин со злой усмешкой на узких губах. — Или мы сегодня, сейчас! прорвемся, или к утру нас сомнут. Немцы знают, что мы здесь. Они знают, что мы готовимся к прорыву. Пока нам противостоят лишь отдельные части. К утру здесь будут танковые дивизии, и нам тогда не пройти. Это ты понимаешь?

— Понимаю.

— А если понимаешь, так иди и прорывайся. Желаю успехов.

— Есть прорываться, товарищ командующий, — кинул руку к фуражке генерал Вашкевич, вскочил на коня и погнал назад.

И опять немцы не стреляли. Или их действительно было слишком мало, или они не хотели раскрывать свои позиции, ожидая атаки. Но теперь это уже не имело никакого значения.

Солнце висело над самым горизонтом. Длинные тени тянулись от деревьев и кустов. Кое-где еще золотились березы на фоне темно-зеленых елей и бурого чернолесья, золотилась пожухлая трава, ни лист не шелохнется, ни травинка. Во всем мире сгустилась такая неподвижная тишина, которая не позволяла поверить, что она вот-вот взорвется грохотом орудий, пулеметными очередями, криками боли и отчаяния. Даже гомон десятков тысяч людей, сгрудившихся на тесном пространстве, затих и как бы затаился. И куда-то исчезли немецкие самолеты, которые весь день бомбили колонны войск, продирающиеся сквозь леса.

Стрелки на часах сошлись на 16–00.

Тотчас же оглушительно рявкнули 152-миллиметровые гаубицы. Им вторили орудия меньших калибров. Полки 2-й дивизии начали выходить из лесу на сырую луговину, примыкающую к реке. На левом фланге шла бригада морской пехоты. Под ногами чавкала вода. Развернуться негде, поэтому шли густыми колоннами, надеясь ими перейти речку и уже за ней начать разворачиваться в цепи.

Генерал Вашкевич видел, как передние ряды вошли в воду там, где места перехода вброд заранее обозначены вешками. Вода после недавно прошедших дождей кое-где доходила до пояса.

Немцы молчали.

Передовые роты, преодолев речку, начали разворачиваться в цепи. Все это делалось под грохот артиллерийской канонады. Едва цепи двинулись к селу, обходя его с флангов, к реке устремился понтонный батальон, который должен наладить переправу для танков, транспорта и других войск. За ними надвигались повозки и сбившиеся в толпы батальоны вторых эшелонов.

Вот тогда-то немцы и открыли огонь.

С окраины села, слева — от леса, справа — с холма ударили пулеметы, счетверенные зенитные установки, минометы и орудия. Вокруг вдруг все замерцало густыми огнями выстрелов; стон снарядов и мин, частые взрывы, визг осколков, свист пуль, яростное дудуканье зенитных установок — все это обвалилось на людей грохотом и ревом, прижало цепи к земле. Вскакивающие кое-где командиры не успевали произнести и двух слов, как тут же падали убитыми.

Наши минометчики выпустили несколько дымовых зарядов, и белые дымы стали медленно наползать на луговину перед селом, укрывая атакующих. Но стрельба со стороны немцев не прекратилась, она даже усилилась. И слышно было, как сзади, в лощине, где яблоку упасть негде от тесноты сгрудившихся людей и лошадей, особенно густо рвутся снаряды и мины, как стонет от боли и ужаса раздираемая ими человеческая масса.

И тогда атакующие поползли. В надвигающихся сумерках зашевелилась трава, густая осока, низкие кусты ивняка. Казалось, сама земля со всем, что на ней росло, двинулась вперед, к окраине села, издавая глухой, отчаянный стон. Атакующие ползли, перелезая через трупы своих товарищей, через раненых, замирали на мгновение в воронках, остро пахнущих сгоревшей взрывчаткой, делали пару выстрелов из винтовки или выпускали короткую очередь из автоматов и ручных пулеметов по светлячкам выстрелов и ползли дальше. С матом, с воем, с хрипом и стонами.

 

Глава 20

Двадцатитрехлетний командир стрелковой роты лейтенант Скобелев, бывший студент исторического факультета Московского университета, собиравшийся стать археологом, с третьего курса пошедший добровольцем в народное ополчение, полз быстро, хотя, быть может, не впереди всех. Он полз, не оглядываясь, не думая о том, ползет ли за ним его рота или нет: вой и крики, стон и хрип, прорывавшиеся сквозь грохот разрывов и стрельбу, толкали его навстречу огненным сполохам, которые все приближались и приближались. Даже если он полз один, это уже ничего не значило: назад у него дороги не было.

Но не может того быть, чтобы один.

Вчера вечером, когда перед строем полка был прочитан приказ командования на прорыв, встал комиссар полка батальонный комиссар Епифанов, который комиссарил еще в гражданскую, а потом работал преподавателем истории Древнего мира в университете, и сказал:

— Завтра мы должны или прорваться или погибнуть. Другого нам не дано. Считайте, что мы стоим на самом последнем рубеже перед Москвой, и отступать нам некуда. Поэтому коммунисты и комсомольцы должны быть впереди. А если кто хочет вступить в партию большевиков, тот может прямо сейчас подавать заявление. Оно может быть коротким. Примерно таким: «Завтра предстоит решительный и последний бой на прорыв. Хочу в этот бой идти коммунистом». Далее подпись, число, год. Заявления прошу сдавать политрукам роты.

И тогда ротные политруки стали раздавать четвертушки тетрадного листа для заявлений и карандаши. И лейтенант Скобелев тоже взял листок у политрука своей роты Муравейкина, хотя до этого в партию вступать не собирался. И даже не думал об этом. Но не потому, что как-то не так относился к партии и партийности, а просто не считал партийность для себя обязательной, к тому же боялся, что кто-то может обвинить его в карьеризме.

Сегодня все эти соображения остались в прошлом. Сегодня вся его карьера сводилась к тому, чтобы, как верно сказал комиссар, прорваться или умереть. Последнее даже более вероятно: не может так продолжаться долго, чтобы не убило и даже не ранило. Сколько его товарищей-студентов, вступивших в ополчение вместе с ним, полегло на его же глазах. А какие были ребята, какие строили планы на будущее! А ему пока везло. И вот все его будущее сводится к завтрашнему дню — прорваться или умереть. Что ж, умереть коммунистом, пожалуй, даже лучше. Ведь наступит же когда-нибудь это прекрасное будущее, когда будет искоренено все зло на земле и люди станут светлыми и чистыми, как родниковая вода. Ведь должно же когда-нибудь закончиться то, что называется историей: войны, войны и войны, подтверждение чему он не раз находил в древних слоях исчезнувших городов и раскапываемых могил: наконечники стрел, копий, проржавевшие мечи и шеломы, остатки сгоревших жилищ.

Лейтенант Скобелев писал заявление на своей командирской планшетке. Кто-то на прикладе винтовки или автомата. Писал именно те слова, которые были предложены комиссаром. И когда он в раздумье оглядывался, пытаясь отыскать какие-нибудь другие — более сильные, что ли, — слова, ему казалось, что и весь полк склонился к этим четвертушкам белой бумаги в поисках этих слов. Но более сильные слова не находились: наверное, их просто не существовало.

Так что сейчас, на окраине села Богородицкое, оглядываться лейтенанту Скобелеву не было нужды: он был уверен, что рота следует за ним. И где-то рядом младший политрук Муравейкин. Этот тоже назад не повернет.

Солнце уже село, но небо продолжало светиться, и землю накрыл сиреневый сумрак, размывший предметы и расстояния. Горели избы. Черный дым поднимался к небу. Внизу, у земли, было почти темно. Там и сям докуривали свои белые дымы специальные мины.

Лейтенант Скобелев заполз в канаву, тянущуюся вдоль улицы села, пополз по ней. На него медленно надвигались закрывающие небо черные громады изб и деревьев, казавшиеся таковыми от земли. Уже слышно, как звенят пустые гильзы, выбрасываемые немецкими пулеметами. Слышны чужие отрывистые команды. Длинные факелы огня, выплевываемые стволами пулеметов, рвут на части зыбкую еще темноту. До них не больше двадцати метров.

Скобелев отцепил от пояса у себя за спиной две гранаты — лимонки. Зубами вырвал кольца и швырнул их одну за другой в этот самодовольный звон пустых гильз, отрывистых команд и пляшущего пламени.

Взрыв! Еще один! Еще и еще! И рядом и дальше.

— А-аа! — закричал, вскакивая на ноги, лейтенант Скобелев в жутком отчаянии, не чувствуя страха, а одно лишь желание дорваться до тех, кто с таким презрительным самодовольством убивает его товарищей, испытывая к убийцам одну лишь лютую ненависть.

И сзади, и рядом тоже закричали, и теперь уже густой треск выстрелов и взрывов гранат покатился по улицам села, сметая все на своем пути.

Яркие вспышки фар ослепили неожиданно, но Скобелев успел упасть и откатиться за угол сарая. Послышался лязг гусениц, безостановочно долбил крупнокалиберный пулемет, затем там вспыхнуло яркое пламя, осветив немецкий танк. Но за ним ползли другие. Ползли напролом через огороды, подминая под свои стальные туши деревья, изгороди, сараи, людей.

Рядом упали двое в черных бушлатах с длинным противотанковым ружьем. Выстрел — и танк закружился на месте. Еще выстрел — он задымил и замер. Открылся люк, из него вместе с черным дымом полезла черная фигура. Скобелев короткой очередью заставил ее обвиснуть — половина туловища в танке, половина снаружи. Затем вскочил на ноги, что-то крикнул бойцам, махнув рукой в сторону центра села, и они уже втроем побежали к церкви, колокольню которой сорвало тяжелым снарядом.

А пушки все били слева и справа, и пулеметы не умолкали, но их все более и более подавлял вал криков, стрельбы и взрывов гранат.

Лейтенант расстрелял последний диск своего ППШ, на ходу успел подхватить с убитого немца автомат и подсумок с рожками. Переулки, огороды, голые кусты смородины, возникающие и тут же исчезающие фигуры немецких солдат, короткие очереди, короткие сшибки в рукопашной — и вот уже село позади, а впереди поле с низкой стерней, на котором застыли темные человеческие фигурки, чадящий немецкий танк, рядом бронетранспортер, среди молодого березняка артиллерийские позиции немцев, накрытые залпом тяжелых орудий, и снова трупы, трупы. Когда до леса оставалось совсем немного и казалось, что все позади, взлетели осветительные ракеты и ударили пулеметы.

Лейтенант Скобелев упал и скатился в глубокую яму: видимо, из нее местные жители брали песок. В эту же яму скатилось еще несколько человек. Четверо из его роты. Кое-кто раненный. Лежали, перевязывались, а над ними стонало и выло, визжало и свистело на разные голоса.

Прошло, может быть, минут пятнадцать-двадцать, и стало совершенно темно. На небе высыпали звезды, узкий серпик месяца, повисший над лесом, был тускл от наплывающих на него дымов. Затихла постепенно стрельба из лесу, погасли последние ракеты, хотя слева и справа все еще грохотал бой.

Скобелев выбрался из ямы и, осторожно приподняв над травой голову, прислушался. Невдалеке разговаривали немцы. Слышался металлический лязг и рык танковых двигателей. Судя по шуму движения, немцев в лесу было много. Но если приблизиться вплотную и неожиданно ударить… И он хотел было встать, чтобы снизу его могли разглядеть свои, как взлетела ракета, осветив мертвенным светом все вокруг. И Скобелев увидел на поле наших солдат, которые, едва ракета взлетела, стали падать. Их было совсем немного, может быть, несколько десятков, — все, что осталось от тех густых цепей, что пошли в атаку.

Снова заговорили пулеметы, и Скобелев скатился в яму. О новой атаке и думать было нечего. Оставалось как-то выбраться из этой западни. Может, в другом месте прорыв все-таки удался, и они успеют проскочить в образовавшуюся дыру.

Но только через час он и его товарищи ползком добрались до небольшого оврага на южном краю села, и по дну его двинулись дальше к югу, где все еще грохотали орудия, пульсировал свет осветительных ракет. В овраге же к ним присоединились еще несколько красноармейцев. Поскольку других командиров не было, Скобелев взял команду этими людьми на себя.

Постепенно образовалась колонна. Кто-то сказал, что генерал Лукин здесь и находится впереди. Слышалось порыкивание танковых моторов и тягачей: значит, какая-то техника еще осталась. Фыркали и всхрапывали лошади, скрипели и дребезжали колеса фур, чавкали по раскисшей земле шаги, звучали приглушенные голоса и редкие команды, тяжелое дыхание и сдавленные стоны. Сновали в темноте штабные офицеры, выясняя наличие частей, командиров, оружия и боеприпасов. Скобелев выяснил, что остатки дивизий движутся на юг, в надежде соединиться с войсками генерала Ершакова.

Шли всю ночь. В темноте с боем прорвались через шоссе, затем через железную дорогу. Обе эти дороги вели к Вязьме и далее к Москве.

Сыпал снег вперемежку с дождем. К утру стало подмораживать. Снова пошли леса и поля, но и здесь иногда неожиданно нарывались на немцев. Мертвенный свет немецких ракет растворялся в снежной мути, пулеметные трассы возникали из этой мути, в ней же и пропадали. На встречающиеся заслоны и немецкие колонны машин и танков, застрявших на раскисших дорогах, бросались молча, пуская в ход гранаты, саперные лопатки, ножи, приклады автоматов и винтовок. Бой в кромешной тьме затихал так же быстро, как и возникал. И снова среди деревьев слышался шорох шагов и хриплое дыхание смертельно уставших людей, чудом прорвавшихся сквозь стену огня, сквозь которую за их спиной теперь пытались прорваться другие.

Медленно светало. Низкие серые облака едва пропускали серый рассвет. Колонны встали на краю леса под огромными соснами, среди которых виднелся длинный сарай с просевшей крышей. От опушки начинались едва присыпанные снегом поля, перемежаемые небольшими рощами. И куда хватал глаз, всюду бугрились трупы людей, среди которых бродили оседланные казачьи лошади: видать, здесь тоже шли на прорыв, и тоже неудачный. За глубокой лощиной, в которую спускались поля с желтоватой стерней и бороздами неубранной картошки, виднелись белые крыши деревенек, изломанные линии окопов, перед которыми застыло несколько танков. На дороге, сползающей в лощину, пропадающей в ней и вновь выползающей на взгорок, грудились искореженные машины, повозки, орудия, трупы людей и лошадей.

Лейтенант Скобелев, много чего повидавший за эти несколько месяцев войны, такого еще не видел. Он и другие смотрели на все это, смотрели молча и неотрывно, как завороженные. Они не знали, что армии, на соединение с которыми они так спешили, прорываясь сквозь плотные порядки немецких войск, лежат перед ними, их остатки ушли еще дальше к югу, но большая часть бредет на запад в колоннах военнопленных.

Прозвучал приказ строиться. Измученные почти беспрерывным ночным боем люди, словно тени вылущивались из тумана отдельными группами, молча скапливались и вытягивались в неровные ряды. Доносились команды, перекличка голосов. Генерал Лукин стоял возле сарая, окруженный оставшимися в живых командирами полков, дивизий, армий. Под его фуражкой белела повязка. Командиры докладывали генералу о том, сколько у них осталось людей. Затем последовала команда отдыхать. Люди ложились там, где стояли: на ковер из брусничника и толокнянки, на плотную подстилку из хвои, присыпанной робким снегом.

Скобелев привалился к ближайшей сосне, стянул у подбородка отвороты шинели и тут же уснул. Однако и во сне он все куда-то бежал, стрелял и кидал гранаты, слышал назойливый звон пустых гильз, резкие команды на чужом языке и грохот стрельбы. Он просыпался, обнаруживал, что лежит, изумлялся могильной тишине, которую не нарушал храп спящих людей и отдаленный гул боя, где, надо думать, двигались остатки других полков и дивизий. И снова ронял голову на что-то жесткое, скорее всего, на тот же корень сосны, и снова во сне бежал, стрелял и по нему стреляли тоже.

 

Глава 21

Во второй половине дня в небольшой деревушке генерал Лукин проводил свое последнее совещание с командирами дивизий. В последней радиограмме, подписанной командующим Западным фронтом генералом Жуковым, войскам под командованием генерала Лукина предлагалось соединиться с войсками генералов Ершакова и Ракутина и прорываться вместе с ними южнее Вязьмы, где кольцо окружения будто бы не такое плотное.

— Соединяться нам не с кем, — ронял в тишине тяжелые слова генерал Лукин. Он сидел за столом, положив руки, сцепленные в замок, перед собой, и неотрывно смотрел на них, будто ему стыдно было смотреть в глаза подчиненных ему командиров, которых он взялся вывести к своим, но не сумел это сделать. — Судя по сведениям, которые мы получили от пленных немцев и отбившихся от своих красноармейцев и командиров 20-й, 24-й и 16-й армий, армий этих больше не существует. Я имею в виду как самостоятельных и боеспособных единиц. Где находятся их штабы, нам не известно. Связи с ними нет не только у нас, но и у командования фронтом… — Лукин помолчал и добавил: — К тому же там плохо себе представляют, в каком мы оказались положении. Но вины нашей и наших бойцов в этом нет. Продолжать попытки вырваться оставшимися силами считаю нецелесообразным. Посему приказываю разбиться на отдельные группы, уничтожить всю технику, все, что нельзя унести на себе. Людям раздать остатки продуктов и боеприпасов. Прорываться, думаю, лучше всего на юго-запад, чтобы потом повернуть на юго-восток. Немцы идут за нами следом, части прикрытия долго сдерживать их не смогут. Командиры отдельных подразделений маршрут движения могут выбирать сами… ни с кем не советуясь и никого не ставя в известность. Предположительно мы имеем четыре-пять маршрутов. Какой из них безопаснее всего, не знает и сам господь бог. Желаю вам сохранить своих людей и выйти к своим. Все свободны, — закончил генерал Лукин усталым голосом.

Командиры армий и дивизий подходили к нему по заведенному ранжиру, молча пожимали руку командующему и молча же покидали избу.

Первыми место привала покинули кавалеристы. От кавдивизии осталось не более двух эскадронов, а коней и того меньше. Но безлошадные не хотели отставать от своих, и было видно, как они, держась за стремя, трусят рядом с лошадьми.

Пехота мрачным взглядом проводила конников, затем, разбившись на группы, двинулась следом, постепенно растекаясь по проселкам и лесным тропинкам.

В тот же день в Москве была получена радиограмма:

«тт. Сталину, Шапошникову. тт. Жукову, Коневу, Булганину

Прорваться не удалось, кольцо окончательно стеснено, нет уверенности, что продержимся до темноты. С наступлением темноты буду стремиться прорваться к Ершакову. Артиллерию, боевые машины и все, что невозможно вывести, — уничтожаем.

Это была последняя радиограмма генерала Лукина. Через несколько часов, когда рядом останется лишь десятка два бойцов комендантской роты, он сядет в танк КВ, бойцы облепят броню, и танк, сопровождаемый пятью мотоциклами, двинется на юго-восток. Через час группа нарвется на крупную часть противника, танк будет подбит, раненного в ноги, в плечо и грудь генерала немцы вытащат из танка и увезут в неизвестном направлении.

* * *

Снег валил хлопьями. В десяти шагах ничего не видно. Под ногами чавкала мокрая земля. Мутные пятна ракет обозначали немецкие позиции, которые преграждали путь на юг — на соединение с Южной группой войск. Или с тем, что от нее осталось.

Генерал, принявший на себя командование остатками двух дивизий, вел их на эти светляки, уверенный, что там, где темно, там им не прорваться. Когда подошли к позициям на два-три броска гранаты, вперед выдвинулись отдельные роты. Одну из них вел за собой лейтенант Скобелев.

Шли тихо, стараясь ни единым звуком не выдать своего присутствия. Затем поползли. Вот уже слышны невнятные голоса, кашель. Иногда мелькнет огонек зажигалки. Шепотом передана команда: «Приготовить гранаты!» Медленно тянутся минуты. Наконец взлетели три красные ракеты. Скобелев вырвал кольцо и бросил гранату — и по всей линии пронесся шквал разрывов, затем темнота родила дружное «Ура!» — и вот они немецкие окопы.

Дальнейшее Скобелев помнит смутно: бежал, стрелял, орал, чтобы свои не перепутали с чужими, а что орал, не так уж и важно. И сзади то же самое накатывалось под треск стрельбы и взрывы гранат. Как долго это длилось — сказать бы не смог. Очнулся — лес, стоят деревья, сзади еще стреляют, но редко, и то в одном месте, то в другом. Неужели прорвались?

Кто-то спросил у Скобелева, тронув его рукой за плечо:

— Закурить не найдется, браток?

И чей-то властный голос:

— Никакого курения!

И новая команда:

— Разобраться! Продолжать движение! Не останавливаться!

Опять шли всю ночь. Чавкала земля под ногами, потрескивал валежник. Глухо шумели деревья, сыпал снег. Рядом со Скобелевым кто-то время от времени начинал что-то бормотать. Скажет несколько слов и замолчит: то ли молится, то ли читает стихи. И в голове у самого Скобелева что-то возникало подобное. Но не молитва, нет, а что-то похожее на стихи, но откуда они, чьи, не вспоминалось. Да и какое это имело значение, чьи и откуда. Строчки возникали в усталом мозгу — одна, две, четыре… — и пропадали, не находя продолжения. Потом еще и снова вроде бы оттуда же:

И два часа в струях потока Бой длился. Резались жестоко, Как звери, молча, с грудью грудь, Ручей телами запрудили…

«Ручей телами запрудили…» — где это было? Когда? Ах, да, у деревни Заболотье. Сколько в России деревень с таким названием! — не сосчитаешь. Болота, болота, болота… Потом у дороги. Немец попался дюжий, а удар саперной лопатки пришелся по каске. И сцепились. Топтались какое-то время на месте, затем упали, и Скобелев очутился внизу. Немец что-то орал все время: то ли звал на помощь, то ли подстегивал самого себя криком, пытаясь добраться до горла. И Скобелев почувствовал, что ослабевает. И тогда он тоже крикнул:

— Ковале-ев!

И в ответ:

— Здесь я, товарищ лейтенант?

И немец сразу ослаб.

Тело до сих пор болело от этой жестокой схватки.

А в голове опять:

И с грустью тайной и сердечной Я думал: «Жалкий человек. Чего он хочет!.. небо ясно, Под небом места хватит всем, Но беспрестанно и напрасно Один враждует он — зачем?»

— «…беспрестанно и напрасно…» — нет, это не то. Раньше когда-то — да! Но не сейчас», — думал Скобелев такими же отрывочными полумыслями, какими приходили в его усталый мозг стихи. А стихи не отставали, повторяясь отдельными строчками. Так полностью и не нужно, полностью и так было ясно, будто это «полностью» продолжалось в каких-то туманных далях, выплывая оттуда, проясняясь то одним боком, то другим.

Опять остановились. Впереди о чем-то советуются командиры. Слышатся отрывистые, приглушенные голоса. А рядом кто-то все бормочет и бормочет. И кто-то произнес:

— Слышь, Егор, ты бы вслух, что ль, почитал… А? А то спать страсть как хочется.

«Егор — это кто?» — подумал Скобелев, но подумал равнодушно: в эти минуты и часы его ничто не интересовало. Тем более что его рота столько раз то сокращалась за эти дни непрекращающихся боев до нескольких десятков бойцов, то пополнялась до сотни — и все более по причине гибели командиров, что он не знал и десятой части ее состава. А он, лейтенант Скобелев, все еще живой и даже не ранен. Впрочем, не он один.

Раздалась команда двигаться дальше.

И в ритм шагов в усталом мозгу Скобелева вновь стали возникать рифмованные строчки, совершенно ему не знакомые, будто кто-то бредил ими, пытаясь получить хотя бы какой-нибудь ответ у этой ночи, у смутного шума движения, сливающегося с шумом ветра среди густой хвои сосен и елей, ответа, который бы разрешил всё:

Мы остались под Вязьмой, Мы не вышли к своим, Мы в болотах увязли, Вдоль дорог мы лежим…

Короткая пауза, и дальше:

Нет судьбы нашей злее: Средь кустов у моста Наши кости белеют Без звезды, без креста…

Строчки прервались на минуту-другую, затем зазвучали с той же болью:

В непогоду послушай Тихий стон над рекой: Бродят здесь наши души Бесприютной толпой…

«Но это же совсем другое», — изумился Скобелев, и вдруг с него, точно покрывало, сбросило сонливость, и он увидел в свете ракет деревянный мост на правом фланге и пытающихся под огнем минометов и пулеметов прорваться к нему артиллеристов со своими орудиями. Видимо, этот Егор из них…

По рядам побежала команда:

— Подтянись!

И Скобелев автоматически ее повторил:

— Подтянись, братцы! — и добавил: — Еще немного и отдохнем.

Ему никто не ответил, лишь шаги стали чаще да дыхание хриплым, как у загнанных лошадей.

Утром налетели самолеты. Скобелев лежал под корнями упавшей ели, пережидал бомбежку. Рядом с ним лежало еще несколько человек. Самолеты улетели, люди стали подниматься, отряхиваться. Все, кроме одного.

— Жаль парня, — произнес незнакомый красноармеец с черными петлицами и пушечками на них. Он потрогал лежащего, перевернул на спину, покачал головой. — Стихи, вишь, сочинял. Сам себе напророчил — бя-да-ааа…

Он сложил парню руки на груди, на лицо положил пилотку.

Кругом неясными тенями шевелились люди. Прошел слух, что вышли к своим. Артиллеристы там же, у вывороченных корней ели, принялись рыть могилу погибшему поэту.

— Как его фамилия? — спросил Скобелев у одного из них.

— А бог его знает, — ответил тот. И пояснил: — Мы все из разных батарей. Все, считай, бесфамильные. Знаю, что звали Егором. А в карманах у него ничего нету. Карточка только одна. — И он протянул Скобелеву небольшую фотографию, с которой глянули на него испуганные глаза черноволосой девушки. На обратной стороне было написано: «Егору от Нины. На долгую-долгую память. Наро-Фоминск. Май 1941 года».

«Мы остались под Вязьмой, мы не вышли к своим, мы в болотах увязли, вдоль дорог мы лежим…», — вспомнил Скобелев, и удушливая волна горя сперла на мгновение его дыхание.

Послышались команды: «Строиться!»

И тут же среди деревьев пронеслось, как дуновение весеннего ветерка:

— Впереди наши! Наши впереди!

И вздох облегчения вырвался одновременно из многих грудей.

Посчитали — двести одиннадцать рядовых и двадцать три командира.

* * *

Но еще долго — до самого декабря! — в лесах оставались группы красноармейцев и командиров Красной армии, которые, пробираясь к своим, нападали на немецкие колонны, притягивая к себе целые дивизии врага, не имеющие возможности в силу этого участвовать в наступлении на Москву.

 

Глава 22

Сильнейший взрыв раздался совсем рядом. Дрогнул пол под ногами, посыпались оконные стекла, порывом воздуха, пропитанного прогорклым запахом сгоревшей взрывчатки, отбросило внутрь кабинета тяжелые гардины. Вихрь пронесся по кабинету, сбрасывая со стола бумаги, распахнул двери. Затем потух свет.

Похоже, бомба упала на Соборной площади Кремля.

Сталин встал, затем сел, дрожащими пальцами нашарил на столе трубку, чиркнул спичкой, стал водить ею над трубкой, плямкая губами, прислушиваясь к грохоту зениток, следя за тем, как по гардинам скользят отблески лучей прожекторов. Еще где-то рвануло, — где-то за Москвой-рекой, — но далеко и глухо. Послышался подвывающий вой удаляющегося самолета.

В кабинет вбежали двое из охраны, остановились в дверях, светя фонариками.

Вслед за ними ворвался Поскребышев.

— Товарищ Сталин! — воскликнул он, и Сталин услыхал в его голосе неподдельный ужас перед случившемся. А еще более перед тем, что могло и может случиться.

— Ну что, товарищ Сталин? — переспросил Сталин сварливо. — Немцы взяли Москву? Высадили десант на Красной площади?

— Никак нет. Но вам срочно надо спуститься в бомбоубежище, товарищ Сталин, — пришел в себя Поскребышев. И добавил: — Вы не имеете права рисковать. Вы… Без вас все рухнет. Я же вам говорил, что здесь оставаться опасно.

«Все, похоже, и так уже рушится, — выбрал Сталин самое существенное из всего, что сказал Поскребышев. Он медленно выбрался из-за стола, направился к двери. — Пожалуй, надо внять настойчивым призывам Берии и остальных членов Политбюро, требующих, чтобы товарищ Сталин покинул Москву, — продолжал Сталин рассуждать сам с собой, по привычке обращаясь к себе так же, как к нему самому обращаются другие. — Да и то сказать: правительство в Куйбышеве, Генштаб в Арзамасе… Если немцы нащупали Кремль, они его в покое не оставят…»

Сталин не успел додумать мысль до конца, как неподалеку, но все-таки за стенами Кремля, словно подтверждая его мысль, вновь загрохотали взрывы бомб, и в груди у него похолодело. Однако он продолжал двигаться так же неторопливо, как обычно, будто не было взрывов и под ногами не хрустели осколки стекла.

— Ну чего встали? Ведите в бомбоубежище, — произнес Сталин, направляясь к двери мимо расступившихся офицеров охраны и тяжело дышащего Поскребышева. Ущипнув его за бок, спросил, хохотнув: — Что, Поскребыш, страшно?

— Страшно, товарищ Сталин, — признался Поскребышев. И тут же поправился: — Но не за себя, а за вас.

— Ну-ну… — усмехнулся Сталин. И тут же приказал: — Соединись с Жюковым… Нет, сперва с полковником Сбытовым. Узнай у него, почему наше ПВО допускает такие безобразия. — И пошел шаркающей походкой вон из кабинета.

Они спустились, не покидая Кремля, по эскалатору глубоко вниз, затем вышли на пустынную, если не считать охраны, платформу, оформленную без всяких изысков, и сели в единственный выгон, обычный вагон метро, к которому была прицеплена мотодрезина. Проехав не слишком долго и не слишком быстро, вагон остановился. Все вышли на такой же железобетонный перрон, освещенный скупым светом немногих ламп. Далее была толстая стальная дверь с рулевым колесом. Преодолев высокий порожек, вступили на красную ковровую дорожку, и у Сталина возникло ощущение, что он, Сталин, миновав эту дверь, опять оказался в Кремле: панельные стены, дубовые филенчатые двери, далее «предбанник» со стульями вдоль стен и столом секретаря, комната охраны, еще двери и… и кабинет, знакомый до мельчайших деталей. Даже гардины такие же на, скорее всего, не существующих окнах, книжные шкафы с малиновыми томиками Ленина, большая карта СССР, стол для заседаний и рабочий стол товарища Сталина. Разве что помещение несколько меньше, но разница между тем, что наверху, и этим почти не заметна. Если бы не чувство унижения, испытываемое Сталиным при спуске в свой подземный кабинет.

Он прошел к столу, сел, положил руки на зеленое сукно, спросил, ни на кого не глядя:

— Так что полковник Сбытов?

— Уверяет, что прорваться к Москве удалось всего трем-четырем самолетам, — ответил Поскребышев, приблизившись к столу. — Все остальные сбиты или обращены в бегство на подходе. Еще сказал, что один из наших летчиков, совсем молодой лейтенант, таранил немецкий бомбардировщик. Оба самолета упали за пределами Москвы. Нашего пилота пока не обнаружили.

— А что Жюков?

— Жуков ждет у телефона, товарищ Сталин.

Сталин взял трубку, поднес к уху, произнес:

— Здравствуйте, товарищ Жюков.

— Здравия желаю, товарищ Сталин, — тут же откликнулась трубка голосом командующего Западным фронтом.

— Как дела на фронте?

— Немцы продолжают жать, но исключительно вдоль дорог. Их продвижение вперед замедлилось в несколько раз… — не более полутора-двух километров в день. Кое-где они встали в ожидании морозов…

— Как вы думаете, товарищ Жюков, — перебил генерала Сталин, — сможем мы удержать Москву? Вопрос стоит об эвакуации гражданского населения и других мероприятиях. Говорите прямо все, что вы думаете.

— Я думаю, товарищ Сталин, что Москву мы удержим, если сумеем создать соответствующие резервы, о количестве и необходимости которых я вам докладывал. Дивизии народного ополчения, которыми мы сегодня затыкаем дыры, решить эту задачу не в состоянии. Хотя дерутся они самоотверженно.

— Я думаю, товарищ Жюков, что резервы в ближайшее время у нас появятся. Но на это надо время. Есть у нас такое время?

— Я думаю, что есть, товарищ Сталин. Но не слишком много.

— Хорошо, что вы так уверены в своих прогнозах. Желаю вам успехов.

— Благодарю, товарищ Сталин.

Сталин положил трубку, глянул на Поскребышева. Затем спросил:

— Кому я назначал?

— Товарищу Берии. Он ждет.

— Пусть войдет.

Берия вошел, быстро приблизился, остановился напротив в ожидании.

— Что у тебя? — спросил Сталин.

— Немцы выбросили десант на Воробьевых горах. Десант этот уже почти уничтожен войсками НКВД…

— Большой десант?

— Человек пятьсот. Вооружены ручными пулеметами…

— Все?

— Точно не знаю, но, как мне доложили, огонь с их стороны очень сильный.

— А ты думал, они с рогатками высадятся?

— Я докладываю первые данные, полученные с места сражения.

— Так уж и сражения, — усмехнулся Сталин. Затем, указав на кресло, предложил: — Садись, в ногах правды нет. Что в городе?

— В городе паника, — ответил Берия, усаживаясь в кресло. — Народ бежит к вокзалам в надежде уехать. Машины, подводы — все это движется по Горьковскому и Ярославскому шоссе…

— Машины и подводы задерживать и возвращать в город, — жестко произнес Сталин. — У нас на передовую не на чем подвозить боеприпасы и войска. Уходить пешком и уезжать на поездах не препятствовать. Пусть едут и уходят. Меньше паникеров останется в городе. Меньше людей придется кормить. Что еще?

— На Курском вокзале стоит поезд для членов Политбюро и лично для вас, товарищ Сталин… Нам кажется, что вам надо срочно покинуть Москву. Иначе будет поздно. В Куйбышеве все готово для работы.

— Поезд пусть пока постоит. А ты займись вплотную наведением порядка в городе. Город объявить на военном положении. Ввести комендантский час. Всех трудоспособных — на строительство баррикад. Выяснить, какие заводы и что могут выпускать для фронта. Всех оставшихся в городе рабочих и специалистов взять на учет. Иметь в резерве поезда для эвакуации тех, кто будет полезен в тылу. Выяснить, сколько и какого имеется в городе продовольствия. Все до зернышка взять на контроль. Головой отвечаешь. И последнее. Выделить надежных людей для подпольной работы на случай… сам знаешь, на какой случай. Все. Иди! Работай!

Заглянул Поскребышев, спросил:

— Товарищ Сталин, вы хотели знать, что пишут за рубежом о нашем положении…

— Давай, только самое существенное, — произнес Сталин, набивая табаком трубку.

Поскребышев подошел, стал читать:

— Немецкое радио передало, что русские войска, окруженные западнее Вязьмы, полностью уничтожены, что остались лишь разрозненные группы солдат, которые не представляют никакой угрозы для тылов германской армии, что количество военнослужащих, взятых в плен, превышает 500 тысяч. Геббельс провозгласил, что с Советским Союзом в военном отношении покончено раз и навсегда. В газетах пишут, что Красная армия стерта с лица земли. В американских газетах предполагают, что Москва падет не позже ноября, и поэтому нет смысла посылать в Россию военную помощь.

— Ладно, хватит. Соедини меня с Шапошниковым… Что у нас под Вязьмой, Борис Михайлович? — спросил Сталин, едва на другом конце трубки прозвучал знакомый голос начальника Генштаба.

— Плохо, товарищ Сталин. Никакой связи с окруженными войсками нет. Южнее и севернее Вязьмы прорываются отдельные полки и дивизии, но в количественном отношении они зачастую не дотягивают до батальона. С тяжелым оружием удается вырваться немногим. Мы собираем эти разрозненные группы, оказываем им всевозможную помощь и направляем на Можайскую линию обороны. Это пока все, товарищ Сталин.

— Я надеюсь, что такой катастрофы Генштаб и командование фронтами больше не допустят, — проворчал Сталин и положил трубку.

Выйдя из-за стола, Сталин несколько минут ходил по кабинету от стола к двери и обратно. Никто не звонил, никто его не беспокоил. Все занимались своим делом, самому их беспокоить звонками еще рано. Так что же делать? Уезжать? Бомба, упавшая на Кремль, десант на Воробьевых горах, отсутствие необходимого количества войск для обороны Москвы — все это очень серьезно. Но не менее серьезны сведения о том, что Япония не собирается нападать на Советский Союз. Пока не собирается. Следовательно, можно начать переброску нескольких армий с Дальнего Востока. Плюс армии, формируемые за Волгой. Но самое, пожалуй, главное — уверенность Жукова, что Москву можно удержать. А Жуков — не Еременко, зря словами пока не бросался. К тому же Сталин в Москве — это для армии и для страны тоже кое-что значит. Нет, покидать Москву в данной обстановке нельзя. А там будет видно.

 

Глава 23

Алексей Петрович Задонов ехал в сторону Волоколамска. У него было редакционное задание написать очерк или рассказ о командире одного из полков, который, атаковав какую-то небольшую станцию, захватил ее, был отрезан от своей дивизии, четыре дня дрался в окружении, вырвался из него, сохранив знамя.

Информация об этом командире полка поступила в редакцию «Правды» из наградного отдела Президиума Верховного Совета СССР, куда командование Западным фронтом послало представление о присвоении комполка звания Героя Советского Союза. Главный редактор газеты Поспелов отыскал Задонова через политуправление фронта и по телефону дал ему это задание, подчеркнув, что действия полка и его командира являются тем примером, который так необходим сегодня Красной армии для успешного сопротивления врагу.

Задонов в это время сидел в Можайске, томился в ожидании, когда починят его машину, столкнувшуюся с полуторкой на скользкой от грязи дороге. Слава богу, ни он, ни его шофер, сержант Чертков, не пострадали, но машину помяло и что-то такое стряслось с мотором. Чертков машину чинит сам в автодорожной мастерской, объяснив Алексею Петровичу, что сам — это надежнее и быстрее.

Выехали только на третий день.

Дорога, чем дальше, тем хуже и хуже, точно по ней прошелся гигантским плугом пьяный пахарь, которому не было жаль ни коня, ни себя, ни, тем более, дороги. За Можайском, где тысячи горожан строили полосу укреплений, все чаще путь преграждали воронки от бомб, которые никто не засыпал: то ли считали ненужным, то ли некому было это делать. На дороге, а больше по обочинам, то грудой, то в одиночку, попадались разбитые телеги, трупы лошадей, над которыми галдели стаи ворон, перевернутые, сгоревшие, разграбленные остовы грузовых и легковых автомобилей, иногда танки, броневики и пушки, чаще всего тоже разобранные на запчасти хозяйственными шоферами и прочим военным и невоенным людом. В стороне от дороги виднелись иногда останки самолетов, но чьи эти самолеты, как они там очутились, Алексею Петровичу разобрать было трудно. Да и не очень-то хотелось: за три минувших месяца, что он покинул Москву, то приближаясь к фронту вплотную, то удаляясь от него, он насмотрелся всякого, ко всему привык и уже ничто не вызывало у него того болезненно острого любопытства, которое толкало его поначалу то в одну, то в другую сторону, где происходило что-то значительное, не давая засиживаться на одном месте. Теперь, наоборот, он не испытывал особого желания куда-то ехать и что-то искать. В сущности, удовлетворять потребности редакции в «жареных» материалах можно и никуда не ездя, сидя при штабе фронта: и общая обстановка виднее, и люди с передовой сюда заглядывают частенько, и впечатлений — хоть отбавляй: то бомбят, то где-то высадились немецкие парашютисты, то поймали шпионов или диверсантов, то на каком-то участке фронта вырвались из окружения какие-то части. И все-таки, когда надо ехать и нельзя отвертеться, Алексей Петрович легко покидал насиженное место и пускался в путь, получая удовольствие и от самой дороги, и от возможности встречи с чем-то неожиданным и небывалым.

Дорога практически пустынна. Разве что промелькнет мимо встречная одинокая машина или подвода, и снова никого и ничего. Это казалось странным, если учесть, что немцы движутся к Москве и кто-то должен их в нее не пустить. Если эти кто-то находятся впереди, то должны существовать тыловые службы, должно что-то подпирать передовые части — не женщины же и подростки, роющие окопы и противотанковые рвы на подступах к Можайску.

Моросил дождь, размывая грязь, занесенную на асфальт с обочин и грунтовых дорог. Пелена тумана застилала унылые поля, черные деревеньки и побуревшие леса. Над всем этим низко висело серое небо и сочилось, как мокрая тряпка, кинутая на забор для просушки. Грачи и вороны сидели, нахохлившись, на проводах, словно живые ноты на нотных линейках, срывались с них при приближении машины, и ноты эти беззвучно относило в поля, где не виднелось ни одного работающего человека. Казалось, что все попряталось куда-то в ожидании хорошей погоды и, как только выглянет солнце, тут же всё и вывалится из лесов и болот, запрудит дорогу и двинется… конечно же, на запад, потому что рано или поздно должно возникнуть это движение, не может не возникнуть, не имеет права. Именно по этой дороге, или почти по этой, двигалась, покинув Москву, двунадесятиязычная армия Наполеона, которую русская армия заставила повернуть от Малоярославца на старую Смоленскую дорогу… И вот опять по этим же дорогам идут новые завоеватели, — и опять почти вся Европа, — и не может быть, чтобы для них не повторилась старая история. Не может этого быть. Не должно.

Эта странная и пока еще ничем не подкрепленная уверенность жила в Алексее Петровиче, в Черткове, припавшему к баранке, в тысячах других людей, жила вопреки всему, что видели глаза, слышали уши и что происходило на протяжении огромного фронта, почти безостановочно откатывающегося на восток, оставляя за собой города и села, заводы и фабрики, окруженные и гибнущие армии, беззащитное гражданское население. А ведь немцы гибли тоже, горели их танки и самолеты, но на смену выходили и выползали новые, и казалось, что этот поток неисчерпаем. И все-таки вера, что все это вот-вот должно обратиться вспять, жила вопреки всему, и с каждым днем укреплялась.

— Эдак едем-едем, все никого и никого. Так недолго и к фрицам в лапы угодить, товарищ майор, — произнес Чертков, объезжая очередную воронку.

— Ничего, тезка, лес рядом, опыт шатания по лесам у нас имеется, бог даст, не пропадем, — храбрился Алексей Петрович, хотя на душе у него тоже было смутно и тревожно. Не исключено, что немцы, прорвавшись севернее и южнее Вязьмы, движутся на восток как раз по этой дороге, в то время как он, Задонов, едет на запад, то есть в пасть к самому черту. И чем дальше он забирается в эту пасть, тем труднее будет из нее выбраться. Да и повезет ли ему во второй раз — очень даже сомнительно. Лучше всего было бы остаться при штабе фронта. Но и оставаться было никак нельзя.

— Оно, конечно, так, а только на дворе не лето, лягушек — и тех нету, — отвлек его от невеселых размышлений голос Черткова.

— Так ведь и комаров со слепнями тоже нету, — усмехнулся Алексей Петрович и продолжил в том же духе: — Стало быть, если мы не едим, то и нас не едят. В природе пустоты не бывает: одного нет, есть другое, другое исчезло, появилось третье.

— Снег, например, или морозы, — подхватил в том же тоне Чертков. — Помнится, не то в тридцать первом, не то раньше, я еще в армии не служил, зима наступила в начале октября. Картошка в полях померзла: убрать не успели.

— Может, она для того и наступила, чтобы наказать нерадивых. Это ж надо — до октября с картошкой не управиться, — поддел самоуверенного Черткова Алексей Петрович. — Не померзла бы, так сгнила бы от дождей.

— Так-то оно так, — не сдавался Чертков, — а только в колхозе людей мало, не успевали со всем управляться, а планы спускали большие. Я в эмтээсе работал: вспахать, посеять, пробороновать — это мы успевали. Если погода позволяла. А вот убрать… Плугом картошку выворотишь наружу, а собирать да в мешки ссыпать — это руками. И хлеб — его скосили, свезли на ток, знай себе молоти. А кому молотить? Опять же колхознику. А картошка или там свекла ждут в поле, пока рабочие руки освободятся. А еще животина всякая, ее тоже надо и покормить, и обиходить, и подоить, то да се. А из райкома партии: давай и давай! У нас после этого в районе ни одного председателя колхоза не осталось: всех пересажали. И секретаря райкома вместе с ними. Сами знаете, как оно делалось. Писали, небось…

— Писал, — согласился Алексей Петрович. — Только писал я о тех колхозах, которые успевали все делать в срок. Положительный, так сказать, пример, на котором можно учиться. А чему учиться у тех, кто ничего не успевает? Нечему. Вот и сейчас мы с тобой едем за положительным примером: и фрицев побили, и сами живы остались.

— Не все живы остались: так не бывает. А тому, который погиб, или кому ногу или руку оторвало, ему все равно: двое их на весь полк осталось, или тысяча.

— Ну, не скажи, Алексей Ермолаевич. Вовсе не все равно, один ты из окружения вырвался, или с товарищами.

— Это я понимаю, товарищ майор. Я про то говорю, когда ты, скажем, покалечен, а вокруг тебя все здоровые, и ты, небось, думаешь: а лучше бы меня убило, чтоб ничего не видеть и не слышать. Я про то, как человек должен себя при виде всего прочего самочувствовать… — Чертков помолчал немного, мучительно морща лоб, затем пожаловался: — Не умею я объяснить, как оно должно происходить внутри человеческой души: образования маловато, всего-то четыре класса. А вот как подумаешь, что это тебя самого коснулось бы, так жуть берет и всякие мысли несуразные в голове толкутся, как мошкара перед дождем. И почему, спрошу я вас, товарищ майор, человек при виде всех этих ужасов с ума не сходит, почему он к ним привыкает и на чужую смерть смотрит, как я не знаю на что? Будто на букашку какую. Так ведь и букашку иную жалко становится, когда ненароком на нее наступишь. Я, бывалоча, иду по лесу или по полю, и все под ноги смотрю, чтобы не задавить какую божью тварь: жалко мне их всех, которые ползают по земле и которых все давят без счета, не глядя под ноги.

— Ты что же, Алексей, в бога веруешь?

— Да как вам сказать, товарищ майор… — замялся Чертков. — Бабка у меня и мать — верующие. И дед с отцом тоже, и все остальные, кто родился еще при старом режиме. А в школе учителя говорили: нет бога и не было, все это выдумки темных людей. Оттого у меня в душе хотя и произошла революция, но не до самого конца произошла, а как бы наполовину: может, и нет бога-то, а может, и есть — никто этого не знает. А только скажу вам по совести, когда шли из окружения, частенько я, бывалоча, про себя прочитаю молитву какую, чтоб, значит, помиловал и сохранил. Ну и… пока бог милует. А вы не верите? — спросил Чертков у Задонова и быстро глянул в его сторону с детским любопытством.

И почему-то Алексею Петровичу не захотелось разочаровывать этого большого и наивного ребенка. И он, закурив, пожал плечами и произнес:

— Да вот так же, как и у тебя: пока все идет нормально — вроде о боге и не помнишь, а чуть припечет, так спаси и сохрани. Я ведь тоже из старого режима вышел. Разве что читал побольше твоих родителей всяких умных, как мне казалось в ту пору, книжек. Но ни в одной книжке не нашел, что лучше для человека — верить или не верить? Никто не знает. Вопрос не в том, есть бог или нет, а в том, нужен он для людей или не нужен. И что для них вера — самообман, заложенный природой, или способ объяснить свое существование?

— Я так думаю, что бог, однако, нужен, товарищ майор. Для простого человека очень даже нужен. Для простого человека лучше, если верить, — убежденно заключил Чертков. — Потому что простой человек на мир смотрит без всяких там философий. Что видит, то и видит, и все ему понятно: и всякое дерево, и травинка, и живое существо. А с другой стороны посмотреть — всё есть тайна. Это вы правду сказали. И оттого, что оно тайна, в тебе душа поднимается от удивления и радости. Я про себя скажу: когда думаю, что кто-то там, наверху или еще где, имеется и обо мне заботится, мне легче становится, потому что ты как бы не одинок на этом свете. И на том не останешься одиноким. Уж не знаю, как это объяснить, — сконфузился Чертков и, остановив машину, принялся сворачивать козью ножку: от папирос Алексея Петровича он отказался категорически раз и навсегда, разве что если совсем курить будет нечего…

— Бог — это хорошо, но есть и начальство, которое заботится о нас, грешных, — усмехнулся Алексей Петрович.

— Начальство — оно всякое бывает, — заметил Чертков. — Я вот от самой, почитай, границы отступаю, всякого начальства повидал. Иной только о себе и думает, и рядовой для него — не больше гривенника. Иди и помри. Оно понятно — насчет помереть: война. Так ведь помирать надо с толком, с пользой то есть. Вот майор Матов… Помните?

— Помню.

— Вот это был геройский командир: обо всех у него душа болела.

— Почему — был? Он и сейчас где-нибудь есть… В газете писали, что награжден орденом Боевого Красного Знамени…

— Ему б Героя надо дать, товарищ майор, — проворчал Чертков, включил скорость и повел машину дальше.

Возле разбитого бомбой моста через какую-то небольшую речушку возились саперы. С той и с этой стороны скопилось с десяток машин и подвод. Чуть в стороне от легковой машины ходил длинноногий капитан с полевой сумкой на боку и наганом в новенькой кобуре. Сутулость и вывороченные по сторонам ступни изобличали в нем сугубо гражданского человека, лишь недавно надевшего военную форму.

Что-то знакомое показалось Алексею Петровичу в этом нескладном и долгоногом капитане, где-то они с ним встречались. И что-то от этой встречи осталось неясного и даже тревожного. Он покопался в своей памяти и вытащил из нее осень тридцать девятого, военные курсы для писателей и журналистов: Капустанников! Тогда — начинающий писатель. Роман на производственную тему: что-то о сапожниках. Но главное не это. Главное — он, Капустанников, на курсах будто бы выявил заговор против советской власти и очень хотел привлечь к раскрытию этого заговора Алексея Петровича: и не уверен в себе был, и на авторитет известного писателя рассчитывал. Еле-еле удалось от него отбояриться, а то бы и привлек: столько в нем было нерастраченной жажды борьбы со всякими заговорщиками и вредителями. Интересно, утолил он свою жажду или она все еще томит его деятельную натуру?

Вспомнил Алексей Петрович и о том, что Капустанников одно время посещал в Домлите секцию современного романа, которой сам же Алексей Петрович и руководил, и почти всегда спал во время обсуждений. При этом спал, сидя вполне нормально, с открытыми глазами и даже не роняя головы, только глаза были пустыми, будто ушла из Капустанникова жизнь и шастает где-то поблизости, заглядывая в чужие души. Его даже будить было страшновато: вдруг вообще не проснется, не оживет, душа не успеет вернуться в его тело, так и останется оно сидеть, тараща в пустоту пустые же глаза.

Алексей Петрович иногда остановит бег своей речи, точно загипнотизированный пустым взглядом спящего человека, и все тоже затихнут и повернутся к Капустанникову — и тот сразу же очнется, выдавит на длинном лице виноватую улыбку и скажет что-нибудь вроде того, что да-да, я тоже так думаю, и писатель был совершенно прав в трактовке данного образа… или что-нибудь в этом роде, но всегда удивительно впопад, будто он и не спал нисколечко.

После окончания военных курсов Капустанников пропал из виду, и Алексей Петрович подумал тогда, что, может статься, разоблачительная деятельность молодого писателя повернулась к нему совсем не тем боком, на какой он рассчитывал. Если он вообще на что-то рассчитывал. Так что лучше быть от этого Капустанникова подальше: тогда не втянул, так теперь втянет — с него станется.

И Алексей Петрович поднял воротник шинели и уткнулся в него носом. И вовремя: Капустанников вдруг оглянулся и уставился на их машину, что-то высчитывая в своем медлительном уме. Алексей Петрович исподлобья следил за ним сквозь бахрому ресниц.

— Может, в объезд? — спросил Чертков. — А то проторчим здесь до кузькиного заговенья.

— Люди ждут, значит, скоро, — проворчал Алексей Петрович, наученный более чем трехмесячным опытом скитания по военным дорогам, и зевнул, показывая, что хочет спать и не расположен к разговорам.

— Что ж, подождем, — тоже ворчливо согласился Чертков. И тоже зевнул, так что Алексей Петрович чуть не прыснул со смеху, уже не впервой отмечая, что Чертков иногда буквально копирует его, Задонова, поведение.

Погибший Кочевников был не таким. Более того, именно Алексею Петровичу приходилось следовать многоопытности первого своего фронтового шофера. А с Чертковым все наоборот: мальчишка. Ну да бог с ним. Пооботрется, заматереет — впереди еще о-е-ей сколько. А так человек он очень старательный, умелый, честный и не глупый.

 

Глава 24

В лобовое стекло постучали. Алексей Петрович вывалился из сна, как вываливаются из вдруг накренившейся телеги, испугался, открыл глаза и увидел близко от себя лицо Капустанникова, расплывшееся в широкой идиотской улыбке.

«Попался-таки», — подумал Алексей Петрович, впрочем, без огорчения, делая, однако, вид, что не узнал стучавшего, взглядом спрашивая, что тому нужно.

Сквозь стекло донеслось:

— Товарищ интендант третьего ранга! Алексей Петрович! Здравствуйте! Это я, Капустанников! Помните? Как я рад снова вас встретить!

Сидеть далее и делать вид неузнавания было глупо, и Алексей Петрович открыл дверь машины и выбрался наружу. Проснувшийся Чертков огляделся по сторонам, спросил:

— Что, уже ехать?

— Спите, Алексей, спите, — посоветовал Задонов с усмешкой. — Быстрее мост наладят.

А Капустанников уже стоял сбоку и держал руку, слегка согнутой в локте, для пожатия.

— Здравствуйте, товарищ Капустанников, — произнес Алексей Петрович, пожимая широкую ладонь капитана. — Какими судьбами?

— Военными, Алексей Петрович, военными! — еще шире осклабился Капустанников. И вдруг, вытянувшись и прижав руку к фуражке, выпалил: — Разрешите представиться, товарищ интендант третьего ранга? Старший политрук Капутанников! Собственный корреспондент газеты «Труд»! Следую в район Волоколамска по заданию редакции с целью написать очерк о танкистах!

«Стар-пол-кап, — отметил Алексей Петрович бросающееся в глаза ниспадающее звучание начальных слогов в звании и фамилии. — Впрочем, когда станет батальонным комиссаром…» А вслух произнес снисходительно:

— Вольно, политрук. Вольно. Я вам не генерал, чтобы передо мной тянуться. — И, еще раз оглядев Капустанникова с ног до головы, похвалил: — Что ж, видать, наша с вами учеба на военных курсах приносит свои горькие плоды.

— Почему же горькие? — с тревогой спросил Капустанников.

— Чтобы не объедались, — усмехнулся Алексей Петрович. — Кстати, я ослышался, или вы последовали моему совету?

— Последовал, товарищ майор. Взял псевдоним Капутанников. И совершенно случайно: в офицерском удостоверении, когда его выписывали, пропустили букву эс. Я и подумал: судьба! И даже паспорт поменял. Теперь это уже и не псевдоним, а моя фамилия. Всего одна буковка, зато без сипения…

— А как же жена, дети?

— Остались на старой.

— Ну что ж, вам виднее. Не знаете, надолго мы здесь застряли?

— Обещают через час закончить, — с готовностью доложил Капутанников. — Там старший лейтенант командует саперами, так я ему посулил, что напишу о нем и его саперах очерк, если они постараются сделать быстрее.

— И что, вправду напишите?

— Конечно! Печатное слово очень вдохновляет людей на героические подвиги. Я уже собрал материалы, осталось выяснить в политотделе, нет ли у них возражений против этой кандидатуры, — сообщил Капутанников с видом ученика, хорошо выучившего урок.

— Времени вы даром не теряете. Похвально, — покивал головой Алексей Петрович. — Что же, и на самом деле стали быстрее работать?

— Еще как! Старлей сразу же засуетился, накричал на своих солдат, и они зашевелились. Во всяком случае, тюкать топорами стали чаще. — И уверенно заключил: — Каждому хочется, чтобы его отметили, выделили из массы других. Тем более в центральной газете. — И без всякого перехода: — Вы обедали, товарищ Задонов?

— Нет, еще не успел.

— Так, может, присоединитесь к нам? — согнул Капутанников свою сутулую фигуру в почтительную позу, сбоку заглядывая в глаза Задонову.

— С удовольствием, — ответил Алексей Петрович и спросил: — А к вам — это с кем?

— Мой фотокор политрук Кобылин и собкор фронтовой газеты «За родину» политрук Майкин.

Алексей Петрович отметил, что за два года, что он не видел Капустанникова с буковкой эс или без оной, тот сильно изменился: повзрослел, в манере вести себя появилась уверенность и даже нагловатость, робкая и несколько заискивающая улыбка сменилась снисходительной усмешкой, голос окреп и принял командный оттенок.

«Видать, с пользой провел эти годы, — подумал о своем коллеге Алексей Петрович без одобрения и тут же удивился этому своему неодобрению и по привычке отчитал самого себя: — Робкий — не нравится, наивный — тоже, стал человек уверенным в себе — и это не то. А что же то? Ты тоже вот изменился, и не во всем в лучшую сторону. Разве что похудел и растерял былой писательский лоск. А в остальном… Может, поэтому такие изменения не нравятся тебе и в других? Или в этих изменениях есть что-то не русское? Что-то противное твоей душе? Очень может быть. — И решил: — Надо будет при случае разобраться».

У Капутанникова была камуфлированная «эмка» с высоким кузовом. Внутри соорудили что-то вроде столика, четыре человека расселись вокруг. Алексея Петровича посадили на заднее сидение, рядом Капутанников, так что столик лежал у них на коленях, фотокор и собкор тянулись к столику со своих передних сидений через узкий промежуток между спинками.

Еда на столике обычная, фронтовая: тушенка, рыбные консервы, колбаса, яйца, хлеб, квашеная капуста, лук. Ну и, разумеется, водка — как же без нее?

Выпили за встречу, за знакомство, за то, чтобы доехать, куда надо, взять, что надо, и вернуться живыми и здоровыми. Затем пошли разговоры о том, кто где был, что видел, и как бы поступил в том или ином случае, окажись он на месте командования ротой, полком, дивизией и даже фронтом. Выходило, что и немцев так далеко не пустили бы, и в окружение не попадали бы, и воевали бы уже на чужой территории.

Алексей Петрович был постарше любого из сотрапезников, более опытен, поэтому предпочитал помалкивать да поддакивать. Ему слишком хорошо были знакомы такие разговоры среди людей, которые передовую видят со стороны или наскоками, представляя себя Суворовыми и Кутузовыми, но никак не Ивановыми-Петровыми-Сидоровыми, то есть теми, кто либо сам драпал от немцев, либо позволял драпать другим, и, в то же время, дрался с ними насмерть, командуя людьми в силу своего разумения, опыта и знаний.

— Слыхали? — стараясь перекричать всех, ввинчивался в тесное и плотное от разноголосицы пространство голос Майкина. — Слыхали, что у нас теперь новый командующий фронтом? Не слыхали? Да как же так? Ездит по передовой, все вынюхивает, всех распекает, кого под трибунал, кого сразу к стенке. Тыловиков терпеть не может даже на нюх. Зверь-мужик!

— Да не тяни душу, Борька, — повысил голос Капутанников. — Чего тянешь кота за хвост? Говори, кто.

— Генерал армии Жуков, вот кто! — выпалил, вдоволь насладившись нетерпением коллег, Майкин.

— Так он же вроде бы Резервным фронтом командует? Вместо Буденного…

— Нет уже Резервного. Есть один Западный.

— А генерала Конева куда же? — удивился Капутанников.

— Говорят, под трибунал. Приехала комиссия во главе с Молотовым и Мехлисом, наводит здесь шороху. Конев, поговаривают, будто бы специально все силы фронта стянул в центре, позволил немцам окружить их западнее Вязьмы. Сами понимаете, чем это грозит Москве. Жукова товарищ Сталин специально вызвал из Ленинграда. Говорят, Жуков отдал под трибунал почти все командование Ленинградского фронта, которое решило город сдать немцам, корабли взорвать и перегородить ими Неву, чтобы она затопила Ленинград. Еще говорят, что он привез своих и поставил их командовать, что Ворошилова товарищ Сталин вызвал в Москву и назначил директором продмага. — Майкин сунул в рот щепоть капусты, обвел всех плутоватыми глазами, произнес, понизив голос: — Только это между нами. Сам случайно узнал от одного штабного. Он, кстати, сказал, что Жуков велел сформировать отдельные роты из тыловиков, в том числе из штабных, и бросить их навстречу немцам: не умеете командовать, идите сами и воюйте. Так-то вот, коллеги.

— Болтовня, — отрезал Капутанников, у которого с юмором было весьма туговато. — Жуков, как всем известно, был начальником Генштаба, он не может отдать такой приказ, потому что знает: хорошего штабного офицера можно сделать не менее чем за пять лет практической работы, а без штабов воевать нельзя. Кстати, я слышал, что Ворошилов приехал вместе с Молотовым в качестве члена комиссии гэкао. И никаким универмагом не руководил.

— За что купил, за то и продаю, — не смутился Майкин, вылавливая в банке перочинным ножом ломтик селедки.

Алексей Петрович решил разрядить обстановку:

— Мифология — это как раз то, на чем держится популярность или, наоборот, непопулярность военачальника. Она всегда склонна к преувеличению одного и принижению другого. Так что не стоит удивляться, если завтра станут говорить, что Жуков самолично водит в атаку полки или даже батальоны. Хотя, насколько мне известно, он не из тех, кто склонен на такие поступки ради популярности или достижения местного успеха.

И все согласились с Задоновым.

Сыто отдуваясь, выбрались из машины покурить. Капутанников как-то незаметно оттер Алексея Петровича от остальных, и они теперь стояли в стороне и смотрели, как саперы, кряхтя и матерясь, укладывают бревна под настил моста.

— Скоро закончат, — произнес Капутанников таким тоном, будто именно от него зависят ремонтные работы. И тут же, без всякого перехода, спросил: — А вы, Алексей Петрович, не встречались с новым командующим фронтом?

— С Жуковым? Нет, не доводилось.

— А с Тимошенко?

— Два раза.

— А с Павловым?

— С Павловым тоже не довелось.

— А я с Жуковым встречался в Кишиневе. Еще в сороковом. Он там командовал армией вторжения, которая вытеснила из Бесарабии и Северной Буковины румынские войска. А с Павловым встречался в Борисове. В июле сорок первого. Очень, знаете ли, неблагоприятное впечатление произвел он на меня.

— Почему же?

— Неврастеник, знаете ли. Командующий фронтом должен быть не таким. Вот Конев — совсем другое дело! У него чувствуется хватка настоящего полководца. — И сообщил, понизив голос: — Только ему не дают развернуться.

— Если другое дело, тогда почему вместо него поставили Жукова? — спросил Алексей Петрович, проигнорировав последнюю фразу, которая показалась ему если не провокационной, то весьма неосторожной.

Капутанников пожал плечами, произнес со значением:

— Сверху виднее.

Алексей Петрович давно уже заметил, что люди, попав на фронт, становятся раскованнее, откровеннее и даже легкомысленнее в своих суждениях. Ни Майкин, ни Капутанников, случись их встреча где-нибудь вдали от фронта, не позволили бы себе так вольно судить о большом начальстве, тем более пересказывать нелепые слухи. А тут, где смерть подстерегает человека на каждом шагу, страх перед властью будто бы притупляется, развязывая языки даже самых робких. Но где гарантия, что кто-то из них — тот же Капутанников — не пойдет в особый отдел и не перескажет разговор, сопроводив его своими домыслами? Такой гарантии нет, и не ему, Задонову, пережившему смерть брата, пытать свою судьбу.

А еще Алексея Петровича во все время этого разговора не покидало ощущение, что Капутанников не зря увел его в сторону от остальных, что ему что-то нужно. К тому же подмывало спросить, чем закончилось дело о заговорщиках, выявленных тогда еще Капустанниковым на курсах «Выстрел». Однако повода не находилось, и он спросил о другом:

— Как ваш роман о сапожниках?

— Так и не написал, — оживился Капутанников. — После курсов меня послали в командировку на Север, вернулся из командировки, призвали в армию, отправили в Одесский военный округ.

— А чем закончилась та история… помните? — не удержался Алексей Петрович.

— А-аа, это… Честно говоря, не знаю, — замялся Капутанников. — Да и, как я уже говорил, то в командировку, то в армию… Не до того было.

Алексей Петрович покивал головой и повернулся спиной к ветру, прикуривая очередную папиросу. Ему вдруг стало до того скучно, что захотелось зевнуть во все челюсти, до хруста в скулах и звона в ушах. И тут он услыхал за своей спиной торопливый шепот Капутанникова:

— У меня к вам, Алексей Петрович, большая просьба… Только вы не поворачивайтесь! — умоляюще произнес он, предупреждая любое движение Задонова. — И, пожалуйста, не отказывайте мне.

— Так в чем дело, Степан Георгиевич?

— Дело в том, что этот Майкин… он повсюду таскается за мной. Буквально повсюду! Один раз попросился подвезти, и с тех пор… Меня уже от него тошнит. Честное слово! И потом… он все время на что-то намекает. Может, на ту историю, о которой вы спросили. Не знаю. Но мне кажется… Да что там кажется! Я уверен, что он меня постоянно провоцирует, что его специально подсадили ко мне. Я с ним все время на нервах. Уж я и так, и этак, все впустую. Уж я его и гнал, и унижал, и все такое, а он… а с него как с гуся вода. Прямо и не знаю, что делать. И потом, он ворует у меня темы. Вот и сейчас: я еду к танкистам, и он увязался за мной. И будет тоже писать о танкистах же. И тиснет в своей газетенке. А я пока напишу, пока отошлю, пока в «Труде» напечатают…

— Чем же я-то могу быть вам полезен? — занервничал Алексей Петрович, чувствуя, что сбываются его опасения при виде Капутанникова.

— О, вы все можете! Вам только стоит сказать Мехлису… товарищу Мехлису то есть, и он вас послушает. К тому же, я не обязан всюду таскать этого Майкина за собой.

— Так и пошлите его на все тридцать три буквы русского алфавита!

— Посылал. Без толку. Пробовал уезжать среди ночи — никак! Он будто и не спит, караулит. Или у него сговор с моим шофером. Я с этим Майкиным скоро завою.

Алексею Петровичу тошно было это слышать, но отказать Капутанникову он тоже не мог по своей всегдашней деликатности и нерешительности, особенно если его так униженно и так страстно просят. И он решил пообещать, лишь бы отделаться, а там как-нибудь само образуется:

— Хорошо, при случае я скажу начальнику политуправления фронта. Но и вы проявите изобретательность сами. Не может быть, чтобы все так выглядело безнадежно, как вы мне обрисовали.

— Именно! Именно безнадежно! — воскликнул Капутанников, нервно чиркая спичками о коробок.

— Пойдемте, мост, кажется, уже починили, — прервал этот тягостный разговор Алексей Петрович и направился к своей машине.

Мост, действительно, починили. Вставший на мосту регулировщик пропускал машины с ранеными, ехавшие в тыл, за ними все остальные с той стороны, и только затем стал пропускать те машины, что ехали в сторону фронта.

— Не напишет старший политрук о саперах, — уверенно сделал вывод из этого обстоятельства Чертков. — Вот если бы его машину пустили первой, тогда другое дело.

Алексей Петрович встал на сторону Капутанникова:

— Именно поэтому и напишет. Этот штрих очень даже не лишний в портрете старшего лейтенанта. Если бы все так же ревностно выполняли инструкции, порядку было бы значительно больше.

 

Глава 25

Через пару часов мучительной езды поднялись на взгорок и сразу же услыхали весьма недалекую стрельбу орудий: бах-ба-ба-ба-бах! Короткая пауза и снова: бах-ба-ба-ба-бах! Но, главное — совсем не страшно. Более того, эти бабаханья как-то не вязались с тем, что там гибнут и калечатся люди, царит злоба, ненависть и отчаяние. Орудийная пальба была просто звуками, назойливыми и ненужными в этом затянутом туманной пеленой мире. К ним прислушивались какое-то время, затем перестали обращать внимание. Да и не до них было: мерзкая дорога, сырой, замешанный на прокисших запахах прелой листвы воздух, когда хочется в тепло, поближе к огню, и чтобы рядом была женщина, молодая и красивая.

Машины спустились в низину. Перед мостом через речушку стоит танкетка, из люка торчит голова в черном шлеме, пулемет смотрит в сторону подъезжающих машин; в десяти метрах от дороги лошади под навесом, на мордах торбы, рядом конармейцы в длинных кавалерийских шинелях — КПП.

Остановились. Предъявили документы. Задонов спросил у пожилого лейтенанта в кубанке с голубым верхом, где расположен штаб армии.

— А ось по цьёму шляху усе прямо тай прямо, а потим наливо, — показал вдаль лейтенант щегольской витой плетью. — Тама якись хатыни, тама и будэ штаб армии.

Свернули за мостом направо. Дорога — еще большая дрянь: грязь, глубокие колеи, наполненные водой; ни влево, ни вправо — лес. В одном месте застряли намертво: «эмка» Капутанникова, ехавшая первой, села на брюхо и ни с места. Все выбрались из машин, стали ломать и рубить хворост, бросать под колеса, толкать машину — без толку.

— Надо выволочить ее назад на буксире, а уж потом все остальное, — посоветовал Чертков.

Сцепили машины тросом. Перед решающим штурмом решили перекурить. В это время на дороге показались две встречные легковушки.

— Начальство какое-то едет, — определил всезнающий Майкин.

Передняя машина остановилась, почти упершись радиатором в радиатор Капутанниковой «эмки». Из нее выскочил лейтенант, заорал:

— Кто старший? Почему встали?

— Я старший, — выступил вперед Задонов. — И попрошу вас не орать. Видите, застряли.

— Так вытаскивайтесь! Чего встали? Сейчас же освободите дорогу!

— Да пошел ты! — разозлился Алексей Петрович. — Перед тобой командир, старший тебя по званию! А если бы даже и рядовой, не имеешь права орать!

Открылась задняя дверь, наружу высунулась нога в высоком сапоге, синих галифе с широким красным лампасом, затем вывалился широкий генерал в кожаной куртке без знаков различия. Фуражка надвинута на глаза, узкий рот, тяжелый раздвоенный подбородок.

Генерал вступил в грязь, произнес глухим металлическим голосом:

— Интендант, подойдите сюда!

Он стоял изваянием из камня, держась одной рукой за дверцу, гипнотизировал неподвижным взглядом глубоко утопленных глаз.

Алексей Петрович с любопытством оглядел незнакомого генерала, глаза которого прикрывал лакированный козырек фуражки. Затем подошел, не выказывая ни поспешности, ни страха.

— Спецкор газеты «Правда» Задонов, — представился он, не называя своего звания: интендант как-то не звучало, должность интендантская связывалась с обязательным и неизбежным воровством и жульничеством, об интендантах еще Суворов говаривал, что их надо расстреливать через полгода службы, зная наперед, что наворовались по самое некуда. Поэтому пишущая братия предпочитала представляться своей профессией и фамилией, хотя такое представление выглядело нарушением установленного порядка, а сами себя многие журналисты именовали общеармейскими званиями. — Остальные тоже журналисты, — добавил Алексей Петрович. — Направляемся в штаб армии. — И спросил в свою очередь, вскинув голову: — С кем имею честь? — хотя уже догадался, кто перед ним: портреты генерала Жукова одно время печатали в газетах и самого генерала как-то даже показали в кинохронике.

— Носит вас тут нелегкая, — проскрипел генерал сквозь зубы, не отвечая на вопрос Задонова. Затем всем своим плотно сбитым туловищем повернулся назад, к другой машине, возле которой сгрудилось четверо автоматчиков, приказал, не повышая голоса: — Очистите дорогу! — и, заложив руки за спину, шагнул вперед — мимо Задонова, мимо застрявших машин, тяжело ставя кривоватые ноги кавалериста в измазанных глиной сапогах.

Едва он поравнялся с Алексеем Петровичем, тот, обиженный таким хамством, крикнул сорвавшимся на фальцет голосом:

— Нас носит по этим дорогам такая же нелегкая, какая и вас, товарищ генерал… не имею чести знать вашего имени! Командовали бы лучше войсками, так не носила бы.

Генерал замедлил шаг, по-волчьи повернул голову на короткой шее, глянул на Задонова холодными серыми глазами, поиграл желваками, молча прошел мимо.

— Вы что, с ума сошли! — услыхал Алексей Петрович шипение за своей спиной, оглянулся и увидел лейтенанта, его широко распахнутые от изумления и страха васильковые глаза. — Это же командующий фронтом генерал армии Жуков! А вы… — Лейтенант махнул рукой и побежал догонять широкую фигуру генерала, уверенно ступающую между деревьями и кустами.

«Да хоть господь бог, — сказал себе Алексей Петрович, очень довольный тем, как он отбрил этого наверняка зазнавшегося генерала. И добавил для самоуспокоения: — Будет знать, как разговаривать с русским писателем».

Общими усилиями машины вытащили и кое-как разминулись. К этому времени генерала Жукова и его адъютанта уже не было видно.

 

Глава 26

В штабе армии не до журналистов: видать, Жуков показал здесь и свою власть, и свой непреклонный характер, и теперь все штабные во главе с командующим армией разъехались по корпусам и дивизиям наводить порядок. А те, что остались, сидели на телефонах и срывали голоса, кого-то распекая, кого-то подгоняя, кого-то умоляя. Не было в штабе ни начальника политуправления армии, ни члена Военного Совета — никого из тех, кто мог бы распорядиться.

С большим трудом, надавив на начальника оперативного отдела штаба армии майора Кругликова авторитетом члена Политбюро Поспелова, Алексей Петрович узнал, где находится полк подполковника Сменщикова, который и был целью его поездки.

— Сменщиков? Его хозяйство вот здесь, — ткнул майор пальцем в карту, разложенную на столе. — Только он уже не полком командует, а дивизией, и звание у него теперь полковник. — И добавил с гордостью: — Вчера только присвоили. А звездочку еще не вручили: немец давит, не до того. Потом получит. — И спросил, глядя на Задонова воспаленными с недосыпу глазами: — Вы что же, товарищ интендант третьего ранга, намерены ехать на позиции?

У Алексея Петровича таких намерений не было. Он полагал, что Сменщикова вызовут в штаб, где он с ним и побеседует о том, как его полк атаковал станцию, дрался в окружении, прорывался к своим. Тут, собственно говоря, ничего нового для Алексея Петровича не было: все атаки похожи одна на другую, бои в окружении — тоже, как и прорывы к своим через вражеские порядки. А если шире, то, перефразируя Льва Толстого, можно сказать: насколько победы похожи одна на другую, настолько же поражения отличаются одно от другого. И вообще, можно описывать события, даже не встречаясь с их участниками. Тут, как у опытного пейзажиста, важен сюжет, а краски клади, какие хочешь. Вот и в данном случае то же самое: таких командиров полков, батальонов и рот, кто прошел школу отступлений, окружений и прочего, великое множество, однако далеко не все из них вовремя попались на глаза начальству, которое раздает награды, и далеко не всякий начальник способен в этой нервной обстановке думать о награждении своих подчиненных.

Майор Матов, например, попал в госпиталь, и вряд ли мог рассчитывать хотя бы на медаль, если бы Алексей Петрович не рассказал на страницах «Правды» о рейде его группы по немецким тылам. Во всяком случае, лишь после публикации очерка через какое-то время появилось сообщение о награждении майора Матова и еще нескольких человек, в большинстве своем Алексею Петровичу совершенно неизвестных. Сам же он получил орден Красной Звезды — заслуга, скорее, главного редактора «Правды» Поспелова, чем самого Задонова. И сержант Чертков тоже. Но это уже исключительно стараниями Алексея Петровича.

В этом смысле Сменщикову повезло больше других во всех отношениях. Да и вышел к своим на глазах у бывшего тогда командующего фронтом генерала Конева. Что касается прорыва и выхода, то здесь наверняка нагромождено множество всяких случайных и неслучайных обстоятельств: возможно, что немцы не придали большого значения захваченной полком станции, не создали плотного кольца окружения, через которое полк не смог бы прорваться, и много еще чего могло быть как с нашей, так и со стороны противника, чего никто не знает и вряд ли узнает когда-нибудь. И если было что-то важным во всей этой истории, так это детали и сама фигура полковника Сменщикова. Вот за этими деталями и надо было ехать.

Алексей Петрович не сразу ответил на вопрос майора Кругликова, надеясь еще, что тот каким-нибудь образом избавит его от поездки на позиции. Но майор смотрел на него такими любопытно-насмешливыми глазами, что ожидать другого решения и не ехать было никак нельзя.

— Конечно, поеду… если полковник Сменщиков не собирается приехать к вам в ближайшие два часа. Вы только, товарищ майор, посоветуйте немцам, чтобы не стреляли и вообще вели себя потише, пока я буду болтаться на этих самых позициях.

— Договорились. Сейчас же и позвоню, — улыбнулся майор и стал крутить ручку полевого телефона. — Старший лейтенант Горигляд? Вот что, Вадим, тут у меня корреспондент из Москвы: ему надо к Сменщикову. Дай пару автоматчиков, чтобы доставили туда и обратно в полной сохранности… Да, у него своя машина. — И, вновь обратившись к Задонову: — Слышали? Через пару минут поедете. Только обещайте мне не лихачить.

— Что вы, майор! Я бы вообще никуда не поехал… по такой-то погоде. Но раз вы настаиваете… Кстати, мы только что встретили генерала армии Жукова… Как он вам показался?

— Показался? Это не по нашей части. Нам всякое начальство показывается в одном и том же свете: оно командует, мы выполняем. А командует Жуков… — Кругликов прищурил один глаз, точно прицеливаясь в Задонова, но еще не уверенный, надо ли в него стрелять, затем продолжил: — Под Ельней он немцам дал в зубы — и это когда все если не драпали, то и о наступлении не помышляли. Под Ленинградом он их остановил. Думаю, и здесь остановит тоже. И это все, что я вам могу о нем сказать, не нарушая субординации. А там посмотрим. А теперь извините, товарищ Задонов: служба.

Они пожали друг другу руки, и Алексей Петрович вышел из штаба, очень довольный и собой, и майором Кругликовым.

Пришлось заднее сидение освободить от всяких нужных вещей, без которых ни один шофер не пустится в дальнюю дорогу, и устроить там двоих «сусаниных» в длинных плащ-накидках, с новенькими автоматами, в надежде, что они привезут, куда надо. Чертков отдал выгруженные из машины вещи на сохранение старшине из роты охраны штаба армии, но и после этого кряхтел и вздыхал, переживая за них, уверенный, что половины недосчитается при возвращении.

— Нам еще надо умудриться вернуться, — успокаивал его Алексей Петрович, поражаясь, как быстро «вещизм» захватывает человека, который еще совсем недавно ничего, кроме котомки за спиной, не имел.

Едва отъехали от штаба — сзади крик.

Алексей Петрович, высунувшись из машины, увидел длинную фигуру Капутанникова, прыгающего по лужам и размахивающего руками. Вслед за ним мячиком катился Майкин.

— Остановитесь, Алексей, — приказал Задонов, решив, что либо он что-то забыл, либо на его имя поступило какое-то новое указание.

Капутанников подбежал, хрипло втягивая воздух открытым ртом, склонился к машине.

— Алексей Петрович! Товарищ майор! Возьмите меня с собой, а то у меня машина сломалась.

— Да куда же я вас возьму? Сами видите…

— Это ничего: я помещусь, я тонкий. Только возьмите ради бога. — И, не дожидаясь согласия, открыл дверь и втиснулся на заднее сидение, вынуждая широких парней-автоматчиков буквально лезть друг на друга.

Кое-как уместились. Подбежавший Майкин, тоже запыхавшийся, увидев все это, лишь развел руками и похлопал машину по крыше, словно проверяя ее на прочность и прикидывая, нельзя ли устроиться наверху. Торжествующий Капутанников посоветовал ему добираться до цели на попутке:

— Товарищ Майкин! Через три часа к танкистам поедет грузовик со снарядами, на нем и доберетесь.

Майкин еще раз развел короткие руки, выказывая покорность судьбе, и машина тронулась.

Позиции оказались всего в пяти-шести километрах от штаба армии — если по прямой, а если со всякими петлями и выкрутасами, то вдвое больше. До позиций не доехали с полкилометра, остановились в лесу, как раз там, где и расположились нужные Капутанникову танкисты. Дальше Алексей Петрович в сопровождении младшего сержанта и рядового красноармейца двинулся на своих двоих.

Шли опушкой леса, искалеченного артогнем и бомбежками. Иногда приходилось перебегать, сгибаясь в три погибели за низкими кустами. Но все ухищрения оказались напрасными: на дальних холмах, где расположились немцы, засекли одиноких путников — и первая мина, противно и жутко провыв свою зловещую песню, шлепнулась метрах в ста впереди и чуть сбоку, выплюнув седое облачко дыма и выбросив в воздух комья земли и травы, словно только за этим и прилетела.

— Быстрее, товарищ интендант! — крикнул младший сержант. — Тут скоро траншея будет. — И ловко поскакал вперед, не очень-то заботясь о товарище интенданте.

Захлебываясь воздухом, который застревал в горле и никак не хотел идти в легкие, Алексей Петрович бежал вслед за младшим сержантом, стараясь не отставать, прыгал через бомболомины, воронки и канавы и думал, что вот добежит вон до того дерева с отбитой верхушкой, упадет и никуда больше не побежит. И вообще на эти чертовы позиции ездить ему совсем не обязательно, как не обязательно доказывать каждому встречному, что он не трус и от опасностей бегать не собирается. Лучше держаться от пуль и снарядов подальше, чем вот так вот нестись черт знает куда, чувствуя, что сердце вот-вот выпрыгнет из груди или остановится.

Вторая мина ударила сзади метрах в тридцати, но Алексей Петрович как-то не очень обратил на нее внимание, занятый бегом и прислушиванием к своему бедному сердцу, но бегущий сзади автоматчик сбил его с ног и накрыл своим телом. Полежали немного, поднялись, потрусили дальше.

Снова завыла мина, Алексей Петрович уже сам шлепнулся в грязь, хватая ртом неподатливый воздух. Мина взорвалась правее метрах в двадцати. Провизжали осколки.

Снова вскочили и побежали. Сердце билось в висках. Мало он бегал от немцев и каких-то полицейских, скитаясь по немецким тылам, так еще и на своей территории должен делать то же самое. Нет, с него хватит: не мальчик да и к бегу совсем не приспособлен.

Младший сержант вдруг пропал из виду, бегущий сзади автоматчик поотстал, и Алексей Петрович, почти ничего не видя залитыми потом глазами, тут же провалился в яму, оказавшуюся входом в траншею, укрытую ветками и дерном. Он ударился грудью и лицом о противоположную стенку, охнул и сел на дно, тяжело дыша и глотая кровь, хлынувшую из носу.

Кто-то прижал к его носу мокрую тряпицу, пахнущую болотом, и посочувствовал:

— Эка вы, товарищ командир, как неловко, однако, приложились: кровь-то так и хлещет, язви ее в душу. Голову, голову поднимите… Вот та-ак, во-от, — ворковал над ним участливый голос. — Маненько посидите — и все как рукой сымет. Нос — это что! Это пустяки. Вот если б мина рядом гвозданула, тогда пиши отходную, а так посидите малость и пойдете дальше.

Алексей Петрович открыл глаза и увидел рядом небритого дядьку в ватнике защитного цвета. Оба провожатых стояли в стороне, курили и смотрели на Алексея Петровича так, как смотрят на ненужную вещь, которую совсем не жалко выбросить. Такой взгляд на себя Алексей Петрович видел не впервой. Это был взгляд человека с передовой на тыловика, из-за которого лишний раз приходится вылезать из теплой землянки и рисковать жизнью. Сердиться на этих Сусаниных не было никакого смысла, зато следующий раз надо повнимательнее приглядываться к людям, чтобы рядом оказался человек, для которого твоя судьба не безразлична. Или хотя бы готовый выполнять приказы своего начальства: проводить и доставить в целостности и сохранности. Впрочем, сержант телом своим все-таки прикрыл заезжего корреспондента — и это говорит в его пользу, однако мина то ли не сработала, то ли померещилась, а там — черт ее знает!

И Алексей Петрович, отвернувшись от провожатых, спросил у дядьки:

— Скажите, пожалуйста, как мне пройти на капэ полковника Сменщикова?

Дядька глянул удивленно на Алексея Петровича, затем на провожатых, смекнул, в чем дело, и, показав рукой в полумрак хода сообщения, посоветовал:

— А вот все прямо и прямо. Потом направо. Там и будет это самое капэ… — Однако, что-то мучило этого добродушного дядьку, что-то здесь было по его разумению неправильно, и он добавил: — Так вот же, товарищ младший сержант — они знают. И пароль… Без паролю вас не пустят.

— Какой пароль, товарищ младший сержант? — стараясь придать своему голосу командирскую строгость, обратился Алексей Петрович к провожатому.

— Мы вас доведем..

— Здесь останетесь, — отрубил Задонов. — Без вас найду.

Младший сержант равнодушно пожал плечами, произнес:

— «Слава». Отзыв — «Можайск». Только мне приказали…

— Выполняйте последнее приказание!

— Есть выполнять последнее приказание! — дернулся младший сержант и обиженно закусил губу.

 

Глава 27

Командный пункт дивизии полковника Сменщикова представлял из себя землянку в обычные три наката, расположенную на скате холма. В землянку вел длинный, извилистый и узкий — двоим едва разойтись — ход сообщения, прикрытый сверху ветками и дерном. Корреспондента «Правды» здесь ждали, предупрежденные из штаба армии, хотя сам новоиспеченный полковник Сменщиков особых восторгов не выказывал, был сух, предупредителен, прежде чем ответить на вопрос, дергал себя за седой ус и косился на своего комиссара по фамилии Рудько, проявлявшего чуть большее радушие к столичному гостю.

Оба, командир дивизии и комиссар, были примерно одного возраста — лет за сорок с небольшим, на лицах обоих лежала та усталость, которая копится быстро, но от которой избавляются годами, из чего наблюдательный Алексей Петрович сделал вывод, что его собеседники хлебнули лиха выше головы и как раз там, где эта усталость может появиться за несколько недель, а то и дней. Ему даже показалось, что он видел кого-то из них в Березниках. Впрочем, там все выглядели одинаково, как будто их специально усредняли и подгоняли друг под друга, лишая индивидуальных черт.

Пока два расторопных пожилых дядьки, очень похожих на того, что дежурил у входа в траншею, в белых замурзанных куртках поверх гимнастерок, накрывали на стол, разговор не клеился и вертелся вокруг недавних боев.

— Вам повезло, — говорил Сменщиков усталым голосом. — Два часа не прошло, как отбили очередную атаку. Вчера они атаковали танками при поддержке пехоты, сегодня наоборот — пехотой при поддержке немногих танков. Атаковали лениво, без обычной настойчивости. Артподготовка тоже была слабой. Ясно, что танки и артиллерию перебрасывают в другое место, будут пробовать прорваться там, а нас пытаются сковать, лишить маневра. Моя дивизия стоит не на главном направлении, основные бои идут вдоль Старой Смоленской дороги, если немцы там прорвутся, нам придется отходить, чтобы не оказаться в окружении. — Помолчал, подождал, пока вышли дядьки, предложил: — Прошу к столу. Мы еще не обедали, вас ждали. Так что заодно и поговорим…

И крикнул кому-то, кто находился за брезентовым пологом:

— Рамишев! Давай к столу! Обед стынет.

Вошел Рамишев, очень крупный мужчина, лет на пятнадцать моложе комдива и комиссара, совсем другой человек по складу и, видать, по жизненному опыту.

— Мой начштаба майор Рамишев, — представил его Сменщиков. — До сорок первого года работал в генштабе, теперь вот в дивизии. На нем все и держится.

Рамишев смущенно улыбнулся, пожимая руку Задонова, пробормотал:

— Товарищ полковник явно преувеличивает. Просто я — сравнительно грамотный оформитель его приказов и распоряжений.

— Не прибедняйся, Рамишев. Идея мертва, пока она не примет практически пригодную форму. А форма эта означает, что каждый солдат должен знать свой маневр. Командир — тем более. И все это зависит от знаний и головы начштаба. А то товарищ корреспондент подумают, что у нас штаб существует лишь для мебели.

— Не подумаю, — сказал Алексей Петрович. И уточнил: — Более года назад подумал бы, а за это время тоже кое-чему научился.

— И где же учились?

— Сперва на финской, потом… вот уже четвертый месяц учусь на нашей собственной глупости.

— Да, на финской было чему поучиться, а глупости везде много. — Сменщиков подергал свой ус, но тему развивать не стал и предложил: — Тогда приступим к трапезе, а то немец может не дать нам спокойно пообедать.

— Даст, куда он денется, — уверил комиссар, разливая по стаканам водку. — Следующую атаку надо ждать не ранее семнадцати часов. — И пояснил специально для Алексея Петровича: — В последнее время немец особенно настойчиво атакует в сумерках или даже в темноте. Меняет тактику. И, должен сказать, делает это весьма профессионально, то есть согласованно с артиллерией, а если погода позволяет, то и с авиацией. И вот что интересно: просачивается в наши боевые порядки отдельными группами, поднимает такую трескотню, что начинает казаться: всё, окружены, давай бог ноги. Таким вот макаром пробует вызвать панику и дезориентировать. Раньше это ему вполне удавалось, сейчас и мы кое-чему научились: действуем против него отдельными группами автоматчиков и гранатометчиков, доказываем, что и мы не лыком шиты, а стенка на стенку мы сильнее, тут мы спуску не даем.

— Да, — поддержал Сменщиков своего комиссара. — Учимся помаленьку, изживаем собственную глупость, как вы изволили выразиться. Бог даст, и научимся. А там и войне конец.

— И когда этот конец наступит? — спросил Алексей Петрович, заедая водку соленым огурцом.

— Не сегодня и не завтра, — дипломатично ушел Сменщиков от прямого ответа. Затем все-таки решил уточнить, заметив разочарованный вид московского гостя: — Думаю, года два-три придется с ним повозиться, пока совсем не научимся.

— Или пока он не выдохнется, — вставил комиссар.

— Не без этого. Но выдохнется он не скоро: вся Европа на него работает, и в войсках кого только нет, начиная от французов, кончая иными братьями-славянами. Еще столько вдов и сирот наплодим, что вся Россия слезами умоется, — заключил Сменщиков так уверенно, точно дано ему было такое зрение — видеть на два-три года вперед.

— Нового командующего фронтом видели? — спросил комиссар, благоразумно меняя тему разговора.

— Встретил на дороге, — ответил Алексей Петрович.

— Как он вам показался?

— Так он мной не командует, — тоже ушел Задонов от прямого ответа, вспомнив уклончивый разговор с майором Кругликовым. — Не мне о нем и судить.

— Всю противотанковую артиллерию у нас забрал, — вставил наболевшее Рамишев.

— Мелко плаваешь, академик, — не поддержал своего начштаба Сменщиков. — Значит, туго у нас с противотанковой артиллерией, если он по отдельным батареям ее считает. Будь я на его месте, тоже забрал бы. Сейчас немец попрет на Можайск, а пуще того — по флангам ударит всей своей мощью. Если там не удержим, Москве не устоять. Тут каждую пушку считать станешь, не то что батареи. — И, обернувшись к Алексею Петровичу: — Отступали, столько всего бросили с перепугу и от невозможности вывезти, вряд ли когда сосчитаем, а теперь вот… поштучно. Вечно у нас так.

— Вот вы со своим полком станцию брали, — повел свою тему Алексей Петрович. — Было ли что-то такое, что отличало этот бой от других?

— Так все бои чем-то отличаются друг от друга, — уверенно, как о давно известном, произнес Сменщиков. — Там мы атаковали при поддержке роты танков. Одиннадцать машин, среди них один КВ и одна тридцатьчетверка. Пехота впереди, танки чуть сзади. Как огневая точка противника себя проявила, танк ее прямой наводкой жах! — точки нету. И потом четыре дня держались, силы немцев на себя оттягивали. И все благодаря танкам. Без них все было бы по-другому.

— И нелетной погоде, — добавил начштаба.

— Так вас специально бросили, чтобы вы оттянули на себя противника? — не поверил Алексей Петрович.

— Специально, — уверенно подтвердил Сменщиков. И все же поправился: — Мы, разумеется, этого не знали. Приказ был взять станцию и держать до подхода основных сил дивизии. А потом, когда нас отрезали от своих, поступил приказ держаться до последнего бойца и патрона. Вот тогда я и понял, для чего мы брали станцию. Даже если бы немец знал, что мы отвлекаем на себя его силы, он все равно нас в покое не оставил бы: мы у него как кость в горле торчали, потому что и железную дорогу, и шоссе перекрыли, лишив его маневра вдоль фронта. Ну и… держались: больше половины полка там полегло. Зато, как я потом узнал, из окружения вырвалось несколько наших дивизий… Вернее, то, что от них осталось, — поправился полковник Сменщиков, а затем продолжил: — А все потому, что немец ослабил на них давление и разжижил стягивающее окружение кольцо. Значит, не зря мы там зубами и когтями держались за эту станцию.

— А как вам удалось вырваться?

Сменщиков усмехнулся в усы.

— Хитростью. Как только получили приказ на прорыв, так сами оповестили немцев, что наша задача состоит в том, чтобы продолжать стоять насмерть и никуда со станции не уходить. Ну, он и поверил, немец-то. Ночью снял несколько батальонов с разных участков и сосредоточил их на двух направлениях, чтобы, значит, рассечь наши порядки. На это мы и рассчитывали. Следили за ним во все глаза и уши. И как только узнали, что на некоторых участках против нас лишь сторожевые охранения, под утро ударили, смяли их и ушли в леса. Так вот и вырвались.

— И много людей вышло к своим?

— Чуть больше роты, — погрустнел Сменщиков.

— Так и полк у нас был двухбатальонного, и те не полного, состава, — заметил комиссар Рудько.

— И вы там были? — удивился Задонов.

— А мы с ним как нитка с иголкой, — усмехнулся Сменщиков. — Вместе в кавкорпусе служили, вместе уголек в Воркуте рубили, вместе полком командовали, а теперь вот дивизией. — И пошутил: — Видать, моя фамилия где-то и читается как двойная: Сменщиков-Рудько. Иначе давно бы разделили.

— Ладно тебе, — добродушно проворчал комиссар. — Товарищу корреспонденту это совершенно не интересно.

— Почему же? — вдруг осмелел Алексей Петрович. — Настанет время, когда и об этом надо будет рассказать без всяких прикрас. Не мне, так другим.

— Да-а, из песни слов не выкинешь, — качнул головой Сменщиков и велел: — Давай, комиссар, еще по маленькой, да за работу.

 

Глава 28

Немцы атаковали в семнадцать-пятнадцать, когда сумерки окутали землю. Даль стала зыбкой, окопы, протянувшиеся изогнутой линией метрах в трехстах от капэ на возвышенном берегу ручья, темные громады танков, подбитых в предыдущие дни, — все это потеряло четкость очертаний, зато стали видны пульсирующие зарницы от выстрелов немецких батарей.

В атаку немцы пошли почти одновременно с огневой подготовкой. Пехота жалась к танкам, прикрываясь ими от осколков. Разрывы мин и снарядов, отплясав свой танец над нашими окопами, медленно наползали на скат высоты, где расположился командный пункт дивизии, а танки и пехота уже подходили к самым окопам. Танков было не много — штук двадцать, и это были совсем другие танки, каких Алексей Петрович еще не видел: высокие, пузатые, неуклюжие.

— Танки-то французские, дрянь танки, если сравнивать с немецким Т-IV, — кричал в ухо Задонову комиссар Рудько. — А вон те, что правее, три штуки… Видите? Это чешские. Явный признак, что мы стоим не на главном направлении.

— А экипажи? — спросил Алексей Петрович.

— Экипажи тоже не немецкие. Как правило — чешские же. Или французские. Но бывают исключения…

Стена разрывов подобралась к командному пункту, один из снарядов разорвался в десяти метрах от смотровой щели — Алексей Петрович и Рудько одновременно присели, опаленные горячим дыханием взрыва.

— Уже не впервой таким вот манером атакуют, — прокричал комиссар Рудько, вскакивая на ноги и помогая подняться Задонову. — Тут хорошая выучка нужна и артиллеристам, и пехоте. А выучка у них первоклассная. Видите, как умело они используют складки местности? И это, доложу вам, не трусость, а трезвый расчет. Нам до этого еще далеко. Однако и мы не лыком шиты. Танки пехота пропустит, здесь специальные группы истребителей танков у нас рассажены по норам. Между норами противотанковые мины на веревочках в мешках уложены. Как танк выходит на линию этих нор, из той норы, что ближе к танку, мину подтягивают под самую гусеницу. Вот эти танки, — показал он рукой на черные громадины, похожие на копны прошлогодней соломы, все таким вот макаром остановлены. Два из них зарыли в землю — вон башни торчат! Видите? И сами танки на ходу, и боеприпас имеется. И сейчас все разыграется, как по нотам. Вон, смотрите! Видите, Алексей Петрович? Нет? Да вон же, чуть правее!

Немецкий танк перевалил через окоп, прополз метров двадцать и вдруг его охватило красноватым пламенем.

— Бутылку бросил кто-то, — подосадовал Рудько: так ему хотелось, чтобы журналист увидел своими глазами и оценил изобретательность бойцов его дивизии.

Но другие танки дальше не пошли, они утюжили окопы, иногда вертясь на одном месте, словно поджидая пехоту. Однако пехота залегла, и танки остались одни, без всякого прикрытия.

Задымился еще один, за ним еще сразу три, остальные стали пятиться, огрызаясь огнем из пулеметов и пушек.

— Ага, не нравится, мать вашу берлинскую! — радовался комиссар, приплясывая возле узкой смотровой щели. — Погодите, время придет, еще не так навтыкаем, еще почешетесь!

Из угла, где сидели телефонисты, слышался голос полковника Сменщикова:

— Атака противника захлебнулась, товарищ третий! Пять танков горят прямо на линии наших окопов… Танки французские и чешские. Нет, не дали… Отходить? Понятно, будем отходить. На Теряево? Понятно. Будет исполнено, товарищ третий.

— Вот так уже который раз, — покачал круглой головой Рудько. — Слава богу, на этом рубеже три дня дрались, и неплохо дрались, а то придем на новый рубеж, окопы понароем, землянок, дотов понастроим, пальнем разок и дальше. Не война, а сплошное землекопство, — говорил он, прислушиваясь к тому, что говорил по телефону комдив, отдавая распоряжение полкам на отход. — Где-то ж должен он остановиться, где-то же уткнется мордой в грязь, мать его, Гитлера, в гроб по самую маковку!

«Все живут этой уверенностью, — подумал Алексей Петрович, слушая комиссара Рудько. — А коли в людях есть эта уверенность, то непременно уткнется немец мордой в грязь. Или в снег».

Оставив в окопах реденький заслон, призванный создавать у немцев впечатление, что русские никуда не ушли, полки один за другим покидали позиции, вытекая из них, как вода из дырявого ведра — понемногу и незаметно.

Первыми капэ покинул штаб дивизии, вслед за ними ушел комиссар, весело распрощавшись с Алексеем Петровичем и пообещав встретиться во время наступления, а полковник Сменщиков все не уходил, звонил в полки и батальоны, на оставляемые позиции, выслушивал, произносил несколько малозначащих для постороннего человека слов и, казалось, никуда не собирался уходить.

Алексей Петрович, хотя и был уверен, что полковник уйдет вовремя и не самым последним, однако через какое-то время почувствовал тревогу и, чтобы не показать ее Сменщикову, курил и пялился в темноту осенней ночи, время от времени нарушаемую вспышками выстрелов и мертвенным светом ракет.

Из наших окопов тоже постреливали, но ракет не пускали. Светящиеся пунктиры пулеметных трасс прорезали темноту и угасали в ней без всякого, казалось, смысла. Иногда прозвенит в воздухе мина, и сухой взрыв, похожий на кашель чахоточного, вспугнет привычные звуки ночи — и тоже без всякого смысла.

Не было смысла и в сидении в опустевшем блиндаже корреспонденту «Правды», но что-то удерживало здесь Алексея Петровича, хотя знал, что никто бы не осудил его, если бы ушел вместе со штабом.

Он не сразу заметил, что наступила тишина, полная тревоги и ожидания: ни выстрела, ни пугливого света разгорающейся ракеты. Может, немцы почуяли неладное и выслали к нашим окопам дозоры? Может, они подползают сейчас в темноте к их блиндажу и вот-вот с треском растворится дверь и влетит сюда граната, ударит длинная автоматная очередь? Все может случиться в такую бессмысленную ночь.

Алексей Петрович зябко передернул плечами.

И тут со стороны наших окопов донесся тоненький, саднящий звук гармошки, точно кто-то грубый и неумелый взял инструмент и тряхнул его несколько раз по злобе или от скуки. Но вслед за этими странными звуками вылепилась из тьмы немудрящая мелодия плясовой, и даже отсюда чудилось, как кто-то там ходит по кругу, топает каблуками разношенных сапог, шлепает себя по ляжкам и припевает: «Барыня, барыня! Барыня-сударыня! Где гуляла ноченьку, намочила ноженьку?»

Сменщиков обернулся к Алексею Петровичу, и тот увидел в слабом свете коптилки его улыбающееся лицо.

— Можно было в каждом батальоне оставить по гармонисту — и этого было бы вполне достаточно, чтобы заморочить фрицам голову. Да нельзя: заиграются и попадут им в лапы. — И засмеялся, довольный. А отсмеявшись, добавил: — Пойдемте, Алексей Петрович: делать нам здесь больше нечего.

— А танки! Неужели оставите?

— Ну что вы! Взорвем. Там саперы работают.

Они шли в сопровождении молчаливых автоматчиков сперва по ходу сообщения, затем опушкой леса; в темноте чавкали шаги, возникали и пропадали тени связистов, сматывающих провода на катушки, вослед им неслась плясовая, и черт ей был не брат. А фронт молчал, прислушиваясь в недоумении к этим диковинным звукам, в которых Алексею Петровичу слышался и вызов всему свету, и издевка, и потаенная тоска.

Конец тридцать второй части

 

Часть 33

 

Глава 1

Нас бомбили в пути лишь однажды и, как сказали знающие дяди, бомбили не бомбардировщики, а истребители, потому и бомбочки были маленькие, бабахали не очень сильно: только у двух вагонов крыши разбило, да стекла кое-где повыбивало, да пожар начался в одном вагоне, но его быстро потушили. Гитлеры больше стреляли из пулеметов, и много людей убило как раз из тех, кто кинулся из вагонов в лес.

Конечно, я всего этого не видел, зато, когда мы снова поехали, все стали говорить и говорить о том, что случилось, а еще плакать. А я не плакал, потому что ничего такого страшного не видел.

И вообще, мы с мамой, тетей Леной и ее детьми никуда не кинулись. Нас наши мамы засунули в ящики под нижнее сидение, чтобы не убило. Там было ужасно темно и тесно, и все время хотелось чихнуть, а Людмилке хотелось пореветь, потому что она девчонка, но я сказал ей, что если она начнет реветь, гитлеры услышат и кинут на нас большущую бомбу. И Людмилка не ревела, а только хныкала. Поэтому в наш вагон бомбы и не попали, а попали только пули, но никого не убили и даже не ранили, только крышу прохудили. И когда мы поехали, все ходили смотреть на эти дырки и качать головами. Я тоже сходил и посмотрел, но головой не качал, потому что ничего интересного не увидел: дырки и дырки и ничего больше. Потом дырки забили деревяшками, чтобы не дуло и не капало, когда пойдет дождь, и уже никто не ходил смотреть, забыли и не вспоминали. А я вспомнил, когда писал папе письмо.

В остальные дни не бомбили, хотя поезд наш ехал очень медленно, больше стоял на всяких остановках, пропуская к фронту эшелоны с красноармейцами, пушками и танками. Потом поезд долго-долго ехал без остановок, ехал очень быстро и гудел, и была ночь, поэтому немецкие гитлеры нас так и не догнали. И мы все ехали и ехали, ехали и ехали, спали и ели. И больше ничего. И все говорили, что вот теперь-то, когда все войска собрали, какие есть, и пушки, и танки, Гитлеру надают так надают, потому что вон сколько всего у Красной армии, и красноармейцы такие веселые, и командиры.

Но однажды стук колес стал, как обычно, затихать, затихать и вскоре прекратился совсем. Лязгнули буфера, — это такие специальные круглые железки между вагонами, — и я проснулся, а толчок прошел по вагонам и замер где-то в конце поезда. Я посмотрел туда-сюда, на маму посмотрел, а мама на меня и сказала, чтобы я спал. Потому что еще ночь, хотя и светло. Но я все не спал и не спал, лежал с закрытыми глазами и слушал, не летят ли гитлеры.

Где-то заплакал маленький ребенок. Маленькие всегда начинают плакать, когда вагон их не качает.

— На этот раз стоим не на самой станции, — сказала тетя Лена, глянув в окно, и так сильно зевнула, что мне тоже захотелось зевнуть. И я зевнул. — На запасных путях стоим, — сказала тетя Лена.

— Узнать бы надо, — сказала мама. — Может, за кипятком сбегать, чаю приготовить.

— Набегаемся еще, — снова зевнула тетя Лена. Она всегда зевает, когда надо бежать за кипятком.

Я приподнялся и посмотрел в окно: на станции горели фонари. Много фонарей, и даже прожектора, и не синие, а самые настоящие, как до войны. Они освещали много-много блестящих рельсов, товарные вагоны, часовых с ружьями, неторопливую маневровую «Кукушку», толкающую впереди себя несколько больших вагонов. Я подумал, что, может быть, мы уже приехали на Урал, а это так далеко, что немецким гитлерам никогда сюда не долететь. Но реки Урал нигде не было видно, и вообще ничего не было видно, кроме вагонов, паровозов и рельсов. И запасных путей тоже, потому что они под вагонами. И я расхотел смотреть.

Но тут послышался скрип шлака под чьими-то сапогами, и какая-то тетя за окном произнесла сердитым голосом:

— Кто-кто? Дед пехто! Вакуированные из Ленинграда. Вот кто! — И добавила: — Бабы с детишками. Бяда-а. — И голос затих неразборчивым бубнежем.

И вдруг громкий голос из большого репродуктора, что висел на столбе совсем рядом с нашим вагоном, потребовал какого-то Терентьева в нарядную депо. Я никак не мог сообразить, что такое депо и почему оно нарядное, а спросить было не у кого: мама и тетя Лена что-то делали внизу и сердились.

И опять вдоль вагона затопало, заскрипело и застучало по вагону палкой, и совсем другая тетя, ужасно сердитая, как закричит:

— Граждане вакуированные! Приготовиться к выгрузке!

Потом уже не крик, а тихий голос старшей по вагону потек вдоль спальных полок, мимо голых ступней, голов и головок, сумок, чемоданов, узлов, а вслед за этим голосом все стали просыпаться, кашлять, чем-то стучать обо что-то и плакать, потому что было еще очень рано.

И я понял, что мы приехали на Урал и больше никуда не поедим.

И тогда начались сборы. Везде. Потому что кто-то сказал, что кто первый соберется, тот получит лучшие места. И мама с тетей Леной стали кричать на нас, что мы путаемся под ногами и мешаем им собраться первыми. Людмилка начала канючить и еще больше путаться. И ничего нужного не находилось, и все куда-то запропастилось. Поэтому из своего вагона мы выбрались одними из самых последних. Но не самыми последними, а это значит, что самые плохие места достанутся кому-то другому.

Взрослые и дети стали выходить из вагонов, прыгать вниз, снимать детей, чемоданы, узлы, корзины. А небо развиднелось, но было хмурое-прехмурое, будто сердилось, что мы приехали, громко шумим и не знаем что делать.

Зато вдоль вагонов уже стояло несколько столов, за ними сидели какие-то тети и дяди, которые все знали, потому что перед ними лежали белые листы бумаги, где все было написано. И они начали выкликать фамилии, и кого выкликнули, те кричали, что они здесь. И радовались, что их выкликнули первыми. А поодаль от железнодорожных путей выстроились в длинный ряд телеги, на них сидели нахохлившиеся возницы в брезентовых дождевиках, а впереди стояли понурые лошадки…

За железнодорожными путями глухо шумел чужой город. В пасмурное рассветное небо тянулось из высоких труб множество черных, бурых и серых дымов.

— Стойте смирно и ни до чего не дотрагивайтесь, — сказала какая-то сердитая тетя. — Тут до чего ни дотронешься, все в саже, в копоти, точно кислотой облитое или еще какой-то дрянью. И пахнет тоже кислотой — даже в горле першит и глаза слезятся. Приехали к черту на кулички — здрасти вам!

Кто-то сказал:

— Это город Чусовой.

— Господи, мы о таком городе и слыхом не слыхивали, — сказала тетя Лена. — Вот куда нас занесло, будь оно все неладно!

— Землякова! — донеслось от ближнего стола.

Тетя Лена охнула, глянула на мою маму и пошла к столу. Мы, четверо детей, сбились вокруг моей мамы и смотрели с испугом, как удаляется от нас серый плащ и серый берет, надвинутый на правое ухо.

— Ты скажи им, что мы вместе! — крикнула вслед тете Лене моя мама, и тетя Лена, не оборачиваясь, подняла руку, покачала ладонью.

Нас не разделили.

Пожилой и молчаливый дядька в сером дождевике, в сапогах, пахнущих дегтем, в русой бороде вокруг всего лица и странной какой-то шапке на кудлатой голове, за три раза перетаскал вместе с нашими мамами и нами (я тоже таскал) к своей подводе наши вещи. Затем рассадил нас на толстой подстилке из молодого, очень пахучего сена, тете Лене предложил сесть рядом на широкую доску, а маме — на то же сено вместе с нами, детьми. Оглядел всех разом, и только после этого произнес удивительно молодым и свежим голосом:

— Стал быть так, барышни. Зовут меня Кузьмой. Фамилия — Стручков. Живу я в Борисове. Село есть такое в двадцати верстах от Чусового. Ничего, большое село. Есть школа, медпункт, лавка коопа, кузня и прочее. Была церковь, но порушили. Нынче там клуб и библиотека. Колхоз, однако. Председатель колхоза — эвон стоит, руками машет. Третьяков по фамилии. Федор Ильич. Ничего мужик, головастый. А жить будете у меня. Изба большая, живем мы вдвоем с женой. Груней кличут. Избу строили на большую семью, а бог детей не дал. Так-то вот. Восемь подвод от нас, от Борисова. Есть еще из Заречья, из других деревень. Ну — те помене будут. Властя распорядились, наше дело — запрягай.

— А как вас по отчеству? — спросила тетя Лена.

— Кузьмой будете кликать — и так сойдет. — Однако, помолчав, назвался-таки: — Кузьма Савелич. Мой батя, Савелий Степаныч, в Стручковке проживает. Там все Стручковы проживают. Потому и Стручковка.

— Меня Леной звать, а ее — Марией, — сказала тетя Лена Землякова.

— Приятно слышать, — произнес дядя Кузьма и почесал бороду. Затем стал сворачивать цигарку. Закурив, достал из-под сиденья мешочек, развязал, стал совать нам плоские пышки с творогом — шаньгами прозываются, вареные яйца, огурцы.

— Ешьте, мышата, дорога длинная.

Мешочек отдал моей маме, велел:

— Корми их, бабонька, там молоко в бутылке. Да и сами поешьте.

Взобрался на сиденье, нахохлился, будто уснул.

Рядом на такие же подводы грузились другие эвакуированные. За некоторыми, которые начальство, прислали автомобили, погрузили и увезли. Но я не завидовал: на лошадке ехать лучше.

Когда совсем стало светло, обоз тронулся.

 

Глава 2

Двадцать верст на телеге — не шутка. До этого я даже не знал, что такое верста. И даже что такое километр представлял себе смутно. Теперь знаю, что это очень долго и все время трясет и трясет, стучат колеса, шлепают копыта лошадей, почмокивает дядя Кузьма на передке, тетя Лена тихо рассказывает ему, как мы ехали, как уезжали из Ленинграда, как нас бомбили, а я про все это слышал и мотал на ус, как говорила моя мама, хотя усов у меня еще нет.

Телега качается, над головой качаются темные ели, белые облака, голубое небо. Иногда большие птицы срываются с берез и перелетают через дорогу. Птицы похожи на черных куриц, какие бродили по тихому ленинградскому переулку возле хлебной лавки и клевали червяков и всяких козявок, и такие же у них красные гребешки и бородки. Только совсем махонькие. Такие же черные курицы есть и в лесу возле дядимишиной деревни Мышлятино. Только я забыл, как эти курицы называются.

Я лежу на сене, как бывало в деревне у дедушки Василия, маминого папы, когда он еще не был погорельцем, или у дяди Миши, маминого брата, к которым мы ездили отдыхать еще до войны, и то вижу все, что делается наверху, то не вижу, потому что сплю. А когда открываю глаза, опять смотрю вверх, а там все одно и тоже: лес, черные курицы, облака и небо, а в небе кружат ястребы. Или коршуны. И пищат: пи-иии! пи-иии! пи-иии! Тогда я сажусь и смотрю сидя. Сидя видно больше. Сидя видно, что лес растет на холмах, что мы едем вдоль реки, что спереди тоже едут, и позади едут, и все лошади одинаковые, а все дяди, которые сидят за их хвостами, тоже одинаковые, похожие на нашего дядю Кузьму: у всех бороды и чудные шапки.

Мне папа говорил, что бороды у дядей растут потому, что у них нет бритвы, а у папы не растет, потому что у него есть бритва и он ею бреется. У папы очень острая бритва, такая острая, что ею можно порезаться, даже если до нее не дотрагиваться, а только потрогать. И я думаю, что если сделать такую же острую саблю, как папина бритва, и дать ее Буденному, то он всех гитлеров этой саблей чик-чик-чик — и мы снова поедем в Ленинград. Но такую саблю дяди еще не придумали, это только я ее придумал, и это мой самый большой секрет. Когда я вырасту, я сам сделаю такую саблю, пойду воевать за Красную армию и всех победю… Или побеждю.

— Мама, как правильно: победю или побеждю?

— Ах, отстань, — говорит мама. — У меня и без твоих вопросов голова разрывается.

— Правильно будет побежду, — говорит Тамарка, тетиленина дочка. — Такой большой, а не знает, — вредничает она. И показывает мне язык.

Конечно, ей хорошо говорить: она уже в третий класс пойдет, а я еще и читать как следует не умею, хотя знаю все буквы, которые почему-то не всегда складываются в правильные слова. А я с некоторых пор люблю говорить правильно. И писать. Раньше не любил, а теперь люблю, потому что неправильно говорить непра… нельзя. Вот. И все-таки что-то меня смущает. «Побеждю, побежду, победю… — повторяю я про себя и никак не могу примириться с тем, как буквы укладываются в это слово. В конце концов, от долгого повторения слово вообще теряет всякий смысл, и мне становится грустно. — По-бе-жду, бе-жду, жду-жду-жду! Наверняка и Тамарка не знает, как правильно», — думаю я. Но никто из взрослых не поправил Тамарку, и я смиряюсь: наверное, все-таки «побежду».

Река извивается, петляет, становится то шире, то уже, то быстрее, то тише. И берега ее тоже бывают разные: то низкие с зеленой травой, то высокие и каменные, с соснами на этих камнях. А кроме сосен здесь растут еще разные деревья, и почти все я знаю: меня папа научил. «Самое главное дерево, — говорил папа, — это сосна, потому что из нее все делают: и дома, и рамы, и двери, и табуретки». Мой папа все знает. Потому что он модельщик и все делает из дерева. А еще есть дуб. На нем растут желуди. А еще есть липа, осина, ольха и это самое… как его?.. ясень. У ясеня очень светлые и веселые листочки. Потому и ясень…

Иногда мы проезжаем мимо каких-то деревень, в которых на наших лошадок лают собаки, а мальчишки с девчонками, одетые бог знает во что, как не одеваются у нас в Ленинграде, стоят и смотрят на нас, как будто мы игрушечные. Часть телег остается в этих деревнях, а мы не остаемся, и мама вздыхает. «Боже мой, какая глушь», — говорит она тихо, чтобы не услыхал дядя Кузьма, а то он обидится и не повезет нас в свою деревню.

Потом пошел дождь, нас накрыли чем-то большим и темным. И дальше я ничего не помню, потому что спал, а спал потому, что я люблю спать, когда шумит дождь. Он шумит и будто выговаривает: «Тишшше… Тишшше… Ссспать, ссспать, ссспать…»

В нашу деревню мы приехали уже ночью. Дядя Кузьма таскал вещи в дом, который, как и в Мышлятино, называется избой, и мама таскала, и тетя Лена. А я оттащил только маленькую вещь, а остальные не таскал, потому что вещи большие, а я все еще маленький.

В избе нас встретила тетя Груня, очень похожая на бабу Полю, дядимишину жену. Горела керосиновая лампа, но все равно было темно, как во время воздушной тревоги, когда выключают электричество. Зато было очень тепло, на столе стояла кринка с молоком, и нас всех поили топленым молоком с пенками и шаньгами. А в шаньгах творог с корочкой, как пенка от молока. И такие они вкусные, такие вкусные, что я съел целых четыре штуки. После этого нас раздели и положили спать: нас с Сережкой на печи, Тамарку на полатях, а Людмилку на мамину кровать, поэтому я ничего не разглядел, кроме большой печки, в которой горели дрова, стреляли угольки и выл ветер, а разглядел только утром, когда стало светло.

Я специально проснулся раньше всех, чтобы разглядеть. Мама еще спала, тетя Лена тоже, и все остальные. Я спустился с печки по лесенке, стараясь не скрипеть и не стучать, чтобы никого не разбудить. Спускаться с печки я научился еще у дяди Миши, потому что у него в избе такая же печка, которая зовется русской. И я тоже зовусь русским, и мама, и Людмилка, и тетя Лена, и все-все-все.

Я подошел к окну, отодвинул занавеску и увидел забор, какие-то кусты, за ними дорогу, еще один забор, возле него лошадь, прицепленную к телеге, за лошадью еще одну избу, и еще одну, и еще, а за избами виднелась река, поле, за полем лес, а за лесом вставало красное солнце. Оно смотрело на меня в полглаза, а я на него в оба, но долго смотреть на солнце я не смог, потому что оно становилось все больше и ярче и смотрело на меня теперь во все глаза, и от этого мои глаза стали моргать и плакать.

В это время из избы напротив вышел дядя, отвязал лошадь от забора, сел на телегу и поехал куда-то, может быть, за новыми эвакуированными, потому что ему вчера не досталось ни одного, и ему стало обидно. Мне тоже бывает обидно, когда всем что-нибудь достается, а мне нет.

Потом по дороге между избами проехал другой дядя на телеге с белой лошадью. Лошадь такая красивая, что мне очень захотелось проехать на этой лошади, но дядя уехал, и на дороге никого не стало видно, кроме кур, которые клевали червяков, и большой лохматой собаки, которая лежала на боку и ничего не делала. Потом вышла откуда-то хрюшка с палками на шее — это чтобы она не забралась в огород и не поела капусту и морковку, — потом прошли белые гуси, потом мальчишки с сумками, потом улица опустела, и мне стало неинтересно смотреть на все это.

И тогда я принялся искать свою одежду, но ее нигде не было видно. Тут проснулась мама, спросила у меня:

— Господи, сколько же времени?

— Не знаю, — честно ответил я. Подумал, и сказал: — Пора уже завтракать.

Тут проснулись все и стали искать свои вещи, а вещи оказались на лавке с другой стороны печки: они там грелись.

Завтракали мы опять шаньгами с молоком, и тетя Лена сказала моей маме:

— Вот видишь, а в городе всего этого нет. Что бы мы сейчас ели в этом твоем городе?

Я подумал хорошенько и сказал:

— Чай с печеньем.

— Интересно, где бы мы его взяли, — рассердилась тетя Лена непонятно почему.

— В колодце, — нашелся я, имея в виду воду, из которой варят чай.

— В колодце печенья не бывает, — сказала Тамарка и как всегда показала мне свой красный язык.

Она всегда вредничает, когда я что-нибудь скажу. Очень противная эта Тамарка. И я решаю раз и навсегда: когда вырасту и буду жениться, на Тамарке не женюсь ни за что. Это решение меня успокаивает, и я молча допиваю свое молоко и доедаю свою шаньгу. Нет, наоборот: сперва доедаю, а потом допиваю.

Прошло много дней. Теперь молока нам дают понемножку, шаньги вообще лишь изредка, а больше оладьи и блины, которые печет мама, потому что муки мало и печь хлеб не из чего. Зато мы едим картошку и квашеную капусту с клюквой. Когда съешь такую клюкву, во рту становится так кисло, что я начинаю морщиться и щуриться, а мама спрашивает: что, Москву видно? Однажды я засунул в рот сразу целых десять клюквин, но Москвы так и не увидел. А в Москве, я знаю, живет Сталин, у него усы, и он очень добрый. Как дедушка Ленин. Только в Москве я ни разу не был, но когда я стану большим… И я пытаюсь представить себе, каким большим я стану и на чем поеду в Москву. Войны к тому времени уже не будет, самолеты с гитлерами летать перестанут, но непременно будет что-то интересное, что-то такое, что я даже представить себе не могу.

От папы пришло сразу два письма. И одно письмо от дяди Коли. Мама и тетя Лена удивляются, как они нас нашли в этой глуши. И мама, и тетя Лена читают письма вслух и обе плачут, хотя папа пишет, что живет хорошо, и дядя Коля тоже живет хорошо, что оба работают, а от нас не получили ни одного письма.

Я представляю себе папу и дядю Колю, как они сидят дома и ждут от нас писем, а письма не идут и не идут, хотя я сам писал папе много писем, но после мамы, и тетя Лена писала дяде Коле, и Сережка с Тамаркой тоже. Мне жалко своего папу, но я креплюсь и не плачу. И Сережка тоже не плачет, а Тамарка плачет. Хотя и большая.

А мама сказала:

— Блокада… — Подумала еще и опять сказала: — А Кузьма был в соседнем колхозе… — затем, вздохнув: — и слыхал по радио, что в Ленинграде хлеб выдают по карточкам. А у Васи чахотка…

— Ну и что, что блокада? — сказала тетя Лена. — Я сама видела еще в начале августа, как на станцию из Москвы пришел целый поезд с пшеницей. Я как раз сестру провожала в деревню. А там еще другие поезда стояли. Вот.

И мама с тетей Леной еще долго говорили о таинственной блокаде, но тихо, чтобы дети не слышали и не расстраивались. А я слышал и не расстроился. И вечером, встретив дядю Кузьму, спросил у него, что такое блокада.

— Блокада? — переспросил дядя Кузьма и почесал свою бороду. — Блокада, паря, это такая штука, как вот… как, скажем, скотный двор: двери заперты, на волю выйти нельзя, сена мало, а к тому, что на полях в зародах, не подойдешь: волки. И начинает скотина с голоду дохнуть.

— А мой папа не сдохнет?

— Папа-то? Папа твой нет, не сдохнет… То есть, не помрет. Потому что… — Дядя Кузьма опять почесал свою бороду, посмотрел за речку, предложил: — А давай, паря, сделаю-ка я тебе коньки. А то зима вот-вот начнется, а ты без коньков. Да и без лыж… Надо будет и лыжи тебе соорудить.

— И Сереже?

— И Сереже.

А тетя Груня, которая накладывала сено в ясли, посмотрела на меня и сказала:

— Бедные сиротинки.

— Будет тебе причитать! — почему-то рассердился дядя Кузьма. — Накаркаешь.

Я стоял посреди двора и смотрел, как дядя Кузьма выкидывает навоз из коровника, где живет корова Зорька, четыре овцы, куры, гуси и хрюшка Марья со своими хрюшатами. От дяди Кузьмы валит пар, от навоза тоже, под ногами у него хрустит тонкий ледок: к утру уже подмораживает. Стоять на одном месте и смотреть холодно, хотя на мне две пары чулок и двое штанов, пальто, валенки, мамин платок, а поверх всего шерстяная шаль. Деревенские мальчишки одеваются совсем не так, как мы, эва-куи-рован-ные, — слово это такое длинное, что я не могу произнести его все сразу. На деревенских сапоги, длинные пальто, подпоясанные веревочками, и чудные шапки. Как у дяди Кузьмы, который ушел, закончив кидать навоз. И тетя Груня закрыла скотный двор и тоже ушла. Было слышно, как за стеной жует корова Зорька, чавкает хрюшка и повизгивают хрюшата.

И я тоже пошел домой: и потому что холодно, и потому что папа сидит в блокаде и не может никуда пойти, потому что волки. Но только там не волки, а гитлеры, которые никого не выпускают, бомбят из самолетов и стреляют из пушек. Мне ужасно жалко и папу, и овец, из которых делают рукавицы, и кур, из которых варят куриный суп, и маму, и себя, потому что мы — эвакуированные.

В сенях я уткнулся в густую шерсть дядикузиной собаки по прозвищу Урал и долго плакал, а Урал лизал мое лицо и жалел меня, потому что я был теперь бедной сиротинкой.

 

Глава 3

Мария открыла глаза и увидела серую громадину печи, а рядом с ней что-то смутно темное, точно висящее в воздухе. И хотя она знала, что это деревянная кровать, на которой спит Ленка Землякова, ей показалось странным, что она все это видит, потому что вечером, когда погасили керосиновую лампу, все сразу же провалилось в черноту, и лишь окна серыми пятнами пялились из этой черноты, ничего не освещая. И за окном была такая же темнота. А уж в Ленинграде — так и подавно: блокада.

Мария слегка повернула голову и посмотрела на окна — из них сочился слабый свет. Он будто вытащил из тьмы и печь, и кровать возле нее, и все остальное. Значит, пора вставать. А вставать ужасно не хочется: кажется, что она только что легла и почти не спала — и вот уже утро.

Мария сползла с кровати и, шлепая босыми ногами по половицам, подошла к окну и раздвинула занавески: за окном лежал снег. «Вот почему так светло, — подумала Мария. И спросила у себя самой: — А сколько же сейчас времени?» Чтобы ответить на этот вопрос, она вытащила из модной когда-то дамской сумочки, выделанной под крокодиловую кожу, мужнины карманные часы, щелкнула крышкой и, вернувшись к окну, вгляделась в циферблат: часы показывали начало пятого. Еще рано. Еще час можно поспать, а уж потом вставать, готовить завтрак.

Убирая часы в сумку, Мария ощутила пальцами гравированную надпись на крышке и вспомнила, как гордился ее Василий и этими часами, и этой надписью: «Лучшему рационализатору Металлического завода имени товарища Сталина, победителю в социалистическом соревновании за досрочное выполнение личного промфинплана». И подписи: «Дирекция, партком, профком и комитет ВЛКСМ». И дата: «7 ноября 1940 г.» Он отдал ей часы на вокзале, обнимая ее, может быть, в последний раз. «Если сможешь, сохрани. Если станет трудно, продай», — вот что сказал он ей на прощанье.

Мария, слизнув слезу, докатившуюся до краешка губ, пошлепала назад, в постель. Забравшись под лоскутное одеяло и наброшенную сверху баранью доху, проверила, не оголилась ли где Людмилка, подоткнула под нее одеяло, свернулась в комочек и попыталась заснуть. Однако сон не шел. И она в который уж раз пожалела, что согласилась ехать в деревню, поддавшись уговорам Ленки Земляковой, уверенной, что в деревне выжить проще, чем в городе. Особенно с детьми. И вот они в деревне, живут вшестером в просторной горнице, русская печь, большой стол из сосновых досок, лавки, две широкие деревянные кровати, соломенные матрасы, женщины спят на кроватях, дети на печи и полатях, работы нет, продукты поначалу выменивали, в основном на иголки и нитки, а потом, когда за них стали давать все меньше и меньше, менять перестали… Хорошо еще — хозяева, к которым их поселили, оказались людьми совестливыми и понятливыми: и картошки выделили им из своих запасов, и муки, и молока детям дают от своей коровы, но много дать они не могут, потому что надо сдавать налоги и за корову, и за свиней, и за овец — за все, за все. Как и на ее, Марииной, родине в Мышлятино. Да и стыдно брать за так, ничего не давая взамен. Делила Мария на четверых детей литр молока, каравай хлеба да несколько вареных картофелин. Правда, через неделю колхоз стал выдавать на детей кое-какие продукты, но ими до сыта все равно не накормишь, а так — лишь бы с голоду не помереть. Да и откуда колхозу взять? — почти все отдает государству, чтобы сыта была хотя бы Красная армия, потому что голодная армия воевать не сможет.

Ленка Землякова — она настырная, злая, языкастая — добилась, чтобы ее устроили на скотный двор: там трудодни начисляют, там молоком можно разжиться, иногда зерна прихватить, коровам да свиньям положенное. И местные, с которыми работаешь, относятся к тебе лучше, чем к остальным приезжим нахлебникам, помогают: то того принесут, то этого — все-таки на своей земле живут, со своей земли кормятся. Но и это лишь потому, что мужиков, работавших на скотном дворе, забрали в армию, а Ленка делает мужскую работу.

А Марию не взяли никуда: потому что дети, считай — четверо, да и полевой сезон закончился — до весны. Вот и живет Мария как бы на подаянии хозяев, колхоза да Ленки, хотя и у Марии забот полон рот: завтрак приготовить для двух семей, проводить Ленку на работу, потом ее дочь Тамару в школу, потом встретить из школы, накормить оба выводка, ту же Ленку накормить, потому что придет домой поздно, без рук, без ног, поест и свалится пластом, чтобы ни свет ни заря снова идти на скотный двор, чистить, доить, кормить колхозную скотину.

Высохла Ленка за месяц на такой работе, не узнает ее Николай, когда вернется. Да и Мария не раздобрела на здешних харчах, и одна надежда у них — на будущее лето: обещают выделить земли под огород, предоставить работу в поле. Можно будет козу приобрести, поросенка. Говорят, желудями выкармливать можно. А там пойдут ягоды, грибы, орехи…

Спит на своей кровати Ленка Землякова. Слышно, как стонет она во сне и всхлипывает. Может, сон плохой привиделся, может оттого, что руки-ноги болят от надсадной работы. Спят дети, но спят неслышно, как птицы. Лишь сверчок пиликает в подпечье, навевая тягучую дрему, да шуршат в щелях тараканы. И в ленинградской их квартире тоже жил сверчок, жил на кухне и пиликал эту же самую бесконечную песню. Сара много раз пыталась его поймать, травила чем-то, а он и не ловился, и не травился: видать, жил внутри стены, куда даже кошка Сарина пролезть не могла, хотя подолгу сидела в углу под рукомойником, вслушиваясь в пиликанье и дожидаясь, когда музыкант выберется наружу. Все жильцы второго этажа болели за сверчка, ненавидели кошку и не понимали, за что такая нелюбовь к безобидной скотине.

И кажется Марии, что прошлая жизнь ее, несмотря ни на что, была раем и не вернется уже никогда. Сквозь обволакивающую дрему память ведет ее в это недавнее и такое счастливое прошлое, в тихий ленинградский переулок, под шепот старых сосен, — туда, где родились ее дети, где семь лет она прожила вместе с Василием в довольстве и счастье. Потому-то и вспоминалось только одно хорошее и ничего плохого. А потом память сама по себе начинает попятное движение, и далее одно и то же: Ленинградский вокзал, тревожные гудки паровозов, редкие огни, дождь, ее Василий стоит одиноко на пустынной платформе и тянет руки к ней, к Марии, а поезд уносит ее все дальше от него, все дальше… И вдруг — грохот, толчки, беспрерывный рев паровоза, точно раненного зверя, глухие удары, крики женщин, плач детей, топот ног… И они с Земляковой метнулись было вслед за всеми вон из вагона, да куда же бежать-то с двумя-то детьми на одну женскую душу?

И тут Землякова:

— Не пойдем никуда! Помирать, так все одно где!

А дети-то — никто из них и не пискнул, даже крикливая Людмилка, точно понимали что-то, чувствовали.

Да и как не понимать, как не почувствовать! И жуткую темноту бомбоубежища изведали, и близкий стук зениток, и буханье тяжелых бомб, от которых сыпется сверху песок, закладывает уши, и долго звенит в них какой-то очень противный, видать, нерусский сверчок.

Господи, чего только не испытали ее дети за свою коротенькую жизнь! И что еще придется испытать!

На скотном дворе, примыкающем к избе, заорал петух. Замычала корова. Послышался голос хозяйки, и Мария, окончательно проснувшись, соскользнула с кровати и, подойдя к кровати, на которой спала Ленка, подергала ее за плечо.

— Вставай, Лен! Вставай!

— Что, пора уже? — как обычно спрашивает та, тянется под одеялом, затем резко спускает ноги, сует их в шлепанцы и бежит в сени, где стоит отхожее ведро.

Мария наливает воду в умывальник, споласкивает лицо, вытирает его вафельным полотенцем, затем идет к печи, открывает заслонку и достает из печи чугунок с кашей из размолотой пшеницы.

 

Глава 4

Вот уже четвертую неделю бойцы отдельного рабочего батальона роют окопы на правом берегу реки Сходня у деревни Гаврилково, живут по соседству в доме отдыха на казарменном положении, учатся воевать. Если посмотреть на карту, то это почти напротив Северного речного вокзала. На небольшой возвышенности устроены доты и землянки, установлены деревянные и бетонные надолбы, сваренные из трамвайных рельсов противотанковые ежи, натянута колючая проволока, здесь же обучаются борьбе с танками и пехотой противника. На весь батальон имеется около сотни винтовок, два станковых пулемета и штук десять ручных, четыре нагана. Чтобы обучение давало хоть какой-то результат, сами смастерили деревянные винтовки, с ними маршируют и кидаются в рукопашную на соломенные чучела; на деревянную основу насадили кусок трубы — получились гранаты, ими разят деревянные макеты танков.

На стрельбище роты выходят по очереди, каждому для стрельбы выдается по три патрона, после чего винтовку надо разобрать, почистить и смазать. Винтовки не только советские, но и английские, французские. Есть несколько штук немецких и даже японских. Пулеметчики тоже по нескольку раз в день собирают и разбирают пулеметы, так что их затворы блестят как новогодние игрушки, отполированные десятками рук.

Все чувствуют неполноценность такого обучения, ворчат и надеются на лучшее.

Командует батальоном бывший начальник склада готовой продукции обувной фабрики пятидесятишестилетний Степан Демидович Бородатов, воевавший в Первую мировую прапорщиком, а в Гражданскую — от командира роты до командира полка. Комиссаром батальона назначен секретарь парторганизации овощной базы Виталий Семенович Кумов, тоже когда-то воевавший с белыми. Батальон сводный, набран с разных заводов, фабрик, овощных и торговых баз, из научных институтов — откуда по роте, по взводу и как придется из тех остатков рабочих и служащих, научных работников, преподавателей и студентов, кто по тем или иным причинам задержался в Москве и не попал в первую волну эвакуации. Никого идти в батальон не принуждали, каждый ставил свою фамилию в списке самостоятельно.

Андрея Задонова, сына погибшего в тридцать седьмом Льва Петровича Задонова, три года после окончания института проработавшего на заводе имени Серго Орджоникидзе и доработавшегося до должности начальника механического цеха, на фронт, когда в Москве формировали первые дивизии народного ополчения, а было это еще в июле, с завода не отпустили.

— А вы знаете, что говорят рабочие, которые записались в ополчение? — спросил Андрей у директора завода, пятидесятилетнего Гаврилу Севостьяновича Булыжникова, буравя его ноздреватое лицо своими цыгановатыми глазами.

— И что же они говорят?

— Что начальство бежит из Москвы, а они, рабочие, должны защищать квартиры этого начальства.

— Если слушать всех провокаторов и паникеров, то и мне надо записываться в ополчение, — проворчал директор, который уже порядком устал от совестливых добровольцев из числа инженерно-технических работников. — А кто, спрошу я вас, молодой человек, будет снабжать Красную армию оружием и боеприпасами? Кто будет руководить производством? Кто будет налаживать это производство на новом месте, и так, чтобы качество продукции было не хуже, чем здесь, в Москве? Вас пять лет учили не для того, чтобы вы свои знания бросили коту под хвост и опустились до положения, при котором и двух-трех месяцев хватит, чтобы научиться убивать и чего там еще.

— Я в институте проходил военную подготовку, — не сдавался Андрей. — Лето проводил в военных лагерях, я умею стрелять из всех видов стрелкового оружия, знаю минное дело, артиллерийское, у меня первый разряд по боксу. В армии я не стану обузой. Более того, я смогу лучше многих других обучить вчерашних рабочих военному делу, потому что знаю, что может рабочий человек, на что он способен.

— Ну, милый мой, вы слишком самонадеянны — лучше других! Эка хватили! Ополченцев будут обучать командиры Красной армии, профессионалы, а вы все-таки любитель, и не более того.

— Ученых принимают в ополчение, артистов, музыкантов. У меня дядя — писатель, и тот на фронте с самого начала, — пошел Андрей с последнего козыря. — А я, его племянник, должен, по-вашему, окопаться в тылу? И как я буду смотреть людям в глаза после войны?

— Вот что, Андрей Львович, — потерял терпение директор. — Ваш дядя, во-первых, не воюет, а пишет; во-вторых, еще неизвестно, где будет труднее: в тылу или на фронте; в-третьих, записаться может кто угодно, да не всех пошлют на передовую. Пустой разговор! У меня распоряжение Цэка партии и лично товарища Сталина: специалистов на фронт не отпускать. Каждый должен делать свое дело.

Андрей Задонов дошел до райкома партии, но ничего не добился: вы нужны заводу, Родине, следовательно, армии и народу там, где всего больше можете принести им пользы. Все, и никаких разговоров. Иначе будете считаться дезертиром.

И Андрей сдался.

А через месяц началась эвакуация заводов в глубь страны.

Оборудование, станки и механизмы демонтировались, грузились в вагоны, отправлялись на Восток. Туда же эвакуировались рабочие и инженерно-технический персонал вместе с семьями. Андрея назначили членом штаба по эвакуации, работал он по двадцати часов в сутки. Немцы бомбили Москву.

И вот, когда был отправлен последний эшелон, всем оставшимся неожиданно предложили на выбор: или эвакуация, или рабочий батальон. Почти все выбрали второе.

Андрея Задонова назначили командиром роты. В роте три взвода, каждый из шестидесяти человек. Три роты составляют батальон. А еще разведчики, кошевары, повозочные, итого — около семисот человек. Обещали батальону со временем придать саперов и связистов, а пока, за отсутствием таковых, сами обучались минному делу, оказанию первой помощи раненым, организации связи и работе с телефонными аппаратами: обещанного, как известно, три года ждут.

Андрей оказался почти единственным из командиров рот, кто более-менее знал военное дело применительно к современным условиям боя. Поэтому поначалу учил всех и всему сразу, что знал сам. Но в конце третьей недели в батальон прислали командиров рот и взводов, выписавшихся из госпиталей и уже понюхавших пороху. Они-то и взяли на себя все обучение ополченцев. Тогда же Андрея с ротных понизили до взводного, а командиром роты стал старший лейтенант Олесич, с лицом топориком и бегающими светлыми глазами.

— Ну, покомандовал, и будя, — сказал Олесич, кривя остренькое свое лицо снисходительной усмешкой, когда Задонов познакомил его с ротой. — Командовать ротой — это тебе, паря, не бумажки писать. Тут злость нужна и… это самое… безжалостность. А ты, йёнт: ноги натерли. Как это так: ноги натерли? А куда, йёнт, смотрел взводный? А ротный? Они у тебя портянки заворачивать не умеют, а ты — тактика ближнего боя! Сказанул, йёнт! Зачем, спрошу я тебя, рядовому красноармейцу тактика? Она и взводному не нужна. Дело взводного, йёнт, поднять людей в атаку, показать личный пример, достигнуть вражеских окопов, и — коли, руби, режь. Какая тут, йёнт, тактика? Взводный живет одну атаку. Ротный — две-три. В лучшем случае — ранят. Обычно — наповал. А ты говоришь — тактика. Чушь это, йёнт. Я от тебя, профессор, буду, йёнт, требовать, чтобы твои бойцы умели быстро ходить и бегать, не терли ноги и в строю выглядели орлами. А то они у тебя, йёнт, ходят, как гуси беременные. Ты у меня смотри, йёнт, я не потерплю, чтобы, это самое… всякие там штучки. Я, брат, два раза раненый, за себя, йёнт, не отвечаю. Все понял?

Еще никто и никогда так по хамски и с таким унижением человеческого достоинства не разговаривал с Андреем Задоновым. Он слушал Олесича, бледнел, до боли в пальцах сжимал кулаки. Его не столько обидело, что понизили до взводного, сколько презрительное к себе отношение этого солдафона. И не только к себе, но и ко всем остальным.

Они только что распустили роту, которой был представлен Олесич в качестве ее нового командира, стояли под старым дубом, но кругом сновали бойцы по своим делам, и разговор шел на пониженных тонах.

— Я все понял, товарищ старший лейтенант, — выдавил из себя Андрей каким-то деревянным голосом. — Я понял, что вы хам, что на людей вам начхать, что командовать людьми вы не имеете права.

— Ч-что т-ты с-сказал? — вдруг начал заикаться Олесич, уставившись на Задонова побелевшими от бешенства глазами. — Да я т-тебя… по з-законам в-военного в-времени… А ну п-пойд-дем, п-пот-толк-куем. — И потянул Задонова за рукав в глубь леса, на опушке которого строились оборонительные укрепления.

Задонов отбросил его руку, пошел первым. Он был весь в мать: быстро загорался, не скоро остывал. На сей раз ему хотелось раз и навсегда установить между Олесичем и собой ту дистанцию, которая бы не позволяла ротному по хамски относиться к своему подчиненному.

— Стоять! — вскрикнул сзади Олесич высоким истерическим голосом, когда они вышли на небольшую полянку, окруженную со всех сторон непроницаемыми кустами лещины.

Задонов встал и повернулся к нему лицом.

Тот приблизился, схватил Андрея за отвороты телогрейки, потянул вверх.

— Ты думаешь, напугал меня! — зашипел он в лицо. — Меня, боевого командира! Да я смерти сто раз смотрел в лицо, и чтобы такого слизняка, йёнт… Да я тебя, йёнт… Да ты у меня, йёнт… сапоги, йёнт, лизать мне будешь! На одной ноге, йёнт, вертеться! Мразь! Говно! Удавлю!

И тут же осел от двойного удара по почкам, хватая ртом воздух и с детским удивлением глядя снизу вверх на Задонова.

— Следующий раз получишь по морде! — пообещал Задонов, одернул ватник, поправил кобуру и пошел назад, всем телом своим ожидая, что сзади щелкнет курок и раздастся выстрел. Но ни щелчка, ни выстрела не последовало.

Эта стычка осталась до конца неразрешенной, хотя ротный умерил свой хамский тон, а с Задоновым так и вообще почти не разговаривал, приказы отдавал резким голосом, глядя в сторону и кривя свое острое лицо, будто от зубной боли. Но Андрей кожей чувствовал, что этим конфликт не исчерпан, что он рано или поздно получит продолжение, и все будет зависеть от обстоятельств и неутоленной ненависти ротного.

 

Глава 5

16 октября прибыли грузовики, доставили оружие: винтовки, пулеметы, два десятка автоматов, противотанковые ружья, патроны, гранаты. Несколько дней ушло на освоение оружия, на усиленные стрельбы, затем батальон подняли по тревоге, выдали трехдневный паек, погрузили на машины, повезли и привезли в Красногорск. Здесь приказали грузиться в вагоны электрички, к которым был прицеплен паровоз. Погрузились, паровоз свистнул, вагоны дернулись, покатились. Мимо Аникеевки, Нахабино, Истры — в сторону Волоколамска; мимо знакомых дачных поселков, деревушек, мостов, мимо рощ и лесов, подернутых тусклым золотом увядания; их провожали рябины, выстроившиеся вдоль железной дороги, кланяясь тяжелыми ветками рдеющих гроздьев. Люди прилипли к окнам, смотрели во все глаза на родные места, точно прощаясь с ними навсегда. Ни разговоров, ни песен, ни смеха.

День был пасмурным, время от времени принимался дождь, косые струи текли по запыленным стеклам вагонных окон. Быстро темнело. Смотреть стало не на что. Люди курили, вяло переговаривались, дремали. Свет в вагонах не включали, поезд катил без остановок, стучали колеса, громыхали мосты, почти без умолку свистел паровоз.

Андрей Задонов сидел на первой от дверей лавке, испытывал такое состояние, точно спит и все окружающее его чудится ему во сне, хотя и знал, что стоит протянуть руку или поменять положение ног, как они наткнутся на холодный щиток или колесо станкового пулемета «максим», что рядом с ним сидит пожилой рабочий с его завода Тебенёв, очень рассудительный и основательный человек, помощник командира взвода, то есть его, Андрея Задонова, помощник, что проходы загромождены пулеметами, ящиками с патронами, гранатами и бутылками с зажигательной смесью.

В голове Андрея привычно копошились какие-то мысли, но былого порядка в них не было, они перескакивали с одного на другое, будто пытались охватить все сразу — всю его недолгую жизнь. Вот он добился своего и попал в армию, едет, судя по всему, на фронт, не сегодня завтра будет бой, который представляется ему в эти минуты с большим трудом, хотя совсем недавно это представление было ясным и не вызывало никаких сомнений: они будут идти на него, Задонова, он будет их убивать. Что могут убить его, об этом не думалось, но что он будет убивать их, виделось как на экране кинотеатра: отчетливо и понятно. Теперь экран погас, все окутала темнота и неизвестность. Неизвестными были они: какие на самом деле, появляется ли в их глазах страх, когда они идут на тебя? Неизвестными были их танки и можно ли их уничтожать вот этими длинными ружьями, стреляющими такими маленькими на вид пулями, закатанными в латунные гильзы, поджигать вот этими бутылками.

Но чаще всего перед внутренним взором Андрея возникала женщина с большими коровьими глазами. Собственно говоря, из-за этой женщины он и стремился так настойчиво попасть в армию. Нет, он и без нее тоже бы стремился, но с ней… то есть поскольку она существовала и существовала ее власть над ним, Андреем Задоновым, это стремление удесятерилось: если бы он поехал в эвакуацию, он снова бы подпал под власть ее коровьих глаз, на вид таких покорных и беспомощных, а на самом деле решительных и жестоких. Он не любил эту женщину, да и она вряд ли любила его, но что-то тянуло их друг к другу, как тянет два противоположно заряженных электрона. Впрочем, он знал, что их соединяет, но это было совсем не то, что, по его понятиям, должно соединять мужчину и женщину.

Эта женщина первой обратила на него внимание, когда он пришел на завод после института и поступил в отдел главного технолога. Она работала там же заведующей чертежным отделом, а на самом деле чертежной кладовой, куда положено сдавать все чертежи и получать их для работы. Образование у нее — не более четырех классов, но она была женой главного инженера завода, человека известного, старого спеца, старого не только в смысле производственного опыта, но и возраста, она же молода, хороша собой, и ей требовалось место, достойное жены своего мужа, пусть не по значению, а хотя бы по названию и зарплате.

Потом была демонстрация по случаю Октябрьской революции, вечеринка — и везде она выделяла его, Андрея, выделяла открыто, ничего не боясь и никого не стесняясь, и все это видели, окружая их двоих тайной своего неучастия и молчания. Муж ее не присутствовал ни на демонстрации, ни на вечеринке. По-видимому, между ними существовала такая вольность отношений, такая свобода, когда каждый сам по себе. И Андрея закрутило, втянуло в эту опасную игру, тем более что это была его первая женщина, до этого он лишь однажды поцеловался со своей однокурсницей — и только.

Несмотря на самоуверенный и независимый вид, на свою броскую цыгановатую красоту, он не был в себе настолько уверен, чтобы считать себя сердцеедом, перед которым откроется сердце любой женщины. Более того, он был стеснителен и робок, а явные проявления интереса к себе со стороны сверстниц повергали его в смущение и панику, хотя он и сам втайне желал этого интереса и подсознательно способствовал его проявлению.

Почти три года иссушающей связи измотали Андрея не столько физически, сколько морально, он рад был бы избавиться от нее, но не находил в себе для этого сил. Да и жалко было женщину с коровьими беспомощными глазами. Казалось, что разрыв с его стороны убьет ее и ляжет на его совесть несмываемым пятном.

«Ту-тук, ту-тук!» — стучат колеса вагона, навевая дрему. Женщина эта сейчас где-то в Сибири, ее письма заполняют почтовый ящик в доме, в котором Андрей не был более месяца. В доме вообще никого нет: тетя Маша с детьми эвакуировалась в Среднюю Азию, последнее письмо пришло от нее из Ташкента. Мать выехала с Большим театром тоже куда-то в те же края, но от нее он не получил ни одного письма. Сестра сейчас в Новосибирске, куда эвакуировался медицинский институт, заканчивает шестой курс. Дядя Алексей где-то на фронте, время от времени в «Правде» появляются его статьи, репортажи, очерки и рассказы. Война…

Поезд встал, зазвучал по вагонам приказ выгружаться. Темно, сеет мелкий дождь. С одной стороны железнодорожного полотна чернеет лес, с другой вроде бы какая-то деревня: оттуда доносится встревоженный собачий брех. Слышно, как фыркают лошади, иногда мигнет слабый луч фонарика. Значит, ждали их прибытия, если пригнали подводы, — все какая-то забота.

Велено ящики грузить на подводы. Пулеметы «максим» тоже. Остальное оружие — своим ходом. Так именно и было сказано: своим ходом, словно у оружия есть ноги. Кое-как погрузились, построились, пошли. Под ногами раскисшая дорога, ротные и взводные имеют право на подсветку ее карманными фонариками. Остальные ориентируются по чавкающим звукам впереди идущих. Можно закрыть глаза — одно и то же.

Шли долго, бог знает, туда ли, куда нужно. Наконец пришли, остановились. Послышались властные сердитые голоса. Ощущение такое, что вокруг есть еще какие-то люди, что они своим приходом разбудили их, поэтому они и сердятся.

По рядам покатилась какая-то команда, докатилась до третьей роты повторением одного и того же:

— Взводного Задонова к командиру батальона.

— Вас, товарищ командир, — дотронулся до плеча Андрея Тебенёв. — К комбату вызывают.

— Да-да, — очнулся Андрей. — Я пошел, Степан Павлович… Остаетесь за меня.

Он шел, подсвечивая под ноги фонариком. Из темноты выступали то человеческие фигуры, то часть крестьянской телеги и нахохлившийся на передке возница, то понурая лошадиная морда. А под ногами чавкало и хлюпало.

— Задонов? — окликнули его.

— Задонов, — не по-военному ответил Андрей.

— Давай поближе, — это уже знакомый голос комбата.

Двое держат на вытянутых руках плащ-палатку, защищая от дождя карту, в которую уперся тусклый луч фонарика.

— Смотри, Задонов. Мы вот здесь, деревня Деньково. Батальон будет занимать позиции к северу от Деньково по реке Разварня до деревни Федоровка. Твоя задача выйти к поселку с тем же названием. Поселок стоит на взгорке, вокруг лес и болота. Здесь болото, здесь тоже — не пройти. Займешь со своим взводом западную окраину поселка, зароешься в землю, да так, чтобы тебя ни с земли, ни с воздуха видно не было. Если немец упрется в нашу оборону, он станет искать обход. Он пойдет сюда — через Шаблыкино и далее на восток, чтобы ударить нам с тыла: тут, если верить карте, есть проход. Твое дело не пропустить немца, держаться до подхода подкреплений. Или приказа на отход. Все ясно?

— Ясно. Не ясно только с оружием: взвод имеет только два ручных пулемета и одно противотанковое ружье…

— Тебе больше и не понадобится. Разве что «максим» подбросим. Немец если и полезет туда, то малыми силами, танкам там не развернуться: местность не позволяет, — перебил его комбат. — Проводника тебе дадут. Одну подводу. Все. Связь пока через посыльных. Будет возможность — кинем провод. Желаю успеха. Выполняй!

— Есть выполнять! — ответил Андрей, повернулся, чтобы вернуться к своему взводу, но комбат остановил его, подошел, положил руку на плечо, спросил:

— Что у вас с ротным? Жаловался мне, говорит, что не выполняешь его приказы, своевольничаешь.

— Это неправда, товарищ командир батальона. Я сказал ему, что он ведет себя по-хамски, неуважительно к людям. Был мужской разговор…

— Вот что, парень, здесь не гражданка. Здесь армия, фронт. Здесь приказ командира не обсуждается, а выполняется. Что человек он дерьмовый, так это я и сам успел заметить. Но что есть, то есть. Это не тот случай, когда муж с женой характером не сошлись. А он воевал, имеет два ранения, орден. Боевой командир. Учти это, иначе неприятностей не оберешься. А пока я вас разделил… от греха подальше. Но это временно… — Похлопал Задонова по плечу, слегка подтолкнул. — Иди! Надеюсь, с поставленной задачей справишься.

— Постараюсь, товарищ командир батальона, — ответил Задонов, с трудом представляя, что его ждет в поселке под названием Федоровка. Более того, его все больше охватывало чувство обиды: из-за стычки с ротным Олесичем комбат решил отправить его подальше. Зачем? Боится, что конфликт может разрешиться таким образом, что ответственность за него ляжет на самого комбата и весь батальон? Или ему стало известно, что его дядя — знаменитый писатель, которого знает сам товарищ Сталин? Или дядя Алексей, узнав о том, что его племянник пошел в ополчение, позвонил кому-то из воинского начальства, чтобы то распорядилось держать его, Андрея, в стороне от опасности? Или… И много еще чего приходило в голову Андрею, пока его взвод в кромешной темноте добирался до места.

 

Глава 6

В поселок, состоящий из трех бараков и десятка изб, в которых жили лесорубы и торфоразработчики, собранные по оргнабору из ближайших областей, пришли под утро. От деревни Федоровка это всего каких-то два-три километра, но все время лесом по разъезженной лесовозами и торфовозами дороге, которая бойцам взвода под командованием Задонова, да и ему самому, показалась длиннее раза в три. Проводник из местных, обутый в болотные сапоги, шел впереди, вел под уздцы лошадь, по ступицы утопали в грязи колеса, хлюпала под ногами болотная жижа, угрюмо шумели над головой ели и сосны, по тяжелым каскам барабанил дождь.

— Голова сухая, зато спина мокрая, — угрюмо пошутил шагавший рядом с Задоновым помкомвзвода Тебенёв. — И пояснил: — С каски все за шиворот льётся.

— Воротник шинели подними и застегни на крючки, — посоветовал кто-то из темноты осипшим голосом.

— Пробовал, не помогает. Для этого надо голову задирать, а она не задирается: профессия не та.

— Ничего, не сахарный, — хохотнул чей-то молодой голос. — Не растаешь.

«Хорошие ребята», — подумал Андрей Задонов, отрываясь от своих мыслей. А мысли вертелись вокруг нового ротного, который ведь никуда не денется, о батальоне, который будет драться без него, о том, что ждет их впереди, и о том, наконец, что немцы вряд ли осмелятся пойти по такой, с позволения сказать, дороге.

В поселке взвод разместился в большом сенном сарае на окраине. Выставили часовых, свалились замертво.

Андрей поднялся, едва в серых сумерках проявились рубленные избы. Невидимая вокруг копошилась жизнь: мычали коровы, блеяли овцы, кричали петухи, слышались приглушенные голоса и ленивый собачий брех, пахло дымом, печеным хлебом, навозом и парным молоком. Он несколько раз обошел западную окраину деревни, намечая окопы, пулеметные гнезда, позицию для противотанкового ружья. За ним издалека наблюдали бабы и мужики, к ним жались ребятишки. Пастух в брезентовом плаще с капюшоном гнал на пастбище мычащих коров и блеющих овец, щелкая длинным ременным кнутом, и щелчки казались таким же отсыревшими, как избы и черные деревья, подступающие к опустошенным огородам.

Андрей сам подошел к молчаливой толпе, понимая, о чем может сейчас болеть душа каждого из них: придет ли сюда немец, что делать им, оставаться на месте или уходить на восток?

— Здравствуйте, товарищи, — обратился он к ним. — Хотите что-то спросить?

На его приветствие ответили в разнобой и затихли.

— Очень даже хотим, товарищ командир, — выступил вперед бородатый мужик лет пятидесяти и стянул с головы картуз, обнажив светлые волосы, спутанные, как прибитая дождем трава. — Я, как есть тутошний бригадир Вилков, интересуюсь от народа, значит, дойдет до нас немец, али не дойдет, али вы нас защитите от супостата? Опять же, скотина: он же ее под нож пустит, немец-то, а это совсем ни к чему, чтобы, значит, кормить его нашими трудами. Опять же, пилорама. То ли ее разобрать и спрятать, то ли работать на ней и дальше? Вот вы нам и объясните, что и как оно будет.

— Я бы и рад вам объяснить, да знаю не так уж много. У меня задача — не пропустить немца через ваш поселок. Это если их рота. А если батальон да с танками, то должны прислать подкрепление. Я не знаю наверняка, будет ли здесь бой, но вам лучше отсюда уйти куда-нибудь в лес, добро спрятать, особенно продукты, скотину угнать, пилораму и все остальное тоже временно разобрать и спрятать.

— А зачем тут-то позиции устраивать, коли рядом люди живут? — не унимался бригадир, теребя в руках свой картуз. — Места много, в версте отсюда даже получше позиция будет. Это я вам говорю потому так, что сам германскую отпахал и кое-что в этом деле смыслю.

Андрей уже понял, что разговор зряшный, ни к чему не приведет. Но и оставлять людей в полном неведении не мог.

— А коли вы воевали, то должны знать, что в армии приказ надо выполнять, что наша позиция уже помечена на картах, на нас командование рассчитывает, без его ведома менять позицию я не имею права. Вы бы лучше подсобили нам с лопатами, кирками да ломами. А то земля тут у вас щебнистая, — показал Андрей на овражек, обнаживший слой плотной гальки и мелких валунов.

— Подсобить, оно, конечно, можно, — поскреб Вилков свалявшиеся волосы и натянул на голову картуз. — Подсобим, чай не чужие. Наши сыны тоже где-то сейчас маются, тоже, поди, не знают, что с ними станется.

Задонов кивнул головой и пошел поднимать взвод.

После завтрака начали копать. Окопы рыли вдоль жердяной изгороди, отделяющей огороды от выпаса. Кусты бузины и орешника должны укрывать их от взора со стороны леса и просеки, по которой могут пожаловать немцы. В работу включилось человек пятнадцать мужиков со своими лопатами и прочим инструментом и с десяток мальчишек-подростков. У них получалось даже быстрее, чем у городских жителей.

Дождь прекратился, но сплошная облачность серой пеленой застилала небо. С юго-запада слышалось настойчивое погромыхивание, из которого выплескивались отдельные тяжелые удары, похожие на удары паровой бабы. Сам воздух, сырой и плотный, был пронизан тревогой и ожиданием. Даже лес в низине понурился, луг затянуло зыбким туманом, в котором по брюхо бродили коровы, между ними виднелись серые комочки овец, будто закутанных в ветхие лохмотья.

Потянулись к окопам бабы с кринками парного молока и свежеиспеченным хлебом. Зазвучали шутки-прибаутки, запахло дымком самосада. Курорт да и только.

Оставив за себя Тебенёва, Андрей взял троих бойцов и пошел по тропе в сторону деревни Шаблыкино, до которой было, если верить карте, километров пять. Километрах в полутора оставил бойцов в еловых зарослях, откуда просека просматривалась на большую глубину, приказав всех, кто покажется подозрительным, задерживать и отсылать в поселок, из поселка никого не пропускать, если кто вдруг попытается уйти без его, Задонова, разрешения, а в случае появления противника, дать знать тремя выстрелами, самим же отходить назад.

Андрей возвращался в поселок, сшибая прутиком побуревшие головки чертополоха. Справа тянулся сырой луг, среди остролистой осоки поблескивали свинцовые окна воды, слева лепетали на слабом ветру бордовыми листьями заросли молодой осины, за ними хмурилась непроницаемая стена леса. Потом справа начал вздыматься над дорогой крутой взгорок, но метров через триста он опал, и снова все та же осока справа, все те же осинники слева, только теперь за ними тянулись вырубки с черными пнями, кустами малины вокруг них и молодой порослью берез.

Андрей остановился. Оттуда, с верхушки взгорка, он был как на ладони, и деваться ему совершенно некуда: ни канав, ни оврагов, буквально ничего, где можно укрыться от выстрелов и гранат. Не об этом ли месте говорил бригадир Вилков? Если пойдут немцы, то закидать их сверху гранатами и обстрелять из пулеметов на этом участке — лучше ничего придумать нельзя. Максимальный урон нанести здесь противнику, а затем встретить на подступах к поселку… И в самом деле: не устроить ли здесь засаду?

Андрей поднялся на бугор. Похоже, он образовался в результате подготовки площадей под торфоразработки, когда в одно место свозили землю и всякий мусор, добираясь до промышленных залежей торфа. Теперь бывшие торфоразработки превратились в болото, прорезаемое кое-где оплывшими дренажными канавами. Изъезженная дорога, петляющая среди вырубок, лежала перед ним в обе стороны, слева — уходила в лес, справа — тянулась до самой деревни. Но он не имел опыта и не знал, чем может кончиться бой на этой дороге, не знал, как поведут себя немцы, нарвавшись на засаду, как поведут себя ополченцы, встретив отпор со стороны противника. Во всем этом не было твердой ясности, в то время как создаваемая на краю деревни оборона была понятна и почти не вызывала вопросов. А может быть, все-таки рискнуть? Посадить в засаду одно отделение… ну, хотя бы Герасима Порхова, воевавшего с японцами на Халхин-Голе… И решил окончательно: надо будет придти с ним сюда и покумекать — ум хорошо, а два лучше.

С отделенным Порховым и бригадиром Вилковым еще раз осмотрели взгорок.

— Мину бы здесь поставить, — сказал Порхов. — Он едет — ба-бах! — и крой его из всех видов оружия. Здесь можно роту положить за милую душу.

— И не только роту, — поддержал Порхова Вилков. — В шестнадцатом году вот так же устроили мы засаду недалече от Перемышля. С одной стороны река, с другой стороны такой же вот взгорок. Трава — выше человеческого роста. А у нас всего рота и должны мы охранять фланг дивизии, которая держала оборону правее. Ну, сели в засаду, пара «максимов», бомбы ручные, по-нынешнему гранаты, ждем. На другой день идет венгерская кавалерия. По четыре в ряд. Пропустили дозор и давай шмалять из пулеметов. Да еще гранатами, да из винторезов залпами. Накрошили мадьяр — страсть! А у самих — всего двое раненых. Так-то вот, товарищ командир. Правильно это ты решил устроить здесь засаду. Как говорится, с богом. Только надо, чтоб каждый солдат… в смысле — боец, осознал, что и как ему делать. Чтоб не суетился и не паниковал по той простой причине, что его много, а нас мало. Когда его много, то каждая пуля в цель. Глядишь, дальше он и не полезет. Очень даже может быть.

На том и порешили.

 

Глава 7

Вечером приехал на лошади комиссар батальона, а с ним двое незнакомых военных. Один оказался начальником штаба батальона, назначенным уже здесь, на передовой, другой — командиром артиллерийского дивизиона.

Взвод построили для принятия присяги. Комиссар читал по бумажке отдельными фразами, бойцы повторяли вслед за ним мерными голосами. Все это походило на молитву древних воинов перед битвой.

Андрей стоял в общем строю, чувствовал, как с каждым словом новые узы связывают его со своими бойцами, и эти узы крепче прежних; тут связь не через план и соцобязательства, а через кровь и смерть, и каждый теперь ответствен за жизнь своих товарищей, за судьбу всей страны. От этого чувства перехватывало дыхание, на глаза наворачивались слезы, и не только у него одного.

Поодаль толпились жители поселка, бабы сморкались в платки, мужики свесили обнаженные головы.

После принятия присяги приезжие вместе с Задоновым пошли осматривать позиции. Начальник штаба, кадровый военный, сделал несколько замечаний относительно расположения пулеметов и противотанкового ружья. Велел отрыть запасные и отсечные позиции на тот случай, если противник начнет обходить с флангов. Но в целом остался доволен. Пообещал прислать минеров с минами, сказал, что связисты протянут сюда провод из штаба батальона, что сам батальон включен в состав кадровой дивизии, которая ведет сейчас бои в районе Волоколамска, что немец прет и со дня на день может появиться перед позициями батальона.

Когда уже прощались, Задонов решился рассказать начальнику штаба о задуманной засаде. Тот выслушал внимательно, спросил:

— До этого где-нибудь воевали?

— Нет. Даже в армии не служил. Но в институте проходил военную подготовку.

— Тогда поедем, посмотрим, что вы там напридумывали.

Вдвоем, верхом на лошадях они съездили к предполагаемому месту засады, начштаба внимательно все осмотрел, облазил, даже полежал на мокрой траве.

— Что ж, идея хорошая, — произнес он, отряхиваясь. — Один ручной пулемет вот сюда, другой вон под ту елочку. Гранатометчиков распределите равномерно вдоль всего участка засады на расстоянии метров десяти-пятнадцати друг от друга. Каждому не менее десятка гранат. Впереди у них, как правило, идет разведка. Возможно, на мотоциклах… — Подумал, поправился: — Впрочем, здесь мотоциклы не пройдут. В любом случае разведку пропустите. Но чтобы ее встретили метров через двести. Там я видел валуны у дороги, вот за ними и поставьте станковый пулемет и противотанковое ружье. Это на тот случай, если впереди у них будет танк или бронетранспортер. И учтите: немец — вояка опытный и дисциплинированный, в себя приходит быстро, если смекнет, что вас мало, ударит с фланга, сомнет, только мокрое место от вашей засады останется. Поэтому после первого огневого налета, минуты этак через две, отходите к деревне. Если немцев окажется немного, можно будет уничтожить их всех или, в крайнем случае, рассеять. Больше решительности и отваги. Но еще раз пытать счастье этим же способом не советую. И заранее потренируйте своих бойцов, чтобы каждый знал свой маневр.

На третий день рано утром Андрея разбудил дневальный.

— Стреляют, товарищ командир, — сообщил он шепотом.

— Где стреляют? — не понял Андрей, имея в виду свой секрет на дороге, но, прислушавшись, по ухающим звукам догадался, что стреляют там, где проходит дорога на Москву, где занял позиции рабочий батальон.

Он вскочил, подхватил шинель, на ходу всовывая руки в рукава, вышел из сарая. В темноте слышался сдержанный кашель просыпающихся людей.

Да, стреляли на юге. Именно там проходят на Москву шоссейная и железная дороги. Конечно, там стоит не один рабочий батальон, есть и другие войска, но немец прошел уже так много от границы, и пока ни один из рубежей, на котором оборонялась Красная армия, не стал для него последним. А западнее Вязьмы, — по слухам, потому что в газетах об этом не писали, — попали в окружение несколько наших армий. И неизвестно, вырвались они или нет. А еще говорят, что бывшего командующего фронтом Конева заменили Жуковым — это тот, который раздолбал японцев в Монголии. А лучше ли от этого будет, никто не знает.

Андрей потер колючий подбородок, решил, что нет смысла ударяться в панику, надо сохранять спокойствие и уверенность, что о них не забудут, что у них своя задача, что если каждый на своем месте будет стоять насмерть, то немец не пройдет.

За его спиной собирались бойцы его взвода, вслушивались в звуки близкого боя, тревожно переговаривались.

Андрей повернулся к ним лицом, произнес решительным голосом:

— Вот что, товарищи! Судя по всему, пришел и наш черед вступить в бой с проклятыми фашистами. Ждать осталось не долго. А пока слушай мою команду: десять минут на туалет, двадцать минут на завтрак, построение! Командиры отделений — ко мне!

Три командира, — всем лет по тридцати, все успели в свое время послужить в армии, — стояли перед Задоновым и Теребневым, смотрели на них с той надеждой, которая подразумевает, что начальство всегда знает больше, чем говорит, и, следовательно, знает, что делать.

— После построения еще раз самым тщательным образом проверить оружие, боеприпасы, — распоряжался Задонов, чувствуя, как его охватывает все более сильное возбуждение. — Затем занимаем окопы, еще раз повторим наши действия при наиболее вероятном развитии событий. Засадное отделение выходит к месту засады, еще раз проигрывает варианты боя. На этом все, можете быть свободны. И никаких хождений и праздношатающихся.

Поодаль стояли мужики, за ними бабы, ждали, когда освободится Задонов и обратит на них внимание. Андрей подошел к ним, поздоровался.

— Так что, товарищ командир, нам уходить или оставаться? — спросил бригадир Вилков, по привычке стащив со своей головы картуз.

— Уходите. Но пусть кто-то останется, — ответил Андрей. — На всякий случай. Мало ли что.

— Оно понятно: свой глаз не помешает, — как всегда рассудительно поддержал Вилков Задонова. — Тут у нас предложение имеется. — И, показав на мужиков, пояснил: — Вот вам пополнение, мужики хоть и не молодые, а военный опыт имеют: и с немцем в имперьялистическую повоевали, и в гражданскую с беляками.

— Оружия у нас нет, — начал было Задонов, но Вилков остановил его движением руки:

— На первый случай ружья у них найдутся. Охотничьи. А потом возьмут у тех, кого ранят али убьют. На войне без этого не бывает. Свои дома защищать-то будут, да и так, случись чего… — Не договорил, натянул картуз: — Если возражениев не имеете.

— Не имею. Мы и сами, как вы знаете, из ополчения, так что лишние ополченцы нам не помешают.

Пятеро мужиков выступили из толпы, выстроились в ряд, сурово смотрели на Задонова, ждали. На них зипуны, подпоясанные веревками, сапоги смазаны дегтем, за плечами ружья стволами вниз, котомки, у кого из-за пояса торчит топор, у кого нож с деревянной ручкой в деревянных ножнах, у кого заточенное кайло.

— Подождите немного, — попросил Задонов. — Сейчас будет построение, там и решим.

К полудню поселок опустел.

Томительно тянулись часы. На высоком дубу возле крайней избы оборудовали наблюдательный пункт, сверху виден взгорок, где устроилась засада, часть дороги, лес, откуда можно ждать противника.

Небо прояснилось, несколько раз вдали пролетали самолеты, высоко среди редких облаков кружил «костыль», как прозвали немецкий самолет-разведчик, то появляясь в окулярах бинокля, то пропадая.

А на дорогах никакого движения.

Андрей нервничал, не находил себе места, большую часть времени проводил на дубе, вглядывался до рези в глазах в туманную даль. Вроде бы все сделано, все просчитано и каждый знает, как себя вести, но все просчитать невозможно, одно дело — учение, другое — бой, смерть, кровь, всякие неожиданности. И потом, стоит ли держать людей в окопах, когда неизвестно, придет противник или нет, а если придет, то окопы под боком, люди всегда успеют их занять. Другое дело — засада.

Бой на юге от поселка то затихал, то разгорался, оттуда бухало, гремело, стучало, тарахтело. К обеду в стороне деревни Федорово над лесом стал подниматься и шириться черный дым, сползая на восток. Горело не в самой деревне, а значительно дальше, и горело не дерево, а солярка или бензин.

От поселка по дороге в сторону засады выехала телега: повезли засадникам обед. Снизу позвали обедать и Задонова. Сменился наблюдатель.

Андрей слез, пошел в барак, где, оставив окопы, обедали два отделения его взвода. Едва успел съесть щи с бараниной и приняться за кашу, как в барак ворвался один из ополченцев, закричал, будто вокруг все горит и уже ничем этот пожар не остановишь:

— Немцы! Идут со стороны Шаблыкино!

— Много? — спросил Андрей, на мгновение замерев с ложкой у рта, еще не вполне осознавая полученную весть: не верилось, что немцы могли пройти через лес, потому что всё, что говорили о них, заставляло думать, будто немец способен ходить только по шоссе, а не по шоссе ходить не может: Европа.

— Не знаю! — в отчаянии воскликнул вестник, взмахнув руками. — На машинах! Из лесу выползают. Впереди танк.

— Все по местам! — приказал Задонов, с сожалением посмотрел на миску с кашей, встал из-за стола и пошел вон из барака.

За его спиной задвигались лавки, зашаркали подошвы по деревянному полу, загремели приклады винтовок.

 

Глава 8

С дерева в окуляры бинокля хорошо видны ползущие по разбитой лесовозной дороге немецкие бронетранспортеры на полугусеничном ходу, впереди танкетка переваливается с боку на бок, видно, как мотает сидящих в кузовах солдат. Андрей насчитал восемь бронетранспортеров, в каждом человек по двадцать, не меньше. Интервал между ними небольшой, но все равно они не вмещаются в линию засады: две задние машины, как минимум, останутся вне зоны действия гранатометчиков, а на каждой машине крупнокалиберный пулемет и бог его знает, что там еще. Никто не мог предположить, что немцев будет столько и что они сумеют пройти через лес на машинах. И Андрей пожалел, что за эти дни не додумался сходить к деревне Шаблыкино, разведать дорогу, что не додумался устроить на дороге завалы. И вообще, если судить по карте, его взвод лучше было бы направить в Шаблыкино, потому что деревня… Впрочем, никто не знает, что лучше, а что хуже, и надо стоять там, где тебя поставили, а всякие рассуждения на эту тему — профессорские штучки, как говорит ротный Олесич. И он, скорее всего, прав.

Только бы наши не начали раньше времени, только бы не раскрылись.

И как жаль, что ни обещанных саперов с минами, ни связистов с проводом для связи со штабом так и не прислали: то ли забыл начштаба, то ли не имел возможности. И что ему делать: посылать в штаб связного с сообщением о противнике, или подождать, чем закончится атака со стороны засады?

Андрей уже не слышал орудийной стрельбы и взрывов бомб со стороны Московской дороги, он вообще ничего не слышал, весь превратившись в зрение, и жалел, что не там он, в засаде, а здесь, и никак уже не сможет повлиять на события, которые вот-вот произойдут. Оставалась надежда, что командир отделения, Герасим Тимофеевич Порхов, служивший срочную в артиллерии, слесарь по ремонту металлообрабатывающих станков, сделает все так, как договорились, хотя рассчитывали в основном на пешую пехоту, однако и вариант с танками и машинами тоже учли, но как мало вероятный.

Окопавшиеся на бугре бойцы не подавали признаков жизни, даже в бинокль нельзя рассмотреть, что там кто-то есть. Но расчет станкового пулемета, угнездившегося за валунами, прикрытого еловыми ветками, так что с десяти шагов со стороны немцев не разглядишь, отсюда виден хорошо. Видно бронебойщиков в окопе, вырытом на скате бугра, их напряженные фигуры.

По дороге катит телега, возница нахлестывает лошадь.

Все это Задонов видит, но мозг отказывается воспринимать видимое как реальность. Кажется: стоит закрыть глаза, потом открыть — и снова будет только дорога, лес, болото и серое над ними небо. Но глаза он не закрывает, он даже не моргает, боясь пропустить что-то значительное, от чего зависит жизнь и этого леса, и поселка, и людей его взвода.

Вот танкетка миновала бугор, и, чадя выхлопными трубами, поползла прямо на пулемет. И тут коротко тявкнуло — и танкетка пошла боком… боком, въехала в осоку и замерла. И через несколько мгновений заухали на дороге взрывы, затрещали выстрелы, зашлись длинными очередями пулеметы. В эту какофонию звуков вплетались все новые и новые, и уже трудно различить отдельные взрывы гранат и выстрелы — все слилось в сплошной треск, будто по лесу крутится, как огромный жернов, смерч, ломая деревья, ветки, затягивая все в свой смертельный хоровод.

И так же неожиданно смерч опал — и все стихло. Лишь несколько дымов, увеличиваясь в размерах, тянулось к небу, обволакивая черным саваном только что отбушевавшую стихию. И странна была эта тишина, и все казалось, что она вот-вот снова взорвется, разлетаясь по окрестным лесам и болотам острыми осколками страха.

На бугре, между тем, стали показываться отдельные фигурки, они перебегали с места на место, иногда щелкали выстрелы, такие пустяковые и безобидные, что на них как-то даже не хотелось обращать внимание. Потом коротко простучал крупнокалиберный пулемет, ухнул взрыв гранаты, еще взрыв — и снова стало тихо.

Фигурки, уже не прячась, снуют среди зарослей осинника, то пропадая в дыму, то появляясь из него, что-то волоча по земле или таща на спине. Потом из дыма выполз бронетранспортер и встал возле валунов. На него взгромоздили «максим», и он пополз по дороге к поселку. Через минуту из дыма выполз еще один. За ним еще.

Андрей не выдержал, спустился с дерева и побежал к изгороди, к окопам, в которых его бойцы, тоже сгорая от любопытства, возбужденно переговаривались и вглядывались в приближающиеся машины.

Вот передний бронетранспортер выбрался на взгорок и остановился возле кузницы. С него соскочил командир отделения Порхов, черный от дыма, сверкая белыми зубами в широкой и довольной улыбке. Он подошел к Задонову, вытянулся, приложил руку к пилотке.

— Разрешите доложить, товарищ командир?

— Докладывайте, Порхов, не томите душу, — тоже не удержался от улыбки Задонов, и вокруг все улыбались, сдерживая себя, и казалось, что люди вот-вот пустятся в пляс.

— Так что, товарищ командир, враг уничтожен, считай, полностью! Подбито и сгорело два бронетранспортера, одна танкетка. Большая часть немцев побита, но часть, человек двадцать, не больше, ушла к лесу. Преследовать мы их не стали, потому что людей мало, однако пять человек с пулеметом я отрядил к лесу, чтобы они проследили и докладывали, если что. С нашей стороны двое убитых, один тяжело раненый, пять человек легко. Захвачено одиннадцать пленных, из них один офицер. Пятеро немцев ранены. Сколько убитых, посчитать не успели. Взяли много оружия, в том числе две пушки, три миномета, пять крупнокалиберных пулеметов, ручные пулеметы, автоматы, винтовки и прочее. Там сейчас ребята сносят и складывают на бронетранспортеры. Разрешите, товарищ командир, пригнать другие бронетранспортеры? Там и танк можно забрать, только его сперва вытащить надо.

Андрей шагнул к Порхову, обнял его за плечи и трижды поцеловал в колючие щеки: ближе и роднее этого человека сейчас на всем свете для него не было никого. И вокруг все загалдели радостно, подхватили Порхова, принялись качать.

Бронетранспортеры и танкетку пригнали. Подсчитали трофеи: минометов оказалось четыре, две противотанковые пушки калибра тридцать семь миллиметров, восемь крупнокалиберных пулеметов, — правда, один требует ремонта, — два ранцевых огнемета, пятьдесят шесть автоматов, восемьдесят пять винтовок, патроны, гранаты, мины.

Пленных окружили, разглядывали с тем наивным любопытством, с каким дети разглядывают диковинных зверей в зоопарке, дивились, пожимали плечами: такие же вроде бы люди, ничуть не страшнее, а вот поди ж ты — прут и прут, и никакого им удержу. А главное, не похоже, чтобы это были солдаты, которых заставили воевать силой, что-то не заметно, чтобы они готовы были броситься в объятия братьев по классу: смотрят хмуро, иные так и со злобой, и вообще даже смотреть на них как-то неловко. Пожали плечами и разошлись.

Раненых, своих и немцев поместили в барак, сделали перевязку. Остальных пленных заперли в бане, выставили часовых.

Офицера, обер-лейтенанта Курта Корфеса, Задонов допрашивал сам: немецкий он учил и в школе, и в институте, да и в семье практически все старшие Задоновы знали немецкий, а лучше всех тетя Маша, так что практика была. Больше всего Андрея интересовало, не повторят ли немцы еще одну попытку выйти во фланг батальону.

Офицер, ровесник Задонова, держался вызывающе, смотрел в сторону, кривил узкие губы, на вопросы отвечал не сразу, а будто бы после борьбы с самим собой, но все-таки отвечал, и из этих ответов выяснилось, что в Шаблыкино стоит батальон мотопехоты, — а по-ихнему панцергренадеров, — что его рота всего лишь часть батальна, и как решит командование, ему, Курту Корфису, не известно. Но он абсолютно уверен, что, как только командование узнает, что рота попала в засаду, батальон обязательно придет сюда и жестоко отомстит за своих товарищей.

Задонов велел отвести офицера в баню, а сам еще долго сидел, рассматривая взятые документы. Здесь были карты, схема дорог и просек, выполненная от руки и, судя по надписям, кем-то из русских; был письменный приказ, предписывающий роте обер-лейтенанта Курта Корфиса захватить поселок Федоровку, затем деревню Федоровку, организовать там круговую оборону и держаться до подхода всего батальона. Следовательно, Курт Корфис знал задачу батальона, и непонятно, почему врал. Ну да черт с ним. Главное теперь — еще внимательнее продумать оборону с учетом трофейного оружия.

Отделение Порхова ходило именинниками, каждый рассказывал, что пережил, что делал, и выходило, что никто не мог толком рассказать, как шел бой, потому что каждый запомнил что-то свое, да и то весьма смутно.

— Я тоже как увидел, что их целых восемь штук, да еще танк впереди, и вытянулись они на добрые две с половиной сотни метров, — рассказывал Порхов, — так поначалу и не знал, что предпринять. А потом послал гранатометчиков на левый фланг, приказал им бить по последним машинам, а там окопов-то нет, там вообще место почти что голое. Там двоих-то и убило, но дело они свое сделали: гранаты прямо в кузова легли, немцы, которые там были, почти все оказались побитыми, а подстрелили их отсюда, потому что не все успели вовремя сделать бросок, иные так и вообще кидали гранаты, не выдернув кольца. А пулеметчики — ну просто молодцы! — крыли в упор, ни один немецкий пулемет не выстрелил. Только уж в конце, по нашему недогляду, какой-то немец ожил, мать его в душу, и подстрелил кое-кого. Но дыму много было, поэтому он стрелял вслепую, а то бы многих наших положил, гнида фашистская.

Убитых немцев уложили в те же окопы, где таилась засада, едва они там поместились, закидали землей. Своих убитых похоронили на поселковом кладбище в наспех сколоченных гробах.

Андрей Задонов произнес короткую речь:

— Спите, наши дорогие товарищи, — говорил он, с трудом подбирая слова в этой своей первой траурной речи. — Вы с честью выполнили свой воинский долг. Своей смертью вы спасли многие жизни товарищей по оружию, которые еще не раз отомстят за вашу гибель. А мы вас никогда не забудем. — Подумал немного, и закончил словами, читанными где-то: — Пусть родная земля будет вам пухом.

Трижды прозвучал прощальный салют, гробы опустили в могилы, мимо прошли бойцы взвода и все жители поселка, бросая горстями желтоватую глину пополам с торфом.

Андрей стоял в изголовье, пропуская людей, думал, что совсем не испытывает положенной в данном случае скорби, да и мало кто ее испытывает, разве что женщины, что у всех на душе совсем другое: они в первом же бою побили немцев, потеряв всего трех человек. Он думал, что чувство торжества у многих странным образом уживается со смертью этих трех человек, еще несколько часов назад живших со всеми одной жизнью, думавших одну думу, что всякая победа есть трагедия, отличающаяся от поражения лишь соотношением погибших с той и другой стороны, что даже раненые радуются вместе со всеми, а все вместе еще и тому, что остались живы. Он думал, что ему придется писать похоронки и отсылать их родным, и весь ужас трагедии этих трех человек раскроется далеко отсюда и незаметно для тысяч и тысяч других людей.

На складе поселка нашлась зеленая краска, кресты на бронетранспортерах замазали, но красной краски для звезд не нашлось, воткнули, куда могли, красные флажки. Андрей тут же приказал снарядить два бронетранспортера. В кузова рассадили и уложили раненых и пленных, предварительно их связав; надзирать за пленными Задонов отрядил восемь бойцов. Сам же Порхов и повел бронетранспортеры в штаб батальона с докладом.

— Смотрите, ребята, чтобы вас свои же за немцев не признали, — наказывал им Задонов. — Да и по сторонам поглядывайте: мало ли что.

 

Глава 9

Пришли двое из тех, кого Порхов назначил в дозор, доложили, что оставшиеся в живых немцы ушли в сторону Шаблыкино. Задонов отрядил туда же местных ополченцев, чтобы разведали, что там, в этом Шаблыкино. И устроили завал. Те взгромоздились на лошадок, поехали. У каждого за спиной немецкая винтовка, за поясом немецкие же гранаты.

Ярко светило закатное солнце, лес горел и плавился под его лучами, тихо роняя последние листья, сосновые боры бронзовели стройными стволами, ели чернели густой, будто опаленной огнем хвоей. С юга доносился шум боя, то откатываясь вдаль, то приближаясь.

Взвод разбирался с трофейным оружием, для минометов и пушек рыли окопы, устраивали новые пулеметные гнезда, ходили часовые. Смеркалось. Казалось, что в этот день уже ничего не может случиться.

Самолеты появились над поселком неожиданно. Под рев пропеллеров застучали пулеметы и пушки, посыпались бомбы. Андрей в это время сидел в бараке, записывал в блокнот, служивший обер-лейтенанту Корфису чем-то вроде дневника, его же наливной ручкой впечатления от минувшего дня. Представлял, как расскажет об этом бое своему дяде Алексею, как будет тот удивляться и, может быть, напишет рассказ.

Одна из бомб взорвалась, пробив крышу барака, в соседнем помещении, отшвырнув Андрея взрывной волной к стене. Оглохший, еще не сообразивший, что произошло, он с трудом поднялся на ноги. Сверху свисали балки, чудовищным веером топорщились потолочные доски. Откуда-то слышался сдавленный стон, густо тянуло гарью.

Задыхаясь от дыма, собрав кое-как бумаги и запихнув их в полевую сумку, Андрей кинулся к двери, но дойти до нее не успел: новые взрывы грохочущей волной прокатились по поселку. Чудом падающие бревна и рушащиеся стены барака не задели Андрея, сжавшегося в комок в самом углу перед дверью. Когда взрывы затихли, он вывалился на крыльцо вместе с дверью и, шатаясь, побежал к окопам, прижимая к груди полевую сумку. На бегу успел заметить несколько человеческих тел, неподвижно застывших на небольшой площади, где еще недавно взвод принимал присягу, горящий бронетранспортер, дальний барак. Миновав огороды, свалился в окоп, и тут еще одна волна самолетов с воем и визгом пронеслась над поселком, и новый грохот охватил все пространство, заставляя людей вжиматься в сырую землю.

Поселок горел. Одни бойцы пытались растаскивать бревна, другие собирали убитых и раненых. Андрей ходил по поселку, отдавал какие-то приказания, а в нем все сжалось от обиды и горя, от чувства собственной вины перед погибшими товарищами: это он не предусмотрел подобного развития событий, хотя они были настолько очевидными, что только крайне зазнавшийся человек мог не предвидеть последствий разгрома немецкой моторизованной роты. А ведь у него на руках имелись все данные, чтобы ожидать подобного шага со стороны противника. И где-то в подсознании билась мысль, что он после этого не имеет права жить и честно смотреть людям в глаза.

От бомбежки погибло девять человек, семнадцать получили ранения, двоих не смогли найти. Скорее всего, они сгорели в бараке. Стон, который Андрей слышал после первой бомбардировки, подтверждал это. Но самое неприятное — ранены были оба отделенных командира. Раненых перевязали, убитых похоронили. На этот раз без недавней торжественности, зато с плохо скрываемым недоумением. Пожары не тушили: и нечем, и недосуг. Сгорел, к тому же, один бронетранспортер, у другого сорвало гусеницу, был уничтожен один трофейный миномет и три пулемета.

Задонов велел обновить окопы, распределил заново бойцов по позициям, назначил новых отделенных. К этому времени вернулись посланные к Шаблыкино разведчики, доложили, что, да, в деревне много немцев, бронетранспортеров и даже танков, что оставшиеся в живых немцы достигли деревни и, разумеется, рассказали о том, что произошло с их ротой, что завал они сделали, и не один, а целых три, и в таких местах, что растащить их будет не так просто. Но все равно, если не с утра, то к вечеру завтрашнего дня надо ждать гостей.

Однако около полуночи прискакал посыльный и привез письменный приказ командира батальона, который предписывал Задонову покинуть вместе со своим взводом поселок, двигаться ускоренным маршем по направлению Новопетровска, куда отходит батальон.

Собрались, погрузились в бронетранспортеры, тронулись. Впереди ехал на лошади один из рабочих поселка, на круп лошади и спину его брошена белая простыня, за ним, ориентируясь на это мутное пятно, ползла танкетка, сам Андрей сидел за ее рычагами. Мысль о самоубийстве отодвинулась куда-то в темноту: он должен привести взвод к своим, а там будет видно. Позади остался разрушенный поселок, могилы его товарищей, которых он не смог уберечь от вражеских пуль и осколков.

Их провожали несколько поселковых рабочих. Они стояли рядом с подводой, груженой трофейным оружием, озаряемые затухающими пожарами.

Деревня Федоровка была пуста: ни батальона, ни немцев. Зато взвод встретил отделенный Порхов со своими бойцами. Доложил, что оба бронетранспортера сдал командованию, что батальонный хвалил их и велел дожидаться взвод, чтобы вместе с ним идти к Новопетровску.

— Батальон ушел по дороге через Деньково, — докладывал Порхов. — Там остались двое наших, Дугин и Сурепков. Это на тот случай, если немец войдет в Деньково раньше нас, чтобы предупредили. Раз их нету, можно считать, что дорога свободна.

Двинулись. Дорога к Деньково получше: меньше разбита, имеет щебеночное покрытие. Танкетка впереди, за ней два бронетранспортера с прицепленными к ним пушками. Вроде стало посветлее, или глаза привыкли к темноте. Миновали мост через Разварню, дорога потянула на взгорок, лес расступился, и вдруг открылась удивительная картина: вдали по дороге к Деньково тянулась колонна танков и машин с включенными фарами. Немцы! А где же Дугин и Сурепков?

Задонов остановил танкетку, открыл верхний люк, высунулся по пояс наружу. Нет, немецкая колонна не двигалась, стояла. Однако ни начала ее, ни конца разглядеть не удалось: то ли лес мешал, то ли холмы. Не исключено, что колонна стоит перед разбитым мостом через Разварню. В таком случае проскочить можно.

И Андрей повел свою колонну к Деньково.

Им повезло: немцев в Деньково еще не было. Зато дорога оказалась перерытой, а в некоторых местах заваленной бревнами и камнями, утыканной надолбами и «ежами». Здесь-то их и ожидали Дугин и Сурепков. Они провели колонну через заграждения по узким проходам в минных полях.

К утру взвод Задонова прибыл в Новопетровск, но здесь батальона уже не застал и двинулся дальше, в сторону города Истра, где создавался новый рубеж обороны.

 

Глава 10

— Товарищ комбат, командир второго взвода третьей роты Задонов по вашему приказанию прибыл.

— Ага, прибыл, вот и хорошо. С чем прибыл? — спросил комбат Бородатов, отодвигая в сторону алюминиевую кружку с чаем.

— Взвод понес потери в результате боестолкновения с противником — три человека, в результате бомбежки — одиннадцать человек и семнадцать раненых. Четверо тяжелораненых скончались по дороге. В строю осталось двадцать восемь бойцов. Последние потери целиком и полностью лежат на мне, командире взвода, по причине халатности и самоуспокоенности.

— Тэ-тэ-тэ! — укоризненно покачал головой Бородатов. — Сразу и — виноват. Доклад считаю неполным. Нет данных о потерях противника.

— Да что противник! — обреченно махнул рукой Задонов и переступил с ноги на ногу. — В бою — куда ни шло. А то ведь боя-то не было. А что самолеты должны налететь, так это ж дураку ясно было, товарищ комбат, а я вот…

— Ты вот что, Задонов, садись-ка рядком, поговорим ладком. Чайку вот попей, успокойся. Потери — это одна сторона дела. Причина — другая. А причина у нас у всех одна: воевать мы как следует не умеем, только учимся. И требовать от тебя, чтобы ты в первый же день все предусмотрел, я не имею права. Батальон тоже имеет потери, которых мог бы избежать. Тут и непредусмотрительность командиров, и неопытность бойцов, и, наоборот, опытность и коварство противника. Так что казнить себя нечего. Другой на твоем месте не сделал бы и половины того, что сделал ты… Как думаешь, комиссар? — повернулся Бородатов к комиссару батальона Кумову.

— Думаю, что надо представить взводного Задонова к награде. За проявленную инициативу, за грамотное руководство боем, за смелые действия при отходе на новые позиции. Ну и за честность и самокритичность по отношению к своим действиям… А потери… что ж, на то она и война.

— Прошу наградить в первую очередь командира отделения Порхова. Это он очень грамотно организовал засаду и провел бой. И его бойцов, разумеется.

— Наградим и Порхова, и всех, кто участвовал в этом бою. А каковы потери немцев?

— Человек сто сорок, — товарищ комиссар. — Ну и пленные.

— Пленных мы видели, допросили, получили очень ценные сведения. И за бронетранспортеры спасибо: очень нам помогли при эвакуации раненых. Из вас, товарищ Задонов, вышел бы хороший командир Красной армии.

— Почему — вышел бы? — удивился Задонов.

— Потому что получен приказ откомандировать вас и еще несколько человек из вашего взвода в Москву в распоряжение наркомата боеприпасов. Вы ведь в последнее время занимались производством патронов для противотанковых ружей, не так ли?

— Занимался, — упавшим голосом подтвердил Задонов.

— Вот то-то и оно. Тут по вашу душу товарища из Москвы прислали. Вот, познакомьтесь.

Из полумрака комнаты выступил человек в командирской форме, на которого Задонов не обратил внимания. Представился:

— Старший лейтенант НКВД Глухочко. — И пояснил: — У меня приказ: собрать людей и в десятидневный срок наладить выпуск патронов для ПТР.

— Но я… но у меня взвод, — попытался возразить Задонов, уже понимая, что все его возражения напрасны. — Я только начал воевать, получил кое-какой опыт… И потом, разве в Москве не осталось никого, кто мог бы заняться выпуском патронов?

— Товарищ Задонов, у меня список, полученный в наркомате. И право снимать людей отовсюду и возвращать на завод.

На Андрея смотрели два серых неподвижных внимательных глаза, и он понял, что ему не отвертеться.

— И кто значится в вашем списке?

Глухочко стал читать фамилии, Задонов кивал головой, иногда вставлял:

— Погиб. Ранен. Ранен.

Это все были люди с его родного завода.

Здесь же Задонов узнал, что во время контратаки пропал без вести старший лейтенант Олесич. «Отходили после атаки ночью, ротного искали — не нашли, — рассказывал Задонову командир третьего взвода Улетнов. — То ли раненый лежит где-то, то ли убитый. А в атаку шел впереди всех. Такие вот дела». И Задонову стало стыдно, что он с таким пренебрежением отнесся к своему ротному. В конце концов тот не виноват, что его так воспитали. Хотя, конечно, гнуть шею перед каждым хамом… Да и дядя Алексей не одобрил бы. Впрочем, все это уже позади. А впереди Москва и полная неизвестность.

Четырнадцать человек с Задоновым и старшим лейтенантом Глухочко во главе двое суток добирались до Москвы из Истры на стареньком автобусе, на котором Глухочко и прибыл на фронт: тормозили забитые войсками и беженцами дороги, разрушенные авиацией противника мосты, частые проверки на контрольно-пропускных пунктах.

Приехали прямо на завод. Здесь уже, к удивлению Задонова и его товарищей, кипела работа: в пустых до звона цехах распаковывали и устанавливали станки, разысканные на запасных железнодорожных путях, на других заводах, — конечно, не новые, конечно, брошенные именно по старости и разболтанности, по некомплектности и прочим причинам. Старые рабочие, давно ушедшие на пенсию, оставшиеся в Москве кто по болезни, кто по болезни родственников, а кто просто потому, что не верил в возможность сдачи Москвы, занимались ремонтом, изготовлением недостающих деталей, обучением токарному, фрезерному и всяким иным профессиям вчерашних школьников и школьниц, бывших киоскерш и мороженщиц. Женщины и ребятишки со страхом подходили к станку, пятились при виде вращающегося шпинделя, неуверенно трогали ручки, с опаской подводили резцы к вращающимся заготовкам.

— Я — ответственный за выпуск боеприпасов, — еще по дороге в Москву сообщил Задонову старший лейтенант Глухочко. — Вы — ответственный за производство. Моя задача собрать людей, ваша — организовать их труд.

И Андрей Задонов с головой ушел в работу.

На другой день на завод приехал секретарь райкома партии и седой генерал, с рукой на черной перевязи. Собрали в цехе людей. Всего человек пятьдесят.

— Товарищи! — начал секретарь райкома. — Враг рвется к столице. На Москву он направил сотни и сотни танков, чтобы взломать нашу оборону и ворваться в город. Танки надо уничтожать, а уничтожать их нечем, потому что заводы эвакуированы, на новом месте они только разворачиваются, пройдет какое-то время, прежде чем они начнут давать фронту снаряды, патроны, оружие. Люди там работают в тяжелейших условиях надвигающейся зимы. Партия, товарищ Сталин решили Москву врагу не сдавать ни в коем случае. Без ваших патронов противотанковое ружье выстрелить не может, без них танки зарвавшегося врага не остановить. Вы должны в кратчайшие сроки наладить производство патронов. От вас зависит быть или не быть Москве, ибо Гитлер решил сравнять ее с землей.

Затем выступил генерал:

— Я только что из-под Тулы. Там идут ожесточенные бои с немецкой танковой армией генерала Гудериана. Его армия должна обойти Москву, атакуя с юго-запада, взять ее в клещи совместно с другими армиями, которые наступают с северо-запада. Нам не хватает патронов для ПТР. Пехота отбивается от танков гранатами и бутылками с горючей жидкостью. Но для этого танк надо подпустить почти вплотную. А он стреляет из пушек и пулеметов, бойцы часто гибнут, не успев использовать оружие ближнего боя. Мы очень просим вас сделать все возможное, чтобы эти патроны в ближайшее время появились в наших войсках, чтобы можно было уничтожать танки врага на любом доступном для этого оружия расстоянии. Такая вот просьба, дорогие товарищи, у наших бойцов.

На двенадцатый день цех стал выпускать патроны для противотанковых ружей. Еще через два дня первая машина, груженая ящиками с патронами, выехала за заводские ворота и покатила в сторону Тулы.

 

Глава 11

Из дневника фельдмаршала Федора фон Бока

13/10/41 Утром разговаривал с Хойзингером из Верховного командования сухопутных сил и узнал, что фюрер приказал запечатать город (Москву — МВ) в пределах Окружной железной дороги.

Сражение под Вязьмой подходит к концу; бои вокруг Брянска, вероятно, будут продолжаться еще несколько дней. Из-за бесконечных сражений, а также по причине ужасных дорожных условий, Гудериану до сих пор не удалось возобновить движение в северо-восточном направлении. Это можно назвать успехом русских, чье упрямство принесло-таки им дивиденды.

Сопротивление противника на восточном фронте 4-й армии усилилось. Русские бросают в бой против наших наступающих войск вновь сформированные танковые части. При всем том кое-какое продвижение наблюдается.

3-я танковая армия после ожесточенных боев вошла в Калинин.

15–16/10/41 Ухудшение погоды, как то: перемежающиеся ливни, снегопады и заморозки, а также необходимость передвигаться по неописуемым дорогам сильно сказываются на состоянии техники, вызывают переутомление личного состава и как следствие этого падение боевого духа. Вопрос: «Что будет с нами зимой?» — тревожит каждого немецкого солдата.

Перспектива наступления 3-й танковой группы в северо-восточном направлении на большую глубину вырисовывается все более отчетливо. В настоящее время 3-я танковая группа проводит дальнюю разведку боем в направлении Бежицка. 9-я армия постепенно разворачивает фронт на север. Арьергарды противника отогнаны или уничтожены.

Во второй половине дня 1-я танковая дивизия, смяв противостоящие ей русские части, проложила путь для продвижения на Торжок со стороны Калинина и двинулась в северо-западном направлении. Все атаки русских под Калинином отбиты.

Гудериан и 2-я армия по-прежнему привязаны к месту вследствие непрекращающихся боев вокруг Брянска. 4-я армия также движется крайне медленно из-за ужасных дорожных условий.

В коммюнике русской армии впервые сказано открытым текстом о тяжелом положении на всех фронтах.

17/10/41 Вчера начальник штаба 9-й армии Векман попал в засаду на дороге, ведущей в штаб-квартиру группы армий и получил контузию. Вечером мне нанес визит командующий тыловыми войсками группы армий генерал Шенкендорф. Он принял это известие к сведению, так как борьба с разветвленным и хорошо организованным партизанским движением в тылу наших войск является в настоящее время его главной миссией. В качестве эксперимента он хочет использовать для борьбы с партизанами набранный из состава военнопленных казачий эскадрон.

Идет снег; состояние дорог ужасное.

19/10/41 Войска группы армий постепенно начинают застревать в грязи и болотах. 3-я танковая группа почти не получает горючего. Снабжение войск через Брянск и по шоссе, ведущим к Москве, сопряжено с невероятными трудностями. Дороги, проходящие через Брянск, в ужасном состоянии. На одном только магистральном шоссе Брянск-Москва отмечено 33 крупных повреждения, включая 11 нуждающихся в ремонте мостов.

Я издал приказ следующего содержания: «Сражение за Вязьму и Брянск завершились развалом русского фронта, имевшего укрепления на большую глубину. Восемь русских армий, состоящих из 77 стрелковых и кавалерийских дивизий, 13 танковых дивизий и бригад, а также многочисленных батарей армейской артиллерии, были уничтожены в трудных боях с сильным противником, имевшим большое численное превосходство.

В общей сложности захвачено: 673098 пленных, 1277 танков, 4378 артиллерийских орудий, 1009 противотанковых и зенитных орудий, 87 самолетов и большое количество военных материалов.

Солдаты! Из этого трудного сражения вы вышли с честью, совершив величайший с начала восточной кампании подвиг!

В этой связи я выражаю благодарность и свое особенное удовольствие всем командирам и войскам, находящимся как на линии фронта, так и в тылу, которые внесли свой вклад в общий успех».

20/10/41 Поехал по шоссе на фронт… Впечатление от созерцания десятков тысяч русских военнопленных, тащившихся почти без охраны в сторону Смоленска, ужасное. Эти смертельно уставшие и страдающие от недоедания несчастные люди брели бесконечными колоннами по дороге мимо моей машины. Некоторые падали и умирали прямо на шоссе от полученных в боях ран. Голодные обмороки тоже не редкость.

24/10/41 На фронтах группы армий продвижения почти не наблюдается. В некоторых случаях требуется до 24 лошадей, чтобы передвинуть артиллерийское орудие с одной позиции на другую. 2-я танковая армия, которая атаковала в направлении Тулы, добилась лишь весьма скромных успехов. Русские снова атаковали под Калинином.

25/10/41 Перед фронтом 4-й армии сопротивление противника усиливается. Русские подтянули свежие силы из Сибири и с Кавказа и начали контрнаступление по обе стороны от дороги, которая ведет к юго-западу от Москвы.

27/10/41 На северном крыле доблестный V корпус захватил Волоколамск.

 

Глава 12

В последние дни октября и первые дни ноября командующий Западным фронтом генерал армии Жуков не покидал своего командного пункта, расположенного в районе Кунцево. Сюда стекалась вся информация о положении на шестисоткилометровом фронте, протянувшемся от Калинина до Тулы, требующая осмысления и постоянного вмешательства. Немцы наступали, и нужно было следить, чтобы наши войска выдерживали удары врага, контратаковали его при каждой возможности, не бежали перед ним, а если вынуждены отходить, то нанося противнику как можно больший урон.

В крестьянской избе-пятистенке топится большая русская печь, беленая известью. Весело потрескивают березовые поленья, красноватые блики мечутся по бревенчатой стене. Окна занавешены черным полотном. Посреди избы стоит большой стол из сосновых досок, над столом на витом шнуре свисает электрическая лампочка под жестяным колпаком, на столе раскинута карта Западного фронта. Все полотнище карты испещрено значками и стрелами, которые теснятся вдоль дорог, ведущих к Москве.

Начальник штаба фронта генерал Соколовский монотонным, без пауз, голосом, точно сельский дьячок, читающий заупокойную молитву, докладывает обстановку на Западном фронте за последние часы:

— Только что сообщили: немцы взяли Малоярославец. Тридцать вторая дивизия полковника Полосухина дерется в полуокружении. Контратаки четырех стрелковых дивизий результата не дали по причине слабой организации боя и отсутствия взаимодействия атакующих между собой. Некоторые полки рассеивались при приближении немногочисленных танков и пехоты противника. Командование Сорок третьей армией передоверило управление боем командирам дивизий, комдивы, в свою очередь, командирам полков. Заградительные отряды бездействовали. Несмотря на наличие большого количества противотанковой и гаубичной артиллерии, последняя принимала участие в боях эпизодически, оставляя пехоту без огневой поддержки. К тому же большинство орудий, никем не прикрытые, были захвачены пехотой противника в исправном состоянии. В результате чего противнику удалось прорвать оборону Малоярославецкого укрепрайона на глубину до сорока пяти километров. В Подольске скопилось более семи тысяч военнослужащих из этих соединений.

Жуков слушал молча, катая желваки. Ни расстрелы командного состава за невыполнение приказов, ни подробные инструкции и планы обороны, спускаемые из штаба фронта, ни усиление войск танками и артиллерией до сих пор не приносят ожидаемых результатов из-за бездарности и неграмотности командиров всех степеней и морального разложения отдельных частей.

Не поднимая головы и не отрываясь от карты, Жуков прервал монотонный доклад начальника штаба:

— В Сорок третью армию направить следователей прокуратуры фронта. Командиров и комиссаров подразделений, оставивших поле боя без приказа свыше, допустивших панику и бегство своих подразделений, расстрелять перед строем. Семнадцатую и Пятьдесят третью дивизию заставить вернуть Тарутино во что бы то ни стало. Вплоть до самопожерствования… Что по Шестнадцатой армии, Василий Данилович?

— Тоже ничего утешительного, Георгий Константинович. Прибывшие с Дальнего Востока танковая и кавалерийская дивизии были брошены генералом Рокоссовским в контратаку без разведки местности и обороны противника. В результате чего большинство танков застряли в болоте и были расстреляны немецкой артиллерией. Из 198 танков в течение только вчерашнего дня потеряно 157. Кавдивизия шла в атаку в конном строю и почти вся полегла под огнем пулеметов и артиллерии. Командир танковой дивизии генерал Котляров застрелился. В оставленной записке всю вину за гибель дивизии он возложил на командование армией. Оборона армии прорвана…

— Рокоссовскому передать: Шестнадцатой армии отойти на следующий рубеж и закрепиться там, — тут же приказал Жуков. — К месту прорыва бросить танковую бригаду, резервную стрелковую дивизию и два полка противотанковой артиллерии. Поднять авиацию Московской зоны ПВО. Предупредить командующего армией, что если и дальше будет воевать так же бездарно, будет разжалован в рядовые. Что дальше?

Соколовский опустил папку с листами бумаги, произнес все тем же ровным голосом:

— Я хочу напомнить, Георгий Константинович, что резервная дивизия, которую ты имеешь в виду, есть дивизия народного ополчения. Она слабо вооружена и подготовлена.

— Ты можешь предложить что-то другое?

— Нет.

— Тогда о чем речь? Люди шли в ополчение, чтобы воевать. Если мы не заткнем эту брешь немедленно, немцы пойдут еще дальше. И это обойдется нам еще дороже. А пока ополченцы будут сдерживать противника, из Двадцатой и Пятой армий можно взять по два-три батальона и бросить им на помощь.

— Хорошо, я отдам соответствующие распоряжения.

— Что дальше?

— С южного участка сообщают: штаб Пятидесятой армии приказом командарма выводится из Тулы. Обком партии против вывода. Там считают, что Тулу удержать можно. Гудериан атакует Тулу малыми силами, основные силы движутся в сторону Рязани. Рабочее ополчение дерется прекрасно. Вместе с ними отдельные части войск, вышедших из окружения, а также части НКВД…

— Вывод штаба армии запретить! Командарма под трибунал! Тулу не сдавать! Перебросить к городу все части, какие окажутся поблизости. Выяснить, что мы там имеем. До батальона включительно. Но меня сейчас особенно интересует положение на правом фланге в направлении Клина. Немцы там что-то притихли — не к добру. Передать в Тридцатую армию: вести активную разведку, захватывать пленных. Чувствую я, что командование Третьей танковой группы выжидает, когда мы бросим все свои резервы в центр и на левый фланг, чтобы нанести нам удар всей своей мощью на правом.

Соколовский быстро записывал в блокнот отдаваемые Жуковым распоряжения. Затем, все тем же монотонным голосом:

— Немцы взяли Калугу…

— Просить Генштаб выделить из резерва одну армию, или, на худой конец, хотя бы стрелковый корпус для прикрытия разрыва между Сорок третьей и Сорок девятой армиями. Если нет в резерве, пусть перебросят с Юго-Западного фронта: там сейчас не так горячо. Подскажи Шапошникову — он должен понять.

— Поступило сообщение, что командир орудийного полка оставил полк и скрылся в неизвестном направлении, — продолжил Соколовский.

Жуков нахмурился, глянул на своего начштаба исподлобья: не дело командующего фронтом заниматься такими мелочами, но он сам начал именно с таких мелочей, наводя порядок в войсках, сначала на Ельнинском выступе, затем в Ленинграде, потому что беспорядок наблюдался на всех уровнях. И здесь, на Западном, тоже доходил до мелочей. Но теперь, когда войска фронта приняли более-менее устойчивое состояние, эту практику надо поломать. Помолчав, проскрипел недовольно:

— Точно ли, что оставил? Может, убит случайным снарядом? Валяется где-нибудь в овраге…

— Никак нет: бежал с позиций.

— Найти и расстрелять перед строем. А на будущее запомни: решать такие вопросы должны командующие армиями. Для этого у них есть прокуроры, следователи и целый штат… — хотел сказать: бездельников, но удержался, — …особистов. Вот пусть они и занимаются. Передай это дело прокурору фронта. И скажи ему, что я недоволен бездействием его подчиненных. Если не примет меры, меры приму я… по отношению к нему.

— В Москве введено осадное положение, — невозмутимо продолжил Соколовский.

— Давно пора…

— Постановление об этом будет вскоре получено в штабе фронта, — закончил свой доклад Соколовский и закрыл папку.

Избушка, в которой расположился командующий фронтом, стоит на отшибе. В полумраке наступающего вечера виднеются неподвижные фигуры бойцов охраны в широких плащ-накидках, замершие стволы зениток, легкие танки. Генерал Соколовский месит мокрый снег, спеша в штаб фронта, разместившийся в таких же избушках на опушке леса. С неба сыплет дождем и снегом, капает с маскировочных сетей. Соколовский думает, что вот он сейчас отдаст необходимые распоряжения, выпьет горячего чаю и ляжет спать: по крайней мере часа два в его распоряжении имеется, пока в оперативный и другие отделы штаба фронта стекается очередной поток информации.

И в то время пока начальник штаба спит, огромный фронт, протянувшийся с севера на юг причудливо изогнутой линией, продолжает шевелиться многоголовой змеей, прогибаясь то в одном, то в другом месте в сторону восхода солнца, полыхая пожарами, погромыхивая бомбежками и артиллерийской стрельбой.

 

Глава 13

Во второй половине дня как гром с ясного неба: немцы взяли Волоколамск. А ведь еще вчера командующий 16-й армией генерал Рокоссовский заверял Жукова, что Волоколамск удержит. И Жуков ему поверил. Поверил потому, что у Рокоссовского были войска, которыми можно удержать фронт. К тому же он возлагал на этого генерала большие надежды, зная его еще с середины двадцатых по совместной службе в одной кавалерийской дивизии. Тогда Рокоссовский командовал этой дивизией, а Жуков — одним из ее полков. Затем совместная учеба на Высших кавалерийских курсах. Нравился ему Костя Рокоссовский: и умница, и командир даровитый, и человек обаятельный. И вот — на тебе: очередная оплошность!

Через несколько минут звонок по спецсвязи. Жуков глянул на аппарат: Сталин. Уже донесли. И, надо думать, раньше, чем командующему фронтом. Наверняка член Военного совета фронта генерал Булганин. Больше некому.

— Здравствуйте, товарищ Жюков, — услыхал Георгий Константинович знакомый глуховатый голос Сталина, по интонации этого голоса догадываясь, что будет очередной разнос.

— Здравия желаю, товарищ Сталин.

— За пожелание спасибо. Но товарищу Сталину было бы значительно здоровее, если бы командующий фронтом Жюков выполнял свои обещания… — И почти без паузы: — Почему сдали Волоколамск? Почему ушли из города, не задержав в нем противника? Немедленно поезжайте к Рокоссовскому и выясните на месте, почему он допустил такое безобразие. Если выяснится вина командующего армией, отдать под трибунал! Жду вашего звонка.

Жуков чертыхнулся в сердцах: столько работы, отлучаться в такой напряженный момент из штаба фронта, значит что-то упустить и прозевать. К тому же он и без поездки вполне представлял, почему Рокоссовский сдал Волоколамск.

Но и не поехать нельзя: Сталин такого ослушания не простит. Да и Рокоссовский… понимает ли он всю тяжесть своего промаха для его армии, для фронта? Если бы понимал…

Что ж, ехать так ехать.

Рокоссовский поднял осунувшееся лицо с темными тенями под глазами и встретился с тяжелым взглядом командующего фронтом Жукова. Их разделял стол, на котором лежала карта.

— Здравствуй, генерал Рокоссовский, — произнес Жуков, тиснув протянутую руку, затем снял с головы фуражку, положил ее на край стола, провел ладонью по обритой наголо голове, расстегнул кожаную куртку, засунул два пальца за стоячий воротник кителя, покрутил головой, поморщился, сел на табуретку. Делал он все медленно, словно никуда не спешил и ничем занят не был. Закончив возиться с самим собой, сообщил: — Только что звонил Верховный, приказал разобраться, почему ты сдал Волоколамск. Давай разбираться. Но сперва прикажи, чтобы дали чаю. И покрепче. А то я тут у тебя усну над картой. А мне еще отчитываться…

Принесли чаю в стакане из тонкого стекла в мельхиоровом подстаканнике. Чай был заварен настолько крепко, что казался черным. Жуков отпивал по глотку, вглядывался в карту, Рокоссовский докладывал с обидой в голосе:

— Я все эти дни дневал и ночевал на участке 316-й дивизии. Именно на нее пришелся основной удар противника. Мы этого ждали и сосредоточили здесь практически всю артиллерию фронта. На этом участке наступали 26-я моторизованная и 2-я танковая дивизии 4-й танковой группы генерала Гепнера при поддержке пехотной дивизии. Соотношение сил три к одному. К тому же наша авиация практически бездействовала…

— Все это я знаю, — перебил Жуков. И пошел рубить сквозь зубы, довершая каждую фразу ударом ребра ладони по безропотному столу: — Ты почему не организовал оборону города? Почему не создал местные отряды самообороны, не устроил в городе баррикады и противотанковые заграждения? Согласно объявленному военному положению ты имел право призвать городские власти к такой работе. Три-четыре батальона ты бы имел и мог бы ими воспользоваться. Ты обязан был взять часть сил у генерала Доватора, поскольку в полосе обороны его кавкорпуса немцы не проявляли активности. В крайнем случае, батальоны самообороны перебросил бы севернее, а часть конников Доватора переместил на угрожаемый участок. Наконец, ты оставил свою артиллерию без пехотного прикрытия, и она понесла неоправданные потери не от авиации немцев, не от их танков, а от огня пехоты. У тебя были резервы, но ты ими не воспользовался. Более того, ты поставил на главное направление удара противника самый слабый полк, не прошедший полный курс боевой подготовки, находящийся в стадии формирования. Полк не выдержал удара и побежал. Ты можешь сказать, что не ты ставил, а комдив, но ты был здесь и не поправил своего комдива. Значит, не совсем представлял себе направление главного удара противника. А когда это направление определилось, не подтянул сюда резервы, не укрепил этот полк грамотными командирами и политработниками. Наконец, ты обязан был сосредоточить огонь всей своей артиллерии в этой точке, — Жуков ткнул пальцем в карту, — но ты не сделал и этого. Что касается авиации, то она у тебя имелась, но ты не наладил с ней тесного контакта, поэтому летчики летали тогда, когда считали нужным, а не когда в них возникала нужда у твоей пехоты.

Жуков замолчал, налил себе еще стакан чаю, с шумом отпил несколько глотков.

Молчал и Рокоссовский. Да и что он мог сказать? Все правильно, возразить нечего: не подумал, не учел, никогда с гражданским начальством дела не имел, а когда на позиции полка были направлены резервы, их попросту смело валом бегущих людей, потерявших от страха голову.

— И еще, — снова заговорил Жуков, продолжая цедить слова сквозь сомкнутые зубы. — Ты должен был поставить сзади заградительный отряд и предупредить командиров, политработников и рядовых красноармейцев о тех последствиях, которые их ожидают в случае оставления занимаемых позиций. Ты не сделал и этого. Ты не выполнил мой приказ! — повысил Жуков голос. — Если ты не будешь выполнять мои приказы, пойдешь под трибунал! Войсками Западного фронта командую я! — отрубил он. — Приказываю тебе, генерал Рокоссовский, командира и комиссара полка, допустившего панику и бегство с позиций, судить трибуналом и расстрелять перед строем полка! Тебе все ясно?

— Ясно, товарищ командующий фронтом, — дернулся Рокоссовский, как от удара по лицу.

— И учти: в Генштабе на тебя уже лежат телеги за гибель 17-й и 44-й кавдивизий, 58-й танковой…

— Я выполнял твой приказ на незамедлительное использования прибывших войск в контратаке…

— Свои грехи на меня свалить хочешь, генерал Рокоссовский? — перешел чуть ли ни на шепот Жуков. — Бросаешь танки и конницу в контратаки без разведки, без поддержки артиллерии и даже без знания местности — и не считаешь себя в этом виновным? Ты почему танковую дивизию послал в болото? Жуков виноват? Жуков командует фронтом, а не армией! Если я буду еще и армией вместо тебя командовать, то немец завтра будет не только в Москве, но и на Волге! Учти, я тебя предупредил. Поблажек не будет, не надейся.

— Я и не надеюсь, — сквозь зубы же ответил Рокоссовский и отвел глаза.

Жукова, никогда особенно не вдававшегося в психологию своих подчиненных, поразил тоскливый, можно сказать, собачий взгляд генерала. Что-то кольнуло его в сердце, он запоздало пожалел о грубости и жестокости своих слов, и только сейчас догадался, что для Рокоссовского, как и для многих других, подвергшихся необоснованным репрессиям в тридцать восьмом году, буква его приказа была выше его смысла: незамедлительно, значит, незамедлительно, следовательно, без рассуждений. И не только для подвергшихся репрессиям, но и для подавляющего числа других. И что с этим фактом еще долго придется считаться. Но он не привык уговаривать, психология тут была ни при чем; он привык требовать, ломать через колено как неумех, бездарей, так и строптивцев, возомнивших себя гениями. И он, в нерешительности помяв колючий подбородок, произнес примиряюще: — Ладно, что сделано, то сделано. Перед Верховным как-нибудь отчитаюсь. Теперь смотри: Гепнер, скорее всего, снова ударит в стык твоей 16-й и соседней 5-й армии. Основной удар придется на твой левый фланг. Твоя задача — маневрировать по фронту не только живой силой, но и артиллерией. Ты должен поставить ее так, чтобы она могла сосредотачивать огонь на особо угрожаемых участках. Пусть твой командующий артиллерией договорится с командующим артиллерией 5-й армии о взаимодействии. Для вашей же совместной пользы. Что касается резервов, то кое-какие резервы я тебе дам. Но на многое не рассчитывай. И еще. Получишь пару дивизионов реактивной артиллерии. Имей в виду: отвечаешь за эффективность ее работы. А то они мудрецы: приедут, пальнут по неразведанным площадям и в тыл. Ищи их там за полста километров. Бензин только зря жгут и снаряды. Держи их в полосе своей армии, используй по разведанным сосредоточениям живой силы и техники противника. И непременно закрепляй результаты работы «катюш» огнем ствольной артиллерии и атаками пехоты. Немцы панически боятся наших «катюш», после хорошей их работы долго не могут придти в себя, этим надо пользоваться. Все ясно?

— Почти. Как с авиацией?

— Пока плохо. Все что можно, будет использовано. Они, наши доблестные летуны, между прочим, тоже еще не очень-то хорошо работают: то одно у них не так, то другое. Возьми от них представителей с рациями, посади на командные пункты дивизий. И вообще, появление немецкой авиации для вас уже не должно быть неожиданностью: она прилетает тогда, когда их пехота и танки натыкаются на серьезное сопротивление. Изучать противника — твоя задача как командующего армией. Без этого изучения мы будем драться вслепую и расплачиваться за это лишними жизнями наших солдат. — Жуков помолчал немного, снова помял пальцами шершавый подбородок. Продолжил устало: — Все мы учимся, но надо учиться быстрее. Верховный прав: долго учимся… — Стукнул по столу кулаком, задребезжал в подстаканнике стакан, сверкнули серые холодные глаза, точно камни падали слова: — Держаться! Вцепиться зубами в землю и держаться! За оставление позиций без письменного приказа — трибунал. Паникеров и трусов — к стенке! На месте. А если обстановка позволяет, перед строем. И никаких лобовых атак! Не те времена, чтобы с шашками на танки и пулеметы. За каждую лобовую атаку ты обязан спрашивать со своих командиров по всей строгости. Все ясно?

— Так точно, товарищ командующий!

— Ну, то-то же. — И пошутил: — Держись, генерал, маршалом будешь. — Тяжело поднялся, протянул руку, задержал руку Рокоссовского в своей, закончил потеплевшим голосом: — Нам, Костя, Москву отдавать никак нельзя. Нынче не 812-й год, и немцы пришли сюда не на день или месяц, а, как они запланировали, навсегда. Вот в этой земле… — Жуков ткнул под ноги себе пальцем, — они и должны остаться… именно навсегда. Чтоб другим неповадно было.

 

Глава 14

Погода уже несколько дней ни к черту: то дожди, то мокрый снег. Небо затянуто низкими облаками. Танковые колонны Второй танковой группы под командованием генерал-полковника Гудериана растянулись на десятки километров по разбитому шоссе Орел-Мценск-Тула. Рядом по насыпи тянется железная дорога, тоже во многих местах разрушенная немецкой же авиацией, мосты взорваны отступающими русскими войсками, под откосами валяются мертвые паровозы, вагоны, искореженная техника. А вокруг, куда ни глянь, безбрежная степь, перерезанная оврагами, ложбинами, высятся меловые холмы, кое-где к дороге подступают лесные массивы, притихшие и будто прижавшиеся к земле деревушки, к которым через унылые поля, припудренные снегом, тянутся черные колеи дорог, наполненные стылой водой. И во все стороны одно лишь низкое небо, вселяющее в танкистов чувство неуверенности и почти мистического страха. А главное — русских нигде не видно, точно они испарились. Может, и правда, их армии разбиты, а их остатки откатились к самому Уралу? Но слева и справа слышно погромыхивание артиллерии, значит, стоят, держатся и, следовательно, снова попадут в котел. Надо думать, последние дивизии в последний котел. А там и войне конец. Уж скорее бы.

Колонна танков, бронетранспортеров и машин движется еле-еле. Стоит где-то впереди чему-то сломаться, и всё встает, пока это что-то не починят или не сбросят в кювет, в липкую, непролазную грязь. Панцергренадеры на бронетранспортерах жмутся друг к другу, стучат в железный пол стынущими ногами, взбадривают себя песнями и шнапсом, прячутся под брезент: холодно, мокро, а теплое белье обещают только к декабрю, когда, как предполагается, падет Москва. Настоящие русские холода, которые вот-вот должны наступить, страшат всех, рядовых особенно, но и вселяют надежду: поля станут проходимыми для танков, можно будет покинуть асфальтированные дороги, развернуться во всю германскую мощь. Тем более что впереди почти никаких препятствий до самой Москвы.

Быстро темнеет.

Немецкий авангард, не достигнув поселка, виднеющегося на взгорке, остановился перед взорванным мостом через небольшую речушку с болотистыми берегами. Саперы приступили к устройству переправы. Танкисты и все остальные готовятся к ночи: до утра мост вряд ли восстановят. По-прежнему идет мокрый снег, налипая на танки, на шинели, каски, оружие. Пушки танков повернуты в сторону невысокого холма, поросшего лесом. Артиллеристы закапывают в десятке метров от шоссе противотанковые орудия, разбрасывая по сторонам жирную грязь. Кое-где горят костры, вокруг них темнеют озябшие фигуры. Пахнет жареным салом. Минометчики обстреливают лощину, в которой было замечено какое-то движение. Ничего особенного, обычный эпизод, какие случаются постоянно.

И вдруг крик:

— Русише панцерн!

Тревога всколыхнула всю колонну. Все взоры обратились к ближайшим холмам, откуда доносится нарастающий утробный гул множества моторов. Но ранние сумерки и падающий снег скрывает тех, кто производит нарастающий гул.

Но вот из сумерек и снега стали вылепляться стремительно скатывающиеся выкрашенные в белое русские танки с массивными башнями, скошенными бортами и длинными орудиями. Их не так уж и много: штук двадцать. Но они несутся по топкому полю, разбрызгивая воду и грязь, точно посуху, и, приблизившись метров на триста, встали и открыли огонь из орудий и пулеметов по танкам, бронетранспортерам, автомашинам, скопившимся на шоссе, по позициям артиллеристов и зенитчиков. Снаряды ударяли в броню немецких T-IV и T-III, раздавался глухой затяжной взрыв, и танк охватывало ревущим пламенем горящего бензина, заглушающем крики заживо сгораемых людей. Затем следовал взрыв боезапаса — башня и куски металла разлетались в разные стороны, калеча всех, кто находился рядом. Отдельные выстрелы со стороны немцев никакого вреда русским танкам не приносили. Сделав свое черное дело, русские танки стремительно развернулись и скрылись в снежной пелене.

* * *

Командующий 2-й танковой группой генерал-полковник Гудериан задержался в Орле, вдалеке от своих танковых колонн. Он сидит в уютной гостиной за круглым столом, накрытом белой холщевой скатертью, в небольшом деревянном доме, расположенном на окраине города. Топится печь-голландка, на крашеном полу лоскутные половики. На столе шипит самовар, стоят чашки, тарелки, бутылка французского коньяку. Напротив Гудериана сидит старый русский генерал, с седой головой, усами, бородкой клинышком. На генерале френч времен Первой мировой войны, над карманом офицерский Георгиевский крест. С этим генералом Гудериан познакомился в двадцатых, когда, по соглашению с советским правительством, германская армия арендовала русские полигоны, где отрабатывалась тактика будущих танковых сражений.

— Вы поздно пришли, — говорит русский генерал на хорошем немецком языке. — Если бы вы пришли лет двадцать назад, вас бы встретили хлебом-солью. Но вы поставили своей целью уничтожить русское государство, истребить русский народ — и он, этот народ, который не так давно молил бога, чтобы большевики вымерли от какой-нибудь чумы или моровой язвы, теперь объединился, чтобы остановить нашествие. Мы теперь едины, как никогда. Даже если вы сейчас откажетесь от своей политики истребления славян, вам уже ничто не поможет: мы будем драться до тех пор, пока на нашей земле останется хотя бы один живой русский человек. Но и вы живыми отсюда не уйдете.

Гудериан смотрит на русского генерала, слегка кивает головой, то ли соглашаясь с хозяином дома, то ли показывая, что он понимает все, что тот ему говорит. При этом думает, что русский генерал по-своему, конечно, прав, но и фюрер прав тоже, ибо русские захапали слишком много земли, а использовать ее цивилизованным образом не способны, так что арийской расе ничего не остается, как отнять у них лишнюю землю силой. Что касается его самого, генерала Гудериана, то ему и его потомкам хватит той земли, которой они владеют в Восточной Пруссии. Но ведь речь идет не только о семействе Гудерианов, а о выживании германской расы. К тому же он солдат, а солдат должен…

В комнату вошел адъютант и застыл возле двери.

— Что там стряслось, Вилли? — спросил Гудериан, оборвав свою мысль.

— Срочное сообщение, герр генерал.

— Не может подождать?

— Полагаю, что нет.

— Хорошо. — И к русскому генералу: — Извините, генерал, я на пару минут.

— Ничего, ничего, я понимаю: дело прежде всего.

В сенях адъютант, понизив голос почти до шепота, сообщил:

— Получено радио от нашего авангарда. Передали, что русские танки атакуют наши колонны на марше. Русские танки не вязнут в грязи. С утра мы потеряли сорок шесть танков. Наши снаряды отскакивают от их брони. Их снаряды пробивают броню наших танков с большого расстояния. Среди танкистов паника.

— Поддерживайте связь с авангардом. Я сейчас буду.

И Гудериан вернулся к столу.

— Что-нибудь неприятное? — спросил русский генерал, вглядываясь в неподвижное лицо Гудериана подслеповатыми глазами.

— Неприятное? Нет, ничего особенного. Обычная текучка, мой генерал. Но я вынужден прервать нашу приятную и полезную беседу: дела. Надеюсь, мы еще встретимся. Спасибо за гостеприимство.

— Не стоит благодарности, герр генерал. Но успехов пожелать я вам не могу.

Гудериан, щелкнув каблуками, покинул дом, приказав ничего и никого здесь не трогать.

Гудериан осматривал поле боя, на котором столкнулась лучшая его танковая дивизия с русскими танками Т-34. Рядом с ним командир этой дивизии генерал Лангерманн. На заснеженном поле, уже изрядно подмороженном, там и сям дымились приземистые T-IV, многие глубоко застрявшие в грязи. Гудериан сбился со счета на тридцатом танке, потом принялся считать русские «тридцатьчетверки» — насчитал всего шесть штук.

— Их можно поразить лишь с расстояния в пятьдесят метров, — пояснил генерал Лангерманн. — И то в кормовую часть. Они настолько маневренны, что наши комендоры не успевают поворачивать вслед за ними свои башни. К тому же башни их танков поворачиваются быстрее. Среди моих уцелевших танкистов царит тихая паника, — заключил он свое сообщение.

— Черт возьми, они научились воевать, Лангерманн! — негромко воскликнул Гудериан. — Ведь всего пару месяцев назад эти же танки Т-34 не представляли для нас особой опасности. Теперь русские танкисты используют все их преимущества перед нашими танками. А преимуществ у них несколько, и все решающим образом сказываются на ведении боя. Мы теряем свое превосходство на поле боя, Лангерманн. А это чревато ужасными последствиями, когда у русских появится не тридцать-сорок таких танков, а сотни и тысячи.

— Вы полагаете, что русские способны выпускать столько танков после потери почти всей своей тяжелой промышленности? — засомневался командир дивизии.

— Вы не знаете русских, Лангерманн. А я здесь жил. Хотя и недолго. Это трудолюбивый и самый терпеливый и неприхотливый народ, каких мне доводилось видеть. Но, несмотря ни на что, мы, разумеется, победим и этот народ. Настоящая война лишь начинается. Мы столкнулись с временными трудностями, которые непременно преодолеем под руководством нашего великого фюрера, — закончил Гудериан на торжественной ноте, заметив, что к ним приближается полковник Шмундт, представитель ставки фюрера.

— Я ничуть не сомневаюсь в этом, мой генерал. Хайль Гитлер! — тут же подхватил Лангерманн.

Через два дня, так и не дойдя до Тулы, дивизия генерала Лангерманна после еще двух сражений с танковой бригадой полковника Катукова перестала существовать. Правда, и от бригады осталось всего два десятка танков. Но соотношение потерь было в пользу бригады Катукова столь значительным, что это было замечено не только генералом Гудерианом, но и командованием Западного фронта: бригаде было присвоено звание «Первой гвардейской», ее командир стал генералом и получил в награду орден Ленина.

 

Глава 15

7 ноября в Москве, на Красной площади, состоялся парад войск, посвященный 24-й годовщине Октября. Выступил Сталин. В своей короткой речи он заверил советский народ, что успехи германских войск временны, что победа неминуемо будет на стороне Красной армии и всего советского народа. Но самое главное, что почерпнули войска, стоящие на площади, и советские люди, слушающие речь своего вождя по радио, что Сталин в Москве, что слухи о том, будто бы он бежал чуть ли не за Урал, вздорны, что сам парад, когда немцы стоят в ста километрах от Москвы, свидетельствует об уверенности Сталина в нашей победе.

Погода была нелетной. Шел снег. Немецкие самолеты стояли на аэродромах, командование вермахта слушало речь Сталина через переводчиков и досадовало на эту чертову русскую погоду.

На другой день в Москву был вызван для доклада командующий Западным фронтом генерал армии Жуков.

В подземном кабинете Сталина присутствовали почти все члены Политбюро и Государственного комитета обороны. Жуков стоял в конце стола для заседаний перед висящей на подставке картой фронта. Прямой, сдержанный, он докладывал, не глядя на карту, своим обычным скрипучим голосом:

— Немцы пока не наступают: ведут перегруппировку войск, пополняют потрепанные в боях части, ремонтируют технику. Однако подготовка к новому наступлению идет полным ходом. Правда, новых дивизий не замечено, но новая техника поступает постоянно. Наиболее угрожаемые участки фронта нам теперь известны доподлинно: южнее Калинина, где противник сосредоточил танковую группу генерал-полковника Гота, и восточнее Тулы, где действует усиленная пехотными дивизиями танковая группа генерал-полковника Гудериана. В центре стоит танковая группа генерала Гепнера, которую тоже нельзя сбрасывать со счетов, хотя она здорово поистрепала свой наступательный потенциал. В целом же это еще очень мощная группировка войск, сосредоточенная против Западного фронта. Теперь нам известно более-менее точно, что в начале операции «Тайфун» эта группировка имела свыше миллиона солдат и офицеров, полторы тысячи танков, большое количество артиллерии и авиации. Основная стратегическая цель немецкого командования вырисовывается вполне отчетливо: ударом по флангам танковыми и механизированными корпусами в районе Калинина и Тулы выйти на оперативный простор, сомкнуть стальные клещи где-нибудь в районе Ногинска, окружить Москву, разгромить защищающие ее войска и получить полную свободу действий для выхода на Волгу и к Северному Кавказу.

Жуков на несколько мгновений умолк: Сталин в своем маятниковом движении по кабинету оказался в поле его зрения, остановился и смотрел в его, Жукова, сторону то ли с недоверием, то ли решив что-то уточнить. На какое-то время в кабинете повисла напряженная тишина. Сталин, однако, ничего не спросил, вяло повел рукой, произнес:

— Продолжайте, товарищ Жуков. Мы вас внимательно слушаем.

— До сих пор нам не удавалось с такой точностью определить намерения противника и, следовательно, заранее подготовиться к противодействию этим намерениям, — продолжил Жуков. — Поэтому немецкие удары наши армии встречали растянутыми по фронту. Прорвать такую цепочку было не так уж сложно, тем более что у обороняющихся с каждым сражением становилось все меньше артиллерии, танков, авиации. Теперь мы кое-чему научились. Пехота не так боится танков, как в первые недели войны, на командование не давит ощущение немецкого превосходства буквально во всем и собственного бессилия. К тому же войска понимают, что за спиной у них Москва, дерутся ожесточенно, случаев бегства и оставления позиций без соответствующих приказов сверху становится все меньше. Командование фронтом уверено, что войска выдержат новое немецкое наступление. Москву не сдадим ни в коем случае. Но для того чтобы не только отстоять Москву, но и отбросить немцев от ее пределов, нам необходимо иметь в резерве по крайней мере еще две армии и не менее десяти танковых бригад. А в передней линии обороны несколько дивизионов противотанковой артиллерии. Но главное — снаряды. Снарядов у нас очень мало, товарищ Сталин.

— Я думаю, что кое-что дать мы вам сможем, — произнес Сталин, останавливаясь рядом с Жуковым. — Но на многое не рассчитывайте. Мы надеемся, что вверенные вам войска будут драться не только храбро, но и умело пользоваться теми средствами, которые у них имеются в наличии.

Жуков, вернувшись из Москвы в свою штабную избу, выпил горячего чаю и отправился на самый угрожаемый — центральный — участок своего растянувшегося на сотни километров фронта, послав на другие участки офицеров штаба. Он побывал на строительстве оборонительных сооружений, понаблюдал в одной из дивизий за обучением войск жесткой обороне с последующим переходом в контратаку. Учение ему показалось формальным, без учета реальной обстановки. Пехотный батальон начал атаку почти за километр от позиций условного противника, красноармейцы бежали по заснеженному полю, крича «ура», а когда приблизились к окопам, не могли не только бежать, но даже идти от усталости.

— Ума для того, чтобы посылать своих бойцов на немецкие пулеметы с криком «ура», много не требуется, — выговаривал он командирам дивизии на разборе учений. — Вы должны учить своих подчиненных тому, с чем они столкнутся в реальном бою. А столкнутся они с хорошо организованной обороной немцев, с перекрестным огнем из всех видов оружия. Такую оборону надо хорошо разведать, подавить ее артиллерией, атаку сопровождать тоже артиллерийским огнем. К тому же контратаковать противника надо не в лоб, а с флангов. А с фронта прижаться к нему поплотнее, затруднив таким образом поддержку противника артиллерией и авиацией. Вы должны уметь читать поле боя, как книгу, и принимать неожиданные для врага решения. Особенно такое умение необходимо командирам рот, батальонов и полков. Но это не должно быть импровизацией, а согласованным решением с вышестоящими начальниками. Для чего это нужно? Это нужно для того, чтобы в данной боевой обстановке принимали участие все средства, которыми располагает командование. Вы должны учить своих бойцов современному бою — тому бою, какой навязывает нам враг, и даже превзойти его в умении. Пока вы этому не научитесь, будете платить за каждого убитого немца двумя-тремя жизнями своих бойцов. И своими собственными — тоже. За лобовые, без соответствующей подготовки, атаки, буду спрашивать со всей строгостью с допустивших таковые командиров. Вплоть до отдачи под трибунал. Учения повторить с учетом моих замечаний.

Жуков возвращался в штаб фронта. Он сидел в машине, откинувшись на сидение, закрыв глаза и засунув руки в карманы кожаной утепленной куртки. В голове его бродили мысли от увиденного и услышанного, которые он пытался привести в порядок. Конечно, грамотных командиров рот, батальонов, полков и дивизий брать неоткуда. Перед войной численный состав армии рос настолько быстро, что училища и академии не могли заполнить вакантные должности хорошо обученными командирами даже наполовину. Приходилось создавать всякие ускоренные курсы повышения квалификации, на взводы и роты ставить вчерашних сержантов, на батальоны — лейтенантов. А тут еще чистки тридцать седьмого и восьмого годов, которые оставили училища и академии без грамотных и опытных преподавателей. Но даже если бы не было этих чисток, все равно нынешнее положение намного лучше бы не стало.

Жуков вспомнил разговор с Рокоссовским на эту тему. Рокоссовский, сам попавший в жернова репрессий, полагал, что все дело именно в репрессиях. Он доказывал, что если бы остались в живых Тухачевский, Блюхер, Егоров и другие, немцы бы так далеко не продвинулись. Но что было бы, если бы чего-то не было, одному богу известно. Вот Ворошилов и Буденный остались — и что? А разве те были намного их умнее и грамотнее? Да взять хотя бы командарма Штерна и многих других, кто пытался учить его, Жукова, на Халхин-Голе, — они, что ли, умнее? Черта с два! Если бы он их слушался, победы бы над японцами не видать. Во всяком случае, так скоро и такой сравнительно недорогой ценой. А из тех командармов и комкоров, кто погиб, разве что несколько человек могли бы сегодня командовать на уровне сегодняшних задач. Но даже с ними мы немцев на границе не удержали бы. А с остальными… И дело не в даровитости. И даже не во внезапности нападения, а в общей неготовности к такой войне. Говорильни было много, всяких прожектов — хоть отбавляй, а вдумчивой и кропотливой работы в этом направлении практически не велось. Даже горький опыт войны с финнами нас мало чему научил. Мы считали себя настолько могучими, что когда грянула война и выяснилось, что могущество это по большей части надуманное, все растерялись. Даже Сталин. Отсюда и покатилось. И если бы не в этом году война началась, а через год или два, и были бы новые самолеты и новые танки, последствия были бы примерно такими же. А почему так, а не этак, в этом еще предстоит разобраться. Хотя примеров в истории России именно такого начала войны сколько угодно… Да что тут думать? Воевать надо тем, что есть, и с теми, кто имеется. Их надо учить и самим учиться. У тех же немцев в том числе. Бог даст, научимся.

 

Глава 16

К середине ноября распутица закончилась: ударили первые морозы — еще пока едва за десять градусов; снег припорошил поля и дороги, немецкие танки уже не вязли в грязи, но и не тонули в глубоком снегу.

22 ноября части 3-й танковой армии генерала Гота ворвались в город Клин, перерезав железную дорогу и шоссе Москва-Ленинград. Образовался прорыв, в который Гот бросил три танковые дивизии, рассчитывая этим кулаком ударить по тылам обороняющихся. Дивизии Рокоссовского, отбиваясь, пятились к каналу Москва-Волга. Жуков подбрасывал Рокоссовскому отдельные части, артиллерию, но и слышать не желал, чтобы использовать резервные армии, стоящие северо-восточнее Москвы, которые предназначались для запланированного контрнаступления.

Между тем создалась нешуточная угроза всему северо-западному участку фронта обороны Москвы. Если немцы возьмут Дмитров… Нет, об этом не хотелось даже думать. Однако, на всякий случай, согласовав этот шаг со Сталиным, Жуков приказал сосредоточить за каналом Первую ударную армию под командованием генерала Кузнецова. И попросил Сталина, чтобы войска Калининского фронта активизировали свои контратакующие действия. Сталин обещал рассмотреть этот вопрос.

Тревожные вести шли и с южного участка фронта, где наступала 2-я танковая армия генерал-полковника Гудериана при поддержке правофланговых соединений 4-й полевой армии фельдмаршала Клюге. Не сумев захватить Тулу, Гудериан решил двигаться на Каширу и Серпухов, обходя Тулу с севера и юга, намереваясь захватить мосты через Оку, а далее через Коломну на Воскресенск, с выходом на Рязанскую железную дорогу. Он продолжал следовать своей тактике наступления танковых соединений, поддерживаемых механизированной пехотой и артиллерией, сопровождаемых штурмовой авиацией, тактике, которая до сих пор давала немецким войскам весьма ощутимые результаты. Чтобы обезопасить свой правый фланг, Гудериан выдвинул южнее Венева пехотную дивизию, недавно получившую пополнение.

Жуков, понимая, чем грозит Москве этот бросок танковых дивизий Гудериана, приказал ударить ему во фланг частью сил 10-й армии, состоящей в основном из дальневосточных дивизий, хорошо обученных, вооруженных и экипированных.

* * *

Командование немецкой дивизии, прикрывающей правый фланг, удара с юга не ожидало. Командованию казалось, что русские где-то далеко, им не до ударов. Однако немцы, следуя заведенному порядку, вырыли окопы полного профиля, установили противотанковые орудия. Бой шел севернее, где наступали танковые и моторизованные дивизии; выстрелы орудий, постепенно затихая, перемещались на северо-восток.

Командир дивизии генерал Конрад приставил к глазам бинокль. В цейсовскую оптику видна заснеженная холмистая степь, извилистая пойма небольшой речушки, и никаких признаков жизни. С низкого серого неба сыплет мелкий колючий снег. Ветер закручивает его в спирали, гонит по степи, пригибая к земле черные стебли конского щавеля.

— Русских, похоже, поблизости нет, — произнес генерал Конрад, обращаясь к начальнику штаба майору Кольбергу. — Но бдительности не терять, посты проверять постоянно. А я пока пойду сосну. По пустякам не будить.

В землянке, где в железной печке жарко горели березовые поленья, генерал разделся, снял сапоги, лег на походную кровать, закрыл глаза. Но сон не шел. В голову лезли невеселые мысли: войска устали за пять месяцев непрерывных боев, в ротах, которыми зачастую командуют унтер-офицеры, остается все меньше солдат, пополнения поступают по крохам, зима только начинается, солдаты его дивизии раздеты, появились обмороженные, снабжение продовольствием и боеприпасами отвратительное, чем ближе к Москве, тем сопротивление русских ожесточеннее, надежды на то, что их основные силы погибли в котлах под Гомелем, Смоленском, Вязьмой и Брянском, что военная промышленность уничтожена, оказались несостоятельными. А что ждет германскую армию дальше? Полная неизвестность. Даже сам Гудериан на недавнем совещании заявил, что сил его армии хватит лишь на то, чтобы дойти до русской реки под названием Ока, но удержаться там вряд ли удастся.

«О, майн гот!» — пробормотал генерал засыпая, так и не решив, с какой просьбой обратиться к Всевышнему: просьб накопилось так много, что одно перечисление их утомит кого угодно.

Наблюдатели, одетые в летние шинели, обмотанные чем попало, отворачивались от морозного ветра, терли кулаками слезящиеся глаза, топали сапогами по заледенелому дну окопа, ожидая смены. Из землянок несло запахом тушенки и ячменного кофе.

— Ганс, ты ничего не слышишь? — спросил ефрейтор Бергман рядового Ротберга.

Ротберг отогнул наушник, подставил ухо пронизывающему ветру.

— Ничего, Густав. Ветер, черт бы его побрал! — просипел Ганс сквозь вафельное полотенце, которым обмотано его лицо до самых глаз. Затем спросил: — Сколько у нас осталось до смены?

— Еще полчаса.

— Курить хочется, — пожаловался Ганс.

— Мне и самому хочется. А больше всего согреться возле печки, потом дернуть шнапсу, а уж потом… — Кольбер не договорил и снова прислушался. — Нет, черт побери, там, впереди, что-то гудит! — воскликнул он.

— Да, похоже, — согласился рядовой Бергман.

Они еще несколько минут прислушивались к нарастающему гулу, пока не разобрали в нем отчетливый рык танковых двигателей.

— Панцерн! — вскрикнул Кольбер. — Русише панцерн! Ракету!

Белая ракета взлетела к небу, и тут же пропала, лишь мутное пятно то разгоралось, то снова угасало в снежной мгле, отмечая ее движение. Выстрелы и ракеты покатились вдоль линии обороны, выталкивая из землянок пехотинцев и артиллеристов.

Прошло еще несколько минут — и вот из снежной метели, точно призраки из преисподней, стали вылепливаться белые махины танков со скошенными башнями, облепленные людьми в белых масхалатах.

— Фойер! — прозвучали первые команды.

Ударили тридцатисемимиллиметровые противотанковые пушки, задудукали крупнокалиберные пулеметы, затрещали автоматы. Людей в белом точно ветром сдуло с танков, но те даже не остановились, продолжая нестись на предельной скорости к немецким окопам, стреляя из пулеметов и орудий. Было слышно в этой кутерьме боя, как с визгом отлетают от брони русских танков снаряды противотанковых пушек, как дробно хлещут по ней пули крупнокалиберных пулеметов.

— Мой бог, они не пробиваемы! — вскричал в отчаянии кто-то из артиллеристов, видя, как стремительно увеличиваются в размерах русские танки, точно сама смерть, несущиеся на окопы в лязге гусениц и реве моторов.

И дивизия дрогнула и побежала, объятая не рассуждающим ужасом. Через час дивизия перестала существовать.

Когда Гудериану доложили об этом невероятном факте, до сих пор не имевшем места в доблестной германской армии, он понял, что стойкость солдат вверенных ему войск упала до самой низкой черты, что наступление на Москву захлебнулось, что надо отступать, иначе от его дивизий не останется ни одного танка, ни одного солдата. Тем более что в тылу все еще держится непокоренная Тула, которую так и не удалось взять в кольцо плотной осады. А главное, русские действительно кое-чему научились, и, что более всего поразительно, их армия не разбита, она существует и даже усиливается, несмотря на понесенные ужасные потери. Об этом Гудериан доложил командованию фронтом, но командование приказало продолжать наступление.

— Я не требую от вас невозможного, генерал, — доносился до Гудериана сквозь трески и шорохи помех голос командующего группы армий «Центр» фельдмаршала фон Бока. — Мне не нужен второй Верден. Мне не нужны победы во что бы то ни стало. Однако на севере у нас дела идут не так уж плохо: генерал Гот движится к Москве. На исход войны, как известно, иногда оказывает решающее влияние последний батальон, введенный в сражение в нужном месте и в нужное время. У Жукова, судя по всему, такого батальона уже нет. Резервы, которые к нему поступают из Сибири, тают быстрее, чем восполняются новыми. Вам, генерал, надо собрать все, что у вас есть под рукой, нанести мощный удар и тем самым решить исход компании в нашу пользу. Это приказ фюрера.

Гудериан чертыхнулся и проворчал, обращаясь к своему начальнику штаба:

— Фон Бок сидит в Смоленске в сносных условиях, и ему кажется оттуда, что и все остальные могут при желании устроиться не хуже. Похоже, условия бывшего детского сада, в котором он обосновался, заставляют фельдмаршала впадать в детство. Надо будет написать письмо фюреру и показать ему без всяких прикрас, в каких условиях нам приходится воевать.

А фельдмаршал фон Бок в это время диктовал своему адъютанту:

— Несмотря на неоднократные запросы и рапорты, направленные Верховному командованию сухопутных сил группой армий с целью привлечения внимания к удручающему состоянию своих войск, там было принято решение о продолжении наступления даже ценой риска потери боеспособности атакующих соединений. Между тем, наступление, которое сейчас разворачивается, в значительной степени осуществляется посредством фронтальных ударов, каковые лишают нас преимуществ тактического маневра. Как уже не раз отмечалось в моих рапортах, мне не хватает сил для осуществления крупномасштабных операций по окружению противника, а в настоящее время еще и возможностей для переброски войск с одного участка фронта на другой. В результате атаки, осуществляемой войсками группы армий «Центр», мы после ожесточенных, кровопролитных сражений, несомненно, добьемся определенных успехов и даже разобьем некоторые русские части, но все это вряд ли будет иметь стратегический успех. Сражения последних 14 дней показали, что «полное уничтожение» противостоящей нам русской армии является не более чем фантазией… у меня все равно не хватит войск, чтобы окружить Москву и плотно запечатать ее с юго-востока, востока и северо-востока. Таким образом, проводящееся сейчас наступление является атакой без смысла и цели, особенно учитывая тот факт, что время приближается к роковой черте, когда силы наступающих войск будут исчерпаны полностью, а морозы усилятся настолько, что вся техника встанет, а оружие перестанет стрелять…

Услыхав какие-то странные звуки, доносящиеся снаружи, фельдмаршал прервал диктовку и подошел к окну. За окном бывшего детского сада бушевала метель. По улице тянулся обоз крестьянских розвальней, влекомых крестьянскими лошадьми, в которых везли раненых и обмороженных немецких солдат, укутанных в реквизированные у населения тулупы.

Фельдмаршал фон Бок неотрывно смотрел на эту картину до тех пор, пока последние сани не скрылись из виду. Его вдруг охватило чувство безысходности, и он некоторое время стоял у окна, сунув руку под китель и массируя ею левую часть груди. «В конце концов, — подумалось ему, — я в прошлом году перенес тяжелую болезнь, и сейчас пришло время напомнить об этом фюреру. Единственный приемлемый выход — получить отпуск и провести некоторое время вдали от этой трагедии, завершение которой не зависит ни от твоих знаний и способностей, ни от твоей воли. Фюрер должен понять, что моя стихия — наступательные операции стратегического масштаба, а не сидение в обороне, применяясь к обстоятельствам, диктуемым обнаглевшим противником».

За спиной кашлянул адъютант, фельдмаршал медленно повернулся к нему и продолжил диктовать, ища такие выражения, которые бы заставили Гитлера принять решение к отступлению войск от Москвы на заранее подготовленные позиции.

Единственным отрадным для командующего группой армий «Центр» известием стало получение благодарственного письма от граждан Смоленска, в котором они выражали свою искреннюю признательность господину фельдмаршалу за освобождение города от большевистского ига подчиненными ему доблестными германскими войсками.

 

Глава 17

Ноябрь подходил к концу, но немцы все еще продолжали наступать на отдельных участках фронта, хотя по многим признакам чувствовалось, что они выдыхаются. Пленные показывали, что в танковых дивизиях осталось от тридцати до пятидесяти исправных танков, в ротах не более трети солдат. Но самое главное — немцы не ожидали такой упорной обороны, они уже не верят, что возьмут Москву, — по крайней мере, нынешней зимой. В этих условиях только еще более упорная оборона решала судьбу Москвы. А может быть, и всей войны.

— Противник выдыхается, — доложили Жукову с южного участка фронта. — Он практически прекратил массированные атаки. В основном ведет разведку боем.

— Вы там не расслабляйтесь! — недовольно проскрипел Жуков. — Не исключено, что Гудериан производит перегруппировку своих сил для нового удара, ищет бреши в нашей обороне.

— Мы не расслабляемся, атакуем его по флангам. Немцы не выдерживают атаки наших тридцатьчетверок, бегут, бросая окопы. Так, юго-восточнее Венева была полностью разгромлена пехотная дивизия…

— Так уж вся дивизия? — не поверил Жуков.

— Так точно! — ликовал на другом конце провода голос командующего 10-й армией.

— Внимательнее следите за флангами, — посоветовал Жуков. — А то попадетесь в ловушку. Гудериан большой мастер устраивать такие ловушки.

— Не попадемся, товарищ третий! — донесся до Жукова уверенный голос командующего.

И все-таки попались.

Гудериан на разгром своей дивизии отреагировал мгновенно, бросив против ворвавшейся в его боевые порядки русской дивизии свои моторизованные соединения. Командование советской дивизии опомнилось лишь тогда, когда ни влево, ни вправо, ни вперед, ни назад пути не было. Более того, у танков заканчивалось горючее, снарядов почти не осталось, патронов по нескольку десятков на бойца. Однако, сжавшись в кулак, дивизия, пользуясь ночной темнотой и метелью, все-таки вырвалась из окружения, оставив на поле боя почти всю свою артиллерию, большинство танков и треть личного состава.

— Я же вас предупреждал, — скрипел голос Жукова. — Жду письменных объяснений по поводу вашего головотяпства.

Едва закончился этот неприятный разговор, звонок от Рокоссовского:

— Мы не можем удержаться на западном берегу канала: наши части атакуют большие силы танков и пехоты противника. Я прошу разрешения отойти на восточный берег…

— Что-ооо? — Жуков даже привстал, услыхав эти слова. — Это как понимать, генерал Рокоссовский? Тебе, что, не понятен полученный приказ держаться до последнего патрона?

— Это бессмысленно, Георгий. Дальше канала мы их не пустим…

— Ты что обещал мне на Истре? Ты обещал дальше Истры немцев не пустить. А что получилось? Мне на твои обещания насрать! Стоять насмерть! И никаких отходов! Чтобы я больше этого не слыхал! Иначе отстраню от командования армией к чертовой матери и отдам под трибунал! — и Жуков с силой бросил трубку на рычажки аппарата.

С минуту он смотрел на карту отсутствующим взором. Затем повернул голову к сидящему напротив члену Военного совета фронта генералу Булганину.

— Так на чем мы остановились, Николай Александрович?

— На том, чтобы предоставить немецким товарищам возможность вести пропаганду среди немецких войск на предмет сдачи в плен или перехода на нашу сторону посредством листовок и громкоговорителей…

— Немцев бить надо, а не уговаривать, — проскрипел Жуков. — Да и какой дурак пойдет сдаваться, если они нас все еще бьют? Помолчал, закончил равнодушно: — Впрочем, я не возражаю против агитации. Но это не по моей части. Это исключительно по твоей части.

— Я имею в виду соответствующий приказ командования фронтом о содействии нашим немецким товарищам со стороны командиров армейских подразделений.

— Хорошо, составляйте приказ, я подпишу.

Булганин, чисто выбритый, с аккуратно подстриженными бородкой и усами, с холеным лицом и руками, пахнущими одеколоном «Красная Москва», очень похожий на придворного какого-нибудь Людовика, поднялся и, застегивая полушубок, произнес:

— Так я у себя буду, Георгий Константинович. Если что… — и вышел за дверь.

Жуков молча проводил его до двери глазами, встал из-за стола, подошел к русской печке и некоторое время смотрел на огонь, переживая разговор с Рокоссовским. Он знал, что Рокоссовского под трибунал не отдаст, потому что… потому что за это не отдают, тем более близких друзей, потому что существует некая негласная солидарность между генералами определенного круга, вместе учившихся на разных курсах повышения, вместе месивших грязь на учебных полигонах. Жуков относил и себя к этому кругу, их солидарность выковывалась общей ответственностью за предыдущие поражения, общими ошибками и упущениями, следствием которых стали сегодняшние ошибки и упущения. И не только поэтому, но более всего потому, что Рокоссовский — один из талантливейших генералов Красной армии, что таких генералов в ней не так уж много, что он, Жуков, отчасти и сам виноват в том, что Рокоссовского так прижали к каналам, потому что за всем не уследишь, что начальник штаба фронта… и так далее и тому подобное.

И Рокоссовский знал, что Жуков не отдаст его под трибунал по тем же самым причинам. Более того, не Жуков назначает генералов на армии, а Верховный, не Жукову и снимать. Хотя, при определенных обстоятельствах, может содействовать не только снятию. Но дело не в угрозах, а в тоне, каким Жуков дал отповедь командующему армией Рокоссовскому: таким тоном он еще с ним не разговаривал. Впрочем, понять Жукова можно: фронт трещит то там, то здесь, немцы в нескольких десятках километров от Москвы, а отвечает за все про все перед Верховным именно командующий фронтом. Но Жуков сидит за десятки километров от места событий, и не на глазах Жукова, а на глазах Рокоссовского немецкие танки крушат оборону его армии. Наконец, и сам он, Константин Рокоссовский, не хуже Жукова понимает положение, сложившееся на фронте, и не попади он, будучи комбригом, в жернова Большой чистки, командовал бы сегодня фронтом, может быть, даже вот этим, Западным, а Жуков, как и встарь, ходил бы у него в подчинении. Все дело в везении. И ему, Рокоссовскому, в начале его военной карьеры везло: командуя кавалерийской бригадой, он обошел с тыла китайские войска во время так называемого вооруженного конфликта на КВЖД в ноябре 1929 года и тем самым способствовал решительной и быстрой победе наших войск. Но его победа забылась за давностью лет, в 1937 на него написали донос, и, как следствие: исключение из партии, арест, лагерь. А Жуков сумел выкрутиться, затем разгромил япошек на Халхин-Голе и оттуда полез вверх. Жукову повезло, а ему, Рокоссовскому, нет. Сейчас им пока не везет обоим. Но дать себя раздавить немецким танкам…

И Рокоссовский снял трубку и попросил соединить его с Кремлем.

Через час в штаб Западного фронта позвонил Сталин:

— Товарищ Жюков, — зазвучал в трубке глуховатый размеренный голос. — Мы думаем, что Рокоссовскому можно разрешить отойти за канал. Беды от этого большой не будет. Ставка дала Рокоссовскому разрешение на отход. Вы меня слышите, товарищ Жюков?

— Да, я вас слышу, товарищ Сталин, — заговорил Жуков удивительно спокойным голосом, и даже без обычного скрипа. — И я обязан вам сказать, товарищ Сталин, что своим решением вы подрываете авторитет командующего фронтом. Я запретил Рокоссовскому отступление за канал. Если вы поручили мне оборону Москвы, то прошу вас не мешать мне заниматься порученным делом, не опекать меня по мелочам. Рокоссовский должен стоять там, где ему приказано стоять, — чеканил Жуков слова. — Немцы вот-вот встанут сами. Они выдыхаются. Но каждое наше попятное движение придает им уверенности, что они могут выиграть битву за Москву, бросив в бой последний батальон. Мы не должны сами вкладывать в их руки такую уверенность.

— Поступайте, как знаете, — произнес Сталин раздраженно и положил трубку.

— Соедините меня с Рокоссовским, — велел Жуков. Затем уже в трубку, услыхав знакомый голос: — Ты что же, мать твою так-перетак? Верховному жаловаться? Тебе мало моего приказа стоять насмерть? Если я узнаю, что ты перешел на ту сторону канала, я тебя… ты у меня… Стоять насмерть и ни шагу назад!

 

Глава 18

Закончив разговор с Жуковым, Сталин взял из пепельницы погасшую трубку, сунул ее в рот и вновь повернулся к высокому сухощавому генералу со скуластым лицом, сидящему напротив так прямо, точно был привязан к невидимому столбу невидимыми путами. В лице самого Сталина ничего не изменилось, и голос его звучал так же спокойно и доброжелательно, хотя от генерала не ускользнула раздраженная интонация, прорвавшаяся в последней фразе телефонного разговора.

— Так вы говорите, со здоровьем у вас теперь все в порядке? — спросил Сталин, чиркая спичкой.

— Так точно, товарищ Сталин, — ответил генерал ровным голосом, глядя на Сталина сквозь круглые очки в металлической оправе. — Никаких жалоб на свое здоровье не имею. Врачи тоже. Готов выполнить любое ваше приказание.

— Это хорошо, товарищ Власов. Командирам вашего уровня особенно важно иметь крепкое здоровье: это непременно скажется в лучшую сторону на состоянии ваших войск и их боеготовности.

Генерал Власов промолчал на эту сентенцию Сталина. Да и что тут скажешь? — дураку ясно. А Сталин продолжил:

— Мы высоко ценим успехи вашей армии при обороне Киева. Это позволило многим нашим дивизиям вырваться из немецкого окружения. Мы ценим вашу решительность и организованность, которые вы, несмотря на тяжелейшие условия, проявили, ведя боевые действия в окружении.

— Благодарю вас, товарищ Сталин, за высокую оценку действий бойцов и командиров 37-й армии, — склонил Власов голову, в то же время подумав, что Сталин явно плохо информирован о том, что произошло под Киевом, что сам Власов никаких боев в окружении не вел, пробираясь к своим с небольшой группой работников штаба, да и ту растерял, то и дело натыкаясь на немцев. Но не уточнять же все эти детали, в сущности, не столь уж и важные.

— Бои в окружении — это бои особого рода, — продолжил Сталин, попыхивая трубкой. Затем встал из-за стола и сделал несколько шагов в сторону двери, потянув за собой тонкую кисею дыма. — Это бои, сочетающие в себе одновременно и оборонительные действия и наступательные. К сожалению, далеко не все наши военачальники оказались на высоте положения в тех тяжелейших условиях. Тем значительнее ваш успех… — Сталин вернулся к столу, но не сел, остановился напротив генерала, и тот встал, высокий — под два метра, прямой, невозмутимый, смотрел на Верховного сквозь очки неломким взглядом. — Не сегодня-завтра нашим войскам предстоит начать наступательные действия на противника, который исчерпал свои ресурсы в желании захватить Москву, — произнес Сталин доверительным тоном. — Ваша армия сосредоточена северо-западнее Москвы. За время вашей болезни ее укомплектовали и обучили современным способам ведения боя. Ей предстоит наступать на Волоколамск. Поезжайте в штаб командующего фронтом Жюкова, он ознакомит вас с конкретным планом наступления вашей армии. Вам доверяется одно из самых важных направлений.

— Благодарю вас, товарищ Сталин, за оказанное доверие. Сделаю все, что в моих силах, чтобы вверенные мне войска выполнили возложенную на них задачу.

Сталин подошел, протянул руку, глянул пытливо снизу вверх на генерала.

— Желаю вам успехов, товарищ Власов. Уверен, что вы сумеете проявить все свои лучшие качества на вверенном вам посту. Надеюсь, что к вашему опыту добавится опыт наступательных действий в новых условиях, который пригодится вам в ближайшем будущем.

— Благодарю вас, товарищ Сталин, за добрые пожелания.

Генерал повернулся кругом и пошагал к двери. Сталин проводил его взглядом, уверенный, что тот действительно сделает все возможное и даже невозможное и, быть может, со временем заменит кое-кого из нынешних командующих фронтами. Может, того же Жукова. И, вспомнив отповедь, которую дал ему командующий фронтом, почувствовал, как сердце забилось болезненными толчками. Однако он не продолжил мысленный диалог с Жуковым, не стал искать для его отповеди оправдательных мотивов и даже не задумался над тем, что бы сказал он, Сталин, будь на месте генерала. Он принял отповедь как оскорбление своего личного достоинства, как посягательство на авторитет Верховного Главнокомандующего Красной армии. Он знал лишь одно: придет время, и он, Сталин, это Жукову припомнит.

Едва за генералом Власовым закрылась дверь, Сталин нажал кнопку вызова своего секретаря. Когда тот вошел, спросил, ткнув черенком трубки в лежащее перед ним письмо:

— Почему так долго шло?

— Поначалу письму не придали должного значения, товарищ Сталин. Только связавшись с академиком Вернадским, удалось выяснить, что проблема, поднятая в письме товарищем Флёровым, заслуживает самого пристального внимания.

— Академиков вызвал?

— Так точно. Ждут в приемной.

— А Берию?

— И он тоже.

— Приглашай.

Поскребышев вышел, и почти тотчас же в кабинет вошел нарком внутренних дел Лаврентий Павлович Берия, а за ним еще двое: благообразный, с бородкой клинышком, высоким лбом, седовласый президент Всесоюзной Академии наук профессор Вернадский Владимир Иванович и академик Иоффе Абрам Федорович, мешковатый, круглоголовый, подвижный здоровяк.

Сталин вышел им навстречу, пожал каждому руку, показал на кресла возле небольшого стола. Сели. Женщина в белом переднике принесла поднос с чаем, печеньем, булочками и пирожками.

— Я получил письмо от товарища Флёрова, — начал Сталин, разливая чай по чашкам гостей. — Товарищ Флёров бьет тревогу по поводу того, что в западной печати исчезли публикации по проблемам атома. Он полагает, что это неспроста. Отсюда он делает вывод, что на Западе ведутся работы по созданию оружия небывалой разрушительной силы. В том числе и в Германии… Прошу, — произнес Сталин, указывая на чашки. Затем спросил: — Что вы можете сказать по этому поводу?

— До войны, товарищ Сталин, — начал Вернадский, поблагодарив хозяина за чай и отхлебнув из чашки, — все мало-мальские открытия в области исследования атома незамедлительно публиковались в научных журналах. В основном — в западных. Более того, ученые спешили, так сказать, застолбить за собой каждый шаг, сделанный в этом направлении. Последняя конференция по вопросу атома, как вам известно, проводилась в нашей стране в сороковом году. Никто ни от кого никаких секретов не держал. С тех пор, действительно, как отрезало: ни одной публикации. А товарищ Флёров, кстати сказать, очень талантливый ученый, работавший в этой области, сделал из этого соответствующие выводы. Должен заметить, товарищ Сталин, не лишенные основания.

— То есть вы хотите сказать, что такое сверхмощное оружие вполне реально?

— Именно так, товарищ Сталин. Но пока лишь исключительно теоретически.

— Так что же получается, товарищи академики? Получается, что техник-лейтенант Флёров, который служит в боевой авиации, заметил эту закономерность, а товарищи академики не заметили?

— Получается, что так. При этом для академиков, товарищ Сталин, есть смягчающие обстоятельства: они этой проблемой непосредственно не занимались.

— А кто занимался?

— Занимался доктор физико-математических наук товарищ Курчатов Игорь Васильевич. Он у нас является главным атомщиком.

— И где сейчас этот ваш главный атомщик? — спросил Сталин.

— Не могу знать, товарищ Сталин, — усмехнулся Вернадский. И пояснил: — В членах академии он не числится. Следовательно, мне не подчинен. Правда, в тридцать девятом его выдвигали на членкора, но товарищи академики прокатили его на выборах.

— Почему?

— Полагаю, что большинство академиков посчитало проблему расщепления атома урана не столь существенной для народного хозяйства. Во всяком случае, не ко времени.

Сталин глянул на Берию, тот вдавил в переносицу пенсне, ответил, предварительно достав из папки небольшую бумажку:

— Доктор физико-математических наук Курчатов И.В. находится в командировке в Севастополе. Цель командировки — размагничивание кораблей как средство против немецких магнитных мин.

— Так, понятно. Ваши предложения? — обратился Сталин к академикам.

— Надо браться за эту проблему со всей серьезностью, товарищ Сталин, — тут же ответил Иоффе. — И прежде всего создать соответствующие лаборатории для исследований, отозвать всех ученых из армии, создать некий научный центр. До войны у нас проблемой атома занимались в Ленинграде, в Москве, в Харькове, немного в Казани. В Харькове была хорошая лаборатория. Не знаю, вывезли из нее оборудование, или нет. Из Ленинграда, точно знаю, не вывезли.

— Кто, по-вашему, должен возглавить эту работу?

— Курчатов! — в один голос воскликнули академики. — В тридцать девятом под его руководством в Ленинграде был создан циклотрон, в сороковом открыто спонтанное деление ядер урана. Кроме него некому, товарищ Сталин.

— Похвальное единодушие, — усмехнулся Сталин в усы и поднялся.

Встали и все остальные.

— Спасибо за информацию, товарищи академики, — говорил Сталин, провожая ученых до двери. — Надеюсь, этот разговор останется между нами.

— Разумеется, товарищ Сталин! Разумеется! — заверили его академики, по очереди пожимая руку Верховному.

Закрыв за академиками дверь, Сталин обратился к Берии:

— Что известно по твоему ведомству?

— Известно, что как только немцы захватили Харьков, туда приехали из Берлина немецкие ученые и все приборы увезли в Германию.

— Этого нам еще не хватало… Что еще?

— Пока ничего. Мы этой проблемой до сих пор не занимались.

— Так займитесь! Во-первых, этого Курчатова немедленно в Москву… Впрочем, нет. Для начала — в Казань. Во-вторых, всех ученых, занимавшихся атомной проблемой, вернуть из армии, отправить туда же. В-третьих, необходимо выяснить, чего добились американцы в создании сверхоружия. И немцы тоже. И вообще — реальна ли атомная бомба… или что там из этого атома может получиться. Все это срочно, не откладывая в долгий ящик. Иди, работай.

 

Глава 19

Генерал Власов вышел из ворот Кремля, пошагал через площадь к поджидавшей его машине, выкрашенной в белое. Прежде чем сесть в нее, оглянулся на Кремль, будто пытаясь запомнить его навсегда. Там, за высокими стенами, укрытыми маскировочными сетями, остался Сталин, странно не похожий на самого себя, вроде бы радушный, но с недоверчивым блеском в желтых глазах, вроде бы великий и мудрый, но почему-то высказывающий прописные истины. И все-таки, конечно, это Сталин. И тот трепет в душе, который Власов испытывал, идя на прием, до сих пор владел его сознанием. Что ж, он, Власов, постарается доказать, что ему армию доверили не зря. Да и дело такое — гнать немцев с родной земли — дело великое. Именно о том, что наступит час расплаты, мечтал он, пробираясь сквозь немецкие кольца окружения в начале осени сорок первого года, напялив поверх обмундирования гражданскую одежду, оставив при себе документы и партбилет. Но не только об этом. Он мечтал, что придет время, и будет спрошено с тех, кто отвечал за безопасность страны, кто так бездарно начал войну. И одним из спрашивающих он видел себя, окруженного генералами, выигравшими эту войну. Уж он-то, маршал Власов, позаботится, чтобы никто из этих бездарей не ушел от заслуженной кары. В том числе и за то, что доставляли ему, Власову, столько всяких неприятностей, суя нос в его личную жизнь, подсиживая, кляузничая, поучая. Все им зачтется, и не на том, а еще на этом свете. В том числе и Сталину, ибо он стоит во главе всех этих мерзостей и мерзавцев.

Власов глянул на циферблат кремлевских часов: стрелки показывали четырнадцать часов сорок одна минута. Один-четыре, четыре-один. Что слева направо, что справа налево. Как странно! Первая мировая началась в четырнадцатом, немцы напали на СССР в сорок первом. Один-четыре, четыре-один. В этом есть что-то мистическое. Как в числе 666. Только там весь фокус в перевертывании, а тут в расстановке. И заметил эту особенность только он, Власов: ничего подобного ни от кого он не слыхивал. Может, это божий перст, дающий знать ему, Власову, что его судьба с этой минуты пойдет круто вверх? А почему бы и нет? Ведь он когда-то хотел стать священником, и не по чьему-то принуждению, а исключительно по собственной воле. А не стал им по принуждению. Богу это должно быть хорошо известно. А Сталин, например, священником быть не хотел. И не стал им. А кем он стал? Бичом божьим — вот кем! Но бог рано или поздно сменит гнев на милость, и тогда… Тогда засияет звезда генерала Власова. Как засияла она когда-то Наполеону, ефрейтору Шикльгруберу, кому-то там еще… Но для начала надо завоевать победу с помощью своей армии. И не просто победу, а победу громкую, Победу с большой буквы. Затем Сталин наверняка даст ему фронт. А это уже вступление в когорту избранных. Да только в этой когорте он не останется одним из рядовых ее членов, он станет лидером. Он должен им стать! 14–41. Нет, есть Бог, господа большевики, и он на стороне генерала Власова.

Генерал-майор Власов решительно открыл дверцу машины, уселся на заднее сидение.

— Поехали, — произнес он и махнул рукой в кожаной перчатке.

— Куда, товарищ генерал? — спросил водитель.

— Туда, где куется победа.

* * *

Генерал армии Жуков встретил генерал-майора Власова холодно. Он почти ничего об этом генерале не знал, кроме того что тот перед войной командовал Четвертым механизированным корпусом, проходившим формирование в районе Львова, что, потеряв в боях технику или бросив ее, оказавшись в окружении, будто бы сумел часть бойцов и командиров корпуса вывести к своим. Жуков не помнил даже, встречался ли с этим Власовым лично, будучи командующим Киевским особым военным округом. Вряд ли. В ту пору тот, скорее всего, командовал не более чем дивизией. Впрочем, менее чем за год своего командования округом Жуков далеко не со всеми командирами успел познакомиться: время было такое, что… времени на все не хватало.

Жукову генерал-майор Власов не понравился с первого же взгляда… и черт его знает, почему. То ли его неестественно прямая, как верстовой столб, высокая фигура; то ли малоподвижное лицо с этаким высокомерным взглядом серых глаз сквозь круглые очки; то ли сухой голос человека, желающего удержать между собой и командующим фронтом некую непреодолимую дистанцию; то ли слух о том, что генерал Власов прибыл в штаб фронта прямо из кабинета Сталина, хотя в этом и нет ничего необычного: Сталин почти всех назначенцев на армию и выше приглашает к себе; то ли плохо скрываемое нетерпение, с каким Власов слушал обычные в таких случаях наставления старшего младшему по званию, вступающему в должность; а скорее всего, всё вместе взятое. И, наконец, войска вот-вот пойдут в наступление, с каждым из командующих армиями Жуков успел провести соответствующую работу, объяснить, что, когда и почему, а в Двадцатой ударной эта работа проведена с начальником штаба, замещавшим неожиданно заболевшего Власова — и начинай теперь все сначала? Сначала начинать не хотелось.

— Ты с какой должности к нам прибыл? — спросил Жуков, остановив свой тяжелый взгляд на генерале Власове.

— С должности командующего Тридцать седьмой армии, — ответил Власов, вскинув вверх подбородок.

— И чем прославилась твоя армия?

— Пожалуй, тем, что она от противника не бегала, оборону Киева держала до получения приказа на отступление, — ответил Власов с явным вызовом, не вдаваясь в подробности.

— Не густо, — проскрипел Жуков. — Теперь смотри сюда, — и ткнул целлулоидной линейкой в карту, лежащую на столе. — Твоя армия стоит в затылок Шестнадцатой и Первой Ударной на рубеже Лобня-Сходня-Химки. Твоя задача следующая: по приказу из штаба фронта начать наступление между этими армиями, прорвать фронт и двигаться в направлении Волоколамска. Опорные пункты противника обходить с флангов, лбом стенку не прошибать — для этого ума не надо. Учитывая трудности с боеприпасами вообще, а в период наступления, бездорожья и отсутствия транспорта увеличение этих трудностей, беречь каждый патрон и снаряд. Подробный план наступления у твоего начальника штаба. Главное, чтобы было организованно проведено занятие исходных позиций и не получилась путаница с войсками соседних армий. Это все. Вопросы?

— Только один: когда наступление? Товарищ Сталин сказал мне, что в начале декабря. А точнее?

Вопрос не понравился Жукову. Тем более ссылка на Сталина.

— Желаешь знать день и час? — спросил он, более чем обычно, скрипучим голосом.

— Желаю, товарищ командующий.

— Я тоже хочу знать хотя бы день, — усмехнулся Жуков, продолжая в упор разглядывать генерала. — Надеюсь, что этот день подскажут нам немцы. А большего пока сказать не могу. Желаю успехов.

И Жуков протянул руку, тиснул руку Власова и будто забыл о его существовании, переключившись на текущие дела.

* * *

Жуков Власову не понравился тоже. Более того, он не нравился ему заранее уже потому, что когда-то разгромил японцев, что командовал Киевским особым военным округом, но так и не снизошел до личного знакомства с командующим Четвертым мехкорпусом, что был начальником Генштаба, то есть отвечал наравне с другими за бездарно начатую войну, входил в когорту людей, с которых, придет время, нужно будет спросить со всей беспощадностью. Не понравились Власову тыканье Жукова, будто они с ним старые друзья, безапелляционный и даже пренебрежительный тон обычного выскочки из грязи в князи. Пока слушал, все время хотелось как-то ответить: тоже «тыкнуть», например, но он сдержался, и это вошло в привычку. Однако всякий раз, когда вышестоящий начальник «открывал пасть», внутри что-то поднималось тяжелое и удушливое и долго не опадало, ища выхода. А выход один: нахамить кому-нибудь из своих подчиненных, срывая на них накопившуюся злость. Как это делают другие. Но другие относятся к хамству вышестоящих спокойно, или делают вид, что им наплевать, потому что и сами хамы, а у него все дрожит внутри, и всякий раз он боится сорваться. Хотя срывы случаются: он тоже человек. Да и как не сорваться, когда вокруг дурак на дураке и дураком погоняет?

Все это в нем: и самолюбие, и до крайности обостренное чувство собственного достоинства, и старые обиды, и внутренняя строптивость — все это из детства: в зажиточной, работящей крестьянской семье Власовых, где Андрей был восьмым ребенком, уважительность друг к другу поддерживались отцом с матерью, верой в бога, постоянным трудом. Да и в Нижегородской духовной семинарии, куда он поступил после окончания церковно-приходской школы, поддерживалось чувство братства и взаимоуважения. Но тут грянула революция — и все полетело вверх тормашками: семинарию закрыли, священники оказались неугодными новой власти, власть — неугодной священникам, противоречия между ними чаще всего разрешались антибольшевистскими проповедями со стороны священников и пулей со стороны власти. Между тем учиться надо было все равно, какая бы власть ни утвердилась. И Андрей поступил учиться на агронома. Однако закончить курс не получилось и на этот раз: весной девятнадцатого года его призвали в Красную армию.

Батальонный комиссар приметил смышленого паренька, отправил его на четырехмесячные командирские курсы. После курсов Власов командовал взводом, ротой, воевал против Деникина, Врангеля. За бандами Махно гонялся уже командиром спецотряда. Он привык к армейской жизни, приспособился. Гражданка казалась непредсказуемой, гражданский человек в ту пору ничего не значил, особенно крестьянин, а в армии все-таки надежнее: и кусок хлеба обеспечен, и защита, и жизнь по определенным правилам. Впрочем, это не он сам все разложил по полкам и нашел золотую середину: в двадцать лет не до философии. Помог Андрею определиться старший брат Иван, человек основательный, дотошный, закончивший педагогический институт в Нижнем Новгороде.

— Жизнь такая пошла, Андрюха, что крестьянское сословие ничего для нынешней власти не значит, — пощипывая чеховскую бородку, говорил Иван младшему брату, приехавшему домой в свой первый отпуск. — И хлеб, выращенный крестьянином, любой и каждый может отнять. Да еще в морду дать, чтоб не рыпался. То продразверстка, то продналог, то допналог, то самообложение, то придумают еще что-нибудь. Бог даст, скопытится эта дьявольская власть, надорвется, придет другая, полегчает. Надо потерпеть: плетью обуха не перешибешь. Что касается армии… армия она, брат, всякой власти нужна. Служи. Но в большевики не записывайся: мало ли что.

В большевики Власов записался лишь в возрасте тридцати лет, пройдя многие ступени армейской службы, а также различные курсы повышения квалификации, став затем преподавателем тактики в Ленинградской школе комсостава: беспартийный преподаватель — это выглядело весьма подозрительно. Да и осторожное братнино «мало ли что» не предвиделось: большевики держались крепко, скопытиваться не собирались.

Но это было давно. Хотя и не все быльем поросло. А жить надо сегодня, сейчас, и соразмерять каждый свой шаг с обстоятельствами. Таинственное сочетание чисел, открывшееся свыше генералу Власову на Красной площади, внушало в него уверенности больше, чем все слова, сказанные ему Сталиным и Жуковым.

 

Глава 20

Бывший сухогруз, переделанный под базу подводных лодок, доставивший в Севастополь пополнение, патроны, снаряды, продовольствие и медикаменты, отчалил от причальной стенки глубокой ночью, забрав с собой раненых и некоторых гражданских лиц. Одно из таких лиц сопровождали два флотских офицера технической службы, — не иначе, большую шишку. Гражданскому была отведена каюта старпома, но он лишь бросил туда свои вещички и сразу же поднялся на мостик. И простоял там, вглядываясь в промозглую темноту осенней ночи, наполненную воем ветра, плеском волн, гулом двигателя и тяжкими вздохами разрывов снарядов вокруг Севастополя, до тех пор, пока не миновали мол и не вышли в открытое море. Только после этого ушел в каюту и лег на койку, сняв с себя лишь прорезиненный дождевик.

Капитан базы, призванный недавно из запаса, не зная, как ему относиться к этому странному гражданскому лицу, спросил у одного из сопровождающих его офицеров:

— Что это за птица такая?

— А-а, это, товарищ капитан второго ранга, такая птица, по милости которой мы идем и не подрываемся на немецких магнитных минах. Если бы не он, давно бы раков кормили.

— Ишь ты, — пробормотал капитан, посасывая потухшую трубку. — Мне говорили, что тут какие-то ученые из Москвы колдуют над кораблями, но, честно признаюсь, лейтенант, в голове не укладывается, как они это делают.

— О-о, товарищ капитан второго ранга! Это самый большой на сегодняшний день секрет. Если фрицы про него узнают, придумают что-нибудь другое. И может так случиться, что вы на это другое и наткнетесь.

— Типун тебе на язык, лейтенант. Но если такое случится, я хотел бы, чтобы ты стоял рядом: вместе радоваться будем.

Вдали, над Севастопольскими бухтами, повисли немецкие «люстры». Вслед за этим послышались приглушенные взрывы бомб. В черные тучи, несущиеся на юго-запад, уперлись столбы прожекторов.

Из радиорубки выскочил радист, приблизился к капитану и, хватая его за реглан, что-то торопливо заговорил. Капитан покивал головой, приказал рулевому:

— Курс на зюйд-зюйд-ост, — и перекинул рукоятки на полный вперед.

В море бушевал шторм. Корабль то взбирался на крутую волну, то камнем падал вниз, и вода с такой яростью била в его железные борта, будто была уверена, что рано или поздно прорвется внутрь.

Пассажир, привлекший внимание капитана плавучей базы, лежал на койке, вцепившись обеими руками в металлические части койки, то прижимаясь к ней всем телом, то отрываясь от нее, рискуя вывалиться и разбиться о железные стены каюты. Последние дни он почти не спал, руководя работами по размагничиванию кораблей, отыскивая новые и более простые способы для этого. И способы такие находились, так что офицеры крейсеров и эсминцев, морских охотников и торпедных катеров, поначалу с недоверием встретившие «этих гражданских», в конце концов поверили им и теперь безбоязненно выходили в море, которое каждую ночь с самолетов засеивалось немецкими магнитными минами.

Заглянувший в каюту один из морских офицеров спросил с явным почтением:

— Товарищ Курчатов, чаю не желаете?

— Чаю? С удовольствием. Но каким образом? Разве при такой болтанке можно пить чай? Тут, похоже, даже лежать невозможно. Руки боюсь отпустить…

— Вполне, если приспособиться. Но через полчаса хода качка уменьшится: в открытом море не так болтает.

— Хорошо, давайте чай. Промерз окончательно. — Спросил: — А куда мы идем?

— Пока в Новороссийск.

— Но, насколько я разбираюсь в сторонах света, мы идем на юг.

— Так точно. Нам передали, что оба транспорта с ранеными, что вышли перед нами, атакованы противником и потоплены. Капитан считает, что на юге нас искать не будут.

— А турки?

— Турки пока соблюдают нейтралитет.

— А что слышно из Москвы?

— Бои идут на подступах. Взяты Солнечногорск, Клин, немцы подошли к Туле.

— Да-а, радости мало… Так как там с чаем?

— Сейчас будет.

* * *

В Новороссийске Курчатов не задержался. Наладив дело по размагничиванию кораблей, отправился в Поти. Там та же работа. Из Поти поездом добрался до Баку — и здесь то же самое, хотя Каспийская флотилия пока не подвергалась воздействию противника. В Баку получил телеграмму из Москвы: «Срочно выезжайте Казань». В Казани встретился с некоторыми из бывших сотрудников физико-технического и радиевого институтов. Зачем их здесь собрали, никто не мог сказать ничего определенного. Жить негде, холодина, продуктов почти никаких, физическая лаборатория Казанского университета — вчерашний и позавчерашний день. Электроэнергию подают два раза по два часа в сутки, воды нет: замерзли трубы, и если чего имеется с избытком, так это крыс: целые полчища слоняются по всем этажам и помещениям, грызут все, что можно грызть, то и дело посягая на открытые части тел спящих теоретиков и практиков.

Курчатов, простудившийся еще в дороге, слег окончательно. В одном повезло — жена рядом, есть кому ухаживать.

А из Москвы ни звука.

 

Глава 21

Из дневника фельдмаршала Федора фон Бока:

3/12/41 Около полудня позвонил Клюге (командующий 4-й армией — МВ) и сказал, что вынужден настаивать на отводе передовых частей за Нару из-за создавшегося тяжелого положения на этом участке фронта.

После достижения ограниченного успеха, 4-я танковая группа также доложила, что ее наступательные возможности «в значительной степени исчерпаны».

Передовые части 4-й армии отошли за Нару без всяких осложнений. Давление противника значительно усилилось в районе канала «Москва» и на юго-западе от Яхромы. Здесь противник также ввел свежие силы.

Установилась очень холодная погода.

5/12/41 2-я армия взяла Елец. 2-я танковая армия докладывает о мощных контратаках противника, которые в своем большинстве отражены; при этом, правда, 29-я моторизованная дивизия лишилась значительной части своего снаряжения. Тула все еще держится.

На правом фланге 9-й армии на юго-востоке от Каширы русские перешли в наступление через Волгу и проникли на 10 километров в глубь позиций, удерживаемых 162-й дивизией.

Гудериан доложил: из-за установившихся невероятных холодов — около 30 градусов ниже точки замерзания — каждый маневр превращается в тяжкое испытание для наших утомленных, поредевших частей. Наши танки постоянно выходят из строя. По той же причине приходится оставлять танки и артиллерийские орудия, поскольку моторы машин при такой температуре не заводятся. Между тем русские танки куда лучше приспособлены для действий в зимних условиях.

6–7/12/41 Растут жалобы частей на достигнутое русскими превосходство в воздухе.

2-я танковая армия получила по носу у Михайлова, в результате чего передовой батальон 10-й моторизованной дивизии, лишившись большей части своего снаряжения, вынужден был оставить город. Если не считать этого, отход 2-й танковой армии осуществляется в соответствии с планом.

К нынешнему серьезному кризису привели три обстоятельства: 1. Осенняя грязь; 2. Провал с железными дорогами; 3. Недооценка способности противника к сопротивлению, а также его резервов в плане личного состава и материальной части.

Русские ухитрились восстановить боеспособность почти полностью разбитых дивизий в удивительно сжатые сроки, подтянули новые дивизии из Сибири, Ирана и Кавказа и заменили утраченную на ранней стадии войны артиллерию многочисленными пусковыми установками реактивных снарядов.

Сегодня Япония атаковала американские и британские территории.

16/12/41 Мне позвонил фюрер и сказал, что он обсудил все «за» и «против» удержания передовых позиций и намеченного нами отхода и пришел к выводу, что при сложившихся обстоятельствах нет никакого смысла осуществлять отход на неподготовленные позиции, бросая по пути технику и артиллерию. Через несколько дней мы снова окажемся в аналогичном положении, но уже без тяжелого вооружения и артиллерии. По этой причине группе армий остается одно: закопаться как можно глубже в землю и любой ценой удерживать свои нынешние позиции, не отступая ни на шаг. Я сказал, что считаю своим догом предупредить о возможности прорыва фронта группы армий в одном или нескольких местах. На это фюрер ответил: «Что ж, придется принять».

17/12/41 Были изданы два строгих приказа: первый — держаться любой ценой, второй — безжалостно гнать на фронт всех, кто по какой-либо причине укрывается за линией фронта.

Ближе к вечеру позвонил Браухич и сказал, что фюрер дал положительный ответ на мою просьбу о предоставлении мне отпуска.

Стало известно, что фюрер принял на себя командование сухопутными войсками Германии.

 

Глава 22

Генерал-лейтенант Конев считал себя несправедливо обиженным. Он не видел своей вины ни в разгроме 19-й армии под Витебском, ни в окружении армий Западного фронта восточнее Вязьмы: вина в обоих случаях — по его мнению — лежала на Верховном командовании и Генеральном штабе, которые отдавали фронтам невыполнимые приказы, не подкрепляя их резервами, оружием и боеприпасами. А почему так получилось? А потому, что во главе всей Красной армии стояли и стоят люди без высшего военного образования, не способные ни правильно просчитать варианты развития событий, ни соответствующим образом отреагировать на сами события. Лично он, Конев, командовал бы по-другому. И не потому, что со стороны, как говорится, виднее, а исключительно на основе знаний, полученных в Академии имени Фрунзе и проверенных практикой полевых учений. Но ни Ворошилов, ни Тимошенко, ни Жуков и Шапошников не спрашивали и не спрашивают мнения таких командиров, как Конев, считая, что, коли их поставили на высшую должность, то они, следовательно, умнее всех остальных, кто стоит ниже. Зато делать оргвыводы — на это они мастаки. Тут тебе и комиссия ГКО во главе с Молотовым и Ворошиловым, отчитавшая его, как мальчишку, тут и Мехлис, потребовавший отдать под трибунал командующего фронтом. Но никто из них не захотел вникнуть в суть дела, а пошли проторенной дорожкой: вместо него, Конева, командующим Западным фронтом назначили удачливого недоучку Жукова, после чего сам Жуков, вступив в должность, отделался от своего заместителя назначением его на второстепенный Калининский фронт. Да и то сказать: ни в какие ворота не полезло бы, если бы сугубый практик, каким является Жуков, не имеющий надлежащей оперативной подготовки, стал бы командовать выпускником академии генералом Коневым.

Да и чем таким прославился Жуков? Разбил японцев под Халхин-Голом? Так у него войск было чуть ни вдвое больше, у него несколько сотен танков было, а японцы их практически не имели. И авиация у Жукова была сильнее. При таком соотношении сил даже Ворошилов с Буденным японцев разбили бы в пух и прах. Что еще? Ельня? Он там, по слухам, положил более восьмидесяти тысяч своих солдат, а немцев из котла упустил. Да и что дала эта так называемая «ельнинская операция»? Предотвратила дальнейшее наступление немцев? Снизила угрозу захвата ими Москвы? Ничуть не бывало. Один треск да и только. А взять тот же Ленинград… Если бы Жуков не допустил его блокады, тогда другое дело, а остановить немцев — это еще не все. И в должности начальника Генштаба он не преуспел, проворонив вместе со Сталиным подготовку немцев к войне и показав полную несостоятельность Генштаба в первые дни и недели немецкого вторжения.

Наконец, ну сняли Конева, поставили Жукова — и что? А все то же самое: теперь уже Жуков не может справиться с немцами, они приблизились к Москве настолько, что вот-вот начнут палить по ней из пушек, однако Сталин Жукова не снимает, дает ему резервы, танки и артиллерию. Коневу тоже дает, но в последнюю очередь и по крохам, а давал бы столько, сколько нужно, и хотя бы те армии, что стоят в резерве за спиной Калининского фронта, Калинин немцы бы не взяли.

Наконец, случись такое, что Жуков сдаст Москву, то и он полетит вверх тормашками со всех своих постов. Вот тогда-то и вспомнят о Коневе, тогда-то и придут к нему. Но он уж никого слушать не станет, будет действовать по своему разумению…

Иван Степанович с досадой бросил на стол директиву ГКО, только что врученную ему офицером Генштаба, и выругался, правда, не очень громко, чтобы не услыхали начальник штаба и член военного совета фронта. По директиве он, Конев, должен начать наступление своим левым флангом, прорвать немецкий фронт южнее Калинина и во взаимодействии с Первой ударной армией Западного фронта форсировать Волгу и далее выходить на тылы немецких войск, с тем чтобы совместными усилиями окружить противника в районе Ржева.

А чем наступать?

Фронт по протяжению хотя и не очень большой, однако немецких танковых дивизий здесь понатыкано больше, чем где бы то ни было. При этом надо форсировать Волгу, а лед на реке еще тонок, переправ нет, артиллерии мало, снарядов — по нескольку штук на орудие. Повоюй-ка со всем этим! И чем они там думают — в этом ГКО? Задницами думают, не иначе.

Опять же, с какой стати он должен таскать каштаны из огня для того же Жукова? Опальный Конев немцев остановил? Остановил. Дальше не пускает? Не пускает. Если подбросят резервы, Калинин возьмет собственными силами, а это будет первый областной город, освобожденный Красной армией, — это вам не хухры-мухры. А вот сталинский фаворит Жуков все еще пятится, никак не может закрепиться ни на одной из позиций, и теперь от Конева же требуют, чтобы он наступал, оттянул на себя побольше немецких дивизий и тем спас репутацию Жукова.

И впервые у Ивана Степановича возникло сомнение в том, что Сталин — действительно гений, что он все видит и знает, во всем разбирается лучше кого бы то ни было. И дело не в том, что окружение под Вязьмой целиком на его, Сталина, совести, — хотя Жуков считает, что и Конев виноват тоже, — так это после драки, когда любой не прочь помахать кулаками. Нет, не тот Сталин, за кого его выдают и за кого он сам себя принимает. Но у него власть, и не дай бог оказаться под колесами этой власти.

Однако, раз уж Сталин требует наступления, Конев, приказ выполнит, но в лепешку расшибаться не станет, как расшибался в лепешку, атакуя немцев под Вязьмой. Зато потом, когда немцы выдохнутся окончательно, ударит так, что они побегут до самого… самого… хотя бы до того же Ржева. И все увидят, кто чего стоит на самом деле.

И несколько дней Конев вел наступление, бросая в лобовые атаки отдельные батальоны и полки, которые застревали в глубоком снегу под огнем пулеметов и минометов противника, густой россыпью черных пятен на белом снегу отмечая свое движение к немецким опорным пунктам. При этом командующий фронтом не спешил отчитываться о результатах своих атак, при случае жаловался на отсутствие резервов, боеприпасов и некомплект своих дивизий, чуть ни вдвое занижая численность своих войск, их оснащенность и завышая немецкие.

Москва на все сетования Конева отделывалась лишь туманными обещаниями. И он решил, что Сталину не до Калининского фронта, когда Западный трещит по всем швам. Неплохой момент для перегруппировки своих войск, пополнения поредевших дивизий присланными из резерва Ставки маршевыми батальонами.

И над Калининским фронтом установилась тишина. Лишь южнее слышался гул орудий, где продолжала бесплодные атаки Первая ударная армия Западного фронта.

Конев только что вернулся с наблюдательного пункта 31-й армии. В стереотрубу оттуда хорошо видны немецкие окопы, доты, колючая проволока, зарытые в землю танки. И это только то, что удалось выявить в результате разведок боем и бесплодных наступлений практически без поддержки артиллерии и авиации, при полном отсутствии танков. А что находится у противника во вторых эшелонах, не знает никто.

Впрочем, и сами немцы не наступают в полосе Калининского фронта, но южнее Третья танковая группа немцев продолжает упорно рваться к Москве, форсировала канал Москва-Волга, вышла к Яхроме и Крюково. В результате в конфигурации фронта образовалось нечто, похожее на нарыв, который непременно должен прорваться, но куда выплеснется накопленный там гной, сказать почти невозможно.

С другой стороны, если судить по немногим пленным, являвшим собою жалкое зрелище, то сам собой напрашивается вывод: немцы дошли до ручки, продолжение их наступления основывается не столько на силе, сколько на отчаянной решимости сломить русских, на страстном желании взять Москву и обеспечить себе зимние квартиры. В результате и по ту и по эту сторону фронта все чаще возникает сравнение немецкого наступления на Москву с наполеоновским, и если для советских командиров всех степеней и даже рядовых это сравнение греет душу и укрепляет уверенность в конечной победе, то для немцев оно пророчит гибель в чудовищных русских снегах.

Вечером из Ставки прислали новую директиву. По этой директиве Конев должен продолжать наступление всем своим фронтом, и не отвлекающее, а с самыми серьезными намерениями. Задачи все те же: основной удар в направлении Ржева, освобождение Калинина сходящимися фланговыми ударами с выходом на тылы немецких войск западнее города. Каким образом выходить на тылы немецких войск, почти не имея танков для глубокого охвата да еще по такому глубокому снегу, в директиве ни слова. Мудрят наверху, мудрят. Снова Сталин толкает командующего фронтом Конева на поражение, следовательно, и расхлебывать просчеты Генштаба, как и в прошлый раз, предстоит ему же.

Какое наступление, — черт бы вас всех побрал! — когда немцы еще наступают сами?! Это не просто риск, а риск, основанный на самой настоящей авантюре.

Неучи, бездари! Как можно воевать в таких условиях! Это же самоубийство!

По своей комиссарской, времен гражданской войны, привычке, Конев во всем искал и находил либо неумение командования вести боевые действия, либо интриги, либо предательство. Конечно, о предательстве нынче речь не идет: не те времена, но интриги вполне возможны, а уж неумение — и доказывать не надо. Если бы Александр Первый не мешал Кутузову командовать в сражении при Аустерлице, русские войска не потерпели бы такого, прямо скажем, позорного поражения. Вот и Сталин тоже везде сует свой нос, вплоть до того, куда нацелить ту или иную дивизию, а с него Верховный главнокомандующий, как с того же Александра Первого. В политике они — Молотов, Мехлис и сам Сталин — еще так-сяк, а на поле боя — нули без палочек. Вот и занимались бы своей политикой и не мешали воевать профессионалам.

 

Глава 23

Конев сидел в жарко натопленной избе в одной нательной рубашке, ел наваристый борщ, иногда поглядывая на карту, лежащую на другом конце стола.

Зазуммерил аппарат прямой связи со Ставкой.

Конев хмуро посмотрел на аппарат, вытер рот салфеткой, взял трубку, ожидая услыхать голос заместителя начальника Генштаба Василевского. И неожиданно услыхал голос Сталина:

— Здравствуйте, товарищ Конев, — прозвучал сквозь трески и писки глуховатый голос.

— Здравия желаю, товарищ Сталин, — произнес Конев и медленно поднялся со стула, хотя вставать в данном случае было совсем не обязательно, но произносить «Здравия желаю!» сидя Иван Степанович не привык: оно и звучало как-то не так, и все тело начинало ощущать некую неловкость и даже зуд, как у завшивевшего солдата.

— Как идет наступление на вашем фронте? — несся издалека требовательный голос.

— Наступление идет в соответствии с указаниями Ставки, товарищ Сталин, — отчеканил Иван Степанович и даже правую руку прижал к бедру, будто стоял перед Сталиным в его кремлевском кабинете.

— Значит, мне неправильно докладывают, что ваши войска топчутся на месте, что вы, вместо того чтобы обходить опорные пункты противника, атакуете их в лоб, подставляя людей под пулеметы, что у вас не налажено взаимодействие с артиллерией и авиацией… Или это все-таки имеет место?

— Случается и такое, товарищ Сталин. Не все командиры грамотно руководят наступательным боем, большая нехватка снарядов, совершенно нет резервов…

— Нам доподлинно известно ваше положение, товарищ Конев, — перебил командующего фронтом Сталин. — Пора научиться воевать не растопыренными пальцами, а кулаком. Снимайте часть сил с пассивных участков, создавайте ударные группы, собирайте артиллерию в один кулак, заставьте ее взаимодействовать с атакующей пехотой, смелее выходите во фланг и тыл противника, и он сам побежит, бросая свои позиции. Это вам не гражданская война, товарищ Конев, и немцы — не деникинцы, а вы не на бронепоезде комиссаром, а командуете фронтом. Если вы не способны командовать фронтом, так и скажите — замену мы вам найдем. Желаю успехов. — И тут же короткие гудки ворвались в мозг Ивана Степановича, оглушая его и отрезвляя.

— Вот так, — произнес он сам себе и положил трубку.

Есть уже не хотелось, но есть было необходимо, а Конев из тех людей, кто необходимость ставит превыше всего. Он глянул на графин с водкой: пить ее необходимости не было, но при такой жизни никак нельзя не выпить. Налив до половины стакана водки, Конев выпил ее залпом и зло задвигал челюстями, перемалывая корку хлеба крепкими зубами.

Звонок Сталина оглушил Ивана Степановича и отрезвил. Он сам теперь не понимал, какая муха его укусила, заставив вести себя так, будто он ухватил свою судьбу за горло и может вертеть ею, как угодно. «Как угодно» никогда не было и не будет. «Как угодно» — это ему померещилось в одну из бессонных ночей от обиды и злости. Хватит! Теперь он соберет в кулак всю свою волю и докажет на деле, что достоин не только командовать таким куцым фронтом, но и чем-нибудь побольше. Главное — не терять головы и забыть обо всем, что было, начать как бы все сначала, с белого листа. А то, не ровен час, опустят до командующего армией, как Еременко или бывшего маршала Кулика. К тому же поговаривают, что это Жуков нажаловался Сталину на Кулика, когда командовал Ленинградским фронтом, не добившись от маршала согласованных действий. Не захотел, скорее всего, Кулик ходить под Жуковым, выполнять его указания и даже просьбы, а в результате лишился и маршальских звезд, и былого благоволения Сталина.

Иван Степанович вспомнил свою последнюю встречу с Жуковым, его взгляд исподлобья, короткие, рубленые фразы. Наступление Калининского фронта с целью сковать противника и оттянуть на себя его резервы — наверняка идея Жукова. И звонок Сталина явно не обошелся без его участия.

Но вот вопрос: почему Сталин вдруг ни с того ни с сего припомнил ему комиссарство на бронепоезде времен гражданской войны? Странно и непонятно. Тем более что после этого Иван Степанович был комиссаром бригады, дивизии и штаба целого фронта — Дальневосточного. А комиссар в ту пору возвышался над командиром, как… как тот домоклов меч: командир без комиссара шагу ступить не смел. Без комиссаров гражданскую войну не выиграли бы — это как дважды два четыре. И Сталин это хорошо знает, потому что и сам не раз выступал в этой роли. Вот и теперь вернулись к комиссарам, а без них армия — все равно что ребенок без заботливой няньки, которая и отшлепает, и пожалеет, и сопли вытрет.

Но Коневу всегда хотелось командовать, а не нянчиться. И он добился своего. А чего это ему стоило, не всякому расскажешь. Сталинские чистки миновали Ивана Степановича скорее всего потому, что он как бы выпал на какое-то время из номенклатуры. Не исключено, что было там и еще что-то. Но никто никогда не узнает, как умудрился он выйти из смутного времени без единой царапины. Сам Иван Степанович вспоминать о прошлом не любит. Даже с самим собой.

Скуластое крестьянское лицо Конева застыло, маленькие глазки замерли на одной точке. В эту минуту он походил на сельского бурмистра из тургеневских «Записок охотника»: лысоват, хитроват, себе на уме, с мужиками строг, перед барином покорен. А какой-то умник из журналистов сравнил его — так, в пьяной болтовне, не более, — с наполеоновским маршалом Даву… Бумагомараки! Нашли с кем сравнивать! Тьфу!

Ладно, черт с ними! Время рассудит и расставит всех по своим местам.

Доев борщ и котлеты с гречневой кашей, выпив крепкого чаю, Иван Степанович приказал созвать совещание в составе начальника штаба, члена военного совета, начальников артиллерии и фронтовой разведки, командующих армиями. Он повторил им все, что сказал ему Сталин, не упоминая, естественно, о телефонном звонке, добавил кое-что от себя:

— С сегодняшнего дня каждая проведенная операция, независимо от ее масштабов, будет рассматриваться с двух точек зрения: что было достигнуто и какие для этого достижения принесены жертвы. Пора научиться воевать по-настоящему, бить врага не растопыренными пальцами, а железным кулаком! Пора относиться к своим бойцам бережно и с максимальной заботой. Каждый боец должен понимать и знать, что его на смерть посылают не недоумки, которым не жаль никого, а отцы-командиры. За бессмысленную трату людских ресурсов будем отдавать под трибунал. Так и передайте в войска.

Помолчал, перебирая бумажки на своем столе, нашел искомую, нацепил очки.

— Вот тут мне разведка подбросила захваченный у немцев бюллетень, в котором они анализируют итоги нашего с вами наступления. Вот слушайте: «Атаки русских проходят, как правило, по раз и навсегда данной схеме — большими людскими массами и повторяются несколько раз без всяких изменений. Наступающая пехота компактными группами покидает свои позиции и с большого расстояния устремляется в атаку с криком „Ура!“ Офицеры и комиссары следуют сзади и стреляют по отстающим…»

Конев поднял голову и, оглядев собравшихся, заметил:

— Ну, это они нагло врут, конечно, насчет офицеров и комиссаров, а остальное, к сожалению, верно. Далее… — Пошелестел бумажками. — Ну, тут не важно, да… Где это я подчеркнул? Ага, вот: «Так как русские перед началом атаки собираются в ложбинах, то большой для них урон наносит огонь из гранатометов…» Так они минометы зовут, — пояснил Конев, прижав строчку пальцем. Но палец закрывал сразу несколько строк, и Конев нужную строчку потерял. — «…перед началом атаки…» так-так… «урон наносит огонь из гранатометов…» ага, вот: «…которого они особенно боятся… Для отражения атак русских нужны крепкие нервы и подавление атакующих с близкого расстояния автоматическим оружием… Моральное воздействие от рева русских „Ура“ может быть ослаблено собственными криками „Ура“, что создает у русских впечатление, будто немцы сами переходят в атаку. Не рекомендуется организовывать местные самопроизвольные контратаки при наличии слабых сил. С другой стороны, надо заметить, что русские не выдерживают планомерно проводимых контратак, особенно с флангов…»

Конев потряс бумажками в воздухе, возгласил:

— Правильно немец пишет: именно так мы и воюем! Организация наших атак хромает на обе ноги. Фланги не обеспечиваются огневым прикрытием, за фланги никто не отвечает. — И спросил, уставившись поверх очков на командира пехотного корпуса генерала Валецкого: — Или у нас ума для понимания таких простых вещей не хватает? А потом жалуемся: нет резервов. А резервы лежат перед немецкими траншеями. Сами их гробим, а потом жалуемся. — Новая пауза, чтобы дать всем время осмыслить сказанное, и новый вопрос: — Что нужно для исправления этого ненормального положения? Первое: не ставить перед войсками невыполнимых задач; второе: разведка, разведка и еще раз разведка!

Оглядев присутствующих, продолжил:

— Пойдем дальше… Так, тут опять неважно, ага, вот: «Проведение постоянно беспокоящих атак малыми силами преследует цель измотать части противника, разведать систему огня, предотвратить его нападение. Поэтому отражение таких беспокоящих атак русских надо проводить разнообразными методами, так как в случае повторения оборонительных действий облегчается для русских разведка боем. Целесообразно всякий раз отражать подобную атаку малыми средствами, чтобы встретить атаку главными силами всеми имеющими средствами, использование которых станет для русских губительной неожиданностью…» — Глянул поверх очков, спросил: — Все ясно? Это к вопросу о разведке. А потом кричим: противник ввел в бой дополнительные резервы! А он ничего не вводил. Он просто грамотно воюет. А мы, наоборот, глупо воюем, товарищи командиры. Немец — он не дурак. Он нас, дураков, изучил до самой подноготной, а мы все думаем, что мы такие особенные, что и сами себя не понимаем. Мы-то, может, и не понимаем, а он понял, что воевать мы не умеем, лезем вперед дуриком, лбом стенку пробиваем. Так вот, товарищи мои дорогие, я вам эту немецкую бумагу прочитал не для того, чтобы вы похихикали и забыли, а чтобы сделали из этой бумаги соответствующие выводы, чтобы, прежде чем посылать людей в бой, все продумали до мелочей, довели до каждого подчиненного вам командира ваши мудрые решения, а уж потом требовали с них по всей данной вам власти. А я, само собой, буду требовать с вас. А теперь по местам: завтра наступление. Оперативно-тактические планы вам известны. К концу дня чтобы на столе у меня лежали конкретные разработки атакующих действий каждой дивизии, каждого полка и батальона. — И повторил слова Сталина, даже интонации выдержал, разве что без акцента: — Желаю успехов.

 

Глава 24

5 декабря войска Калининского фронта начали наступление и вклинились в передний край обороны противника. На другой день войска Западного фронта, отбив севернее Москвы последние атаки немцев, без всякой паузы и длительной подготовки, начали контрнаступление и погнали немцев назад. Пришли в движение и другие советские фронты.

20-я армия под командованием генерал-майора Власова продвигалась вперед с упорными боями. На пятые сутки дивизии подошли к железной дороге Москва-Ленинград и освободили Солнечногорск. Обходные маневры проводить было практически невозможно из-за глубоких снегов, наступали вдоль дорог, сбивая оборону противника лобовыми ударами. Снабжение боеприпасами и продовольствием отставало, люди питались всухомятку, ночи проводили возле костров, деревни и села на пути наступающих войск были сожжены, население угнано или пряталось по лесам. Только с выходом в тылы немецких войск кавалерийского корпуса генерала Доватора, противник, боясь окружения, побежал, бросая технику и тяжелое вооружение. Двадцать первого декабря передовая дивизия Двадцатой армии подошла к Волоколамску.

Штаб генерала Власова разместился в большой походной палатке на опушке соснового леса. Третьи сутки идет снег, не прекращаясь ни на минуту. Мороз, правда, несколько ослабел, но все равно держится на отметке пятнадцать градусов, к ночи опускаясь до двадцати пяти.

На десять утра Власов собрал совещание командного состава армии. Командиры дивизий и отдельных частей расселись на ящиках из-под патронов. Сам Власов устроился за раскладным походным столом перед разложенной на нем картой. От дыхания множества людей пар оседал на брезенте палатки махровыми гирляндами, слоями плавал дым от папирос.

— Волоколамск надо брать обходным маневром, — начал Власов совещание короткими фразами. — Иначе нам скоро нечем будет воевать. Записывайте! (Комдивы и начальники их штабов зашелестели картами). Полк левофланговой дивизии полковника Крутоярова наступает в направлении поселка Привокзальный. Остальные полки наступают в направлении Нелидово-Ряховское-Дубосеково. В резерве иметь не менее двух батальонов. Далее. Правофланговая дивизия полковника Удальцова наступает севернее Волоколамска двумя полками в направлении Алферьево-Спасс-Помазкино-Белая Колпь; правым флангом на Ярополец-Мышкино-Новоникольское. В авангарде каждого полка идет усиленная рота автоматчиков. Непременно на лыжах. Роты выдвигаются затемно, обходят населенные пункты, которые противник превратил в узлы обороны. Никаких лобовых атак. Противотанковую артиллерию, минометы и танки — на прямую наводку. Отвлекающий огонь. Выявление огневых точек. После чего атака с тыла. И учтите: опорные пункты противника расположены так, что могут прикрывать друг друга перекрестным огнем. Разладить их систему огня, значит избежать лишние жертвы с нашей стороны. Непосредственная атака на Волоколамск будет зависеть от успехов фланговых дивизий. Город охватывается с севера и юга. Этой ночью провести разведку группами лыжников в указанных направлениях. Задача артиллеристам: орудия, которые еще не выкрашены, выкрасить в белый цвет. Расчеты одеть в маскхалаты. Нечего упрощать противнику ведение прицельного огня на поражение. Орудия поставить на крестьянские сани, прицепить к танкам по нескольку штук. Сами танки использовать в качестве поддержки пехоты. В случае отступления противника, атаковать его с десантом на броне. Людей накормить горячей пищей. Как хотите и на чем хотите. Детали наступления согласовать с начальником штаба на основании приказа по армии. У меня все.

Едва командиры покинули палатку командующего армией, как в нее вошел член военного совета дивизионный комиссар Пытало, человек почти двухметрового роста, с огромной головой и ногами. С ним заместитель начальника политуправления фронта армейский комиссар Омельченко, маленький, кругленький, с маленькими хитрыми глазами. С Омельченко генерал Власов встречался когда-то пару раз на полевых учениях в Киевском военном округе… еще до войны. Был он в ту пору то ли каким-то по счету секретарем ЦК КП(б)У, то ли инструктором. Путался под ногами.

— Здравствуй, Андрей Андреевич! — воскликнул Омельченко, протягивая генералу руку. — Рад тебя видеть. Говорили, что болеешь… Врали, небось…

— Да нет, было дело, — скупо улыбнулся Власов старому знакомому, пытаясь вспомнить, как его зовут, и понять, зачем тот пожаловал.

— Поправился, значит? Это хорошо. Нам болеть нельзя. Об этом еще товарищ Сталин говорил. После победы, говорил, будем болеть, после нашей победы. Так и сказал, — сыпал Омельченко словами. — Говорят, ты встречался с товарищем Сталиным?

— Было дело.

— Большая честь, большая честь, Андрей Андреевич! От души поздравляю! От всей души!

— Спасибо, товарищ Омельченко.

— А я к тебе по делу. Тут вот один американский журналист к тебе просится, интервью хочет взять… в смысле, поспрашивать о том, о сем. Из политуправления штаба фронта такое указание поступило, чтобы, значит, у тебя взять это интервью, а не у кого-то другого. Большое доверие тебе оказано. Опять же, в «Правде» о тебе писали и в «Красной звезде». Писали, что хорошо воюешь и все прочее. Сам знаешь, что вопрос, к кому иностранного корреспондента посылать, это, брат, даже не в штабе фронта решают, а бери выше. Потому и приехал к тебе: дело ответственное… Надеюсь, у тебя полчаса найдется?

— Найдется. Кстати, мы еще не обедали. Как вы на этот счет, Пантелеймон Григорьевич? — вспомнил наконец Власов имя-отчество Омельченко.

— С удовольствием, Андрей Андреич. С превеликим удовольствием. Мы тут привезли с собой кое-что из армейского НЗ: все-таки союзник, нельзя ударить в грязь лицом. — И, оборотясь ко входу, крикнул неожиданно зычным голосом: — Корытко! Давай сюда гостя!

Через минуту в палатку вошел молодой майор и, придержав руками откидной полог, пропустил вперед человека в армейском полушубке, в ватных штанах и валенках. Что-то сказал ему по-английски — человек заулыбался, пошел прямо на Власова, протягивая широкую ладонь, торчащую из опушенного рукава полушубка:

— Мистер Власов? Оччень рад вь-идеть васс иметь знакомь-ить-ся. Капитан Ларри Лесьюэр. Много слыхать о ваших подвиг. Моя газзетта… «Вашингтон пост»… энд другие газзетта… писать о вас, как вы есть воевать Киев ваша армий. Немецки газзетта писать, что ви есть полков-воддець, которы имел случай выходить из окружений. Я хотеть взять интервью, как ви смотреть на война, как ви смотреть вперьед.

И, крепко пожав Власову руку, обернувшись к переводчику, заговорил по-английски.

Власов остановил переводчика движением руки.

— Спроси у господина… э-э… Люсьера, не угодно ли ему отобедать вместе с нами?

Майор чего-то протарахтел, американец расплылся в улыбке пуще прежнего, радостно закивал головой.

— О-о! От-обьедать! Вэри гуд! Оччень хорошшо! Окэй!

— Вот и прекрасно, — подхватил комиссар Омельченко. — За столом и поговорим.

Через несколько минут в палатку втащили несколько раскладных столиков, составили в ряд, загремели алюминиевые миски-тарелки, ложки-вилки, из открытых термосов повалил горячий пар, пропитанный духом тушенки и лаврового листа, в мисках, точно снаряды, сгрудились соленые огурцы. Расторопный майор разливал по алюминиевым же стопкам «Московскую» из запотевшей бутылки, Ларри Лесьюер что-то писал в блокноте «вечным пером». Затем, не ожидая, пока стол будет готов окончательно, задал свой первый вопрос:

— Мистер Власов. Ваша армий должен наступа-ать Волоколамоск. Я знаю, вы учились воевать на пример великий полк-оводець: Ганнибал, Александр Македонский, Фридрих Великий, Александр Суворов энд другой. Что брать вы из опыт эти полк-оводець?

— У Ганнибала возьму тактику фланговых охватов, у Александра Македонского дерзость и устремленность к цели, у Суворова способность ошеломить врага неожиданным маневром. А у Фридриха мне брать нечего: его русские бивали не раз, а не добили окончательно только потому, что царь Петр Третий не позволил это сделать. Лично мне Наполеон как полководец больше импонирует, чем Фридрих Второй. И никакой он не «великий». Разве что для немцев. Так у них других и не было. И вообще, на Россию нападали многие, и те же немцы не раз нападали, по всей нашей земле рассеяны кости иноплеменных захватчиков, а Россия стоит и будет стоять вечно.

— Браво, мистер Власов! Ваша уверен-ность победа над Гитлер я передать американский читатель.

— Это не только моя уверенность, мистер Люсьер. Это уверенность нашего народа, нашей партии, Верховного командования Красной армии во главе с товарищем Сталиным.

— Лесьюер, — поправил американец Власова.

Генерал развел руками: извиняюсь, мол.

— Так, товарищи, вопросы пока в сторону, — возвестил комиссар Омельченко. — Прошу к столу: щи стынут. Как у нас, у русских, говорят: щи да каша — пища наша. А водочка — это чтобы она в горле не застревала. Выпьемте ж за победу над проклятыми фашистами. За то, чтобы союзники в следующем году открыли Второй фронт. Так и передайте вашим читателям, президенту и всем прочим, мистер Лесьюер, что мы тут ждем этого события с большой надеждой и уверенностью в общей и скорой победе. А то и без вас немцев расколошматим в пух и прах и дойдем до самого Ламанша.

— О-ооо! — воскликнул восторженно мистер Лесьюер. И дальше пошел чесать по-английски, так что переводчик за ним едва поспевал. — Я буду очень рад передать это нашим читателям. Надеюсь, мистер Власов разделяет уверенность мистера Омельченко?

— В общем и целом. Но не думаю, что это произойдет так скоро. Хотя и сам этого желаю вместе со всеми. Время покажет.

Выпили водку, захрустели огурцами. Неугомонный американец даже с набитым ртом не забывал о своей работе:

— Как говорят русские: куй железо, пока оно горячо. Как далеко войска генерала Жукова собираются продвинуться в этом наступлении? — сыпал переводчик, заглядывая в рот американцу.

— Это зависит от многих факторов, — осторожничал Власов. — Главное сейчас — отогнать немцев как можно дальше от Москвы. У моей армии на этот счет свои ограниченные задачи. Перспективу знают в Генеральном штабе. Об этом вам лучше спросить комфронта Жукова.

— Но после Волоколамска вы пойдете дальше?

— Разумеется.

— Как далеко?

— Думаю, что конечной целью нашего зимнего наступления станет Смоленск, — ответил Власов, уверенный, что до Смоленска вряд ли дойдет при таком ожесточенном сопротивлении немцев, при нехватке боеприпасов, танков, артиллерии и самолетов. Но не говорить же об этом американцу: растрезвонит по всему свету, а отдуваться придется ему, Власову. И добавил, поразмыслив: — Это самая ближайшая наша цель. А там будет видно.

— Мистер Власов, вы уже давно командуете армией…

— Не так уж и давно, — возразил Власов.

— Но наиболее, как мне известно из конфиденциальных источников, успешно. Что касается сроков, так у войны свой счет времени. Как говорят у нас в Америке: время — деньги. Применительно к войне можно сказать и так: время — это победы. Рассчитываете ли вы в ближайшем будущем командовать фронтом?

— Каждый солдат мечтает стать генералом, а генерал маршалом. Но рассчитывают в другом месте, а мы воюем, мистер Люсьер.

— Лесьюер, — поправил Власова майор-переводчик.

— Это не имеет много значений, — засмеялся американец. — Я хочу выпить за мистер Власов, за его победы!

Сдвинули стопки, выпили.

В углу, где притихли связисты над телефонами и рацией, послышалось настойчивое дребезжание, и голос телефониста оповестил:

— Товарищ генерал! На проводе Константинов.

Власов встал, подошел к аппарату, взял трубку и услыхал скрипучий голос командующего фронтом Жукова:

— Здравствуйте, товарищ Андреев? Как у вас дела?

— Здравствуйте, товарищ Константинов! Чем заняты? Обедаем с американским корреспондентом. Если позволите, я перезвоню вам через полчаса.

— Хорошо, жду вашего звонка. Не засиживайтесь там. И не болтайте лишнего. — И в трубку ворвались торопливые звонки отбоя.

Власов вернулся к столу. Комиссар Путало трубным голосом рассказывал о том, что все подразделения Двадцатой армии охвачены единым порывом разгромить ненавистного врага, освободить захваченные им города и села, вызволить из неволи советских граждан.

— В каждой роте сегодня будет проведено партийно-комсомольское собрание, — говорил он почти без запинки, — которое призовет коммунистов и комсомольцев показывать личный пример бесстрашного поведения в бою, воинского мастерства. Многие будут приняты в партию и комсомол и тем самым подкрепят решимость подразделений с честью выполнить поставленную перед ними боевую задачу.

— О-оо! — радовался корреспондент, блестя кипенно-белыми зубами на раскрасневшемся лице. — Я оччень хотеть иметь случай быввать на этом… брифинг… как это по-русски…

— Собрании, — подсказал переводчик.

— О, да-да! Соб-бран-ни-ии.

— Это мы запросто, — пообещал комиссар Путало. — Сегодня же и организуем. Пускай в Америке узнают, какую силу имеет партийное слово, когда оно произносится от всего сердца.

Власов наклонился к Омельченко, произнес в ухо:

— Звонил комфронта…

— Да, я понимаю. Сейчас уходим. — И к американцу: — Товарищ Лесьюер. Если у вас нет больше вопросов, оставим генерала Власова с его делами.

— О, да-да, конечно! Болшое спаси-бо, мистер Власов! Я ж-желать вам крепки успех!

К вечеру следующего дня Волоколамск был освобожден от немцев. В приказе Верховного Главнокомандующего Красной армии, в котором отмечались успехи советских войск, Двадцатая армия и ее командующий упоминались одними из первых. И в газете «Правда» написали об успехах Двадцатой армии под командованием генерала Власова. В этом же номере был помещен большой портрет Жукова и сообщено, что именно он командует Западным фронтом.

Но чем дальше продвигались войска этого фронта, тем сильнее становилось сопротивление немцев. Так, если расстояние от канала Москва-Волга до Волоколамска армия генерала Власова преодолела за месяц, то расстояние вдвое меньшее более чем за три и остановилась, упершись в сильную оборону противника.

 

Глава 25

Маршевые роты, прибывшие на фронт для пополнения обескровленных наступлением пехотных полков и дивизий, выгрузили из вагонов, отвели подальше в лес, построили на заснеженной поляне. Командиры рот суетились, бегали вдоль строя, равняли шеренги, уверенные, что пополнение будет смотреть высокое начальство. Командиры взводов, сплошь младшие лейтенанты с ускоренных командирских курсов, почти мальчишки, пунцовели, когда слышали попреки от бывалых ротных.

— У вас что, бойцы Красной армии или бабы беременные? Поч-чему ремень не подтянут? Поч-чему звездочка на шапке сидит криво, как ворона на суку? Куда взводный смотрит? Ис-справить немедленно!

Пощипывал щеки и нос крепкий морозец, постреливали деревья, повизгивал под валенками снег, невдалеке погромыхивал фронт. Необстрелянные красноармейцы опасливо прислушивались к этому погромыхиванию, с тоской поглядывали в серое небо, наслышанные об ужасных бомбежках. Покачивались белые, одетые в маскхалаты, шеренги, тускло отсвечивали покрытые свежим лаком лыжи, чернели воронением новенькие автоматы и винтовки, перед строем выставлены стволами вперед ручные и станковые пулеметы, противотанковые ружья; пополнение не только хорошо вооружено и экипировано, но и обучено: их два месяца учили драться в обороне, ходить в атаки так называемой «волной», когда одна «волна» атакующих движется вперед, другая прикрывает ее огнем, затем они меняются местами; учили начинать атаку во время артподготовки, не бояться близких разрывов своих снарядов и мин, вести атаку «по коридору», то есть когда в сплошной стене разрывов выделяется не простреливаемый участок, куда и должны устремляться атакующие. Но учеба учебой, а война войной, и никто не знает, чем она для каждого из них обернется.

Чуть в стороне от выстроившихся рот небольшая кучка людей. Над их головами всплывают вверх дымки от папирос. Странные какие-то люди: начальство не начальство, а не поймешь, кто.

Пожилой подполковник, под командой которого прибыло на фронт пополнение, держится от этой кучки военных в стороне, тоже курит, время от времени перебрасываясь с пожилым же батальонным комиссаром малозначащими фразами.

— Не знаете, Павел Акинфыч, куда нас с вами определят? Вы заходили в политотдел, не поинтересовались?

— Не решился спросить, Иван Калистратыч. Скорее всего — в резерв фронта. А там уж как решат.

— Эта неопределенность, знаете ли… — подполковник снял с усов сосульки, зябко поежился. — Я не против действующей армии, но было бы неплохо подучиться на каких-нибудь курсах: все-таки воевали мы с вами больше двадцати лет назад. Да и война, согласитесь, была другой. А тут танки, авиация. Стыдно перед бойцами будет за свою безграмотность.

— Ничего, не боги горшки обжигают.

— Если б горшки, а то ведь люди…

Со стороны дороги послышалось завывание моторов, и на поляну выехала танкетка, за ней два легковых автомобиля. К ним затрусил один из командиров из странной кучки, стал рукой показывать, куда поворачивать и вставать. Машины повернули и встали, захлопали дверцы, полезли наружу папахи, шинели на ватине и кожанки. Подбежавший командир что-то докладывал, приложив руку к шапке. До ближайших рот донеслось:

— …арищ …иссар …ого ранга! По ашему …занию …строены …жденные …ставлены… …деление для …ведения …говора… …тово. Доожил ко…ндир оты …обого …чения при …бунале фонта апитан …амов.

— Чего это он? — беспокойно переспрашивали друг друга красноармейцы. — Орет, как скаженный. Будто горячая картофелина у него в роте — ни хрена не разберешь.

— А этот кто?

— Который?

— А тот, что в папахе и кожане?

— А черт его знает. Шишка какая-то.

— Разговор-рррчики в строю! — раздался зычный голос.

Разговорчики стихли.

Несколько человек направились к фронту выстроившихся рот. Остановились посредине. Подполковник оборотился к ротам, пропел сиплым голосом, в котором еще сохранились былые командирские ноты:

— По-одразделе-ение-еее… ра-ааав-няйсь! Сми-ииир-на! Ра-ааавнение на-ааа среди-ну!

Неуклюже повернулся на сыпучем снегу и потрусил к группе генералов и полковников.

— Товарищ армейский комиссар первого ранга! Вверенное мне маршевое подразделение в количестве тысячи двухсот одиннадцати человек построено! Отставших нет, больных нет. Доложил старший по команде подполковник Григин.

Армейский комиссар первого ранга, начальник Политуправления Красной армии и, одновременно, нарком Госконтроля СССР, товарищ Мехлис, снял меховую рукавицу и протянул руку подполковнику. Затем повернулся к строю: узкое желчное лицо, припухлые веки, тонкие губы. Стал выкрикивать, выбрасывая на мороз из широко раскрываемого рта слова вместе с облачками белого пара:

— С прибытием вас в действующую армию, товарищи красноармейцы славной и непобедимой Красной армии! Надеюсь, что вы достаточно подготовлены для ведения боевых действий в условиях наступления на немецко-фашистские полчища, которые рвались к Москве, да так и не дошли до ее священных стен! Ваша готовность будет проверяться в бою. К великому сожалению, многие не выдерживают оказанного им доверия партией и лично товарищем Сталиным защищать нашу великую столицу Москву. Они позорно предаются трусости и паникерству, свои личные интересы ставят выше священного служения партии и народу! Таких людей не так уж много, но они есть позорное пятно на нашу любимую Красную армию! Сегодня вы присутствуете при мероприятии по, так сказать, смыванию такого пятна. Чтобы наша Красная армия была чиста от всякой нечисти и всякого, так сказать, нездорового элемента, который разлагает изнутри, как ненасытная ржа, сея семена неуверенности, паники и предательства. Сегодня вы станете судьями таких отщепенцев! Сегодня вы сами вынесете им суровый и справедливый приговор!

Шеренги качнулись и снова замерли.

Мехлис махнул рукой — и к столу, уже установленному проворными адъютантами, от кучки военных повели двух человек в шинелях нараспашку, в шапках без звездочек. Они походили на людей, будто опущенных в воду или стукнутых тяжелым по голове, шли, неуверенно переставляя ноги, держа руки сзади, спотыкаясь и не оглядываясь по сторонам. Одному, чернявому, было лет двадцать пять, другому, белобрысому, около того.

За ними шли двое с карабинами на руку, тускло отсвечивая ножевыми штыками. Вслед за этой процессией шагали четверо военных, у одного в руках папка, у другого вместительный портфель.

Двоих поставили лицом к строю новобранцев, по бокам встали те, что с карабинами, остальные возвысились над столом.

Мехлис, нетерпеливо наблюдавший за процессией, продолжал говорить, словно молчание среди мрачно обступившего их заснеженного леса было ему невыносимо:

— Советский народ, весь, как один человек, руководимый великим вождем товарищем Сталиным, не щадя своей жизни ведет смертный бой с немецко-фашистскими захватчиками, и мы не позволим, чтобы отдельные провокаторы и предатели стояли на нашем славном пути всемирно-исторических побед над мировым фашизмом и империализмом. Мы поставим железный заслон нытикам и паникерам, предателям и шпионам, мародерам и прочей сволочи, которая препятствует нам успешно бить фашистских извергов. Смерть предателям и паникерам! Смерть нарушителям приказов командования Красной армии! Смерть дезертирам и трусам!

Казалось, что Мехлис говорит, совершенно не думая над смыслом своих слов, нанизывая их как попало на вихляющую нить своей речи, но новобранцы слушали его с напряженным вниманием, боясь пропустить хотя бы одно слово, точно в каждом из них заключался какой-то высший смысл их присутствия на этой поляне и даже в самом факте существования в этом смертельно опасном мире.

Движение за спиной Мехлиса замерло, он погрозил кому-то кулаком при последних словах, затем оповестил:

— Перед вами члены трибунала двадцатой армии, военюристы второго и третьего ранга. Им предстоит разобраться и осудить бывшего командира второго батальона тысяча шестьсот семнадцатого стрелкового полка, бывшего старшего лейтенанта Воробьева и его заместителя по политической части бывшего младшего политрука Семьянинова, которые своей преступной халатностью допустили до мародерства свой батальон и гибель его от рук немецко-фашистских захватчиков. Приступайте, товарищи.

С этими словами Мехлис отошел назад и встал возле стола.

Один из трибунальщиков нацепил на нос очки, стал читать гнусавым голосом:

— Двенадцатого декабря одна тысяча девятьсот сорок первого года стрелковый батальон в количестве трехсот восьмидесяти штыков под командованием старшего лейтенанта Воробьева и младшего политрука Семьянинова в результате атакующих действий захватил поселок Теряева Слобода, в котором находились немецкие продовольственные склады, и, вместо того чтобы преследовать отступающего врага, стали грабить эти склады, набивая свои вещмешки трофейными продуктами, поедая все, что попадалось под руку, чему нисколько не препятствовали ни командир батальона, ни его заместитель по политчасти, ни командиры рот и взводов. При этом не было выставлено сторожевое охранение, не были приняты ни малейшие меры безопасности от возможного нападения противника. Более того, все командиры батальона были втянуты в мародерство и разграбление складов, в распитие трофейного коньяка и других спиртных напитков. В результате этой преступной безответственности подошедшее незамеченным немецкое воинское подразделение численностью не более роты захватило врасплох мародерствующий батальон, не оказавший противнику никакого сопротивления. В итоге безнаказанного истребления со стороны противника в живых из трехсот восьмидесяти человек осталось всего двадцать шесть человек во главе с командиром батальона и его заместителем по политчасти, сумевшими бежать из захваченного ими поселка. Все остальные были убиты или взяты в плен. Отговорки, что бойцы трое суток почти ничего не ели, во внимание приниматься не могут и смягчающим вину обстоятельством не признаются. На основании вышеизложенного, признания самих обвиняемых и соответствующих приказов Народного комиссара обороны военный трибунал армии под председательством военюриста второго ранга Телепнева, в составе военюристов третьего ранга Хаскина и Угрюмова, при секретаре военюристе третьего ранга Миняшкине постановляет: бывшего командира батальона старшего лейтенанта Воробьева лишить звания и наград и приговорить к высшей мере наказания без конфискации имущества; бывшего политрука этого батальона младшего политрука Семьянинова лишить звания и наград и приговорить к высшей мере наказания без конфискации имущества. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Исполнение приговора произвести тотчас же по прочтении. 29 декабря 1941 года. Подписи и печать имеются.

И военюрист второго ранга Телепнев показал присутствующим бумагу, чтобы они убедились в правдивости его слов.

Мехлис выступил вперед. Поднял руку, крикнул:

— А мы сделаем исключение из юридических правил! Пусть товарищи бойцы подтвердят этот приговор своим голосованием. Итак, кто за то, чтобы утвердить высшую меру наказания для этих предателей родины и трудового народа своим постыдным поведением в бою, прошу поднять руки! Смелее товарищи! В ваших руках жизнь и смерть этих мерзавцев, по причине которых погибло более трехсот красноармейцев.

Первыми руки подняли командиры и политруки, затем несмело потянулись вверх руки и всех остальных, и над ротами в мертвой тишине застыли поднятые руки — одни высоко, другие едва выше плеча.

Тут же с приговоренных сорвали шинели и шапки, подтолкнули и поставили на колени. За их спиной хрумкал снег под ногами трусящих в сторону членов трибунала. Лишь Мехлис продолжал стоять возле стола, заложив руки за спину.

К стоящим на коленях подошли восемь человек военных с карабинами, встали сзади шагах в десяти, какой-то командир встал с краю, поднял вверх руку и крикнул острым голосом:

— По изменниками родины и трудового народа… — помедлил несколько секунд, затем в жуткой тишине прозвучал его вскрик: — Пли!

Треснуло дружным раскатом, вздрогнули ближайшие сосны и ели, закутавшись в белый туман от падающего с веток серебристого инея, и двое ткнулись синими лицами в истоптанный снег.

Расстрельное отделение повернулось направо, и, держа ногу, пошагало в сторону.

К лежащим тут же подошли двое, вынули из кобур револьверы, два еле слышных выстрела довершили дело.

— Так будет с каждым, кто нарушит воинскую присягу и приказы командования Красной армии! — прокричал Мехлис, гвоздя воздух кулаком в теплой рукавице, но голос его потонул в торопливой перекличке команд:

— Подразделение-еее… напра-ааа-ву! Пра-ааа-вое плечо впере-ееед…арш! Шире ша-аг! За-ааа-певай!

В атаку стальными рядами…

— завел высокий голос и сорвался, лишь громкое хрумканье снега да бряцание амуниции нарушали морозную тишину.

Затем уже другой голос, более уверенный, повел дальше:

Мы поступью твердой идем. Родная столица за нами, рубеж нам назначен вождем…

Роты подхватили, сперва несмело и нестройно, затем песня окрепла, раздалась вширь, поднялась к вершинам елей и сосен, отряхивая с них серебристую пыль:

Мы не дрогнем в бою, за столицу свою, нам родная Москва дорога, нерушимой стеной, обороной стальной разгромим, уничтожим врага…

А на поляне нервно хлопали дверцы автомобилей, четверо человек волокли по снегу два трупа, взяв их за ноги, и головы этих еще несколько минут назад живых и здоровых молодых людей мотались из стороны в сторону, оставляя в снегу длинные и неровные борозды. Их сбросили в небольшую яму, вырытую заранее, торопливо закидали землей вперемешку со снегом, разровняли и утоптали, чтобы и следов их не осталось на этой земле, некогда вскормившей их и поставившей на ноги.

 

Глава 26

Над заснеженными просторами висело низкое белесое небо, с которого сыпал мелкий снежок. Серым непроницаемым кольцом стоял вокруг лес, равнодушно окоченелый. У левой его кромки темнели маленькие самолетики, у правой — зарывшиеся в сугробы рубленые казармы и штаб истребительного полка.

Трактора в последний раз тащили по взлетной полосе куски рельсов, разравнивая снег после чистки. Механики, мотористы и даже летчики деревянными лопатами очищали рулежные дорожки, откапывали свои самолеты. Зима, ничего не поделаешь.

Командир истребительного полка полковник Кукушкин шагал по взлетной полосе в своих рыжих унтах и в рыжей же летной куртке на собачьем меху вслед за тракторами, иногда подфутболивал ногой кусок слежалого снега, морщился, как от зубной боли. И было из-за чего. Вечером из штаба авиадивизии пришел приказ о приведении полка и взлетной полосы в готовность номер один не позднее семи часов утра. Время уже шесть часов тридцать минут, полоса готова, расчистку самолетных стоянок заканчивают тоже, а из дивизии больше ни звука: то ли полетим, то ли нет.

Вдали погромыхивала артиллерия. А это значит, что наше наступление продолжается, и продолжается без поддержки авиации. Что это такое, полковник Кукушкин испытал на собственной шкуре полгода назад, когда под Гомелем, до которого успел добраться с остатками своего полка, уничтоженного на аэродроме в первые же часы войны, был втянут в бои наравне с пехотой: «Юнкерсы», что называется, «ходили по головам», не встречая с нашей стороны практически никакого сопротивления. И вот на дворе уже январь сорок второго, наши войска гонят немцев от Москвы, а его полк, полностью укомплектованный самолетами и летчиками, из-за этой чертовой погоды в боях участвует лишь от случая к случаю.

Следом за полковником идет, прихрамывая и опираясь о палку, его адъютант, старший лейтенант Скорняков, бывший летчик, списанный по ранению, совсем еще молодой человек. Дело Скорнякова доносить команды полковника до командиров эскадрилий, если нельзя их собрать в штабе, если что-то срочное, если куда-то надо катить на мотоцикле, на машине, на лошади, если надо написать приказ по полку, заполнить журнал полетов, что-то проверить, уточнить — без дела сидеть ему не приходится.

Трактора, развернувшись, возвращаются назад. Кукушкин останавливает один из них, забирается в кабину, Скорняков рядом, оба таким образом возвращаются на стоянку.

Только через два часа поступил приказ на вылет одной эскадрильи «Яков» для прикрытия полка штурмовиков Ил-2.

Небо по-прежнему висит над самой землей серым покрывалом, видимость по горизонту не превышает километра. А иногда и того меньше. Встреча с «Илами» назначена в районе высоты 210, затем поворот на юго-запад, на Сычевку: где-то там у немцев аэродром и склады с боеприпасами. Задача: прикрыть «Илы» сверху, при отсутствии в воздухе истребителей противника самим подключиться к штурмовке.

Летчики построились возле самолетов, полковник Кукушкин обошел строй, выслушал рапорт инженера эскадрильи о готовности матчасти к полету, остановился, адъютант эскадрильи зачитал приказ на вылет.

— Вы вот что, — начал Кукушкин хриплым от донимавшей его простуды голосом. — Приказ на штурмовку вам ясен и обсуждению не подлежит. Но огонь открывать только по видимым целям, а не как бог на душу положит. И непременно оставьте патроны на всякий случай. Мало ли что: фриц может спохватиться, или распогодится, чем отмахиваться будете? Чем прикрывать пахарей? Назад пахари будут возвращаться через Субботники, там тоже есть чем поживиться, так вы имейте в виду, что в этих Субботниках у немцев зениток прорва. Пока пахари будут пахать, вы поработайте по зениткам на бреющем. Но, опять же, имейте в виду возможную встречу с «мессерами». При встрече с ними не давайте себя загонять в сторону, противоположную от фронта. — Помолчал немного, коротко бросил: — По самолетам!

Летчики, одетые в меховые куртки и штаны, в унты из собачьего меха, неуклюже затрусили к своим «Якам». Взревели моторы, мотористы убрали из-под шасси красные колодки, зеленая ракета распустилась над штабом полка. Поехали!

Взлетали звеньями по три самолета, таща за собой пушистые хвосты взвихренного снега. Первое звено, второе, третье, четвертое. Через минуту самолеты растворились в мутной пелене, унося с собой гул двенадцати пропеллеров.

Кукушкин еще с минуту вглядывался в даль, потом прошел по стоянкам других эскадрилий, наблюдая за подготовкой машин к возможному вылету, свернул на рулежку, где стояло дежурное звено, готовое взлететь через минуту после сигнала, затем направился к штабу, над которым топорщились мачты радиоантенны и полоскалась на ветру полосатая «колбаса».

Всякий раз, отправляя своих соколов на задание, полковник Кукушкин испытывал чувство почти физической утраты близких ему людей, хотя знал, что летчики у него бывалые, совершили не по одному десятку боевых вылетов, на бортах большинства машин по две-три, а то и больше звезд, означающих сбитые самолеты, что не бывает такого, чтобы улетевшие на задание эскадрильи не возвращались назад целиком, разве что не вернется один-два самолета, и все равно: в ожидании не находил себе места, курил беспрестанно и пил крепкий чай. Уж надо бы привыкнуть к чужой гибели: сколько он повидал за эти восемь месяцев войны, сколько задолго до нее, но не привыкалось никак, каждый вылет полка отзывался в сердце незатухающей тревогой. И в то же самое время он что-то делал, что положено делать командиру истребительного полка: отдавал приказы, подписывал бумаги, снимал пробу на кухне для летного и наземного состава, получал приказы из дивизии, проводил совещания с начальником штаба и своими заместителями, следил за обучением молодого пополнения, но все те сорок пять-пятьдесят минут, что самолеты находились в воздухе, тревога не покидала его и росла с каждой минутой по мере истечения времени, отпущенного на полет.

Еще мучило полковника Кукушкина то обстоятельство, что немецкие истребители летают парами, а советские — тройками, что пары имеют явное преимущество перед тройкой: трем самолетам труднее держать строй, почти невозможно осуществлять маневры на высоких скоростях, тем более с применением фигур высшего пилотажа, а надо еще следить за воздухом, ведомые как бы выключены из боя, потому что их задача — прикрывать ведущего, самим же остается полагаться только на бога, а все вместе взятое есть бессмысленное расходование ресурсов, положенных для боя, что, наконец, у двух нянек дитя без глазу. Вот и сейчас в воздух поднялось четыре звена по три машины в каждом, а если парами, то было бы шесть самостоятельных единиц, шесть характеров, шесть атак, шесть скоротечных моментов боя.

Кукушкин уже писал на имя командующего ВВС Красной армии, что надо переходить на пары, знал, что и другие командиры полков и даже дивизий пишут о том же, но командующий ВВС сам не летает и даже, поговаривают, не летал никогда, и где уж ему понять, что хорошо, а что плохо. Тем более что и воздушными армиями иногда командуют бывшие пехотинцы, прошедшие спецкурсы для командного состава ВВС, для них инструкция — и царь и бог, они от параграфа ни на полшага. Кукушкин и готов бы плюнуть на устаревшие инструкции, но плюнуть — легко сказать, а когда на тебе висит арест в тридцать восьмом и строгий выговор по партийной линии, когда ты чудом избежал трибунала, то сто и тысячу раз подумаешь, плевать или не плевать. Плюнешь — а пара не вернется… И что тогда? Тогда только одно: вечная память. И не только им, но и себе самому.

— Летят! — воскликнул Скорняков, открыв дверь в кабинет полковника Кукушкина.

— Слышу, — проворчал Кукушкин и, преодолевая желание кинуться к окну, открыл портсигар, достал папиросу, стал не спеша разминать ее, чутко прислушиваясь к накатывающему на аэродром рокоту моторов.

Он знал, что в эту минуту весь полк смотрит в небо и считает возвращающиеся с боевого задания самолеты, и самому хотелось смотреть и считать. Более того, он обязан был наблюдать посадку самолетов, чтобы отметить недочеты, недисциплинированность некоторых летчиков, если таковая проявится, — да мало ли что может случиться и что он своей властью должен предупредить или исправить.

Но он также знал, как это бывает, когда летчики возвращаются с задания, еще не остывшие после боя, а если, тем более, кого-то потеряли в этом бою, да еще на последних каплях горючего, — тут уж не до пунктуального следования инструкциям, главное сесть, а все остальное потом. Зная все это и зная свой въедливый характер, полковник Кукушкин оставался за столом, выкуривая по две, иногда и по три папиросы зараз, пока не замолкал рокот последнего мотора и над аэродромом не повисала чуткая тишина.

Но более всего полковником Кукушкиным руководил страх и… стыдно сказать… суеверие, как бы вытекающие одно из другого. Да-да, самое настоящее суеверие. Он заметил как-то, что стоит ему выглянуть в окно, так уж точно: кто-то не вернулся. А однажды не вернулось целое звено. Зато если не смотрел, возвращались все как один. Такое вот совпадение. А может, и нет. Черт его знает, что это такое! Или еще кто-то, если не черт. Так что лучше перетерпеть, а уж потом, когда сядут…

Только когда затихли все моторы, полковник Кукушкин встал из-за стола, надел свою видавшую виды кожаную куртку, такой же шлем и пошел встречать летчиков, устало бредущих к тепляку, где их ожидает второй завтрак, а главное — горячий чай.

Последним покидает стоянку командир эскадрильи капитан Воронов, сбивший четырнадцать немецких самолетов, в том числе девять «мессеров». На него давно послана реляция о присвоении звания Героя Советского Союза, но бумага все еще где-то бродит или, наоборот, лежит, потому что в штабах полагают, будто сбивать немецкие самолеты — это раз плюнуть, что тогда, по их понятиям, надо Героя давать и пехотинцу за десять убитых фрицев, и артиллеристу за десять подбитых танков, потому что у каждого свое оружие и каждому противостоит соответствующим образом вооруженный противник. В этом, конечно, есть своя логика, но это логика штабного червя, не нюхавшего пороха, воспринимающего войну чисто теоретически, вдали от фронта или из глубин бомбоубежищ. А на самом деле у летчика в руках оружие весьма дорогостоящее, и сам он не приложение к этому оружию, которому грош цена в базарный день, а тоже стоит немало, и если он, летчик, с помощью этого оружия уничтожает такое же оружие врага и самого врага, сохраняя свое оружие и себя самого, то от этого выигрывает и армия, и страна в целом многократно. Трудно даже подсчитать в рублях, сколько она выигрывает. И поощрять такой выигрыш необходимо. Впрочем, как и пехотинца, и танкиста, и всех остальных, кто сражается, не щадя живота своего. И в последнее время, действительно, стали поощрять материально: за сбитый самолет, за подбитый танк и за что-то там еще. И правильно: деньги эти сами по себе — мелочь, но у летчиков где-то в тылу есть семьи, им лишний рубль по нынешним временам далеко не лишний.

Командир эскадрильи Воронов подходит, останавливается в трех шагах от командира полка, докладывает:

— Товарищ полковник. Эскадрилья вернулась с задания в полном составе. Задание выполнила. Самолетов противника в воздухе не обнаружила. Штурмовку аэродрома и других наземных целей произвела без замечаний. Результаты уточняются. Три машины имеют повреждения от наземного огня. Боеприпасы израсходованы полностью.

— Как подопечные?

— Один штурмовик сбит зенитным огнем, упал на лес — сам видел. Один дымил, но линию фронта перетянул. Пахари к нам претензий не имеют.

— Хорошо, отдыхайте.

Воронов всегда докладывает таким образом: поработали, мол, приказ выполнили, а чего сколько, пусть считают те, кому положено. И не из скромности, а из принципа. Другие комэски могут и приврать, но не Воронов.

Вечером на разборе полетов в присутствии всех летчиков полка тот же Воронов толково и подробно разберет все детали боевого вылета, но не сейчас. Сейчас это практически бессмысленно. Кукушкин по своему опыту знает, что сразу после боя в голове винегрет, при этом весьма несъедобный, и надобно какое-то время, чтобы все в ней утряслось и встало на свои места.

Итак, до вечера. А пока впереди целый день, и могут быть другие полеты.

Кукушкин обошел вернувшиеся машины, возле которых колдовали мотористы и механики, осмотрел повреждения, даже совал в иные пулевые и осколочные отверстия пальцы, определяя на ощупь, что и насколько повреждено.

Пока полковник обходил самолеты, снова повалил снег, завыл ветер, захлопали на ветру брезентовые чехлы, из виду исчезли и лес, и стоянки, и штаб с мотающейся по ветру «колбасой». Чтоб ее черти побрали… этакую-то погоду! Одно хорошо, что и фрицы не летают, следовательно, пехота может отдыхать.

 

Глава 27

Еще днем Кукушкину позвонил командир соседнего полка и предупредил, что надо ожидать к себе большое начальство. Зачем едет начальство, не сказал, но посоветовал вертеть в кители дырку.

Что ж, дырку так дырку. Но и порядок тоже должен быть. И Кукушкин еще раз обошел свое хозяйство, больших недостатков не обнаружил, а за мелочи пожурил и велел устранить, не ссылаясь при этом ни на кого. В конце обхода заглянул в санчасть, где медсестрой числилась его жена. Присел в ее маленьком кабинетике на лежак, расстегнул куртку, снял шлем, пригладил ладонью свалявшиеся редкие волосы.

— Все хрипишь? — спросила жена, придирчиво оглядывая мужа своими черными нерусскими глазами.

— Да уже не так, как вчера, — успокоил ее Кукушкин.

Она молча кивнула головой, заставила выпить порошок, накапала в нос ментоловых капель, затем присела напротив, сложив на коленях руки с длинными сухими пальцами, и Кукушкин увидел, как она постарела за эти несколько месяцев войны, и в сердце его кольнуло жалостью.

Они сидели и молча смотрели друг на друга, при этом каждый знал, о чем думает другой. Все о том же: дочь с внучкой осталась на оккупированной территории, зять сгинул в первые же дни войны. Что с ними, как они и где — думай что угодно. Лучше бы не думать: не поможешь, но не думать не получалось ни у него, ни у нее. А молчать о своих думах они умели.

— Мда, — произнес Кукушкин, оперся о колени руками, встал. Затем предупредил: — К нам командующий сегодня должен приехать… Такое вот дело… — И вышел за дверь.

Начальство нагрянуло в полк ближе к вечеру — сам командующий воздушной армией генерал Новиковский с начальником политуправления армии дивизионным комиссаром Севским.

Генерал Новиковский был человеком грузным и одышливым, хотя еще совсем молодым — не старше сорока лет. О нем поговаривали, что для него сесть в самолет, хотя бы в тот же «кукурузник», чуть ли не подвиг. И это при том, что генерал начинал когда-то курсантом Качинского училища летчиков, но до полетов так и не дошел, направив всю свою энергию на комсомольскую работу, и на этой стезе сделал стремительную карьеру. Сперва был секретарем комсомольской организации училища, затем, вступив в партию, пошел по партийной линии, а когда Большая чистка открыла множество всяких вакансий, занял одну из них и попер, и попер. И вот теперь командует целой воздушной армией. И не плохо, надо признать, командует. В том смысле, что армия имеет новейшие самолеты, не испытывает недостатка ни в боеприпасах, ни в горючем, не говоря об остальном, полностью обеспечена летным составом, который постоянно пополняется, при этом молодых летчиков не бросают в бой с первых же их шагов в боевом полку, а месяц-другой натаскивают на полеты в самых сложных условиях, а уж потом, когда созреют, постепенно втягивают в боевые полеты под постоянным контролем бывалых пилотов. Поэтому в армии самые низкие потери и самый высокий показатель сбитых самолетов противника. Вот если бы этому генералу да современное видение воздушного боя, тогда бы цены ему не было.

Генерала и его свиту принимали в столовой — самом большом помещении, которое использовалось как по прямому назначению, так и для всяких мероприятий. В том числе и для разбора полетов.

Для начала Новиковский произнес большую речь, охарактеризовав военное положение на фронтах, в Европе и в мире в целом, затем перешел к самому главному: к награждению. Командир соседнего полка не ошибся: Кукушкину вручили орден Боевого Красного Знамени, летчиков и технарей не забыли тоже, исходя из заслуг каждого, а капитану Воронину — наконец-то! — сообщили, что ему присвоено звание Героя Советского Союза, но вручать награду будут в Кремле, куда он и должен не мешкая выехать.

Потом был собран внеочередной ужин, выпили, как водится, опуская в стаканы ордена, и полковник Кукушкин, видя благорасположение к нему и его полку генерала Новиковского, возьми да и напомни ему:

— Я посылал вам рапорт, Евгений Иванович, о том, что пора и у нас отказаться от троек и вводить боевые пары. Немцы — они ж не дураки, и опыт у них, так что в этом деле нас опередили. К тому же на практике нам же и доказали, что пары более приспособлены для современного воздушного боя, чем тройки, потому что…

Полковник Кукушкин еще не закончил фразы, когда заметил, как стало багроветь широкое лицо генерал-лейтенанта Новиковского. И одновременно стало сереть узкое лицо дивизионного комиссара Севского.

Но Кукушкин решил не отступать:

— Я понимаю, что этот вопрос сразу не решишь, для этого надо пересмотреть инструкции, но когда-то же необходимо это сделать. Хотя бы в порядке эксперимента. Я могу взять на себя ответственность организовать несколько таких пар из своих летчиков…

— Это как же вас понимать, товарищ полковник? — выдавил наконец из себя Новиковский, всегда весьма болезненно относившийся ко всяким предложениям снизу. Тем более высказанным в такой поучительной, можно сказать, форме. — Это что же получается по-вашему? Получается, что немцы для вас примером стали? Фашисты, значит, для коммуниста примером стали? Учиться у них вздумали? Так, что ли, вас понимать надо?

Хотя генерал говорил негромко, в помещении повисла такая тишина, что стало слышно, как воет в трубе ветер и шуршит по замерзшему стеклу окна снег.

Кукушкин понял, что завел этот разговор не к месту, но назад хода не было, обвинение ему брошено, и надо на него отвечать. И он ответил, глядя в побелевшие глаза командующего:

— Я не вижу ничего зазорного в том, чтобы учиться у сильного и грамотного противника, товарищ генерал-лейтенант. Петр Первый не считал зазорным учиться у шведов, товарищ Сталин говорил о заимствовании передового опыта у капиталистических государств. В своем рапорте на ваше имя я, как мне представляется, вполне аргументировано доказал, что тройки себя изжили, они препятствуют…

— Я читал ваши так называемые аргументы, то-ва-рищ полковник, — перебил Кукушкина Новиковский. — И не вижу в них ни малейшего смысла. И не только я, но и командование ВВС Красной армии. И больше этот вопрос советую вам не поднимать. Если не хотите нажить себе неприятности.

Командующего армией поддержал начальник политотдела Севский:

— Странно, — произнес он насмешливо, — что вы, полковник, не замечаете очевидных факторов: суммарный огонь трех самолетов больше, чем двух. Помножьте это на большевистский моральный дух, коммунистическую идеологию, русскую смекалку и ненависть к проклятым фашистским агрессорам и вы получите тот результат, который не учли в своих так называемых аргументах…

— Все, хватит! — бросил Новиковский, поднимаясь из-за стола. — Разговор окончен. Синоптики дают на завтра летную погоду. Имейте это в виду. Желаю успеха, — и при полном молчании покинул помещение вместе со своей свитой.

Полковник Кукушкин не сдвинулся с места. Он чувствовал себя опустошенным и униженным…

 

Глава 28

На другой день погода действительно улучшилась, и с раннего утра начались полеты по прикрытию штурмовиков и бомбардировщиков, схватки с немецкими истребителями, пошли потери — что ни день, то к вечеру в столовой одно-два места пустуют, стоят тарелки, лежат ложки-вилки, а есть ими некому. И ничто не помогает — даже то, что Кукушкин не выглядывает в окно.

«Что-то не так, — думает он по ночам, ворочаясь на узкой кровати. — Видать, и вправду немцы перебросили на наш участок фронта одно из своих лучших истребительных соединений. Летчики говорят, что все „мессеры“ разукрашены, как новогодние игрушки, всякие знаки на них и страшенные морды. Надо будет слетать самому и посмотреть, что за асы такие к нам пожаловали».

Но самому полковнику Кукушкину слетать никак не получается. Если непогода делает передышку, поднимается почти весь полк, его дело — провожать и встречать, и единственное, что он может себе позволить — погонять над аэродромом молодых летчиков в парном учебном бою. И в непогоду Кукушкин не дает никому придаваться унынию, занимая летчиков изучением теории и матчасти, изнуряя их в небольшом спортзале физическими упражнениями и чисткой снега.

В один из февральских дней, когда после полудня снегопад неожиданно прекратился и облачность несколько приподнялась над укутанной снегом землей, Кукушкин вызвал к себе Воронова, недавно вернувшегося из Москвы с Золотой Звездой Героя на широкой груди, и предложил вдвоем слетать на разведку в сторону Вязьмы.

— Пойдешь ведущим, — излагал задачу Кукушкин. — Надо посмотреть, что у фрицев в тылу делается. Там наши в окружении дерутся, приказано сбросить им медикаменты и пакет. Искать своих будем на бреющем. На обратном пути, если встретим фрицев, атакуем. Проверим лишний раз работу в паре. Рано или поздно, а переходить на пары придется. Надо к этому быть готовыми. Ну, и, как говорится, поищем себе чести, а полку славы.

Взлетели друг за другом по узкой, очищенной от снега полосе. Едва оторвавшись от земли, убрали шасси и взяли курс на Вязьму. Видимость то более-менее, то ни к черту. Шли сперва вдоль железной дороги, потом вдоль русла реки, оставляя в стороне деревни и села, проскочили над своими окопами, потом над немецкими. Промелькнули танки, пушки, но никто не выстрелил. И не удивительно: два самолета неожиданно выскакивали из снежной мути и в ней же растворялись, — тут и головы поднять не успеешь.

Не долетая до Вязьмы, пошли к югу, туда, где в окружении дрались кавалеристы генерала Белова, десантные батальоны и пехотные дивизии 33-й армии генерала Ефремова. Эти части должны были взять Вязьму и тем завязать горловину мешка, в котором оказалась бы Ржевско-Вяземская группировка противника, но не взяли: немцы оказались и сильнее, и тоньше, чем предполагал командующий фронтом Жуков, в результате наступающие армии сами оказались в мешке.

Здесь оба самолета немного покружили над лесом, обнаружили стоящих у коновязей лошадей, потом заметили группу машущих руками людей, сбросили над ними два тюка с медикаментами, в одном из которых был пакет, покачали крыльями и пошли назад.

Капитан Воронов вел самолет уверенно, полковнику Кукушкину оставалось только идти за ним, как привязанному, чтобы не потерять из виду: погода снова начала портиться, иногда попадали в снежный заряд, тогда ведомый видел лишь тень от впереди летящего самолета, да и та иногда растворялась в снежной круговерти. Все-таки выбрались, впереди несколько даже разъяснилось, и вот она — Вязьма. Замелькали под крыльями разрушенные и сгоревшие дома, железнодорожная станция, составы на ней, машины, танки.

Воронов покачал крыльями, что на языке летчиков, не имеющих радиостанций, означало: «Внимание! Приготовиться в бою! Делай, как я!» Кукушкин догадался, что Воронов хочет атаковать станцию.

За Вязьмой поднялись повыше, развернулись, пошли назад. Земли почти не видно, Воронов рассчитывал по времени, затем, когда внизу замелькали окраины, несколько снизились, над городской площадью вошли в пике и ударили из пулеметов и пушек по всему, что там двигалось и стояло, а там было полно грузовых машин и бронетранспортеров, свернули к железнодорожной станции, пронеслись над эшелонами, над пыхтящими паровозами. Вышли из пике уже за городом, сделали горку, снова пошли назад и — новая атака. А там горели вагоны, два паровоза стояли окутанные паром, на площади тоже что-то горело и даже, похоже, взрывалось. Значит, не впустую сработали. На этот раз их встретили огнем зенитки, но они слишком быстро проскочили над целью и снова ушли в облака. В облаках, чтобы не столкнуться, разошлись в разные стороны, снова соединились лишь над лесом и пошли к своему аэродрому.

— Ну как? — спросил Воронов, когда они с Кукушкиным, оставив парашюты мотористам, сошлись под навесом курилки и жадно сделали по нескольку затяжек «Беломором».

— Нормально. Жаль, «мессеров» не встретили.

— Жаль, конечно, но у меня, между прочим, товарищ полковник, ни одного патрона не осталось.

— У меня, между прочим, товарищ капитан, тоже.

Воронов, коротко хохотнув, уточнил:

— Зато рубаху хоть выжимай.

— Нормально. Так и должно быть. Не к теще на блины летали, — без тени улыбки оценил признание Воронова Кукушкин. Посмотрел на небо, на стоящие самолеты оценивающим взглядом, заключил: — Завтра, если повезет, слетаю еще. И ты тоже. С кем-нибудь из молодых. — Бросил окурок в урну и пошагал к штабу, раскачиваясь на ходу, будто шел по палубе корабля.

«Досталось старику, — с сочувствием подумал Воронов, глядя вслед командиру. — Но ничего, молодцом Батя. Иному молодому сто очков вперед даст».

И тоже пошагал, но несколько в другую сторону — к тепляку, рубленой избушке, над крышей которой ветер трепал дым, вываливающийся из железной трубы, где в ожидании полетов коротали время летчики его эскадрильи. Куртка капитана была распахнута, шлемофон сдвинут на затылок, порывы ветра кидали ему в лицо и грудь колючие снежинки, а Воронову все еще было жарко.

Но назавтра слетать в паре не удалось, хотя погода и разъяснилась настолько, что немцы тоже возобновили свои полеты. Снова полк летал на сопровождение штурмовиков и бомбардировщиков, снова вступали в бой с немецкими истребителями, снова были потери. И чаще всего потому, что тройки в коловерти скоротечного боя распадались, не выдерживая строя, откалывался кто-то из ведомых и становился легкой добычей противника. Зато оставшаяся пара вела себя значительно увереннее и спуску «мессерам» не давала. И полковник Кукушкин стал посылать свои истребители парами, в приказе по полку делая оговорку: «… ввиду некомплекта звеньев и неслетанности пополнения». Эта оговорка должна была отвести от него обвинение в самоуправстве, пренебрежении инструкциями, нарушении дисциплины и прочих грехах.

Полеты только что закончились. Сегодня потерь в полку не было. Может, повезло, может сработало новшество. До темноты еще оставалось часа полтора. Кукушкин давал последние инструкции ведомому, старшему сержанту Чаплиеву, рыжеватому девятнадцатилетнему парнишке, два месяца как прибывшему в полк с пополнением. Они с этим Чаплиевым не раз барражировали над своим аэродромом, отрабатывая слаженность в исполнении маневров. Впрочем, не только с ним, но Чаплиев нравился ему своей дисциплинированностью, цепкостью и выносливостью. И стрелял он хорошо, правда, пока лишь по наземным мишеням.

— Значит, так, сержант, — говорил Кукушкин своим занудливым голосом. — От меня ни на шаг, никаким соблазнам не поддаваться, следить за воздухом и обо всем докладывать мне соответствующим образом!

— Так точно, товарищ полковник! — отчеканил Чаплиев, глядя на Кукушкина преданными рыжеватыми глазами.

— Тогда по коням.

Этот вылет должен быть свободной охотой, в журнале полетов, однако, он будет отмечен как тренировочный полет в прифронтовую зону — все для того же начальства.

Кукушкин и на этот раз пошел к Вязьме. Но они еще не пересекли линию фронта, как заметили девятку «юнкерсов», возвращавшихся с бомбежки наших тылов. И самое удивительное — без прикрытия. То ли немцы рассчитывали на притупление бдительности русских по причине приближающейся ночи, то ли прикрытие ушло на свои аэродромы, израсходовав горючее.

Немцы летели на высоте двух километров. Кукушкин с Чаплиевым шли на полкилометра ниже. Кукушкин решил атаковать снизу.

«Юнкерсы» быстро наплывали в перекрестие прицела, росли, все более заслоняя небо. Оба «Яка» лезли вверх по пологой кривой, немцы, судя по всему, их еще не заметили на фоне бело-темных пятен земли. Когда осталось метров двести, Кукушкин выровнял самолет, откинул предохранительную скобу и нажал на гашетку. Дымные струи вырвались с боков фюзеляжа, дрожь сотрясла его корпус, — и Кукушкин увидел, как разлетается плексиглас кабины последнего «юнкерса», тут же слегка сработал штурвалом на себя, снова задрал нос, опять нажал на гашетку, как только второй самолет ввалился в перекрестие прицела.

Затем Кукушкин бросил машину вверх, сделал вертикальную бочку, свалил машину на крыло и кинулся вдогонку уходящим «юнкерсам». «Раз, два… пять, шесть», — сосчитал Кукушкин самолеты врага. Один дымил и шел с резким снижением. Других видно не было, а разглядывать, куда они подевались, недосуг.

На этот раз атака предстояла сверху. Оглянулся — Чаплиев шел за ним, как приклеенный.

«Молодец, сынок, — мысленно похвалил его Кукушкин, прилаживаясь к хвосту последнего „юнкерса“».

На этот раз «юнкерсы» вползали в прицел не так стремительно. Видно было, как задние виляют хвостовым оперением, стараясь вывести на прицельную стрельбу пулеметы своих стрелков.

Кукушкин подошел к самолетам врага так близко, что стали видны заклепки на обшивке последнего бомбера. Нажал гашетку. Он всем своим существом чувствовал, и даже видел, как пули и снаряды рвут дюралюминевое тело самолета врага, затем рулем поворота чуть влево — и снова огонь, чуть вправо — и еще раз.

Они промчались под брюхами четырех оставшихся «юнкерсов», затем заложили левый вираж, да такой крутой, что у самого Кукушкина заложило уши. Но Чаплиев удержался за ним, — и только тогда Кукушкин разглядел четверку «мессеров», проскочивших мимо.

Кукушкин снова заложил вираж и пошел навстречу «мессерам», но едва вышел на прицельную стрельбу, сбросил газ, провалился, затем снова полный газ, полез вверх, и оттуда пошел в атаку. Немцы не выдержали, разбежались парами в разные стороны. Кукушкин не стал за ними гоняться: он увидел, что самолет Чаплиева дымит и уходит вниз в сторону фронта. Кукушкин тоже свалился вниз, туда, куда тянулся дымный след от машины ведомого. Он догнал его, пристроился сбоку и увидел Чаплиева: голова летчика была в крови, плексиглас кабины в рваных дырках.

«Садись, сынок, садись! — кричал он Чаплиеву, будто тот мог его услышать, и делал придавливающие движения рукой. — Шасси не выпускай. На брюхо садись!» — продолжал кричать он, следя за тем, как самолет ведомого опускается все ниже и ниже к белому полотну реки, и вот он как-то неуклюже клюнул носом, выровнялся и, шлепнувшись в снег, взвихрив его, проскользил немного на брюхе, развернулся и замер, уткнувшись одним крылом в сугроб.

«Молодец, — похвалил Кукушкин ведомого. — Держись, сынок, держись!»

И полковник Кукушкин, оглядевшись и не заметив самолетов противника, тоже повел свой самолет на посадку. Он тоже садился на брюхо, но сел чисто, долго скользил по снежной целине, с тревогой слыша, как костыль скребет о лед и дергает машину на неровностях, остановился метрах в пятидесяти от самолета ведомого, открыл фонарь, отцепил парашют, полез из кабины. А с берега уже бежали по льду люди, и Кукушкин, хотя и был уверен, что он на своей территории, однако, лишь разглядев этих людей хорошенько, вздохнул с облегчением и убрал в кобуру пистолет.

Сержанта Чаплиева вытащили из кабины, положили на носилки, понесли. Полковник Кукушкин шел сбоку, вглядывался в меловое, заострившееся мальчишеское лицо пилота, а в душе его вместе с ударами сердца, в лад со скрипом снега под ногами стучали слова, похожие на молитву: «Только бы выжил… Ведь совсем ребенок… Только бы выжил…»

Чаплиев, открыв глаза, прошептал белыми губами:

— Одного я свалил, Батя.

— Ты не одного свалил, сынок, ты двоих свалил… — И добавил: — Потерпи маленько.

Чаплиев закрыл глаза, на его губах застыла блаженная улыбка…

Конец тридцать третьей части

 

Часть 34

 

Глава 1

В романе, даже историческом, не принято ссылаться на документы… уже хотя бы потому, что, сославшись единожды, автор и во всех других случаях как бы становится обязанным следовать документам же, а если таковых по поводу тех или иных событий не существует, то и не соваться к читателю со своими домыслами и вымыслами. Но я уже рискнул «сунуться» с военными дневниками командующего группой армий «Центр» фельдмаршала Федора фон Бока в надежде, что читатель получит возможность посмотреть на одни и те же события первых месяцев войны с двух сторон: с нашей и с немецкой, и сделать соответствующие выводы. Однако военные дневники вел не только фон Бок, а, судя по всему, ведение таких дневников вменялось в обязанность всем военачальникам немецкой армии определенного ранга. Дневники эти сдавались в исторический архив, но далеко не все сохранились до нашего времени. Так, например, дневники фон Бока периода польской и западной кампаний, в которых он принимал активное участие в качестве командующего группами армий, были утрачены в результате пожара в этом самом историческом архиве. К счастью, сохранились дневники за 1941-42 годы генерал-полковника Франца Гальдера, исполнявшего должность начальника штаба сухопутных войск, а в сентябре 1942 с этой должности снятого. Возможно, существуют и другие подобные дневники, но, я полагаю, нам хватит и этих двух. Однако Гальдер, прежде чем выпустить в свет свои дневники через несколько лет после войны, имел возможность их отредактировать, убрав то, что не обязательно было знать, по его мнению, читателям послевоенной Европы. Такое предположение имеет под собой веское основание: давно доказано, что все дневники ведутся для того, чтобы оправдаться перед историей. Фон Бок, напротив, не дожил до конца войны, погибнув во время бомбежки Берлина в начале 45-го года, и, само собой, отредактировать свой дневник не мог. Следовательно, мы получили его в первозданном виде, и это самое интересное и важное со всех точек зрения, хотя и в данном случае принимать его надо с определенной осторожностью. Мы еще встретимся с этим дневником, когда фон Бок возглавит группу армий «Юг», которая будет затем (по плану операции Блау) разделена на две группы: «А» и «Б». Первая пойдет к Кавказу, вторая — к Сталинграду. А пока я попытаюсь показать обстановку на советско-германском фронте с точки зрения генерала Гальдера, которая формировалась на основе его опыта и осведомленности. При этом должен напомнить моим уважаемым читателям, что немецкие генералы и фельдмаршалы видели, что само собой разумеется, военную обстановку с «той стороны», а Верховный Главнокомандующий РККА Сталин, генерал армии Жуков, как и другие советские генералы, — с «этой». Это мое напоминание, за которое прошу меня извинить, относится больше всего к читателям молодым, не имеющим того жизненного опыта, которым умудрены их отцы и деды, и то, что может им показаться очевидным, читая мой роман, было далеко не столь очевидным для обеих сторон в то далекое время.

Еще одно маленькое отступление: Военный дневник генерал-полковника Гальдера начат в 1939 году, то есть с самого начала Второй мировой войны, нас же интересует та его часть, которая относится к сражению за Москву, и с того момента, когда фон Бок был отстранен — по собственному желанию — от командования группой армий «Центр».

Итак, выдержки из дневника генерал-полковника Гальдера.

19 декабря 1941 года, 181-й день войны.

Обстановка на фронте:

Группа армий «Юг»: Противник предпринял в Севастополе контратаку при поддержке танков. В Краснодаре отмечается сосредоточение авиации противника.

Группа армий «Центр»: Противник наступает на всем фронте. Установлены еще четыре новые дивизии. На автостраде танки.

Группа армий «Север»: Ничего существенного.

13:00 — Вызван к фюреру.

а. Фюрер намерен взять на себя командование сухопутными войсками, так как главком (генерал-фельдмаршал Вальтер фон Браухич — МВ) уходит в отставку по болезни. Я должен исполнять свои обязанности.

Текущие оргвопросы:

1. Управление общих дел готовится сформировать отряды по борьбе с партизанами. Они насчитывают 12 батальонов, или 36 рот.

3. Перестройка промышленности вооружений.

4. К началу января в действующую армию будут отправлены 10 батальонов ландвера и 10 строительных батальонов.

Группа армий «Центр»:

Противник прорвал фронт по обе стороны от Тарусы и Алексина. Обстановка очень напряженная. У Рузы противник прорвался с северо-запада. 5-й армейский корпус, сохраняя порядок, отходит с боями. Противник ведет преследование.

В районе севернее Ханино передовые кавалерийские части противника продвигаются на Калугу. Южнее Тарусы в наш тыл просочились лыжные батальоны противника. Во Льгове противник. Войска охвачены апатией. Противник сумел прорваться за наши передовые укрепления. Завтра мы новых сил не получим.

20 декабря 1941 года, 182-й день войны.

Высказывания фюрера:

Опорные пункты, располагающиеся в промежутках между населенными пунктами, должны отапливаться… Мы должны научиться ликвидировать прорывы. Сознание своего долга. Не думать об отступлении, если того не требует обстановка. Организация заградотрядов. «Русская зима» — изжить это выражение! Ничто из матчасти и запасов не должно попасть в руки противника. Уничтожать все без остатка. Противник должен жить на подножном корму. Использование трофейной артиллерии. Каждый пекарь должен оборонять свой опорный пункт. Все имеющиеся в распоряжении части, находящиеся на родине и на Западе, направить на Восточный фронт. У пленных и местных жителей безоговорочно отбирать зимнюю одежду. Оставляемые селения сжигать. Истребительные отряды для борьбы с партизанами обеспечить на родине хорошим зимним обмундированием… Италии, Венгрии и Румынии будет предложено своевременно выставить крупные силы на 1942 год, с тем, чтобы они прибыли к месту назначение до начала весенней распутицы, откуда маршевым порядком вышли бы к линии фронта.

Генерал Кейтель (управление кадров) докладывает об очень напряженном положении с офицерским составом: резервы офицерского состава иссякли.

21 декабря 1941 года (воскресенье), 183-й день войны

На фронте 2-й армии противник прорвался в полосах 16-й моторизованной и 9-й танковой дивизий до реки Тим… Критическое положение сложилось южнее Калуги. Здесь противник ударом от Одоево ворвался в Калугу.

Клюге (новый командующий группы армий «Центр» — МВ) постепенно поддается требованиям подчиненных ему войск (об отходе на следующие рубежи — МВ). Необходимо, чтобы он стал упорнее и тверже. Гудериан, по-видимому, совершенно потерял способность владеть собой. Я напомнил ему о приказе фюрера, согласно которому Гудериан отвечает за удержание рубежа от Оки до Жиздры.

22 декабря 1941 года, 184-й день войны.

Войска южного фланга 4-й армии юго-восточнее Калуги окружены противником, который одновременно развивает наступление от Тарусы. На этом участке положение необычайно тяжелое. Отдано распоряжение о применении кумулятивных снарядов (до этого не применяемые по соображениям секретности — МВ)

23 декабря 1941 года, 185-й день войны.

9-я армия отошла под мощными ударами противника.

Группа армий «Север»: Отход на рубеж по Волхову в основном происходит в соответствии с планом. Противник предпринимает усиленные атаки из Ленинграда на участке западнее Невы.

Погода: Мороз не сильный, однако большие снегопады мешают действиям авиации.

Новые формирования. Создание частей и соединений для наступательных действий за счет имеющих бронь начнется в конце февраля.

Возобновление в максимальном количестве производства легких и тяжелых полевых гаубиц, артиллерийских орудий, зениток и боеприпасов к ним.

Переброска военнопленных в эшелонах, идущих порожняком.

Рабочая сила из оккупированных русских областей.

Против Англии — оборонительная стратегия.

Предварительные соображения относительно возможности сформирования новых дивизий. Танки поступают, автомашин нет. Более 24 танковых дивизий укомплектовать нечем. Следует изменить сложившееся положение, повернув руль на 180 градусов. Доля промышленных мощностей должна быть пересмотрена в пользу переключения ряда мощностей на обеспечение сухопутных войск за счет сокращения мощностей, работающих на другие виды вооруженных сил.

25 декабря 1941 года, 187-й день войны.

На фронте группы армий «Центр» этот день был одним из самых критических дней. Прорыв противника вынудил части 2-й армии отойти. Гудериан, не считая нужным посоветоваться с командованием группы армий, также отходит на рубеж Оки и Зуши. В связи с этим командование группы армий потребовало сменить Гудериана, что фюрер немедленно выполнил.

Фронт 9-й армии начал распадаться. На северном фланге в районе Торжка и западнее обозначается новая угроза. Исправить положение в настоящий момент нет никаких возможностей.

Генерал Бранд получил задачу составить расчет на использование химических средств против Ленинграда.

26 декабря 1941 года, 188-й день войны.

Группа армий «Юг»: Противник перебрасывает войска через Керченский пролив — (Начало Керченско-Феодосийской десантной операции Красной армии — МВ).

Группа армий «Центр»: Танки 4-й танковой дивизии застряли в снегу севернее Белева.

Группа армий «Север»: Никаких значительных событий. Наши части отошли за Волхов.

29 декабря 1941 года, 191-й день войны.

Группа армий «Центр»: Очень тяжелый день! Противник прорвал наш фронт севернее Мценска и на северном фланге 2-й танковой армии. Очень тяжелое положение сложилось на фронте 9-й армии, где командование, как мне кажется, совершенно потеряло выдержку.

Группа армий «Север»: Противник несколько вклинился в нашу оборону на стыке 16-й и 18-й армий. Отдан приказ начать контрнаступление в полосе прорыва противника на Волховском фронте. Большое беспокойство вызывают атаки противника в районе Ладожского озера. Настроение нервозное.

2 января 1942 года, 195-й день войны.

Весь день ожесточенные бои. В Крыму наступление противника приостановлено активными действиями нашей авиации. На фронте 4-й и 9-й армий возник тяжелый кризис. Прорыв противника севернее Малоярославца превратился в оперативный. Сложившаяся обстановка побудила фельдмаршала фон Клюге запросить разрешения на отвод войск на соседних участках. У меня произошло бурное объяснение с фюрером, который продолжает настаивать на своем. Эти бесконечные нотации, сдобренные совершенно необоснованными упреками, отнимают много времени и мешают плодотворной работе. Фон Клюге находится в каком-то трансе и говорит о том, что ему не доверяют.

3 января 1942 года, 196-й день войны.

В связи с очень глубоким прорывом противника между Малоярославцем и Боровском обстановка на фронте группы армий «Центр» чрезвычайно осложнилась. В ставке фюрера снова разыгралась драматическая сцена. Он высказал сомнение в мужестве и решительности генералов. В действительности же все дело в том, что войска просто-напросто не могут больше выдерживать морозы, превышающие 30 градусов.

На фронте группы армий «Север» боевые действия в связи с понижением температуры до минус 42 градусов прекратились.

5 января 1942 года, 198-й день войны.

Потери с 22.6 по 31.12.1941 года: Ранено 19016 офицеров, 62292 унтер-офицера и рядовых; убито 7120 офицеров, 166 602 унтер-офицера и рядовых; пропало без вести — 619 офицеров, 35254 унтер-офицера и рядовых.

Итого потеряно 26755 офицеров и 804148 унтер-офицеров и рядовых.

Общие потери сухопутных войск на Восточном фронте составляют 830 903 человека, то есть 25,96 процента численности сухопутных сил на Востоке (3,2 млн человек).

………………………………………………………

5 февраля 1942 года, 229-й день войны.

Генерал-полковник медицинской службы доктор Хандлозер:

В общей сложности в войсках Восточного фронта насчитывается 60 977 больных. Сыпной тиф: 4400 случаев заболевания, 729 — со смертельным исходом.

9 февраля 1942 года, 233-й день войны.

Доклад полковника Окснера о готовности к химической войне.

18 февраля 1942 года, 242-й день войны.

Обстановка без особых изменений.

Гитлер: Самое важное — удержать Ленинград в кольце блокады.

23 февраля 1942 года, 247-й день войны.

Ожидавшегося наступления противника в честь Дня Красной Армии не произошло. Обстановка без существенных перемен.

 

Глава 2

В январе сорок второго года наступление Красной армии, что хорошо видно из дневника генерал-полковника Гальдера, продолжалось. Наступали не только Западный и Калининский фронты, но и воссозданный Брянский, Юго-западный, Южный, Северо-Западный, Волховский, Ленинградский и Карельский. Фактически наступление шло по всему фронту от Баренцева моря до Черного, но не везде столь же успешно, как под Москвой. Да и здесь к концу января каждый шаг давался уже с большим трудом, резервы быстро истощались, а немцы оказывали все возрастающее сопротивление. Более того, командующие фронтами и Ставка, увлекшиеся наступлением, своими поспешными и не слишком продуманными решениями приводили к тому, что наши войска то там, то тут попадали в трудное положение, дивизии и корпуса оказывались отрезанными от основных войск, что говорило не просто об увлечении наступлением, но и о неумении наступать, организовывать четкое взаимодействие между родами войск, о переоценке своих сил и недооценке сил противника. Наступающим армиям не хватало боеприпасов, чтобы подавлять огневые точки немцев и его артиллерию, не хватало танков, чтобы окружать отдельные немецкие части, самолетов, чтобы успешно противодействовать авиации противника и громить его живую силу и технику.

Однако Сталин, усмотрев в нынешней ситуации на советско-германском фронте некую аналогию с 1812 годом, не хотел и слышать о приостановке наступления.

— Наша разведка докладывает, — говорил он, расхаживая по кабинету, — что немцы тащат дополнительные воинские формирования откуда только можно: из Норвегии, Финляндии, Франции. Даже из Сербии, где сербские партизаны ведут с ними настоящие сражения. Гитлер приказал отправить на фронт всех тыловиков, полицейские батальоны и полки, учащихся унтер-офицерских школ. О чем это говорит? — задал Сталин вопрос, остановившись напротив стола для заседаний, за которым сидели члены Государственного комитета обороны. И сам же ответил: — Это говорит о том, что резервов у Германской армии практически не осталось, затыкать дыры, пробиваемые нашими войсками в их обороне, нечем. Более того… — Сталин подошел к своему столу, взял коробок со спичками, стал раскуривать погасшую трубку. Все молча следили за его медлительными движениями. А он, пару раз пыхнув дымом, продолжил: — Более того. Гитлер, уверенный, что покончит с Советским Союзом за два-три месяца, решил, что танки и артиллерия ему больше не понадобятся, и переключил свою промышленность на производство подводных лодок и самолетов. Теперь ему придется, хочет он того или нет, снова возрождать производство техники для сухопутной армии. А это быстро сделать нельзя. Тем более что он забрал и продолжает забирать из промышленности квалифицированные кадры, чтобы восполнить понесенные потери на советско-германском фронте. Отсюда сами собой напрашиваются выводы: нам необходимо наращивать мощные рассекающие удары сразу на нескольких направлениях. Скажем, под Ленинградом, под Москвой и на юге: под Харьковом и в Крыму. И враг побежит. Если мы сегодня не воспользуемся благоприятным положением, сложившемся на советско-германском фронте, грош нам цена. Завтра такой возможности может у нас не быть: Гитлер придет в себя и восстановит боеспособность своей армии.

Никто Сталину не возражал. Он остановил свой взгляд на командующем Западным фронтом генерале Жукове, спросил:

— Вы, товарищ Жюков, все еще настаиваете на своей точке зрения?

— Настаиваю, товарищ Сталин, — ответил Жуков, вставая. — Да, войска противника измотаны и обескровлены в предыдущих боях. Но они не бегут. Они всякий раз отходят с боями, даже в том случае, когда нам удается прорвать их фронт в том или ином месте. Более того, нам удавалось даже окружать отдельные полки и дивизии, но нашим командирам не хватает умения, чтобы довести дело до полного разгрома окруженных. Как правило, они сравнительно легко прорывают кольцо наших войск, оставляя нам горы разбитой техники. К тому же мы вынуждены бросать в бой плохо обученные войска, ведомые слабо подготовленными командирами. Наши танки чаще выходят из строя по причине неграмотной эксплуатации, чем от огня противника, самолеты ломаются чаще при взлетах и посадках, чем гибнут в бою, потому что летчиков готовят наспех, в бою они чувствуют себя неуверенно, с трудом держат строй, сталкиваются в воздухе… — Жуков помолчал, никто его не перебивал, и он продолжил: — Я полагаю, что нам необходимо сосредоточить значительную часть сил именно на московском театре военных действий, стянув сюда максимум артиллерии, танков и авиации. Решительный разгром самой мощной немецкой группировки может обрушить весь фронт противника, а подготовленные к этому времени резервы нанесут затем удары в других местах, где наиболее целесообразно перейти к активной обороне, не давая противнику перебрасывать свои войска на наиболее угрожаемые участки…

— Все это мы уже слыхали, товарищ Жюков, — перебил Сталин командующего фронтом, пренебрежительно отмахнувшись рукой. — По существу, на всех остальных фронтах, кроме Ленинградского, ведется именно такая война, какую вы нам предлагаете. У нас пока не все получается в Крыму, но Севастополь держится и оттягивает на себя несколько вражеских дивизий. Если мы не будем наступать, наступать будет противник. Азбучная истина. Я бы сказал так: обороняться мы, худо-бедно, научились. Теперь противник, исчерпав свои резервы, предоставил нам не только право наступать, но и учиться этому искусству. Будет большой ошибкой не воспользоваться предоставленной нам возможностью. А время покажет, кто из нас был прав.

* * *

Сложившееся положение на Восточном фронте, как видно из дневника фельдмаршала Гальдера, обсуждалось и в Берлине. Гитлер хорошо понимал, что если армия начнет отступать, отступление в условиях бездорожья и суровой русской зимы может вылиться в повальное бегство, приведет к обрушению фронта. В германской армии появились заградительные отряды, штрафные роты и батальоны, полевые суды. Немцы пятились, огрызались, но не бежали. Они мерзли в своих летних шинелях, болели тифом, их оружие плохо стреляло на морозе, их танки застревали в снегу, моторы не заводились, но они продолжали драться с тем отчаянным ожесточением, с каким еще вчера дрались отступавшие к Москве потрепанные полки Красной армии. Пленные были редкостью, на допросах держались нагло, побежденными себя не считали.

Наши бойцы, поначалу смотревшие на немцев как на людей, воюющих с Красной армией против своей воли, постепенно освобождались от этих иллюзий, проникаясь сознанием, что перед ними враг не только не подневольный, но вполне сознательный, классовыми идеями пролетарского интернационализма не обремененный, считающий русских варварами, не достойными человеческого звания и человеческого к себе отношения. Наши войска освобождали деревни и города, практически стертые с лица земли, обнаруживали ямы, заполненные трупами мирных жителей и военнопленных, их встречали деревья и столбы с заледеневшими трупами повешенных, которые раскачивал ветер, смерть косила ряды наступающих, а в результате росло озлобление и ненависть к захватчикам, желание отомстить не менее жестоко и страшно.

Между тем наступательный порыв Красной армии слабел с каждым днем, войска сражались на пределе человеческих возможностей, тылы отстали, снабжение армий осуществлялось из рук вон плохо, и никакие самые строгие приказы не могли изменить ухудшающегося положения войск, и не столько из-за нерадивости тыловых служб, сколько по причине отсутствия опыта проведения столь грандиозных операций, нехватки резервов, вооружения, боеприпасов, неготовности или полного отсутствия транспорта.

В Генштабе все это уже начали осознавать вполне, но Сталин, уверенный, что военные не понимают важности переломного момента, наступившего на советско-германском фронте, настаивал на своем, у Генштаба аргументов против не находилось, командующие фронтами против наступления не возражали, тем более что пополнение шло более-менее постоянно, и наступление, хотя и со скрипом, продолжалось.

Сталин выслушивал советы и просьбы командующих, отвечал одно и то же:

— У вас всего хватает для продолжения наступления. Резервы нужны и другим фронтам. Думайте, проявляйте инициативу.

 

Глава 3

В середине января сорок второго года майора Матова выписали из госпиталя, расположенного в Уфе, и направили в Москву, в управление кадров. Там выяснилось, что его зачислили в штат Генерального штаба Красной армии. Оказалось, что своим зачислением он обязан генералу Угланову, с которым лежал в госпитале же, а некогда Угланов, еще в чине комбрига, преподавал в академии имени Фрунзе, вел там тактику и еще тогда, как он признался только теперь, отличал Матова от многих других слушателей за творческий подход к изучаемому предмету и критическое отношение к устоявшимся догмам.

В госпитале бывших слушателя и преподавателя академии сблизили общая боль за поруганное отечество, схожие взгляды на перипетии первых месяцев войны. Времени у них было много, их критическому разбору подвергалось все, что так или иначе имело отношение к первым боям на границе, неудержимому движению немецких войск в глубину советской территории, окружениям и гибели целых армий и, как итог, выходу немецких войск к границам Москвы.

Выводы были неутешительные. Исходили они из тех данных, которые были ясны еще с финской кампании, показавшей слабую готовность армии к серьезной войне, начиная от высшего командования, кончая простым красноармейцем, не изжитую рутинность мышления, заложенную многовековой традицией, а точнее, самоуспокоенностью и самонадеянностью. Расхожая истина преобладала: русский народ в тяжелую годину может преодолеть инерцию, собраться, сплотиться и, претерпев все невзгоды, в конце концов одержит победу. Контрнаступление под Москвой показало, что мысль их шла в правильном направлении.

Генерала Угланова выписали в конце декабря. Он уезжал в уверенности, что снова вернется к командованию ополченческой дивизией, которую возглавил еще в июле, оставив преподавательскую работу в академии имени Фрунзе. В сентябре он выступил с нею на позиции западнее Вязьмы, несколько дней дивизия в составе войск Западного фронта отбивала атаки немцев, Угланова ранило осколком мины, его вывезли самолетом и отправили в госпиталь, а дивизия попала в окружение и, судя по всему, частью погибла в боях, частью осталась в тылу, частью попала в плен.

Но случилось неожиданное: Угланова взяли в Генштаб, назначили заместителем начальника оперативного отдела. Вскоре Матов получил от него открытку: «Застрял в Москве. Наши выводы в основном подтверждаются. Не исключено, что еще встретимся. Поправляйтесь скорее. К. Угланов».

Матов не помышлял о штабной работе. Более того, ему очень хотелось в действующую армию, которая наконец-то перешла в наступление и погнала немцев от Москвы. Но приказ есть приказ, и Матов явился в Генштаб за назначением. Его назначили в отдел генерала Угланова.

— Что ж, — сказал генерал, крепко пожимая руку Матова, — будем работать вместе. Думаю, что работа в Генштабе пойдет вам на пользу, а действующая армия от вас не уйдет: война в самом начале, конца ее пока не видно. Что касается вашей работы, то засиживаться на одном месте вам не придется. Ваш предшественник, подполковник Стремянной, — кстати, дважды попадал в ситуации, когда приходилось брать на себя командование отдельными подразделениями и вступать в бой с прорвавшимися немецкими танками, — к сожалению, погиб во время своей последней командировки в действующую армию. Так что вам наследовать его дело.

Матов получил стол, за которым еще недавно работал подполковник Стремянной, с его записными книжками, картами и остро очиненными карандашами, с пачкой писем от жены, немногими фотографиями, с одной из которых на него смотрел широколицый улыбающийся капитан в длинной кавалерийской шинели, с обнаженной шашкой в руке, обнимающий за шею верховую лошадь. Матов долго вглядывался в фото жены погибшего подполковника, молодой женщины, не красавицы, но очень милой и застенчивой. Вспомнив свою жену, которую видел лишь однажды, когда санитарный поезд, в котором она работала, привозил в Уфу раненых, он подумал, каково будет этой женщине узнать о гибели своего мужа, но дальше в эти рассуждения углубляться не стал, сложил вещи Стремянного, завернул в старую «немую» карту, перевязал шпагатом и сдал в отдел кадров.

Затем Матов вызубрил соответствующие инструкции, расписался в соответствующих графах и приступил к обязанностям офицера-поручеца Генерального штаба Красной армии. Ему понадобилось не так уж много времени, чтобы освоиться с этой должностью, тем более что он имел некоторый опыт, полученный в финскую кампанию, будучи слушателем академии имени Фрунзе. Несколько раз генерал Угланов посылал его в действующую армию выяснить настроение в войсках, степень обеспеченности всем необходимым и, не менее важное — насколько рапорты с мест соответствуют действительности. Не сразу Матов обрел умение видеть главное, не путаться в мелочах, держаться с командирами, имеющими более высокие звания, на равных. Но и это умение пришло после трех-четырех командировок и подробного анализа вместе с Углановым добытых сведений и выяснения тех данных, что прошли мимо внимания Матова.

Однажды, уже в середине февраля, ближе к полудню, генерал Угланов вызвал к себе майора Матова. В небольшом генеральском кабинете, расположенном глубоко под землей, несуществующие окна закрывали плотные шторы и горел свет, создавая иллюзию ночи и надежду на близкий рассвет. Похоже, что генерал Угланов потерял представление о времени. Глаза его были красны от недосыпания, выглядел он усталым и больным, каким его не помнил Матов даже в госпитале. На столе шипел электрический чайник, остатки чая в стакане показывали, что генерал взбадривал себя практически одной заваркой.

— Вам нужно отдохнуть, Константин Петрович, — тихо произнес Матов, пользуясь теми дружескими отношениями, которые зародились у них еще в госпитале.

— После войны, Николай Анатольевич, после войны, — досадливо поморщился Угланов. — Мы тут с вами живем в довольно сносных условиях, а на фронте… — Он не договорил и жестом пригласил Матова к карте. — Вам, дорогой мой, придется поехать на передовую. А именно — в 39-ю армию. Мне надобно знать истинное положение дел в этой армии. Без всякого напускного бодрячества. У нас кое-кто думает, что мы завтра войну выиграем, стоит нам лишь взять Вязьму. Мне нужна совершенно объективная информация. И не только из штабов, но и непосредственно из окопов.

Генерал прошелся по кабинету, глянул на наручные часы, поднес к уху, спросил с удивлением:

— Что, действительно уже одиннадцать?

— Да, одиннадцать-семнадцать.

Угланов покачал своей лобастой головой, подошел к бутафорскому окну, дотронулся до штор и отдернул руку.

— А ведь весна уже на носу, — произнес он тихо, будто самому себе. — Что-то она нам готовит…

— Весной немцы вряд ли будут наступать, а вот когда подсохнут наши дороги… — осторожно заметил Матов.

— Вот вы о наступлении немцев говорите, а у нас тут всерьез думают о продолжении наступления с самыми решительными целями. При этом чуть ли ни каждый командующий фронтом и даже армией полагает, что если дать ему того-сего-этого, то он дойдет чуть ли ни до самого Берлина… Уж бьют нас, бьют, поумнеть, казалось бы, пора, ан нет, не хотим. И даже комфронта Жуков, человек думающий, лучше многих представляющий реальное состояние нашей армии и армии противника… Только вы, дорогой мой, — извиняющимся тоном произнес Угланов, останавливаясь перед Матовым и заглядывая снизу вверх в его серые глаза своими темно-карими, — о наших разговорах… А то, знаете ли… Впрочем, как вам будет угодно, — заключил он сердито.

— Вы напрасно беспокоитесь, Константин Петрович, — заверил Матов. — Поверьте, я высоко ценю ваше доверие, тем более что ваша точка зрения, на мой взгляд, не противоречит действительному положению дел.

— К сожалению, — согласился Угланов, опустившись на стул и проведя руками по седеющим волосам.

За то время, что Матов работает в Генштабе, он успел разобраться не только в тонкостях своих обязанностей, но и в атмосфере неуверенности, плотно окутывающей всех, начиная от курьеров до начальника Генштаба. Минуло то время, когда от Генштаба оставалось всего несколько десятков человек, разрывавшихся между фронтами, ничего не успевая, когда в качестве офицеров-порученцев использовались слушатели академии имени Фрунзе. И все потому, что Сталин полагал, что чем больше штаты Генштаба, тем больше неразберихи и безответственности. Не без помощи тогдашнего начальника Генштаба Жукова многие штабисты были отосланы в действующую армию, но с возвращением Шапошникова Генштаб снова стал обрастать людьми, часто, к сожалению, совершенно случайными, многие из них были сынками государственных и партийных чиновников, и в Генштабе в силу этого образовались группы и группки, принадлежащие к тому или иному кругу, этажу власти. Шапошников не мог противостоять этому явлению как по своей слабохарактерности, так и неспособности перечить Сталину.

На обстановку в Генштабе, и не только в нем, повлиял и тот факт, что в плену у немцев оказался старший сын Сталина Яков Джугашвили и приемный сын Молотова Григорий Скрябин, в связи с чем вышел указ, запрещающий детям ответственных партийных и советских работников занимать должности непосредственно в действующей армии. Вот и заполняли молодые майоры, подполковники и полковники московские кабинеты, не больно-то разбираясь в штабной работе, зато хорошо разбираясь в том, кто и что значит в околокремлевском мире.

Однажды Матов был свидетелем, как один подполковник, не старше тридцати лет, рассуждал в кругу себе подобных:

— Я не понимаю, — говорил он, картинно вздергивая плечи, — почему мы так неадекватно расходуем колючую проволоку. Получаем по нескольку тонн и сразу же отправляем на фронт. А надо бы скопить ее побольше и в одну ночь по приказу из центра поставить заграждения сразу же по всему фронту. Куда немцы не сунутся, везде колючая проволока. Ни пройти, ни проехать. Создать нечто вроде Великой китайской стены. А то поставят тут, поставят там, а немцы спокойненько обходят эти места и прут себе дальше… Как вы на это смотрите, майор? — обратился он к Матову.

— Что ж, — произнес Матов без улыбки, — в ваших рассуждениях есть своеобразная логика. Советую вам написать докладную по начальству.

— А что, — загорелся подполковник. — Пожалуй, я так и сделаю. Спасибо за совет.

И никто не осмелился перечить подполковнику.

 

Глава 4

Добраться в 39-ю армию можно было только на тихоходном По-2, прозванным «кукурузником», способном сесть где угодно и откуда угодно взлететь. И в тот же день Матов на этом аэроплане вылетел на фронт с Центрального аэродрома. Летели не по прямой, огибая причудливые изгибы фронта, не рискуя пересекать территорию, занятую немцами: нередко случалось, что самолеты с офицерами-порученцами, вознамерившимися по срочности дела попасть в армию напрямую, пропадали, и никто не знал, что с ними стало.

К тому времени 39-я армия безуспешно пыталась прорвать немецкую оборону с северо-запада и соединиться с конницей погибшего генерала Доватора, с десантниками и частями 33-ей армии, попавшими в окружение. Да и сама 39-я находилась в полумешке, горловину которого между Нелидово и Белым немцы не могли затянуть потому, что у них для этого не хватало сил, а мы по той же причине не могли эту горловину расширить. Тяжелые бои шли южнее Харькова, в районе Старой Руссы и Демянска, на Волховском фронте, в Крыму. Резервы распылялись по многим фронтам, по существу, ничего не решая.

Только к вечеру Матов добрался до цели. «Кукурузник» сел на неровное поле, продутое ветрами, попрыгал на снежных застругах, уткнулся в опушку леса, и до штаба армии Матову пришлось брести по колено в снегу, так что когда он выбрался на дорогу, белье на нем было — хоть выжимай.

Выяснив обстановку в полосе армии у ее начальника штаба, Матов взял штабной вездеход и направился на передовую.

То, что начштаба армии жаловался на всякие нехватки, было понятно и объяснимо: жаловаться привыкли, жаловались и тогда, когда жалобы не имели под собой веских оснований, зато они как бы снимали часть ответственности с жалобщиков, если дела пойдут не так, как того хочется высшему командованию. Поэтому в задачу порученца Генштаба входила непременная проверка и выяснение действительного положения на местах, вплоть до передней линии окопов. Матов выбрал для этого такой участок фронта, где войска армии в результате наступления ближе всего подошли к Вязьме с северо-запада, в то время как с юго-востока к Вязьме же стремились войска 33-й армии. Между ними оставалась узкая полоса, не более пятидесяти километров, удерживаемая немцами. Если учесть, что до этого армии с боями прошли по двести и триста километров, то эти пятьдесят казались сущей безделицей, и тогда в окружении окажется большая часть дивизий 9-й полевой и 4-й танковой армии немцев. Однако противник не только не пытался выйти из грозящего ему котла, но сам переходил в контратаки и окружал слишком далеко вырывавшиеся отдельные части наступающих войск Красной армии.

В штабе пехотного полка, куда приехал Матов уже по темну, в наскоро выдолбленной в мерзлой земле норе его встретил перепуганный капитан, командир этого полка, которому, судя по всему, сообщили, что к нему направляется высокое начальство аж из самой Москвы. Капитан нервно потирал руки, и на каждый вопрос Матова подолгу моргал воспаленными веками, пытаясь понять, какие подвохи для его начальства кроются за этими вопросами: майор из Москвы поспрашивает и уедет, а отдуваться перед своим начальством придется ему, капитану Катушеву.

— Вы напрасно нервничаете, капитан, — не выдержал Матов. — В ваших и моих интересах, как, впрочем, и командира вашей дивизии, чтобы об истинном положении дел знали в Генштабе и на основании этих знаний планировали дальнейшие действия как вашей армии и фронта, так и вашего полка. Я сам до ранения командовал батальоном, и слишком хорошо знаю, к чему ведет неточная информация, поступающая наверх, где и принимаются все решения. Так что выкладывайте все, что знаете, я не для того сюда приехал, чтобы кого-то наказывать.

Похоже, он убедил капитана Катушева, и через несколько минут тот успокоился и довольно толково и внятно обрисовал не только положение полка, но и соседних полков, а также противника, насколько это виделось ему из его норы.

Выяснилось, что капитан Катушев командует полком всего три часа, до этого командовал батальоном, а командир полка, подполковник Репеенко, погиб днем, возглавив атаку одного из батальонов, залегшего под огнем противника; что от полка осталось всего триста штыков, включая сюда и ездовых, и поваров, и писарей, а командиров не осталось почти никого — сержанты командуют взводами и ротами; что из артиллерии полка в наличии лишь две сорокопятки и два миномета, но ни мин, ни снарядов к ним нет, патронов — по обойме на винтовку, по пол-ленты на пулемет; что бойцы не кормлены уже четвертые сутки, что в деревнях, освобожденных полком, не осталось жителей и целых изб, а в подвалах даже мерзлой картошки: жителей немцы угнали, продукты поели; при этом задачи полку ставят такие же, как будто полк имеет полный состав и положенное ему вооружение, требуя наступать во что бы то ни стало, грозя трибуналом и прочими карами, по каковой причине командир полка и возглавил захлебнувшуюся атаку батальона; что, наконец, от него, капитана Катушева, потребовали взять деревню Дудкино, вернее, то, что от нее осталось, а деревня эта не имеет никакого значения и ее лучше не брать, а обойти стороной, но в политдонесении эта деревня уже значится как освобожденная, и ему пришлось бросить на эту деревню одну из рот, оттуда еще полчаса назад слышалась стрельба, а сейчас тихо, но сообщений о том, чем закончился бой, он еще не имеет, однако послал туда двое розвальней для раненых и связистов с проводом.

— Далеко до этой… Дудкино? — спросил Матов, уяснив обстановку.

— Километра три. С минуты на минуту жду донесения.

— Дайте мне провожатого, — попросил Матов. — Схожу в эту деревню, выясню на месте, что там и как.

— Обстановка еще не ясна, — замялся капитан Катушев. И предложил неуверенно: — Я могу пойти туда вместе с вами.

— В этом нет необходимости, — отказался Матов. — У вас и своих дел предостаточно. Лучше дайте мне автомат.

К ночи мороз усилился. «Пожалуй, градусов двадцать пять», — определил Матов, шагая вслед за проводником, назвавшимся Егоровым, и еще двумя красноармейцами, тоже не очень-то молодыми, которые на двух санках везли в роту патроны, хлеб и два термоса с перловым супом и пшенной кашей, только что доставленные в полк. Шли по едва приметной дороге, в тишине под ногами громко хрустела снежная корка, и Матов, положив обе руки на автомат, тревожно вглядывался в придорожные кусты и деревья: тут и к немцам забрести — раз плюнуть, и нарваться на немецкую разведку — тоже.

За далекими покатыми холмами время от времени взлетали осветительные ракеты, и черные трубы сгоревшей деревни на одном из таких холмов, выхваченные из темноты мерцающим светом, напоминали вытянутые к небу указательные персты. Чем ближе они подходили к деревне, тем чаще попадались темные бугорки трупов, лежащие на небольшом расстоянии от дороги: видать, рота наступала вдоль дороги, а немцы по своему обыкновению подпустили наступающих вплотную и только после этого открыли огонь из всех видов оружия. Но трупов было все-таки не так много, и это говорило о том, что люди шли с опаской, сразу же залегли, рассредоточились, время от времени поднимаясь в рост для решительного броска.

Матов представил себе, как рота, одетая в шинели, средь бела дня то подступала к Дудкино, то откатывалась назад, пятная снежную равнину телами убитых и раненых.

«Глупо, ах как глупо, — с горечью думал он, шагая вслед за красноармейцами. — Если бы атаковали сейчас, по темну, да обошли бы деревню с двух сторон, не понесли бы такие потери. Да и масхалаты… Неужели нельзя было одеть бойцов в масхалаты?»

До деревни оставалось метров четыреста, когда с той стороны послышалось лошадиное фырканье и скрип полозьев, и через какое-то время из темноты вылепились двое саней, запряженных низкорослыми монгольскими лошадками.

— Свои, свои! — успокоил Матова красноармеец Егоров.

Действительно, это были свои, следовательно, деревня в наших руках и опасаться нечего.

Сани протрусили мимо, на передних кто-то стонал, слышался девичий голос, уговаривающий раненого потерпеть.

Возле одной из печей на южной окраине деревни топтался часовой. В шинели поверх ватника, в толстых ватных же штанах и больших валенках, он выглядел неуклюжим сторожем какого-нибудь сельмага. Казалось, что он единственное живое существо на всю округу в этой стылой ночи.

Матов и красноармейцы подошли к часовому почти вплотную, только тогда тот очнулся и окликнул их, клацнув на всякий случай затвором винтовки, а потом, выяснив пароль, показал рукой на одну из труб.

— Там все, в погребе. Там и наш ротный.

Погреб оказался довольно просторным и даже обжитым: с нарами вдоль стен и печкой из железной бочки. Судя по тому, что на полу валялись немецкие журналы и какие-то бумаги с орлами, погреб приспособили для себя немцы, углубили его, расширили, теперь он стал убежищем для остатков нашей роты. Сколько сюда набилось людей, в дымном полумраке разобрать было невозможно: отовсюду торчали валенки, слышался храп смертельно уставших людей.

Матов предложил командиру роты, младшему лейтенанту Бричкину, выйти на воздух. Тот с готовностью согласился, решив, видимо, что майор этот из политотдела и пожаловал к ним потому, что связисты не успели провести сюда провод.

— Проводу не хватило, — оправдывал он связистов. — Пошли немецкий отрезать, чтобы надставить. Да что-то задержались.

— А вдруг их немцы? — высказал предположение Матов.

— Нет-нет, что вы! — испугался младший лейтенант. — Немцы отошли к самому Лесниково. Это почти четыре километра отсюда. А нам и нужно-то метров пятьсот.

— Ну а если они завтра с утра атакуют? А у вас ни окопов, ничего. Как вы деревню думаете удержать?

— Люди очень устали, — товарищ майор, — виновато произнес младший лейтенант Бричкин. — Уж какую неделю из боев не выходят. Да и боеприпасов… Хорошо, что вы привезли, а то и стрелять нечем. — И тут же оживился: — Правда, мы немецким оружием разжились: два пулемета взяли, один миномет, но если он бросит танки, у нас ни одной гранаты. Только вряд ли он станет отбивать Дудкино: с точки зрения обороны оно расположено очень невыгодно, а Лесниково стоит на гряде, у них там окопы полного профиля, танки зарыты. Да и в Дудкино стояло лишь сторожевое охранение — человек двадцать.

— Откуда вам известно про позиции немцев в районе Лесникова?

— А мы карты их взяли, у лейтенанта у ихнего: там все позиции обозначены.

— А нельзя ли эту карту посмотреть?

— Я ее в полк отправил, товарищ майор. С ранеными, — виновато пояснил Бричкин.

— И как же вы взяли Дудкино?

— Мы сперва шли по дороге, он нас подпустил метров на двести и открыл огонь. Мы залегли, стали отстреливаться, а одно отделение, в масхалатах, я послал в обход, по оврагу. Они подошли к деревне с тыла и гранатами. Ну а мы с фронта. Девять фрицев убили, — с увлечением рассказывал Бричкин. — Несколько человек ранили, но они успели уйти. И все из-за патронов: патроны у нас кончились. А то б, конечно, мы б им уйти не дали.

— И какой же у вас приказ на завтра?

— Атаковать Лесниково, — упавшим голосом произнес младший лейтенант Бричкин. — Только… вы сами видите, какое положение: тридцать один человек в роте. А из офицеров только я один, — добавил он извиняющимся тоном, будто был виноват в том, что его не убили и даже не ранили за эти несколько дней наступления.

— На фронте давно?

— Нет, недавно: вторая неделя пошла. Я из Саратовского училища, с пополнением прибыл. И сразу в бой. Из того пополнения пятеро осталось. — И вновь виноватая интонация прорезалась в его голосе.

Глядя на младшего лейтенанта, которому вряд ли исполнилось девятнадцать лет, на его изможденное лицо с признаками постоянного недоедания, Матов испытывал щемящую тоску от уверенности, что долго этот наивный, но старательный паренек не проживет, а если все-таки ему повезет, если он успеет заматереть, то станет хорошим командиром, прошедшим суровую школу. Более того, бывая в войсках, наблюдая молодых командиров и тех, что постарше, в деле, Матов пришел к выводу, что без этого опыта, оплаченного кровью, армия не поднимется на тот уровень, который можно определить как профессиональный. Вызреют кадры, станут костяком этой армии, и прибывающие в нее пополнения смогут быстрее обучаться современным методам боя, платя за это обучение меньшую цену. Другого пути, увы, нет, потому что для любого другого нужно время, которого нам не отпущено ни минуты.

Пока Матов разговаривал с младшим лейтенантом, вернулись связисты с немецким телефонным проводом. Оба одеты в белые масхалаты, немецкие автоматы тоже обмотаны белым.

— Так что, товарищ младший лейтенант, дошли мы почти до самых ихних окопов, — докладывал один из связистов, все время шмыгая простуженным носом, судя по голосу, такой же молодой, как и их командир. — Подумали мы с Гуськовым и порешили, что раз уж пошли за проводом, так почему бы не посмотреть, что там у них и как. Немец теперь думает, что мы к нему в гости не пожалуем, вот мы и…

— Могли бы нарваться на их засаду, — выговорил им младший лейтенант Бричкин, и то лишь потому, что ему хотелось показать майору, что он хоть и молод, но строг и нарушений приказа не потерпит. — И тогда мы остались бы без связи, — добавил он.

— Мы осторожно, товарищ младший лейтенант. Как до речки дошли, так дальше все время ползком и ползком по немецким следам. Там у них по скату высоты мины поставлены, перед окопами колючая проволока в два ряда, а над самой речкой секрет с пулеметом. Гранаты у нас не было, а то б мы этот секрет ухайдакали, — возбужденно говорил связист.

— Ладно, о вашей недисциплинированности поговорим позже, а пока… Разрешите, товарищ майор?

— Да-да, конечно, — ответил Матов.

— А пока наладьте связь и отдыхайте.

Связисты ушли, Бричкин пожаловался, но не без гордости:

— Молодые еще, опыта нет, вот и лезут на рожон.

— Вы их особенно-то не ругайте, — вступился за связистов Матов. — На мой взгляд, они проявили хорошую инициативу и заслуживают скорее награды, чем порицания.

Бричкин искренне обрадовался:

— Я тоже так думаю, товарищ майор, а только нам все время внушали, что приказ командования надо выполнять в точности и без всякой самодеятельности.

— Самодеятельность и инициатива — разные вещи, — заметил Матов и стал прощаться. — Я доложу командованию о действиях вашей роты, — пообещал он, пожимая руку младшему лейтенанту Бричкину.

* * *

Генерал Угланов, выслушав доклад Матова о положении дел в 39-й армии, велел ему составить докладную записку.

— Факты и ничего кроме фактов, — велел он Матову. — И не более двух страниц. — А прочитав докладную, заметил: — Без перегруппировки войск и существенного их пополнения людьми и техникой ни о каком дальнейшем наступлении и думать нечего. Пора переходить к обороне, зарываться в землю, но не там, где остановились, а на более выгодных с точки зрения местности рубежах. Будем надеяться, что Верховное командование учтет наши выводы.

Но Верховное командование до мая не оставляло попыток завязать «мешок» с немецкими дивизиями в районе Вязьмы, однако из этого ничего не получалось: немцы стояли крепко, сами переходили в контратаки, ставя наши войска иногда в крайне затруднительное положение. Эта битва вокруг Ржевско-Вяземского аппендикса, будет длиться почти полтора года, и лишь в марте сорок третьего немцы, «спрямляя фронт», уйдут из «мешка», угнав с собой, по своему обыкновению, почти всех жителей городов и деревень, оставив после себя выжженную пустыню.

 

Глава 5

Генерал армии Жуков оторвал взгляд от карты и неприязненно посмотрел на начальника разведки фронта, тридцатипятилетнего русоволосого полковника, стройного и даже щеголеватого, с орденом Красной звезды и юбилейной медалью на выпуклой груди.

— А здесь что у нас? — спросил Жуков, ткнув в карту пальцем.

— Здесь, товарищ командующий, против нашей Пятой армии стоят части Пятьдесят седьмого танкового корпуса Четвертой танковой армии немцев…

— Это я и без тебя знаю, полковник. Мне надо знать, какие дивизии, наличие танков, артиллерии, количество боеприпасов, моральное состояние войск противника. И не предположения, а точные факты.

— Из показаний пленных нам известно, что в дивизиях осталось не более пятидесяти исправных танков. В некоторых частях отмечена эпидемия тифа, много обмороженных и больных, зимнего обмундирования нет, зимнюю одежду отбирают у населения и пленных, раздевают наших погибших бойцов, продовольственное снабжение недостаточно, в ротах по тридцать-сорок человек. Однако моральное состояние немецких войск все еще высокое, в свою конечную победу солдаты и офицеры верят, считают, что нынешние неудачи временные. К тому же дисциплину в войсках немецкое командование подтянуло, любое нарушение дисциплины или невыполнение приказов командования караются смертью или штрафными ротами и батальонами. Что касается артиллерии, то потери ее сравнительно не велики, однако при сильных морозах гидросистемы не работают. Боеприпасы на армейских складах имеются, но подвоз ограничен. Сейчас происходит замена некоторых дивизий на новые, переброшенные из Европы. Пока есть точные сведения о пяти таких дивизиях…

— Что известно о перебросках немецких войск по железным дорогам в полосе нашего фронта?

— Почти ничего, товарищ командующий, — ответил полковник, не ломая взгляда своих дерзких серых глаз под придавливающим взором командующего. — В тылу у нас практически нет разведывательной агентуры, оснащенной надежными радиопередающими устройствами. Сведения о железнодорожных перевозках отрывочны и весьма приблизительны. Авиаразведка действует эпизодически в связи с плохими погодными условиями и активным противодействием немецкой авиации, наша аппаратура для фотосъемок далека от совершенства, ночная авиаразведка практически отсутствует, да и специальных самолетов, предназначенных для авиаразведки у нас практически нет. Партизаны локализованы в лесных массивах и не имеют выхода к дорогам. Мы только налаживаем агентурную сеть за линией фронта. Это не может делаться быстро. Спешка ведет к тому, что забрасываемые в тыл разведгруппы подготовлены весьма слабо, многие так и не выходят на связь. Но мы усиленно работаем в этом направлении…

— Работают они… — проворчал Жуков, хорошо понимая, что большего спросить с разведки нельзя: действительно, сразу все не наладишь. Спасибо еще, что не выдумывает и не врет. Но и без данных о противнике ставить перед войсками фронта вполне обоснованные задачи, все равно, что ходить по лесу с завязанными глазами. Поэтому и случаются неожиданные удары немцев то там, то тут, что разведка не дала сведений о сосредоточении войск противника, о его перегруппировках. Даже такие подарки, как образовавшиеся в результате наступления войск фронта разрывы и бреши в немецких порядках, выявлялись далеко не сразу, использовались неумело. Надо будет поставить перед Верховным вопрос о более интенсивной работе разведорганов всех уровней, без этого воевать нельзя. А еще хорошо бы командный состав до уровня дивизий посылать на краткосрочные курсы, на которых поднатаскивать командиров на основе полученного опыта… Впрочем, не сейчас, а когда полегчает.

— Что у вас еще? — спросил Жуков, закончив свои молчаливые рассуждения.

— В полосе 39-й армии сегодня утром захвачен в плен немецкий офицер связи: его самолет заблудился и сел в расположении наших войск. При нем оказались карты и документы, которые сейчас переводятся.

— А не подбросили немцы нам этого офицера? Почему он не уничтожил документы? — Жуков смотрел на полковника с недоверием, но тот ничуть не смутился.

— Никак нет, товарищ командующий. Командир батальона, на участке которого сел самолет, не растерялся, послал к самолету бойцов, одетых в маскхалаты и с немецкими автоматами.

— В каком звании этот немец?

— Майор.

— Я хочу сам поговорить с ним.

— Когда прикажете?

Жуков глянул на часы, задумался на несколько секунд.

— Давай в шестнадцать часов.

— Слушаюсь, товарищ командующий.

— Ладно, можешь быть свободным, — отпустил Жуков начальника разведки и повернулся к начальнику штаба фронта генералу Соколовскому.

— Командира батальона и всех, кто участвовал в захвате самолета, наградить. Это первое. Второе: надо просить у Ставки хотя бы две армии, сотни три-четыре танков, желательно тридцатьчетверок и КВ, снарядов и более активной авиационной поддержки. Только в этом случае мы сможем разорвать фронт немецких армий в Ржевско-Вяземском мешке, затянуть его горловину и уничтожить противника по частям.

— Боюсь, Георгий Константинович, что Верховный нам ничего не даст. Я уже обращался к Шапошникову — никакого толку. Как вы знаете, большие силы заняты в Крыму, наметился успех в районе Харькова и Ленинграда, поэтому большинство резервов направляется на эти фронты с задачей деблокировать Ленинград и разгромить Северную группировку немецких войск, а на юге — освободить Крым и Донбасс, — сообщил начштаба и вопросительно посмотрел на Жукова, уверенный, что тот, будучи членом Ставки, знает значительно больше.

Но Жуков ничего не сказал. Да, он знал о планах Ставки, но был против этих планов, полагая, что время активных действий для Красной армии еще не пришло не только по причине нехватки сил и техники, но и отсутствия опыта больших наступлений, что показало наступление под Москвой. Лучше измотать немцев активной обороной, скопить резервы, а уж потом наступать, и обязательно с прорывами на флангах, охватом значительных группировок противника, их уничтожением. Однако Сталин отверг все аргументы Жукова, в этом его поддержали Тимошенко, Ворошилов, Буденный, командующие фронтами, поддержали кто из желания угодить Сталину, а кто по недальновидности.

Предыдущие бои во время отступления Красной армии в летние месяцы сорок первого показали, что неподготовленные контрудары советских войск по ударным группировкам противника лишь частично решают поставленные задачи. Более того, такие контрудары ведут к большим потерям в живой силе и технике, что в свою очередь ведет к разрывам фронтов и усугублению положения советских войск. Правда, в той обстановке ничего другого сделать было нельзя, но обстановка изменилась, а методы остались все теми же. Однако наступательная доктрина, увы, все еще себя не изжила, Сталин продолжает цепляется за нее, хотя на словах стоит за сочетание жесткой обороны с контрударами в тех или иных местах огромного фронта. В этом есть свой резон, но — Жуков это понимал теперь особенно четко — такая тактика должна вызреть не только в головах верховного командования, но и командующих фронтами, армиями, дивизиями. Вплоть до командиров полков, батальонов и рот. Между тем до этого еще далеко. Поэтому Жуков стоял за жесткую оборону. Он был уверен, что время работает на Красную армию, что хорошо подготовленное наступление нанесет врагу больший урон, будет стоить меньших жертв, следовательно, неминуем выигрыш в пространстве и времени…

Впрочем, как знать, может, он, Жуков, и ошибается — хотя бы уже потому, что Сталин знает больше и смотрит дальше, не посвящая Жукова в свои знания обстановки на всех театрах военных действий и потенциальных возможностей как Германии, так и ее союзников. Но чутьем военного человека, информированного не только о делах своего обширного фронта, но и других советско-германских фронтов, Жуков чувствовал превосходство противника не столько в силах, сколько в умении и знаниях, в заряженности на победу, которую поражение под Москвой лишь поколебало, но не сломило.

«У немцев по тридцать-сорок человек в ротах, а у нас и того меньше, — думал Жуков, прикидывая, что можно еще сделать для ликвидации мешка, который поглощает слишком много сил и, к тому же, может стать трамплином для нового удара немцев на Москву. — Думать, что мы уже выиграли войну, так же наивно и опасно, как и представлять немецкие армии уже полностью разгромленными и потерявшими свою боевую мощь. Артиллерии у них больше, авиации тоже. К тому же используют они и то и другое более эффективно, чем мы. Мы их только потрепали, но не разбили, мы еще учимся воевать, а они свое умение не растеряли, приобрели новый опыт, который еще скажется… Так что же делать?»

— Так что будем делать, Василий Данилович? — обратился Жуков к Соколовскому. — Придется исходить из того, что имеем.

— Я думаю, что нам прежде всего надо помочь выйти из окружения частям 33-й армии, Первого гвардейского кавкорпуса и десантникам. Для этого надо организовать встречные удары со стороны окруженных и частей 39-й армии. Надо поскрести по нашим тылам и набрать хотя бы одну полнокровную дивизию, стянуть к месту прорыва побольше артиллерии, использовать авиацию Московской зоны ПВО.

— Ну что ж, давай этим и займемся, согласился Жуков, хотя вызволять окруженные части не входило в его планы: они приковывали к себе значительные силы противника, предоставляя командующему фронтом возможность маневрировать своими. Да и предыдущие попытки прорваться к окруженным извне приводили к высоким потерям, не достигая поставленной цели. Однако в любом случае готовиться к этому надо, и более тщательно.

— Майор танковых войск Боровски! — вытянулся перед Жуковым рослый чернявый немец, лет тридцати с небольшим. Держится с достоинством, даже с некоторым вызовом.

— Скажи ему, — обратился Жуков к переводчику, — что перед ним командующий Западным фронтом генерал армии Жуков.

Немец напряженно вслушивался в чужую речь, но смотрел не на переводчика, а на Жукова, который, задав вопрос, опустился на лавку у стены и показал рукой, чтобы майор, вскочивший при его появлении, снова сел на свое место.

Какое-то время они молча рассматривали друг друга. Затем Жуков спросил:

— Откуда вам стало известно о нашем ударе на Вязьму со стороны Ржева и Юхнова?

Майор снисходительно пожал плечами.

— Во-первых, радиоперехват переговоров штабов ваших армий в полосе фронта; во-вторых, анализ перевозок войск по железным дорогам и сосредоточение ваших ударных группировок в соответствующих районах; в-третьих, действия ваших разведывательных батальонов в полосе предполагаемого наступления; в-четвертых, показания пленных. — И добавил, едва заметно усмехнувшись: — Азбучная истина, господин генерал.

— Из каких источников вы получаете данные о перевозках советских войск по железным дорогам?

Майор на мгновение замялся, вновь усмехнулся, но Жуков смотрел на него тяжелым, придавливающим взглядом, а в помещении стояла такая тишина, что майор почувствовал: ответ на этот вопрос решает его судьбу. Он пожал плечами: мол, о чем тут спрашивать, но все-таки ответил:

— Агентурная разведка и разведка с помощью авиации. — Помолчал немного, затем добавил: — К тому же, господин генерал, ваши войска при движении к фронту идут открыто, в основном днем, так что обнаружить их не сможет разве что слепой.

Жуков поднялся и молча вышел из помещения.

Собственно говоря, он не нашел в словах пленного ничего нового. Беспечность командования отдельных частей и штабов беспредельна, никакие самые грозные приказы на людей не действуют, а если действуют, то в течении непродолжительного времени, затем все повторяется. Черт его знает, почему! То ли презрение к противнику, заложенное в русского человека издревле, когда предупреждение «Иду на вы!» считалось высшей доблестью, то ли тут обычное разгильдяйство и непонимание ситуации, то ли полнейшая безграмотность. Скорее всего, все, вместе взятое. Однако для Жукова было сейчас важнее, чтобы протокол допроса попал к Сталину, а Сталин ткнул в него носом Берию, который совсем недавно в присутствии Жукова заверял Верховного, что его контрразведка действует настолько эффективно, что если и появляются у нас в тылу какие-то группы немецких шпионов, то они быстро обнаруживаются и ликвидируются, почти ничего не успев передать за линию фронта.

 

Глава 6

— Жуков просит две армии, товарищ Сталин, — произнес маршал Шапошников ничего не выражающим голосом и замолчал: ему показалось, что Верховный хочет что-то сказать.

Начальник Генштаба сидел за столом в кабинете Сталина, смотрел поверх очков, отмечая едва заметные изменения в почти неподвижном лице Верховного Главнокомандующего. Шапошников знал, что нужен Сталину в качестве беспрекословного исполнителя его воли, но душой всегда мучился и переживал, когда Сталин требовал от него реализации невыполнимых планов и распоряжений.

— А также танки и артиллерию, — добавил он, не дождавшись от Сталина ни слова. — Обещает в этом случае ликвидировать части Девятой полевой и Четвертой танковой армии немцев в Ржевско-Вяземском мешке… — Снова помолчал, ожидая реакции Сталина, не дождался, продолжил: — С оперативной точки зрения Ржевско-Вяземский мешок, горловина которого остается открытой, представляет большую опасность для Москвы, и наверняка немцы так упорно держатся в нем, что понимают его значение для летней кампании нынешнего года. К тому же этот мешок удерживает вокруг себя непозволительно много наших войск…

— Вот именно, что у Жукова много войск, — проворчал Сталин. — Пусть воюет не числом, а умением. У товарища Сталина нет лишних армий. Даже лишних дивизий нет. Что касается артиллерии, то можно выделить ему кое-что из РГК. — Прошелся вдоль стола, остановился вдали и, будто разговаривая сам с собой: — Нам надо создавать боеспособные резервы, чтобы не остаться голыми перед летней кампанией. Мы должны нанести немцам сокрушительный удар по всей линии фронта. Теперь уже ясно, что Гитлер не сможет восстановить былую мощь своих армий, упреждающий удар по его ослабленным войскам решит исход войны в нашу пользу.

— Я совершенно с вами согласен, товарищ Сталин, — склонил длинную голову Шапошников, хотя согласен был далеко не совершенно. И, чтобы заглушить в себе это несогласие, принялся вслух обосновывать точку зрения Сталина: — По данным разведки резервов у немцев практически никаких. Надо иметь в виду и тот факт, что в этом году они хотят взять из промышленности еще около миллиона квалифицированных рабочих, заменив их военнопленными и интернированными из западных областей СССР, что безусловно скажется как на качестве продукции, так и на ее количестве…

Сталин кивал головой: Шапошников лишний раз подтверждал его взгляды на военно-политическое и экономическое положение СССР и Германии на лето сорок второго года. А Жуков… Жуков неплохо разбирается в тактике, кое-как в оперативном искусстве, но очень мало смыслит в стратегии, тем более в политике, в то время как стратегия и политика решают все.

— Мы должны измотать немецкие войска в зимних условиях, к которым они подготовлены значительно хуже, чем Красная армия, — заговорил наконец Сталин, расхаживая вдоль стола. — На центральном и северном участках советско-германского фронта мы эту задачу практически решили. У нас пока плохо получается в Крыму по причине слабого руководства операциями со стороны командования Крымским фронтом и Юго-западного направления в целом. Но под Ростовом получилось. Под Харьковом тоже. Надо продолжать наступление где только можно, сковывая немецкие армии, лишая их маневра. Мы должны прорвать блокаду Ленинграда и отбросить немцев на линию Нарва-Витибск-Орша. Для нас очень важно освободить Донбасс. В то же время готовить резервы для новых наступлений на противника. Пусть Жуков и Конев продолжают наступление теми силами, которые у них имеются. Для решения других задач нужны другие обстоятельства.

Теперь Шапошников кивал головой, стараясь не думать, к чему может привести это решение Сталина, основанное, как представлялось начальнику Генштаба, на предвзятых оценках противника и собственных сил. Он знал, что когда вернется от Сталина в Генштаб и станет посвящать в планы Верховного своих ближайших помощников, то непременно встретит решительные возражения со стороны Василевского и других штабистов, и эти возражения нельзя будет оспорить. Однако самому ему приводить подобные возражения Сталину не хватало ни сил, ни воли.

«Пора уходить на покой, — уныло думал маршал, следя глазами за медленно движущейся по кабинету приземистой фигурой Сталина. — И годы берут свое, и со здоровьем совсем никуда. Быть может, Василевский на моем месте сумеет вести себя по-другому: он моложе и независимее, на него не давит груз прошлых ошибок и пристрастий».

— Черчилль прислал телеграмму на имя Верховного Главнокомандующего Красной армии, — донесся до Шапошникова глуховатый голос Сталина, — в которой поздравляет нас с победой под Москвой. Теперь, надо думать, Англия и Америка увеличат нам поставки вооружений и материалов, что в известной степени поможет нам в предстоящих сражениях с немцами. К тому же наша промышленность на Урале и в Сибири набирает темпы, так что к лету положение с вооружением и боеприпасами у нас выправится. Генштаб должен иметь в виду это обстоятельство при планировании кампании на лето этого года… Кстати… — Произнеся это слово, Сталин остановился напротив начальника Генштаба, смотрел на него снизу вверх слегка сощуренным взглядом табачных глаз, и только затем, что-то решив для себя, продолжил: — Кстати, как вы смотрите на сообщение агентурной разведки, что немцы собираются этой весной наступать исключительно на южном участке фронта? Что это — правда или попытка ввести нас в заблуждение?

— Пока, товарищ Сталин, ничего не говорит в пользу этого сообщения. А если учесть, с какой настойчивостью Гитлер цепляется за территорию Ржевско-Вяземской кишки, то это заставляет думать, что именно здесь будет сосредоточен удар его войск. Генштаб полагает, что два наступления с решительными целями немцы не потянут.

— А что вам говорит назначение фельдмаршала фон Бока командующим группой армий «Юг»? Эта хитрая лиса не случайно появилась на юге. Или я ошибаюсь?

— Никак нет, товарищ Сталин! Вы не ошибаетесь. Гитлер явно затеял какую-то игру. Но понятна она станет после подтверждения или опровержения полученных разведданных.

Сталин на это ничего не сказал, прошелся до двери и обратно, снова остановился напротив Шапошникова. А тот стоял, прямой, как перпендикуляр, ждал обычных слов Сталина, предваряющих расставание: мол, «я надеюсь», и «держите меня в курсе». Но Сталин произнес совсем другие слова:

— Как ваше здоровье, Борис Михайлович? Вид у вас, я бы сказал, весьма болезненный.

— Неважное, товарищ Сталин. К сожалению.

— Что говорят врачи?

— Ничего утешительного.

Сталин приблизился почти вплотную, заглянул в тусклые глаза маршала, подумал: «Еще шестидесяти нет, а вид семидесятилетнего старика». Вслух же произнес, доверительно дотронувшись рукой до локтя начальника Генштаба:

— Потерпите еще немного: дальше будет легче. Кстати, кого вы метите в свои преемники?

— Василевского, товарищ Сталин.

— Согласен. С одним условием, что он наберется у вас опыта и вашей мудрости.

Борис Михайлович выдавил слабую улыбку на своем лице, подумав, что вряд ли Василевскому понадобится такая мудрость, какую обрел сам Шапошников, изо всех сил стараясь не сорваться вниз с верхушки достигнутой власти. И не дай ему бог приобретать эту мудрость, платя за нее душевными муками и разладом со своей совестью.

 

Глава 7

Василий Мануйлов слишком поздно догадался, что на улице что-то происходит — что-то такое, что связано с едой. Если бы там не закричали, он бы так и продолжал лежать на кровати, безучастный к окружающему миру. Но когда услышал крик, крик отчаяния и боли, какая-то сила заставила его сползти с кровати, добрести до замерзшего окна, соскрести со стекла полоску инея. Он припал к этой полоске глазом и сквозь зыбкий туман разглядел, как на улице несколько человек рвали павшую лошадь. Василий засуетился, влез в зимнее пальто с каракулевым воротником, купленное в тридцать девятом по талону за ударную работу, шапка и так была на нем, схватил нож, выкованный им когда-то — господи, как давно это было! — из полоски подшипниковой стали, и заспешил на улицу. Он действительно спешил, и ему казалось, что делает он все быстро, на самом же деле двигался еле-еле, каждое движение давалось ему с трудом. Когда он наконец выбрался на улицу, павшей лошади там не было. Не было — и все тут. Исчезла и телега. Василий долго стоял и растерянно оглядывался: не может быть, чтобы ему померещилось. Ведь он собственными глазами видел и эту лошадь, — правда, уже более чем наполовину ободранную, — и людей, склонившихся над нею, видел телегу с поднятой оглоблей. Но ни лошади, ни ее костей и шкуры, ни телеги. Только бабка какая-то все еще возится, сидя на корточках, на том самом месте, где лежала павшая лошадь.

Василий добрел до бабки и увидел, что она соскребает гнутой алюминиевой ложкой бурые комочки снега и кладет их в миску. Заметив Василия, бабка заскребла ложкой по оледенелой дороге проворнее, потом, опираясь руками в колени, тяжело поднялась с корточек, взяла миску, наполненную грязной кашицей, прижала ее к груди и засеменила прочь. Перейдя улицу, она оглянулась, и Василий увидел, что это вовсе не бабка, то есть не старуха, а женщина лет тридцати, не более, то есть его ровесница, и он даже, кажется, знает ее по довойне, хотя никак не может вспомнить, что это за женщина и как ее зовут.

Василий долго стоял на одном месте, рассматривая желтовато-розовые следы. Можно было бы, конечно, поскрести и их, но он — вот ведь досада! — не взял с собой никакой посуды. Все же, согнувшись и расставив ноги, он потюкал ножом в розовую наледь, но она, превращаясь в снежное крошево, на глазах теряла цвет пропитанного сукровицей снега, превращаясь в грязно-желтую кашицу, не имеющую ничего общего с пищей. Василий натюкал пригоршню и побрел назад.

Сожаления, тем более отчаяния, он не испытывал. Ноша страданий, которую он нес, как несли ее и сотни тысяч других ленинградцев, была столь велика и непосильна, что убавить или прибавить немного — уже ничего не меняло в представлении об этой ноше и о себе самом. Да он и не задумывался о ней. Он просто чувствовал ее придавливающую тяжесть и вполне понимал, что сил для сопротивления осталось слишком мало.

Василий двигался толчками, почти не видя, куда идет, но зная, что идет домой. Домой он всегда шел с надеждой. Так было раньше, когда там его ждали жена и дети. И это продолжается до сих пор, хотя дом давно опустел. Но иногда ему кажется, что вот он откроет дверь — а они дома. Все вместе. Он не гнал от себя это несбыточное ожидание, даже не иронизировал над собой по этому поводу, но всякий раз, открыв дверь и убедившись, что их нет, испытывал горестное облегчение. И не только потому, что жена его и дети находились далеко от Ленинграда, где-то на Урале, что Ленинград окружен немцами, и потому ни они не могут сюда вернуться, ни он не может выбраться к ним, но еще, наверное, и потому, что очень не хотел, чтобы они оказались здесь: такой, каким он стал, он им не кормилец, не защитник.

Тщательно прикрыв за собой входную дверь, держась одной рукой за стенку, а другую, с пригоршней снега в рукавице, неся перед собой, Василий преодолел десяток ступенек и остановился на лестничной площадке перевести дух. Еще предстояло сделать несколько шагов до двери в коммунальную квартиру, потом коридор, дверь в комнату, кровать…

Квартира давно опустела, дом тоже пуст. Кто эвакуировался в августе прошлого года, кто ушел куда-то зимой, кто умер. Остался он один. Один во всем доме, когда-то населенном и шумном. Даже слишком шумном. Теперь тихо. Только сердце колотится в самые ребра, да хриплое дыхание нарушает устоявшуюся тишину. Но это его сердце, его дыхание, и в последнее время он слышит только их.

Долго стоять на одном месте — отекают ноги, подламываются колени, само тело начинает как бы стекать вниз. Василий отталкивается от стены, делает шаг по направлению к двери и останавливается. Он сам не знает, что заставило его остановиться и разогнуться, поднять голову и повернуть ее вправо. И это при том, что каждое лишнее движение — мука, а шея — так и кажется, что она скрипит при всяком движении головы. И все-таки он не поворачивается всем телом, а поворачивает лишь одну голову и… и замечает кошку.

Видение ярко-рыжей кошки настолько неожиданно, что Василий тут же закрывает глаза, плотно смежает веки, словно его обдало густое облако пыли. Когда он снова открывает глаза, видение рыжей кошки не исчезает, остается, значит, он не сошел с ума.

Да, большая рыжая кошка лежала на подоконнике, смотрела на Василия зелеными глазами и сыто жмурилась. Что именно сыто — об этом Василий догадался сразу же. При том что давно не видел ни собак, ни кошек — они как-то сразу и неожиданно исчезли с ленинградских улиц в середине зимы. Рыжая кошка была чудом, и он никак не мог пройти мимо этого чуда. У него не возникло никаких желаний, не появилось никакой цели, просто рыжее пятно притягивало взгляд, будило в нем какие-то воспоминания.

Окно, в котором расположилась кошка, находилось на лестничной площадке между первым и вторым этажом. Стекла в нем были пыльны, но их не покрывал морозный узор, поэтому казалось, что на улице светит яркое солнце и золотит своими лучами лежащую на подоконнике кошку: так она вся светилась и плавилась в солнечных лучах, будто это были не окно и не кошка, а жерло вагранки с кипящей в ней бронзой. И Василий, позабыв о своей немощи, стал подниматься по ступеням вверх, не отрывая взгляда от золотистого видения. А кошка уже и не смотрела на него, закрыла глаза, и только уши ее с белыми кисточками на концах шевелились и подрагивали при каждом шаге человека.

Василий остановился за две-три ступеньки от площадки. Кошка приоткрыла один глаз и чуть шевельнула кончиком хвоста. Он знал эту кошку. Похоже, что и она узнала его тоже.

Рыжая кошка принадлежала его соседке по квартире Саре Абрамовне Фурман, умершей месяц назад, в феврале сорок второго. Кошку звали Софи, и сынишка Василия был к ней очень неравнодушен. Бывало, стоит его пятилетний Витька, одетый в короткие штанишки и матроску, стоит на зеленой-презеленой траве, широко расставив ноги, а Софи ходит вокруг его ног петлями, поставив свой пушистый хвост трубой, и трется о них своими рыжими боками. Она ходит и громко мурлычет, а мальчишка, раскинув руки с растопыренными пальцами, радостно смеется: у этой Софи такая шелковистая шерстка и так щекотно от ее пушистого хвоста…

После смерти Сары Фурман Софи куда-то пропала и вот появилась вновь. Она, как ни странно, раздобрела, стала крупнее. Видать, живется ей не так уж плохо. А у Фурман был еще кот Яшка, тоже большой, но ленивый, так его сожрали крысы — прямо на кухне, оставив от него одну лишь шерсть. Софи совсем не похожа на своего отпрыска и, скорее всего, сама жрет крыс. Иначе откуда ей быть такой упитанной?

Василий не замечает, что все его мысли крутятся вокруг еды. Собственно, у него и мыслей-то почти не осталось. Особенно с тех пор, как он перестал ходить на завод. И это несмотря на то, что на заводе хоть как-то, да кормили, и не надо было заботиться о тепле. Главное, чтобы работал. И он работал, пока работал завод, то есть пока имелись уголь, электроэнергия, потом ходил туда просто так, по привычке, еще на что-то надеясь, ходил, пока держали ноги. А теперь… Теперь ему даже не дойти до завода: ноги распухли и почти не гнутся. И вообще, с него хватит. Он и так тянул изо всех сил.

 

Глава 8

Василий тяжело поворачивается, спускается вниз, бредет в свою квартиру, добирается до кровати, ложится и непослушными, вялыми руками натягивает на себя одеяло. Он даже не снял пальто и валенки. Какое-то время его тело испытывает такие ощущения, словно его положили на острые булыжники. Однако вскоре это проходит. Проходит и чувство голода, вызванное возможностью добыть пищу. Все, что было минуту назад, куда-то уплывает и перестает интересовать Василия. Он погружается в мир странных видений, но ни одно из них почему-то не задерживается в его сознании, словно память на ощупь, немощно, перебирает эпизоды его прошлой жизни в поисках одного, самого важного для него эпизода. Наконец она находит искомое и останавливается на нем.

Сперва Василий видит зеленый луг. Он даже ощущает босой ногой шелковистую росную траву и тепло земли, сбереженное этой травой со вчерашнего дня. Еще очень рано, и солнце едва оторвалось от горизонта, от зубчатой гряды леса. Над лугом стелется туман, но он становится все тоньше и тоньше, истекая в небо белесыми прядками, цепляясь за приречные кусты. А вон и лошадь, за которой послал его отец. Она бродит по брюхо в тумане, окунает в него голову и машет хвостом. Самозабвенно кричит в траве дергач, высоко в лучах солнца заливается жаворонок. За пазухой у Васьки краюха хлеба, круто посоленная крупной серой солью. Но ему почему-то не хочется есть этот хлеб. Ему, как ни странно, вообще не хочется есть.

Васька идет по лугу, и за ним на седой от росы траве остается темная полоса. Лошадь, заметив его, тоненько ржет и начинает прыгать к нему на стреноженных ногах и громко фыркать.

— Ну! Балуй! — грозно говорит Васька, когда лошадь пытается сунуть голову ему за пазуху. Он достает краюху, откусывает маленький кусочек, остальное отдает лошади. Лошадь берет краюху теплыми мягкими губами и начинает жевать, жмурясь от удовольствия и роняя крошки в траву…

Василий ясно видит, словно это происходит сию минуту на его глазах, как она жует и как падают в траву крупные крошки ржаного хлеба. Видит он и себя, мальчишку, который беспечно смотрит на все это и даже не пытается собрать упавшие крошки. Ему даже не жалко, ему все еще не хочется есть. Этого не может быть, но это так. Задать бы хорошую трепку себе самому за такую беспечность, за то, что не смог предусмотреть, предвидеть, угадать сегодняшний день. Как пригодились бы сейчас эти крошки, эта краюха хлеба…

И тут Василий припоминает, что он будто бы только что принес что-то съедобное, что это съедобное он держал в собственных руках. Он вытаскивает руки из-под одеяла, подносит к закрытым глазам и только после этого размыкает тяжелые веки. В руках у него ничего нет. Странно. Но он же видел лежащую на улице лошадь, он видел темно-красные куски, еще не отодранные от желтоватых костей. Наконец, он видел старуху, соскребающую с наледи пропитанную кровью розовую корку. Или это ему померещилось? Нет, он просто забыл, что был в рукавицах, а рукавицы… Василий поворачивает голову и — встречается взглядом с зелеными глазами рыжей кошки.

Сперва сознание просто отмечает: «Кошка!»

Потом из мрака со скрипом сухого от мороза снега выдирается вопрос: «Зачем?»

Вслед за этим в искристом тумане проявляется лицо Сары Фурман, изъеденное крысами. А может, и не крысами, а вот этой самой кошкой…

Нет, Колька Земляков говорил, что крысами. А еще он говорил… Что-то он говорил еще… Ах, да, Сара Фурман! Что вот, мол, жидовка, а осталась в Питере, когда все жиды бежали наперегонки впереди всех. И вроде бы была при хлебе — работала кассиром в магазине. А вот, смотри-ка, померла. И не от голода, нет, потому что однажды даже отдала им, то есть Василию с Николаем, два кило пшена, а от какой-то болезни. Значит, никому не была нужна, никто о ней не позаботился. А у них тогда хватило сил завернуть ее в пододеяльник, вытащить на улицу и положить на видном месте: авось заберут и похоронят.

И вот теперь Софи… Зачем она здесь?

Думать трудно. Нить мысли все время рвется, скручивается, пропадает. Василий прикрывает глаза, отдыхает, пытается вспомнить то важное, от чего отвлекли его зеленые кошачьи глаза. Не вспоминается.

Тогда он снова разлепляет веки и смотрит прямо перед собой: Софи нет, значит, померещилось.

И впадает в забытье.

Он действительно устал, ему надо восстановить силы. Восстановить силы… А для чего ему силы, если он не собирается идти на завод? Ах, да! Ведь вот-вот должен придти Колька Земляков. У Кольки карточки и деньги. Колька ушел… ушел на свой завод — на «Светлану». Давно ушел и должен был вернуться еще вчера. Обещал. Василий верит Кольке… Нет, они не друзья, они просто соседи, приятели, но Колька — хороший товарищ, на него можно положиться… К тому же… К тому же Софи совсем не обязательно есть его, Василия, лицо, когда полно крыс…

Василий как-то, еще до войны, видел, как Софи трепала во дворе крысу. Крыса становилась на задние лапы и верещала, показывая большие желтые резцы. Но это нисколько не пугало кошку. Она ловко сбивала крысу лапой и хватала ее зубами за шкирку, трепала из стороны в сторону и отпускала, с любопытством наблюдая, как та, потеряв ориентировку, кружится на одном месте. Эта кошка — не то, что ее ленивый отпрыск Яшка, который слизывал манную кашу, недоеденную сыном. Софи кашу не ела. Поэтому она и не может съесть его лицо…

Когда Василий очнулся вновь, он вновь увидел зеленые глаза Софи прямо перед собой. Впрочем, они были не совсем зеленые, а с желтизной. Софи лежала на его груди и, едва он зашевелился, громко заурчала, как бы давая понять, что у нее нет плохих намерений. Несмотря на это, Василий, все еще оставаясь в плену каких-то отрывочных видений и представлений, осторожно вытащил руку из-под одеяла и провел ладонью по своему лицу: лицо было как лицо, шершавое от многодневной щетины, с тонкой морщинистой кожей, под которой, казалось, не осталось ничего, кроме костей.

И тут ему опять почему-то вспомнились красные куски мяса на желтых костях павшей лошади. Василий уже не раз за блокадное время ел конину, в том числе и добытую прямо на улице. Если это мясо хорошо проварить, то получается бульон, который хочется смаковать бесконечно. И мясо тоже такое вкусное, хотя и жестковатое, и его приходится долго перетирать шатающимися от цинги зубами. Им с Колькой Земляковым надолго хватало добытой конины. И зря он до войны с пренебрежением относился к конине и презирал татарина Абдулку, работавшего на заводе дворником, который предпочитал ее всякому другому мясу. Теперь-то Василий понимает, что всякое мясо есть мясо. Ведь ели же древние люди все, что попадало под руку. И даже себе подобных. Вот и в книжке про Робинзона Крузо, которую он читал еще в молодости… Потом, когда женился, читать стало некогда…

Да, о чем это он? Книжки… Нет, о чем-то другом… Господи, какая тяжелая эта Софи! Пошла вон! Ишь, отъелась! Жирняга…

Поговаривали, что в Питере уже были случаи людоедства. Будто бы какая-то мать ела своих детей. Хорошо, что его дети далеко отсюда…

А где же Софи?

Василий долго возится под одеялом, пытаясь повернуться на бок. Потом, когда это удается, спускает ноги на пол и садится. Кружится голова, в глазах мельтешат оранжевые мухи…

Софи лежит на Колькиной кровати.

Василий смотрит на нее, пытаясь собрать разбегающиеся мысли. Замечает, что дверь полуоткрыта, прислушивается (может, Колька пришел?), но во всем доме ни звука, ни шороха, и Василий догадывается, что это он сам забыл закрыть дверь. Он встает, дошаркивает до двери, закрывает и, помедлив немного, поворачивает ключ.

До войны Василий с женой и двумя детьми жил на втором этаже этого же дома. Прошлой зимой, истопив в буржуйке почти всю свою мебель: шкаф, стол и два стула, он перебрался на первый этаж к Землякову: вдвоем и полегче, и не нужно тратить силы, поднимаясь на второй этаж. Колькина семья тоже в эвакуации, и тоже на Урале. Потому что отправили они свои семьи одним и тем же поездом. Василий припомнил, как Мария не хотела ехать в эвакуацию и то собирала узлы, то развязывала. Хотя к концу августа немцы уже обстреливали Ленинград, но все казалось, что вот наши соберутся с силами и… Так что уезжали их семьи одним из последних поездов. Конечно, ни Василий, ни Николай не знали, что это последние поезда, более того, им говорили, что это-то и есть самый последний, который покинет город, и только после узнали, что было еще два или три, прежде чем немцы перерезали последнюю железную дорогу из Ленинграда.

С тех пор он получил от жены только четыре письма, помеченные номерами 1 и 2, затем 11 и 14. Только четыре из четырнадцати. Оттуда. А сколько его писем дошло туда? Правда, месяца два уже, как он не написал ни строчки. Но перед этим он отправил письмо под номером 31. Надо бы собраться с силами и написать тридцать второе. Быть может, последнее. Прощальное. Даже если он не сумеет отнести это письмо на почту, придет Колька и отнесет. Кто-нибудь да придет. Только зря он закрыл дверь на ключ: тем, кто придет, когда его уже не будет, придется ломать замок.

Василий шарит рукой по двери и тут же забывает, зачем он это делает. Потом возвращается к кровати, садится.

Софи на колькиной кровати вылизывает лапы.

«Гостей намывает», — вспоминает Василий деревенскую примету. Может, скоро придет Колька, принесет хлеба.

Под пристальным взглядом человека Софи перестает прихорашиваться и настороженно прядает ушами. Мяукнув, она мягко спрыгивает с кровати, идет к двери, поднимается на задние лапы, скребет по двери когтями, оглядывается на Василия и снова мяукает. Мяукает она противно — капризно, требовательно, нахально даже, будто Василий обязан вставать и открывать ей дверь.

— Детей вот едят, — бормочет Василий, видя своего Витьку, как тот сидит в корыте и шлепает розовыми ладошками по мыльной пене. У Витьки пухлые губы и черные маслянистые глаза. Как у матери. — А ты не ребенок. Ты — кошка, — продолжает он назидательно, обращаясь к Софи. — Ты сама ешь крыс. Да. И свиньи едят всякую пакость. Только от свинины не отказывается никто. Один лишь Абдулка. Потому что у него такая вера. Ему подавай конину. И я совсем не против конины, да, вишь, не получилось. Так что ничего не поделаешь.

Василий еще не назвал словами то, что он собирается делать, но это уже не имеет никакого значения. Перед его глазами время от времени возникает павшая лошадь, желтые ее кости с ошметками мяса. Чувство голода, к которому он притерпелся, снова дает о себе знать. Оно подстегивает его, торопит. Не отрывая глаз от Софи, Василий боком добирается до стола, на котором лежит нож с длинным отточенным лезвием. Софи следит за ним щелками глаз, и они в полумраке комнаты то и дело вспыхивают зеленым светом.

Еще на что-то надеясь, Софи мяукнула, но на этот раз не требовательно, а жалобно, тонко, просительно.

— Чего уж мяукать-то, — пробормотал в ответ Василий. — Ничего не поделаешь: у меня дети. Как же им без отца-то? По миру идти? Нет уж, ты как хочешь, а придется тебя… это самое… да. Иначе никак.

И тут из разверзстой пасти Софи вырвался такой вопль, словно ей наступили на хвост. Вопль этот остановил Василия. Он положил нож, поискал глазами рукавицы. Одна лежала в грязной лужице на полу возле кровати, другой видно не было. Переворошив одеяло и еще какое-то тряпье, он все-таки нашел и вторую. Но прежде чем надеть рукавицы, завязал под подбородком тесемки меховой шапки-ушанки, застегнул на все пуговицы пальто.

— Придет Колька, чего-нибудь принесет, — бормочет Василий, уже не очень-то веря, что Колька когда-нибудь вернется в эту комнату, потому что, когда он уходил на завод, был ненамного крепче самого Василия. — А мы тут тоже что-нибудь…

И верить, и не верить у Василия основания одинаковые. Он сам, когда еще работал, по нескольку дней не вылезал с завода: и работа подгоняла, не разбирая ни дня ни ночи, и ходить домой в такую даль сил не наберешься, тем более что трамваи стоят, заметенные снегом. И все-таки дом тянул к себе постоянно. Потому что это был его дом и он единственный напоминал, что было когда-то время, когда рядом находились близкие, дорогие ему люди, что можно было есть сколько хочется, что если, скажем, надоели щи из квашеной капусты, то жена приготовит что-нибудь другое. Например, пельмени. А к пельменям грамм сто пятьдесят водки. Еще дом тянул к себе почтовым ящиком. Поэтому, когда завод подвергался особенно сильному артиллерийскому обстрелу, он, пренебрегая опасностью, бегал домой. И другие бегали тоже.

Бе-га-ли… Какой там бегали! Это только так говорится. Василию давно уже не верится, что человек способен бегать. Он давно видит вокруг себя одни лишь медленно перемещающиеся из одного места в другое подобия живых существ. Вот разве что солдаты пройдут строем или матросы. Или грузовик протарахтит, или редкий трамвай провизжит по замерзшим рельсам. Но и трамваи тоже давно не бегают… то есть не ходят. Одни лишь тени, когда-то бывшие людьми.

Впрочем, он несколько раз встречал, чаще по вечерам, перед самым комендантским часом, накрашенных девиц, бойко семенящих по оледенелой мостовой. Как они живут, чем, где достают еду? — вот что сразу же возникало в вялом мозгу Василия. Девицы эти были из какого-то другого мира, недоступного и непонятного. Из этого же мира были и равнодушно-самодовольные рожи за стеклами проезжавших мимо «эмок», обрамленные каракулем шапок и воротников. Василий, как и многие его товарищи по заводу, привык к тому, что начальство живет и должно жить лучше, и поэтому ненавидел всякое начальство бесплодной, обреченной ненавистью.

 

Глава 9

А ведь было время, когда Василий и сам пытался выбиться в начальство. Перед ним открывалась широкая дорога — только шагай да не ленись! Но путь наверх остановила чахотка.

Да, прошлая жизнь его шла неровно, толчками, походкой пьяного или голодного человека, желающего, однако, показать всем, что он вовсе не пьян и не голоден, что у него все в порядке и он всем доволен. Потому что на голодных или недовольных показывали пальцем, хотя, по существу, все были или пьяными, или голодными, или чем-то недовольными, и время от времени то одному, то другому не удавалось это скрыть. И тогда в их сторону вытягивались пальцы, раздавался свист и улюлюканье. И получалась странная вещь: чем громче ты свистишь и улюлюкаешь, тем меньше тебя видно и слышно. И все эти странные вещи происходили на глазах у всех, все так или иначе принимали в этом участие, хотя и те, кто свистел и улюлюкал, и те, кого освистывали, — все они были в одинаковом положении и ничем друг от друга не отличались.

Вместе с тем присутствовала какая-то невидимая сила, которая руководила этими странными вещами, была в них каким-то образом заинтересована. Сила эта себя не выпячивала, она пряталась за плотно закрытыми дверями, а когда выползала оттуда, легко сливалась с такими же, как и сам Василий. И только теперь, когда невзгоды уравняли и придавили всех, стала различима эта сила — и Василий смог увидеть ее олицетворение: надутые рожи, утопающие в каракулях, и крашеных девиц, существующих на потребу этих рож. А ведь все они были и раньше, он знал об их существовании, только никак не мог связать невидимую силу и эти рожи.

Впрочем, прозрение его было столь же бесплодным и вялым, как и вчерашняя слепая ненависть…

Пока Василий приготавливался, Софи отошла от дверей, вспрыгнула на Колькину кровать, легла там и даже прикрыла глаза. Всем своим видом она показывала покорность судьбе. Только кончики ее ушей чутко вздрагивали при каждом движении человека. А человек делал все медленно, тягуче, словно у него впереди бог знает сколько времени и спешить ему некуда.

Где-то неподалеку, за квартал разве что, разорвался снаряд. Качнулся пол под ногами, задребезжали в окне стекла. Софи шмыгнула под кровать и там затаилась.

Снаряды падали с равными промежутками времени, но взрывы их все удалялись и удалялись от Лесного переулка, в котором стоял дом Василия, в сторону Невы. Потом тяжело, надсадно забухали пушки кораблей, стоящих на Неве, — и дребезжание стекол сделалось постоянным. Поскольку обстрелы начинались почти всегда в одно и то же время суток — один раз утром, другой раз во второй половине дня, — Василий замер в нерешительности, пытаясь понять, что сейчас на дворе — утро или вечер? Почему-то подумалось, что уже вечер, и он засуетился: за весь день у него во рту не было ни маковой росинки. Он, кажется, даже и не пил ни разу.

Вчера Василий сварил последнюю плитку столярного клея, добавив в это варево сосновых и еловых побегов, березовых и липовых почек, заготовленных минувшей осенью. О том, что их надо заготавливать, говорили по радио, на заводе и в трамвае. А еще о том, что все это помогает от цинги и к тому же вытягивает все вредное, что содержится в декстриновом клее. Правда, про клей по радио не говорили, но про осиновую кору, будто бы в ней содержатся какие-то очень полезные для человеческого организма вещества, про это вроде бы говорили.

Вчера он ел, а сегодня… Ах, если бы он смог достать конины! Хотя бы маленький кусочек! Хотя бы кость какую-нибудь. Он раздробил бы ее молотком на мелкие крошки и сварил бульон. А там, глядишь, вернется Колька Земляков. И они отправятся каждый на свой завод: Колька на «Светлану», Василий на Металлический. Все-таки на заводе лучше. А если найдется работа… Работа отвлекает от тяжелых мыслей. Например, о жене. Как-то она там? Помнит ли о нем? Верна ли? Женщины — он знал это, видел сам, — чтобы спасти своих детей от голодной смерти, готовы на все — даже на то, чтобы лечь в постель с какой-нибудь сволочью.

А Мария у него… не красавица, конечно, но и не дурнушка какая-нибудь. Было в ней что-то притягивающее некоторых мужчин. Даже и не поймешь, что именно. Распахнутость какая-то, что ли? И все-таки она, его Мария, на такое не способна. Не из тех она, не из таких. А душа все равно болит: мало ли как жизнь повернется…

Голод тяжелым спазмом желудка вновь напомнил о себе. Трясущимися руками Василий взял нож и направился к кровати, под которой спряталась Софи.

— Кис, кис, кис! — позвал он, стараясь придать своему голосу ласковость и доброжелательность. — Ну, что ты там, глупая, поделываешь? Иди ко мне. Нечего бояться. — Сам того не замечая, Василий повторял те слова, которыми когда-то разговаривала с кошкой Сара Фурман, и даже подражал интонациям ее голоса.

Софи не откликалась.

Василий опустился на колени и заглянул под кровать.

Из самого угла раздалось мерзкое шипение. Там ярко светились два желто-зеленых глаза.

— Ну вот, глупая, — с придыханием продолжал уговаривать кошку Василий. — И стрелять уже не стреляют, и я тебя не трону. Вот видишь — у меня и ножика-то нету. Это я так, пошутил только. Ну, иди, иди сюда.

В ответ раздалось все то же угрожающее шипение.

— Иди, иди, а то хуже будет, — бормотал Василий. — Вот возьму палку, тогда не обрадуешься.

Софи, однако, продолжала оставаться на месте, но теперь она даже и не шипела: догадалась, хитрая тварь, что он ничего ей сделать не сможет.

Василий поднялся на ноги и поискал, чем бы выгнать кошку из угла. Заметил железную кочережку возле буржуйки, взял ее в левую руку, вернулся к кровати, снова опустился на колени, заглянул, но не увидел Софи на прежнем месте. Для верности пошуровал в углу кочережкой: действительно, Софи там уже не было, а был старый стоптанный башмак и облезлая кроличья детская шапка с длинными ушами.

— Ах ты, дрянь! — ворчал Василий на кошку. — Не хочешь по-хорошему, так я тебя по-плохому. До чего людей довели: кошек есть приходится. А сами в каракулях. Сами жрут в три горла. Знаем мы, видели… Ну, где ты там, тварь безрогая?!

Василий перебрался, не вставая с колен, к другой кровати, но и под ней Софи не оказалось. Он и там пошуровал кочережкой, но лишь выволок оттуда дырявый Колькин валенок.

Тяжело дыша, он выпрямился и огляделся: Софи сидела на подоконнике и, не мигая, смотрела в его сторону.

— Та-ак, — промолвил Василий, сообразив наконец, что его попытки догнать Софи вряд ли увенчаются успехом. — Вот, значит, ты как.

Василий лишь на пару минут позабыл о своем доходяжестве, как оно само напомнило о себе сиплым дыханием и паническим стуком сердца. Сидя на полу и глядя на кошку, здоровую, сильную и ловкую, он впервые как бы со стороны — может, даже глазами этой кошки — увидел свое бессилие, свою ненужность и заброшенность. Где-то еще продолжалась жизнь, люди цеплялись друг за друга и в этом находили силы, а он был совсем один, ничтожный и жалкий, неспособный добыть себе пищу, хотя эта пища находилась рядом, на расстоянии вытянутой руки.

Похоже, что и Софи понимала его немощность. Она равнодушно посмотрела вверх, туда, где была форточка. В своей комнате, еще при живой хозяйке, она любила лежать в раскрытой форточке и с высоты второго этажа наблюдать за всем, что делалось во дворе дома. Но сейчас форточка закрыта и заклеена крест-накрест полосками бумаги. Однако это не огорчило Софи. Нет так нет. Она знала, что двери рано или поздно откроются, а как только они откроются, она выскочит наружу и больше сюда не вернется. Собственно, она и вошла в эту комнату только потому, что знала этого человека, и он никогда не делал ей зла. Все же остальные люди почему-то были настроены к ней весьма враждебно. Ей хотелось найти у этого человека… нет, не защиту, а… ей просто не хватало человеческого общества. Но с людьми что-то случилось. С тех самых пор, как слегла ее хозяйка. Люди делают вид, что им нет дела до Софи, но в их глазах видна голодная тоска — точь-в-точь такая же, как у бродячих собак, которых она встречала в начале зимы. А потом они пропали, как и кошки, и только крысы еще остались, хотя их стало значительно меньше.

Софи уже вполне догадывалась о намерениях человека. Если бы он просто хотел ее выгнать, он не стал бы закрывать дверь. Но не это выдавало его желание. И даже не нож и кочерга в его трясущихся руках. Все намерение этого человека светилось в его голодных глазах. В них было что-то собачье. Но не тех собак, что гоняют кошек только потому, что они кошки, и собаке надо показать, что она сильнее, а тех собак, которых она встречала этой зимой: они редко лаяли и появлялись всегда неожиданно, так что Софи нужно было проявлять все свои способности, чтобы избежать собачьих зубов.

У этого человека были только собачьи глаза. Ни собачьей прыти, ни собачьей злости. Вот он сидит на полу с раскрытым ртом и ловит им воздух, как выброшенная из воды рыба. В его лице нет ни кровинки, оно иссиня-желтое, неподвижное, как у ее хозяйки за день или два до смерти. Но и перед смертью хозяйка не делала Софи ничего дурного, и Софи покинула ее только тогда, когда она перестала дышать и двигаться. Скоро и этот человек перестанет дышать и двигаться: от него исходит тот же запах смерти, что и от ее хозяйки. Ждать уже недолго.

А человек между тем зашевелился и, цепляясь руками за спинку кровати, поднялся на ноги. Потом стащил с кровати одеяло, поднял его на широко разведенных в стороны руках, к чему-то примеряясь. Так он постоял, покачиваясь, и уронил одеяло на пол. Затем сел на кровать и долго сидел, уперев голову в ладони. По-видимому, он и сам догадался, что с Софи ему не справиться. Однако через какое-то время он снова зашевелился, взял в руки кочергу, повертел ее перед глазами и положил на буржуйку. Прошла еще минута-другая, человек поднялся на ноги, прошел в угол, где стояла метла на длинной палке, взял палку в руки. Палка в руках человека — это опасно, и Софи приникла к подоконнику, готовая к прыжку. Но человек лишь мельком посмотрел на нее и вернулся к кровати. Он взял в руки нож и принялся что-то мастерить. Через какое-то время в руках у него была уже не метла на палке, а просто палка с привязанным к ее концу ножом. Назначение такого оружия Софи знать не могла, но она вполне ощутила ту опасность, которую это оружие в себе заключает. И она издала вопль жалобы и угрозы, показав острые белые клыки.

— Теперь что ж, — бормотал Василий, пробуя прочность сооружения. — Теперь ничего не попишешь. Если б, конечно, неделю назад, тогда б другое дело. А так, сама посуди, деваться некуда. Да и хозяйки твоей давно уж нет в живых. А у меня жена на Урале, детишки. Их сиротами оставлять негоже. Другие вот — колбаса и все такое прочее, а тут и клею нету ни граммушечки, — продолжал он бормотать почти без умолку, не слишком-то заботясь о смысле произносимых слов.

Вообще-то, Василий по природе своей не разговорчив. А с тех пор, как его выгнали с рабфака и не приняли в комсомол, он все больше держит рот на замке. Разве что когда выпьет, да и то не так чтобы очень. Но сейчас ему нужен звук собственного голоса: этот звук вселяет в него силы и надежды. Еще ему кажется, что его голос должен действовать на кошку успокаивающе. Действительно, откуда кошке знать, какие у него мысли и намерения? Знать она этого не может. Потому что животное. Но чувствовать вполне способна, и его бормотание должно это чувство развеять.

Убедившись, что нож привязан к палке крепко, Василий поискал, на чем бы ему опробовать свое оружие. Увидел валенок, прислонил его к стене, потыкал в него своим копьем. Понимая, что кошка — не валенок и сидеть на одном месте не станет, он собрался с силами и сделал несколько энергичных движений — и тут же в глазах у него потемнело, голова закружилась, и он едва устоял на подгибающихся ногах. Нет, даже копье не поможет ему, и надо хоть чем-то поддержать свои силы. Иначе он пропал. Он это чувствовал, как чувствовала это и Софи.

Василий собрал все, что могло гореть: щепки, пару ножек от стула, обрывки газет, куски фанеры. Потом топором оторвал одну доску от стола и долго шмурыгал ее ножовкой.

За окном между тем стемнело. Василий задернул занавески светомаскировки, щелкнул выключателем. Лампочка под потолком засветилась вполнакала, да из буржуйки подсвечивает — не привыкать. В старом закопченном чайнике воды не так уж много, и скоро он засвистел, выпуская из носика струйку пара. Василий насыпал в большую эмалированную кружку сосновых, еловых и всяких других почек, толченой осиновой коры и залил все это кипятком, накрыл крышкой, подождал, пока настоится. Держа кружку в ладонях, долго пил горьковато-терпкую жидкость маленькими глотками, чувствуя, как согревается тело и возвращаются силы. Правда, после такого напитка есть хочется еще больше, но другого ничего нет.

 

Глава 10

Пока Василий возился с печкой и варевом, он совсем позабыл о Софи. Он допивал остатки, процеживая жидкость сквозь зубы, когда Софи появилась из-под кровати и, выгибая спину и урча, стала тереться о его валенки. Вздрагивающими пальцами, осторожно, боясь испугать, словно не веря своим глазам, Василий дотронулся до ее шелковистой шерсти и почувствовал тепло живого существа.

— Мур-ррры, — отозвалась Софи на его прикосновение.

— Вот ведь… скотина, а тоже… — пробормотал Василий и неожиданно всхлипнул. Тело его сотрясло бесслезное рыдание. Стуча зубами о край кружки, он цедил в себя густую смолистую жидкость, стонал и раскачивался из стороны в сторону. Ему еще никогда не было так жалко самого себя, жалко свою незадавшуюся жизнь. Умереть в одиночестве, всеми покинутым и забытым, пожив на свете неполных тридцать лет, — несправедливо, обидно и страшно. Но то, что сейчас подступало к нему, обволакивая мозг, было еще страшнее. Оно отнимало последние силы, отнимало волю к жизни.

Василий представил себя лежащим на кровати с изъеденным крысами лицом, — именно таким застанет его вернувшийся с завода Колька, а потом напишет об этом на Урал. И Василий уже никогда не увидит, какими вырастут его дети, он уже никогда не поест вдоволь хлеба. Наступит другая жизнь, люди будут есть и смеяться, у них будет даже белый хлеб — и сколько хочешь. В ларьке у Литейного снова будут продавать пиво, снова там будет толпиться народ, обсуждая всякие дела, и только его не будет среди них. Мария выйдет замуж, народит детей от другого, и никогда не придет поплакать на его могилу, потому что у него не будет даже своей могилы.

Василий вспомнил, как мальчишкой еще, высеченный жестоко отцом за какую-то провинность, ворочался на сеновале с боку на бок и хотел умереть. И это было не раз и не два. И когда его не приняли в комсомол из-за отца, и выгнали с рабфака — тогда он тоже хотел умереть. Потому что не видел выхода. Потому что получалось, что что бы он ни делал — все выходило ему боком, все вызывало подозрение. И он никогда бы не бросил свою деревню и не уехал бы в Ленинград, если бы отца не арестовали и не посадили в тюрьму, после чего все стало разваливаться на глазах. Да разве у него, у пацана, было в мыслях подрывать какие-то там основы? Нет, он об этих основах имел самое смутное представление, зато очень скоро понял, что жизнь как была устроена несправедливо, так и осталась. А ему так тесно было в той жизни, так хотелось простора. Душа просила чего-то необыкновенного, рвалась куда-то и тосковала. Но сколько раз, натыкаясь на глухую стену и не видя в ней ни единой трещинки, ни единой щелочки, он приходил в отчаянье и всерьез начинал думать, что жизнь не стоит того, чтобы за нее цепляться. Почему же сейчас к нему не приходят те мысли и желания? Ведь все было бы так просто! И черт с ними, с крысами! Его-то уже не будет. А душа, если она существует, за тело не ответчица…

Еще несколько минут Василий сидел и вздыхал, пока сосущее чувство голода не пересилило все остальные чувства и ощущения. Он вытер сухие глаза, поставил пустую кружку на стол, пошарил вокруг себя, нащупал свое копье.

— Что ж, чему быть, того не миновать. Ты уж прости меня. Я не какой-то живодер. Я, брат, в детстве с мальчишками дрался, когда они хотели котят поутапливать. Жалко было. Видит бог, как мне их жалко было. А только все напрасно. И котят поутопляли, и меня побили. Плачь не плачь, а никуда не денешься. Так-то вот.

Василий решительно огляделся — Софи нигде не было. Только что терлась о его валенки — и пропала. Что за черт?!

— Кис, кис, кис! — позвал он ласковым голосом.

Софи не откликнулась.

Василий пошуровал палкой под одной кроватью, под другой — без толку. Он даже с подозрением посмотрел на дверь, — не открыл ли как-нибудь ненароком? — но дверь была закрыта, и ключ торчал из замочной скважины.

Комната длинная и узкая, как больничная палата. В торце ее единственное окно, вдоль стен, отступив от окна, две кровати, одна напротив другой, посреди, почти у самого окна, буржуйка, труба выведена в форточку. Справа от двери печь-голландка пузатится белым кафелем в блеклый цветочек — не то маки, не то тюльпаны; напротив голландки раньше стоял шкаф и буфет, но они давно сгорели в буржуйке. Вещи висят на гвоздях, вбитых в стену, свалены в углу. Посуды вообще почти не осталось и неизвестно, куда она подевалась. Еще есть стол на толстых гнутых ножках. Стол этот когда-то подарили Кольке Землякову на свадьбу, и он очень дорожил своим столом, суеверно считая, что если они сожгут и стол, то им хана. Сегодня Василий добрался и до стола. Правда, в его квартире на втором этаже оставалась еще кое-какая мебель: деревянная кровать, например, и резной буфет. Вещи эти он сделал собственными руками из дубовых досок, сделал прочно, на века, и разломать их при его бессилии нечего и думать.

Да он и не думает. Его мысли вообще не идут далее того, что он видит, слышит и чувствует. Сейчас его мысли заняты кошкой. Прятаться ей особо негде. Под кроватями ее нет, все остальное пространство комнаты — как на ладони. Василий для верности потыкал копьем в кучу тряпья в углу, сунул его в каменное поддувало, поколотил по старому макинтошу, висящему на гвозде. И почувствовал страх. Показалось, что даже волосы на голове зашевелились.

Он стоял посреди комнаты, опершись на копье, медленно поворачивался и ощупывал глазами всякий предмет, каждый уголок. При этом он что-то бормотал про себя, и в тишине комнаты было слышно лишь одно сплошное бу-бу-бу-бу. Это невнятное бормотание, слезящиеся полубезумные глаза, мелко трясущаяся голова с резко выступающими костями и глубокими впадинами, палка с привязанным к ней ножом — все это было жутко для нормального человеческого глаза и говорило о близкой смерти и разложении. Странный это был охотник — в мертвом пространстве он лишь один еще подавал слабые признаки жизни, которые угасали неумолимо. Скорее всего, Василий был не в состоянии понять, что с ним происходит. Уже не разум, а нечто другое руководило его поступками.

Но вот его взгляд остановился на черных шторах светомаскировки. Стуча концом копья в пол, он протиснулся между кроватями и буржуйкой, подошел к окну, отогнул штору — из-за нее с диким воплем вылетела Софи. Она перемахнула через кровать, через стол и по двери взметнулась под самый потолок, на выступ, опоясывающий голландку. Скопившаяся там пыль густым облаком окутала Софи, и из этого облака ее глаза светились зловещим, яростным огнем, словно они существовали сами по себе, отдельно от Софи.

Оправившись от неожиданности, цепляясь за что придется, Василий взобрался на кровать. Он долго топтался на ней, ища более-менее твердую опору для своих ног. Кровать скрипела и пружинила, тряпки разъезжались под его валенками. Наконец он нашел устойчивое положение, примерился. Софи, прижавшись задом к стене и распластавшись на карнизе, следила за каждым его движением, время от времени раскрывая клыкастую пасть и мерзко шипя.

Василий поднял свое копье, медленно приблизил острое жало ножа к горлу Софи.

Кошка сделала выпад лапой, ее когти скользнули по стали, как по стеклу. Она еще не вполне ощущала опасность, исходящую от блестящего предмета: опыта у нее не было. Весь опыт ее заключался в том, что ее несколько раз пытались ударить палкой или попасть в нее камнем. Иногда людям это удавалось, но всякий раз Софи неуловимым движением тела смягчала удар и спасалась бегством. Здесь тоже была палка, но человек не замахивался ею, после чего палка начала бы двигаться очень быстро, и чтобы избежать удара, ей самой пришлось бы тоже быстро уворачиваться. Нет, палка медленно приближалась к ней, мелко подрагивая. В ее движении чувствовалась немощь и неуверенность. Вот когда человек замахнется, тогда…

Василий задержал дыхание, напрягся и, вложив в одно движение все силы, послал копье вверх. Раздался ужасный вопль — и Софи, кувыркаясь в воздухе, свалилась на пол.

Она упала тяжело, не по-кошачьи, громко стукнувшись головой.

Василий с минуту оцепенело смотрел, как она извивается и дергается на полу, пятная его своей кровью. Потом стал спускаться с кровати. Держась за спинку, он обогнул ее и остановился над Софи.

Кошка уже сидела на задних лапах и пыталась встать на все четыре. Но это у нее не получалось. Голова ее все время клонилась набок, из широкой раны на грудь бежали тоненькие струйки крови.

Василий, наклонившись, сделал над Софи руками какое-то бессмысленное движение, не то желая погладить, не то взять за шкирку. Выпрямившись, он, не глядя, нашарил копье, лежащее на кровати. Нож был в крови. Василий тронул лезвие пальцем, провел по нему от рукоятки до кончика, поднес палец к носу — душноватый запах крови ударил ему в голову, откуда-то с самого низа живота поднялась черная волна и затянула мраком глаза. Василий выронил копье, вцепился обеими руками в спинку кровати. Руки бессильно скользнули по холодным блестящим шарам и перекладинам. И мрак, мрак, мрак…

Когда Василий приходил в себя, он видел перед собою Софи, видел, как она раскрывает рот, словно в зевоте, но не слышал ни звука. А однажды он очнулся и увидел, что она мертва. Дальше он плохо помнил и соображал: бред перемешался с явью. Сколько это длилось — день, два или больше, или всего несколько часов, — сказать с определенностью он не мог. Но когда он вполне пришел в себя, то обнаружил, что лежит на своей кровати, укрытый одеялом. В голове ничего: ни мыслей, ни воспоминаний, ни чувств. Впрочем, нет, одно чувство вскоре появилось — чувство голода. Василий спустил ноги с кровати, сел, сунул руку под подушку. Да, там было то, что он и ожидал найти — завернутая в клеенку кастрюля. Она еще сохранила тепло. Осторожно развернув клеенку, потом шерстяной платок, открыл крышку и стал пить маленькими глоточками теплый мясной бульон. Потом руками достал косточку с белым мясом на ней и принялся отдирать по кусочку. Эти кусочки он жевал подолгу, перекатывая во рту мягкую кашицу и глядя в пространство невидящими глазами.

Мясо по вкусу ничем не отличалось от кроличьего. Жена иногда покупала на рынке кролика, — одно время их разводили и продавали везде, где можно, и очень дешево, — и тушила его с рисом и какими-то специями — и тогда весь дом наполнялся аппетитным благоуханием. В его кастрюле не было риса и специй, но запах из нее шел ничуть не хуже. Даже, пожалуй, лучше…

Но все когда-нибудь заканчивается. Закончился бульон, было съедено все мясо, высосаны все кости. Снова черная немощь охватила Василия, втягивая его тело в глубокую воронку, где клокотала холодная вода, кружа в бешеном вихре льдины и снежную кашицу. Ощущение реальности медленно покидало его, и даже разрывы снарядов и бомб не тревожили его угасающего сознания…

 

Глава 11

Василий очнулся оттого, что кто-то тряс его за плечо. Он раскрыл глаза и увидел склонившегося над собой человека. Но это не был Колька Земляков.

— Вась! Васек! — произнес этот человек. — Живой? А мы тут дом ваш на дрова разбираем, дай, думаю, загляну, вдруг кто живой окажется… А ты вон что. Да ты никак доходишь? Вась! Ну-ка, очнись! Вставай давай!

Василий тяжело сел на постели. Он безучастно смотрел, как человек, одетый в телогрейку, подпоясанную армейским ремнем, в солдатской шапке-ушанке со звездой и в новых кирзовых сапогах, ему совершенно незнакомый, но откуда-то знающий его, суетился в его комнате, растапливая буржуйку, гремя кастрюлями. Потом комната погрузилась в тепло и запахи — запахи пищи, напомнившие что-то давно забытое и невозможное. Откуда-то доносились удары, треск отдираемых досок, иногда в комнату заглядывали военные люди.

А человек продолжал говорить.

— Это сколько ж мы с тобой не виделись? С августа, поди. С того пикника. Помнишь? Значит, говоришь, отправил своих в эвакуацию? И правильно сделал: люди мрут как мухи. И никому до них нет дела.

И Василий вспомнил: Сережка Еремеев — вот кто этот человек. Сережка Еремеев, который умел все — и сапоги тачать, и рубахи шить. Когда-то они вместе начинали учениками модельщиков на Путиловском…

Однако неожиданное появление старого приятеля не обрадовало Василия. Но и не огорчило. Все его существо было сосредоточено сейчас на том, что варилось в знакомой кастрюльке. Но как же долго оно там варится…

— Да-а, а я вот перебиваюсь с хлеба на колбасу, — бубнил Сережка. — Шью сапоги, туфли. Есть в Питере люди, которым подавай хромачи, а бабам их — модельные туфли. Ты тут с голодухи пухнешь, а они с жиру бесятся. Ну и мне перепадает. Так и живем. Ты давай перебирайся ко мне, научу сапоги шить, бог даст, как-нибудь протянем.

Потом Василий ел — ел долго, бесконечно долго, но будто бы в полусне. Временами Сережка отбирал у него миску — и тогда он проваливался во что-то липкое и душное. Выкарабкавшись на поверхность, ел снова, под неспешный говорок Еремеева…

— Однажды, — наплывали на Василия ничего не значащие слова, — послали нас по квартирам в районе Невского. Дали бумагу, что, мол, выискиваем мертвых, чтобы похоронить, и доходяг, кого требуется эвакуировать. А на самом деле забирали в обезлюдивших квартирах антиквариат, старинные иконы и картины. Зашли в одну квартиру, а там, значит, в одной комнате трое мертвяков лежат, а в другой женщина и двое ребятишек маленьких — еле живые. Ну, ничего мы там не нашли кроме небольшой картины художника Возницына, и тут один из наших простыню откинул с одного мертвяка, а он, понимаешь ли, весь изрезанный, как та туша говяжья: там кусок вырезан, да там. Видать, женщина эта брала с него мясо, тем и детей своих кормила и сама кормилась. Я, брат, слыхивал про людоедство, а видать не приходилось. Это впервой. Веришь ли, Васек, волосы на голове дыбом встали. А женщина эта вроде как умом тронутая: все бормочет, руками за голову держится и все по комнате ходит, ходит… И кого-то она мне напоминает. А на столе, понимаешь ли, паспорта лежат. Я открыл один, глянул: Зинаида Огуренкова. Полистал — в девичестве Ладушкина. Вспомнил: знакомая твоя, с Маней работала на «Светлане»…

Странный звук, похожий на всхлип, прервал рассказ Сережки Еремеева. Он посмотрел на Василия: тот сидел с выпученными глазами, широко открывая и закрывая рот, с усилием втягивая в себя воздух, а по лицу его, посиневшему и перекосившемуся, текли слезы, и столь обильно, что Сережка такого отродясь не видывал.

— Вась! Ты чего, Вась? — всполошился Еремеев, кинувшись к другу. Схватив за плечи, он стал трясти его, бить ладонями по спине, решив, что Василий подавился.

Но Василий замотал головой, вяло отстранил Сергея, откинулся на подушку. Он уже не открывал рот, лицо его постепенно принимало тот землистый оттенок, который можно считать нормальным, но слезы продолжали выкатываться из глаз, течь к вискам и пропадать в путанице волос.

— Да ты не волнуйся, — стал утешать его Еремеев. — Я потом несколько раз навещал ее, хлеб приносил, крупу. А потом через Клейна устроил ей эвакуацию на Большую землю. Но самое удивительное, что мужика своего она продолжала использовать в пищу до самого конца. И умом она точно тронулась: доктор на эвакопункте сказал мне об этом. Потому что за людоедство положен расстрел, а с сумасшедшей какой спрос? Никакого. — И добавил: — Может, поправится. Как думаешь?

Но Василий уже не слушал Еремеева. На него навалилась такая усталость, будто он отработал несколько смен без перерыва. Или пешком обошел весь город. Его не удивило, а тем более — не потрясло, что какая-то женщина кормила своих детей мясом своего умершего мужа, как поразило, что это была именно Ладушкина Зинаида. Имя ее прозвучало так неожиданно, так невероятно оно оказалось связанным со всем, что происходило вокруг и с ним самим, что лишь теперь он понял, в какую пропасть опустился, — именно это и вызвало в нем ужас и на какое-то время помутило рассудок.

Однако Василий выкарабкался. Правда, не совсем. Он все еще был слаб, двигался с трудом, его одолевала водянка, он опухал, но пытался работать. Сережка перевез его к себе, тем более что дом Василия начали растаскивать на дрова. Особой работы от него он не требовал, давал мелочь какую-нибудь, держал в своей комнате, кормил. Сам же вкалывал в военной мастерской индпошива, состоящей как бы при штабе Ленинградского фронта. Мастерской этой руководил интендант третьего ранга Ефим Клейн. Питались более-менее сносно. И считались военнослужащими.

Но Василия эти россказни Еремеева не трогали, не пугали, не настораживали. Он еще и не жил, а как бы существовал в каком-то странном состоянии невесомости: весь мир его заключался в том, что попадало в поле его зрения, и далее этого не распространялся. Даст Сережка работу — работает, хотя и глаза видят плохо и руки едва держат вощеную дратву; даст поесть — ест, с усилием жуя и глотая, часто засыпая над миской.

Да только эта манна небесная длилась меньше месяца: Клейна и еще несколько его подручных арестовали, и о них больше никто ничего не слыхал. Начальником мастерской стал некто Прохоров, человек лет под шестьдесят, угрюмый и молчаливый. Запасы продуктов, какие были припрятаны, закончились быстро, пайка хватало на полуголодное существование. Сережка Еремеев и остальные сапожники продолжали шить и ремонтировать обувь, будто ничего не случилось, в то же время пытаясь устраивать свои тайные дела, но без Клейна дела эти не клеилось: ни клиентуры, ни сапожного товара. Сережка метался по Ленинграду, пытаясь как-то прорваться к тем людям, в руках которых была власть и еда, но он был чужим для этих людей, и дальше прихожей его не пускали. Тем более что его не интересовали произведения искусства и антиквариат: он ничего в них не смыслил и, следовательно, не мог найти общего языка с людьми утонченных вкусов.

А потом на фронте стало туго с людьми, началась чистка тылов, и Еремеева, а с ним еще несколько человек, забрали в действующую армию. Василия же отправили на эвакопункт, расположенный на берегу Ладожского озера в поселке с тем же названием: Ладога. Там подержали на карантине какое-то время и однажды ночью погрузили на полуторку и повезли по льду озера на Большую землю вместе с другими доходягами, очень нужными на Большой земле специалистами. Так он очутился в Волхове, затем на Урале, в городе Чусовом.

 

Глава 12

Начало апреля, а снегу еще полно, и мороз по ночам щедро разрисовывает окна причудливыми узорами. Разве что к полудню начинает капать с крыш, и тогда длинные зеленоватые сосульки свешиваются почти до самой земли, а потом с шумом и звоном падают в накапанные ими лужи.

Мне не разрешают близко подходить к сосулькам, но меня так и тянет к ним, так и хочется попробовать эти диковинные ледышки. Я беру длинную палку и, если рядом никого из взрослых нет, осторожно приближаюсь к большой ребристой сосульке, свисающей с угла бани, тычу в нее палкой, однако палка лишь скользит по ее округлым бокам, а если что-то и удается сбить, так самый кончик, но это совсем не то. Я хочу, чтобы упала вся сосулька, тогда бы она раскололась на много-много маленьких сосулек…

— А где Витюшка? — спрашивает за углом сенного сарая у Сережки моя мама.

— А он сясюйки тюкает, — говорит Людмилка. — Незя-незя, а он тюкает.

Я отхожу от бани и равнодушно сую палку в кучу навоза, распугав неугомонных воробьев.

Мама выходит из-за угла.

— Вот ты где! Сколько раз тебе было говорено, что к сосулькам близко подходить нельзя? А ты все за свое. Вот я напишу папе, как ты нехорошо себя ведешь. А если сосулька упадет на голову? Что тогда?

— Не упадет, — говорю я.

— Марш во двор, и чтобы со двора ни на шаг!

Я иду во двор вслед за мамой и останавливаюсь возле дровяного навеса, под которым играют Людмилка и Сережка. Здесь нет снега, здесь много опилок, щепок, а кое-где даже выглядывает зеленая, но какая-то неживая травка. Сережка, он большой любитель что-нибудь мастерить, набрал бересты и щепок и строит из них домик. Береста сворачивается, щепки не лезут в промерзшую землю и рассыпаются, но Сережка, усердно сопя, снова и снова вколачивает щепки в землю небольшим поленом, навешивает на них бересту.

— Опять упа-ава, — огорчается Людмилка, все еще не научившаяся выговаривать букву «л».

Мне все это совсем не интересно.

Ярко светит солнце. Синички суетятся на ветках черемух, пестрые куры возятся в теплом, парящем навозе, черный с лиловым петух хлопает крыльями, задирает вверх голову с тяжелым красным гребнем и орет во все горло, а потом, склонив голову, прислушивается к ответным крикам других петухов.

Лошадь дяди Кузьмы Стручкова, в доме которого мы живем, зовут Серко. Он добрый и смирный, дает себя гладить по голове и очень любит хватать за шапку своими большими губами. Но и он теперь почему-то часто ржет в своей конюшне и бьет ногами в стену. И вообще стало как-то шумно в деревне: овцы блеют, коровы мычат, собаки лают, вороны каркают, воробьи носятся друг за другом, иногда сбиваются в клубок и катаются по снегу.

Как-то раз дядя Кузьма кинул свою шапку и накрыл ею сразу четырех воробьев. Потом доставал их из-под шапки, давал мне, а уж я отпускал. Но сперва подержу немного в ладонях, они там щекотно так шевелятся и клюют палец, а уж потом отпущу. Воробьи посидят-посидят на кустах, и снова начинают драться и сбиваться в кучу. И никого при этом не видят, даже кошки. И однажды кошка как прыгнет, схватила воробья и утащила его на сеновал.

Кошки по ночам воют так противно, что даже дядя Кузьма не выдерживает, выходит на крыльцо, кричит на них и кидается снежками. Кошкам из лесу вторит хриплыми криками рысь, которая представляется мне страшным чудовищем. А из-за реки доносится волчий вой. Тетя Груня покрестится и скажет, что лето будет шибко важким и много народу перемрет от всяких напастей.

Тетя Груня, к тому же, учит меня креститься на иконы, которые висят в углу их с дядей Кузьмой половины дома, и читать молитвы. Иконы у нее страшные: с них смотрят сердитые бородатые дядьки и закутанные в платки глазастые тетки. Точно такие же иконы висят и в доме дяди Миши, маминого брата, который живет теперь еще дальше, чем раньше. Тетя Поля тоже учила меня молиться, но я все позабыл.

— Повторяй за мной, — говорит тетя Груня, держа меня за руку: — Боже наш, пресветлый и справедливый. Сделай так, чтобы мово батьку ворог не поранил, не убил, чтобы вернул его в добром здравии к жене своей и детям своим. Кланяйся! Крестись! Скажи: ами-инь!

Я все делаю так, как просит тетя Груня, потому что она хорошая и добрая, и мне ее очень жалко. И я спрашиваю ее, потому что мне тоже хочется сказать ей что-нибудь хорошее:

— Тетя Груня, а почему бог не дал вам детей?

Тетя Груня вздыхает, крестится и только после этого отвечает:

— За грехи мои, милый. Бог всем воздает по делам нашим.

— А вы его просили?

— Просила, милый, да, видать, грехи мои пересилили.

— А почему я вас не просил, а вы даете мне шанежки, а бог не дает?

— Потому что ты еще безгрешен, тебе и просить не надобно.

Мне это совершенно непонятно, но я чувствую, что дальше расспрашивать почему-то нельзя. И усердно крещусь и кланяюсь, чтобы тете Груне было приятно.

— Вот умница, — гладит меня по голове тетя Груня и сокрушается: — И как же это так можно, чтобы не крещеный? Стыд-то какой, прости господи. Ты скажи матери-то своей, чтобы покрестила вас. Вон Сережа с Тамарой креще-еные, мама ваша тоже креще-еная, а вы с сестрой нехристи — не годится так-то: грех. — Слово «крещеные» тетя Груня произносит нараспев и ласково, как будто зовет свою корову Зорьку, а слова «нехрести» и «грех» отрывисто и сердито.

Но я ничего не говорю маме, даже не знаю, почему. Ни мама моя, ни тетя Лена, ни Сережка с Тамаркой, ни мы с Людмилкой — никто из нас не крестится и не читает молитв, хотя и в нашей половине избы висит икона в золотой раме, из которой выглядывает тетя с маленьким ребеночком на руках. Тетя Груня говорит, что это божья матерь, что она добрая и справедливая. Надо только очень долго и усердно просить ее, кланяться и креститься, и тогда она сделает то, что ты хочешь.

Я выхожу от тети Груни с четырьмя шанежками в руках — по одной на всех нас, ребятишек, и думаю, что вот тетя Груня — ее просить не надо, молиться ей не надо, она и сама знает, что все мы любим ее шанежки и время от времени дает их нам, детям, а маме и тете Лене если и дает, то очень редко. Значит, мама и тетя Лена очень грешны? Но мы же у мамы и тети Лены есть, им бог деток дал, а шанежки им не дает. Мой ум никак не может разрешить этих противоречий, и я переключаюсь на что-нибудь другое, простое и понятное, тем более что на дворе столько интересного.

Шанежки я отношу в избу и кладу их на стол, чтобы мама поделила на всех поровну.

 

Глава 13

По вечерам вся наша семья собирается за столом — ужинаем. Обычно это вареная в мундирах картошка с квашеной капустой. Ну и хлеб, который печет мама, добавляя в муку высевки. После ужина тетя Лена что-нибудь рассказывает о своих коровах, какие у них привычки и как они любят, когда их доят. Тамарка читает вслух свое «громкое чтение», мы все слушаем, а тетя Лена вздыхает по своим коровам.

Моя мама показывает нам с Сережкой буквы, и спрашивает, какая из них как называется, потому что Сережке этой осенью пора идти в школу, а мне только следующей, и Сережка буквы все время путает, и я тоже путаю, хотя все буквы знаю и даже умею читать по слогам, но притворяюсь, что все забыл и ничего не умею, чтобы Сережке не было обидно.

— Ты что, Витюшка, все забыл? — удивляется мама.

— Все, — говорю я и вздыхаю, как тетя Лена, потому что это так жалко, когда сам все забываешь.

Тетя Лена повздыхает маленько и уходит за перегородку, потому что она «смертельно устала», а я или рисую войну, или срисовываю буквы из книжки, чтобы поскорее научиться читать так, как читает Тамарка — громко и без запинки. Или мы все вместе пишем очередное письмо нашим папам в Ленинград.

Спать ложимся рано: надо беречь керосин, который не достанешь. Мы с Сережкой, лежа на полатях, еще долго шепчемся, вспоминая минувший день или рассказы взрослых о том, как наша Красная армия бьет немецких фашистов. С печки к нам иногда забирается Тамарка и тоже шепчется, но у нее это получается как-то не так, как у нас с Сережкой: все не о том и не о том. К тому же она щиплется и щекотится. И мы, прогнав ее, позевав немного, засыпаем.

В один из таких дней, когда особенно сильно капало с крыш, а на солнечной стороне и снега на них почти не осталось, когда везде текли ручейки, пришел дядя Кузьма. Мы как раз сидели за столом и обедали. И было слышно, как он всходит по ступенькам — и ступеньки поскрипывают под его ногами, каждая на свой лад. Затем со скрипом же отворяется дверь в сени, слышатся тяжелые шаги в тяжелых сапогах, потом шаги затихают и раздается стук в дверь. И все мы смотрим на дверь, но только одна моя мама говорит громко:

— Заходите, Кузьма Савелич, открыто!

Дверь раскрывается, и дядя Кузьма переступает порог, снимает шапку.

— Доброго здоровьечка, — говорит он. — Приятного вам аппетита.

Мы все дружно говорим: «Спаси-ибооо!», и мама приглашает его за стол. Но дядя Кузьма отнекивается, потому что он уже поел, и говорит:

— Радуйся, Маня, — говорит дядя Кузьма, пригладив свои волосы на голове. — Мужик твой объявился в Чусовом. Хворый. Надобно за ним ехать. Вот.

Мама ахнула и заплакала, а тетя Лена Землякова стала расспрашивать дядю Кузьму про своего дядю Колю Землякова, но дядя Кузьма сказал, что про дядю Колю Землякова он ничего не слыхивал, а только про моего папу Василия Гавриловича Мануйлова сказали в правлении, поэтому и надо его забирать.

Мама стала собираться. Тетя Лена тоже заплакала, но собираться не стала, а пошла на ферму, потому что надо опять доить коров. И Тамарка тоже заплакала, и Людмилка наша заплакала, а Сережка Земляков не заплакал, он сказал, что его папа воюет с немецкими фашистами, а мой папа раненый, поэтому его и надо забирать.

Я подумал-подумал и решил, что, видимо, так оно и есть, и пошел рисовать войну, чтобы показать папе, потому что он еще не видел, как я здорово рисую войну. Даже лучше, чем в Ленинграде. Я нарисовал и танки, и пушки, и самолеты, и много-много убитых немецких гитлеров с усиками и челками, и своего папу, как он лежит раненый в ямке, а его перевязывает сестра с сумкой, из которой торчат бутылочки с разными лекарствами.

Но дядя Кузьма сказал, что они сегодня за папой не поедут, а поедут завтра рано утром, чтобы завтра же к вечеру и вернуться домой. Мама опять заплакала, и весь оставшийся день ходила с красными глазами и жаловалась, что у нее «все валится из рук», но я ни разу не видел, как что-то валится из ее рук, хотя и очень старался.

А на другой день, когда я проснулся, мамы уже не было: уехала с дядей Кузьмой за моим папой.

Весь день я бегал к воротам и выглядывал на улицу: не едет ли там наш Серко и не везет ли он моего папу. Но Серко все не ехал и не ехал. А приехал он вечером, когда стало смеркаться. И тогда мы все побежали встречать папу. Нет, не все, потому что Людмилка уже спала, тетя Лена не побежала, потому что была на ферме, тетя Груня тоже не побежала, потому что она не умеет бегать, зато стала открывать ворота, потому что уже пришла из своей конторы, чтобы лошадь с санями и нашим папой въехали во двор.

Тамарка стояла на крыльце и смотрела, как въезжает Серко, а за ним сани, в которых сидит дядя Кузьма, дергает вожжами и чмокает, чтобы Серко правильно въезжал и не поломал ворота, а мы с Сережкой и собакой Уралом стояли чуть в стороне от ворот и тоже смотрели.

Серко въехал в ворота и встал напротив крыльца, низко опустив свою большую и добрую голову. Из саней выбрались дядя Кузьма и мама, а какой-то человек, совсем на папу не похожий, продолжал лежать на сене, укрытый большой медвежьей шубой. Потом он медленно приподнялся, сел и равнодушно посмотрел на нас, как будто нас тут и не было вовсе. И я подумал, что мама перепутала и привезла совсем другого папу, не нашего. Наш папа был молодым и здоровым, он весело смеялся и говорил звонким голосом, а у этого лицо было большое, синее и страшное, а глаз почти не видно.

Этот другой папа медленно откинул шубу, медленно спустил с саней ноги в большущих валенках, зачем-то разрезанных сверху донизу. Мама все время поддерживала его, но когда она захотела помочь ему встать, он отстранил ее рукой и сказал хриплым страшным голосом:

— Я сам.

И встал на ноги. Потом сделал один шаг, еще один, и вдруг покачнулся и стал падать. Мама вскрикнула, схватила его, но удержать не смогла, и они вместе упали на землю, а Урал стал бегать вокруг них и лаять. Подбежал дядя Кузьма, потом тетя Груня, стали поднимать папу, подняли и повели его в избу. Папа еле переставлял свои ноги и все время кряхтел, как дедушка Лука, который живет в избе по соседству. Этот дедушка очень старый и больной, поэтому и кряхтит.

Папу раздели и положили на отдельную кровать, поставленную за печкой: там тепло и там папу не видно. Все взрослые бегали туда и сюда, что-то делали и говорили, чтобы мы не путались под их ногами. А дядя Кузьма в это время растопил баню, и когда она совсем нагрелась, папу укутали шубой и повели туда, чтобы помыть, потому что он грязный. В бане папа остался с дядей Кузьмой, потому что дядя Кузьма «знает, что делать». Их не было очень долго. Нас накормили и уложили спать, но я изо всех сил старался не уснуть, чтобы посмотреть на папу после бани: вдруг он превратится в того папу, которого я помню. Но, как я ни тер свои глаза, как ни старались мы с Сережкой подольше обсуждать случившееся, глаза все равно слиплись, и мы, не дождавшись папы, уснули.

Утром я встал рано. Раньше всех. Даже тетя Лена еще спала, а она встает рано-прерано, потому что коровы встают еще раньше и очень хотят доиться.

Окошко едва светилось, над темным холмом за рекой небо раскрашено очень густой красной краской. У меня даже красок таких нет, чтобы так раскрасить на бумаге небо. Разве что в красную добавить синюю.

Я вышел в сени, пописал в ведро, вернулся в избу и осторожно прошел за печку, где спал помытый и попаренный в бане папа. Но за печкой было так темно, что разглядеть папу я никак не смог, только слышал, как папа страшно храпит и стонет во сне. Наверное, дядя Кузьма так сильно нахлестал папу веником, что он заболел. Я тоже болел после бани, когда меня и Сережку дядя Кузьма хлестал веником, но эта болезнь была не настоящая, потому что я до бани успел простудиться, а после бани болезнь выходила из меня потом — так дядя Кузьма отхлестал ее березовым веником.

— Ты чего не спишь? — спросила шепотом у меня за спиной мама. — Иди ложись спать.

— А это наш папа? — задал я мучивший меня вопрос.

— Ну а чей же! — удивилась мама. — Конечно, наш. Только он очень больной. Вот он поправится и снова станет таким, каким был раньше.

— Как в Ленинграде?

— Как в Ленинграде. Иди спать: еще рано.

Я забрался на полати и долго лежал с открытыми глазами, слушая, как мама и тетя Лена ходят по избе и тихо переговариваются между собой и как храпит внизу папа. А потом уснул, потому что было рано.

Нет, и после бани папа не стал похож на моего папу. Он лежал на спине и смотрел в потолок, а когда я тихонько кашлянул, чтобы он догадался, что я стою и смотрю на него, он скосил глаза и посмотрел на меня, но посмотрел так, как будто я совсем не я, а кто-то другой. И снова стал смотреть в потолок. Но вдруг шевельнулся и сказал голосом дедушки Луки:

— Принеси хлеба.

Я кинулся к деревянной хлебнице, стоящей на большом столе, похожей на толстую бабу, открыл крышку и достал оттуда горбушку с хрустящей коричневой корочкой. Горбушка особенно вкусна, если ее запивать молоком.

Папа забрал горбушку, но есть ее не стал, а сунул под подушку и махнул рукой, чтобы я шел по своим делам и не мешал ему смотреть в потолок.

Я попятился и спрятался за угол печки. Мне было страшно и непонятно, зачем папе хлеб, если у него под подушкой и так лежит несколько кусков. Постояв за печкой, время от времени выглядывая оттуда, чтобы узнать, что будет папа делать с кусками хлеба под подушкой, но так и не дождавшись ничего, я оделся и пошел во двор, где под навесом все так же возились с берестой и щепками Сережка и Людмилка. Мамы не было, дяди Кузьмы тоже, тетя Груня, похоже, была дома, но мама не велела без спросу ходить на их половину. Меня мучил вопрос, зачем папе хлеб, а спросить об этом я мог только у мамы, потому что… потому что это мои мама и папа, а другие не мои.

Наконец пришла мама. Я долго вертелся возле нее, не зная, как лучше спросить про папин хлеб. В этом хлебе было что-то стыдное, о чем спрашивать даже у мамы было неловко. И все-таки я спросил: терпеть такую неизвестность было выше моих сил. Я потянул маму за фартук.

— Мам!

— Что тебе?

— Мам, а почему у папы хлеб под подушкой?

Мама в это время раскатывала на столе сочни, чтобы потом из них резать лапшу и варить суп с лапшой и сушеными грибами.

Она выпрямилась, провела рукой по лицу, оставив на нем следы муки, и вдруг всхлипнула.

— Мам, ты чего, мам? — испугался я, чувствуя, что и сам вот-вот зареву.

— Ничего, сынок, — сказала мама. — Просто наш папа очень долго ничего не ел, он опух от голода, не может ходить и даже сидеть, но он скоро поправится и станет прежним папой. Ты не ходи к нему… пока. Потом, когда он поправится. — И мама вытерла мокрые глаза свои концом белой косынки.

 

Глава 14

После того как в избе появился папа, Тамарка уже не читает «громкое чтение», тетя Лена не рассказывает про своих коров, и мы стараемся вести себя тихо, потому что за печкой папа. Теперь я сам вожу пальцем по строчкам Тамаркиной книги, чтобы читать самому себе про разных Змеев Горынычей и Иванушек-дурачков. А еще мы не ложимся спать так рано: теперь весна, темнеет поздно, керосин экономить не надо, и нас отправляют гулять во двор.

День идет за днем, а папа все не поправляется и не поправляется. Правда, он уже садится на кровати, кашляет, иногда встает, накидывает на себя шубу дяди Кузьмы, садится на лавку и смотрит в окно. Никто не решается к нему приблизиться и заговорить с ним, хотя папа не ругается и вообще почти не разговаривает, а все о чем-то думает и думает, думает и думает. Мама теперь вздыхает, как тетя Лена, и говорит, что так можно задуматься вконец и не раздуматься.

Однажды дядя Кузьма запрягал своего Серко в телегу, потому что на санях ездить было уже нельзя, и объяснял мне, почему волки воют на той стороне, а не на этой:

— На той стороне много оврагов и бурелома. А еще там болота, озера и камыш, а в болотах и камышах живут кабаны, за которыми волки охотятся. И лоси тоже там живут, и олени. А рысь живет на этой стороне, потому что здесь много тетеревов, рябчиков и зайцев. На этой же стороне живут и медведи, сейчас они как раз проснулись и бродят по лесу голодные и злые-презлые. А волки медведей боятся и рядом с ними не живут.

Дядя Кузьма поднял ногу, уперся в дугу и стал тянуть за веревку. Серко жевал сено и поглядывал на дядю Кузьму большими добрыми глазами. И на меня тоже. И тут дядя Кузьма вдруг замолчал, повернул голову и замер, подняв палец — и я догадался, что надо стоять тихо и не шевелиться. И я тоже замер и стал слушать — и услыхал, как что-то внизу, где река, скрипит и трещит, вздыхает и ухает.

— Ну, слава богу, — сказал дядя Кузьма. — Тронулась.

— Кто тронулась? — не понял я.

— Река тронулась, Витюшка. Пошли глядеть.

— А мама?

— Что — мама?

— Не заругает?

— Со мной-то? Со мной, чать, не заругает.

И мы пошли с дядей Кузьмой глядеть, как тронулась река Чусовая.

До этого я никогда не видел, как трогаются реки. Даже в Ленинграде не видел, хотя там есть река Нева, которая тоже замерзает, а потом размерзает, но она далеко от нашего дома, к ней надо ехать на трамвае, а потом идти пешком. Да и не помню я, чтобы кто-то говорил, что реки трогаются. Об этом я впервые услыхал от дяди Кузьмы.

Мы вышли со двора и пошли к реке, которая течет под горой, а село Борисово, где мы живем, стоит наверху, от реки его отделяет дорога и косогор, поросший густой травой. Единственная улица села тянется вдоль реки, следуя ее изгибам, смотрит на реку с опаской, нигде близко к реке не приближаясь.

Мы с дядей Кузьмой пересекли разъезженную дорогу, чавкающую грязью, потом луг, спускающийся к реке, по которому зимой можно долго и быстро съезжать на лыжах или на санках до самого противоположного берега, нависающего крутыми уступами над снежной долиной реки. Там, под обрывистым берегом, зимой мужики расчищали широкими лопатами снег, обнажая зеленоватый лед, чтобы малышня каталась на коньках. У нас с Сережкой была одна пара коньков на двоих, и мы катались с ним каждый на одном коньке, но не на реке, а на разъезженной санями дороге, отталкиваясь от нее валенком, потому что на льду кататься так совершенно невозможно: коньки у нас деревянные с полоской железной проволоки понизу, к валенку прикручиваются веревками и затягиваются палочками, чтобы крепче сидели, на льду они разъезжаются в стороны, а на плотном снегу держатся более-менее хорошо. Поэтому, быть может, конькам я предпочитал лыжи, тоже самодельные, но зато на них можно идти куда хочешь, а не толкаться вместе со всеми на ледяном пятачке. Конечно, идти куда хочешь я не мог, но сама возможность делала лыжи более привлекательными, чем коньки. И я мог съезжать к реке, потом ехать в одну сторону, потом в другую, но не шибко далеко, чтобы не заблудиться.

И вот река, которая всю зиму стояла, теперь вот-вот должна была двинуться. Мы спустились почти до самого низа. И не мы одни: почти все село покинуло избы и вышло к реке… в ожидании чуда, но совсем близко дядя Кузьма меня не пустил, потому что опасно.

И правда, река шевелилась, как огромное живое существо. Лед на ней трещал, хрустел и лопался с оглушительным гулом, там и сям вздымались над ровной поверхностью корявые зеленоватые льдины и со звоном рассыпались, не выдерживая напора остального льда. Иные лезли на берег, точно спасаясь от чего-то ужасного, что надвигалось с верховья; на поверхности льда проступала темная вода, она с шумом растекалась во все стороны, иногда вверх взлетали фонтаны и тут же опадали.

Народу становилось все больше и больше. Все смотрели на реку, как завороженные. И я тоже не мог оторвать глаз от этого удивительного зрелища, никогда мною не виданного. В пробуждении реки чувствовалась такая ужасная сила, что я казался себе маленьким и беззащитным. И не только я, но и дядя Кузьма, и все остальные люди, что темнели на берегу длинной прерывистой лентой.

Льдины все наползали и наползали на берег, из-под них с журчанием вытекали ручейки, затем с клекотом выплескивался поток и разливался во все стороны, сливаясь с другими потоками.

Через какое-то время нам с дядей Кузьмой пришлось отступить повыше, потому что вода прибывала и прибывала, льдины напирали и напирали, выползая на берег, давя друг друга и расталкивая. Треск и гул катился по реке из конца в конец, и река, как живое существо, которое долго томилось в бездействии, скованное льдом, распрямлялась, выгибалась и полнилась на наших глазах. Так и чудилось, что там, подо льдом, шевелится чудище-юдище, расталкивая льдины, вот-вот это чудище-юдище подымется во весь свой огромный рост, отряхнется и как загогочет, — и все тут же попадают со страху.

— Ну, посмотрели и будя, — сказал дядя Кузьма, беря меня за руку. — Робить пора, Витюшка, а то бригадир ругаться почнет — не дай и не приведи. Нонче навоз на поля возить надобно, а то и молоко в Чусовой везти, так что ты давай во двор, к мамке, а я по своим делам.

Возле ворот стоял мой папа, держась обеими руками за поперечную жердь, в шубе и валенках, в заячьей шапке и рукавицах, и смотрел на реку. Был он не брит, редкая бородка вилась рыжеватыми колечками, но лицом он уже маленько походил на того папу, которого я помнил. Рядом с ним стояла мама. И улыбалась.

— Ну как, Гаврилыч? — весело спросил дядя Кузьма. — Живем?

— Живем помаленьку, — все еще не папиным голосом ответил ему мой папа.

Я хотел было подойти к папе, но чужой голос его остановил меня, да и глаза папины смотрели на меня не так, как смотрели раньше, то есть в Ленинграде. И Людмилка держалась от него в стороне, жалась к маме с другого бока. А Сережка все еще строил домик, и, кажется, у него что-то начало получаться.

Но зима еще долго не пускала весну в наши края, хотя Чусовая двигалась не переставая. Но тепло сменялось морозами, дождь — снегопадами, и обнажившаяся там и сям земля вновь пряталась под белым покрывалом. Но однажды выглянуло солнышко, да такое жаркое, такое веселое, что снова побежали ручьи, и уже ни разу не останавливались. Не успели оглянуться, а вот уже и снег сошел с полей, они теперь чернели вспаханными бороздами, горбились навозными кучами, парили на солнце. По ним важно выхаживали черные грачи и большие птицы, которые называются журавли, и что-то клевали. Река несла вниз льдины, вода подошла к самой дороге, а противоположный обрывистый берег чернел узкой полоской, о которую ударялись и терлись льдины. Оттуда слышался неумолчный звон, треск и клекот несущейся куда-то воды. Иногда на поверхности покажется бревно или целое дерево, оно кружится по реке, цепляется за берег, и мужики баграми выдергивают проплывающие мимо бревна и лесины, выволакивают их лошадьми на берег.

А над головой-то-ооо! Над головой и вообще творится что-то невообразимое! Столько птиц я никогда не видывал. Кажется, все птицы, какие есть на всем белом свете, собрались и полетели в дальние края над нашим селом. Все дни и ночи слышен в небе гогот, свист, писк и всякие другие звуки.

А однажды, когда на реке почти не осталось льдин, на ней появились большие белые птицы, они важно плыли вниз по течению, выгнув свои длинные шеи.

— Лебеди, — сказала мама удивленно.

Мы спустились почти к самой воде, стояли и смотрели на них, а они на нас не смотрели, плыли и кивали своими головами на длинных шеях, будто кланялись друг другу. А потом вдруг как закричат, как замашут крыльями, как побегут по воде, как взлетят! — и полетели над рекой туда, откуда недавно плыли льдины и всякие деревья.

 

Глава 15

Как-то дядя Кузьма взял ружье, позвал своего Урала и пошел на охоту. Его не было долго, потом где-то далеко несколько раз бабахнуло, но не очень сильно: зенитки во дворе школы, которая осталась в Ленинграде, бабахали сильнее. Потом прибежал Урал, а за ним появился и дядя Кузьма. К поясу у него была привязана большая птица, очень похожая на нашего петуха, но куда как больше: такая же черная, с таким же красным гребнем и бородкой. Оказалось, что эту птицу зовут глухарь, потому что он ничего не слышит. Он даже выстрела из ружья не слышал — вот какой глухой этот глухарь. Тетя Груня ощипала глухаря, дядя Кузьма разрубил его на несколько частей и половину отдал моей маме. А мама сварила из глухаря большой котел супа. С картошкой, капустой и грибами.

Было воскресенье, какой-то божий праздник, тетя Груня надела на себя цветастый сарафан, пришла к нам в гости, принесла деревянное блюдо шанег и жареного глухаря, всех поздравила с праздником и всех перецеловала. И мама одела самое лучшее платье, и тетя Лена, и дядя Кузьма, только он не платье надел, а рубаху, синюю с белыми пуговками, и черные сапоги. И даже папе надели рубаху и черные штаны, а то он все ходил в шубе и в нижнем белье.

Потом все сели за стол. И даже папа. И мама стала разливать всем суп с глухарем, а папе — в самую большую миску, и класть по кусочку мяса. А папе — целый большой кусок. И тете Лене, но чуть поменьше, потому что она женщина, которая работает. И дяде Кузьме, и тете Груне. А нам поменьше еще. А дядя Кузьма налил всем взрослым водки, а детям — брусничную воду с медом. А мама сказала, что не пьет, но тоже выпила. И мы тоже выпили.

Суп был такой вкусный, что мы не заметили, как очистили свои тарелки и стали просить добавки. И мама стала наливать нам снова и снова класть по кусочку мяса.

И тут случилось что-то непонятное: папа стукнул ложкой по столу, сделал страшное лицо и сказал страшным голосом:

— Ты что?.. Ты как это?.. Почему такое?..

— Вася! — тихо произнесла мама. — Они же дети! Они мяса не видели уже несколько месяцев. Им расти надо… — и заплакала.

Все сидели и смотрели на папу.

Тут Тамарка вдруг выловила из своей миски кусочек мяса и положила его в папину миску. И сказала:

— Кушайте, пожалуйста, дядя Вася. Я совсем не хочу.

И Сережка тоже, и только потом я, потому что, как говорит тетя Лена, до меня все доходит на вторые сутки, как до жирафа, который живет в Африке. Но я не виноват, что до меня так доходит. И лишь Людмилка тут же сунула свой кусочек в рот и принялась усердно жевать.

И тогда лицо у папы покривилось-покривилось, губы задергались-задергались, а из глаз полились слезы. Он прижал к лицу свои руки, тяжело поднялся, уронив табуретку, и ушел к себе за печку, так и не доев супа с нашими глухариными кусочками.

Мама всплеснула руками и кинулась туда же, и мы слышали, как она говорила:

— Ну, Вася! Ну, успокойся! Мы всё понимаем. Даже дети — и те понимают. Ну, не надо. — И еще она что-то говорила, но совсем тихо, так что мы не слышали.

Есть сразу же расхотелось.

Тетя Лена вздохнула и сказала:

— Господи, — сказала тетя Лена. — И до чего же людей доводят эти чертовы фашисты, будь они трижды прокляты! — Посмотрела на нас и тоже заплакала.

И тетя Груня заплакала, а дядя Кузьма закряхтел и пошел в сени покурить, потому что курение прочищает мозги.

И Тамара заплакала, и мы с Сережкой. И Людмилка заплакала, и все жевала, жевала…

* * *

Цвела черемуха. Казалось, что весь лес и все-все-все окрест — это сплошная цветущая черемуха, потому что куда ни глянешь, везде видишь белые облачка, точно спустившиеся с неба на землю. Воздух настоян на горьковатом и немного терпком запахе, свисте, писке, куковании, кряканье, чириканье и множестве разных других звуках, словно в окрестные леса и луга собрались музыканты со всего света, и ну давай играть каждый на своей дудочке, барабане или балалайке, дергая лишь за одну какую-нибудь струну, и еще бог знает на чем, не слушая других музыкантов, а только себя самого.

В это же время, если прислушаться, со стороны прибрежных кустов можно различить щелканья и звучные переливы соловьиного пения. Иногда вдруг всё замолкнет, будто остальные музыканты тоже прислушиваются с тайной завистью, и тогда соловьи стараются особенно, выщелкивая и выводя такие замысловатые мелодии, что я, как ни стараюсь, как ни вытягиваю свои губы, а и близко не могу повторить их пения. Но особенно громко поют соловьи по вечерам и ночью, когда все остальные певцы спят. Я тоже сплю, хотя и не певец, но иногда просыпаюсь и слушаю соловьев и удивляюсь, что им совсем-совсем не хочется спать.

Однажды мы втроем играли во дворе. Сережка строил шалаш из веток, которые дядя Кузьма набросал в самом углу двора, вырубив кусты разросшейся бузины. Я с Людмилкой помогал ему строить, подавая ветки и скрепляя их волокнами липовой коры.

И в это время на крыльцо вышел папа, вышел один, без мамы. Был он не в тулупе и валенках, а в пиджаке и сапогах. Голова не покрыта, редкие светлые волосы шевелил тихий ветерок, он щурился от света и шарил рукой по бревенчатой стене.

Постояв немного на крыльце, подставив солнцу бледное, но уже не опухшее лицо, а вполне папино, и очень чисто выбритое, он стал осторожно спускаться по скрипучим ступенькам, держась рукой за перила. Затем прошел к навесу с дровами, постоял возле «козла», на котором пилят дрова, потрогал его рога, поднял колун, лежащий на широкой колоде, долго рассматривал его, поворачивая так и этак, попробовал поднять колун двумя руками, как это делает дядя Кузьма, когда рубит дрова, но не поднял и положил на место.

Папа ходил по двору, заглядывал в двери сеновала, в овчарню, конюшню и коровник, но никуда не входил, словно боялся полумрака, который всегда держится там даже в самую солнечную погоду. Потом он пошел в огород, разглядывал грядки, на которых лишь кое-где взошли какие-то растения, посаженные тетей Груней. Но вскоре вышла мама и увела его в избу.

К нам папа не подошел, мы тоже не решились к нему подходить. Между нами все еще стояло что-то такое, что мешало нам жить и вести себя так, как это было в Ленинграде, будто он все еще не знал, свои мы или чужие. Правда, после того случая за обедом, когда он расплакался и ушел из-за стола, папа уже не прятал хлеб под подушкой и не смотрел на нас осуждающе, если мы съедали лишний кусок, но все равно жизнь без нас в Ленинграде, «где совсем-совсем нечего было есть и где папа видел такое, что не видел никто», не позволяли ему вернуться к нам окончательно, хотя он и жил с нами в одной избе и ел за одним столом.

Еще после того случая я стал как-то по-другому смотреть на Тамарку, уже не звал ее Тамаркой, а Томой, и хотя она оставалась такой же задавакой, а при случае старалась ущипнуть и дразнила меня Витькой-титькой, я на нее не сердился. И даже не знаю, почему. Теперь Тома занялась обучением нас с Сережкой чтению и счету, и это у нее получалось даже лучше, чем у мамы. Я довольно быстро выучился читать целыми предложениями, еще, конечно, не так быстро, как Тома, но вполне понимая прочитанное, и для меня не было большего наслаждения, чем самому проникать в тайны печатных строчек.

Миновало еще какое-то время, и вот как-то вдруг мама стала собираться, увязывать наши вещи и укладывать их в корзинки и мешки. Дядя Кузьма запряг своего Серко в телегу, накидал на дно сена, посадил на него нас с Людмилкой среди наших вещей, папа и мама сели сами, и мы поехали в деревню Третьяковку, где нам выделили другое жилье, потому что жить все время вместе двум семьям никак нельзя: так люди не живут.

А незадолго перед этим от дяди Коли Землякова пришло письмо, в котором он писал, что служит в армии, в армии кормят хорошо, а Василия Мануйлова не видел уже несколько месяцев и не знает, где он и что с ним, дома нашего уже нет: разобрали на дрова, а жители этого дома все разбрелись кто куда или поумирали от голода.

Мама и тетя Лена поплакали, потому что они женщины и должны всегда плакать, когда прочтут что-нибудь страшное, и Тома тоже поплакала, а мы с Сережкой не поплакали. И папа тоже не поплакал. Он рассказал, как дядя Коля ушел на завод и не вернулся, а сам папа чуть не умер с голоду, потому что дядя Коля унес его карточки, и умер бы, если бы его не нашел дядя Сережа Еремеев, которого тоже взяли на войну.

Про кошку Софи папа нам тогда почему-то не рассказал, а рассказал много позже, когда я уже вырос.

 

Глава 16

В Подмосковье в марте все еще держались холода, но уже не такие, как в январе и феврале. На солнце снег оседал, уплотнялся, березы щедро сорили семенами, весело тренькали синицы. В такие погожие дни особенно свирепствовала немецкая авиация. Поэтому генерал Власов, накануне вечером вызванный в Москву и с утра сдавший командование Двадцатой армией своему начальнику штаба, особенно не торопился и выехал лишь с наступлением темноты: береженого бог бережет. До Волоколамска он доехал на американском джипе, у которого все колеса ведущие, а там его ждал «кукурузник».

Бывалый летчик, не раз летавший ночью к партизанам, встретил генерала в наскоро сколоченном бараке беспечной улыбкой.

— Товарищ генерал! Машина к вылету готова! Доложил старший лейтенант Брыкалов.

— И чему вы радуетесь, старший лейтенант Брыкалов? — спросил Власов, озабоченный и вызовом, и делами своей армии, оставленной на начальника штаба, разглядывая молодого летчика.

— Всему радуюсь, товарищ генерал! И хорошей погоде, и что немцев от Москвы турнули, и что назад лететь, а не к черту на кулички. Одним днем живем, товарищ генерал, потому и радуюсь, что день прожит, а ты все еще жив. Война, товарищ генерал…

— А мимо Москвы не проскочишь? — перешел Власов на ты.

— Будьте спокойны, товарищ генерал, не проскочим.

— Тогда полетели.

Самолет все время жался к темной земле, где не видно ни единого огонька, и потому звезды на небе казались особенно яркими. Власов замирал, когда верхушки сосен и елей мелькали почти на одном с ним уровне. Только вывалившаяся из-за горизонта луна осветила наконец заснеженную землю, да так ярко, что стали видны отдельные деревья, обрывистые берега речек, ползущие по дороге машины и конные сани, везущие к фронту все, без чего фронту не обойтись. И Власов успокоился.

А самолет поднялся выше, и скоро вдали показалось что-то темное и мрачное, на лес ничем не похожее: Москва.

Сели на Центральном аэродроме, пролетев сквозь строй аэростатов заграждения. Отсюда Власова повезли в центр уже на «эмке». Мимо тянулись все те же темные дома, баррикады, противотанковые ежи. Привезли в управление кадров Красной армии. Здесь генерал Власов узнал, что его назначили заместителем командующего Волховским фронтом, что ему присвоили очередное воинское звание — генерал-лейтенанта.

Из управления кадров он направился в Генштаб. Начальник Генштаба маршал Шапошников принял его незамедлительно, справился о здоровье, о семье, поздравил с награждением орденом Ленина за успешное командование армией во время контрнаступления, затем подробно ознакомил с положением дел на Волховском, Ленинградском и Карельском фронтах.

— Обстановка там складывается весьма запутанная, Андрей Андреевич, — осторожничал маршал Шапошников, испытующе поглядывая на Власова. — 2-я армия прорвала немецкую оборону, вышла на тылы противника, но прорыв осуществила на узком участке фронта, что само по себе чревато пагубными последствиями. Нынешнее командование Волховского фронта явно не использует все силы и средства, которые ему предоставлены для деблокирования Ленинграда. Вы хорошо провели наступательную операцию в должности командующего 20-й армии, ГКО довольно вашей работой. Поезжайте, голубчик, разберитесь на месте, что и как. Если у вас появятся какие-то идеи на сей счет, связывайтесь напрямую с Генштабом, лично со мной. Товарищ Сталин надеется, что вы проявите присущую вам инициативу и решительность, в результате чего удастся изменить обстановку на Волховском фронте к лучшему.

И маршал Шапошников, выйдя из-за стола, проводил Власова до двери кабинета и, крепко пожав его руку, напутствовал:

— Желаю вам всяческих успехов, Андрей Андреевич. — И добавил весьма многозначительно: — На вас вся надежда.

Что ж, Сталин слово свое сдержал. Следовательно, он, Власов, воевал неплохо. А надежду он оправдает — тут и думать не о чем.

* * *

Сорокапятилетний генерал-полковник Мерецков Кирилл Афанасьевич командовал Волховским фронтом с декабря сорок первого. После снятия с должности начальника Генштаба Красной армии он некоторое время служил в наркомате обороны, с началом войны командовал Седьмой отдельной армией, противостоявшей финским войскам на перешейке между Ладожским и Онежским озерами, пятился до тех пор, пока не понял, что озера вот-вот перестанут прикрывать его фланги, и только резкий окрик из Москвы заставил его остановиться. Но это Мерецкову уже не помогло: он был обвинен в предательстве, сидел под следствием военной прокуратуры, однако злого умысла в его действиях найдено не было, и Мерецков был прощен. До него дошли слова Сталина, сказанные будто бы на военном совете: «Усердный, но трусоватый, хитрый, но дурак». Может, и не говорил Сталин такого, но в Генштабе с начала войны развелось столько всяких пустомель, что нет ничего удивительного в том, что Генштаб почти никак не влияет на положение фронтов. Зато кривляться — это они могут. Ну да черт с ними, лишь бы только не мешали, так ведь мешают — в этом все дело.

Между тем и в отсутствие Мерецкова дела на Северо-Западном фронте шли из рук вон плохо: немцы взяли Шлиссельбург, затем Тихвин, — Ленинграду грозила полная блокада, и незадачливому полководцу снова доверили командование — на сей раз Волховским фронтом: другие начальники оказались еще незадачливее. Теперь Мерецков обязан был строго исполнять директивы, присылаемые из Москвы, вплоть до того, какую дивизию куда направлять и где самому находиться — в штабе фронта или в какой-то из дивизий. Под такой недремлющей опекой войска фронта сумели отбить у немцев Тихвин и закрепиться по реке Волхов. Блокада Ленинграда хотя и не была снята, но оставался путь через Ладогу, который кое-как питал умирающий от голода город.

 

Глава 17

На командный пункт Волховского фронта Власов прилетел вместе с маршалом Ворошиловым, отвечающим за Северо-Западное направление, членом Политбюро и секретарем ЦК Маленковым и заместителем командующего ВВС Красной армии генералом Новиковым. Таким вот образом Сталин подкреплял авторитет Власова и, зная завистливый характер Мерецкова, показывал, что у того есть весьма небольшой выбор: или выполнить приказ на прорыв блокады, или снова свалиться вниз, но уже окончательно. С другой стороны, Сталин рассчитывал, что Власов поможет Мерецкову, потому что и его дальнейшая карьера будет зависеть от выполнения того же приказа, и если дела пойдут успешнее, Власов либо займет место Мерецкова, либо… Впрочем, там будет видно.

— Рад, очень рад, что будем служить вместе, — говорил Мерецков, тиская руку Власова после того, как поздоровался с Ворошиловым, Маленковым и Новиковым, а сам, хотя и улыбался, смотрел на новоявленного заместителя выпуклыми глазами с подозрением и настороженностью, и казалось Власову, что на широком лице комфронта живут лишь глаза да губы, а само лицо одеревенело и походит на маску.

— Вот и хорошо, — подхватил Ворошилов с довольной улыбкой на круглом — по-кошачьи — лице. — Уверен, что вы сработаетесь и вместе добьетесь отличных результатов. Товарищ Сталин придает большое значение наступлению Волховского фронта и прорыву блокады Ленинграда, — добавил он обязательные слова о Сталине, как бы снимающие с него, с Ворошилова, всю ответственность за назначение генерала Власова на должность замкомфронта.

— Передайте товарищу Сталину, товарищ Ворошилов, что мы сделаем все, чтобы с честью выполнить поставленную перед нами задачу, — тут же заверил Мерецков.

Уж чего-чего, а угождать начальству и угадывать его ходы, Кирилл Афанасьевич был мастер не из последних. Он сразу же догадался, зачем к нему прислали Власова, и в его голове, — не менее круглой, хотя и без усов, — уже крутились всякие планы, как от этого нежеланного соперника отделаться и свалить на него в будущем все неудачи фронта. А они преследуют Волховский фронт с самого начала наступательной операции, и конца-краю им не видно. Зато Сталин может снова назначить его командовать армией. И даже дивизией. Или — того хуже — снова отдать под Трибунал.

— Я думаю, товарищи, что сперва надо хорошенько пообедать с дороги, а потом уж заниматься делами, — предложил Мерецков, потирая руки.

Товарищи не возражали.

После обеда сгрудились вокруг карты.

— Показывай, что вы тут натворили, пока меня не было, — начал Ворошилов, будто, пока он был при фронте, дела шли хорошо, а стоило ему отлучиться… Но Мерецков оставил без внимания слова Ворошилова и заговорил о делах фронта:

— По плану наступательной Любаньской операции мы в конце января прорвали фронт противника, вышли на западный берег реки Волхов, заняли Мясной Бор, — докладывал он, водя длинной указкой по карте-трехкилометровке. — В прорыв вошли дивизии 2-й ударной армии под командованием генерал-лейтенанта Клыкова и кавалерийский корпус. Клыков продвинулся местами на восемьдесят километров, передовые отряды дошли до Тосно, но войска Ленинградского фронта, наступающие с севера, продолжают топтаться на одном месте. Соседняя 54-я армия продвинулась километров на двадцать и тоже встала. В результате противник все свои силы бросил против 2-й ударной. К тому же к нам резервы поступают несвоевременно, плохо обучены, состоят в основном из жителей Средней Азии, а казахи и всякие там узбеки к лесам не привычны. И, сами знаете, в небе господствует авиация противника, подвоз боеприпасов и продовольствия для войск 2-й армии затруднен, немцы упорно атакуют с флангов, пытаясь закрыть горловину прорыва. Временами они сужали ее до полутора-двух километров. Только невероятными усилиями командованию фронтом удавалось горловину держать открытой. Я лично бывал в дивизиях, исправлял допущенные недостатки, указывал командирам на их ошибки. Нам нужны снаряды, самолеты и хотя бы две-три полнокровных дивизии, чтобы удержать горловину. Для дальнейшего наступления в сторону Ленинграда нужны более значительные силы.

— Все вы только и знаете, что жаловаться на недостаток сил и плохое обеспечение, — проворчал Маленков. — А что сделало командование фронтом, чтобы исправить положение радикальнейшим образом?

— Так я ж и говорю… — попытался оправдаться Мерецков, но Маленков перебил его:

— Говорить — это одно, грамотно командовать — другое.

— Вот-вот, — поддержал его Ворошилов. — Надо было загодя позаботиться о флангах, создать там крепкую оборону, пока немцы не пришли в себя после прорыва, а вы все на авось надеялись, вот и вышел пшик. — И, обращаясь к Власову, молча стоявшему рядом: — А ты, Андрей Андреич, что думаешь по этому поводу? Учти, товарищ Сталин не зря послал тебя сюда, надо исправлять положение…

— Я еще не вполне уяснил себе обстановку, — ушел Власов от прямого ответа. Да и что тут отвечать? И Мерецков прав, и Ворошилов. Но истина где-то посредине. И Власов продолжил: — Мне понадобится дня два, чтобы разобраться во всем, сделать выводы и наметить соответствующие меры… совместно, разумеется, с командованием фронта. Ясно пока одно: надо расширять горловину прорыва. Два километра, это… — Власов поискал нужной метафоры, чтобы, с одной стороны, не обидеть Мерецкова, с другой — показать, что в тактических вопросах разбирается вполне, но нужная метафора не находилась, и он закончил: — Во-первых, горловина простреливается противником с обеих флангов, во-вторых, затрудняет маневр…

— Пока вы тут будете разбираться, немцы усилятся, с места их не сдвинешь, — резко оборвал его Ворошилов. — Вон Жуков… под Ржевом… топчется на месте, а ничего сделать не может. А почему? Потому что момент упустил. Вот и вы тоже хотите упустить…

— Ничто не мешает лично вам, товарищ маршал, поскольку вы отвечаете за это направление, разобраться и принять соответствующие меры за более короткие сроки, — вспылил Власов, зная, что Ворошилов давно уже у Сталина особым авторитетом не пользуется.

Ворошилов побагровел, стиснул кулаки, уставился побелевшими глазами на Власова, не находя слов: он тоже знал, что Сталин, как прежде, заступаться за него не станет, как знал и то, что Власов прислан сюда с особыми полномочиями. Однажды Ворошилов обжегся на Жукове, когда тот прибыл на Западный фронт, второй раз обжигаться ему не хотелось.

— Вы мотайте себе на ус и не дерзите, — вступился за Ворошилова Маленков. — Нас послали именно разобраться, а меры будете принимать… должно принимать командование фронтом. Положение угрожающее, товарищ Сталин этим очень недоволен. Не надо забывать и о миллионах ленинградцев, страдающих от голода и холода, и о наступлении наших войск на других фронтах.

— Короче говоря, мы пошли знакомиться с обстановкой, так сказать, на месте, а вы тут кумекайте, — обрел дар речи Ворошилов и решительно пристукнул кулаком по столу. — Потом нам доложите, что и как.

И Маленков вместе с Ворошиловым покинули штаб фронта.

Новиков задержался, спросил, сколько нужно транспортных самолетов, чтобы доставлять боеприпасы и продовольствие для 2-й ударной армии, которой грозило окружение, записал и тоже вышел.

— Вот так, — подвел черту под разговором Мерецков: — Приедут, накричат, а толку…

— Я думаю, Кирилл Афанасьевич, — заговорил Власов, стараясь удерживать в голосе мягкие интонации, — что самое главное сейчас — снабжение Второй ударной. Что касается коридора, то его надо не удерживать, а расширять. Мне кажется, хотя я могу и ошибаться, что именно здесь самое уязвимое место Волховского фронта. И не разжимать немецкие клещи, а ударить по левому и правому флангу одновременно, но с разными задачами.

— Да мы, Андрей Андреич, только тем и занимаемся круглые сутки, что атакуем фрицев, — отмахнулся Мерецков с досадой. — Если бы вместе с тобой Ставка дала хотя бы один полнокровный корпус, а так что ж… латаем дыры, чем можем.

— В Генштабе обещали дать корпус… в ближайшее время.

— Этот корпус мне обещают уже второй месяц. К тому же снабжение фронта осуществляется по одноколейке, да еще под воздействием авиации противника, — жаловался Мерецков. — Патроны, снаряды и продовольствие доставляем вьючными лошадьми и носильщиками, а таким способом много не натаскаешься. Лошадей мало, да и кормить их нечем, саней почти нет, раненых вывозить не на чем, пополнение идет пехом, пока дойдет до позиций, немецкая авиация половину отправит на тот свет. Но главное — снабжение. Сейчас именно в этом корень всех наших бед. Приезжал Хрулев, кое-что улучшил, уехал — и все потекло по-прежнему… Я думаю, — осенило Мерецкова, — что тебе для начала, чтобы уяснить обстановку, так сказать, в комплексе, надо поехать в Тихвин, разобраться со снабженцами, а там посмотрим.

— Это приказ или пожелание? — вздернул голову Власов, догадавшись, что Мерецков намерен держать его подальше от фронта. Тем более что должность заместителя — должность весьма неопределенная, так что комфронта может использовать его, Власова, как угодно и где угодно.

— Дорогой мой! — воскликнул Мерецков. — Я понимаю, что ты не снабженец, но командующему фронтом приходится заниматься буквально всем. Привыкай. Если иметь в виду, что товарищ Сталин, как сказал товарищ Ворошилов…

— Хорошо, я поеду, товарищ генерал-полковник, — не слишком учтиво перебил Мерецкова Власов. — Прикажите начальнику снабжения фронта сопровождать меня в этой поездке.

— Так он, начальник-то, он из Тихвина и не вылазит. В этом вся штука. Я иногда по несколько часов дозвониться до него не могу. Возьми мой личный самолет и лети. Дня два-три, думаю, тебе хватит, чтобы разобраться и навести порядок.

 

Глава 18

За несколько дней генерал-лейтенант Власов исколесил весь Волховский фронт и его тылы, что-то улаживая, утрясая, подгоняя. Однако в результате его деятельности положение фронта не менялось к лучшему. Дело было даже не в снабжении 2-й ударной армии, хотя оно тоже влияло на общую обстановку, и даже не в командовании фронтом, а в чем-то другом, более важном, что лежало значительно глубже и о чем снабженцы предпочитали говорить намеками.

— Сколько туда ни даем, а все как в прорву: никакого результата, — жаловался начальник снабжения фронта. — Тащим туда снаряды и мины на лошадях, на оленях, на солдатском горбу, а есть ли там орудия и минометы, что с ними там делают, не знаем. Отчетности никакой, результатов тоже с конца марта никаких. А только и слышишь: давай да давай!

— А ваши снабженцы в войсках… они что доносят?

— Так связи с войсками почти нет, рации работают ни к черту, обстановка не ясна. Сплошной туман, дорогой мой, сплошной туман, — разводил короткопалыми руками интендант.

Вернувшись в штаб фронта, Власов без обиняков докладывал Мерецкову о том, что везде царит безответственность, некомпетентность и разброд, что надо сперва навести порядок в тылу, улучшить обучение бойцов и командиров, а уж потом начинать наступать с далеко идущими последствиями, иначе ничего, кроме траты людских и материальных ресурсов, мы не получим, Ленинград из блокады не вызволим.

— Вы преувеличиваете, Андрей Андреич, наши недостатки, — отбивался Мерецков. — Да, они имеются, да, мы еще плохо воюем, допускаем ошибки, у нас не хватает того-другого-третьего, но это не значит, что надо остановиться и заняться самими собой, дав тем самым противнику время на укрепление обороны и даже на переход к активным действиям.

— Я не говорю, что надо остановиться. Я говорю о том, что не надо разбрасываться. Мы уже несколько месяцев бьемся с Любаньской операцией, гробим своих бойцов и, судя по всему, угробим в конце концов 2-ю армию. Ведь ясно же, что нам, при таком соотношении решающих факторов боя в пользу противника, к Ленинграду не пробиться. Если это непонятно Ставке, то это должно быть понятно вам, Кирилл Афанасьевич…

— А вы скажите об этом представителю Ставки товарищу Ворошилову, — усмехнулся Мерецков. — Может, вас он послушает…

— Я говорил ему, но он знает только одно слово: «Вперед!» В нем крепко сидит комиссар времен гражданской войны, ни в тактике, ни в стратегии он не разбирается. И никакие аргументы на него не действуют.

— А что вы хотите от меня? — спросил Мерецков, удивленный столь резкой критикой Ворошилова, который все-таки к Сталину значительно ближе, чем тот же Власов. Или генерал получил от Верховного какие-то особые полномочия?

— Я хочу прежде всего, чтобы вы не гоняли меня по тылам. Я не снабженец, я — боевой командир. И у меня имеется свой взгляд на методы решения поставленных перед фронтом задач…

— Свой взгляд? Это хорошо, Андрей Андреич, — усмехнулся Мерецков, с любопытством разглядывая своего заместителя. — У нас кого ни спроси, хоть рядового, хоть взводного, у каждого имеется свой взгляд. А взгляд должен быть у всех один: бить проклятых фашистов до полного изничтожения. А ваш взгляд, который вы мне только что изложили, идет вразрез с планами Ставки и командования фронтом. Товарищ Сталин требует от нас не прекращать наступление, и мы будем наступать, чего бы нам это ни стоило… Кстати… вернее сказать, не к стати, только что передали, что командующий 2-й Ударной Клыков заболел, но не хочет покидать армию. Я уже сообщил об этом в Ставку и предложил назначить вас представителем командования фронтом во 2-й Ударной. И если Клыков действительно очень болен…

— Я могу идти, товарищ генерал-полковник?

— Ну к чему такая официальность, Андрей Андреич? Ведь мы с вами назначены тащить один воз. Впрочем… можете, — переменил тон с дружеского на официальный, Мерецков. — Но никуда из штаба прошу не отлучаться.

Власов вышел из штаба и пошагал в отведенную ему избу на краю поселка. Он шел, засунув руки в карманы длинной шинели, никого не замечая. Под ногами чавкала грязь, тут и там улицу перегораживали говорливые ручьи, дул порывистый западный ветер, в его влажном дыхании чувствовался запах оттаивающей земли, набухающих почек. В высоком и чистом небе, взмахивая косыми крыльями, тоскливо перекликались чайки. Издалека доносился гул бомбежки и артиллерийской канонады.

И настроение генерала было таким же тоскливым, как крики чаек: если Ставка утвердит предложение Мерецкова, то ему, Власову, придется снова опуститься до командования армией. А ведь он ехал на этот чертов Волховский фронт с мыслью о том, что, изучив обстановку, не только найдет выход из создавшегося критического положения, но и сумеет разгромить немцев и деблокировать Ленинград. Хотя никто официально именно такой задачи на него не возлагал, Власов предполагал, что именно с ним Сталин связывает эту задачу и именно на это намекнул ему Шапошников. А Мерецков, о котором в армии отзываются весьма нелестно, даже близко не подпускает его к решению боевых задач. Да если бы даже и подпускал, ничего бы не изменилось. Теперь-то уж ясно, как дважды два четыре, что желание Сталина наступать одновременно по всему советско-германскому фронту ведет к новым поражениям. Поэтому-то ни у одного из советских фронтов нет ни полноценных резервов, ни штатного вооружения, ни достаточного количества боеприпасов и всего остального. Ко всему прочему добавляется отвратительная подготовка как рядовых, так и командиров всех рангов и степеней, отсутствие дисциплины на всех уровнях и организованности. Ну и, наконец, ослиное упрямство Сталина, проявившееся еще в делах Юго-Западного фронта в августе прошлого года, когда в окружение попали сотни тысяч красноармейцев и командиров Красной армии, недооценка противника и переоценка своих сил, что наглядно сказалось на действиях теперь уже Западного фронта. Об этом, не стесняясь, но не называя имен, несколько раз говорил Жуков на совещаниях командующих армиями фронта. Ко всему прочему — вмешательство в компетенцию военных таких горе-начальников, как Ворошилов, Мехлис, Маленков и им подобных…

Власов вошел в избу, скинул шинель на руки ординарца, попросил водки и чего-нибудь поесть, велел никого к себе не пускать и не тревожить.

Выпив почти полный стакан водки и закусив, Власов, сняв сапоги и ремень, лег на постель поверх одеяла, укрылся овчинным тулупом. Но сон не шел. В голове бродили злые мысли, перескакивая с одного на другое. Ну, поставят его командовать 2-й Ударной — и что? При таком снабжении боеприпасами и продовольствием, при полном господстве немецкой авиации и подавляющем превосходстве их артиллерии, при всеобщем унынии и неверии в успех, ни о каком наступлении на Любань и речи быть не может. Дай бог вырваться из этого мешка, пока еще не совсем затянута его горловина. Но Сталин, если верить Мерецкову, и слышать не хочет даже о приостановке наступления. А оно уже фактически заглохло, топчется на месте, более того, в иных местах противник начал теснить наши части, сейчас самое время спасать остатки армии, но не при таком командующем, как Мерецков… Надо будет завтра же связаться с Шапошниковым и обрисовать ему обстановку такой, какая она есть на самом деле. А там пусть решают.

А пока… ну их всех к дьяволу! Спать, спать, спать…

Назначение Власова командующим 2-й Ударной все откладывалось и откладывалось, а Шапошников в разговоре с Власовым по прямому проводу посоветовал ему придерживаться уже утвержденных планов на деблокаду Ленинграда и не думать ни о каких отходах. Но 2-я Ударная фактически уже отходила, испытывая сильнейший нажим по всему фронту со стороны противника, к которому все время подходили подкрепления из стран Западной Европы. И не отдельными маршевыми ротами, а дивизиями и корпусами. Ясно, что немцы выпускать 2-ю армию из своих объятий не хотят и настойчиво долбят нашу оборону с двух сторон вдоль западного берега реки Волхов, неуклонно сужая горловину.

В середине апреля Ставка все-таки утвердила генерала Власова командующим 2-й Ударной. Еще через неделю стало известно, что Волховский фронт ликвидируется, его армии составят оперативную группу, подчиненную командованию Ленинградского фронта во главе с генералом Хозиным, а Мерецкова, как не справившегося со своими обязанностями, отзывают в Москву. Задача же для истощенных непрерывными боями войск остается прежней: прорыв блокады Ленинграда.

— Час от часу не легче, — произнес Власов, получив это сообщение по радио, обращаясь к члену Военного совета армии Зуеву. — На что надеется Хозин, устранив Мерецкова? Или в Ставке считают, что из Ленинграда виднее, как командовать бывшим Волховским фронтом?

— Я тоже не в восторге, Андрей Андреевич, но нам отсюда ничего изменить нельзя, — осторожничал Зуев.

Силы 2-й Ударной таяли под непрерывными ударами авиации и артиллерии противника, укрыться войскам почти негде: кругом болота и редколесье, ни дорог, ни просек, любой маневр засекается самолетами-корректировщиками, аэростатами наблюдения, снабжение — в час по чайной ложке, бойцы питаются заячьей капустой и чем придется — даже лягушками, лошади съедены, в день выдается по одному сухарю. Наступил голод, цинга косила людей, раненые умирали без медицинской помощи. Положение еще более усугубилось после того, как немцами был захвачен последний аэродром. Лишь 21 мая поступил приказ Ставки на отход армии к реке Волхов. На другой же день немцы начали ожесточенные атаки на горловину, еще соединяющую 2-ю армию с бывшим Волховским фронтом, и вскоре эта горловина была перерезана.

 

Глава 19

Я снова возвращаюсь к Военному дневнику фельдмаршала фон Бока, который не успел вылечиться (если и в самом деле нуждался в подобном лечении), как был призван Гитлером — на сей раз чтобы возглавить группу армий «Юг», и 19 января прилетел в Полтаву, где располагалась штаб-квартира этой группы армий. На аэродроме его встретил временно исполняющий обязанности командующего генерал-полковник фон Гот, которому предстоит снова возглавить 17-ю армию.

Далее я постараюсь дать читателю общее представление о состоянии немецких войск в районе, протянувшемся от Курска до южной оконечности Крыма, каким, надо думать, его описал фон Боку фон Гот. Особенно интересны эти записи тем, что они дают представление о событиях, которые предшествовали прорыву немцев к Сталинграду и Северному Кавказу. И уже в тот же день появилась в дневнике следующая запись:

19/1/42 Вчера крупные силы русских предприняли наступление против внутренних крыльев 17-й и 6-й армий и в нескольких местах добились глубокого вклинивания в нашу оборону. Противник атаковал также в секторе 2-й армии. Единственным резервом группы армий являются 73-я и 88-я дивизии. Почти во всех армиях царит чудовищная мешанина из различных частей. В Крыму 11-я армия (Манштейн) снова захватила Феодосию, которую мы потеряли в декабре.

20/1/42 (Далее я не стану — из экономии места — строго ссылаться на хронологию, поскольку это мало что значит для уяснения обстановки).

Положение серьезное. Ситуации, близкие к критическим, сложились на севере от Артемовска и на западе и северо-западе от Изюма. Там противник при поддержке танков прорвал наши позиции. В секторе 2-й армии на северо-востоке от города Шигры… русский кавалерийский корпус при поддержке пехоты глубоко вклинился в наши позиции и с боями движется в направлении Курска. Максимальное напряжение испытывает 17-я армия, на фронте которой атакуют до пятнадцати пехотных дивизий противника. (Хочу напомнить читателю, что дивизия Красной армии по штату должна была иметь до 12 тысяч личного состава, в то время как немецкая — до 18 тысяч. На самом деле численность советских дивизий редко достигала десяти тысяч. К тому же она имела вдвое меньше тяжелого вооружения — МВ). Подобное сильное давление 17-я армия, да и группа армий в целом, вряд ли сможет сдерживать слишком долго.

Разговаривал с Паулюсом (20 января — МВ), который сегодня принял на себя командование 6-й армией; в частности, предложил ему сосредоточить резервы за его южным крылом.

Попытка 11-й армии на северо-восток от Феодосии прорвать позиции русских успеха не принесла. Я позвонил фюреру, охарактеризовал ситуацию в зоне ответственности группы армий и сообщил о намерениях. Фюрер внимательно меня выслушал и согласился со всеми моими предложениями.

Противник продолжает оказывать давление в районе 40-километровой бреши на фронте вокруг Славянска. Разрозненные части 298-й дивизии, которая была атакована 18 января, смята и понесла тяжелые потери. 17-я армия требует разрешить отвод двух своих дивизий на 6 км к югу. Артиллерийские части с исправными орудиями, изрядным запасом амуниции торчат без дела в тылу, поскольку их тягачи и трактора находятся в плачевном состоянии и не могут сдвинуться с места (мороз достигает 30 градусов ниже точки замерзания). Трудно разобраться во всей этой мешанине и собрать под единым командованием небольшие разрозненные подразделения, отряды и формирования, а также подключить к ним резервы, которые с черепашьей скоростью следуют к линии фронта в пешем строю и в эшелонах.

В нынешней ситуации русские действуют куда быстрее, чем мы!

На южном направлении нами потеряно Барвенково, на севере особенно тяжелые бои идут в районе Балаклеи.

Среди оставшихся после Рейхенау бумаг находился некий проект, который он намеревался предложить вниманию фюрера. Оказывается, Рейхенау стремился добиться сближения с украинским народом посредством предоставления ему ряда привилегий. Конечной целью прежнего командующего группой армий «Юг» было сделать украинцев нашими союзниками в борьбе против большевиков.

Остатки 298-й дивизии вынуждены оставить населенный пункт Лозовая. Гот и я пришли к выводу, что выйти из затянувшегося кризиса можно только посредством наступательных действий.

На левом крыле 17-й армии оставлено еще несколько укрепленных пунктов. Хорватские войска смяты русской кавалерией на южной оконечности выступа в районе Изюма.

В приказе, который я издал, от армий требовалось использовать малейшую удобную возможность для организации наступательных действий. Потому что мы лучше русских умеем использовать к своему преимуществу оплошности врага и потому что лишь путем наступательных действий мы сможем снова стать хозяевами положения.

С тех пор, как войска безопасности из тыла группы армий были переведены на фронт, деятельность партизан в тылу активизировалась.

Верховное командование сухопутных сил объявило, что в скором времени нам будет передана 28-я легкопехотная дивизия, а кроме того в апреле три итальянские дивизии, в мае — еще три.

Развитие событий в секторе 2-й армии внушает известный оптимизм; русских постепенно вытесняют из района выступа с большими для них потерями.

4-го февраля Английское радио заявило, что Тимошенко хочет отобрать у нас Харьков и Днепропетровск, чтобы лишить Германскую армию важнейших стартовых площадок для запланированного весеннего наступления на Кавказ.

Паулюс позвонил из Харькова и доложил, что 208-й полк потерял до 700 человек от обморожения и истощения.

Малочисленные русские части зашли к нам в тыл через брешь во фронте 6-й армии; в нескольких деревнях русские собрали всех мужчин призывного возраста и увели с собой.

Мощная атака противника отбита в районе Бахмута. Троицкое потеряно после ожесточенных боев на западе от Славянска.

Установилась теплая погода. В Крыму определенно начинается очередной период распутицы.

Перехваченные радиосообщения свидетельствуют о том, что противник готовится к активным действиям в районе Белгорода. На северо-востоке от Белгорода многочисленные, но плохо скоординированные атаки противника отбиты с большими для него потерями.

Температура опять начинает падать. 17-я армия докладывает, что в течение зимы и до сего дня от голода сдохли около 5000 принадлежащих ей лошадей!

Английская армия в Сингапуре капитулировала!

Русским удалось прорваться через позиции 16-й танковой дивизии в направлении Александрова и смять танками 1-ю румынскую дивизию.

Дает о себе знать непрекращающаяся активность партизан в тылах 2-й армии.

Давно ожидаемое наступление противника в Крыму началось (27 февраля — МВ) на обоих фронтах. Под Севастополем противнику добиться успехов не удалось. Однако на восточном фронте (в районе Керчи — МВ) была разбита румынская дивизия; в ходе боев потеряны также два германских артиллерийских батальона и одно противотанковое подразделение. Германские резервы уже в пути.

В своем меморандуме от 20 февраля я заявил, что противник может основательно нас побить, если сумеет правильно организовать наступление (в районе Харькова — МВ). Перехваченные радиосообщения русских позволяют прийти к выводу, что противник в курсе задач и целей нашего весеннего наступления (об этом Москву предупредили разведчики из группы т. н. «Красной капеллы» [5]«Кра́сная капе́лла» (нем. Rote Kapelle, анг. Red Orchestra) — общее наименование, присвоенное Гестапо самостоятельным группам анти-нацистского движения Сопротивления и разведывательных сетей, контактировавшим с СССР и действовавшим в европейских странах (Германия, Бельгия, Франция, Швейцария и других) во время Второй мировой войны. Лидерами наиболее известных групп были Арвид Харнак и Харро Шульце-Бойзен в Берлине, Леопольд Треппер в Париже и Брюсселе.
— МВ),  по причине чего говорить о возможности достижения в этом секторе внезапности не представляется возможным. Русские хотят до начала весеннего сезона измотать непрерывными атаками противостоящие им войска группы армий, вынудив нас с хода бросать в сражение подтягивающиеся к полю боя резервы. Это позволяет сделать вывод, что противник обладает здесь достаточными силами, свидетельствует о наличии у него крупных резервов. Единственным средством борьбы с подобной тактикой могут стать лишь широкомасштабные наступательные операции с хорошо продуманными целями.

Офицер связи из Министерства Розенберга по делам оккупированных территорий доложил о прибытии и спросил, какие пожелания политического характера имеются у командования группы армий относительно положения на Украине. Я сказал ему: «У меня в этом смысле одно пожелание: я хочу, чтобы гражданское население в тылу группы армий вело себя тихо. Мы должны предложить населению ясные цели и всегда выполнять свои обещания. Я приветствую начавшийся передел земли и аграрную реформу и прослежу, чтобы наделение крестьян землей в зоне моей ответственности проходило быстро и в соответствии с законом. Что касается вопроса религии, и в этой сфере следует руководствоваться теми же правилами. Если мы обещаем населению свободу вероисповедания, то это обещание должно быть выполнено. Политизированных церковников, без сомнения, следует убрать, но в дела остальных вмешиваться не стоит. Если действовать подобным образом, население будет с нами и сотрудничать и вести себя соответственно. Мы даже можем сделать из этих людей своих помощников в деле борьбы с большевизмом и пообещать им свое содействие в том, чтобы русские на эти земли не вернулись. Но в случае, если население будет оказывать нам противодействие, необходимо прибегать к самым решительным мерам». Офицер связи сказал, что «Розинберг думает точно так же».

Активные железнодорожные перевозки с Кавказа в направлении Ростова и через Воронеж на Валуйки свидетельствуют, что противник подтягивает свежие силы.

Верховное командование сухопутных сил объявило о переброске одной танковой и трех пехотных дивизий по железной дороге под Харьков и Сталино, начиная с 23 марта.

Нет никаких сомнений, что в самом скором времени после окончания периода распутицы русские возобновят атаки на востоке от Славянска и на востоке от Харькова. Это может произойти в то же самое время, когда начнется наша атака в районе выступа. В этой связи эти фронты необходимо всемерно укреплять, чтобы они смогли выдержать натиск противника.

Получен строгий приказ фюрера, запрещающий проводить какие-либо атаки без воздушной поддержки.

Об ожесточенном характере сражений с партизанами, которые происходят в тылу 2-й армии, говорят следующие цифры: за период с 24 февраля по 25 марта было убито 1936 партизан и захвачено: два артиллерийских орудия, четыре противотанковых орудия, 15 пулеметов и много другого военного имущества. Потери с нашей стороны составили 95 человек убитыми и 143 ранеными, включая бойцов трех казачьих эскадронов, сражавшихся на нашей стороне и хорошо проявивших себя в этих сражениях.

В перехваченном нами телеграфном сообщении старший офицер русского Генерального штаба заявил буквально следующее: «В нашем распоряжении осталось 60 дней, в течение которых мы должны сделать все, чтобы ослабить приготовления немцев к наступлению и не позволить им планомерно наращивать свои силы!»

На фронте затишье. В тылах 2-й армии венгерские полицейские части продолжают вести с партизанами упорные бои, которые не всегда заканчиваются в пользу венгров. Партизаны продолжают создавать нам трудности. Им удалось проскользнуть в заболоченную местность на востоке и на юге от Трубчевска, которая практически недоступна для наших войск. Партизан очень трудно оттуда вытеснить, хотя с этой целью задействованы одна полевая и одна полицейская дивизии полного состава, а также отдельные региональные части. В Крыму противник вывесил над своими траншеями плакаты, гласившие: «Приходите в гости! Мы ждем!»

В тылах 2-й армии партизаны взорвали пути в районе станции Ворожба, что вызвало остановку движения на 48 часов.

 

Глава 20

Командующий Юго-Западным направлением маршал Тимошенко сидел за столом и с напряженным вниманием смотрел на члена Военного совета фронта Никиту Сергеевича Хрущева, который говорил по прямому проводу со Сталиным. Слов Сталина Тимошенко не слышал, но пытался их угадать по коротким ответам Хрущева, по выражению его лица.

— Никак нет, товарищ Сталин! — бодро отвечал Хрущев, плотно прижимая к уху телефонную трубку, так что побелело не только ухо, но и часть щеки. — Мы подготовились к любым неожиданностям… Войска фронта полны энтузиазьма и веры в скорую победу над проклятыми фашистами… У нас все готово к наступлению, товарищ Сталин! Командование уверено, что мы сумеем окружить и уничтожить вражескую группировку войск в районе Харькова… Нет-нет, товарищ Сталин! Все вопросы взаимодействия родов войск отработаны до мелочей. Противник не ждет нашего наступления — об этом говорят все пленные. Ударим, товарищ Сталин, так, что от немцев полетят пух и перья… Спасибо, товарищ Сталин за пожелание удачи. Мы оправдаем доверие Цэка, Верховного командования и лично ваше доверие, товарищ Сталин… Тимошенко? Он тут, рядом со мной. Дать трубку? Даю.

И Хрущев протянул трубку маршалу. Тот вскочил, прижал трубку к уху.

— Здравия желаю, товарищ Сталин! Так точно, товарищ Сталин! Я полностью разделяю мнение товарища Хрущева… Да-да, я понимаю, какую ответственность мы берем на себя, но мы все продумали и предусмотрели. Немцы заняты зализыванием ран после нашего зимнего наступления, ни на какие активные действия они не способны. По нашим данным у них нет резервов… Ну, разве что одна-две дивизии… Разгромим, товарищ Сталин… Спасибо за пожелание, товарищ Сталин! Оправдаем ваше доверие полностью!.. Так точно! До свидания, товарищ Сталин.

Тимошенко медленно опустил трубку на рычажки аппарата, сел, произнес:

— Верховный очень надеется на нас. Говорит, что если мы достигнем намеченных успехов, то Гитлеру придется снять часть сил из-под Москвы и Ленинграда. Может, даже из Крыма. Понимаешь, Никита Сергеевич, какая ответственность на нас лежит? Вот то-то и оно. При этом товарищ Сталин пообещал, что когда мы разгромим Харьковскую группировку противника, он даст нам резервы, а это значит, что мы сможем освободить не только Донбасс, но и всю левобережную Украину.

— Хорошо бы, Семен Константинович, — подхватил Хрущев. — А то, честно говоря, я чувствую себя прямо-таки каким-нибудь французским Людовиком, которого лишили королевства. Даже партизанское движение на Украине — и то подчиняется не мне, первому секретарю Украины, а первому секретарю Белоруссии Пономаренко. Дожили, нечего сказать.

— Ничего, Никита Сергеевич, потерпи маленько. Завтра погоним фрицев, только пятки засверкают, и ридна нэнька Украина знова будэ наша.

Говоря так, маршал Тимошенко действительно верил, что у немцев не осталось резервов, что зимнее наступление Красной армии, начавшееся в начале декабря под Москвой и продолжившееся почти по всей линии советско-германского фронта, нанесло противнику такой урон, от которого ему уже не оправиться. Да и силы в составе Юго-Западного фронта сосредоточились немалые, с такими силами сидеть в обороне не престало. Предполагалось, что удар с Барвенковского выступа в сторону Полтавы и второй удар севернее Харькова должны ошеломить немцев. Эти удары заставят командующего Шестой армией генерала Паулюса метаться, затыкая бреши в своей обороне, в то время как танковые и кавалерийские корпуса Юго-Западного фронта, брошенные в прорыв, начнут крушить немецкие тылы. Что это такое, маршал Тимошенко слишком хорошо знал из собственного прошлогоднего горького опыта и полагал, что теперь пришел черед немцев испытать на собственной шкуре удары по их флангам и тылам.

Утро 12 мая выдалось погожим. Рассвет долго рдел и наливался светом, точно расчищая дорогу солнцу, неспешно поднимающемуся из глубин космоса. В низинах, по оврагам и лощинам копился туман, но он был даже на руку советским войскам: сосредоточение наступающих частей, прикрытых ночной темнотой и туманом, проводилось скрытно, противник никак на него не реагировал. Кое-чему, значит, научились командиры всех степеней — не придурки какие-нибудь, теперь самый раз сполна вернуть фашистам старые долги.

Маршал Тимошенко вглядывался с наблюдательного пункта Шестой армии в проступающие из темноты дали, видел, как первые лучи солнца позолотили приплюснутые вершины древних курганов, черные конусы терриконов.

В шесть утра заговорила советская артиллерия на северном фасе Барвенковского выступа. Потом над немецкими позициями появились краснозвездные бомбардировщики. Еще один артналет — и пехота поднялась в атаку вслед за танками. Немцы какое-то время сопротивлялись отчаянно, но все-таки были сломлены, и войска устремились вперед тремя потоками: в направлении Харькова, Полтавы, Днепропетровска.

Никита Сергеевич Хрущев, тоже присутствующий на КП армии, с удовлетворением потирал руки: ему не терпелось оказаться в Харькове, где он когда-то впервые окунулся в большую политику. Правда, плавание по ее волнам было недолгим и он чуть не захлебнулся, поддержав Троцкого, но урок пошел в прок, и он оттуда, из Харькова, пошагал вверх со ступеньки на ступеньку, иногда прыгая через две. При этом ни разу не оступился, не споткнулся; главное — быть настойчивым и не давать спуска своим противникам.

Между тем войска фронта стремительно продвигались в глубь занятой немцами территории Украины. К концу дня это продвижение составило для войск, наступавших южнее Харькова, десять километров. Несколько поотстала северная группировка, но там, судя по всему, сосредоточены более крупные силы противника. Ничего, еще один нажим — и враг побежит. И тогда Сталин увидит, что зря он ругал Хрущева и даже грозил ему трибуналом за поражение Юго-западного фронта в августе-сентябре сорок первого. А виноват был не Хрущев, а командующий фронтом генерал Кирпонос: это он вводил в заблуждение первого секретаря ЦК КП(б)У Хрущева, уверяя, что сможет удержать не только Киев, но и правобережье Днепра, и все потому, что боялся разделить печальную участь командующего Западным фронтом генерала Павлова. А Хрущев — он что? — он не военный, не специалист в этом, так сказать, вопросе. Поэтому тоже уверял Сталина, что и Киев удержат и все прочее. А теперь — теперь совсем же другое дело! Теперь даже неспециалисту ясно, что удар советских армий немцам не удержать, как не удержать решетом воду. Тем более что он, Никита Хрущев, за эти полгода войны многому научился, и если в тактике хромает, так она ему и не нужна, зато в стратегии и влиянии ее на политику разбирается получше многих.

Прошел день, другой, третий. Войска шли вперед, ломая ожесточенное сопротивление врага. До Харькова оставалось не более двадцати километров. И хотя сопротивление противника нарастало, чувствовалось однако, что еще немного, и оно будет сломлено окончательно. Тимошенко бросал в бой все новые дивизии, не заботясь о резервах. Он был уверен, что владеет инициативой, что в такой ситуации немцам остается лишь одно: уйти из Харькова, выпрямить фронт и постараться задержать советские войска на каком-нибудь промежуточном рубеже. Самого маршала Тимошенко тоже, между прочим, подстегивала обида на Сталина за то, что снял его с наркомов обороны, затем с командования Западным фронтом. Он тоже хотел доказать, что способен на многое и, уж во всяком случае, ни в чем не уступает тому же Жукову.

Миновал еще один день. И еще. Сопротивление немцев возрастало. Каждая деревенька, каждый бугорок были превращены противником в опорные пункты, которые приходилось брать штурмом. Снова в небе господствовала немецкая авиация, наступающие все чаще подвергались ее безнаказанному воздействию. Было непонятно, откуда командующий Шестой немецкой армией генерал Паулюс получает резервы, которых вроде бы не должно быть. Маршал Тимошенко нервничал, но вида не показывал, бодрился. О выходе к Днепру уже не мечталось: хотя бы отобрать у противника Харьков. Но и эта задача с каждым днем усложнялась: потери в войсках росли, танков, артиллерии становилось все меньше. Понять что-либо в сложившейся ситуации было невозможно…

Начальник штаба фронта генерал Баграмян, докладывающий обстановку, замолчал, видя, что командующий фронтом его не слушает, что он мыслями витает где-то далеко от этого стола с разложенной на нем картой. Баграмян кашлянул — и Тимошенко, встряхнув обритой головой, посмотрел на него, собрав на лбу глубокие складки кожи.

— Да, так что ты говоришь про левый фланг?

— Я говорю, что наши летчики обнаружили на левом фланге в районе Славянска танки противника. Не исключено, что там сосредоточивается танковая группа Клейста с тем, чтобы нанести удар во фланг наступающим армиям.

— Какая такая группа Клейста? — возмутился Тимошенко. — Что эти летчики морочат голову себе и другим? У страха глаза велики: увидят десяток танков — и в крик: караул! танковая армия! По нашим данным 1-я танковая группа Клейста практически вся находится в Крыму. Она не может за три-четыре дня оказаться в районе Славянска. К тому же у нее в тылу остается Севастополь, а это тебе не хухры-мухры.

— Все-таки, Семен Константинович, я бы выдвинул на левый фланг Барвенковского выступа усиленную противотанковой артиллерией резервную дивизию. Как говорится: от греха подальше.

— А у нас в резерве и осталась всего одна дивизия. Вся надежда, что Верховный выделит для нас хотя бы одну полнокровную армию. Но для этого надо изо всех сил продолжать наступление. Дивизия нам понадобится в другом месте.

Зазвонил телефон прямой связи со Ставкой.

Тимошенко взял трубку, назвал себя.

— Здравия желаю, товарищ маршал, — прозвучал в трубке уверенный баритон. — С вами говорит исполняющий обязанности начальника Генштаба генерал-майор Василевский. Меня интересует положение на вашем фронте.

— Положение у нас отличное, товарищ Василевский. Войска продолжают наступление. Противник, правда, защищается отчаянно, но чувствуется, что из последних сил. Нам бы, товарищ Василевский, хотя бы одну полнокровную армию и сотни две-три новых танков, и мы бы через несколько дней были в… — Тимошенко хотел сказать в Полтаве, но вовремя одумался: — … были бы в Харькове.

— Я доложу товарищу Сталину о вашем пожелании. Но у Генштаба есть данные, что противник сосредоточивает против левого фланга ваших наступающих войск усиленную танковую группировку. Не исключено, что в районе Славянска сосредоточивается вся 1-я танковая группа Клейста, готовящаяся нанести удар во фланг и тыл наступающих армий Юго-Западного фронта…

— Мне известно о том, что в указанном вами районе появились танки противника, — бесцеремонно перебил «исполняющего обязанности» маршал Тимошенко. — Но десяток-другой танков еще ни о чем не говорят. К тому же мы уже били этого Клейста под Ростовом в прошлом году, побьем и в этом. С этой целью принимаем меры: выдвигаем на фланг противотанковую артиллерию и резервные части. Я повторяю: на всякий случай. Но должен заметить, что в таком случае мы практически остаемся без всяких резервов. Напомните об этом товарищу Сталину.

— Хорошо, я напомню. Но советую вам усилить разведку в угрожаемом направлении. Желаю успехов.

Тимошенко положил трубку.

— Они нам успехов желают, — проворчал он. — Лучше бы несколько дивизий пожелали. — А про себя подумал: «Этот Василевский с самого начала не верил, что мы можем так развернуться. Сидит, понимаешь ли, в Москве и думает, что ему оттуда все видно, а нам, на месте, ничего. Насобирали, понимаешь ли, умников, вот они и мутят воду, не дают развернуться…»

Дверь отворилась, оборвав сердитые размышления командующего Юго-Западным направлением, и в помещение стремительно вошел Хрущев, запыленный, но сияющий, как новенький советский золотой червонец, выпускавшийся в начале двадцатых годов. Он снял с себя фуражку, повесил на крюк, вбитый в стену у двери, заговорил возбужденно, топчась возле стола с картами и размахивая руками:

— Ну, Семен Константинович! Ну, скажу я тебе… это ж просто… даже слов у меня нету, чтобы выразить, так сказать, свои чувства! Наши бойцы и командиры… они ж дерутся, как львы! Представляешь, один пулеметный расчет уничтожил за два часа двести фашистов! Двести! А! В войсках такой подъем!.. такой подъем!.. Да мы на одном энтузиазьме дойдем до самого Днепра! — вот что я тебе скажу, дорогой мой Семен Константинович. Хана немцам! Полная хана! Как говорит поговорка: если у бабы юбка сваливается, то и штаны не удержать… Ха-ха-ха!

— А Москва уверяет нас, что немцы вот-вот ударят из района Славянска в тыл наступающих армий, что будто бы вся танковая группа Клейста уже сосредоточена в этом районе, — проворчал Тимошенко, поглядев при этом на своего начальника штаба, будто тот и был Москвой.

— Да что им оттуда видно! — воскликнул Хрущев, и все его круглое лицо вспыхнуло от возбуждения. — Какая такая танковая группа Клейста? Она ж в Крыму! У них Севастополь — бельмо в одном глазу, а в другом глазу — Керченский полуостров, где готовится к наступлению армия Козлова. Чепуха это, вот что я скажу. Кому-то очень нужно вставлять нам палки в колеса. Вот я поговорю с товарищем Сталиным — и все разрешится наилучшим образом, — пообещал Хрущев, хотя говорить сейчас с товарищем Сталиным не входило в его расчеты: наступление-то действительно замедлилось. А просить резервы… так ведь сами же заявили, что справятся с 6-й армией Паулюса своими силами, как и с другими немецкими армиями группы «Юг». И что теперь — на попятную? Сталин этого не простит. — Надо изо всех сил идти вперед! — воскликнул Хрущев. — Надо идти без оглядки, не отдавать немцам инициативы. Вот что самое главное. Тут и дураку понятно. Как говорится, если пошел с утречка косить, то не останавливайся и на комаров внимания не обращай.

— Так на чем порешим? — спросил терпеливо дожидающийся внимания к своей персоне генерал Баграмян, и его черные глаза остановились на бритом черепе маршала Тимошенко.

— Порешим вот на чем, — заговорил тот уверенно. — Первое: полк противотанковой артиллерии из резерва фронта перебросить на южный фланг в район нашей 9-й армии. Второе: усилить разведку на флангах. Третье: раздобыть языка из этих таинственных танковых частей противника, которые были замечены летчиками. Четвертое… четвертое: усилить нажим 38-й армии в обход Харькова. Перебросить им часть сил с других направлений. Если мы создадим реальную угрозу Харькову, нам и сам черт не будет страшен.

 

Глава 21

Группа разведчиков 9-й армии, занимающей оборону на южном фасе Барвенковского выступа, уже вторую ночь вела поиск вдоль небольшой речушки, заросшей камышом. По ночам разведчики скользили темными тенями вдоль топкого берега на восток, в сторону города Славянска, при первой же опасности скрываясь в камышах или в поросших дикими яблонями балках. Командовал группой из шести человек лейтенант Обручев, светлорусый, сероглазый омич, гибкий, как ивовая лоза. Задание он получил от самого командующего 9-й армией генерала Харитонова: выведать, какие силы будто бы сосредоточиваются перед обороной армии, много ли там танков, откуда они взялись. И, разумеется, добыть знающего языка.

К утру второго дня группа вышла к наплавному мосту. Мост явно охранялся, хотя часовых не было видно. Зато виднелись замаскированные сетями, камышом и ветками окопы, зенитки, два бронетранспортера. Идти дальше не имело смысла. Днем, пока таились в камышах, вокруг стояла тишина, нарушаемая лишь отдаленным погромыхиванием орудий и бомбежкой. Казалось, что вокруг на много километров все вымерло: ни гражданского населения, ни немцев. Разве что пропылит одинокая машина или подвода, а так все лягушачьи трели, пиликанье цикад, да пичужка какая-нибудь усядется на метелку камыша и ну выводить незамысловатую мелодию, точно и войны никакой нет. Зато в первую же ночь, едва стемнело…

Едва стемнело, степь ожила. Откуда-то возник низкий гул множества моторов, и по дороге, поднимая пыль, двинулись танки и машины с пехотой и артиллерией, и все на север, то есть поближе к фронту, который держала 57-я армия генерала Подласа и 9-я Харитонова. Черт его знает, сколько этих танков и машин и откуда они взялись!

Разведчики подобрались к самой дороге. И чуть не столкнулись с патрулем из четырех человек — едва успели нырнуть в камыши и затаиться. Патрулей обнаружили и на другой стороне речушки. Иногда те выпускали осветительные ракеты, постреливали, если что померещится. Попробуй-ка возьми «языка» при такой системе охраны. Но брать надо, одними словами командующему армией ничего не докажешь. И лучше всего брать не охранника или сапера, а кого-то из этих машин или танков, что ползут через мост с правого берега на левый. Но прежде чем решиться на такое, лейтенант Обручев ушел с частью группы подальше от моста к начисто уничтоженной еще в зимних боях деревеньке: сюда патрули не добирались, здесь вообще никого, кроме одичавших кошек, не наблюдалось.

Укрывшись в погребке, Обручев написал на бумажке химическим карандашом:

«Рябине. Ночами отмечено движение танков и мотопехоты на стыке квадратов 41–20 и 41–22. Наплавной мост через Листвянку. Днем танки маскируются в балках. Подтверждение и помощь в захвате „языка“ может дать ночная авиация, осветить и бомбить мост и дорогу. Обр.»

Перечитал, убрал лишние слова. Получилось: «рябине ночами танки мотопехота 41–20 мост листвянку днем балках авиации осветить бомбить мост обр».

Бумажку передал радисту. Тот зашифровал, застучал ключом. Потом несколько секунд слушал, сказал:

— Велено взять языка.

И выключил рацию.

«Если нас не засекли», — подумал Обручев. Вслух же произнес: — Останешься здесь. С тобою останется Метелкин. Сидеть тихо, как мыши. Если мы к утру не вернемся, уходить к своим самостоятельно.

Смеркалось. Двое разведчиков вернулись к мосту, где их ожидали еще двое. Затаились от моста метрах в четырехстах, погрузившись в воду по самую шею у кромки камышей под левым берегом. Берег этот, изрытый норами стрижей, круто поднимался вверх. Правый был низок, болотист, оттуда воды почти не видно.

Небо заткано звездами, тонкий серпик месяца висит почти над головой. Зудят комары, плещется рыба, иногда тычется мордой в сапоги, дергает за гимнастерку или штаны. Снова по берегу пошли патрули, бросая время от времени желтые снопы света в камыши. Как и в предыдущую ночь, вдали возник утробный гул множества моторов, стал накатываться, прижимая к воде. Темные громады танков вылепливались на фоне звездного неба и медленно въезжали на понтоны. Мелькали сигнальные фонарики регулировщиков.

Разведчики медленно двинулись к мосту, не тревожа ни воды, ни камышей, затаились метрах в двухстах.

Прошел час, другой. Наконец послышался стрекочущий звук «кукурузника», покатился вниз по течению. Со стороны моста послышались команды, перестали мелькать фонари.

И тут на высоте метров пятьсот вспыхнул яркий свет — и стали видны танки и машины, прицепленные к ним пушки, каски сидящих в кузовах солдат. Еще один «фонарь» и еще. Затем тонкий вибрирующий звук падающих бомб, череда взрывов, но все в стороне от дороги и моста. Разом застучали зенитки. Цветные трассы поплыли вверх, в темноту. Неожиданно заухало близко, разрывы побежали вдоль дороги к мосту, накрывая танки и машины.

Обручев поднялся и, пригибаясь, двинулся по реке к мосту. За ним еще двое. Вода то по горло, то по колено.

Небесные фонари свое отсветили, чернота окутала степь, лишь пульсировало возле моста красное пламя горящей машины, да еще две-три на дороге. Видно было, как мечутся там человеческие фигурки, пытаясь загасить пламя.

Снова визг бомб, снова разрывы побежали, опережая друг друга, к мосту. Но Обручев не останавливался, а метров через сто вошел в камыши и скоро оказался вблизи колонны, где метались люди, звучали отрывистые команды, крики боли и отчаяния.

Танки сталкивали с дороги горящие машины; возле моста горел бензовоз, его пытались взять на буксир, но пламя было сильное, оно с гулом разбрызгивало вокруг огненные струи.

Младший сержант Удинцев, идущий сзади, схватил Обручева за мокрую гимнастерку, рванул к земле, крикнул сдавленным голосом: — «Ложись!» — и все трое упали разом, а над ними с гулом и треском пронеслись два самолета, выметывая из-под крыльев огненные стрелы. Обручев вскочил, едва отгремели взрывы, метнулся к темной шевелящейся куче, закричал истошно:

— Герр лёйтнант! Герр лёйтнант! Во зинд зи?

В ответ кто-то пожаловался:

— О, майн Гот!

Несколько глухих ударов…

Длинная автоматная очередь от реки…

Трое бежали, что-то неся на плащ-палатке, уходя в темноту. У них за спиной, прикрывая отход, яростно трещали автоматы.

На дорогу упало еще несколько бомб. И все стихло.

 

Глава 22

Обер-лейтенант лет двадцати пяти, белобрысый, высокий, сидел на скамье, морщился от боли: молодая женщина-врач перевязывала ему ногу. На груди у немца белый крест и две орденские колодки.

Начальник разведки армии, подполковник лет тридцати пяти, листал его документы, извлеченные из офицерской полевой сумки. Поднял голову, спросил:

— Когда ваша танковая дивизия прибыла в этот район?

Вопрос повторил переводчик.

— Неделю назад, — ответил немец после длительной паузы.

— Вся 1-я танковая группа генерала Клейста?

— Вся 1-я танковая группа генерала Клейста, — с вызовом подтвердил немец.

— Вред небось, — произнес подполковник, ни к кому не обращаясь.

— Я нет врет! — возмущенно воскликнул обер-лейтенант. — Это уже не есть тайна. Это есть… это есть поражений ваша армий. Это есть конец.

Подполковник встал и покинул помещение.

— Этого не может быть, — отрезал маршал Тимошенко, выслушав начальника разведки. — Три дня назад английское радио передавало, что танковая группа Клейста готовится к решительному штурму Севастополя. Не могли они за три дня… — Замолчал, раздумчиво глядя на карту, мучительно морща покатый лоб. — А впрочем, черт их знает, кто тут врет, а кто говорит правду… Ты лучше вот что скажи, — повернулся к начальнику разведки фронта маршал Тимошенко. — Этот обер не пудрит нам мозги? Нет у тебя таких ощущений?

— Я не руководствуюсь ощущениями, товарищ маршал. Я руководствуюсь фактами. А факты свидетельствуют: в полосе Девятой армии сосредоточиваются крупные силы противника. Это подтверждает не только взятый разведчиками 9-й армии пленный, но и летчики ночной авиации, которые каждую ночь наблюдают длинные колонны танков и мотопехоты. Есть факты появления новых артбатарей. Они ведут рассеянную пристрелку по нашим позициям. И наконец, последнее: замечены перемещения войск в районе Волчанска…

— Ладно, можешь быть свободным, — отпустил начальника разведки Тимошенко. И, обращаясь к начальнику штаба генералу Баграмяну: — Что будем делать, Иван Христофорович?

— Прежде всего, я думаю, Семен Константинович, надо усилить 9-ю армию противотанковой артиллерией…

— Это и козе понятно, — перебил Баграмяна Тимошенко. — А где мы возьмем эту артиллерию? — вот в чем вопрос.

— Снять с других участков, где активных боевых действий не ожидается. Затем нам необходимо прекратить наступление и часть сил повернуть против Клейста и Паулюса…

— Ну, это уж совсем! — воскликнул возмущенно Хрущев, вскочив с табуретки и уронив ее. — Это уж ни в какие ворота! Будет наступление Клейста или не будет — это еще бабушка надвое сказала, а мы, значит, сиди и жди? На каждый чих не наздравствуешься. У Паулюса в районе Волчанска тоже перемещение войск. Так что теперь? И там прекратить наступление? Да таким манером мы не только не изгоним немцев с Украины, но и, чего доброго, отдадим им и всю оставшуюся часть. Гнать надо их, гнать без остановки, не давать передышки, не упускать инициативу из своих рук — и немцы станут плясать под нашу дуду. Вот какое мое мнение и всей партийной организации фронта.

И Никита Сергеевич снова уселся на табуретку, услужливо поставленную на место коротконогим полковником, скромно сидящим в темном углу.

— Вот ведь штука какая, — потер ладонью бритую голову Тимошенко. — В мозги Паулюсу и Клейсту не залезешь, а фон Боку — тем более. Между тем, принимать решение нужно. С одной стороны, если Клейст ударит в районе Славянска, то 9-я армия может этот удар не удержать. С другой стороны, неизвестно, куда именно ударит и когда. То же самое и Паулюс… Даже подумать страшно, что может из всего этого получиться. И не наступать тоже нельзя: столько сил затрачено, столько средств… Верховный нас не поймет… Кстати, какое сегодня число?

— Уже семнадцатое, — ответил Баграмян, посмотрев на ручные часы.

— Тогда так и запишем: войскам ударных группировок с удвоенной энергией продолжать наступление в соответствии с ранее разработанными планами. Войскам, прикрывающим фланги, удвоить бдительность, поглубже зарыться в землю, минировать все танкоопасные направления, вести постоянную разведку. На этом и порешим.

Маршал Тимошенко только задремал на диване, сняв лишь сапоги и ремень, как его тут же разбудил начальник штаба фронта:

— Семен Константинович! Проснитесь!

Маршал сел, потер кулаками глаза.

— Что случилось?

— В районе Славянска и Краматорска немецкие танки прорвали нашу линию обороны, движутся на Изюм.

— Какие меры принимает командование 9-й армии?

— Я только что разговаривал с генералом Харитоновым. Он сообщил, что противник рано утром атаковал боевые порядки его армии на узком участке не менее чем тремя сотнями танков и большого количества мотопехоты. Войска не смогли удержать свои позиции. В воздухе непрерывно висит немецкая штурмовая авиация.

— А-а, черт! — воскликнул Тимошенко. — Я сейчас переговорю с Харитоновым. А ты пока передай ему мой приказ: сосредоточить всю наличную артиллерию, чтобы она громила танки противника. А также пусть снимает с других участков отдельные батальоны и батареи и перебрасывает к месту прорыва.

— Он уже принимает все меры к тому, чтобы остановить противника.

— Принимает? Вот и хорошо.

Едва успел маршал умыться и проглотить стакан крепкого чаю, как сообщили, что на севере началось наступление 6-й армии генерала Паулюса. И тоже при поддержке большого количества танков, артиллерии и авиации. Отчетливо проступили контуры немецкого плана: подрезать армии Юго-Западного фронта, окружить и… ну и так далее.

— Я сообщил о новой ситуации в Генштаб, Семен Константинович, — уведомил командующего Баграмян. — А также о принимаемых нами мерах.

— И что Генштаб?

— Пока ничего.

Но через два часа позвонил Сталин.

— Товарищ Тимошенко, генерал Василевский настаивает на том, чтобы не только прекратить наступательные действия войск Юго-Западного фронта, но и в срочном порядке выводить их на восток, оставив противнику Барвенковский выступ. Какое ваше на этот счет мнение?

— Наше мнение, товарищ Сталин такое: наступление продолжать, а против отвлекающих действий противника на севере и на юге выдвинуть все имеющиеся у нас резервы. Правда, должен вам доложить, товарищ Сталин, что резервов у нас осталось очень мало. Особенно танков. Да и с авиацией тоже большие сложности: немец бомбит порядки наступающих войск почти безнаказанно.

— Сколько у вас в наличии танков, орудий и самолетов, мне хорошо известно. Мне также известно, товарищ Тимошенко, что вы не совсем правильно используете как танки и артиллерию, так и авиацию. Не нужно растягивать их по всему фронту, надо их использовать в нужном месте и в нужное время с максимальной эффективностью.

— Мы стараемся именно так и делать, товарищ Сталин.

— Что ж, очень хорошо, что вы стараетесь. Надеюсь, что вы правильно оцениваете происходящие события на вашем фронте. Желаю успехов.

Тимошенко положил трубку, обтер вспотевшее лицо большим клетчатым платком. Подумал: «Черт его знает, где эти нужные места и когда наступает нужное время. Поди разберись».

 

Глава 23

Из дневника фельдмаршала фон Бока

8/5/42 11-я армия (Манштейн) перешла в атаку на своем восточном фронте (Крым). Время и направление атаки, похоже, оказались для противника совершенно неожиданными, в результате он отступил в глубину обороны на 12 км. Сбиты 80 русских самолетов. Под Севастополем русские ведут себя тихо.

Ближе к полудню (9 мая) я позвонил фюреру и порадовал его сообщением о том, что наступательная операция в Крыму развивается успешно. Наши моторизованные подразделения, подкрепленные танками, осуществили прорыв обороны противника на глубину 50 км.

Приходят плохие прогнозы относительно перспектив урожая на этот год. В Германии на больших площадях посеянное зерно зимой вымерзло. Как мне сообщили из Будапешта, Венгрия и Румыния стоят перед лицом настоящего бедствия в этой сфере.

В Крыму 22-я танковая дивизия вела встречные бои с танковыми батальонами противника, разгромила их и продолжила движение к северу в направлении побережья. Манштейн намеревается окружить противника в северном секторе.

11/5/42 В Крыму все идет хорошо. Кольцо вокруг врага в северной части Парпачских позиций замкнуто силами 22-й дивизии, наступающей вдоль побережья. 8-я румынская кавалерийская дивизия подключена к наступлению в направлении Керчи. Число захваченных нашими войсками пленных весьма велико. Под Севастополем пока все тихо.

Партизаны взорвали в тылу 2-й армии еще одну секцию железнодорожного полотна. Атаки противника приобретают все более напористый и целеустремленный характер. Похоже, их цель — перерезать железную дорогу Киев-Курск, которую мы используем для подвоза подкреплений.

12/5/42 Уничтожение окруженных частей противника в Крыму завершено. Наступление в направлении Керчи при слабом противодействии дезорганизованного противника продолжается.

В секторе 6-й армии противник атаковал крупными силами и при поддержке танков в северо-западной оконечности Изюмского выступа и под Волчанском. Стало очевидно, что противник достиг значительного проникновения в наши позиции на обоих направлениях. Положение на Волчанском выступе даже хуже, чем под Изюмом: брешь в линии фронта достигла ширины более 20 км, а вечером выяснилось, что танки противника находятся в 20 км от Харькова! Я позвонил Гальдеру и сообщил о случившемся. Гальдер ответил, что приказа фюрера пока еще нет, но он надеется, что мы приложим все силы, чтобы по возможности не задействовать войска, предназначенные для операции «Фридерикус».

В тылах 2-й армии 6-я венгерская легкопехотная дивизия перешла в атаку в «партизанской зоне». Атаки противника под Славянском были отражены. На фронте 2-й армии установилось затишье.

Позвонил фюрер и сказал, что он — сторонник «большого решения». В этой связи он отдал приказ о передислокации в сектор армейской группы Клейста всех военно-воздушных сил из Крыма и секторов других армий. Атака наших танков под Волчанском получила лишь незначительное развитие. 6-я армия в общей сложности потеряла 16 батарей! Клейст сообщил, что начнет атаку 17 мая. Я решил задействовать все, что можно: две трети 22-й танковой дивизии, несколько противотанковых батальонов и несколько батальонов штурмовых орудий.

15/5/42 Город и порт Керчь захвачен войсками 11-й армии.

Противник втягивается в брешь на линии фронта и продолжает атаковать в направлении Краснограда.

16/5/42 Противник ворвался на позиции 8-го корпуса в нескольких местах. В районе Волченского выступа была отбита мощная атака русских у Большой Бабки и в северной оконечности выступа. Сейчас трудно сказать, как будет развиваться атака армейской группы Клейста, запланированная на завтра. Продолжающееся сопротивление русских в Крыму задерживает отправку 22-й танковой дивизии в район Харькова.

18/5/42 Атака армейской группы Клейста (1-я танковая и 17-я армии) развивается хорошо (всего задействовано: 4 пехотные и 3 легкие дивизии, 2 танковые и 1 моторизованная дивизии со 166 танками и 17 штурмовыми орудиями); она достигла господствующих высот на юге от Изюма в нижнем течении Берека и миновала Барвенково.

19/5/42 Керченский полуостров почти полностью очищен от врага. Жалкие остатки его войск пытаются эвакуироваться по Черному морю на плотах и надувных лодках. Взято в плен 149000 человек и захвачено 1100 артиллерийских орудий. Наши потери составляют около 7000 человек.

Атаки противника на Волчанском выступе сохраняют былую мощь, но кажутся плохо скоординированными; они достигли лишь ограниченного успеха.

Вечером я проинформировал фюрера о наших успехах в Керчи и положении в районе выступов. Я также сообщил фюреру о том, что начиная с сегодняшнего дня оборонительный кризис в сражении под Харьковом, как нам представляется, преодолен.

22/5/42 3-й корпус из армейской группы Клейста прорвался к Донцу на юге от Балаклеи и оказался в каких-нибудь шести километрах от плацдарма 6-й армии (Паулюс) у Андреевки. Таким образом, кольцо наших войск сомкнулось вокруг противника в районе Изюмского выступа. Слабые отвлекающие атаки противника на северном крыле 6-й армии, были отбиты. В тылах 2-й армии партизанам в очередной раз удалось взорвать железнодорожные пути.

23/5/42 Жалкие остатки войск противника оказывают фанатичное сопротивление, укрываясь в скальных пещерах к северу от Керчи.

Под Харьковом противник предпринимает отчаянные несогласованные попытки прорвать кольцо окружения — как изнутри, так и снаружи. Все его атаки отбиты. Кольцо продолжает сжиматься. Теперь попытки прорыва противника совершенно меня не беспокоят.

Правое крыло 6-й армии, успешно развивая наступление, вышло к Верхнему Орелю.

В Крыму в скальных пещерах около Керчи нашими войсками было захвачено более 3000 пленных. Таким образом, общее число военнопленных, захваченных в Крыму, достигло 170000 человек.

28/5/42 Весеннее сражение за Харьков и Донец фактически завершилось. В ходе боев 22 стрелковые дивизии, 7 кавалерийских дивизий и 15 бронетанковых бригад русских попали в окружение или были разгромлены силами значительно меньшего числа германских, румынских и венгерских соединений. Только несколько дивизий противника, сражавшихся в районе Изюмской бреши, избежали уничтожения. Общее число захваченных нами пленных, вооружения и военного имущества возросло до 239000 человек, 2026 артиллерийских орудий и 1249 танков. Сбито около 540 самолетов противника. Наши потери составляют около 20000 человек.

2/6/42 Начался запланированный массированный артиллерийский обстрел Севастополя. Атака на северном фронте под Севастополем натолкнулась на всех направлениях на упорное сопротивление противника и по этой причине не развивается.

13/6/42 Отчаянные атаки 22-й танковой дивизии из южной атакующей группы и 305-й дивизии из северной группы позволили нам наконец замкнуть кольцо вокруг войск противника на юго-востоке от Волчанска. Некоторым частям удалось выскользнуть из окружения, тем не менее к вечеру нам удалось захватить 20000 пленных, более 100 артиллерийских орудий и около 150 танков. Оставшиеся в зоне окружения малочисленные войска противника продолжают оказывать сопротивление.

18/6/42 Северный фронт под Севастополем рухнул. Наши войска достигли бухты Северной в нескольких местах. На южном фронте наша атака на господствующую высоту Сапун-гора захлебнулась.

19/6/42 На севере от Керчи имела место еще одна неуклюжая попытка русских высадить морской десант.

Продолжающиеся проливные дожди, возможно, снова заставят нас перенести на более поздний срок начало операции «Фридерикус».

20/6/42 Противник продолжает концентрировать танки в районе Ольховатки напротив фронта 6-й армии, который продвинулся еще дальше к востоку.

Представитель Генерального штаба при 23-й танковой дивизии Рейхель, вылетевший на фронт на самолете с приказами, касающимися проведения операции «Блау 1», совершил вынужденную посадку или был сбит за 4 км от наших позиций. В этой связи представляется весьма вероятным, что все наши приказы попали в руки противника. Такое положение вещей взывает к немедленному началу операции «Блау 1». Кроме того, сейчас на исходе июнь, а это значит, что у нас совершенно не осталось в запасе времени.

21/6/42 Пал последний крупный укрепленный узел на северном фронте под Севастополем. На восточном фронте под давлением румын русские определенно начали отходить.

22/6/42 1-я танковая армия начала атаку в соответствии с планом «Фридерикус». Донец был форсирован у Изюма и на северо-западе от него. Однако в направлении Купянска танки смогли пройти только половину пути из-за ожесточенного сопротивления противника. Согласно рапортам пилотов, части противника у Ольховатки начали отход к северу. Возможно, это произошло вследствие того, что наши приказы попали в руки противника.

26/6/42 Атака 1-й танковой армии развивается хорошо. Противник начинает пятиться. Правое крыло танкового корпуса продвинулось далеко на юг и пересекло пути отступающих колонн противника; одновременно левое крыло продвинулось вплоть до Купянска. К вечеру противник уже начал отходить по всему фронту. Между тем отмечается движение механизированных колонн к северо-западу в направлении Купянска. Если противник и в самом деле завладел нашими приказами, объяснить подобные передвижения трудно. Не исключено, что противник предпочел отход окружению, решив избегать крупных сражений, чтобы выиграть время и дождаться, когда в войну вступит Америка.

30/6/42 Под Севастополем части северной группы неожиданно для противника переправились ночью через Северную бухту и захватили плацдарм на ее южном берегу. «Старый форт» на западе от Инкермана и северная часть Сапун-горы также захвачены нашими войсками. В результате чего они вышли на широком фронте к пригородам Севастополя, а в некоторых местах — к окраинам города.

6-я армия перешла в наступление. Ее главные силы встретили ожесточенное сопротивление между Волчанском и Нишеголом. 3-я танковая дивизия передвинута вправо, чтобы выйти в тыл обороняющимся русским частям.

1/7/42 Встретился с Готом. Мы сошлись на том, что танковая армия будет прорываться к Ростову компактной массой, не обращая внимания на фланги.

Севастополь пал! Этим успехом мы в первую очередь обязаны команде Манштейна. Остатки русской севастопольской армии, стиснутые со всех сторон на крошечном пятачке на окраине полуострова Херсонес к западу от Севастополя, методически уничтожаются.

3/7/42 Противник, находящийся перед фронтом 6-й армии, разбит; однако большей части его войск удалось ускользнуть из выступа на западе от Валуек. Внутренние крылья 6-й армии и армейской группы Вейхса соединились под городом Старый Оскол. Таким образом, войска противника, которые все еще находятся на западе от Оскола, нами отрезаны. На северо-востоке от Старого Оскола правое крыло 4-й танковой армии пересекло пути отступающих русских колонн.

4/7/42 Утром пришло сообщение, что 24-я танковая дивизия и пехотный полк «Великая Германия» достигли Дона; части танковой дивизии пересекли горящий мост на юго-западе от Воронежа и захватили плацдарм на противоположном берегу.

5/7/42 Под Воронежем сопротивление противника усилилось. Хотя ему явно недостает артиллерии, положение может измениться, так как к Воронежу со всех сторон подходят подкрепления. Противник отступает на всем северном фронте армейской группы Вейхса. Мне докладывают, что в нескольких местах русские «бегут».

Мост через Дон у Коротояка достался нам целехоньким. Город Воронеж и еще один мост через Дон были захвачены нами без всякого сопротивления. Разбитые и рассеянные части противника мечутся из стороны в сторону в тылах 6-й армии и армейской группы Вейхса. Это мешает нам вести подсчет пленных и оценить количество захваченного нами военного имущества.

8-й корпус, который наступает к югу в направлении Николаевки, докладывает, что у отступающего противника отсутствует единое командование и что корпусу оказывают сопротивление лишь небольшие разрозненные группы. Кроме того, противник бросает по пути артиллерийские орудия и прочее вооружение, так что налицо все приметы приближающегося полного коллапса.

Рапорты, где говорилось, что русские «бегут» перед северным фронтом Вейхса, верны лишь отчасти: сегодня противник атаковал там в нескольких местах.

В Севастополе захвачено более 95000 пленных и большое количество военного имущества.

10/7/42 Русские перед фронтом 6-й армии отступают густыми колоннами к мостам на Дону. Наши летчики атаковали эти колонны. Однако крупным силам противника удалось от нас ускользнуть.

Противник продолжает атаковать Воронеж с севера. Он также проводит мощные атаки с подключением танков на фронте между Доном и Кшеном, но атаки эти плохо скоординированы.

12/7/42 Вылетел в 4-ю танковую армию в Ольховатку, где обсуждал продолжение операции с Готом и имел возможность наблюдать части дивизии «Великая Германия» и 24-й танковой дивизии.

Несмотря на испепеляющую жару и страшную пыль, танковые войска пребывают в великолепном настроении. Жаль только, что обе дивизии не имеют горючего и простаивают.

На других участках фронта все идет своим чередом. Венгерские части на правом крыле армейской группы Вейхса наконец вступили в боевое соприкосновение с русскими на той стороне Донца, однако, добившись кратковременного первоначального успеха, были отброшены!

Русские атаковали наш северный фронт под Воронежем, но безуспешно. Контратака против русских бронетанковых частей на северном фланге силами 9-й и 11-й танковых дивизий имела успех, хотя и не привела к окружению и полному уничтожению противника, на что мы рассчитывали. В любом случае русские понесли такие тяжелые потери, что вынуждены отступать.

13/7/42 Во второй половине дня фельдмаршал Кейтель совершенно неожиданно для меня объявил, что командование группой армий «Б» передается генерал-полковнику Вейхсу и что я должен прибыть в распоряжение фюрера.

 

Глава 24

Член Военного совета недавно образованного Сталинградского фронта Хрущев стоял на развилке дорог и наблюдал, как к переправам через Дон движутся бесконечной лентой в клубах пыли остатки армий, избежавших окружения восточнее Харькова. Посеревшие гимнастерки и лица, ничего, кроме усталости, не выражающие глаза. И вспомнился Хрущеву презрительно-иронический взгляд Сталина и его слова, произнесенные, точно приговор:

— Ну, Микита, расскажи, как вы с Тимошенкой разбивали в пух и прах Паулюса и Клейста, как вызволяли свою Украину из-под немца? Расскажи, куда делись три армии, сотни танков и тысячи орудий, которые вам дали, поверив вашим шапкозакидательским обещаниям?

Хрущева Сталин вызвал в Москву в июле, когда немцы, прорвав Юго-западный фронт, широким потоком устремились к Дону, а маршал Тимошенко пытался остановить этот поток, бросая навстречу немецким танкам обескровленные и деморализованные полки и батальоны — все, что осталось от шести армий и отдельных войсковых групп. Одно до некоторой степени утешало и оправдывало: немцы прорвали не только Юго-Западный, но также Южный и Брянский фронты, то есть не одни Тимошенко с Хрущевым что-то проморгали, но и другие тоже..

В приемной Сталина в Кремле Хрущев застал Мехлиса, представлявшего в Крыму Ставку Верховного Главнокомандования Красной армии. Мехлису так же не повезло, как и Хрущеву: Крымская армия была сброшена немцами в море, понеся огромные потери. Сидели в приемной еще несколько генералов и гражданских. Никита Сергеевич подумал, что к Сталину теперь идут новые люди, а старые, то есть те, с кем Хрущев был хорошо знаком, куда-то подевались, и собственная судьба показалась ему безрадостной.

Сталин больше часа выдерживал Хрущева и Мехлиса в приемной, и оба они, так или иначе отвечавшие за потерпевшие страшное поражение фронты, не представляли, что ждет их за резными дверями, куда входили озабоченные генералы, наркомы и секретари обкомов, задерживались там ненадолго и выходили кто еще более озабоченным, кто удрученным и подавленным, кто с удивительно просветленным лицом.

Наконец Поскребышев поднял голову и произнес равнодушным голосом:

— Товарищи Хрущев и Мехлис… можете пройти.

Мехлис рванулся первым и, едва переступив порог, неожиданно упал на колени и пополз к столу, возле которого стоял Сталин, выкрикивая рыдающим голосом:

— Товарищ Сталин! Простите меня! Простите меня, жида пархатого! Или прикажите расстрелять немедленно! Не могу я… не могу вынести утраты вашего доверия! Всю жизнь… капля за каплей я, презренный жид, отдавал делу революции… всегда выполнял ваши приказания с честью! А тут… Я не могу вынести своего позора, товарищ Сталин! Но если вы простите меня, я с еще большей энергией…

Мехлис дополз до Сталина и ткнулся лбом в его сапоги. Он рыдал взахлеб, и тело его содрогалось и дергалось, словно в падучей.

Сталин, раскуривавший трубку, смотрел на него с откровенным любопытством, не произнося при этом ни слова, точно ждал чего-то еще, чего никогда не видели стены этого кабинета. И когда Мехлис умолк, продолжая содрогаться в беззвучных рыданиях, Сталин отошел в сторону, произнес, ткнув трубкой в сторону распростертой на ковре жалкой фигуры Начальника Политического управления Красной армии и наркома госконтроля:

— А ты, Микита, что не каешься? Что не рыдаешь? Или не чувствуешь за собой вины? — и дальше про «пух и прах».

Хрущев, замерший у порога, потрясенный неожиданным поведением Мехлиса, с трудом разжал занемевшие губы, произнес хриплым голосом:

— Чувствую, товарищ Сталин. И каюсь, что так безоглядно поверил Тимошенко… Готов кровью искупить свою вину…

— Кровью надо было искупать ее на фронте, а здесь… здесь и без вас грязи хватает, — усмехнулся Сталин. Помолчал, плямкая губами, высасывая из трубки дым, затем продолжил: — Надо бы вас обоих отдать под трибунал, разжаловать и поставить к стенке, да толку от этого никакого. Дурак от страха умнее не становится, а умный и без трибунала должен понять, в чем его вина и как ее загладить перед партией и народом. Ты, Микита, вернешься к Тимошенко. Решением Гока вы возглавите Сталинградский фронт. Фронта этого еще нет, но вы должны создать его по восточному берегу Дона из отступающих частей и тех резервов, что будут вам предоставлены. Фронт должен стоять насмерть, но немца к Волге не пустить. И чтобы ни одна дивизия, ни один полк больше в окружение не попали. Это не значит, что вы должны драпать от немцев во все лопатки. Это значит, что должны воевать с умом… Ну а ты, жид пархатый… — Сталин задумчиво посмотрел на Мехлиса, и тот вдруг стал оживать на глазах: приподнялся, упираясь в ковер руками, перестал рыдать и дрожать плоским телом, — …ты поедешь к Мерецкову на Волховский фронт. Вы друг друга стоите: два любителя обещать должны хорошо спеться. Но второй раз прощения не жди…

И Мехлис тут же рванулся к Сталину, схватил его руку, пытаясь поцеловать, что-то бормоча, но Сталин брезгливо отдернул руку и отвернулся к окну. До Хрущева долетели его слова, обращенные неизвестно к кому:

— С кем не бывает.

До сих пор у Хрущева перед глазами эта сцена, до сих пор внутри все обрывается и падает куда-то, и лишь усилием воли он восстанавливает способность сохранять присутствие духа и не показывать окружающим, какое унижение перенес за те несколько минут, что столбом стоял, едва переступив порог, возле двери кабинета Сталина, не смея сделать ни шага вперед, слушая его пронизанные желчью слова и глядя на Мехлиса, поведение которого было сродни нашкодившей собаке.

И вот он, Хрущев, стоит на развилке дорог, и только камня не хватает с надписью на нем: «Налево пойдешь… направо пойдешь…», а за спиной течет Дон, а по дорогам в густых тучах пыли тянутся и тянутся отступающие полки Красной армии. Без танков, без артиллерии, оставшихся без горючего и боеприпасов под немцем. Разве что в тучах пыли обнаружится какая-нибудь пушченка, влекомая четверней исхудавших лошадок. И это после радужных надежд, связанных с наступлением Юго-Западного фронта под Харьковым, обернувшимся разгромом и поспешным бегством, которому не видно конца. Бог его знает, чем все это закончится. В том числе и для самого Хрущева. Хотя Никита Сергеевич по привычке заверил Сталина, что приказ будет выполнен и с Дона фронт не уйдет, на самом деле не чувствует той уверенности, что била из него фонтаном совсем еще недавно. И теперь, глядя на этих уставших солдат и командиров, пропыленных так, что лица не отличишь от пропотевшей гимнастерки, он пытался найти ту ниточку, потянув за которую, можно вызвать новый взрыв энтузиазма у этих изверившихся людей, заставить их драться, не жалея своей жизни, потому что этих безымянных серых фигурок, бредущих мимо, осталось, к счастью, еще много, а со всех российских просторов уже стекается еще больше, в то время как он, Никита Хрущев, один, и других таких не предвидится.

Но самое главное — Никита Сергеевич перестал верить в полководческий талант не только Тимошенко, но и самого Сталина, потому что за ним всегда остается последнее решающее слово, а чтобы такое слово произнести, надо все взвесить, подсчитать и предвидеть его последствия. А Сталин сперва поверил командующему Юго-Западным фронтом Кирпоносу, теперь Тимошенко, а еще раньше многим другим бездарям, а в результате всякий раз получался самый настоящий пшик. Новый фронт Тимошенко, конечно, создать может, но сможет ли он удержать немцев на правом берегу Дона, вот вопрос, положительный ответ на который дать после всех предыдущих событий весьма затруднительно. Тем более что немцы уже в Воронеже. Следовательно, впрягаться в работу надо незамедлительно и со всей решительностью, но при этом как бы дистанцироваться от Тимошенко и, в случае неудачи, свалить все на него.

Между тем в штабе Тимошенко, опередившем отступающие войска, целый день не прекращается суматоха: уносятся на мотоциклах порученцы разыскивать отступающие части, возвращаются те, кто или нашел нужную часть, или там, где рассчитывал ее найти, встретил немцев и едва унес ноги от кинувшихся в погоню за ним немецких мотоциклистов. И не только на мотоциклах рассылались порученцы штаба фронта, но и на «кукурузниках», и на чем придется. А полки и дивизии, вернее, то, что от них осталось, рассыпались веером по Задонской степи, уходя куда глаза глядят, лишь бы подальше от фронта, от возможности либо погибнуть от бомбежек, либо оказаться в плену. И даже те части, которые находили порученцы и которые получали соответствующие приказы идти туда-то, занять оборону там-то и стоять насмерть, даже эти части растворялись в знойном мареве, не получив кроме приказа ни патронов, ни снарядов, ни пищи, без чего солдат не солдат и война не война. Имелся в наличии штаб Сталинградского фронта, имелся командующий и член Военного совета, но настоящего фронта создать им так и не удалось, немцы форсировали Дон и двинулись к Волге.

В ночь на 26 июля Сталин направил директиву руководству фронтом: «Действия командования Сталинградским фронтом вызывают у Ставки Верховного Главнокомандования возмущение… Ставка требует, чтобы в ближайшие дни сталинградский рубеж — оборонительная линия от Клетская до Калмыков была безусловно восстановлена и чтобы противник был отогнан за линию реки Чир. Если Военный совет фронта не способен на это дело, пусть заявит об этом прямо и честно».

Прямо и честно ни Тимошенко, ни Хрущев заявлять не стали, однако не только не отогнали немцев за реку Чир, но продолжали безостановочно пятиться к Волге.

Менее чем через месяц Тимошенко был снят с должности комфронта, в командование вступил генерал Гордов Василий Николаевич, до этого командовавший 64-й армией, которая себя пока ничем не проявила.

Пожав руку новому командующему, своему ровеснику, вымучив на своем лице доброжелательную улыбку, Хрущев вприщур ощупал его интеллигентное лицо и, как ему показалось, уловил на нем, как и в его глазах, что-то вроде растерянности. Не было ожидаемой твердости и в словах нового командующего Сталинградским фронтом.

«Хрен редьки не слаще, — подумал Никита Сергеевич. — Тимошенко был дураком самоуверенным, а этот дурак просто так». Однако чем черт ни шутит, а этот Гордов все-таки выпускник Академии Генштаба. Глядишь, и потянет.

Увы, не потянул.

И уже 5 августа была произведена новая пертурбация: Сталинградский фронт разделили на два: Сталинградский же и Юго-Восточный. Первым остался командовать Гордов, вторым назначили непотопляемого Еременко. Ему-то в качестве члена Военного совета и дали Хрущева. Выбор у Сталина в ту пору, увы, был невелик.

Но и это не помогло. Не помогло присутствие в штабах обоих фронтов представителей Ставки: начальника Генштаба Василевского, начальника артиллерии Красной армии Воронова, командующего ВВС Новикова, члена Государственного Комитета обороны Маленкова и прочих, и прочих, и прочих.

* * *

— Хочу посоветоваться, — услышал командующий Западным фронтом генерал армии Жуков в трубке глуховатый и, как показалось ему, усталый голос Сталина. — Вы на Западном фронте используете заградотряды и дисциплинарные роты…

— Да, товарищ Сталин, — ответил Жуков, уловив вопрос в незаконченной фразе. — Мы располагаем заградотряды на стыках дивизий, которые, как правило, используются немцами для проникновения в наши тылы небольших групп автоматчиков и устройства там паники. Наши заградительные отряды, численностью не более одной-двух рот, уничтожают такие группы противника, а заодно задерживают отступающих во время немецких контратак красноармейцев. Что касается дисциплинарных рот, то, как мне кажется, надо переходить на штрафные роты и батальоны. По немецкому образцу.

— Другими словами, как я понимаю, заградотряды и дисциплинарные роты принесли определенную пользу вашим войскам в этих условиях…

— Так точно, товарищ Сталин.

— Я почему вас спросил об этом… На юге дела идут все хуже. Видимо, мы стоим перед необходимостью применения заградительных отрядов и определенных карательных мер против паникеров, трусов, против тех, кто оставляет поле боя без приказа вышестоящего командования… вплоть до командиров и комиссаров высшего звена.

И снова долгая пауза, которую прервал Жуков, привыкнув уже к недомолвкам Верховного:

— Я полагаю, товарищ Сталин, что в нынешних условиях эта мера будет способствовать наведению дисциплины и порядка в воинских подразделениях, усилит ответственность командиров за порученное дело. Я также думаю, что необходимо создать штрафные роты для рядового и сержантского состава и штрафные батальоны для офицерского. Провинившиеся рядовые и командиры должны кровью искупать свою вину перед армией и народом.

— Хорошо. Наши мнения совпадают. Желаю успехов.

Жуков положил трубку, некоторое время в раздумье разглядывал бревенчатую стену крестьянской избы, торчащий из пазов желтоватый мох. Он думал, что Сталин вряд ли стал бы звонить исключительно по поводу заградотрядов, что за его звонком таится что-то еще. Возможно, он прощупывал его, Жукова, настроение, прежде чем принять решение об отправке на юг. Что ж, на юг, так на юг. Признаться, сидеть на одном месте надоело до чертиков. Тем более что немцы никак не хотят уходить из кишки, внутри которой прочно опираются на Ржев и Вязьму. И дело не только в том, что они сильнее, но более всего — они еще и умнее. Окажись наши войска в их положении, не продержались бы и месяца.

* * *

6 августа немцы прорвались на левый берег Дона и двинулись к Сталинграду.

 

Глава 25

В городе Нью-Йорке газетный и сталелитейный магнат устроил в офисе своей фирмы раут для дипломатов, ученых, голливудских звезд, обозревателей и репортеров ведущих газет, журналов и радио. Билеты на раут — не менее тысячи долларов, собранные деньги пойдут в помощь евреям Европы, пострадавшим от зверств фашистов. В том числе на выкуп тех из них, кто представляет наибольшую ценность для мировой цивилизации, а сегодня томится в фашистских застенках. На раут, к тому же, приглашены сенаторы и конгрессмены, некоторые министры, банкиры, предприниматели.

В большом зале играет ненавязчивая музыка, гости ходят от столика к столику с бокалами и тарелками, жуют, пьют, болтают, подписываются в специальном журнале, в специальную урну опускают доллары и банковские чеки.

Но дело, разумеется, не только в благотворительности. Должны же люди и как-то развеяться. Война — штука невеселая, а заряд бодрости никому не помешает.

— Боже мой! — восклицает белокурая голливудская звезда, увешанная бриллиантами. — Я до сих пор не могу оправиться от шока! Эти япошки!.. Гитлер — это понятно: нацист, прожженный антисемит. К тому же бывший ефрейтор. То есть никакого воспитания. А ведь в Японии этот… как его? — император! Он обязан быть человеком воспитанным, культурным. И нападать на наших моряков без всякого повода! И даже без объявления войны! Совершенно не могу понять! Сколько наших парней погибло… в этом… как его?

— Пирл-Харбор, мисс, — подсказал плешивый джентльмен.

— Вот именно! Такой ужас! Эти косоглазые япошки — я их ужасно как ненавижу. И хорошо поступил президент, что отправил наших япошек за колючую проволоку. Пусть посидят там и подумают.

— Ах, не говорите мне за войну! — восклицает сморщенная жена какого-то магната. — Все за войну и за войну. Давайте за что-нибудь приятное.

— Русские надавали Гитлеру под Москвой пониже поясницы… Вам это приятно, мэм?

— Да-да! Я слыхала по радио. Говорят, в России такие морозы, что немцы замерзали целыми толпами. Это ужасно!

— Вы жалеете немцев, мэм?

— Что вы! Избави бог! Я вообще не пойму, зачем они полезли в эту Россию? Ведь там такие морозы, такие снега и ничего нет, кроме этой самой… как ее?.. Впрочем, это неважно.

— В России скоро наступит лето, мэм.

— Да, я знаю. У нас на Аляске тоже бывает лето.

— Беда в том, что никто не может сказать, какие сюрпризы это лето принесет бедному дядюшке Джо. Вряд ли что-нибудь утешительное, — глубокомысленно заключил толстый господин во фраке и при бабочке. — Гитлер уже подходит к Волге.

— К Волге? Это что? — капризничает бриллиантовая кинозвезда.

— Волга? Волга — это русская река, — мисс, — учтиво склонил плешивую голову джентельмен. — Очень большая река, мисс.

Среди приглашенных бродит и посол Советского Союза товарищ Литвинов, человек величественный, знающий себе цену. Вот он подошел к группе мужчин, среди которых выделяется низкорослый старик с длинными седыми волосами, торчащими во все стороны, и быстрыми глазами. Старик о чем-то возбужденно говорит, жестикулируя обеими руками, хотя в одной из них держит стакан с пепси-колой, а в другой тарелку с пирожным.

Литвинов остановился послушать.

— Я не против атомной бомбы! — воскликнул старик. — Но я очень боюсь, что она может повести к большим соблазнам и непредсказуемым последствиям. Военные — им какое оружие в руки ни дай, тут же постараются его использовать с наибольшим эффектом! При этом они никогда не задумываются о последствиях. Я не прав, мистер Оппенгеймер?

— Но если Гитлер создаст это оружие раньше нас? Что тогда, мистер Эйнштейн? — вопросом на вопрос ответил рослый джентльмен с высоким лбом. И сам же ответил: — Тогда он уничтожит весь мир. И нас с вами. Вряд ли его будут мучить сомнения на этот счет и угрызения совести. Особенно если вспомнить, с каким садизмом он уничтожает несчастных наших братьев в Европе и в России.

— Да-да, это я понимаю, — затряс седыми прядями старик. — Но вы уверены, мистер Оппенгеймер, что он способен создать бомбу? Тем более раньше нас? Если иметь в виду, что в Америке собраны лучшие умы, работающие сегодня в этом направлении?

— Я должен предполагать худшее, мистер Эйнштейн. В Германии тоже остались неплохие ученые. К тому же нам стало известно, что немцы вывезли из Норвегии всю тяжелую воду, из Дании весь урановый концентрат, а это двенадцать тонн, что в Родопских горах они начали добычу урановой руды. Это говорит о многом. И при всем при том я считаю, что мы должны обратиться к президенту Рузвельту с письмом, в котором предложить ему обмениваться с русскими информацией о достижениях в этой области. Все-таки русские являются нашими союзниками и сегодня несут основное бремя войны на Европейском континенте.

— Это хорошая идея, Роберт! — воскликнул мистер Эйнштейн. — Я поддерживаю ее целиком и полностью! И готов поставить на этом письме свою закорючку.

— Мы в этом не сомневались, — произнес мистер Оппенгеймер и дружески потрепал лохматого старика по плечу.

— Мистер Литвинов! — воскликнул мистер Эйнштейн, заметив посла СССР. — Скажите нам, у вас в России что-нибудь известно о планах мистера Гитлера в отношении атомной бомбы? И как мистер Сталин посмотрит на то, чтобы объединить усилия союзных государств в этом направлении?

— Признаться, я ничего не знаю ни о планах Гитлера, ни о планах моего правительства в этом направлении, — пожал покатыми плечами посол. — Более того, я слыхал, что атомная бомба — чистая химера. Согласитесь, трудно поверить, что из ничего можно получить что-то невероятное… Простите мне мое невежества, джентльмены, — слегка склонил он свою ухоженную голову.

— Ваше невежество, мистер Литвинов, вполне объяснимо, — успокоил посла мистер Эйнштейн, беря его под руку. — Значительно хуже, когда правительство не внемлет голосу разума… Впрочем, все это чистая теория, — пробормотал он, отходя от посла.

Мистер Литвинов успел заметить на себе настороженные взгляды некоторых джентльменов, окружавших Эйнштейна, и как один из них несколько раз дернул того за полу фрака, извинился еще раз за свое невежество и незаметно растворился в толпе. Но вот он увидел женщину с лицом египетского сфинкса, держащую тарелку с кистью винограда, и направился к ней, широко и радостно улыбаясь.

— Госпожа Лански! Какими судьбами? Вот приятная неожиданность! Я слышал, что вы с вашим мужем обосновались в Аргентине. Или это враки?

— Нет, истинная правда, мистер Литвинов! — приветливо встретила женщина русского посла, и тяжеловатое лицо ее, до этого неподвижное, расцвело подобно цветку под лучами утреннего солнца. — Мы с мужем приехали сюда, чтобы заключить контракт на поставку американской армии медицинских препаратов, — сообщила она. — У нас в Буэнос-Айресе своя фабрика. Кстати, мы могли бы поставлять препараты и в Россию.

— Очень хорошая идея, мисс. Я непременно свяжу вас с нашим торговым атташе. — При этом мистер Литвинов непринужденно отщипнул от кисти винограда две ягодки, отправил их в рот, принялся жевать и в то же время говорить, но очень тихо: — Бомба — это вполне реально. Ответственный за проект — Роберт Оппенгеймер. Сочувствует коммунистам. Ищите к нему подходы… — И уже вполне нормальным голосом: — И какие же препараты вы выпускаете?

— О-о! У нас целый спектр препаратов для войны в джунглях Юго-Восточной Азии.

— Боюсь, что нам это не понадобится: в России нет джунглей. Но если вы выпускаете пенициллин, то мы бы сделали заказ на этот препарат. Говорят, он очень помогает при бронхите и воспалении легких. При наши-то холодах…

— Да-да, мы собираемся выпускать и пенициллин. В самое же ближайшее время.

Разговаривая, они подошли к еще одной группе, где с жаром обсуждали бои в Северной Африке. Послушав немного и не найдя в этих разговорах ничего интересного, мистер Литвинов и мисс Лански раскланялись и разошлись в разные стороны. И мистера Литвинова тут же подхватил сенатор от штата Северная Королина и с не меньшим жаром стал убеждать его покупать у компании, которую он представляет, презервативы особой прочности для русских солдат.

Мистер Литвинов сказал, что он сообщит об этом интересном предложении своему правительству.

Раут продолжался. Жужжали голоса, звенели бокалы, раздавался женский смех, играла неназойливая музыка. Война, а отдыхать все-таки надо.

 

Глава 26

Сообщение о том, что атомная бомба — это реально, легло на стол наркома внутренних дел Берии только в конце лета сорок второго года. И не потому, что передать эту информацию в Москву было затруднительно. Разговор, подслушанный товарищем Литвиновым на рауте в Нью-Йорке, еще ничего не доказывал. Информацию надо было проверить и перепроверить, и только тогда, когда она не станет вызывать никаких сомнений, передавать в Москву. На это ушло много времени. Тем более что подходы к ученым-атомщикам нащупать удалось далеко не сразу. Зато теперь среди них нашелся человек, готовый помогать русским — и при этом совершенно бесплатно. Но один человек — почти что ничего. Нужно трое-четверо — как минимум. И женщине, с которой посол СССР в США Литвинов встретился будто бы случайно на рауте, было поручено заняться этой проблемой. И она ею занялась — с настойчивостью и изобретательностью необыкновенной. И вскоре уже несколько ученых, независимо друг от друга, согласились помогать России обрести сверхмощное оружие, как только проявится нечто конкретное. Но пока в лабораториях США велись подготовительные опыты, дело только налаживалось, люди только собирались и втягивались в работу, перспективы которой были далеко не ясны даже руководителям проекта.

Лаврентий Павлович, как только ему на стол легла информация из Америки, тут же позвонил Поскребышеву и попросил соединить его со Сталиным.

— Соединяю, — произнес Поскребышев равнодушным голосом, и в трубке послышалось тяжелое дыхание Сталина.

— Коба, я только что получил сообщение из Нью-Йорка: атомная бомба — это реальность. Сам Эйнштейн обратился к Рузвельту и доказал ему, что бомба необходима. У них есть подозрение, что немцы тоже делают бомбу. Известный ученый Нильс Бор передал нашему послу в Швеции, что немцы тоже приступили к работе в этом направлении. К атомному проекту в Америке, который получил кодовое название «Манхеттен», привлечены как американские, так и европейские ученые-атомщики. Среди них много сочувствующих компартии, что расширяет наши возможности. Американским правительством отпущены громадные средства. Сам проект засекречен по высшей категории. Нашей разведке есть над чем поработать. Уже имеются кое-какие результаты. Но это только начало.

— Кому собираешься поручить это дело?

— Полковнику Судоплатову. У него есть агенты среди евреев в обеих Америках. Из тех, кто занимался покушением на Троцкого. Некоторых ученых-евреев, выходцев из Европы, можно внедрить в этот проект. Сейчас мы готовим разработку по этому вопросу, и как только она будет готова, я тут же тебе доложу.

— Хорошо. И вытащите всех наших ученых-физиков, где бы они не находились. Всех до одного. Нам, судя по всему, тоже необходимо заняться этой проблемой.

* * *

Наконец-то Игоря Васильевича Курчатова вызвали в Москву и прямо с поезда привезли на Лубянку. Его принял сам Лаврентий Берия. Принял радушно, как дорогого гостя. Встретил посреди кабинета, долго тряс его руку, обнял за плечи и проводил к столу, усадил, сам сел напротив.

— Надеюсь, Игорь Васильевич, вы знаете, зачем вас вызвали в Москву.

— Догадываюсь.

— Догадки догадками, а знания лучше.

— Совершенно с вами согласен. Надеюсь эти знания почерпнуть от вас.

— Что ж, тогда начнем. Итак, до войны вы занимались проблемами атома. Какие перспективы открывались перед вами? — спросил Берия, и взгляд его черных глаз застыл на лице Игоря Васильевича.

— Одна из ближайших — получение энергии за счет расщепления атомного ядра.

— И все?

— Почему же? Теоретически предполагается, что при определенных условиях деление ядер может быть лавинообразным, а это может привести к выбросу огромной энергии.

— То есть к взрыву? — уточнил Берия.

— Именно так.

— Как далеки эти предположения от практического применения?

— Очень далеки. Тем более что такой задачи никто в мире, насколько мне известно, перед собой не ставил.

— Ошибаетесь. Такую задачу, насколько нам стало известно, уже решают немцы и американцы. Разумеется, порознь. Есть у нас возможности немедленно преступить к решению этой проблемы?

— Если такая задача будет поставлена перед учеными-ядерщиками, если будут люди, производственная база, соответствующее финансирование…

— Все это со временем будет. С вашей стороны нужна программа. Что касается производственной базы, с ней тоже необходимо определиться. Вы готовы взяться за решение данной проблемы.

— В принципе готов. Но почему именно ваше ведомство?

— А что вы имеете против? — насторожился Лаврентий Павлович.

— Да в общем-то ничего, — пожал плечами Игорь Васильевич. — Любопытно.

— Не всякое любопытство может привести к добру, товарищ Курчатов, — наставительно попенял ему Берия. — Но ваше, так и быть, удовлетворю. Во-первых, в наших силах помочь вам решить эту проблему, опираясь на достижения ваших зарубежных коллег. А они уже сделали первые шаги в этом направлении. Во-вторых, без нас вы не отыщете нужных вам людей, многие из которых находятся в действующей армии. Есть и в-третьих, и в-четвертых, и в-пятых. Однако, надеюсь, вам теперь понятно, почему именно мы?

— В общих чертах.

— Но главное не это. Главное заключается в том, чтобы мы не остались безоружными перед лицом возможного агрессора. Надо смотреть в будущее. Центральный комитет партии и товарищ Сталин надеются, что вы и ваши коллеги приступите к решению этой задачи незамедлительно и в конце концов добьетесь положительного результата. Что вам нужно в первую очередь?

— Помещения. Жилье для сотрудников. Переброска из Ленинграда циклотрона… Хотя, должен предупредить: один электромагнит этого циклотрона весит более семидесяти тонн. Если иметь в виду блокаду…

— Помещение для лабораторий и прочего ищите сами. Найдете подходящее, будет вашим. Жильем обеспечим. Что касается вашего циклотрона, то эта задача посложнее. Будем думать.

Берия поднялся. Встал и Курчатов.

— Рад был познакомиться, — произнес Лаврентий Павлович тем тоном, который говорил, что в его руках теперь судьба как самого Курчатова, так и всех прочих. — Вот вам мой прямой телефон, звоните в любое время суток.

И они пожали друг другу руки. И ни один из них не отвел своего взгляда.

Можно считать это мгновение официальным зарождением атомного проекта в Советском Союзе, хотя движение к нему началось значительно раньше, в том числе и высшего руководства СССР, подталкиваемого неумолимыми обстоятельствами. Но пройдет еще много времени, пока все утрясется и примет то состояние, которое называется упорядоченной работой в заданном направлении.

Конец тридцать четвертой части

 

Часть 35

 

Глава 1

Несколько часов остатки бригады морской пехоты держали оборону по одной из балок западнее поселка Шестая верста, медленно пятясь под ударами танков и пехоты противника: одни в сторону моря, другие к Казачьей бухте. Сплошной линии обороны уже не было, дыры затыкать нечем, драться продолжали отдельные группы, связь между ними отсутствовала, и лишь по звукам боя можно было определить, где еще держатся, а где держаться некому или нечем.

Если бы вот так же стойко держались от самой границы, немец бы далеко не прошел. А ведь были рубежи ничуть не хуже Севастопольского, были танки и самолеты, но не было главного — умения воевать и того ожесточения, которое рождается в душе солдата после долгих и жестоких испытаний. Увы, умение держаться до последнего патрона и человека, не паниковать перед численно превосходящим противником, умение маневрировать на том пространстве, которое тебе отведено условиями боя, не теряться в безвыходных, казалось бы, положениях, и многие другие тонкости воинского мастерства дались многим севастопольцам не сразу. Теперь-то они видели, что стали другими, что к ним пришло то воинское искусство, которому не научишься в классах и на полигонах, но если бы в классах и на полигонах учили именно тому, что необходимо в современном бою, доучивание в самом бою проходило быстрее и не потребовало бы таких жертв.

С утра ротой из тридцати шести человек командовал младший лейтенант Корольков, его убило разорвавшейся в двух шагах от него миной. После Королькова самым старшим в роте числился командир взвода старший сержант Андрей Красников. В роте к тому времени осталось лишь двадцать два человека, половина из которых легко раненые. Сам Красников тоже получил пулевое ранение в левую руку. Рука все время мозжила: видать, была задета кость. Но хуже всего не ранение, а почти полное отсутствие боеприпасов. До этого оружие и боеприпасы пополняли с тыловых складов, а когда склады иссякли и подвоз с Большой земли практически прекратился, брали с убитых немцев во время контратак. Но двадцать человек не могут контратаковать пятьсот до зубов вооруженных фашистов. К тому же немцы свои подразделения на передовой меняли, а наших менять некому, люди еле держались на ногах от усталости, голода и жажды. И все-таки дрались. Даже способ придумали, как добывать у противника патроны, воду и продукты: подпустят небольшую группу поближе, остальных отсекут сосредоточенным огнем и с трех сторон на эту группу навалятся — вот тебе и патроны, и гранаты, и фляги с водой, и галеты, и даже сигареты, еще час-другой продержаться можно. И другие, судя по стрельбе, тоже держались. Даже в самом Севастополе, уже будто бы полностью захваченном противником, оставались кое-где островки сопротивления, кружили над ними самолеты, слышалось уханье бомб. То же самое и здесь: стоит нарваться немцам на более-менее организованное сопротивление, тут же вызывают самолеты, молотят местность артиллерией. Дело идет к концу, а под конец умирать никому не хочется. Даже под такой конец, какой пришел обороне Севастополя, но не войне. Ничего не поделаешь: все живут одним днем.

К вечеру второго июля немцы и румыны обтекли роту Красникова с двух сторон. Можно было бы отойти, но отходить по совершенно открытой местности — все равно, что выводить роту на расстрел. Решили ждать ночи. Едва начало смеркаться, неожиданно ударили орудия Тридцать пятой береговой батареи. Неожиданно потому, что батарея молчала несколько часов, и все решили, что и этой, последней батарее береговой обороны на Крымском полуострове, пришел конец. Ан нет, жива старушка. Орудия били значительно правее, но ветер дул оттуда, неся тучи дыма и пыли, и Красников решил воспользоваться подарком судьбы, чтобы прорваться к своим. Когда дым и пыль заволокли землю, он поднял роту и повел в слепую атаку. На бегу из бурой полумглы вдруг вынырнут серые силуэты — бросок гранаты, короткая автоматная очередь, и дальше, не останавливаясь, не замедляя движения.

Когда стрельба осталась позади, налицо оказалось всего одиннадцать человек. Куда идти и что делать дальше, Красников не знал, надо было искать какое-то начальство, приставать к какой-нибудь части, если не отыщется своя бригада. И Красников повел своих бойцов к Казачьей бухте, туда, где еще держалась Тридцать пятая и где, по слухам, находилось командование армии.

* * *

В воздухе завыло. Снаряд, перелетев через мол, поднял белый столб вспененной воды, изнутри подсвеченный рыжеватым светом, заплескала о пирс волна. К запаху солярки добавился запах сгоревшего тола. Вокруг сновали быстрые тени, слышался торопливый топот ног. Над Севастополем, уже захваченном немцами, пульсировало зарево пожара, более слабое зарево виднелось и на востоке, оттуда же доносилась редкая стрельба, время от времени в небе повисали осветительные ракеты.

В стороне, — скорее всего, над Стрелецкой бухтой, — немецкий самолет повесил «люстру», которая, медленно опускаясь, светила голубоватым светом, как светит далекая звезда Сириус в созвездии Большого Пса. «Люстру» вот-вот могли повесить и здесь, над бухтой Казачьей.

Старший сержант Красников и одиннадцать его матросов и красноармейцев устало расселись на пустых снарядных ящиках, во множестве валявшихся на пирсе. Дальше их не пустили. Дальше в робком свете далеких пожаров и ракет виднелись силуэты двух подводных лодок, на которые грузили какие-то ящики. Туда же прошествовало несколько командиров. Среди них Красников приметил командующего Приморской армией генерала Петрова. Значит, командование эвакуируется, остальные — кому как повезет.

— А в ящиках-то — деньги, — произнес кто-то в темноте.

— А наша жизнь, видать, и копейки не стоит, — сорвался чей-то злой голос.

Ему наперекор другой, резкий, командирский:

— Прекратить панику! Вот-вот должны подойти корабли. Они заберут всех.

Народу на пирсе и вокруг все прибавлялось и прибавлялось. В темноте слышался глухой ропот толпы.

— Ну что, командир, будем ждать? — спросил старший матрос Желтков. — Чего-то не видать, кораблей-то. А скоро начнет светать…

Красников и сам не знал, что делать: ждать или искать другие возможности. Даже если подойдут корабли, всех не заберут. Судя по усиливающемуся ропоту толпы, в надежде на обещанные корабли здесь собрались тысячи людей. Слышны женские голоса, плач маленьких детей. И еще подойдут. А посадка под бомбежкой — верная смерть.

Он глянул на восток — там уже проклюнулась узкая полоска зари — первый признак наступающего дня: июльские ночи коротки. Обступившие его люди ждали решения.

— Надо уходить, — произнес он. — Надо уходить в горы, к партизанам. Приказывать не могу. Пусть каждый решит, как ему поступать. Но решать надо сейчас, сию минуту. Времени у нас в обрез.

— А чего тут решать, командир? Вместе дрались, вместе и дальше надо держаться, — за всех ответил все тот же Желтков.

И они стали пробираться сквозь густую толпу, мимо лежащих на носилках раненых, мимо женщин и детей.

— Что там, товарищи? — спросил кто-то из темноты. — Будут корабли или нет?

— Не видать, — ответил матрос Филонов.

— Гос-споди, — послышался женский голос. — И что же с нами будет?

Но на этот вопрос ответа не последовало.

Они вышли к одной из балок севернее Тридцать пятой батареи, когда стали различимы силуэты ближайших холмов. Дальше идти было опасно. Решили день переждать в зарослях терновника в этой балке. Если повезет, то следующую ночь употребить для прорыва к горам.

Едва спустились по крутому скату вниз, как из темноты послышался чей-то властный голос:

— Кто такие? Кто командир?

Красников выступил вперед. Перед ним на фоне светлеющего неба высился темный силуэт человека в морской форме. Человек стоял прочно, широко расставив ноги, за его спиной теснилось еще несколько неподвижных фигур.

— Я — командир, старший сержант Красников, — произнес он. — Со мной одиннадцать человек из отдельной бригады морской пехоты. Из них восемь человек ранены. Нам было приказано при первой же возможности прорываться к Казачьей бухте. Сказали, что там нас заберут на борт корабли. Но там столько народу, что вряд ли это возможно…

— Кораблей больше не будет, — произнес неизвестный. — Надо или прорываться в горы, к партизанам, или… — Он не договорил, что значило его «или», представился: — Инженер-капитан третьего ранга Новицкий. Предлагаю влиться в мою группу. Есть другие предложения?

— Нет, товарищ капитан третьего ранга, — ответил Красников, окинув взглядом темные силуэты, теснящиеся за спиной командира. — Но мои люди устали, они только что вышли из боя, находятся на пределе сил…

— Мы тоже только что из боя… — начал Новицкий, но в это время в той стороне, где располагалась Тридцать пятая батарея, раздался сильный взрыв.

Все в тревоге повернули головы в ту сторону. Новицкий снял фуражку. Остальные тоже.

— Кончился Севастополь, — произнес кто-то в наступившей тишине.

— Чепуха! — воскликнул Новицкий. — Севастополь не может кончиться. Мы еще сюда вернемся. Не мы, так другие. Этот город был русским городом, таким и останется навек. Мы еще отомстим фашистам и за развалины Севастополя, и за гибель наших товарищей. А теперь надо уходить отсюда, пока есть возможность. День переждем в одной из пещер на мысе Херсонес. Идемте с нами, старший сержант Красников.

 

Глава 2

Два километра, отделяющие Казачью бухту от юго-западного обрывистого берега мыса Херсонес, можно пройти минут за двадцать. Но едва они миновали половину пути, как на дороге, идущей вдоль берега, показалась колонна мотоциклистов. Длинной кишкой с включенными фарами она ползла в сторону аэродрома, постреливая в обе стороны из пулеметов. Пришлось сверзиться в неглубокую балку и затаиться среди кустов терновника.

Более часа продолжалось движение по дороге, потом на какое-то время дорога опустела, и группе Новицкого удалось перебраться из одной балки в другую, более глубокую, которая вела к морю. Балка тянулась мимо аэродрома, изрытого воронками от бомб, мимо искореженных останков самолетов, мимо взорванных капониров и каких-то строений — последнего аэродрома, куда еще вчера садились и откуда взлетали наши самолеты. Чудом сохранилось лишь невысокое строение с башенкой, над которым неподвижно висела полосатая «колбаса».

Светало.

За спиной разгорался кровавым заревом пожара неторопливый рассвет. Еще по балкам таился черный сумрак, куда он стекал с притихшей степи, а далекие горы уже жмурились от яркого солнца, бросая черные тени на сине-зеленую поверхность моря. Слева, где виднелись черные купола Тридцать пятой батареи, настороженную тишину прошила длинная очередь немецкого пулемета. И тотчас же заухали гранаты, отдельные винтовочные выстрелы слились с суматошной трескотней автоматов. Звонко ахнуло танковое орудие, басисто прокатился по холмистой степи взрыв.

Беспорядочная стрельба вспыхнула и справа, в районе аэродрома, и дальше, на подходах к Казачьей бухте. Похоже, везде таились отдельные группы защитников Севастополя, предоставленные самим себе. А что будет с теми, кто ждет корабли в самой бухте — об этом даже думать не хотелось.

Едва хвост колонны мотоциклистов миновал балку, как вдалеке заклубилась пыль от движения чего-то более значительного. Решили не ждать, и хотя последний мотоцикл удалился всего метров на сто, кинулись со всех ног через дорогу и снова сверзлись в балку. По дну ее достигли края обрыва и встали, точно наткнулись на глухую стенку: прямо под ними, менее чем в двух кабельтовых, качался на волнах немецкий бронекатер. В стороне — еще один. Видно, как высунувшиеся из люков немцы рассматривают берег в бинокли. Вот один из них что-то заметил, показал рукой, и тотчас же скорострельная пушка выпустила по берегу серию снарядов…

— Вот сволочи, — произнес Новицкий. — Этак нам отсюда не выбраться. И торчать здесь нельзя: того и гляди, немцы наскочат. — И, не оглядываясь, окликнул: — Скольников!

— Здесь, товарищ командир, — отозвался один из моряков.

— Сними-ка вон того фрица… Видишь, на мостике, в башенке?

— Так точно, вижу.

— Давай. А потом артиллериста. Надо заставить их уйти отсюда.

Скольников, пожилой человек с пышными усами, медлительный и даже неповоротливый, выдвинулся вперед, лег за плоский камень, положил на него свою винтовку, бережно расчехлил оптический прицел. Прицелился. Выстрелил.

Красников, следивший за катером в морской бинокль, увидел, как человек в пилотке, торчавший по пояс из башенки, дернулся, взмахнул руками, упал грудью на край люка, затем медленно исчез в его черном зеве.

Скольников не успел сделать второй выстрел, как еще один фриц, торчавший из орудийной башни, нырнул вниз и закрыл за собой люк. Взревели моторы, за кормой вспенилась вода, и катер, набирая ход, пошел в море, туда, где виднелся корабль покрупнее.

Был полный штиль, море лежало внизу ласковым сине-зеленым покрывалом, которое катер морщил расходящимися усами волн, точно пытался рассечь его и обнажить нечто, скрываемое под этим покрывалом. Под ним, как представлялось Красникову, хранились многие и многие тайны, накопленные морем за минувшие тысячелетия. Но волны, поднятые катером, опадали, и скатерть снова наглухо задергивала поверхность.

Старший сержант Красников в начале сорокового заканчивал второй курс историко-философского факультета Московского университета. Он бы и дальше учился там, но в апреле его вызвали в райком комсомола и сказали, что грамотные и спортивные командиры очень нужны нашим пограничным войскам. Из райкома он вышел с путевкой в Одесское пограничное училище. Но и училище ему закончить не довелось тоже: началась война. Может быть, поэтому в душе он все еще оставался философом и романтиком, смотрел на море, как на некое средоточие тайн человеческого бытия, тайн, которые вряд ли когда-нибудь будут раскрыты. Со временем и его жизнь, и жизнь сотен тысяч людей, защищавших Севастополь, станет частью этой мировой тайны, потому что, сколько бы ни осталось в живых ее свидетелей, каждый был лишь частицей этой тайны, восстановить которую в единстве всех частиц невозможно.

Но более всего застывшее море и розовый рассвет над его гладью не вязались с тем, что происходило на поверхности этого моря и на земле, которое оно омывало. Даже странно было, что приходится таиться, что вокруг витает ненасытная смерть, и ему, Андрею Красникову, надо прятаться от нее и не считать это унижением и оскорблением своего человеческого достоинства. А, казалось бы, как просто: встать, выйти на поверхность и сказать: «Хватит, все равно это рано или поздно кончится, и все равно вы, немцы, не победите, так не лучше ли…»

— За мной! — сдавленным голосом выкрикнул Новицкий и нырнул вниз, прервав рассуждения Красникова.

За Новицким потянулись остальные.

Через несколько минут, пройдя по еле заметной тропе, проложенной над бездной по узкому карнизу, отряд втиснулся в узкую щель, которая привела в довольно просторную пещеру.

— Располагайтесь, — тоном хозяина этой пещеры предложил Новицкий. — Здесь как-нибудь перекантуемся, а ночью… Впрочем, теперь даже на час загадывать нет смысла.

Глаза скоро привыкли к полумраку, люди расположились вдоль стен и тут же уснули в самых невероятных позах.

— Вот что, старший сержант, — отозвав в сторону Красникова, заговорил Новицкий. — Давай так: ты сейчас спишь, через два часа я тебя сменяю. Не гоже, если немцы нас перебьют здесь как сонных мух. Хотя о существовании этой пещеры знают немногие, а с моря она не видна, предосторожность не помешает. И еще: как там сложится, сам бог не ведает, но ты должен знать: здесь имеется спуск прямо к воде, там грот, а в гроте две шестивесельные шлюпки и ялик. Если повезет, можно по темну уйти на веслах километров на десять в сторону Таманского полуострова. Есть распоряжение командования, согласно которому наши катера будут курсировать в километре-двух от берега и подбирать всех, кто сможет выйти в море. А также гидросамолеты и подлодки. Смекаешь?

— Смекаю. Но лучше вы сейчас спите, товарищ капитан третьего ранга, — предложил Красников и пояснил: — У меня рука мозжит: не усну.

 

Глава 3

В гроте оказались лишь одна шлюпка и ялик.

— Кто-то уже воспользовался, — произнес Новицкий. — Кто-то с нашего аэродрома: никто другой о них знать не мог.

Только сейчас Красников заметил, что у Новицкого голубые петлицы, а на них серебряные пропеллер и молоточки: технарь.

В последние дни обороны Севастополя оставшиеся самолеты улетели на Большую землю, а весь технический состав аэродрома был переведен в пехоту. Батальон летунов, как называли их промеж себя в пехоте, дрался неподалеку от батальона моряков. Видать, Новицкий из этого батальона. Впрочем, за год войны Красников кого только не повидал в должности командиров. Был даже один ветеринар — сперва батальоном командовал, потом полком. Неизвестно, каким он был ветеринаром, а командиром оказался хорошим. Жаль только, что в неразберихе отступления с Чонгарских позиций остатки полка ветеринара немецкие танки отсекли от остальных полков дивизии, и что сталось с этим полком и его командиром, можно только гадать.

Перед закатом расселись в шлюпку и ялик, выдвинулись под каменный козырек, прикрывающий грот, стали ждать окончательной темноты.

Вдоль берега курсировали немецкие катера. Постреливали. С берега иногда отвечали редким пулеметным огнем. Иногда зло тявкнет противотанковое ружье.

— Здесь по берегу много пещер, — говорил Новицкий. — Иные еще в древние времена приспособили под жилище, прятались в них от набегов степняков. Потом некоторые пещеры облюбовали монахи. Уже в наши времена их использовали контрабандисты и всякий преступный элемент. В тридцатые годы пещеры от этого элемента очистили. В свободное от службы время мы часто лазали по этим пещерам, много чего интересного находили. Приезжали из Симферополя, забирали самое ценное, кое-что оставалось и у нас. Думали: надо бы открыть музей древностей, да как-то все не до того было… — В голосе Новицкого чувствовалось сожаление о несделанном.

Темнело. Со стороны Турции наплывала сизая мгла. Но один из немецких катеров все время торчал почти напротив грота, иногда обшаривал берег узким лучом прожектора, пускал осветительные ракеты. Нечего было и думать, чтобы выходить в море при такой плотной блокаде.

Медленно тянулись минуты. Еще час-полтора, и нет смысла выходить в море. Но часам к одиннадцати где-то вдалеке, на юго-востоке, началась стрельба. Судя по отрывистым и частым выстрелам, стреляли скорострельные корабельные пушки. Не исключено, что наши катера схлестнулись с немецкими. Стрельба становилась все гуще. Взревев моторами, сорвался с места и катер напротив грота. За ним второй, что дежурил севернее.

— Пора, — чуть ли ни шепотом произнес Новицкий и, приподнявшись, стал отталкиваться от потолка, выводя шлюпку на открытую воду. Гребцы налегли, зажурчала за бортом вода. Сзади темным пятном следовал на коротком буксире ялик, чтобы не потеряться в темноте. Там тоже гребли в четыре весла.

— Значит, так, — говорил Новицкий, сидевший на корме и державший в руках руль. — Если нарвемся на фрицев, все ложатся на дно, я один буду с ними разговаривать. Пусть думают, что здесь одни раненые или даже мертвые. Но как только приблизимся к ним вплотную, огонь из всех видов оружия и абордаж. А там как повезет.

Никто не возразил.

Шли строго на юг, держа в поле зрения Полярную звезду. Гребли без остановок четыре часа, гребцы сменялись через час. Море было пустынно. Берег угадывался вспышками ракет, пунктирами трасс, постепенно затихающей трескотней выстрелов. Через четыре часа повернули на юго-восток. Все вслушивались в тишину, всматривались в черноту южной ночи. Лишь за кормой, взбудораженная веслами, кипела бесчисленными искрами вода, да за шлюпками тянулся светящийся след.

Стремительно приближалось время рассвета. Красников баюкал свою руку и вглядывался в темноту, стараясь не думать о том, что ожидает их с рассветом. Ведь стоит в воздухе появиться немецкому самолету, как он наведет на них один из катеров, и тогда… Хотя думать об этом не имело смысла, не думать он не мог: ведь так мало осталось времени, когда еще возможно о чем-то подумать. Но вот странность: совсем не думается о прошлой жизни в далекой Москве… или в той же Одессе, о том, наконец, как сложится его судьба дальше, если удастся выбраться…

Время от времени Красников проваливался в дрему, равномерные всплески весел и скрип уключин убаюкивали. Но пульсирующая боль в руке будила, не давала уснуть по-настоящему.

Вдруг в темноте зазвучали металлические звуки, идущие будто бы из глубины, точно клепали там или ковали.

Красников вздрогнул, открыл глаза. Приснилось?

За бортом шлюпки еще журчала вода, но весла замерли над водой, и все замерло: люди молчали и слушали, пытаясь понять, кто там, в открытом море, и что делает. Это могли быть и наши, устраняющие повреждение, и немцы.

Еще несколько глухих ударов — и тишина.

И вдруг приглушенный голос над самой водой:

— Точно вам говорю, товарищ командир: вон там хлюпало. Будто веслами по воде. И след… Видите — светится? Видите?

— Наши! — пронеслось вздохом облегчения по обеим шлюпкам.

— Товарищи! — подал голос Новицкий. — Здесь свои! Свои мы! Капитан третьего ранга Новицкий с бойцами. Восемнадцать человек…

— Вы на чем? — спросили из темноты.

— На двух шлюпках. А вы?

— Морской охотник. Зацепили нас фрицы, мать их…!

— Так как? Может, вы нас возьмете на борт? Или хотя бы на буксир?

— У нас рулевое управление вышло из строя. Ремонтируем. Причаливайте давайте, обмозгуем вместе, что делать.

На шлюпках налегли на весла. Из темноты выплыла черная глыба охотника. Шлюпки ткнулись в его деревянный борт. Чьи-то руки приняли концы.

— Капитан третьего ранга Новицкий, поднимитесь на борт, — последовала команда с катера.

Новицкий поднялся. Внутри катера снова загремели железные удары.

На шлюпках вслушивались в ночь: опасность могла появиться с любой стороны, если немцы засекли эти звуки эхолокаторами. Да и случайность не исключалась тоже.

— Закурить бы, — произнес кто-то мечтательно.

— Они тебе закурят, — проворчал кто-то на носу шлюпки, имея в виду немцев.

— Да я понимаю.

— А понимаешь, так помалкивай.

Удары снова прекратились. Затем последовал лязг, но значительно тише.

И тут же команда:

— Все на борт!

— А шлюпки?

— Какие еще шлюпки!

На борт принимали крепкие руки, разводили кого куда. Красников втиснулся в узкий проход между рубкой и кормовым орудием, опустился на корточки, почти кому-то на колени. Судя по шевелящимся теням, кашлю, стонам, глухому ропоту, вся палуба была занята лежащими и сидящими людьми.

Кто-то спросил из темноты:

— Вы откуда, товарищи?

— Часть с аэродрома, часть из морской пехоты, — ответил знакомый голос старшего матроса Желткова. — А вы?

— С Тридцать пятой. Вышли на шлюпках, а нас фрицы засекли. И началось. Хорошо еще, что подоспели наши…

Зарычали двигатели. Мелкой дрожью охватило корабль и всех, кто на нем находился. Вскипела за бортом вода.

Кто-то рядом крикнул сквозь слезы, стараясь перекричать рев двигателей:

— Есть бог, братцы! Есть!

Зря он кричал: накаркал.

Едва рассвело, в небе на большой высоте появился «костыль» — немецкий самолет-разведчик. Еще минут через двадцать со стороны солнца низко над водой прошли два «мессера», стреляя из пушек и пулеметов. Вихрь пуль и снарядов пронесся по палубе. Замолчал кормовой зенитный пулемет. Красников, стиснув зубы от вдруг прихлынувшей к руке боли, поднялся, пошел к пулемету, переступая через раненых и убитых. С трудом оторвал от рукояток повисшего на ремнях пулеметчика. Занял его место.

Снова от солнца пошли в атаку «мессера». Теперь стреляли все, кто находился на палубе и кто мог стрелять: из автоматов, ручных пулеметов, винтовок. Красников поставил пулемет торчком, нажал на гашетку: самолет сам должен напороться на пулевую завесу. Но охотник маневрировал, уходя с прямого курса, ложился то на один борт, то на другой. И все-таки один самолет зацепили. Видно было, как он, тащя за собой дымный хвост и теряя высоту, тянул какое-то время на север, затем клюнул носом и врезался в воду, подняв вверх белые крылья брызг.

Но второй сделал еще один заход. Разорвавшимся на палубе снарядом обожгло Красникову правый бок, и он, теряя сознание, медленно сполз на лежащего у его ног убитого пулеметчика.

Гул корабельных двигателей стал стихать, заплескалась за бортом ласковая волна. Встряхнуло. Последний рык и шумный плеск воды за бортом. Приехали.

Красников облизал спекшиеся губы, попробовал пошевелиться, но тело его не слушалось. Кто-то наклонился над ним, произнес:

— Потерпи, браток. Сейчас доставим в госпиталь.

Значит, война осталась где-то позади, он ранен, но живой. Теперь будет лечиться… чистые простыни, нормальное питание, баня и все прочее. А за это время наши соберутся с силами и погонят фрицев до самого их Берлина. Другого просто не может быть. А он, если поправится, снова будет воевать в своей роте. Или вернется в университет.

Красников верил, что поправится. Тогда будет лучше, если его пошлют на краткосрочные командирские курсы, как обещал комдив Коровиков — еще тогда, когда дивизия, которой он командовал, отходила с боями к Севастополю, не зная, что немцы перерезали к нему все дороги. Увы, комдив Коровиков, когда прорывались через горы, сгинул где-то вместе со своим штабом, потому что дивизия, — вернее то, что от нее осталось, — распалась на мелкие группы, но все равно: он, старший сержант Красников, уже покомандовал и взводом, и даже ротой, и вроде бы неплохо командовал, так что курсы ему обеспечены.

В Новороссийском госпитале Красникову сделали операцию: вытащили осколки. Затем раненых рассортировали, кого куда, а самых тяжелых погрузили на пароход и отправили в Сочи, где все санатории превращены в госпиталя. В один из них, что расположился в Мацесте, поместили Красникова. Говорят, что здесь когда-то отдыхал сам Сталин.

Удивительно, что было это самое когда-то и у самого Красникова. И у многих других. Почти счастливое и, уж во всяком случае, спокойное и прочное.

 

Глава 4

Недели через две, когда Красников понемногу начал ходить, опираясь на костыли, вошла медсестра Аня, курносая и смешливая девчонка, и, пошарив по палате глазами, произнесла без обычной беспечной улыбки:

— Красников, вам надо в одиннадцатый кабинет. Это на первом этаже… — Помолчала, глядя на него так, точно видела впервые, спросила: — Дойдете сами, или на каталке?

— Дойду, — сказал Красников весело.

— Полотенце возьми на всякий случай, — посоветовал сосед с койки у окна, старшина второй статьи Тимохин, как раз с того охотника, на котором везли Красникова в Новороссийск, раненный во время налета немецких самолетов.

— Не надо полотенца, — все так же серьезно отвергла совет старшины медсестра. И вышла.

— Что за кабинет? — спросил Красников, натягивая на себя больничную пижаму.

— Там узнаешь.

— И нам расскажешь.

— Может, в нем особо отличившимся наливают по сто грамм перед обедом, — неслись со всех сторон жизнерадостные голоса.

— Не перепей, смотри, — мрачно посоветовал пожилой старшина-артиллерист Бабичев. — А то швы разойдутся.

На двери кабинета, расположившегося в темном ответвлении от главного коридора, между запасным выходом и красным пожарным щитом, тускло отсвечивала латунная табличка с номером «11». И никаких надписей. Да и сам коридор был каким-то мрачным и неприбранным: здесь стояли запасные рамы, ящики, пустые шкафы с запыленными стеклами. Было и отличие от прочих кабинетов: дерматиновая обивка двери, под которой угадывался толстый слой ваты.

Красников огляделся, пожал плечами и постучал.

Никто не ответил.

Он толкнул дверь, заглянул в образовавшуюся щель и увидел совсем близко от себя стол, за столом согнувшуюся фигуру человека в габардиновой гимнастерке с голубыми петлицами ВВС и одной шпалой.

— Разрешите, товарищ капитан? — спросил Красников.

Капитан поднял лысеющую голову, несколько долгих мгновений разглядывал Красникова, точно прикидывая, пускать его за порог или не пускать, так что Красников решил объяснить свой приход:

— Мне сказали: в одиннадцатый кабинет… Может, это не к вам?

— Ко мне. Заходи.

Красников вошел, представился:

— Старший сержант Красников. — И добавил не слишком уверенно: — Андрей Александрович.

— Садись, Андрей Александрович, — велел капитан и откинулся на спинку стула.

Красников с трудом опустился на краешек табурета, вытянул больную ногу, костыли прислонил к стене. Все это время капитан внимательно следил за каждым его движением.

Умостившись, Красников глянул на капитана, но тот сидел спиной к окну, за которым ярко блестела на солнце жестяная листва магнолии и ее, похожие на водяные лилии, ослепительно белые цветы, так что разглядеть лицо капитана удалось далеко не сразу. А оно ничем особенным не отличалось, разве что нос широкий да будто расплющенный, каким бывают носы у иных боксеров, да шея короткая, да глаза маленькие и близко посаженные друг к другу, а какого цвета глаза, не разглядишь.

Красников сразу же догадался, что этот человек из особого отдела, а голубые авиационные петлицы — это так, для маскировки, что вызвал он его, Красникова, с какой-то целью, и оттого, что капитан продолжал молча разглядывать Красникова, что во всем этом была какая-то непонятная, но пугающая тайна, Красников, человек неробкого десятка, оробел, хотя никакой вины за собой не чувствовал.

Впрочем, числилась за ним одна вина, но числилась им самим, другие про нее ничего не знали. В прошлом году, осенью, когда отступали к горам, обходя с востока занятый немцами Симферополь, и было все так неясно и непонятно, да, к тому же, не ели несколько дней, и воды ни глотка, а одни лишь дикие яблоки-кислицы да дикий же виноград, от которых людей поносило, потому что стояла жара и сушь, — так вот, он, никого не спросясь, свернул ночью в сторону, к татарскому селу, и там, зная, что татары никому ничего не дают и даже стреляют в отставших красноармейцев, проник в один из домов и под дулом автомата заставил хозяев сложить в узел хлеба, какой нашелся в доме, и наполнить флягу водой. И все бы обошлось, да только, когда он уже уходил и взялся за дверную ручку, вдруг услыхал сзади щелчок взводимого курка, резко обернулся и дал короткую очередь по шевелящейся занавеске, которая с самого начала скрывала что-то подозрительное. И услыхал, как там упало чье-то тело, затем раздался придушенный женский крик, из боковой двери выскочил молодой мужчина в турецкой феске, в руках винтовка — и его Красников скосил тоже короткой очередью. И все в доме стихло, затаилось в страхе. Красников выскочил за дверь, уверенный, что выстрелы привлекут внимание, и, если задержаться на минуту-другую, то вряд ли удастся вырваться. И точно: он еще не миновал открытое пространство, где был как на ладони, до густых рядов кукурузы оставалось метров пятьдесят, как услыхал сзади шум, лай собак, громкие команды, цокот копыт и фырканье лошадей, увидел стекающиеся к покинутому им дому горящие факелы. Пригнувшись, он врезался в кукурузу, на его счастье поле оказалось довольно узким, его, судя по крикам, заметили, но дальше пошли кусты, глубокий овраг, затем преследователи напоролись на наше боевое охранение, завязалась перестрелка, и Красников, никем не замеченный, вернулся к своим.

И до сих пор это мучило Красникова: ведь если бы он попросил, возможно, никто не схватился бы за оружие, могли бы и так дать, стрелять не пришлось бы: не может того быть, чтобы все татары оказались настроенными враждебно к советской власти, хотя… черт их разберет… А в ту пору разбираться было некогда.

Но особист не мог знать этой вины Красникова и, разумеется, не поэтому вызвал его к себе.

И точно.

— Значит, говоришь, Красников Андрей Александрович? — наконец-то раскрыл рот капитан.

— Так точно, — вскинул Красников голову.

— В Севастополе воевал?

— Воевал.

— А до Севастополя где был?

Красников передернул плечами: как это — где он был до Севастополя? Тоже воевал. Но как это расскажешь капитану? Как расскажешь ему про дни и ночи отступления, боев и новых отступлений? И что вообще нужно от него этому капитану?

И Красников, набычившись, ответил с вызовом:

— Тоже воевал… где приказывали.

— А поподробнее?

Капитан все так же сверлил его своими глазками из полумрака, и Красников сказал себе: «Не торопись. Подумай. Что-то ведь надо этому капитану. Иначе зачем вся эта канитель?»

И капитан, будто подслушав его мысли, посоветовал:

— Ты не спеши, сержант: нам спешить некуда. И поподробнее. С самого начала.

 

Глава 5

С самого начала? А где это начало? Может, оно берет отсчет с вечера 21 июня? Да, именно оттуда, потому что он опоздал в училище на построение. Но не по своей вине. Нет, не по своей. Его еще днем отпустили в увольнение на двадцать четыре часа. А на Пересыпи у него была девчонка. Галиной звали. То есть не то чтобы девчонка, но если по годам, то да — девчонка и есть. Он познакомился с ней в трамвае еще в марте. Хорошенькая такая хохлушечка, смешливая, глазищи — во! Как глянет, так всего жаром и охватит. Ну, встречались иногда. Ходили в кино, в парк, катались на каруселях. Потом она пригласила его к себе домой. Дома у нее больная мать, младший брат да сестра. Сама на рыбоконсервном работает. Отца нет: утонул в море во время шторма. Пошли снимать сети, чтобы штормом не порвало, а шторм вот он, раньше, чем ждали. Все выплыли, а ее отец нет. Не повезло.

Иногда Красников ночевал у нее. На сеновале. Она приходила к нему в полночь, уходила под утро. Ах, что это были за ночи! И та ночь была такой же упоительной. Уже сквозь небольшое слуховое окно проник робкий свет нарождающегося дня, а они все не могли оторваться друг от друга. Уставшие, уснули, когда в поселке во всю горланили петухи. Но Красникова разбудили не петухи, не занимающийся рассвет: спешить ему в это воскресенье не было нужды. И Галинке, посапывающей у него под мышкой, не идти на работу. Его разбудили далекие гудки множества кораблей, глухие взрывы, настойчивая дробь зениток. Приподнявшись на локте, он с тревогой вслушивался в эту нарастающую какофонию звуков, доносящуюся со стороны Одессы.

Что? Зачем? Почему?

И вдруг над поселком с ревом пронеслись самолеты. Учения? Не может быть, чтоб такие. Выскочил во двор в одних трусах. Глянул вверх: три самолета с крестами на крыльях скользят над самыми крышами, стреляя из пулеметов и пушек. Звонкие удары пуль, точно взбесившиеся невидимые кони, отметили свой бег фонтанчиками пыли вдоль улицы, заросшей лебедой и полынью, раздробили крышу соседнего дома, исторгнув изнутри сизый дым, и поскакали дальше.

Война? Да, война. О ней говорили, ее ждали. Даже был какой-то приказ о боевой готовности. Но он касался воинских подразделений и кораблей. И в увольнение отпустили немногих — только тех, кто был в наряде в прошлый выходной и не имел никаких замечаний.

Галя выбежала из сарая, держа в руках его форму. Он оделся, сполоснул лицо, чмокнул ее в губы и пустился бежать к трамвайной остановке. Но трамваи еще не ходили. Или не ходили вообще. Ему пришлось бежать через весь город. И все-таки он опоздал: училище подняли по тревоге, посадили на машины и увезли. Осталось несколько преподавателей и десятка три курсантов. Из них составили взвод, выдали оружие, посадили на машину и послали в сторону Чеботаревки, где будто бы выброшен вражеский десант. Десанта никакого не обнаружилось, зато их прибрал к рукам штаб пехотной дивизии, которой еще не существовало, но должна вот-вот начать прибывать на станцию Капитоновка. И взвод перебросили туда: для охраны места выгрузки и самого штаба. Потом дивизия, собранная из новобранцев и запасников, проходила ускоренную подготовку, а так как командиров не хватало, курсантам пришлось учить новобранцев тому, чему сами научились кто за год, кто за два или три.

Через месяц дивизию бросили в бой, и первый же удар немецких танков и пехоты вызвал в полках панику, заставил необстрелянных бойцов бежать, немцы рассекли дивизию на части, и то, что от нее осталось, покатилось на восток. И Красников вместе со всеми, не сумевший удержать от паники и бегства бойцов своего взвода. И дальше все так и катилось вдоль побережья сперва до Днепровского лимана, потом до самого Крыма.

Те, кто прошли через первую панику и бегство с позиций, кто не погиб, не попал в окружение и плен, потом уже не паниковали и не бегали, отбивались и старались не дать себя окружить. Но это уже потом. А тогда, в жаркие июльские и августовские дни…

Вот уже больше месяца ни капли дождя. Пылью пропиталось все, гимнастерки стояли колом. На локтях и коленях дыры, сапоги — одни голенища, низ перетянут проволокой, веревками или бинтами: стыдно было идти босиком. Красников щеголял в немецких лаковых сапогах, снятых с убитого офицера. Снарядов почти не было, впрочем, из артиллерии осталась лишь пара орудий, патронов едва-едва на один бой, продовольствия — кто где достанет. Самолеты немцев висят с утра до ночи над позициями, над дорогами, а наши — черт знает, где они и что делают! Разве что иногда появится несколько «ишачков», но завидят «мессеров» — и деру. Да и то сказать: это все равно, что безоружному против вооруженного. Не многие решались на открытую схватку с «мессерами». А где новые самолеты, которые и выше, и быстрее, и дальше всех, про то не спрашивай.

Жуткое было время. Жуткое и отчаянное.

В Крыму, уже на позициях близ Чонгара, дивизию пополнили. Приказ был — держаться во что бы то ни стало. Но немцы прорвались через Перекоп, к которому не успела подойти Приморская армия, эвакуированная из Одессы, и рванули к Севастополю и Керчи. В те дни Красников находился при штабе дивизии в качестве связного. У него был немецкий мотоцикл, с которым мало кто умел обращаться, и он гонял по полкам с записками от комдива Коровикова: другой связи не имелось.

После Симферополя была утрачена связь и со штабом 51-ой отдельной армии. Дивизия остановилась в предгорных лесах, где полно было диких яблок, груш и винограда.

— Вот смотри, сержант, — говорил комдив Коровиков, тыча прокуренным пальцем в карту. — Вот тут вот, в районе поселка Зуя, должен быть штаб армии. Гони туда, найди кого угодно из этого штаба и передай им, что я жду приказ на дальнейшие действия. Пусть отдадут письменный приказ. Если никого не застанешь на месте, тогда что ж, тогда возвращайся. Будем сами решать, что делать.

И Красников погнал. Опыт подсказывал ему, где надо искать штаб: там, где дороги наиболее разъезжены. И он нашел такую дорогу и приехал по ней в бывший пионерский лагерь на берегу почти высохшего ручья. И застал там из начальства одного лишь полкового комиссара да десятка два телефонисток. И никого больше.

— Сам сижу здесь и жду указаний, — сказал комиссар, приняв засургученный пакет от комдива и выдав Красникову корешок от квитанции с собственноручной закорючкой. Он говорил сквозь зубы, пряча от Красникова глаза: ему явно было неловко и за себя, и за командование армией. — Ни с кем никакой связи. И никаких данных насчет того, где наши, а где немцы. И никаких приказов вашему комдиву отдать не могу: и права не имею, и обстановки не знаю.

— Немцы в Симферополе, — сказал Красников. — В их руках железная дорога и шоссе на Севастополь. В Зуе тоже немцы. По дороге на Керчь идут танки и мотопехота. Я чуть не нарвался на их моторизованный патруль, — чеканил он, чувствуя себя более уверенно, чем полковой комиссар. — Где Приморская армия, нам не известно. Скорее всего, пробивается на Севастополь.

— Я думаю, что вам тоже надо идти на Севастополь. Город вряд ли сдадут, а если мы удержим Керченский полуостров, то это плацдарм для освобождения Крыма.

Красников сел в седло мотоцикла, нажал стартер. Из домиков выглядывали встревоженные девичьи лица. Он заглушил двигатель, повернулся к комиссару.

— Извините, товарищ полковой комиссар за неуставное поведение, но я думаю, что вам лучше уходить отсюда: неровен час, немцев дождетесь.

— Нет приказа, — неуверенно ответил комиссар и сморщился, как от зубной боли.

Уже в Севастополе Красников узнал, что немцы таки захватили штаб, что комиссар застрелился, а девчонок немцы изнасиловали и определили в солдатский бордель.

И до самой середины ноября Красников вместе с десятком красноармейцев не мог пробраться в Севастополь через плотные немецкие порядки. В конце концов наткнулись на партизанский отряд, пристали к нему, ходили на диверсии, сидели в засадах… Но что это были за диверсии? — взорвать какой-нибудь мостик, который немцы восстановят за два часа; и что это были за бои? — так себе: пострелял из засады и деру. К тому же у партизан практически отсутствовало продовольствие: их базы разграбили татарские отряды самообороны, партизанам грозил голод, а связи с русскими селами, расположенными вдали от предгорий, нет, дороги и тропы блокированы, ни в село, ни из села просто так не выйдешь. А тут еще одна незадача: в отряде скопилось огромное количество информации о немецких частях, блокирующих Севастополь, а связи с городом никакой, стало быть, кто-то должен туда отправиться — и Красников пошел в Севастополь с небольшой группой своих бойцов.

Двигались глухими осенними ночами, минуя посты румынской конной полевой жандармерии и татарские засады, днем отлеживались в зарослях терновника, мокли под дождем. В Севастополь пришли только на пятый день — уже в декабре…

Обо всем этом, избегая подробностей, Красников и поведал капитану-особисту.

— А кто может подтвердить твои слова? — спросил капитан.

Красников изумленно глянул в его щелки-глаза: ему и в голову не приходило, что понадобится когда-нибудь подтверждать, что он воевал, а не отсиживался в каком-нибудь погребке. Тем более что в вопросе особиста слышалось и кое-что посерьезнее.

— Зачем? — спросил Красников и, стиснув зубы, придвинул к себе костыли. — Зачем, я вас спрашиваю, товарищ капитан, мне надо доказывать, что я не верблюд? Зачем надо подтверждать, что я все эти месяцы безвылазно воевал в горах, а затем в Севастополе? Если вы считаете, что все, что я вам рассказал, неправда, так сами и доказывайте, что это неправда. А люди, с которыми я пришел в Севастополь… я не знаю, где эти люди. Одни погибли, другие остались в Новороссийске, третьи, возможно, эвакуированы на Большую землю по ранению. Помню я фамилии многих, с кем воевал и в Севастополе, и в партизанском отряде, и на Чонгарских позициях. Но где они и что с ними, не знаю.

— Нечего тут истерики закатывать, — пробубнил капитан. — Десять человек не верблюды, двадцать человек не верблюды, а двадцать первый или второй обязательно окажется верблюдом. Или ты, сержант, думаешь, что немцы такие олухи, что не станут засылать к нам в тыл своих агентов из числа переметнувшихся к ним наших… бывших наших, — поправился он, — людей? Они не олухи. Они уже третий год воюют, и вербовка и засылка шпионов и диверсантов у них поставлены на поток. Здесь, что ни день, хватаем то сигнальщиков, то еще кого. Ты вот говорил: татары. А здесь чечены, ингуши, кабардинцы… Черт знает, кого здесь только нет. Мы им оружие доверили родину защищать, а они ушли в горы и теперь нападают на наши воинские подразделения.

— Все?

— В каком смысле? А-ааа. Нет, не все. Есть и среди них настоящие советские люди, которые дерутся вместе с нами. Но таких мало. Впрочем, и среди нашего брата-славянина выродков тоже хватает. А ты говоришь — верблюд. А тут, между прочим, тебя на курсы младших командиров хотят послать. Должен я проверить? Должен. — Помолчал, протянул Красникову пачку «Беломора», предложил: — Закуривай.

Закурили.

Сделав несколько затяжек, капитан пояснил уже совсем другим, доверительным, тоном:

— Справки мы о тебе, сержант Красников, навели. Все, что ты мне рассказал, подтверждается. Так что иди, лечись. А там видно будет.

 

Глава 6

Шестеро брели по лесу, шатаясь от голода и усталости. Вышли на опушку леса. Впереди лежало поле, за ним горбились избы небольшой деревушки.

— По мшистым топким берегам темнели избы здесь и там — приют убогого чухонца, — пробормотал генерал Власов.

— Что вы сказали, Андрей Андреевич? — откликнулась молодая женщина, идущая следом.

— Я? Сказал? А-аа, нет, ничего… Пушкина вспомнил…

— Может, сперва я схожу в деревню на разведку? — спросил один из спутников генерала, обросший черной бородой, в солдатской форме, но с командирским ремнем и кобурой на правом боку.

— Какая разница, Петр Николаевич, пойдете вы один или все вместе? Если там немцев нет, значит нам повезет, если есть, они возьмут вас, а потом и нас: нам от них не уйти. Нам только и осталось, что надеяться на Господа Бога. Больше не на кого.

И жалкая кучка изможденных трехнедельным скитанием по лесам и болотам людей побрела к деревне напрямик через поле.

Их встретили неприветливо в первой же избе:

— Много вас здесь нынче ходит, — проворчал жилистый мужик, заступая вход в избу. — Защитнички, мать вашу за ногу. И всем дай жрать. А самим что?

— Мы у вас ничего не просим, — произнес Власов. — Нам бы отдохнуть малость, и мы уйдем.

— Во-он баня, — ткнул мужик рукой на зады своего участка. — Идите туда, там переждите, а смеркнется, топайте дальше.

Подошли к бане.

— Товарищ генерал, вы тут пока оставайтесь, а мы пошарим вокруг, может, что выведаем у местных, едой разживемся, — произнес Петр Николаевич. — Немцев, похоже, нет. Разве что полицаи.

Власов равнодушно пожал плечами. Ему все надоело и казалось теперь, что его послали на Волховский фронт специально для того, чтобы он не мешал кому-то, для кого мог оказаться соперником в дележе лавров победы над немцами под Москвой. Может, тому же Жукову. А уж Мерецкову — это и без очков было видно. И они — не немцы, нет! — они его из этой ловушки не выпустят… Этого надо было ожидать. Но что же делать? Стреляться? Самострела они от него не дождутся. Да и Господь самоубийц не приемлет. Однако и умирать с голоду — не самая лучшая доля.

Власов проводил глазами четверых своих спутников, которые жалкими тенями потянулись друг за другом к центру деревни. Затем он и женщина прошли в темную баню, закрыли за собой дверь. С противоположной стены тускло светилось маленькое оконце. Глаза не сразу привыкли к полумраку. Сели на широкую лавку. Власов откинулся спиной к стене, прикрыл глаза.

— Вы ложитесь, Андрей Андреевич. Я постерегу, — предложила женщина.

Генерал лег, укрылся шинелью и будто провалился в обморочный сон.

Снилась ему большая светлая горница, белые кружевные занавески на окнах, крестьянский стол, выскобленный до бела, вокруг стола на лавках множество народу, и хотя это была горница в отчем доме, но никого из близких за столом он различить не мог — все бойцы и командиры, оборванные, в грязных бинтах, с бурыми пятнами крови на них, а на столе ничего: ни чугунка с картошкой, ни квашеной капусты в глиняной миске, ни соленых рыжиков, один лишь холодный самовар. И сидящие за столом молча смотрят прямо перед собой ничего не видящими глазами — мертвецы сидят за отчим столом, одни мертвецы…

Власов проснулся — его тормошила спутница.

— А? Что?

— Стреляют, — с испугом прошептала она.

Действительно, где-то, скорее всего в самой деревне, слышались автоматные очереди, отдельные выстрелы из винтовок. Вот пророкотал пулемет — не наш, немецкий. Раздались хлопки гранат — и все стихло.

— Надо уходить, — прошептала женщина.

— Куда? — спросил Власов, садясь на лавку. И пояснил: — У нас с вами нет пути. Мы в тупике. Там и там смерть. Будь что будет. Положимся на волю Господа… — Помолчал и добавил с усмешкой: — Да и, видать, поздно.

Снаружи послышались торопливые шаги многих людей. Прозвучали короткие команды. Раздался стук в дверь. Послышался крик хозяина бани:

— Открывайте, а то спалим вместе с баней.

— Андрей Андреевич! — тихо вскрикнула женщина, и Власов увидел в ее глазах страх и отчаяние. — Что теперь будет?

Власов надел очки, накинул на плечи солдатскую шинель, тяжело поднялся, молча подошел к двери, выдернул из пазов деревянный засов, открыл дверь. Яркий свет ослепил его — он прикрыл глаза, хотя успел разглядеть стоящего напротив немецкого офицера и двух автоматчиков, а сбоку — хозяина бани.

— Не стреляйте, я генерал Власов, — произнес он безразличным, усталым голосом.

В большой горнице крестьянского дома за столом, накрытом холщевой скатертью, сидят двое: командующий 18-й немецкой армией генерал-полковник Линдеманн и генерал Власов, при всех своих знаках различия и орденах. Чуть в стороне — переводчик.

На столе белый хлеб в плетеной хлебнице, пирожки с капустой, колбаса, нарезанная тонкими ломтиками, желтоватые пластинки сыра; в чашках из тонкого фарфора дымится кофе. Самый настоящий.

— Вы, господин генерал, исполнили свой воинский долг до конца, — убежденно произнес Линдеманн. Он сидел прямо, гладко выбритый, от него несло одеколоном. — Вам нечего стыдиться. Я преклоняюсь перед мужеством ваших солдат и офицеров. Но должен заметить, что ваши жертвы были напрасными. Да, мы не смогли по независящим от нас обстоятельствам взять Москву и Ленинград в прошлом году, но это не значит, что наша армия потерпела поражение. Временные неудачи случаются у всех армий: всего не предусмотришь. Тем более если иметь в виду такую огромную страну, как Россия. Но мы учли наши ошибки, исправили их и теперь наши армии на юге ведут победоносное наступление в сторону Волги и Кавказа. Мы разгромили ваши войска под Харьковом и в Крыму, захватив сотни тысяч пленных, после длительной осады пал Севастополь. Наши войска форсировали Дон, они стремительно продвигаются в сторону Баку. С падением этого резервуара горючего, из которого питается Красная армия, встанут ваши танки и самолеты, вы лишитесь даже американской и английской помощи, которую получаете через Иран. Должен заметить, что англичане прекратили посылать конвои с военными грузами через северные моря в Архангельск: немецкие подлодки и авиация уничтожили последний караван, посланный ими. Но главное — ваши союзники не верят в вашу победу. У вас почти не осталось заводов, производящих танки и самолеты: все они теперь в наших руках. Вам нечем воевать. А мощь Германии и ее союзников растет день ото дня… Войну мы выиграли, несмотря на прошлогоднюю неудачу под Москвой.

Генерал Власов, небритый, с лицом, искусанным комарами и мошкой, тяжело сутулился над столом, катал в пальцах хлебный мякиш.

— И какой же у нас выход? — спросил он, отставив в сторону пустую чашку и посмотрев на своего собеседника воспаленными глазами.

— Выход у вас один: прекратить напрасное кровопролитие, начать сотрудничать с германскими оккупационными властями по созданию новой России, дружественной великой Германии.

— Новой России, подвластной Германии, — усмехнулся Власов.

— Пока — да. Но ничто не остается в неподвижности. Главное для вашего народа — избавиться от власти Сталина, который привел страну к катастрофе. Должен вам сказать по секрету, что Сталин недавно предпринял попытку договориться с Гитлером о перемирии, повторить опыт Брест-Литовска. Но наш фюрер не пошел ни на какие переговоры. Даже если бы Сталин предложил капитуляцию. Да и зачем? Наша победа не за горами, — без тени сомнения произнес генерал Линдеманн, глядя на Власова как бы сверху вниз, хотя был значительно ниже его ростом. Затем продолжил с той же непоколебимой убежденностью: — Сегодня мы диктуем условия на Европейском континенте, завтра — всему миру. Мы признаем лишь честное сотрудничество с побежденными… Я советую вам хорошенько подумать над моими словами, господин генерал, — заключил Линдеманн свою речь, поглядывая на пленника слегка прищуренными глазами, с трудом скрывая свое презрительное к нему отношение.

Если бы не приказ из Берлина отнестись к генералу Власову со вниманием и возможным в данной ситуации дружелюбием, он не стал бы с ним миндальничать, а отдал бы, как и всех прочих, в руки тыловых служб. А там концлагерь и пусть разбираются другие. Но Берлину зачем-то понадобился именно этот генерал, и ему, Линдеманну, остается лишь выполнять полученное распоряжение.

 

Глава 7

Поезд катил на запад.

Генерал Власов, на этот раз без орденов и знаков различия, но в совершенно новой генеральской форме, чисто выбритый и подстриженный, сидел в купе мягкого вагона, смотрел в окно на проплывающие мимо березовые рощи, покосившиеся телеграфные столбы с оборванными проводами, разрушенные станции, где ковырялись пленные красноармейцы, и думал, что, может быть, Линдеманн не так уж и не прав. Действительно, немцы вновь одерживают победу за победой. Кавказ, можно сказать, у них в руках. При этом ни о какой неожиданности их наступления через год после начала войны говорить на этот раз не приходится. Говорить надо о том, что русский народ потерял веру в Сталина, в своих командиров, что он не хочет драться. Иначе такой драп ничем не объяснишь. Ну, еще глупостью командования, неспособностью вести современную войну. История повторяется, только в восемнадцатом году немцы были другими, и цели у них тоже были другими. К тому же им приходилось сражаться на два фронта. Сегодня они сильнее, воюют с Россией один на один. Запад открывать второй фронт не собирается. Исход войны для СССР, судя по всему, предрешен. А если помочь немцам, то, пройдя через страдания и жертвы, русский народ рано или поздно скинет с себя немецкое господство, как скинул татарское иго, утвердится в новом качестве и, как знать, не придет ли тот же Линдеманн к нему, Власову, просить… Впрочем, об этом думать еще рано. А если и думать над чем, то как заставить немцев считаться с русскими, то есть с теми, кто согласится и уже согласился на сотрудничество с ними… С тем же мужиком в той деревне, где его, Власова, взяли в плен, тоже, видать, настрадавшимся от коллективизации… И только потом… А главное — среди немцев, как выясняется, нет единодушия. Взять хотя бы Линдеманна… Так говорить, как говорил он с Власовым, может человек, который не слишком-то считается с волей Гитлера. И он, скорее всего, такой не один. Попробовал бы сам Власов… или Жуков… выражаться подобным же образом… То-то и оно. И этой немецкой неурядицей можно и нужно воспользоваться… если, конечно, среди русских, оказавшихся в оккупации или в плену, найдется достаточно людей, чтобы начать движение в сторону… в сторону… Так что же сулят тебе, господин генерал, магические числа 14–41, открытые тобой на Красной площади? Или они уже исчерпали свои ресурсы? Или их магия простирается вдаль, где тебя ожидают другие сражения и другая судьба? Никто не ведает своей судьбы — один лишь Бог. Так и отдайся на его волю, ибо лишь она безгранична и ведет к вершинам… к вершинам… Впрочем, о вершинах тоже потом. Сперва надо понять, что от тебя хотят и что ты можешь дать своему народу. Да, именно так: народу. Потому что он один, прозрев Божьей милостью, станет твоей опорой в борьбе за новую Россию… если ей суждено восстать из пепла. Но если ей суждено погибнуть, то он, генерал Власов, сойдет в могилу вместе с нею.

И Власов вдруг почувствовал в душе такую пустоту, словно все уже свершилось, впереди открылась черная бездна, куда бесконечным потоком свергаются серые молчаливые толпы. И он вслед за ними. С трудом удержав горестный вздох, вспомнил последние дни перед развалом Второй ударной армии, погибающей у него на глазах, продолжающей отбиваться от наседавшего противника, устилая трупами своих бойцов и командиров Приволховские леса и болота. Он, генерал Власов, как мог, старался уберечь армию от развала, держать ее в кулаке, хотя связь с отдельными частями рвалась постоянно. А затем от командующего Ленинградским фронтом генерала Хозина поступил приказ о выходе из окружения мелкими группами, а это означало, что на Второй ударной поставили крест, и не только в Ленинграде, но и в Москве. Как и на нем, командующем этой армии… О! Им не впервой ставить кресты на своих армиях: для них русский народ только и годится на то, чтобы удобрять им землю. И не генерал Власов виноват в том, что произошло и еще произойдет. В том числе и с ним самим.

Власов торопливо выудил из пачки, лежащей на столе, немецкую сигарету, закурил от услужливо протянутой зажигалки. Он все еще переживал свое поражение, утрату своих несбывшихся надежд. Его тревожили известия, полученные уже от немцев, что корпусной комиссар Гусев, окруженный немцами, отстреливался до последнего патрона, и этот последний патрон израсходовал на себя; что его спутники погибли в той деревне, так и не подняв руки, что несколько тысяч бойцов и командиров его армии все-таки сумели вырваться из котла. Все это тревожило его совесть, однако с каждым днем все реже и меньше, как отголоски чего-то давнего и неизбежного, предрешенного потусторонней волей. Да, именно так: есть высшая сила, расставляющая всех по своим местам. Надо только быть чутким к ее предначертаниям, чтобы не перечить ее воле. Нет, еще не исчерпали свой божественный ресурс открытые им на Красной площади магические числа — 14–41.

Да и кому и чем он обязан? Советской власти? А кто звал эту власть на Российские просторы? Кому она была нужна? Кто стоял за этой властью? Прибежавшие на пожарище жиды? Всякие там интернационалисты? А что такое интернационал в их понимании? Это полная и ничем и никем не ограниченная свобода для жидов. И что мог он сделать в свои девятнадцать лет против всего этого? Что он понимал в ту пору? Если бы тогда в Самаре оказались кадеты и призвали его в армию, он пошел бы к кадетам. И воевал бы не хуже, чем у красных. Как тысячи и тысячи других, волей случая оказавшихся по ту или по другую линию фронта. Так что никакого предательства с его стороны нет. Потому что предать Сталина — это одно, а предать Россию — совсем другое. А Россию он предавать не собирается. Более того, все, что он сделает и уже делает, все это ради нее, ради России. И он начнет все сначала. Обзаведется соратниками, поставит дело возрождения Русской армии на широкую ногу, а со временем, когда немцы выдохнутся, — а они выдохнутся обязательно, — повернет штыки против них… Только вот действовать нужно тонко, чтобы немцы не заподозрили… они не дураки: повяжут кровью, заставят воевать не только против своих, но и против союзников, а там… Да и дадут ли создать Русскую армию? — вот в чем вопрос. — И вспыхнувшее было в нем вдохновение опало, будущее подернулось мглою.

Сидящий напротив генерала Власова весьма упитанный человек в форме майора вермахта, с большими залысинами и в очках, лет сорока, то есть ровесник Власова, все это время молча и внимательно следил за выражением лица генерала. Заметив, как вдруг потускнели его глаза, а на лице исчезли признаки работы мысли, погасил зажигалку и продолжил плести свою паутину:

— Не думайте, господин генерал, — произнес он на чистом русском языке, но с прибалтийским акцентом, — что все офицеры в германской армии настроены так непримиримо по отношению к вашей стране и русскому народу. Более того, скажу я вам, большая часть офицерства не согласна с политикой жестоких репрессий по отношению к пленным и местному населению. Разумеется, мы понимаем, что далеко не все русские настроены к нам враждебно, а так называемые партизаны — это засланные в наши тылы коммунисты и комиссары из так называемых, как у вас говорят, лиц еврейской национальности, которые никакого отношения к русскому народу не имеют. Они силой заставляют население идти в их банды, чтобы убивать наших солдат и офицеров. Нашим войскам не остается ничего другого, как жестокостью отвечать на жестокость…

— Ваши эсесовские части, господин майор, — попытался возразить ему Власов, но вяло и без уверенности в своей правоте, — изначально ведут себя жестоко по отношению к мирному населению, что и вызывает ответную реакцию…

— Эсэсовских частей в нашей армии не так уж много, господин генерал, — перебил его немец. — А те факты жестокости, о которых говорят на оккупированных нами территориях, допускают те части, которые сформированы из прибалтов. О, я хорошо знаю этот народец, господин генерал! — воскликнул майор. — Сами собой они ничего не представляют и могут лишь служить сильным хозяевам. Но именно это и вызывает их ненависть. Сегодня она направлена против русских, завтра обратится против немцев. Фюрер решил, что всех этих лифляндцев и эстляндцев надо будет загнать за Урал, а здесь поселить немцев. В конце концов, мы имеем право на эту землю, господин генерал. И многие города построены нами, немцами, еще в ту пору, когда дикие прибалты бегали в звериных шкурах по тамошним лесам. Признаться, мы, армейские офицеры, как, впрочем, и рядовые, сами не очень-то любим этих озверевших головорезов. Германское фронтовое командование не одобряет эксцессы, к которым они прибегают, и всячески противодействует им. Но у эсэсманов своя мораль и свое начальство. Как и у ваших энкэвэдэшников. Лично я считаю, что мы могли бы найти с вами общий язык на основе борьбы с режимом Сталина. Речь идет о создании в будущем дружественных нам вооруженных сил из русских военнопленных и добровольцев из гражданского населения. Есть факты перехода на нашу сторону целых народов. В Крыму, в частности, татары активно сотрудничают с немецкими войсками. Западные украинцы и белорусы тоже выражают готовность к сотрудничеству. Народности Северного Кавказа прислали свои делегации самому фюреру, которые заверили, что эти народы не имеют ничего против оккупации германскими войсками их территорий. Донское и кубанское казачество тоже выражает свою солидарность с Германским Рейхом и готовность к сотрудничеству. Вы можете со временем опереться на эти силы. Разумеется, пока идет война, опора может осуществляться исключительно под эгидой германского командования…

Майор замолчал, закуривая сигарету. Молчал и Власов, пытаясь отделить из сказанного майором правду от неизбежной пропаганды, прикидывая, что может ему пригодиться в будущем.

А майор, выпустив изо рта дым, продолжил:

— В ближайшее время мы покажем вам Европу, какой вы не могли ее видеть из своего коммунистического загона. Вы убедитесь, что народы других европейских стран вполне солидарны с германской нацией в том, что она ведет войну именно против коммунистического режима, поработившего русский народ и угрожающего другим народам. Только поэтому они с огромным желанием помогают нам выполнять взятую на себя историческую миссию. Рядом с нами сражаются французы, бельгийцы, норвежцы, испанцы, датчане и многие другие. Я не говорю уже о румынах, финнах, итальянцах, венграх. В наших рядах много хорватов, чехов, словаков, поляков, которых еще недавно Россия хотела объединить под своим скипетром. Мы уже создали легионы из ваших мусульман, которых большевики бросили в Крыму на убой. Мы создаем воинские соединения из тех же прибалтов, украинцев и белорусов. Всех их объединяет одна великая цель: свержение коммунистической деспотии. Вся Европа объединилась против азиатской деспотии азиата Сталина, и ничто не сможет устоять перед ее могучей силой. Пора и русским браться, как у вас говорят, за ум и присоединяться к союзу цивилизованных наций…

— Но война на уничтожение русского народа… вы же не станете отрицать…

— Стану, господин генерал, — твердо пресек попытку Власова возразить его собеседник. — Ибо русский народ все еще не прозрел, находится в плену жидовско-комиссарской власти. Как у вас говорят: если враг не сдается, его уничтожают. Ничего не поделаешь. Однако война не вечна, господин генерал. А зарождающемуся русскому освободительному движению нужен лидер. Вы вполне могли бы подойти на эту роль.

— Я никогда не занимался политикой, — вяло возразил Власов, которого все более прельщали речи этого вежливого и предупредительного немца. — Я ненавижу политику и политиков.

— Увы, мой генерал, можно ненавидеть или презирать мясников, но без их работы не будет и отбивных с жареной картошкой, к которым мы все питаем совершенно противоположные чувства.

— Все это надо хорошенько обдумать, взвесить все «за» и «против». К тому же я должен посмотреть, какими человеческими ресурсами мы обладаем, — осторожничал Власов.

— Человеческие ресурсы, как вы изволили выразиться, имеются. В том числе и среди бывших офицеров и генералов Красной армии. Вас знают в армии, вас любят, вы один из прославленных полководцев России. Нам хорошо известна ваша выдающаяся роль в обороне Киева и в контрнаступлении под Москвой. Не ваша вина, что вы проиграли, командуя Второй ударной армией. Проиграл Сталин, проиграл командующий фронтом генерал Мерецков, но не вы. Следовательно, за вами пойдут, — поверьте моему слову…

— Возможно, возможно… — покивал головой Власов, в котором вновь пробудилось былое воодушевление. Тем более что ему самому роль, которую предлагал немец, казалась единственным выходом из того положения, в котором он, Власов, оказался. Главное — удержаться на плаву. В конце концов, он никогда не был ревностным коммунистом. Более того, советская власть практически ничего не дала его крестьянской семье, а отняла даже то немногое, но вполне достаточное для безбедного существования, чем семья располагала. Что касается Сталина, так он, Власов, действительно ничем ему не обязан, а только самому себе. А Сталин… Сталин — он деспот и заслужил того, чтобы быть свергнутым со своего престола… Но как соединить в одно целое и оправдать войну против Сталина и против своего же народа? Да еще на стороне агрессора! Ведь как ни крути, а если придется воевать, то на стороне немцев, рядом с ними и даже в их форме. Как оценят потомки его поступок? Как второй этап гражданской войны? Ведь белые в гражданскую войну тоже пользовались поддержкой иностранных государств, а в далеком прошлом русские князья в междоусобных войнах прибегали к помощи то половцев, то печенегов, то татар. И ничего — история им все простила. Иных возвела в ранг святых угодников. Простит ли История ему, генералу Власову? Не простит, если генерал Власов проиграет. Следовательно…

— Мы не торопим вас, мой генерал, — журчал напевный голос немца. — Вас торопит время и судьба вашего многострадального народа. В том числе и военнопленных: им приходится не сладко. Тем более если учесть тот неурожай, который постиг Германию и другие страны Европы в этом году. Если все это объяснить вашим соотечественникам, то они обязательно выберут жизнь и возможность вернуться на родину победителями и хозяевами своей судьбы. А в лагере их уделом являются унижения, смерть от голода или тифа.

Власов глянул на собеседника сквозь стекла очков, подумал: «А вас торопит желание загребать жар чужими руками, — подумал, но не сказал, и принялся по привычке разминать сигарету. — Собственно говоря, выбирать не из чего: либо концлагерь и неизвестное будущее, либо сотрудничество с немцами и тоже непредсказуемое будущее. Но во втором случае оно, это будущее, в какой-то степени зависит и от тебя самого, оттого, как ты поставишь себя перед немцами и своими соотечественниками. И главная твоя опора, — все более воодушевлялся Власов, — это сотни тысяч военнопленных, томящихся в немецких концлагерях. Я приду к ним освободителем из плена, напомню о тех несправедливостях, которые многие из них претерпели во время красного террора, гражданской войны, продразверсток, коллективизации и репрессий. Они не могут не испытывать благодарности к человеку, который откроет им будущее России без Сталина, без комиссаров, без жидов. А там… чем черт не шутит… то есть в том смысле, что все в руках Божьих».

 

Глава 8

Солнце вставало в густой сизой мгле, затянувшей горизонт от края до края еще с полудня вчерашнего дня. Слабый ветерок, клонивший к земле покорные метелки серебристого ковыля, дул со стороны заката, оттуда же временами доносился гул, и когда он усиливался, бойцы особого заградительного отряда Народного комиссариата внутренних дел разгибали спины и с тревогой вглядывались в ту сторону. Но раздавались окрики командиров, и они снова налегали на лопаты, вгрызаясь в закаменевшую землю. Пот застилал глаза, оставляя черные борозды на посеревших от пыли лицах, гимнастерки сброшены, майки прилипли к телу, покрывшись желтоватыми разводьями.

Командир второй роты старший лейтенант Павел Кривоносов отрывал для себя ячейку сам. Не то чтобы ему очень хотелось ковыряться в этой неподатливой земле, или была нужда расположить к себе подчиненную ему роту — вовсе нет. А дело в том, что вчера вечером, едва их отряд выгрузился в чистом поле из вагонов поезда и прошел к намеченному рубежу не более километра, как на колонну налетели немецкие самолеты, — и всего-то три штуки! — забросали разбегающихся людей мелкими бомбами, расстреливали из пушек и пулеметов, и никуда ведь не спрячешься: ни деревца, ни кустика, ни ямки, ни оврага — голая, как бильярдный стол, и безбрежная, как море, лежала во все стороны выжженная степь, беги в какую хочешь сторону, везде ты как на ладони.

Еще ни разу в своей жизни Кривоносов не видел столько искалеченных людей, ни разу не испытывал таких парализующих волю и разум беспомощности и страха, как в этот вечер. Эти-то пережитые им беспомощность и страх и заставили его взяться за лопату: так надежнее и не на кого кивать, когда припечет.

Глядя на него, и взводные взялись за лопаты, а это, что ни говори, сплачивает роту, показывает рядовому бойцу, что командиры не собираются отсиживаться в тенечке, что они вместе со всеми готовы разделить ниспосланную им судьбу.

Несколько дней назад вышел приказ Верховного Главнокомандующего Красной армией товарища Сталина за номером 227. Утром следующего дня отряд, стоявший на формировании в Камышине, подняли по тревоге, погрузили в эшелон и повезли на юг, выгрузили в степи, построили «покоем». В основание «покоя» встало командование отряда. Пропела труба.

Приказ Верховного главнокомандующего зачитывал комиссар отряда батальонный комиссар Доманцев:

— «Часть войск Южного фронта, идя за паникерами, оставили Ростов и Новочеркасск без серьезного сопротивления и без приказа Москвы, покрыв свои знамена позором… Население нашей страны, с любовью и уважением относящееся к Красной Армии, начинает разочаровываться в ней, теряет веру в Красную Армию, а многие проклинают Красную Армию за то, что она отдает наш народ под ярмо немецких угнетателей, а сама утекает на восток…» — торжественно, точно присягу, читал перед строем батальона комиссар Доманцев. — «Бои идут в районе Воронежа, на Дону, на юге у ворот Северного Кавказа. Немецкие оккупанты рвутся к Сталинграду, к Волге и хотят любой ценой захватить Кубань, Северный Кавказ с их нефтеносными и хлебными богатствами. Враг уже захватил Ворошиловград, Старобельск, Россошь, Купянск, Валуйки, Новочеркасск, Ростов-на-Дону, половину Воронежа… После потери Украины, Белоруссии, Прибалтики, Донбасса и других областей у нас стало намного меньше территории, стало быть, меньше людей, хлеба, металла, заводов, фабрик. Мы потеряли более семидесяти миллионов населения, более восьмисот миллионов пудов хлеба в год и более десяти миллионов тонн металла в год…»

Для Кривоносова явилось неожиданным откровением признание Сталиным тех огромных потерь, которые понесла советская страна за минувший год войны, хотя, надо думать, каждый по-своему представлял эти потери, но одно дело представлять, и совсем другое — получить подтверждение этим представлениям во всеуслышание. Кривоносову казалось, что такая откровенность может только напугать людей, посеять в них панику, потому что никогда до этого ничего подобного из уст высшего руководства страны он не слыхивал, и сам считал, что вся правда опасна, что не каждый ее поймет и выдержит ее непомерную тяжесть. Себя к таким людям Кривоносов не относил, но и он почувствовал, как что-то придавило тело к земле, сделало его тяжелым и непослушным. Он косил глазом на своих бойцов, стараясь понять, что они думают и как воспринимают слова приказа, но на их лицах нельзя было прочесть ничего, кроме напряженного внимания. Смысл приказа, похоже, еще не дошел до их сознания полностью, а вот когда дойдет…

Солнце садилось за далекие холмы, уходящие в Задонские степи, наливалось кровью, пухло, тянуло по увядшим травам и седым ковылям кровавые отблески и черные тени. Только небо над головой еще голубело незамутненным дневным светом, светилась серебром высокая рябь облаков, уложенных неведомой бороной в тонкие спирали, да с востока тянуло жаром заволжских степей и терпким запахом полыни.

— «Каждый новый клочок оставленной нами территории будет всемерно усиливать врага и всемерно ослаблять нашу оборону, нашу Родину, поэтому надо в корне пресекать разговоры о том, что мы имеем возможность без конца отступать, что у нас много территории, страна наша велика и богата, населения много, хлеба всегда будет в избытке, — читал комиссар. — Такие разговоры являются лживыми, вредными, они ослабляют нас и усиливают врага, ибо, если не прекратим отступление, мы останемся без хлеба, без топлива, без металла, без сырья, без фабрик и заводов, без железных дорог. Из этого следует, что пора кончать отступление… Ни шагу назад!» — выкрикнул комиссар последнюю фразу и оглядел плотные шеренги зеленых человеческих фигур с такой ненавистью, будто именно они и допустили ослабление «нас», то есть самих себя и лично его, комиссара отряда, допустили усиление немцев.

Однако Кривоносов решил, что эти слова к нему не относятся: ни он, ни его подчиненные не являются Красной армией, они не отступали, городов фашистам не отдавали и никаких разговоров относительно бескрайней территории не вели, у них другие задачи, связанные с поддержанием порядка внутри страны и внутренней же безопасности от происков скрытых врагов, шпионов и диверсантов. А если их привезли в эти степи, то исключительно потому, что именно здесь произошло нарушение порядка и ослабление безопасности.

Комиссар отер платком взопревшее лицо и продолжил чтение:

— «Наша Родина переживает тяжелые дни. Мы должны остановиться, а затем отбросить и разгромить врага, чего бы это нам ни стоило. Немцы не так сильны, как это кажется паникерам. Они напрягают последние силы. Выдержать их удар сейчас и в ближайшие несколько месяцев — это значит обеспечить за нами победу.

Можем ли мы выдержать удар, а потом отбросить врага на запад? Да, можем, ибо наши фабрики и заводы в тылу работают теперь прекрасно и наш фронт получает все больше и больше самолетов, танков, артиллерии, минометов.

Чего же у нас не хватает? Не хватает порядка и дисциплины в ротах, в батальонах, в полках, в дивизиях, в танковых частях, в авиаэскадрильях. В этом теперь наш главный недостаток. Мы должны установить в нашей армии строжайший порядок и железную дисциплину, если мы хотим спасти положение и отстоять нашу Родину…»

И опять это не относилось непосредственно к старшему лейтенанту Кривоносову и его роте: у них-то как раз порядок и дисциплина на должном уровне, паникеров и трусов нет, как нет никаких расслабляющих и деморализующих разговоров. Это все там — в армии, куда набирают людей без должной проверки, люди эти до сих пор не сталкивались со смертельными опасностями, зато с ними сталкивается каждый рядовой и командир НКВД повседневно, и не удивительно, что первый же бой повергает армейских новобранцев в панику, тем более если учесть, что иные армейские командиры способствуют этой панике своими предательскими распоряжениями. Тут яснее ясного, на кого направлен этот приказ Сталина, так что ему, Кривоносову, агитировать свою роту по части дисциплины и порядка нет никакой необходимости. Но знать этот необычный приказ надо, раз уж его издал сам Сталин, чтобы лучше понимать свои задачи на сегодняшний день. Вся штука в том, каковы эти задачи и зачем их пригнали в эту выжженную солнцем степь.

— «Паникеры и трусы должны истребляться на месте! — выкрикнул комиссар, потрясая листками бумаги.

И Кривоносов тут же отметил про себя: „Ах, вот оно что!“ и, соглашаясь с приказом, уверенно заключил: „Давно пора“.

А комиссар продолжал: — Отныне железным законом дисциплины для каждого командира, красноармейца, политработника должно являться требование — ни шагу назад без приказа высшего командования!

Командиры роты, батальона, полка, дивизии, соответствующие комиссары и политработники, отступающие с боевой позиции без приказа свыше, являются предателями Родины. С такими командирами и политработниками и поступать надо как с предателями Родины…».

«Вот до чего дошло, — обсуждал сам с собой приказ товарища Сталина старший лейтенант Кривоносов. — Выходит, они драпают без всякого приказа, а я-то думал, что это такая политика — заманить немцев поглубже, как когда-то Наполеона. Выходит, что не всех предателей извели в тридцать восьмом, еще много их осталось, отсюда и все остальное».

А комиссар читал дальше:

— «После своего зимнего отступления под напором Красной Армии, когда в немецких войсках расшаталась дисциплина, немцы для восстановления дисциплины приняли некоторые суровые меры, приведшие к неплохим результатам. Они сформировали более ста штрафных рот из бойцов, провинившихся в нарушении дисциплины по трусости или неустойчивости, поставили их на опасные участки фронта и приказали им искупить кровью свои грехи… Они сформировали, далее, около десятка штрафных батальонов из командиров, провинившихся в нарушении дисциплины по трусости или неустойчивости, лишили их орденов, поставили их на еще более опасные участки фронта и приказали им искупить свои грехи. Они сформировали, наконец, специальные отряды заграждения, поставили их позади неустойчивых дивизий и велели им расстреливать на месте паникеров в случае попытки самовольного оставления позиций и в случае попытки сдаться в плен. Как известно, эти меры возымели свое действие, и теперь немецкие войска дерутся лучше, чем они дрались зимой…»

Комиссар перевел дух и оглядел замершие ряды, как бы пытаясь понять, правильно ли понимают бойцы только что прочитанные строчки приказа.

Старший лейтенант Кривоносов, стоящий ближе всех к комиссару, видел, как тяжело тому давались эти слова, понимал комиссара и сочувствовал ему. Да и то сказать, совсем недавно всякое упоминание о каком бы то ни было опыте противника считалось чуть ли ни предательством, а тут сам Сталин… «Значит, припекло, — подумал Кривоносов, — раз сам Сталин… это самое… — И уже решительно закончил свои рассуждения: — Давно пора, а то, вишь ты, распустились».

— «И вот получается, что немецкие войска имеют хорошую дисциплину, — продолжил чтение приказа комиссар, — хотя у них нет возвышенной цели защиты своей родины, а есть лишь одна грабительская цель — покорить чужую страну, а наши войска, имеющие возвышенную цель защиты своей поруганной Родины, не имеют такой дисциплины и терпят ввиду этого поражение.

Не следует ли нам поучиться в этом деле у наших врагов, как учились в прошлом наши предки у врагов и одерживали над ними победу?»

— Я думаю, что следует! — воскликнул комиссар, и непонятно было, Сталин ли пришел к такому выводу, или сам комиссар Доманцев.

Впрочем, это не имело значения. Имел значение тот факт, что их прислали в эти степи исполнять приказ Сталина по наведению дисциплины и порядка, хотя в приказе далее говорилось, что сами войска должны формировать заградительные отряды и ставить их позади неустойчивых войск. Но, видать, дело не терпит, поэтому и привлекли к нему войска НКВД. «Что ж, надо так надо», — решил Кривоносов и переступил с ноги на ногу.

— Задача нашего заградительного отряда вытекает непосредственно из этого приказа товарища Сталина, — продолжил, между тем, комиссар уверенным голосом, закончив чтение. — Завтра наш отряд займет позиции в нескольких километрах от переднего края, окапывается и задерживает всех, кто будет отступать без приказа. Нам дано право трусов и паникеров расстреливать на месте, невзирая на звания и должности. Мы должны встать, как и положено войскам НКВД, на страже законности и порядка. Не исключено также, что нам придется столкнуться непосредственно с противником. Для этого нам, помимо стрелкового оружия, придается рота противотанковых ружей, артиллерийская батарея и батарея зенитных орудий. Но главной нашей задачей является не бой в обороне: не для этого нас готовили, а встать щитом на пути отступающих армейских подразделений…

После зачтения приказа отряд пошел на юго-запад. А минут через десять налетели немецкие самолеты. И это было так неожиданно, что ни одна зенитка не выстрелила по ним, ни один пулемет: все кинулись врассыпную, упали на землю, и сам Кривоносов вместе со всеми, хотя ему уже доводилось бывать под бомбежками. Но там было куда прятаться, а тут — совершенно некуда.

Поэтому-то Кривоносов и рыл для себя ячейку сам.

 

Глава 9

Вдоль извилистой линии отрываемых стрелковых ячеек шли командир отряда майор НКВД Стрелецкий, батальонный комиссар Доманцев и начальник штаба капитан Власенко, из армейских. На нем и форма другая, да, к тому же, изжеванная какая-то, будто этот Власенко неделю валялся на тюремных нарах, и петлицы красные, а не малиновые, как у командиров войск НКВД. За ними следовали адъютант командира батальона и два красноармейца.

Власенко до ранения на Керченском полуострове во время так позорно провалившейся десантной операции Красной армии исполнял обязанности начальника штаба полка, лечился в Астрахани, и всего лишь неделю назад получил назначение в этот отряд, поскольку, как ему объяснили в управлении кадров, отряду предстояло выполнять несвойственные войскам НКВД функции, возможно, даже воевать как обычному пехотному подразделению, опыта у них нет, и он, Власенко, должен помочь командованию отряда грамотно организовать оборону, управление боем и, если возникнет необходимость, отход на новые рубежи.

Власенко шел в отряд, — а по существу в батальон, то есть как бы с понижением, — с неохотой. И все здесь ему не нравилось: и новехонькое вооружение, какого почти нет в войсках, и форма, и повышенное котловое довольствие, и наличие походных кухонь, и даже более высокая дисциплина, а главное, что это — НКВД, одно звучание этих четырех букв вызывало в сознании Власенко тягостные воспоминания о прошлом: партийные собрания с разоблачением некоторых командиров, допросы в качестве свидетеля, страх перед тем, что из свидетеля ты можешь превратиться в обвиняемого, и непонимание того, что происходит. И этот приказ Сталина тоже не был понятен Власенко, потому что не он был виноват в отступлениях, а виновато было высшее командование с его противоречивыми приказами, с неспособностью руководить войсками. Что касается рядовых красноармейцев его полка и дивизии, большинство которых были выходцами из Средней Азии и Кавказа, то они, плохо обученные, брошенные в пекло в качестве морского десанта, еще менее понимали, что от них требуется и как себя вести. А уж воды боялись панически, поскольку большинство из них не умело плавать. И сколько же их, бедолаг, потонуло, когда пришлось прыгать с кораблей в штормовую волну, в кромешной темноте, озаряемой немецкими ракетами. Иных приходилось сталкивать с борта в кипящую от разрывов снарядов и мин в черную воду, и хотя глубина была едва по пояс, но набегавшая волна сбивала многих с ног, и самостоятельно подняться смогли далеко не все.

Все эти жуткие картины до сих пор стоят перед глазами капитана Власенко и лежат тяжелым грузом на его совести.

Что-то произнес о необходимой глубине ячеек комиссар Доманцев, вернув Власенко из прошлого в настоящее. Мысль его зацепилась за эти ячейки, и он заговорил сварливым голосом, обращаясь к майору Стрелецкому:

— Надо бы, Валентин Карпыч, отрывать окопы полного профиля, а не ячейки. Практика показала…

Стрелецкий, рослый, широкоплечий, с тяжелым лицом, испещренным глубокими морщинами, досадливо передернул плечами и остановился. Судя по всему, капитан действовал ему на нервы и затевал разговор об окопах не впервой.

— Эта ваша практика привела немцев сюда, капитан, так что помолчали бы насчет своей практики. Мне надо срочно укрыть людей от налетов авиации, а уж потом думать о вашей практике.

Власенко обиженно поджал губы и отстал на два-три шага от командира и комиссара, показывая всем своим видом, что раз уж вы так относитесь к моим рекомендациям, то и ответственность лежит полностью на вас, а я умываю руки.

Они подошли к тому месту, где заканчивал свою ячейку старший лейтенант Кривоносов, и майор Стрелецкий, заметив на траве гимнастерку с командирскими кубарями, удивленно заглянул в яму, из которой летели черные комья земли.

— Старший лейтенант!? — воскликнул майор полувопросительно, полуудивленно. — Вам что, делать больше нечего?

Отполированное лезвие саперной лопаты замерло в точке выброса, затем из ямы показалось скуластое лицо Кривоносова, густо припудренное пылью, блеснули холодные серые глаза. Лицо бесстрастно глянуло на майора, губы с черными обводьями шевельнулись и хрипло произнесли:

— Во время вчерашней бомбежки, товарищ майор, в роте погибло, как вам известно, одиннадцать человек, девять человек ранено. У меня нет ни людей, ни времени, чтобы отрывать ячейки для командного состава роты.

— Че-пу-ха! — произнес майор Стрелецкий. — Может, прикажете и мне рыть для себя командный пункт отряда?

— Прикажете продолжать? — спросил Кривоносов, не отвечая на вопрос командира.

— Продолжайте! Но если я узнаю, что не вы командуете ротой, а рота вами, разжалую в рядовые.

Серо-черное лицо командира роты, между тем, уже исчезло в яме и, похоже, Кривоносов не расслышал последних слов Стрелецкого. Не исключено, что ему вообще было наплевать на его угрозы.

— Этот Кривоносов слишком много себе позволяет, — произнес комиссар Доманцев, когда они вышли к проселочной дороге, покрытой толстым слоем пыли, в которой сапоги утопали по самые голенища. — Я смотрел его личное дело: он разжалован из капитанов за превышение власти во время операции против чечено-ингушских бандгрупп на Северном Кавказе.

— Это ничего не значит, — отмахнулся майор Стрелецкий. — Зато его рота уже практически подготовила рубеж, в то время как другие роты явно отстали. И боевой практики у него побольше других.

— Земля очень твердая, — попытался встать на защиту остальных рот комиссар Доманцев, но майор Стрелецкий решительно отмел и это возражение:

— Земля везде одинакова, комиссар. Зато командиры рот и политруки разные — в этом все дело.

Доманцев не обиделся, как до этого начштаба, на резкую отповедь майора Стрелецкого, потому что обижаться на свое начальство глупо, а лишь передернул плечами: его политруки вкалывали наравне со всеми.

— Кто-то едет, — произнес он, вглядываясь в темную полосу неба на западе, откуда доносился прерывистый гул.

Действительно, вдали показался бурый шлейф пыли, который рос на глазах, заваливаясь к юго-востоку. Из этого шлейфа вскоре выступила черная точка, точка стала расти и в полукилометре от позиций превратилась в грузовую машину с прямоугольным радиатором и кабиной. Шофер явно спешил, выжимая из машины все ее лошадиные силы.

Доманцев беспокойно посмотрел вправо-влево на густую цепь ячеек, из которых летели комья земли. Не было никакой уверенности, что машина остановится, завидев трех командиров, трудно было понять, относятся ли ее пассажиры, если в ней кроме шофера есть кто-то еще, к паникерам и трусам, или машина гонит в тыл по приказу командования. Все равно ее необходимо остановить и выяснить, кто, куда и на каком основании.

Все шестеро стояли на дороге и смотрели на приближающуюся машину. За стеклом кабины уже можно разглядеть мутное пятно шофера, рядом с ним, но не так четко, другое. Похоже, шофер не собирался тормозить, и майор Стрелецкий, расставив ноги, медленно потянул из деревянной кобуры тяжелый маузер одной рукой, другую руку решительно поднял вверх.

Шиш там! Машина неслась прямо на них, шофер жал на клаксон, требуя освободить дорогу.

Тогда потянул из своей кобуры маузер и комиссар Доманцев, сзади клацнули затворами винтовок красноармейцы. Но и эти красноречивые жесты не подействовали на шофера.

Теперь было отчетливо видно его белое лицо, припавшее к рулю, и еще чья-то голова, безвольно мотавшаяся по спинке сиденья рядом.

Стрелецкий поднял маузер на уровень груди и выстрелил два раза поверх машины. Лишь после этого шофер стал тормозить и, остановив полуторку в трех шагах от Стрелецкого, высунулся из кабины и закричал, будто перед ним оказались не командиры НКВД, а какие-нибудь не поймешь кто:

— Вам чего? Жить надоело? А ну ослобоните дорогу! — кричал шофер истерическим голосом, но его крики не действовали на майора Стрелецкого.

Он подошел к машине, рванул дверцу и, воткнув ствол маузера шоферу в бок, коротко приказал:

— Документы!

— Какие еще документы! У меня командир ранетый! В госпиталь везу!

— Повторяю: документы, — еще тише произнес майор, встал на подножку, вырвал из гнезда ключ зажигания, и тот повис на шелковой ленточке.

Тарахтение мотора стихло, и стало слышно… и стало слышно, что ничего не слышно, то есть ни недавнего грохота, ни гула, ни еще каких-то дальних тревожащих звуков, к которым все уже вроде бы привыкли и даже почти не обращали на них внимания, будто все замерло в ожидании того, что должно сейчас случиться на этом крохотном пятачке придонской земли. Но постепенно из этой тишины вылепилась незамысловатая трель жаворонка. И была она такой беспечной и почти невозможной в голой степи, по которой стелилась бурая пыль, поднятая грузовиком, наплывая на череду ячеек с торчащими из них непокрытыми головами, одинаково серыми, с одинаково блестящими глазами. Головы эти, как подсолнухи к солнцу, стали поворачиваться в одну сторону, отыскивая глазами неприметную птичку.

— Пож-жа-алуйста, — снизошел шофер к просьбе майора и потащил из кармана гимнастерки плоский пакет из вощеной бумаги, развернул его, протянул новенькую красноармейскую книжку, лишь по весне ставшую основным документом рядовых бойцов Красной армии.

— Штыпа Афанасий Григорьевич, — вслух прочитал майор Стрелецкий, не выпуская из рук маузера. — Транспортная рота, сто шестая стрелковая бригада, водитель. — Затем подозрительно глянул на человека в командирской габардиновой гимнастерке, в синих галифе, с одной шпалой в черных петлицах. — А это кто? — И направил квадратный подбородок в сторону пассажира.

— А это мой командир, интендант третьего ранга товарищ Тригунков. Контузило его. Снарядом. В госпиталь везу.

— Почему одного? Что, других раненых не было?

— Насчет других не знаю, товарищ майор, — разобрал наконец Штыпа, кто допрашивает его с таким пристрастием, и сразу же потерял уверенность и наглость. — А только, товарищ майор, танки… немецкие… Снаряды только начали сгружать, а тут из балочки они и поперли… танки-то. Никто не ждал, потому как артподготовки не было и самолеты ихние не бомбили. Из пушек начали палить… Товарищ интендант третьего ранга и приказали мне гнать, поскольку один из снарядов рядом разорвался… ну и, стал быть, контузия…

— А в кузове, стал быть… — передразнил шофера майор Стрелецкий, заглядывая в кузов, где кое-как прикрытые брезентом, лежали зеленые ящики, — …а там, стал быть, снаряды, которые не получили артиллеристы. Ты, сукин сын, драпаешь, а они там без снарядов… с голыми руками… — задохнулся от ненависти майор и даже побелел лицом.

— Так стрельба ж, товарищ майор! — воскликнул Штыпа с искренним возмущением, прижимая к груди черную ладонь. — Попал бы снаряд в машину — всех бы вдрызг разнесло! Шутка ли — снаряды…

— Вылазь! — коротко бросил Стрелецкий. — Ну! Кому говорят!

— Так я…

— Убью-у!

Штыпа спрыгнул на растрескавшуюся от бездождья землю, на редкие кустики пожухлой травы, с беспокойством огляделся по сторонам, но помощи ждать было неоткуда, и принялся ковырять носком сапога кустик чахлой полыни.

Майор Стрелецкий обошел машину, открыл дверцу со стороны интенданта, человека плотного, с круглым одутловатым лицом, толкнул его в плечо стволом маузера.

Интендант спал, свесив на бок голову, изо рта тянулась вязкая слюна. Он с трудом разлепил веки, уставился на майора бессмысленным взглядом, что-то промычал невразумительное, в лицо майора пахнуло водочным духом, и он понял, что интендант пьян в стельку.

— А н-ну в-вылазь! — рявкнул майор Стрелецкий и рванул интенданта за рукав гимнастерки.

— Шо такое? Хто такие? — бормотал интендант, пытаясь оторвать от себя руку майора. — Да я вас… Мне сам командующий армии… одна пыль останется… Пшел вон! Зас-стрелю! — и начал выкручивать поясной ремень, стараясь перетащить кобуру с пистолетом на обвисший живот. Но Стрелецкий сжал его руку, расстегнул кобуру, забрал пистолет, рывком выдернул интенданта из машины, и тот, сделав два неуверенных шага, растянулся на земле, ободрав себе ладони и щеку.

Его поставили на ноги.

— Приказ номер двести двадцать семь читал? — прохрипел ему в лицо майор Стрелецкий. — Знаешь, что положено трусам и паникерам? Знаешь, что положено дезертирам?

С интенданта хмель слетел, будто он и не пил вовсе; лицо, до этого красное, как тушка вареного рака, побелело и покрылось бисером пота.

— Товарищ майор, — залепетал он, затравленно оглядываясь, но ни в ком не встречая сочувствия. — Да я… я за снарядами… танки там… немецкие… снаряды нужны… прорвались… скоро здесь будут… это все шофер: поехали, говорит, а я не разобрался… стреляют, знаете ли, все так неожиданно… а у меня приказ комбрига Латченкова по части боеприпасов…

— А снаряды куда ты везешь? В тыл? Из-за таких, как ты… Да еще нажрался, как свинья! А ну идем! — и майор Стрелецкий рванул интенданта за плечо, повернул его лицом на запад, толкнул. — Вперед!

И интендант как-то сразу съежился и пошел, спотыкаясь о кочки, из которых торчали жесткие стебли ковыля. Он шел, тупо глядя прямо перед собой, ни о чем не думая, но все прошлое и незавершенное будущее стремительно проносилось перед его глазами — и все только самое хорошее, хотя в жизни у интенданта третьего ранга Тригункова хорошего было не так уж и много, зато впереди оно ждало его ухоженным садом, наполненным прекрасными плодами и поющими юными девами. Ничего этого уже не будет, и крупная слеза сорвалась с его ресниц, докатилась до краешка губ, оставив на щеке белую полосу.

— Стой! — прозвучало за его спиной. — Кру-гом!

Тригунков повернулся неуклюже и глянул в жесткое лицо майора глазами, наполненными смертной тоской, но ни жалости, ни снисхождения в этом лице с выступающим вперед подбородком не увидел и слизнул кончиком языка соленую слезу. Он уже ни о чем не думал, лишь мимолетное сожаление кольнуло сердце: зря он поехал в бригаду с машиной снарядов, не его это дело — возить снаряды, сам напросился, потому что часто не доезжали шофера до передовых: то ли плутали в степи, где никаких ориентиров, то ли праздновали труса. И начальник боепитания армии поддержал его инициативу: мол, поезжайте, голубчик, заодно и выясните положение с боеприпасами. И все бы ничего, да только танки появились действительно неожиданно, и все как-то сразу куда-то побежали, никому не было дела до машины и интенданта Тригункова, начали рваться снаряды, пушки палить, а тут шофер, продувной малый, закричал, что надо ехать, и он, Тригунков, решил, что, действительно, надо, хотя понимал, что уезжать нельзя, потому что в машине еще оставались ящики… А перед этим выпили с командиром батареи, и первым же снарядом этого командира убило, буквально разорвало на куски у него на глазах, ну и… страх, — и вот что из всего этого вышло.

— Именем Союза Советских социалистических республик, — произнес майор Стрелецкий звенящим голосом, поднимая на уровень груди тяжелый маузер. — Во исполнение приказа Верховного Главнокомандующего Красной Армии товарища Сталина…

Интендант Тригунков был знаком с приказом за номером 227, одобрял его и даже считал, что такой приказ надо было отдать на полгода раньше, потому что… потому что драпали же — вот в чем вся штука, а он не драпал, более того, он делал все, чтобы они не драпали. И вот теперь по собственной глупости он сам оказался в роли драпающего. И ничего в этом диком положении изменить нельзя, как невозможно просить о снисхождении этого наверняка туповатого майора с петлицами войск НКВД, потому что все они не могут не быть туповатыми: служба у них такая…

Тригунков посмотрел в белесое небо, такое непохожее на небо родной его Вологодчины, хотел что-то вспомнить или о чем-то подумать, но не успел…

Выстрел был негромкий, точно переломили сухую ветку, но едва он прозвучал, интендант третьего ранга Тригунков шагнул вперед, выгнулся и рухнул навзничь, взбив своим тяжелым телом легкое облачко серой пыли.

Майор Стрелецкий болезненно поморщился, повел головой, отвернулся и пошел к машине, ровно ставя длинные ноги в синих галифе, никак не попадая маузером в деревянную кобуру. Подойдя к машине, глянул на замершего с открытым ртом шофера Штыпу, процедил сквозь стиснутые зубы:

— А ты, с-сукин с-сын… Вон, видишь, артиллеристы окапываются? Марш в машину и быстро к ним со своими снарядами! Поступаешь в распоряжение командира батареи. Еще раз такое — зас-стрелю. Понял?

— Так точно! Есть к артиллеристам, товарищ майор! — вскрикнул Штыпа, прижимая руку к пилотке. Черные глаза его таращились на майора с таким старанием, словно пытались выскочить из орбит, губы прыгали, и он никак не мог с ними справиться, однако в кабину вскочил прытко, сунул в скважину ключ зажигания, затем выскочил наружу с заводной ручкой, несколько раз провернул двигатель, завел машину и, плюхнувшись на сидение, погнал ее напрямик к позициям артиллеристов.

— Вот, возьми, составь протокол, — произнес Стрелецкий усталым голосом, отдавая комиссару документы и полевую сумку интенданта. Глянул в ускользающие водянисто-серые глаза Доманцева, добавил: — Разберись там… — и неопределенно махнул рукой.

Начштаба стоял в стороне, делая вид, что все происшедшее его не касается, тщательно изучая в бинокль горизонт.

А там, между тем, километрах в шести, откуда прикатила полуторка, вновь стало шириться и подниматься вверх густое облако пыли. Вскоре можно было разглядеть, что по дороге движутся подводы, скорее всего, свои, хотя на таком расстоянии разобрать свои или чужие невозможно даже в бинокль. Но не станут же немцы высылать в качестве авангарда подводы, когда у них до черта танков, бронетранспортеров и грузовиков.

 

Глава 10

Старший лейтенант Павел Кривоносов выбрался из своей ячейки, снял пропитанную потом майку, встряхнул ее, снова напялил на мускулистое тело, затем придирчиво оценил ячейку сверху и остался доволен. Действительно, ячейка была глубокой — почти в рост человека, с нишей для гранат, в ней можно было не только стоять, но и сидеть.

Натянув гимнастерку, подпоясавшись и надев фуражку, Кривоносов глотнул из фляги теплой воды. Только после этого глянул в ту сторону, где лежал застреленный майором Стрелецким интендант, лежал, точно вжавшись в землю, как бы прорастая в нее своим плотным телом, и над ним клонился седой ковыль, видавший в этой бескрайней степи и не такое.

Жалости к этому незнакомому человеку Кривоносов не испытывал. Разве что брезгливость. Но было в самом факте распростертого тела на виду всей роты нечто деморализующее. Не положено ему лежать здесь, не место. Вот и бойцы посматривают в ту сторону: тело притягивает взгляд, будит ненужные мысли, а случись бой, станет отвлекать на себя внимание.

«Убрать», — решил Кривоносов и пошел вдоль позиции своей роты, заглядывая в каждую ячейку, бросая короткие замечания:

— Ступенька мала, станешь гранату кидать — свалишься.

Или:

— Бруствер высокий, стрелять будет неловко.

Подошел к пулеметчикам, покачал головой: тупорылый «максим» торчал над позициями обгорелым пнем, виден издалека, служит хорошим ориентиром.

— Опустите пулемет так, чтобы ствол почти лежал на земле, — приказал он пулеметчикам. — Прикройте щиток полынью и расширьте окоп, иначе будете мешать друг другу. А землю разбросайте. Советую отойти шагов на двести и оценить позицию с точки зрения противника.

Старший лейтенант Кривоносов знал толк в маскировке, окапывании и во всяких других способах укрытия человеческого тела от вражеских пуль. После ранения в тридцать четвертом году во время преследования по тайге бежавших с золотого прииска заключенных, он долго лечился в госпитале, затем служил в специальных войсках НКВД, воевавших с националистическими бандами сперва в Средней Азии, затем на Кавказе. Мечта его стать следователем так и не осуществилась, но он смирился с этим, находя в новых своих обязанностях все, что нужно для полезной и не скучной жизни.

В одном из горных аулов Чечни во время преследования банды его спецотряд попал в засаду. Стреляли со всех сторон: из окон саклей, с плоских крыш, из-за каменных оград. Лишь оставив в кривых закоулках около двух десятков бойцов, отряду удалось вырваться из западни. Разобравшись, в чем дело, атаковали аул с двух сторон, захватывая с бою каждый дом, каждую постройку, предварительно забрасывая их гранатами, и оказалось, что с ними сражались не только мужчины, но и женщины, и старики, и даже дети. С подобным Кривоносов еще не сталкивался.

После боя в живых из этого аула не осталось почти никого, и не только потому, что бойцы отряда ожесточились до крайности, а по той простой причине, что за своей спиной живых оставлять нельзя: живые стреляли в спину.

Однако специальная комиссия НКВД не стала разбираться во всех тонкостях этого боя, обвинила Кривоносова в превышении власти и понизила в звании, а партийная организация влепила ему строгий выговор. И надо признать, что Кривоносов еще легко отделался: три года назад вполне мог получить «вышку». Но времена настали другие, к власти в НКВД пришли новые люди, а новая метла, как известно, по-новому метет.

Впрочем, и после этого он по-прежнему командовал спецотрядом, гонялся за мелкими бандами, втянулся в кочевую жизнь и не мыслил себе другой. Лишь с весны сорок первого, после очередного ранения, когда несколько месяцев лечился и жил в Кисловодске, потом там же служил в отдельном батальоне НКВД, стал подумывать о женитьбе: года-то перевалили за тридцать, пора бы уже, и женщина была на примете, но грянула война — и стало не до женитьбы. А вскоре батальон послали на Южный фронт для борьбы с немецкими десантниками, шпионами и диверсантами. Приходилось Кривоносову со своей ротой охранять эвакуируемое имущество заводов и фабрик, взрывать мосты, сжигать оставляемые армией склады, но в обороне, каковая, судя по всему, им предстояла не сегодня-завтра, сидеть не доводилось — это выпало ему впервой. Поэтому он и чувствовал себя весьма неуютно в этой выжженной и ровной степи, будто выставили его на виду у всех в чем мать родила, а прикрыться — разве что собственной пятерней.

Прибежал запыхавшийся связной от командира отряда, передал Кривоносову, что всех ротных срочно собирает майор Стрелецкий на своем командном пункте.

Приказав одному из командиров взводов убрать труп расстрелянного, Кривоносов отправился на КП отряда.

КП расположился на небольшом кургане в полутора сотнях метров от линии ячеек и метрах в полуста от дороги. Такие же курганы тянулись длинной чередой с равными промежутками с севера на юг. Одни имели высоту метра в три-четыре, другие едва поднимались над степью плоским бугорком. В них когда-то хоронили древних обитателей этих степей, курганы грабили, забирая все самое ценное, но, видимо, кое-что в них оставалось: на восточном скате кургана, где расположился КП отряда, лежали человеческие и лошадиные кости, черепки посуды, в них ковырялся комиссар Доманцев.

Командный пункт представлял собой узкую щель с двумя входами-выходами, прикрытую сверху брезентом, а сам брезент присыпали землей и закидали жухлой травой. За спиной у майора, справа и слева, расположились позиции артиллеристов и зенитчиков. Там заканчивали окапываться и занимались маскировкой.

Между тем пыльное облако все ближе подкатывало к линии, занятой заградотрядом. Уже можно было различить лошадей, запряженных в армейскую фуру, за ней тянулись другие, то появляясь из густой пыли, то пропадая в ней.

— Видите? — спросил майор Стрелецкий, показывая рукой на дорогу. — Вот они и есть эти самые паникеры и трусы. Наша задача — остановить их и разобраться. — Обвел взглядом степь, приказал: — Старшему лейтенанту Кривоносову выдвинуть поперек дороги на сто шагов вперед отделение с двумя ручными пулеметами. Старшему лейтенанту Кошеварову — отделение справа от дороги, капитану Атласу — слева. В случае отказа подчиниться приказу вести огонь на поражение. Все. Выполняйте.

Через несколько минут три жиденьких цепочки бойцов выдвинулись к указанному месту и выстроились в линию, фронтом в сторону надвигающегося пыльного облака. На дороге, впереди этой линии, встали майор Стрелецкий и комиссар Доманцев, чуть сзади — командиры рот.

Стрелецкий стоял, широко расставив ноги в пыльных сапогах, руки за спину, подбородок вперед — с места не сдвинешь даже танком. На тех, кто надвигался на него в клубах пыли, он смотрел как на своих врагов, и не будь у него инструкций, согласно которым он должен сперва остановить, разобраться и лишь в крайнем случае применить оружие, он бы не стал разбираться, а встретил бы эту бегущую толпу, охваченную паникой и страхом, огнем на поражение. Чего тут, спрашивается, разбираться? И так все ясно.

До пылящих фур оставалось каких-нибудь триста-четыреста метров, когда со стороны солнца стал нарастать гул самолетов. Стрелецкий обернулся, увидел низко над степью растущие на глазах черные тире, нервно повел подбородком и снова стал следить за приближающимися фурами.

Гул сзади давил, перерастая в угрожающий рев, и вот уже над головой стремительно пронеслась первая тройка штурмовиков, мелькнули под крыльями красные звезды в белой окантовке, из-под них вырвались дымные струи и устремились к земле. И тотчас же среди клубов бурой пыли взметнулись вверх черные с красным кусты разрывов, рокот пушек и пулеметов покрыл все звуки, пока над головой не пронеслась следующая тройка, за ней еще одна, и еще.

Самолеты скрылись в буром мареве, но еще с минуту доносился оттуда рокочущий гул взрывов и стрельбы, который быстро удалялся, прекратился на какое-то время, возобновился вновь, но глухо, и стих так же внезапно, как и возник. Минут через пять черные пунктиры появились слева и значительно выше: они возвращались назад, и в удаляющемся гуле их моторов слышалось торжество победителей.

— Дожились, — произнес сквозь зубы старший лейтенант Кривоносов, ни к кому не обращаясь, и скрипнул зубами. — Так бы им немцев долбать, как они своих раздолбали. С-сволочи! — и плюнул себе под ноги.

Ему никто не ответил, лишь командир первой роты капитан Атлас как-то странно посмотрел сбоку на Кривоносова и отер рукавом потное лицо. Хотел Атлас сказать, что наверху, разумеется, виноваты, но в такой неразберихе, да еще при отсутствии связи… Может быть, для старшего лейтенанта Кривоносова это в диковинку, а капитан Атлас подобное проходил еще под Ростовом в сорок первом: там тоже случалось не раз, что собственные самолеты бомбили боевые порядки своих войск, расстреливала собственная артиллерия. Впрочем, и у немцев наблюдалось подобное же, хотя, надо думать, значительно реже, так что не одни мы грешны, но порядок все равно нужен, иначе ни о каких победах даже и не мечтай.

Пыльное облако, между тем, медленно относило к югу, и взору будто окаменевших в неподвижности человеческих фигур постепенно открывалась дорога, запруженная разбитыми повозками, лошадиными и человеческими телами. Все произошло так быстро и неожиданно, настолько — до неправдоподобия — дико, что увиденному не хотелось верить.

Какое-то страшно долгое время всё оставалось в окоченелости. Наконец, то тут, то там стали подниматься с земли человеческие фигурки, они отряхивались, оглядывались и медленно подвигались к заградительным цепочкам. В их обреченном замедленном движении не было жизни, а одна лишь инерция, и казалось, что это движутся мертвецы, еще не осознавшие своего нового состояния.

— Надо бы послать туда людей, — предложил капитан Атлас, глядя в напряженную спину майора Стрелецкого. — И пояснил: — Там раненые…

— М-мда, — промычал Стрелецкий и обратился к комиссару: — Пожалуй, займитесь этим, Леонид Акимыч. Сами видите, что функции наши в данный момент, как бы это сказать…

— Да-да, я понимаю, Валентин Карпыч, — поспешно согласился Доманцев, повернулся, подошел к группе ротных командиров, приказал:

— Пошлите ваши отделения на дорогу для сбора раненых. Пусть используют повозки, какие там остались. Одного человека бегом к артиллеристам: там у них грузовик имеется, пусть едет сюда. Сами идите в роты и вместе с политруками проведите разъяснительную работу по части… ну да вы сами знаете, что говорить. Упор сделайте на пыль, плохую видимость и нераспорядительность… Короче говоря, — повысил голос Доманцев, — вот вам наглядный урок низкой дисциплины в войсках и отсутствия надлежащей организованности, что и послужило причиной соответствующего приказа товарища Сталина.

Зазвучали команды, отделения двинулись вдоль дороги к разбитым повозкам, к копошащимся там и сям людям.

А в это время человек тридцать приблизились к стоящему истуканом все на том же месте майору Стрелецкому, остановились, из них выделился командир с висящей на перевязи рукой, с оборванным воротом и рукавом. Он медленно подошел к майору почти вплотную, его черные глаза смотрели с ненавистью и угрозой, спросил:

— Видал, майор, что наши соколы вытворяют? То их, сволочей, не допросишься, а тут на тебе — по своим. Га-ады, ох, га-ады!

— Драпать не надо, подполковник, — ощерился майор Стрелецкий. — А то драпаешь, а соколы тебе виноваты. А у них приказ… — все повышался и накалялся его голос. — …у них приказ бить все, что движется в нашу сторону по дороге. Потому что наши должны стоять и драться до последнего патрона и последнего человека. А ты бежишь… как… как заяц…

— Ну, ты… майор! Говори, да не заговаривайся! Ты там не был, — процедил сквозь зубы подполковник. — Ты вот здесь стоишь. У тебя бойцы, как я погляжу, новенькими автоматами вооружены, пушки за спиной, зенитки, а у меня в бригаде две винтовки на троих, патронов — по три обоймы на брата, снарядов — по пять штук на орудие. И мы почти сутки держали их одними гранатами да бутылками. А он у соседа прорвался! — уже кричал подполковник, брызжа слюной и размахивая здоровой рукой. — И нам во фланг ударил. Прикажешь мне последних бойцов под его танки класть? А вот этого не хочешь?! — и выставил перед носом Стрелецкого черный палец с потрескавшимся ногтем, между двумя такими же черными, с такими же ногтями.

— Ты на меня не ори, подполковник, — подался к армейскому Стрелецкий. — И дулю свою мне в нос не суй! У меня приказ: всех драпающих задерживать, паникеров и трусов — в распыл. Приказ товарища Сталина двести двадцать семь читал? Всех, независимо от званий и должностей! Понял?

— Я-то понял, да ты ни черта не понял. Ты дай мне оружие и боеприпасы, чтобы было чем его бить, и я буду стоять до последнего патрона и человека! Дай мне свое оружие и катись к чертовой матери!

— Ладно, подполковник, нечего нам орать друг на друга, — сбавил тон майор Стрелецкий. — Давай отводи своих людей за линию артиллерийских позиций. Раненых в тыл, здоровых накормим, дадим патроны. Приведите себя в порядок, а там видно будет. И сам тоже давай в госпиталь. Раненых мы не задерживаем.

— Я никуда от своих не пойду: ранение у меня так — чуть зацепило. Немец вот-вот здесь будет. Дашь боеприпасы моим людям, вместе смерть принимать будем.

— Во-оздух! — понеслось вдоль линии ячеек.

Одни бросились на землю, другие кинулись подальше от дороги, бойцы заградотряда нырнули в свои ячейки.

Со стороны заката на высоте не более пятисот метров шли немецкие пикировщики, — десятка два Ю-87, — шли, надсадно воя, растопырив неубирающиеся шасси, точно коршуны с выпущенными когтистыми лапами.

— Пойдем, майор, — произнес подполковник. — Незачем нам зазря торчать здесь, как вошь на голой коленке. Не в том геройство, чтоб зазря погибнуть, а чтоб их, сволочей, побольше с собой на тот свет прихватить.

 

Глава 11

Самолеты обрабатывали позиции заградотряда минут десять. Испятнав землю вокруг ячеек и артиллерийских позиций черными язвами воронок, ушли восвояси, оставив в степи догорающие обломки одного из самолетов.

Раненых собрали, снарядили несколько оставшихся подвод и грузовик, отправили в тыл. Задерживать теперь было некого: впереди никаких войск Красной армии, судя по всему, не осталось. Около сотни красноармейцев из стрелковой бригады подполковника Латченкова влились в роты заградотряда и занялись расширением уже готовых ячеек: все-таки у них был опыт боев, который очень мог пригодиться необстрелянным заградотрядовцам.

— Ну, и где твои танки, подполковник? — язвил майор Стрелецкий, оглядывая в бинокль пустынный горизонт. — Что-то не видать.

— Увидишь еще, — заверил Латченков. — Им спешить некуда. Вон! Посмотри! — показал он вверх. — Видишь «костыль»? Высматривает. Еще не факт, что он попрет на тебя в лоб. Степь широка, дорог сколько хочешь. Нам бы по берегам рек да балок оборону держать, а нас кинули на ровное место… Стратеги, мать их вдоль и поперек!

— Наверху виднее, где держать, где не держать. Если каждый начнет со своей кочки командовать, хорошего не жди. Ты на ровном, а кто-то по-за оврагом и речкой устроился. На всех не угодишь.

— Да понимаю я, майор! — отмахнулся Латченков. — Сосед как раз вдоль речки стоял, а танки через себя пропустил. Конечно, не в одних оврагах дело, а в том, что бросают в бой народ слабо подготовленный, плохо вооруженный, а его танками, да сверху авиация; что мы опять, как в сорок первом, не успеваем латать дыры, затыкаем их, чем можем. В этом все дело.

Майор Стрелецкий промолчал, подумав, что война развязала людям языки, если даже подполковники начинают обсуждать начальство. Что уж говорить о ваньке взводном, который дальше своего носа ничего не видит. Еще он подумал, что раньше он бы этого подполковника… да за такие слова… а сегодня ему придется стоять с ним вместе на этих позициях, стоять и… ни шагу назад. Как-то оно еще получится…

* * *

Бывший капитан милиции Вениамин Атлас сидел на дне ячейки, зажав голову ладонями, мучительно пытаясь выдавить из нее непрекращающийся гул, то наплывающую, то утихающую пульсирующую боль. Бомба разорвалась рядом с ячейкой, да он еще с дуру приподнялся со дна — тут она и ахнула, и его накрыло взрывной волной. Этот удар наложился на прошлую контузию, и теперь неизвестно, сможет ли он командовать ротой. И казалось Атласу, что кое-кто непременно подумает, будто он симулирует контузию, потому что еврей, потому что на весь отряд, то есть на семьсот с лишним человек, всего два еврея: он да штабной писарь Норман, а про евреев и так нехорошо думают, что они отлынивают от фронта.

Капитан Атлас попал в отряд после госпиталя. Ранили его под Ростовом еще в прошлом году, в ноябре, когда вся ростовская милиция была мобилизована на оборону города и вместе с отрядами рабочего ополчения и остатками отступивших к Дону войск Красной армии отбивала первые атаки немцев с севера. Ранение было не таким уж тяжелым, и контузия тоже, но пока его вывезли с поля боя, пока он попал на операционный стол, успел потерять много крови, началось осложнение, лечение затянулось, ему пришлось сменить не один госпиталь, и очутился он в конце концов в Самарканде, там и долечивался. Там же и обнаружил своих соплеменников в великом множестве, молодых и здоровых, ничем особо не занятых, но имеющих броню и на него, Атласа, поглядывающих с унижающим снисхождением. Ему там даже предлагали остаться, должность предлагали, усиленный паек и жилплощадь, но предложение это он воспринял как оскорбление и решительно отказался. И осталась в его душе саднящее чувство стыда и недоумения.

Выписали Атласа из госпиталя, дали пару недель на поправку, затем определили в отдельный полк НКВД, контролировавший обширную территорию от Астрахани до Сталинграда, назначив командиром роты. Охрана мостов, железнодорожных станций, складов, патрулирование местности, облавы в поисках «ракетчиков» и диверсантов — обычная рутинная работа. Сплошного фронта впереди не было, немцы перли южнее к предгорьям Кавказа, их разведывательные моторизованные отряды доходили до железной дороги, идущей от Кизляра до Астрахани и, посеяв панику среди местного населения и властей, повредив там и сям железную дорогу, поворачивали и пропадали в калмыцких степях. Противопоставить этим хорошо вооруженным отрядам было нечего, полк НКВД, вооруженный карабинами, растянутый на сотни километров, угнаться за ними не мог.

Затем новое назначение — в заградительный отряд. И вот он на дне своей ямы, еще не успев повоевать в этом отряде, не сделав сегодня ни одного выстрела. Он может умереть или погибнуть, а жена и дети, которых он отправил к своим родственникам в Кисловодск, так и не узнают, где и как их муж и отец провел свои последние часы.

И эта разламывающая голову боль, которая никак не проходит.

* * *

«И черт их знает, где они сейчас ползают, — думал майор Стрелецкий о немецких танках, вглядываясь вдаль. — Стоим, как слепые и глухие. Может, они уже справа или слева обошли нас и движутся дальше, а потом ударят с тыла…» Дальше майор Стрелецкий додумывать свои мысли не стал, потому что дальше виделось армейское командование, ни черта не смыслящее в обстановке, необстрелянные красноармейцы и младшие командиры, неуверенность тех и других в возможность хоть где-то остановить немцев, страх, паника, драп.

Он посмотрел на подполковника Латченкова, который спал на поставленных в ряд пустых ящиках из-под снарядов в боковом ответвлении. Это ответвление сделали для телефонистов внешней связи, но связь эту тянуть никто не собирался: и далеко, и провода нет, и задачи у них изначально были другие, предполагавшие использование армейской связи. Хуже всего, что он не знает, кто слева от него, кто справа, и есть ли там вообще какие-нибудь войска. Погромыхивало где-то далеко на севере, а на всем остальном пространстве установилась гнетущая тишина.

После двух бомбежек — своими и чужими — пыль улеглась, воздух очистился, дышать стало легче, горизонт посветлел; солнце, до этого задернутое серым пологом, сквозь который оно таращилось на землю недозрелым арбузом, теперь превратилось в белый шар, напоминающий дыню-«колхозницу», светило во всю, и от него исходил иссушающий зной. Однако с юго-запада наплывало облако, белое и пушистое, и майор Стрелецкий подумал, что, бог даст, подует ветерок и одуряющая жара несколько спадет. А еще лучше бы — хороший дождь. Тогда бы немцы встали, застряв в жирном черноземе, а к тому времени пришел бы приказ на отход и выполнение новой задачи, подобающей войскам НКВД: майор опасался встречи с немцами, не знал, как поведут себя его необстрелянные бойцы, сам еще ни разу не участвовал в бою, зато рассказов про немецкие танки, авиацию, окружения и прочие ужасы наслушался более чем достаточно, и по этим рассказам выходило, что всех их ждет в этой степи неминуемая гибель, потому что об отступлении не может быть и речи.

А день только начался и до темноты еще ой-ё-ёй сколько часов и минут.

В ротах заканчивали завтракать. Всем надоело ждать, и люди перестали пялиться в ту сторону, откуда должен появиться враг. Майор Стрелецкий сидел на дне окопа, привалившись спиной к его прохладной стенке, ел из котелка пшенную кашу с тушенкой, слушал рассказ капитана Власенко о боях в Крыму.

— Со стороны берега мы практически прикрыты не были, — рассказывал Власенко. — Как дошли до перешейка в районе Феодосии, а это самое узкое место на Керченском полуострове, так там и встали, прикрывшись противотанковым рвом. И толклись без толку на этом месте. Ни обороны положенной не создали, поскольку считалось, что мы вот-вот начнем наступать, ни наступления не начинали, в основном потому, что грязь была страшная, непролазная, и дожди шли неделями. А Манштейн очень даже толково воспользовался предоставленной ему паузой. Он увидел, что берег мы почти не держим, понадеявшись на моряков, а тут еще шторм разыгрался, никому и в голову не пришло, что они в такой шторм решатся высадить десант в тылу передовых частей. Да еще ночью. А они таки высадили. Сбили наше охранение, состоявшее почти сплошь из азиатов, противотанковый ров засыпали и поперли танками в глубь полуострова. К тому же за час до этого совершили налеты авиацией на наши штабы, которые как заняли какие-то строения, так их и не меняли, так что немцы засекли их и выбирали лишь момент — и выбрали: от тех штабов одни развалины да трупы остались, управление нарушилось, войска побежали. А ведь силы были собраны большие, и техники хватало. Короче говоря, все было, чтобы воевать. Порядка не было…

— Да, и воевать, оказалось, не умеем, и управлять войсками тоже, — с горечью подтвердил подполковник Латченков. — У нас под Славянском почти то же самое: приготовились ударить на Харьков, разведка, как всегда, проглядела сосредоточение немцев буквально у нас под носом, наши пошли и немцы тоже пошли, и началось: потеря связи со штабами, одни начальники требуют наступать, другие прикрыть фланг соседа, одна дивизия сюда, другая туда — все перемешалось, сам черт ногу сломит, а в результате от моей бригады осталось меньше половины. Не удивительно, что рядовой боец потерял веру в командование, оглядывается назад… — И, обратившись к Стрелецкому: — А не послать ли нам разведку, майор? Лошади есть, человек пять толковых разведчиков найдется. Это я к тому, чтобы не получилось так, как уже не раз получалось. Все лучше знать, с чем придется иметь дело, чем ждать у моря погоды…

— Лично я не возражаю, — прожевав, ответил Стрелецкий. — У меня разведчиков нет: по штату не положено. Так что ваша инициатива, вам и выполнять.

— Известное дело, — усмехнулся Латченков.

Через полчаса четверо конных на рысях ушли по дороге на северо-запад.

За спиной в это время отделение бойцов отряда вырыло неглубокую яму. В нее сложили тела погибших. Несколько командиров из бригады подполковника Латченкова и майор Стрелецкий с комиссаром молча постояли над еще не засыпанной могилой, прощальный залп трескуче сорвался в небо, на несколько минут оборвав трели жаворонков, и разошлись по местам. Бойцы торопливо забросали могилу землей, покурили у свежего холмика и скрылись в узких и глубоких ячейках от палящих лучей полуденного солнца.

— Этого… интенданта… куда дели? — спросил Стрелецкий у Доманцева, который знал все, что делается в отряде.

— Похоронили вместе со всеми, — ответил Доманцев.

— Даже так? — удивился было Стрелецкий, но тут же согласился: — Ладно, бог с ним. Как говаривал у нас на деревне поп: тело за душу не в ответе.

Капитана Атласа вытащили из ячейки наверх, ощупали. Фельдшер из пехотной бригады дал понюхать нашатыря, смочил голову теплой водой, заставил принять какие-то порошки.

— К сожалению, ничем больше помочь вам не могу, — произнес он со вздохом. — Повторная контузия — дрянное дело. Но, будем надеяться, обойдется. Посидите пока в своей норе: там не так жарко. И не делайте резких движений.

Атлас кусал синие губы, смотрел прямо перед собой и почти ничего не видел: все раскачивалось перед ним и расплывалось, потеряв четкие очертания, слова фельдшера доходили до сознания с трудом, чтобы подумать над ними, требовались усилия, от которых боль начинала расти, охватывая все видимое и мыслимое пространство, так что казалось, будто боль чувствуют все, и даже сама земля. Ему помогли спуститься вниз, на самое дно, и Атлас подивился, что ячейка его так широка, что он может лежать в ней, вытянувшись во всю длину своего тела. Боль стала стихать, остановилась на каком-то пороге, и Атлас впал в забытье, заполненное чудовищными видениями.

 

Глава 12

Степь опустела, затаилась в ожидании грозы, лишь кузнечики назойливо сверлили знойный воздух усыпляющими звонами, да жаворонки трепетали крыльями в лучах солнца, доказывая лишний раз, что чем бы ни занимался на земле человек, в безумстве своем истребляя все живое, жизнь продолжается и рано или поздно возьмет свое.

И на позициях заградительного отряда прекратилось всякое движение, они точно вымерли, одни лишь часовые, высунув из ячеек головы, сонно таращились на белое облако, которое все росло, охватывая горизонт, волоча по степи сизое брюхо, раздираемое белыми сполохами. Иногда оттуда потянет ветерком, напоенным влагой, заволнуется ковыль, притихнут кузнечики, падут на землю неугомонные жаворонки, побегут по степи пыльные вихри, подхватят серые комочки перекати-поля и закружат их в бешеном танце, постепенно сужая круги, потом подберут тонкую ногу и умчатся вдаль, чтобы там снова опуститься до земли и устроить новую пляску.

Где-то далеко, почти под брюхом наползающего облака, несколько раз пророкотали пулеметные очереди. Часовые стряхнули сонную одурь, оглядывая степь, но ничто в этой знойной степи не подавало признаков жизни. Лишь минут через двадцать вдали появились конные. Они гнали во весь опор, рассыпавшись по степи и взметая клубочки пыли, и видно было, как всадники нахлестывают артиллерийских лошадей, не привыкших бегать таким сумасшедшим наметом. Конных было только трое.

Командир разведки свалился с лошади возле КП, тяжело дыша протопал по земляным ступенькам вниз.

Майор Стрелецкий, разбуженный адъютантом, сидел на снарядном ящике, пил, отдуваясь, воду.

— Танки, товарищ майор! — выдохнул разведчик. — Идут прямо по степи развернутым строем. Штук сорок. И бронетранспортеры с пехотой. А сзади грузовики с артиллерией.

— Далеко? — спросил подполковник Латченков, застегивая пуговицы красноармейской гимнастерки на выпуклой груди, к воротнику которой кое-как пристегнуты подполковничьи петлицы.

— Километров шесть. Мы их заметили издали. Они стояли. Судя по всему, заправлялись горючим. Мы лошадей положили, стали наблюдать. Но нас засекли, за нами погнались мотоциклисты. Федорчука убило…

— Может, ранило? — засомневался Латченков.

— Никак нет, товарищ подполковник. Сироткин проверял: наповал. Он и оружие его забрал, и документы.

— А где мотоциклисты?

— Отстали. Мы рассыпались, а степь-то кочковатая, шибко по ней на мотоцикле не разъездишься.

— Мне одно непонятно, сержант: танки стоят или идут? — спросил Стрелецкий, разглядывая разведчика, при этом щуря левый глаз, будто целясь.

— Уже идут, — ответил тот. — Да и пыль отсюда должна быть видна.

— Ладно, можете быть свободны, — отпустил сержанта подполковник Латченков и, едва разведчик вышел, обратился к Стрелецкому, то ли спрашивая, то ли ставя его в известность: — Пойду к артиллеристам, договорюсь о взаимодействии. — Пояснил: — А то начнут палить раньше времени. — Предложил: — Надо бы собрать командиров рот… да и взводов тоже… поделиться опытом.

— Соберем, — согласился майор Стрелецкий.

— И политруков, — добавил комиссар Доманцев.

Минут через десять на восточном склоне кургана собрались практически все командиры отряда и бригады.

— А что с командиром первой роты? — спросил майор Стрелецкий.

— Контузия, товарищ майор, — ответил политрук роты Подкаблученко. — Бомба рядом с окопом взорвалась. Плохо слышит и видит тоже неважно. Вторая контузия.

— Надо было отправить его в тыл вместе с другими ранеными, — проворчал Стрелецкий. И решил: — Придется вам взять на себя командование ротой, младший политрук. Взводного поставить не могу: он нужнее на своем месте. Дадим вам в помощь кого-нибудь из бригады подполковника Латченкова. — И, повернувшись к подполковнику: — Как, Юрий Михайлович, найдется у вас такой человек?

— Рекомендую старшего сержанта Пермягина: он командовал взводом.

— Пусть будет Пермягин. Вам все ясно, товарищ политрук?

— Так точно, товарищ майор. А что делать с капитаном Атласом?

— Решим после боя. Начинайте, Юрий Михайлович.

Латченков придавил каблуком окурок, заговорил:

— Артиллерия открывает огонь не раньше, чем танки подойдут на расстояние четыреста метров. Пехота отсекается от танков фланкирующим ружейно-пулеметным огнем, автоматчики вступают в дело еще позже — с дистанции не далее чем сто метров. У них еще задача: бить по смотровым щелям танков. Прорвавшиеся на позиции танки уничтожаются гранатами и бутылками с зажигательной смесью. Зенитчики бьют по бронетранспортерам, а по танкам лишь в том случае, если они подставят борт. Никаких контратак без крайней надобности. Минометчикам особенно следить за возможным вступлением в бой артиллерии противника. Как только она начнет разворачиваться в пределах видимости, накрыть ее огнем, не позволить занять позиции. Пока все, — закончил Латченков и глянул на майора Стрелецкого.

Тот кивнул головой, заговорил:

— Еще раз напоминаю: никакой суетливости, попусту патроны и снаряды не жечь. Довести до сведения каждого бойца, что нам тут стоять до приказа командования на отход или подхода главных сил. Стоять насмерть! И помните: приказ товарища Сталина распространяется и на нас. Всё! По местам! — последние фразы он произнес, почти не разжимая зубов.

* * *

Старший лейтенант Кривоносов, еще раз обойдя позиции своей роты, вернулся на место, по-хозяйски разложил в нише гранаты и запасные диски для автомата, флягу с водой засунул поглубже, туда же портсигар с папиросами.

Его ячейка расположена метрах в тридцати за неровной линией ячеек роты, чтобы видно было всех сразу, справа от него двойная ячейка связных, слева устроился расчет противотанкового ружья. Некоторые ячейки расширены: бойцов там по двое, иногда и по трое за счет пехотинцев отступившей бригады. У двух командиров взводов появились временные дублеры — тоже из армейских. Кривоносов хотел было взять и себе помощника и советчика, но передумал: брать сержанта не позволяла гордость, а офицеров в бригаде практически не осталось.

Вроде бы все сделано как надо, но Кривоносов чувствовал в душе своей что-то вроде растерянности или неуверенности в правильности того, что им предстоит. Он, выросший в тайге, не любил степь, не понимал ее красоты, а с точки зрения современной войны она, по его мнению, годилась только для наступления, но не для обороны. И он нервно курил папиросу за папиросой, стараясь не думать о том, чем может закончиться предстоящий бой. Однако мысли об этом сами лезли в голову, лезли настойчиво, отмахнуться от них никак не удавалось, разве что приглушить на какое-то время, но стоило отвлечься от созерцания горизонта, над которым поднималось навстречу сизому брюху надвигающейся тучи бурое облако пыли, как тотчас же из каких-то глубин высовывалась эта самая мысль, как язык из пасти собаки: «Убьют тебя, Пашка, сегодня, и некому даже будет всплакнуть, потому что и похоронку отправить тоже будет некому…» «Заткнись, — обрывал сам себя Павел. — Не каркай. А то докаркаешься…»

Собачий язык убирался в пасть, но вовсе не оттого, что так желал его хозяин, а потому, что в разных местах возникали какие-то движения среди его бойцов, движения странные и непонятные: то ли некоторые бойцы менялись местами, то ли еще что.

«Раньше не могли сделать», — с неодобрением подумал Кривоносов о командире первого взвода лейтенанте Крылатко. Но вмешиваться не стал.

И тут справа кто-то выскочил из окопа и побежал вперед, навстречу разрастающемуся облаку пыли, и это был кто-то из его, Кривоносова, роты.

— Стой! — заорали бегущему, и он встал, оглянулся, затем спустил штаны и присел — и громкий хохот прокатился по всей линии обороны.

«Медвежья болезнь напала», — подумал Кривоносов с облегчением, снимая руку с автомата, и понял, что не он один терзается сомнениями и страхами. Раньше такой неуверенности он за собой не замечал, растерянности — тем более, о возможной смерти не задумывался.

Еще несколько человек выбегали вперед и справляли свою нужду. Все это отвлекло и несколько расслабило натянутые до предела нервы. Кривоносову даже показалось, что в этих естественных побежках есть что-то мудрое, освященное веками человеческого опыта. «Вот вышел человек и справил свою нужду перед строем своего и вражьего войска, — думал он, вспоминая кое-что из прочитанного во время лечения в госпиталях, — и не важно, от страха это случилось или время пришло для этого, но если посмотреть в корень, какая это ерунда по сравнению с неминуемой смертью, но эта ерунда и есть самая настоящая жизнь, обнаженная до предела, и смерть тут совсем ни при чем».

И Павел Кривоносов успокоился. В конце концов, бежать им все равно некуда: впереди враг, а позади… А что позади? Долг? Родина? Любовь? Он никогда не задумывался над этими понятиями, как не задумывался над жизнью своего тела, пока оно ничем ему не досаждало, и даже после ранений он чувствовал не столько боль тела, сколько досаду на эту боль и несправедливость по отношению к нему каких-то сил, враждебных ему, но неведомых.

«Хорошо бы дождя, — подумал Павел, глядя на черное брюхо тучи, смещающееся правее. И заключил, будто подводя итог всем своим сомнениям и мыслям: — Жаль, если дождь пройдет стороной».

 

Глава 13

«Ага, вот они», — мысленно произнес майор Стрелецкий, разглядывая в бинокль черных жуков, узкий строй которых протянулся за горизонт. Жуки медленно увеличивались в размерах, извергая из под гусениц и колес густые клубы пыли, относимые ветром на юго-восток.

Рядом сипло дышал подполковник Латченков, считал торопливым шепотком:

— Двадцать шесть, двадцать семь, тридцать, тридцать четыре… сорок семь. — И, повернув голову к Стрелецкому: — Не так уж и много. К тому же, в основном T-III, а это у фрицев не самые лучшие танки: и броня потоньше, чем у T-IV, и вооружение послабее. Как-нибудь сладим.

Стрелецкий ничего на это не сказал, отложил бинокль, снял фуражку, отер платком бритую голову, закурил.

Закурил и подполковник Латченков.

Рядом, присев на ящик, что-то писал в блокноте комиссар Доманцев. Шелестел картой капитан Власенко.

Время будто остановилось.

* * *

Сверху посыпалась земля, светлую дыру в небо заслонила черная тень — и капитан Атлас открыл глаза.

— Товарищ капитан, немцы! — произнесла тень испуганным голосом.

Атлас дернулся, сел, вскинул голову — и тотчас же в мозг впилась проснувшаяся боль. Он сжал голову руками, посидел немного, затем, преодолевая тупое безразличие, медленно поднялся на ноги, осторожно встал на приступок, оперся руками о края ячейки. Движения его были неуверенными, робкими, словно он нес на голове сосуд с драгоценной жидкостью, которую никак нельзя расплескать.

Яркий свет заставил Атласа зажмуриться, а когда он открыл глаза, увидел рядом с собой серую тень политрука своей роты Подкаблученко, черноглазого красавца родом из Желтых Вод, совсем еще мальчишку, недавно из училища НКВД.

— Где немцы? — спросил Атлас.

— Да вон же! Видите? Танки ихние… Километра два осталось… — говорил политрук, показывая рукой в степь, но говорил как-то странно, точно на нем был противогаз.

Атлас напряженно вгляделся в ту сторону, куда показал политрук, но ничего не увидел, кроме расплывающегося зноя. Он протер глаза — не помогло.

— Что-то у меня со зрением, политрук: совсем ни черта не вижу.

— А слышите?

— Звон в голове… и гул.

— Майор Стрелецкий приказали мне взять на себя командование ротой… Если вы, товарищ капитан, не возражаете.

— Как я могу возражать? Бери, конечно.

— Может, вас, товарищ капитан, в тыл отправить?

— Нет, что ты! — испугался Атлас. — Ни в коем случае. — И опять схватился за голову.

— Я пришлю к вам фельдшера…

Атлас посмотрел на политрука глазами, наполненными страданием, попросил:

— Не надо никого, политрук. Я сам. Ты лучше распорядись посадить ко мне в окоп кого-нибудь… Так, на всякий случай. А стрелять я смогу…

— Слушаюсь, товарищ капитан. Я вам дам Грушина: он хорошо стреляет.

Политрук исчез, через минуту в окоп свалился Грушин, здоровенный малый с огромными ручищами и детским взглядом серо-голубых глаз.

— По вашему приказанию прибыл, товарищ капитан, — пробасил Грушин чуть ни в самое ухо Атласу, нажимая на «о».

— Не орите, Грушин, я вас и так слышу. Лучше скажите: немцы далеко?

— Далеко еще — с версту будет, товарищ капитан. Нам велено огня не открывать, пока они не подойдут вплотную. У нас нынче армейские командуют: они бывалые, знают, как с ними обходиться.

— Дайте мне автомат, — попросил Атлас. — И пояснил: — Вблизи я вижу, а вдаль — очень смутно. И сделайте мне самокрутку. Махорка и бумага у меня в нише.

— Так это не ваша ячейка, товарищ капитан. Ваша рядом. Там теперь политрук. А махра и у меня имеется. Я счас, я мигом.

И точно: менее чем через минуту Атлас, сидя на дне окопа, с жадностью затягивался едучим махорочным дымом и осторожно массировал пальцами свою плешивую голову, как это делали ему в госпитале жалостливые руки медицинских сестер. И через какое-то время стал различать отдельные звуки, звон в голове отодвинулся вдаль.

«Господи, — шептал Атлас синими губами, — мне бы хоть чуть-чуть оклематься, а там бы я уж как-нибудь, а то ведь стыдоба да и только перед товарищами. Может, и не подумают ничего, а все равно странно: ни царапины, и в то же время — дурак дураком…»

И тут послышался нарастающий визг снаряда — и сразу же ахнуло невдалеке, земля испуганно вздрогнула, сверху посыпались комья. И еще и еще забухало, но значительно дальше. Рядом опустился Грушин, лицо белое, виноватое.

— Стреляют, — товарищ капитан. — Снаряды зазря изводют.

— Это они пытаются раскрыть нашу оборону. Им тоже страшно, Грушин, они тоже боятся.

— Само собой, товарищ капитан: тоже человеки.

Метров с восьмисот немецкие танки начали на ходу обстреливать позиции отряда. Снаряды рвались то с недолетом, то с перелетом, но на почти двухкилометровую линию обороны эта стрельба не оказывала никакого влияния. Молчали, приникнув к земле длинными стволами, противотанковые пушки и зенитки, молчали бронебойщики.

Приблизившись к позициям заградительного отряда метров на шестьсот, танки встали, за ними остановились бронетранспортеры и машины с орудиями.

— А не подтолкнуть ли нам их из минометов, майор? — спросил подполковник Латченков. — А то они сейчас разберутся, что к чему, начнут гвоздить из орудий. Или вызовут авиацию…

— Давай попробуем, — согласился Стрелецкий и велел телефонисту вызвать минометчиков.

Отдав необходимые команды, оба командира приникли к окулярам биноклей. Им хорошо было видно, как немцы, высунувшись из танковых люков, разглядывают их позиции, показывают руками, переговариваясь между собою.

Сбоку упруго чвакнуло, с визгом прошла над головой первая мина, через несколько секунд среди танков взметнулся серый куст разрыва.

— Они уверены, что подходы к нашим позициям заминированы, — высказал свою догадку подполковник Латченков. — Поэтому и встали.

— Были у нас две подводы с минами, да немцы их разбомбили по дороге, — пояснил отсутствие мин Стрелецкий. Но дальше распространяться не стал, потому что мин действительно было лишь две подводы, а предлагали значительно больше, да он отказался, полагая, что и эти-то не пригодятся: не ставить же мины перед своими отступающими войсками. Выходит, зря отказался, да теперь уж не поправишь.

В немецких порядках заплясали разрывы, они добрались до бронетранспортеров и машин с орудиями, с них посыпались солдаты, и танки осторожно двинулись вперед, расходясь влево и вправо, выплевывая из тонких стволов облачка серого дыма. За ними, прикрываясь броней, пошла пехота. Вся эта армада двигалась узким фронтом слева и справа от дороги, и весь ее огонь приходился почти исключительно на позиции роты старшего лейтенанта Кривоносова, который сидел на дне своей ячейки с закрытыми глазами, слушая звуки нарастающей стрельбы. К выстрелам танковых пушек, отрывистым и сухим, через какое-то время добавилось дудукание крупнокалиберных пулеметов, над головой зачвикали пули, и было ощущение, что это не пули пролетают, а чирки-свистунки, и он, Пашка Кривоносов, не на дне окопа сидит и ждет, когда заговорят противотанковые орудия, а в охотничьем шалаше на берегу озера. Вот сейчас развиднеется, откроется широкая водная гладь, облитая розовой патокой утренней зари, розовые заросли камыша начнут куриться розовым туманом, над розовым туманом заснуют стаи куликов и уток, по розовой патоке медленно заскользят розовые лебеди…

— Ах! Ах! Ах! — очнулись от спячки противотанковые орудия, и Кривоносов рывком поднялся со дна окопа и высунул над бруствером свою голову, увенчанную тяжелой каской.

То, что он увидел, произвело на него впечатление неотвратимо надвигающейся смерти, которую ничем ни остановишь. Танки перли на окопы его роты в несколько рядов, по десяти-двенадцати штук в ряду, неся на лобовой броне черные с белым кресты; между танками вставали черные с красными прожилками кусты разрывов, которые, казалось, не причиняли им никакого вреда, за танками катили бронетранспортеры, над ними мигали белыми огоньками черные стволы пулеметов, а между ними, и дальше, левее и правее, бежали серые человеческие фигурки, — и все это гремело, рычало, сверкало.

А над окопами его роты не было видно ни одной каски, будто вся его рота уже полегла или, объятая ужасом, была не в силах оторвать свои задницы от спасительного дна ячеек.

«Вот почему капитан Власенко так настаивал на окопах полного профиля вместо индивидуальных ячеек», — запоздало осенило Кривоносова. Он не представлял себе, как вырвет из этого парализующего волю ужаса свою роту, каким образом заставит людей принять бой с накатывающей на них смертью.

Кривоносов набрал в легкие побольше воздуху и закричал, но голоса своего не расслышал в непрерывном грохоте, вое и визге. К тому же во рту у него спеклось, язык лишь царапал сухое нёбо, и в то время как сухие губы раздирало от крика, самого крика не было, а вместе с немотой его парализовала еще и глухота.

Тогда Павел нажал на спусковой крючок автомата, но… но и автомат тоже молчал. Павел в растерянности глянул на него — мертвая безжизненная железка. И бесполезная. И лишь в самое последнее мгновение обнаружил, что автомат стоит на предохранителе, и поразился тому затмению, какое на него нашло. Теперь он понял, почему люди бегут при виде этого неумолимого потока железа, изрыгающего смерть, но понимание еще не означает сочувствия, а Павел никогда и никому не сочувствовал.

Выругавшись, Кривоносов опустил флажок предохранителя, передернул затвор, еще раз нажал на спуск — оружие забилось в его руках, выщелкивая вправо опорожненные гильзы. Только после этого к Павлу вернулась способность соображать и реально оценивать происходящее. К тому же он услыхал слева от себя злой выстрел противотанкового ружья, а в лавине надвигающихся танков различил три или четыре серо-зеленых утюга, чадящих или просто уткнувшихся в невидимое препятствие и замерших с задранными вверх стволами. Значит, они не бессмертны, значит, их можно бить.

Он вспомнил: фланкирующий огонь… то есть он стреляет по пехоте не прямо перед собой, потому что та, что прямо, заслоняется танковой броней, а в ту, что вправо или влево. А еще — по смотровым щелям танков. И Кривоносов выбрал катящий прямо на него танк, нащупал своими сузившимися от напряжения глазами черные щели, припал щекой к прикладу автомата, поймал на кончик трезубца мушки щель механика-водителя, стал бить по ней короткими очередями. Краем глаза он заметил, что над брустверами ячеек появились каски, протянулись вперед длинные щупальца противотанковых ружей; треск автоматных и пулеметных очередей, разрозненные хлопки винтовочных выстрелов слились с накатывающимся грохотом, подавили его и окончательно вернули Кривоносову утраченное было чувство уверенности и хладнокровия.

Танк, по которому Кривоносов выпустил весь диск, встал метрах в тридцати от линии ячеек его роты. Сам ли Кривоносов заставил его остановиться, выстрел ли из пэтээра, это уже не имело значения. И тут танк подбросило, черный дым с красным пламенем вырвался из его утробы, железо вывернуло в разные стороны, как разрывает закупоренную консервную банку, забытую на жарком огне, башня слетела и, кувыркаясь, упала на другой танк, лязгнула сталь о сталь, башня свалилась, а из нее вывалилось что-то лохматое, и Кривоносов догадался, что это лохматое было остатками человеческого тела.

* * *

Капитан Атлас склонился над Грушиным, и увидел над его правым глазом черную дырку, из которой вытекала ленивая струйка черной же крови. В уши лез назойливый и однообразный гул, раскалывающий голову. Атлас вновь выглянул из ячейки: серые туши танков двигались правее — на позицию второй роты, а слева их обтекали бронетранспортеры, такие же серые, словно Атлас смотрел на них сквозь два слоя марли. А за ними мельтешили серые же фигурки.

Уперев автомат круглым диском в бруствер, Атлас стал стрелять в эти фигурки, а они расплывались и пропадали из виду, лишь яркие сполохи белого пламени, разбрызгиваемого косым кожухом автомата, плясали перед глазами, из которых текли слезы, а в голове стучали молотки, разнося ее на мелкие кусочки. Потом что-то тупое ткнулось в лицо — пламя охватило мозг, и сразу же стало темно. Атлас сполз на дно и навалился бесчувственным телом на рядового Грушина.

* * *

Бой закончился необъяснимо быстро, хотя казалось, что он еще толком и не начинался: танки стали пятиться, пехота сперва залегла, а потом тоже стала пятиться, и то, что подавляло волю ужасом еще несколько минут или даже секунд назад, теперь потеряло свое магическое действие. Наоборот, все покрыли остервенелые удары противотанковых пушек, визг мин, яростный треск пулеметов, настойчивый долбеж зенитных орудий.

Они драпали, уходя все дальше и дальше, оставив на поле десятка полтора танков и бронетранспортеров, серые комочки трупов, разбросанных среди чадящих воронок и срезанных огнем метелок ковыля и полыни.

— Прекратить огонь! — понеслось от ячейки к ячейке.

Выстрелы стали опадать, на степь опустилась оглушающая тишина. Почти сразу же потемнело, из сизой тучи, закрывшей солнце, хлынул ливень, люди подставляли под его прохладные струи разгоряченные лица, оглядывались по сторонам, перекликались, все еще не веря, что остались живы в этом аду.

Еще дважды, после длительных бомбардировок позиций отряда, немцы пытались прорваться через его порядки, но каждый раз откатывались назад. А ближе к ночи был получен приказ, предписывающий под покровом темноты отойти на новые позиции. К тому времени от отряда осталась едва ли половина его бойцов. Погиб майор Стрелецкий в короткой схватке с прорвавшимися к командному пункту немецкими автоматчиками, погиб комиссар Доманский, легший за пулемет.

* * *

Мимо подполковника Латченкова, принявшего командование отрядом, шли смертельно усталые люди, несли на носилках раненых. Вся артиллерия уничтожена, лошади погибли, повозки разбиты. Для подполковника это была привычная картина: командуя полком, затем бригадой, он после каждого такого боя видел одно и то же. Это заставляло его не заглядывать далеко в будущее, а просто исполнять свой долг в меру своих способностей. Но внутри его жила уверенность, что все эти жертвы не напрасны, что наступит день, когда что-то изменится как в нем самом и в этих усталых людях, так и в немцах, и тогда уже немцы будут цепляться за речки и овраги и отходить под покровом ночи, и закончится все это где-то там, куда час назад опустилось оранжевое солнце.

Остатки заградительного отряда майора Стрелецкого, перемешавшиеся с армейскими частями в результате отступления и боев на промежуточных рубежах, к концу августа оказались в Сталинграде. Подполковник Латченков привел оставшихся бойцов в город. Здесь армейских отделили от энкавэдэшных, последних влили в отдельный батальон НКВД, разместили в школе, дали три дня, чтобы привести себя в порядок.

 

Глава 14

Старший лейтенант Кривоносов вел свою роту, от которой осталось сорок семь человек, в баню.

Было воскресенье, на улицах Сталинграда полно народу, ходят трамваи, возле кинотеатров толпится народ за билетами на очередной сеанс, на перекрестках продают мороженое, газированную воду, арбузы, дыни, помидоры. Расчет зенитки на площади «9 января» облеплен мальчишками, зенитчики сидят на снарядных ящиках вокруг разрезанного на ломти огромного арбуза. С Волги доносятся гудки пароходов и буксиров, радио на столбе передает музыку.

На них, оборванных и пропыленных, с почерневшими бинтами, смотрят с удивлением, точно они явились с того света.

— Как будто и войны никакой нету, — произнес за спиной Кривоносова командир отделения сержант Конопатин. — Чудно.

— Немец еще до них не добрался… — пояснил другой голос, кажется, бронебойщика Находкина. — Вот как доберется, так по-другому запоют.

— Я думал, что тут и людей-то никого не осталось, а тут, глянь-ка… — удивлялся мальчишеский голос, и Кривоносов никак не мог вспомнить, кому этот голос принадлежит.

— А может, и не пустят сюда немца-то, — засомневался кто-то. — Где-то ж должны его остановить.

— Откуда вы, товарищи? — спросила пожилая женщина. Она стояла на перекрестке, пропуская колонну, держала за руку пятилетнюю девочку в белом платьице, с красным бантом в белокурых волосах, вглядывалась в лица проходящих мимо бойцов.

— С Дону, — ответил кто-то.

— Голушко Ивана никто из вас не встречал?

— Нет, мать, не встречали.

— Высокий такой, чернявый… Как ушел месяц назад, так ни слуху ни духу, — пожаловалась женщина.

Она еще что-то говорила, жаловалась, но Кривоносов уже не слышал. Он шагал впереди своей роты и думал, что вот как все удивительно устроено: одни гибнут сейчас в степях, пытаясь остановить немецкие танки, другие сидят в кино, смотрят Любовь Орлову, в том кино поют, смеются, а в задних рядах зала кто-то наверняка целуется. И все это происходит одновременно, но в разных местах, а если бы эти места сблизить, то никакого бы кино не было, а смерть все равно осталась бы и продолжала делать свое дело.

В бане еще не закончился помыв предыдущей смены. Велели подождать. Рота старшего лейтенанта Кривоносова устроилась в сквере, бойцы сидели на зеленой ухоженной траве, курили, лениво переговаривались. Минут через пятнадцать из бани повалили помывшиеся бойцы, красные, веселые, в новом обмундировании. Смех, шутки, будто и не было пыльной степи, немецких танков и самолетов, страха и боли, гибели товарищей, долгой дороги к этой бане.

— Товарищ старший лейтенант, — отвлек Кривоносова от размышлений тревожный голос сержанта Конопатина.

— Что случилось, сержант?

— Посмотрите: «костыль»! — и показал рукой в небо.

Кривоносов задрал голову, глянул вверх: точно, «костыль».

На большой высоте кружил маленький самолетик, и лишь слабое зудение долетало до земли, но, похоже, оно никого не тревожило.

Кривоносов огляделся. «Костыль» обычно предвещал либо огонь немецкой артиллерии, либо налет пикировщиков. Но это там, на фронте. А здесь? Что предвещает здесь, в этом солнечном и беспечном городе кружение над ним немецкого самолета-разведчика? А если налет? А они в бане. Что тогда? Куда бежать? И где тут бомбоубежище или хотя бы щели? Ни-че-го. Даже стекла в домах не заклеены. Откуда такая беспечность? О чем думают городские власти? Почему не эвакуируют жителей из города? Ведь немец совсем близко, севернее города он уже вышел к Волге, и наши войска продолжают отступать.

Кривоносов остановился на крыльце бани, пропуская в дверь свою роту. Еще раз глянул в небо: «костыль» продолжал кружить все на том же месте. Кривоносов в сердцах плюнул себе под ноги и заставил себя переступить порог.

Лавка, на которой лежал Кривоносов, в то время как ему терли спину мочалкой, дернулась под ним и забилась мелкой дрожью. И тотчас же дверь в помывочную вместе с грохотом близких разрывов бомб отворилась, в шум воды, плески и шлепки, гулкие голоса в парном тумане ворвался истошный вопль:

— Во-о-озду-ух!

И погас свет. Но темнота не наступила, стало просто серо и душно.

Кривоносов вскочил, крикнул:

— Спокойно! Быстро всем в раздевалку! Без паники! И в сквер!

Он выскочил из помывочной последним, успев опрокинуть на себя таз с холодной водой. В раздевалке люди торопливо натягивали на мокрые тела новенькое обмундирование, не попадая в рукава и штанины.

Несколько раз рвануло совсем близко, может, метрах в пятидесяти от бани, со звоном полетели на пол стекла. И сразу же снаружи ворвался в помещение знакомый вой сирен немецких бомбардировщиков, частые взрывы, треск пулеметов и тявканье зениток.

Кривоносов едва успел натянуть штаны и сапоги, остальное схватил в охапку и кинулся вон из бани: в ней он чувствовал себя беззащитным, будто в западне, дверь в которую вот-вот закроют навсегда. Он бежал через улицу к деревьям сквера, а сверху, догоняя его, стремительно нарастал истошный вой пикировщика. Перемахнув через низенький заборчик, Кривоносов рухнул на зеленую траву и закрыл голову руками, в которых держал гимнастерку и портупею с кобурой. Вой нарастал и нарастал, достиг некоего предела, заглох на мгновение — и в этом маленьком окошке наступившей тишины, вокруг которого все выло и грохотало, Кривоносов расслышал пронзительный визг падающих бомб.

Очнулся Павел Кривоносов в темноте и не сразу понял, где он и что с ним: тело раскачивалось из стороны в сторону, в темном небе раскачивались звезды, на них наплывали черные тучи, подсвеченные снизу красными сполохами огня. Справа и слева от него звучали сдержанные голоса, слышался детский плач, шорох шагов, стук дерева о дерево, плеск воды.

«Значит, я ранен и меня несут, — подумал Кривоносов. Спросил сам себя: — А куда?»

Под ногами несущих застучали и заскрипели доски трапа, напомнив Павлу что-то далекое и полузабытое. Кто-то распоряжался хриплым голосом:

— Давай этого сюда. Ставь давай. Да не сюда, черти полосатые! А вот сюда! Ходить ведь надо где-то…

Носилки опустили, кто-то, заслонивший собой звездное небо, произнес в темноте:

— Пошли за следующим.

Рядом кто-то стонал, однообразно и надоедливо. Кто-то настойчиво просил пить. Носилки под Павлом раскачивались. «Корабль, — сообразил Павел. — Значит, повезут на ту сторону Волги». Он боялся пошевелиться, чтобы не вызвать боль от полученного ранения, а что ранение есть, он чувствовал по занемевшему боку и левой руке. Непонятно было, тяжелое у него ранение или так себе. В любом случае его увезут в тыл, положат в госпиталь, он сможет отдохнуть и забыть все, что видел и пережил за последние дни. Если это удастся. Пока же он думал лишь об одном, прислушиваясь к своему телу: только бы без боли.

На этом же катере на левый берег Волги переправлялся и подполковник Ладченков. У него было направление в Капустин Яр, где он должен вступить в командование вновь формируемой стрелковой бригадой. Приткнувшись к рубке, Ладченков тут же уснул под рокот голосов, топот ног по палубе плавсредства и стоны раненых. Последние дни он готов был спать где угодно и как угодно, если от него не требовали куда-то идти и что-то делать: сказывались минувшие ночи и дни, наполненные беспрерывным грохотом боев и бомбежек, иссушающей жары и нервного напряжения.

В воздухе завыло, замедленный взрыв тяжелым вздохом прошел по воде, встряхнув суденышко. В борт испуганно заплескала волна. По сходням затопало быстрее. Команды стали громче и резче. На берегу заголосила женщина, за ней еще и еще, дружно закричали дети, на них обрушились требовательные мужские голоса:

— Без паники! Прекратить вой! В первую очередь раненых и детей!

Еще несколько снарядов упало в реку, но далеко в стороне. Стреляли явно вслепую.

Затарахтел двигатель, кто-то крикнул:

— Отдать швартовы!

Суденышко затряслось, забурлила вода, поплыли в сторону какие-то черные силуэты, красное пламя горящих на берегу нефтяных резервуаров, подсвеченное снизу черное облако дыма.

Кривоносов закрыл глаза. Думать ни о чем не хотелось. Так бы вот плыть и плыть, раскачиваясь из стороны в сторону. Он вспомнил широкую гладь далекой сибирской реки и себя, молодого и бесшабашного, плывущего по этой глади на остроносой долбленке.

На этом видении Павел снова впал в беспамятство.

А подполковник Латченков, всхрапнув во сне, почмокал губами, но не проснулся.

Через несколько минут катер, замедлив ход, приблизился к наскоро сколоченному причалу на левом берегу Волги.

 

Глава 15

Степан Аникеевич Кошельков, старый казак, уже не помнивший своих годов, зато помнивший последнюю войну с турками, в которой участвовал двадцатилетним парнем, проснулся на своей лежанке за печкой, некоторое время таращился в темный потолок, раздумывая, с чего начать сегодняшний день. Повернув голову, он глянул на окно, закрытое ставнями: в щели рассохшихся ставен заглядывало утро красноватыми со сна глазами. Вылезать из-под старого ватного одеяла вроде бы еще рановато, но нерассуждающая привычка вставать с петухами подтолкнула. Степан Аникеевич приподнял голову, прислушался, приложив ладонь к уху: снаружи не доносилось ни звука. Даже петухи и те помалкивали, словно пронесшийся вчера над хутором Сергеевским ураган спутал их представление о дне и ночи.

Напрасно, однако, сомневался Кошельков в хуторских петухах: свое время они знали. Хриплым басом заорал за стенкой старый петух, и петушиные крики пошли перекатываться с одного края хутора к другому, и это, надо думать, была уже третья петушиная побудка.

Петушиные крики несколько успокоили Степана Аникеевича, он спустил ноги в толстых шерстяных носках с лежанки, сунул их в чирики и, поддернув желтоватые от долгой носки подштанники, зашаркал к двери. Выбравшись в сени, еще раз прислушался. Однако никаких других звуков, тем более подозрительных, говорящих об опасности, до слуха его не доносилось: хутор все еще спал или таился в ожидании новой беды. Вытащив дубовый засов из железной скобы, Степан Аникеевич осторожно приоткрыл наружную дверь и глянул в образовавшуюся щель. Плетень, отделяющий подворье от улицы, валялся, смятый еще вчера танковыми гусеницами; наискосок, напротив дома одного из внуков, а именно Ивана Кошелькова, ушедшего в отступ вместе с войском по причине своей партийности, стоял тот самый советский танк, теперь обгорелый, с облупившейся краской; возле танка лежали двое в черном. Оттуда несло машинным маслом и горелым мясом. Чуть дальше стоял броневик без башни, а за ним виднелись развалины дома Матвея Сапожкова: глинобитные стены от близкого взрыва бомбы превратились в прах, а соломенная крыша, отброшенная на огород, лежала, сложившись вдвое, на боку, и над ней метались ласточки в поисках своих гнезд.

Старик перекрестил расстегнутый ворот рубахи, в котором среди седого волоса виднелся оловянный крестик на шелковом шнурке, пробормотал: «О господи! Грехи наши тяжкие», посопел, раскрыл дверь пошире, выбрался на крылечко в три ступеньки и огляделся: хутора было не узнать. Одни дома лишились крыш, другие, точно с перепою, похилились и стояли теперь в ненормальном положении, не зная, сейчас падать или немного погодя, от третьих вообще ничего не осталось, кроме обгорелых головешек да груды кирпича от печи. А петухи орали, стараясь перекричать друг друга, будто предвещая новую беду, похлеще той, что вчера обрушилась на хутор.

Начиная с прошлого четверга через хутор бесконечной чередой шли наши отступающие войска, шли в густой пыли, изможденные, все одинаково серые, так что не угадаешь, кто командир, а кто рядовой, шли, не глядя по сторонам, провожаемые молчаливыми казачками, детьми и стариками, подгоняемые со стороны захода солнца далекой пальбой из пушек. Задерживавшиеся возле колодца бойцы говорили, что бои идут по Чиру, что немец опять жмет, и неизвестно, где его удастся остановить.

Нынче понедельник, поток отступающих еще в субботу начал постепенно иссякать, в воскресенье через хутор уже тянулись лишь одинокие санитарные повозки да отдельные кучки красноармейцев, иные обмотанные грязными бинтами со следами запекшейся крови. И все в одну сторону — к Дону. А за выгоном, примерно в полуверсте от хутора, вдоль оврага и поперек дороги, пересекая старое хуторское кладбище, с утра какая-то воинская часть рыла ячейки, устанавливала пушки и пулеметы, будто им нет другого места для сражения, как под боком у хутора.

Степан Аникеевич, завернув за угол своего дома, стоявшего предпоследним перед выгоном, дважды за день добирался до плетня и поверх него подолгу наблюдал эту солдатскую работу. Затем, влекомый любопытством, вместе с двенадцатилетним праправнуком Николкой сходил к оврагу посмотреть, как в нынешние времена устраивается оборона и чем она отличается от тех давних времен, когда он был молодым и война казалась ему таким же нужным и обычным делом, как пахота и сев. Оборона Степану Аникеевичу показалась какой-то неказистой, неосновательной, в ней чувствовалась обреченность, будто люди собрались сюда исключительно для того, чтобы умереть, и поэтому загодя копали для себя отдельные могилы. Да и солдат было не более трехсот, хотя через хутор прошли тысячи и тысячи.

Дед посидел на валуне обочь дороги, Николка сбегал к самым пушкам, потом пробежал мимо, крикнув:

— Деда, я за водой! Дядьки военные воды просют, — и через какое-то время протащил на позиции ведро воды, стараясь не гнуться под его тяжестью.

— Ведро не забудь забрать, — проворчал Степан Аникеевич, раздавил чириком остаток самокрутки, встал, опираясь на суковатую палку, и побрел назад, сердито бормоча себе под нос: «С такой обороной ни то что немца, а и турка не удержишь. Эка наковыряли нор, точно суслики. Прикурить у соседа попросить — не дотянешься. А чтоб рану перевязать, так и не думай».

Вчера же после полудня на хутор неожиданно налетели немецкие самолеты, начали бомбить, стрелять из пушек и пулеметов, все бросились врассыпную, кто куда: хуторяне, само собой, в погреба, а красные армейцы, которых бомбежка застала на улице, в сады и огороды, или просто в придорожные лопухи. Потом, какое-то время спустя, загрохотало за выгоном, и грохот этот, то затихая, то усиливаясь, держался до темна. Все это время хуторяне сидели по погребам, и редко кто из них осмеливался высунуть нос на улицу.

Сам Степан Аникеевич в погреб вместе со всеми не спускался: и ноги уже не те, чтобы лазать по крутой лестнице, и тесно там — не повернешься, и толку от этого погреба никакого: трехдюймовый снаряд еще в гражданскую мог пробить и крышу и пол, если попадет, а не попадет, так и в хате пересидеть можно. А нынче и самолеты, и танки, и пушки — чего только нет, и все поди посильнее прежних. Да и убьют — не велика печаль: зажился Степан Кошельков на этом свете, ни хворости его до сих пор не брали, ни снаряды, ни пули, ни сабли. Пора бы предстать пред Господом, чтобы держать ответ за все содеянное на грешной земле. И хотя правнуки говорят, что бога нет, что бога выдумали буржуи, чтобы легче было… как его? — сплотировать простой народ, а все-таки сплотировать — не сплотировать, а деды верили, и прадеды верили, и ничего, хуже от этого не было, зато казаки жили по своей воле и обычаям, никому не кланяясь. Да только отвернулся, видать, бог от Русской земли, коли наслал на нее такое испытание.

Пока Степан Аникеевич оглядывался, стоя на крылечке, в сенях кто-то завозился, брякнул подойник, и старик догадался, что тридцатипятилетняя внучка его выбралась из погреба, чтобы подоить корову. Остальных пока не слышно.

Семейство Степана Аникеевича на сегодняшний день состояло из его престарелой дочери Агафьи, ее внучки Полины и однорукого зятя, Егора Плоткина, потерявшего руку во время Вёшенского восстания, их двух сыновей и дочери, то есть праправнуков самого деда Кошелькова. И это было все, что осталось от некогда большой семьи, если не считать тех Кошельковых, что, подрастая, отпочковывались от основного корня. Сперва по хутору Сергеевскому прошла смертоносной косой империалистическая война, затем гражданская. В девятнадцатом, когда против советской власти поднялось Верхнедонье, дед Кошельков, которому тогда было уже далеко за шестьдесят, тоже взял в руки винтовку, сидел в окопах вдоль Чира, наблюдая, как на той стороне сгущаются красные полки. Сыны его и внуки воевали тоже: кто за красных, кто за белых. В отступ Степан Аникеевич вместе со всеми не пошел, решив, что умирать лучше дома, чем на чужбине, но водворившаяся на Дону советская власть рядовых повстанцев не тронула, и почти все, кто ушел в отступ, вернулись к родным куреням. Вернулась и другая часть Кошельковых, которая воевала на стороне красных, и жизнь постепенно стала налаживаться, и все Кошельковы — и бывшие белые, и бывшие красные — кое-как приспособились к новым порядкам, потому что, как ни крути, а жить надо, детей расти надо, и человек всегда надеется на лучшее. Но потом грянула коллективизация, раскулачивание, голодные тридцать второй и тридцать третий годы. Одних Кошельковых загнали в Сибирь, другие, не выдержав нового лиха, отправились на погост. И без того обезлюдевший хутор, обезлюдел еще больше. А уж эта война, начавшаяся в прошлом году, выгребла всех казаков, способных носить оружие. Из одного лишь рода Кошельковых по всему хутору забрили без малого полторы дюжины. Кто его знает, где они теперь топчут дорожную пыль, глотая ее вместе с горячим июльским воздухом.

Степан Аникеевич с опаской завернул за угол и, сощурившись, вгляделся в ту сторону, где вчера вдоль оврага и у дороги шел бой. Несмотря на почтенный возраст, глазами дед не страдал, очки надевал, если надо было что-то прочесть, а лет пять назад ходил за плугом не хуже молодых.

Солнце еще не встало, в овраге лежали глубокие тени, но и в этом полумраке не было заметно, чтобы там, за выгоном, оставались живые люди. Во всяком случае, в ячейках, темневших бурыми пятнами на иссохшейся от бездождья земле, он не разглядел никакого движения. Зато были видны опрокинутые пушки на этой стороне оврага, и танки, тесно замершие вдоль дороги, на той. Иные все еще дымили. А среди мертвых танков угадывались пятна человеческих тел, разбросанных как попало. Значит, те из красных армейцев, что остались живы, ушли к Дону вслед за другими. И дед вспомнил, что ночью слышал какое-то движение по улице, фырканье лошадей и дребезжанье тележных колес. А еще все это, вместе взятое, означает, что вот-вот должны появиться и сами немцы.

Немцы появились после полудня. На дороге, спускающейся с увала, сперва заклубилась пыль, а вскоре можно было разглядеть мотоциклы с колясками, а на них по трое в серых куртках, в касках, с торчащим из коляски пулеметом. Перед тем, как спуститься в овраг, мотоциклисты остановились, один из них дал длинную очередь из пулемета, и Степан Аникеевич, выглядывавший из-за угла своего дома, присел на всякий случай, хотя пули с голодным визгом пролетали высоко над головой. Не трудно было догадаться, что немец стреляет или для острастки, или чтобы узнать, есть ли на хуторе еще какое войско. Войска не было, даже тех мертвяков, что лежали после бомбежки на улице и в огородах, с утра отнесли вместе с убитыми хуторскими и закопали на кладбище, поставив над холмиками наскоро сбитые кресты. При этом не было слышно на улице ни обычного бабьего воя по погибшим, ни поминального плача: все это спряталось за саманные стены, спустилось в тесные погреба.

Убитых немцев, однако, хоронить не стали: бог их ведает, как они хоронят своих, и не спросят ли с хуторских за самовольство.

Мотоциклисты проехали по хуторской улице, опасливо поглядывая по сторонам, и скрылись из виду. И хутор, проводив их глазами сквозь щели в ставнях, снова замер в ожидании главного войска. Разве что протрусит по проулку какая-нибудь молодуха по своим неотложным делам, или выскочит бабка в огород, нарвет и надергает чего надо, и снова скроется в дому, и лишь ласточки носятся высоко в небе, гоняясь за мошками, да замычат вдруг коровы, шумно втягивая в себя горячий воздух, настоянный на запахах полыни и донника.

Надо бы поднять и укрепить на прежнем месте поваленный плетень, но Степан Аникеевич лишь потоптался возле него и махнул рукой: сделаешь, а тут опять нагрянет войско, наше ли, не наше, снова все переломает, а ты трудись без всякого толку. Лучше переждать, когда все образуется. Однако однорукий зять Егор Плоткин, жадный до работы мужик, призвал на помощь своих сынов, и плетень они подняли и водрузили на старое место, после чего зять принялся припрятывать зерно и прочие продукты, все больше в сеннике и на скотьем дворе под навозом, еще в тех ямах, в которых прятали зерно в начале двадцатых, а потом и тридцатых годов. Но Степан Аникеевич ему не помогал, как обычно, а сидел на завалинке, курил «козью ножку», глядел в сизое марево, струящееся над дальним увалом, задирал голову, когда над хутором пролетали немецкие самолеты, и чего-то ждал. И дождался: на дороге снова заклубилась густая пыль, она поднималась все выше и выше, медленно склоняясь на полдень, и вот, не прошло и получаса, как к оврагу приблизилась длинная колонна танков и машин и, не задерживаясь, миновала выгон, затем, воя, лязгая и дымя, вкатила на хуторскую улицу. Передовые машины и танки проследовали дальше, а небольшая часть рассосалась по проулкам, освободив дорогу для других танков и машин. Из кузовов посыпались солдаты, пропыленные, но веселые, из легковой машины выбрался тонкий офицер в высокой фуражке, со стеком в руке, огляделся и, сопровождаемый другими офицерами и несколькими гражданскими, вошел в здание хуторского совета.

Удивительно, но немцы по хатам не шастали, ничего не брали, никакого насилия не производили. И хуторские стали выбираться из своих погребов, боязливо заглядывать через плетни. Солдаты скалили зубы, кричали:

— Матка! Курка, яйки, млеко! Давай, давай! — и показывали какие-то деньги, явно не советские. И кое-кто уже нес и молоко, и яйца, и живых кур, и не потому, чтобы заработать, а чтобы как-то улестить захватчиков и не понуждать их на грабеж и насилие. Получив деньги, бабы смотрели на них с испугом, не зная, на что можно их употребить, но потом засовывали за лифчик под дружный хохот солдат и непристойные телодвижения.

День завершался спокойно. Дымили полевые кухни, водители тупорылых грузовиков ковырялись в моторах, кое-где торчали над плетнями тонкие стволы зениток, а в сторону Дона все катили и катили танки и машины с солдатами, с прицепленными к машинам пушками, дребезжали зеленые фуры, запряженные битюгами, тарахтели мотоциклы. А то вдоль обочины вытянется цепочка велосипедистов, и странно было видеть этих здоровых парней, крутящих педали, точно дети: на хуторе до войны разве что у двоих-троих мальчишек, чьи отцы принадлежали к хуторской власти, имелись велосипеды, и за ними ходили и бегали ребятишки всего хутора, дожидаясь своей очереди.

И почти беспрерывным потоком шли солдаты с засученными рукавами, в пропыленных куртках и коротких сапогах, обвешанные оружием и всяким снаряжением, ослепительно блестели их улыбки, и это было странно, если иметь в виду, что до вчерашнего дня радио только и долдонило о том, как фашисты насилуют, грабят и убивают мирных советских граждан. Может, этим не до того, может, придут другие, которым не надо никуда спешить, и тогда-то и начнется? Быть такого не может, чтобы все длилось так спокойно, мирно, точно и нет никакой войны, а будто приехало некое дружеское войско на маневры, по ошибке их самолеты сбросили бомбы на хутор, постреляли за выгоном, теперь вот разобрались, уйдут, и жизнь потечет дальше… пусть не такая, как два дня назад, а другая, как в полузабытом уже прошлом, или какая-то ни на что не похожая, а какая именно, решается, видать, сейчас в доме бывшего хуторского совета, возле которого не прекращается даже издали заметная суета.

 

Глава 16

И точно. Едва наступило утро, как по дворам засновали пришлые люди, вроде русские, и даже, если судить по штанам с красными лампасами и старорежимным фуражкам, из казаков, но с чужими интонациями в голосе, как бывает, когда человек долго живет на чужбине и редко пользуется родным языком.

Подошел один такой и к дому Степана Аникеевича. На вид лет пятьдесят, скуласт, глаза серые, жестокие, над узкими губами узкая полоска усов, на правой скуле красноватый шрам. Одет в военный френч дореволюционного офицерского образца, но без погон, на кармане офицерский Георгий, сапоги хромовые, высокие, поверх френча ремни и кобура с револьвером на немецкий манер, то есть на животе, а не сбоку, на офицерской полевой фуражке от старого режима какая-то кокарда. Остановился возле калитки и крикнул зычным голосом:

— Хозяева! Есть кто живой?

Все, кто находился в эту минуту в доме, заслышав этот голос, посмотрели, как по команде, на Степана Аникеевича, посмотрели с испугом и надеждой: мол, давай, дед, тебе терять нечего. И Степан Аникеевич, опершись о палку, тяжело поднялся с лавки, медленно разогнулся. На нем с утра синие шаровары, кое-где заштопанные черными, а иногда и белыми нитками, с выгоревшими лампасами, заправленные в шерстяные носки, синий же сюртук старинного еще покроя, с гвоздя он снял фуражку с красным околышем, но без кокарды, нахлобучил ее на свою плешивую голову, перекрестился на иконы и зашаркал к двери. Вслед за ним дернулся было Егор Плоткин, но Степан Аникеевич только махнул рукой: сиди, мол, пока! — и вышел на крыльцо.

— Здорово ночевали! — приветствовал деда странный человек.

— Слава богу, — ответил Степан Аникеевич.

— Взойтить до вашего куреня можно? Или как?

— Взойди, раз нужду имеешь, — пригласил дед.

— Все мы, дед, нынче одной нуждой живем, все под богом ходим, — говорил незваный гость, открывая калитку. Подошел к крыльцу, спросил: — В доме-то есть еще кто?

— Как не быть! Имеются… Бабы, детишки, зять однорукий.

— Чего ж не выходют?

— Так опаску имеют: войско-то не наше, не русское. Мало ли что, — пояснил дед. Затем он спустился с крыльца и, налегая на палку, присел на завалинку.

— Опасаться нечего и некого, — твердо отчеканил пришелец. — Германская армия пришла на Дон ослобонить казаков от коммунистов и жидов-комиссаров, установить исконный справедливый порядок. Грабежи, убийства и насилия со стороны армии фюрера, о чем день и ночь долдонили вам коммунисты, есть дешевая пропаганда, направленная на одурачивание казаков и прочих истинно русских людей. Случается, конечно, и такое, но германское командование строго наказует тех, кто допускает беззаконие по отношению к мирным гражданам. К мирным, но не к тем, кто убивает германских солдат и офицеров из-за угла, вредит всяческим способом и оказывает сопротивление новому порядку, — говорил он заученно, невпопад вставляя в речь давно забытые казацкие словечки. Затем, поглядев вприщур на Степана Аникеевича, спросил: — Сами-то вы как относитесь к советской власти?

— Да как все, так и мы, — пожал плечами старик. — Было что и восставали супротив, было что и так жили, как того властя желали. Куда ж денешься…

— Оно понятно: с волками жить, по волчьи выть… Так, говоришь, восставали?

— Было и такое, дай бог памяти, в девятнадцатом годе.

— А зять где руку потерял?

— Под Лисками. Служил у Мамонтова. С Буденным схлестнулись, вот руку-то ему и укоротили, зятю-то.

— Чего ж не выходит?

— Так разобраться требуется, что ты за человек такой, зачем пожаловал? Время-то военное.

— Что ж, давай разбираться, старик, — согласился пришелец, присаживаясь рядом. Он вынул из кармана серебряный портсигар, щелкнул крышкой с замысловатым на ней вензелем, предложил: — Закуривай! И скажи, как тебя звать-величать?

Степан Аникеевич назвался, затем выгреб кое-как заскорузлыми пальцами сигарету, понюхал ее, прикурил от поднесенной к ней зажигалки, поблагодарил.

— Да, так вот, Степан Аникеич, — заговорил пришелец и, спохватившись, представился: — А меня величают Ерофеем, по батюшке буду Иннокентьевич, а фамилия моя Изотов. Сам я рожак станицы Шумилинской, вот возьмем ее — туда подамся. В германскую командовал сотней, потом эскадроном у того же Мамонтова. Может, с твоим зятем вместе с красными рубались. Как фамилия-то зятя твоего?

— Плоткин. Егор Плоткин. Он из Семикаракорской. Из низовских. В примаках у нас обретается.

— Плоткин, говоришь? — наморщил широкий лоб Изотов. — Нет, не помню такого. Да и где их всех упомнить? Немыслимое дело.

Скрипнула дверь, и на крыльцо — легок на помине — вышел Егор, в ситцевой линялой рубахе, в шароварах с лампасами, тоже заправленных в шерстяные носки, в таких же, как у деда, самодельных чириках, простоволосый. Спустившись с крыльца, подошел к завалинке, произнес неуверенно:

— Здравствуйте.

— Здорово, казак, — ответил Изотов, поднялся, протянул руку. — Дед вот сказал мне, что ты служил у Мамонтова, так я тожеть там служил, во второй дивизии. Эскадроном командовал.

— Можно сказать, односумы, — криво усмехнулся Егор и, почесав грудь под рубашкой, посмотрев хмуро на проезжающие мимо грузовики с пушками, добавил: — Это ж когда было.

— Верно, давно это было, — согласился Изотов. — Но помнить об этом надоть всегда.

— Так разве забудешь…

— То-то и оно. И все большевистские изуверства тожеть надо помнить. И спросить с них за это по всей строгости, — продолжал Изотов, катая желваки и глядя на Егора почти что с ненавистью. Помолчал, снова сел, спросил, обращаясь к Степану Аникеевичу:

— На хуторе коммунисты есть? Или убёгли?

— Убё-огли, — ответил старик.

— Ничего, поймаем, — убежденно заверил Изотов и, поднявшись, глянул на ручные часы. — Значица так, казаки. Через сорок минут, ровно, стал быть, в полдень, все взрослое население должно собраться на площади. Будет объявлено, как жить дальше и чем можно помочь германской армии в борьбе с большевизмом. Явка обязательная. И без опозданиев: начальство этого не любит.

— И бабам тожеть? — уточнил Егор.

— И бабам. Сказано же: всем взрослым. А я пока схожу до следующего куреня. Не скажите, кто там обретается?

— Чего ж не сказать? Сказать можно, — произнес старик, поплевав на окурок сигареты. — В том курене проживают Суглецовы. Иван Суглецов — он уж и не ходит по причине возрасту. Старуха-то его еще в двадцать восьмом отдала богу душу. А с им живет сноха с двумя малыми детьми, за его правнуком, стал быть, если по годам смотреть. А мужиков нету: кто помер, кто еще где.

— В Красной армии небось служат…

— Есть и такие, — бесстрашно ответил Степан Аникеевич. — Сам должон понимать, ваше благородие: властям солдаты нужны. А где их брать? Вот и брали…

— Ну, там поглядим, — пообещал Изотов и пошагал к калитке.

 

Глава 17

На площади, оцепленной немецкими солдатами, но не так чтобы явно, а будто бы любопытствующими, однако при оружии и командирах, собралось человек двести стариков, старух, баб разных возрастов и десятка два казаков, почему-либо не призванных в армию или не ушедших с отступающими войсками. Несмотря на довольно большое количество народу, обычного шуму-гаму толпа не производила, люди теснились поодаль от дома, некогда принадлежавшего хуторскому правлению, а при советской власти хуторскому же совету. Здесь же время от времени собиралась партячейка и местная комсомолия, здесь же, в пристройке, располагался председатель колхоза и все прочие службы. Теперь из бывших представителей власти на лицо имелось двое рядовых членов совета: доярка Таисия Лопухова да завфермой колченогий Тихон Митрофанов, а из начальства один лишь колхозный бухгалтер сорокалетний Денис Закутный, из хохлов, имевший такие толстые увеличительные очки, что через них глаза его казались огромными и как бы выпирающими из глазниц, как у того рака. Все остальные дали деру еще тогда, когда немец только подходил к Миллерово.

Первым на крыльцо вышел Изотов.

— Господа казаки-и! — зычным голосом выкрикнул он. — Подходьте поближе! Не стесняйтесь! Чтоб потом не переспрашивать, если что не так. Два раза повторять не будем.

Первыми сдвинулись старики, за ними бабы, казаки прикрыли их спины.

Широко раскрылись двери, и на крыльцо, помнившее и атаманов, и комиссаров, и всяких особоуполномоченных, вышли, один за другим, несколько казаков во всей своей казачьей форме, при шашках, иные даже при крестах. Последними появились два немецких офицера в черной форме, один худой и высокий, другой плотный и коротконогий. Встали чуть в стороне. Вперед выдвинулся казак лет под пятьдесят с погонами есаула, с пышными усами и черной бородой с проседью, с широкими плечами и выпуклой грудью. Он оглядел площадь, затем снял фуражку, трижды осенил себя крестным знамением, глядя на обезглавленную церковь, поклонился на три стороны, снова надел фуражку, положил руки на перила крыльца, заговорил хриплым, но сильным голосом:

— Господа казаки-и! Станичники-и! Поздравляю вас от имени Всеказачьего войскового союза с освобождением от большевистского ига! Господь, хранитель наш и спаситель, снизошел до нас, чад своих неразумных, пребывающих в постыдном рабстве у кровопийцев-комиссаров, против которых мы не раз восставали с оружием в руках! Вспомните девятнадцатый год! Вспомните, как жиды-комиссары сотнями гнали в балки на лютую смерть лучших сынов тихого Дона! Вспомните продразверстку, которая оставляла голодными стариков и детей! Вспомните коллективизацию, когда семьи справных хозяев, ограбленные и униженные, гнали, как скот бессловесный, в Сибирь, где они гибли тысячами! Вспомните голодомор тридцать второго-тридцать третьего годов! Не вас ли, не ваших жен и детей пьяные уполномоченные выгоняли, раздетых и голодных, в лютую стужу на улицу, чтобы отнять последние крохи, заработанные рабским трудом! Кровь стынет в жилах, когда вспоминаешь все эти беззакония! А нынче? Не ваших ли сынов, братьев и отцов гонят в окопы защищать зажравшихся, опухших от народной крови жидов-комиссаров! Гонят на убой с одной винтовкой на троих, а то и пятерых? Так неужели вы все еще не наелись этой преступной власти? Неужели будете стоять в стороне от величайшей битвы за лучшее будущее свободолюбивых народов? В том числе и казачества! Не верю! Не могут казаки бесконечно терпеть преступную власть! Не имеют ни божеского, ни человеческого права! Так объединим наши усилия с великодушным германским народом в борьбе с мировым коммунизмом, как объединились с ним другие народы Европы! Вручим наши жизни и будущее великому фюреру Германии Адольфу Гитлеру! Он единственный знает путь к спасению от большевизма и от засилья жидов-комиссаров! Он единственный вождь, который приведет нас к победе! А чтобы вы не подумали, что это лишь пустые слова, вручаем вам ваших сынов, ваших отцов и братьев, которые отказались воевать против непобедимой армии фюрера, бросили оружие и перешли на сторону германской армии! — и протянул руку вперед, над головами собравшихся.

И все повернулись туда, куда указывала рука, — к просторному сараю, возле которого выстроились человек двадцать в красноармейской форме, но без ремней. Толпа охнула и заволновалась. И Степан Аникеевич, стоящий с краю, признал в одном из пленных своего тридцатидвухлетнего внука Петра Филюгина, сына одной из своих дочерей, живущего своим домом, призванного в армию еще в апреле сорок первого. Сперва Петр присылал письма, потом, как началась война, замолчал, и вот объявился. Как там у него получилось, что оказался в плену, неизвестно, а только лучше бы он и не объявлялся, потому что, хотя Степан Аникеевич советскую власть не жаловал, но чтобы добровольно, как сказал есаул, перейти на сторону иноземного врага, того отродясь среди истинных казаков не водилось, и таких ни в какие времена на Дону не жаловали. Были, правда, староверы, никрасовцы и прочие, которые подались под турка, но то дело веры, а чтобы идти против единоверцев…

Имелись среди красноармейцев, стоящих у сарая, и другие хуторяне, и даже родственники и свойственники Степана Аникеевича. Одни были худы до крайности, другие выглядели более-менее справными: то ли недавно оказались у немцев, то ли их успели подкормить.

Увидев своих, сергеевских, завыли бабы. И вся толпа, не слыша окриков с крыльца, шатнулась к сараю и поглотила пленных. Впрочем, никто этому не препятствовал. Явившихся как бы с того света обнимали, тормошили, передавали из рук в руки.

Еще что-то выкрикивал оратор своим хриплым, сорванным голосом, но его почти не слушали. Степан Аникеевич только и разобрал, оставаясь, как и остальные старики, на месте, что казаков призывают записываться в казачий добровольческий корпус, отдельные эскадроны которого проявили геройство в борьбе за свободу казачьего Дона. Корпус этот вольется в войско великого фюрера, под водительством которого в этом году германская армия окончательно разгромит Красную армию, выйдет к Волге, к Баку, возьмет Москву и Санкт-Петербург, дойдет до Урала, повесит на Красной площади Сталина и всех жидов и комиссаров, что надо приложить последнее усилие — и война будет закончена, воцарится новый порядок, мир и согласие.

Разобрав пленных, хуторяне разбрелись по своим куреням. Теперь только бабы сновали между домами, но не улицей и проулками, а огородами, одалживая у соседей, кому что запонадобилось, чтобы отметить, как положено, возвращение кого-то из своих близких.

Степан Аникеевич, вернувшись с площади, долго сидел на завалинке, курил, иногда дремал, уронив на грудь плешивую голову. Но едва солнце стало клониться к закату, с трудом поднялся и пошел к Филюгиным. Шел по улице, налегая на палку. Шел, не глядя по сторонам, шел так, будто на улице никого, кроме него, не было. Немцы показывали на него пальцем, что-то кричали, из чего он разбирал лишь одно слово: «Козак! Козак!», и ржали, чему-то радуясь. А в старой голове Степана Аникеевича, привыкшей думать лишь о том, что происходило перед его глазами, стали возникать короткие мысли: «Ржете? Ну ржите, ржите… Ваша взяла… Надолго ли? Никто не ведает. Разве что Всевышний… Не может того быть, чтобы отдал он Россию в трату, чтоб от нее и семени не осталось. Быть такого не может… Сколь живу на белом свете, а не слыхивал, чтобы кто из казаков на то согласился… Вот приду и спрошу… Да… Пусть скажет, а я посмотрю и послушаю…» И еще что-то в том же духе. Эти мысли, которых не было, пока он сидел на завалинке, теперь толклись в нем, как мошкара перед дождем, и если бы они иссякли, он остановился бы, не зная, куда и зачем идет.

Но он твердо знал, что идет спросить у Петра Филюгина, как и зачем он дал согласие вступить в германскую армию и когда и где потерял свою казачью совесть?

 

Глава 18

Петр Фелюгин сидел под образами, уже переодетый в домашнее, вымытый и побритый. Сидел, неловко улыбаясь, то ли не веря еще, что оказался дома, то ли знал что-то такое, чего не знали еще другие, но как только узнают, так все сразу же переменится, и он вместо героя превратится в его противоположность. Рядом с ним сидела жена, отец с матерью, теснились детишки. Он гладил их русые головки, пил польскую водку, откуда-то появившуюся в доме, что-то ел и поглядывал на немногочисленных гостей с той же виноватой улыбкой, а иногда и со слезами на глазах, смаргивая их и утираясь рукавом сатиновой рубахи.

Несмотря на выпитое, гости помалкивали, и Степан Аникеевич не сразу догадался, в чем тут дело. И лишь заняв предложенное ему почетное место рядом с Петром и оглядев стол, заметил за ним незнакомого человека в казачьей форме, одного из тех, кто топтался на крыльце вместе с черными германскими офицерами.

— Давайте выпьем за патриарха рода Кошельковых, за Степана Аникеевича! — поднялся отец Петра, Гурьян Емельянович, держа в руке стакан с водкой. — Выпьем за его здоровье, чтобы он, как и прежде, стоял во главе своего рода и помогал всем нам своими мудрыми советами. За тебя, батя! Дай я тебя поцелую.

И полез целоваться, расплескивая водку. А между поцелуями шепнул на ухо: «Молчи, батя, ни о чем не спрашивай. Потом…» И тут же, отшатнувшись, завел высоким голосом:

По Дону гуляет, по Дону гуляет, по Дону гуляет казак молодой!

Одна из молодух подхватила визгливым, со слезой, голосом:

Одна дева плачет, одна дева плачет, одна дева плачет, одна слезы льет.

Казак, из пришлых, который все это время подозрительно вглядывался в лица сидящих за столом, вдруг тоже смахнул со щеки слезу, и повел вместе со всеми сиплым баритоном:

О чем, дева, плачешь, о чем, дева, плачешь, о чем, дева, плачешь, по ком слезы льешь?

И мало кто не лил слезы в этот вечер.

Часом позже, когда Степан Аникеевич вернулся домой, огородами прокрался к нему Петр Филюгин со своим отцом. Сидели вчетвером. Гости принесли бутылку польской водки.

— Немцы только что взяли членов хуторского совета Таисию Лопухову и Тихона Митрофанова, — сообщил Гурьян Емельянович. — Посадили в подвал. Кто-то донес, что были членами Совета. Скорее всего, Дениска Закутный: с утра в правлении ошивается. Что скажешь, батя?

— А что я могу сказать? Люди — они завсегда разные. Один вроде красный снаружи, другой вроде белый, а колупнешь — дерьмо и ничего больше. — И, обратившись к Петру: — Ты скажи, как в плену очутился?

— Как очутился? Как все, так и я, — сердито ответил Петр. — Под Харьковом попали в окружение, ни патронов не осталось, ни снарядов. Пошли на прорыв — тут меня и стукнуло. Одним осколком только кожу с руки содрало, а другим по голове. Каска выдержала, а голова… по ней точно кувалдой долбанули: ничего не вижу, ничего не соображаю. Даже не помню, как в плен брали. Очухался — двое из нашей роты ведут меня под руки, и много еще всякого народу идет, а кругом немцы. Загнали за колючую проволоку, ни жрать не дают, ни пить. Тут, дней через пять-шесть стали выкликать, кто откуда родом. Смотрю: как из казаков, так в сторону. Ну и меня тоже. Отделили от других, стали агитировать, чтоб, значит, перекинуться на сторону немцев. Многие так и с радостью. И нас, которым и так плохо и этак не хорошо, затянуло вместе со всеми. Потом поделили по округам, станицам и хуторам. Вот и вся история. Чтоб перекидываться на сторону немцев, таких мало было, остальные свою думку имели.

— И какая ж думка у тебя по этому случаю? — спросил Степан Аникеевич.

— Пока пусть все идет, как идет, а при случае дать деру — и к своим.

— Еще неизвестно, как свои встретят, — вставил отец Петра Гурьян Емельянович.

— Как встретят, так и встретят. Ничего. Тикать надо, пока руки в крови своих полчан не осквернил, — твердо вымолвил Степан Аникеевич. — Сегодня же ночью и тикать.

— Куда тикать-то? — забеспокоился Гурьян Емельянович. — Поймают — и к стенке.

— Тикать надо на Куртлак. Там по меловым обрывам пещеры имеются. Там затаиться, а потом оттуда махнуть за Дон.

— Долго ль там просидишь-то, в этих пещерах? — засомневался отец Петра. — Да и немец кругом. И таких, как Закутный, в каждой станице и на каждом хуторе хватает. И не только из хохлов или иногородних, из своих тоже. Митька Рыбалкин — он к немцам со всей душой. А ведь Рыбалкиных не кулачили, в чести у советской власти ходили, сами других кулачили. Опять же, семилетку закончил, грамотный, в комсомоле состоял…

— Мало ли кто состоял, — отмел все эти рассуждения Степан Аникеевич. — Не об них голова должна болеть, а об общей пользе. Казаки завсегда были государевыми людьми, на том и стоять надо.

Скрипнула калитка, кинулась к окну Полина, тихо вскрикнула:

— Энтот, что приходил, опять идет! А с ним еще двое…

 

Глава 19

На ночь глядя, стали вызывать в управу всех казаков, не взирая на возраст. По домам ходили приезжие, а с ними кое-кто из хуторских. И даже из вчерашних красноармейцев, успевших переодеться в казачью форму. В кабинете председателя хуторского совета, за его столом, сидел есаул Светличный, который выступал на митинге, точнее сказать, на общем сходе, рядом с ним молчаливый немец в черном, — тот, что пониже и поплотнее. Всех тут же, в соседнем помещении, свидетельствовали русский и немецкий врачи, стариков отсеивали, наказав, чтобы они присматривали за молодыми и следили, как бы кто не сбежал, и наутро явились к правлению вместе с ними.

Следили там или не следили, а только наутро не досчитались одиннадцати человек. В их числе и шестерых бывших красноармейцев. Еще через какое-то время стали сгонять на площадь весь хутор от мала до велика.

Шустрый праправнук Николка уже успел разведать, что творилось на площади и зачем сгоняют туда народ.

— Многие записанные на площадь не пришли. Сказывают, что сбежали, — рассказывал он возбужденно. — Вот немцы и злятся. Сказывают, что будут вешать тетку Таисию Лопухову и дядьку Тихона Митрофанова. И будто даже родителей тех, кто бежал.

— Пугают небось, — засомневался Егор Плоткин, отец Николки. — Это ж сколько людей они повесить собираются? Это ж какая-такая добровольность при таком рассуждении? Как в девятнадцатом: хошь — не хошь, а иди? Ты как мыслишь, батя? — обратился он к Степану Аникеевичу.

— Германцы — народ сурьезный, — ответил старик. — Шутки шутить не любят. У них во всяком деле порядок.

— А что нам с их порядка? Из него хлеба не испечешь.

В калитку застучали, раздался крик:

— Всем на площадь! Шевелись давай!

— Ишь, Чубаров как надрывается, — проворчал Егор Плоткин. — Быстро он с ними снюхался. А в тридцать втором в активистах ходил по хлебозаготовкам…

— Идите, идите! — велел Степан Аникеевич. — Неча тут рассиживаться.

— А ты, батя?

— И я за вами следом.

Все вышли, остался один лишь Николка.

— А ты чего?

— Я с тобой, деда.

Степан Аникеевич, при всех своих многочисленных крестах и медалях, еще долго топтался в горнице, заглядывая то за печку, то под лавки. И только в сенях нашел то, что искал: старую, плетеную из тонких ремешков плеть, высохшую от времени, облепленную паутиной и пыльной бахромой. Плеть висела на толстом и длинном гвозде, а сверх нее такой же старый хомут, из под которого торчал лишь тонкий витой хвостик.

Высохшая за многие годы плеть была легкой, почти невесомой. Степан Аникеевич махнул ею раз и другой, вздохнул и, выйдя из дому, сунул ее в бочку с позеленевшей, протухшей водой.

— Деда, зачем тебе плеть? — уже не впервой спрашивал у него Николка.

— Плеть-то? Как же без плети? Такое дело, что без плети казаку нельзя.

— Эй, дед! Шагай давай на площадь! — крикнули с улицы. И пригрозили: — А то силком поведем.

— Иду, иду! — отмахнулся от кричавшего Степан Аникеевич, продолжая держать плеть погруженной в воду.

Его опять окликнули.

— Эка, неймется вам, — проворчал он, вынимая плеть.

Плеть потяжелела, напитавшись влагой, хотя и не настолько, чтобы ею, скажем, погонять коня. Но не ждать же, пока тебя самого погонят взашей. И Степан Аникеевич, просунув руку в едва намокшую петлю, вышел на улицу вместе с Николкой и пошагал в сторону площади, опираясь на палку.

На площади лицом к церкви и к двум грузовым машинам, замершим перед нею, стояла молчаливая толпа. В самой церкви и в кузовах грузовиков суетились те, кого записали в добровольцы. Одни укрепляли в окнах деревянные брусья, с концов которых свисали веревки, другие — и Митька Рыбалкин в их числе, — стоя в кузове грузовика, вязали петли. С угреватого лица Рыбалкина не сходила, точно приклеенная, кривая ухмылка. По сторонам никто из них не смотрел, работу делали торопливо и неумело. Хорунжий Изотов надзирал за ними, подсказывал, но сам до веревок не дотрагивался.

Толпа, гудящая потревоженным ульем, выставила, как водится исстари, наперед стариков, нарядившихся в старинные казачьи чекмени и фуражки, с поблекшими крестами и медалями. За ними грудились все остальные. Кое-где среди моря бабьих косынок синели казачьи фуражки с красным околышем, но большинство казаков стояло с непокрытыми головами. Малые дети жались к подолам матерей, подростки держались стайками.

Степан Аникеевич протиснулся вперед, к старикам, молча занял свое место на левом фланге. Корней Будыльев, сморщенный старик с реденькой седой бороденкой, хотя годами лет на десять моложе, слегка потеснился, спросил, не отрывая глаз от висящей на руке Кошелькова плети, шамкая беззубым ртом:

— Штяпан! Эт чо ж такое делатша?

— То и делается, что глаза твои видят, — ответил Степан Аникеевич.

— Лучше б оне не видели…

— Господа казаки-и! — взвился над площадью голос есаула Светличного, оборвавший гудение толпы. — Оставшиеся на хуторе большевистские прихлебатели, продавшие душу дьяволу, запугали некоторых казаков, будто придет Красная армия и накажет тех, кто пошел служить в армию великого фюрера германской нации! В результате их преступной пропаганды несколько бывших пленных и записавшихся в добровольческий казачий корпус сбежали с хутора. Их ищут и найдут. И расстреляют, как предателей донского казачества. В этом можете не сомневаться. И нами уже выявлены большевистские агенты и шпионы, которые вели враждебную пропаганду против нового порядка. Вот они — перед вами. Таисия Лопухова! Тихон Митрофанов! Известные вам бывшие совдеповцы. Оставлены на хуторе с преступными намерениями. Приговорены к смертной казни через повешение. Гурьян Филюгин. Бывший колхозный бригадир, отец Петра Филюгина, сбежавшего с хутора не без помощи своего родителя. Сидор Квашнин — то же самое. Емельян Карпов — то же самое… Григорий Молоков…

По мере того, как есаул Светличный выкликивал фамилии, людей по одному вводили по сходням в кузова грузовиков, ставили под торчащий из окна брус, надевали на шею петлю. И когда ввели последнего, восьмого по счету, Степан Аникеевич вдруг тоже шагнул на крутые сходни ближайшего грузовика и стал медленно взбираться по ним, тяжело налегая на палку. Его никто не задержал. Ему даже помогли подняться. Толпа смотрела на него со страхом, не понимая, зачем он туда лезет. И приговоренные тоже, но с некоторой надеждой. Тихий бабий вой, все разрастаясь, сопровождал патриарха рода Кошельковых до самого верха.

— Я тоже хочу слово молвить, — произнес Степан Аникеевич, останавливаясь рядом с есаулом Светличным, сняв с головы фуражку. Повернувшись к хуторянам, заговорил высоким голосом: — Я хочу сказать вам, что казаки завсегда служили России. Потому как люди мы государевы, на то и предназначены. И никто… слышите? — сорвался его голос до визга, — никто не мог заставить казака служить врагам России…

Есаул Светличный толкнул старика в плечо:

— Ты что, дед, ополоумел? Что несешь? На шворку захотел?

И тут случилось неожиданное:

— Не тронь, собака! — взвизгнул Степан Аникеевич и поднял плеть.

Но Светличный оказался проворнее: он схватил старика за руку, затем толкнул его изо всей силы — и Степан Аникеевич рухнул с грузовика наземь наподобие неполного мешка с зерном, рухнул почти что головой вниз, издав нечеловеческий звук, затем распластался всем туловищем, точно у этого туловища не было костей, и только после этого упали его ноги, дробно стукнув по натоптанной земле сапогами.

— Провокатор! — вскрикнул Светличный, дергая из кобуры револьвер. — Большевик! Повесить вместе со всеми!

Толпа загудела.

Немецкие солдаты в оцеплении заклацали затворами винтовок.

Взревели моторами тупорылые грузовики. Тронулись, разъезжаясь в разные стороны.

Завыли бабы.

Закачались в петлях повешенные.

На другой день добровольцы двинулись своим ходом в Миллирово, откуда будто бы повезут их в Новочеркаск, где должны формироваться добровольческие казачьи части. И в тот же день началась реквизиция излишков зерна, овец, кур и прочих съестных припасов на нужды германской армии и добровольческого казачьего корпуса. А спустя малое время стали хватать подростков и отправлять в Германию будто бы для обучения профессиям и военному делу. Схватили двенадцатилетнего Николку и девятилетнего Васю. Завыли, зажимая рты концами головных платков, бабы, провожая своих кровиночек в неизвестность, молча смотрели в землю старики.

Повешенных и старика Кошелькова похоронили на кладбище за выгоном только на четвертый день. Все это время Степан Аникеевич так и лежал в ногах у повешенных в изломанной позе, разве что кто-то в сумятице успел сложить на его груди большие почерневшие руки. Кладбище было разворошено снарядами и минами, переломанные кресты, оградки и надгробные плиты валялись как попало. Хоронили поздним вечером, привезя гробы на ручных тележках. Провожатых было немного. Уже в темноте выпили за упокой и вернулись на хутор, разбрелись по своим куреням, прислушиваясь к далекому гулу орудий.

 

Глава 20

Деревня Третьяковка стоит на левом берегу реки Чусовая, в четырех верстах от села Борисово, — это если идти по дороге вдоль реки. Берег здесь тоже высокий, но не такой крутой, как правый, и точно так же, как борисовский, полого спускается к воде. Деревенская улица из десятка дворов упирается в реку, и две рубленые избы, стоящие по обе стороны от нее, застыли на берегу, будто когда-то собирались вплавь перебраться на ту сторону, да отчего-то не решились. Остальные, следовавшие за ними, в испуге разбежались кто куда, не соблюдая порядка, и самая последняя изба, изба хромоногого Кондратия Михайловича Третьякова, стоит на отшибе, не зная, то ли в лес ей податься, чернеющий за широким полем, засеянным овсом пополам с горохом, то ли оставаться на месте. Видать, когда избы бежали к реке, спасаясь от какой-то напасти, изба Третьяковых отстала, доковыляла еле-еле до того места, где теперь стоит, и притаилась среди кустов черемухи, выглядывая из-за них одним подслеповатым оконцем: мол, вы там как хотите, а я еще посмотрю.

А на другом берегу Чусовой, за густым елово-пихтовым лесом, расположились избы другой деревни, Зареченки, — это, надо думать, те избы, которые перебраться через речку успели. Река окружает Зареченку с трех сторон, но деревня близко подходить к воде опасается, поэтому остановилась в глубине полуострова, и над лесом видны одни лишь дымы из труб, да и то в морозный день и если хорошо приглядеться. Тогда кажется, что над синим лесом поднимаются белые грибы-поганки на тонких ножках — зимние грибы.

Зареченка расположена на полпути между Третьяковкой и Борисово, и если кто-то отправляется пешим порядком в сельсовет или в правление колхоза, в сельпо или еще по какой надобности, то этот путь вдвое короче, чем по дороге вдоль реки. Зато на этом пути две переправы, и когда на том берегу привязана лодка, это значит, что кто-то отправился по делам коротким путем. А на телеге туда не проедешь: брода здесь нет, река глубока и стремительна, хотя и не шибко широка.

Изба, в которой поселились мы: я, папа, мама и Людмилка, предпоследняя. Напротив никаких изб нету: все остальные — ближе к реке. Изба большая, из двух половин. На одной половине живем мы, на другой хозяева: дед с бабкой. Дед похож на Деда Мороза: бородатый и волосатый, а бабка — на Бабу Ягу: у нее даже нос крючком и бородавка над верхней губой. При этом она все время что-то бормочет. Мама говорит, что они куркули, у которых даже снега среди зимы не выпросишь.

На нашей половине большая русская печка, между стеной и печкой, почти под потолком, устроены полати. Я сплю на полатях, Людмилка на печке, а мама с папой в отдельной комнате, на кровати с блестящими шарами, там же стоит комод и висит большое зеркало.

Чтобы попасть на нашу половину, надо пройти через сени, где выстроились в ряд кадушки и лари, на стенах висят косы и серпы, хомуты и всякие веревки. Из сеней тяжелая дверь ведет в овчарню и коровник, по утрам оттуда слышится цвиканье молочных струй о стенки подойника, но я не помню, чтобы бабка приходила на нашу половину с молоком или с шанюшками, как приходила частенько тетя Груня.

На нашей половине четыре окошка, между рамами узкие деревянные корытца, в корытцах стоят солонки с серой солью и лежат дохлые мухи. В два окошка видны старые липы, за ними луг и озеро вдали, в другие два — изба Третьяковых, поле и лес. Лес такой темный и плотный, как забор из штакетника, что в него не войти, а если войдешь, то не выйти.

Мама разрешает нам гулять возле избы или на лугу под старыми липами, которые хмуро смотрят на наш дом и всё чего-то ждут и ждут, только непонятно, чего.

За этими липами начинается спуск к озеру. Озеро маленькое, но это сейчас оно такое, а когда мы приехали в Третьяковку, была весна, озеро выпило много воды из Чусовой и подступило к самым липам, а Чусовая отдыхала в этом озере, как тот длинный и толстый уж, который проглотил большую лягушку. Потом река утекла в дальние страны, озеро осталось одно-одинешенько, вокруг него выросла высокая трава, в траве ходят журавли и ловят лягушек, а на берегу стоят белые цапли на одной ноге и смотрят в воду, где плавают маленькие рыбки.

Мама строго-настрого запретила мне ходить к реке и озеру, потому что в реке я могу утонуть, а вокруг озера болото, в котором живут гадюки и ужи. Но по этому болоту бродит старый мерин по кличке Бодя, ест траву и совсем не боится гадюк и ужей. Он такой же добрый, как и дядикузин Серко: его можно потрогать за морду и он с радостью берет из рук траву, потому что не надо наклоняться. Но больше всего Бодя любит черный хлеб с солью. Мама сама давала мне хлеб и водила меня к Боде, чтобы мы подружились, потому что он ходит везде, даже подходит к нашему крыльцу и может стукнуть меня копытом или укусить, а если мы подружимся, то он не стукнет и не укусит. И мы подружились. Теперь Бодя, завидев меня, тоненько игогокает, чтобы я подошел к нему и дал хлеба с солью, потому что сам он подойти не может: его передние ноги связаны толстой веревкой. И журавли с ним тоже подружились: они ходят вокруг и заглядывают ему под брюхо, но Бодя машет хвостом туда-сюда, попадает по журавлю, тот сердится, хлопает крыльями и кричит: «Кры-ку-кры!» — А по самому Боде прыгают какие-то птички и ловят мух и слепней.

В Третьяковке живут совсем другие люди — не такие, как в Борисово. И мальчишки с девчонками здесь тоже не такие. Они все светлоголовые, глаза у них тоже светлые, будто они все братья и сестры и у них одни и те же родители. Даже лица у них совсем не загорелые, а белые-пребелые. И многие — с конопушками. Хотя Третьяковка — деревня маленькая, детей здесь много, поэтому ее называют Америкой. Наверное, потому, что Америка — это такая страна, где тоже много детей.

Когда мы приехали в Третьяковку и я первый раз вышел на улицу, меня окружили со всех сторон и стали дразниться:

— Жид, жид, жид! По жердочке бежит! Упал, перевернулся, в болоте захлебнулся!

— Я не жид, — говорю я. — Я — русский.

— А вот и нет! А вот и нет! — особенно старательно дразнятся девчонки. — Вы от войны сбежали.

Я бы, конечно, будь мальчишек один или двое, полез бы драться, но их штук десять, и среди них очень большой мальчишка, года на два-на три старше меня, — Толька Третьяков. Он, правда, не дразнится, но и не мешает другим.

Мне ужасно обидно, хотя я толком не знаю, что такое жид и почему быть жидом плохо и даже стыдно. Это, наверное, что-то вроде черта, которого я рисовал давным-давно у дедушки Василия. Дядя Кузьма, который остался в Борисово, иногда, бывало, запрягает Серко, тот мотает головой, потому что не хочет запрягаться, и дядя Кузьма кричит на него сердито:

— Ну, черт, балуй!

А тетя Груня ему выговаривает:

— Кузя, опять ты нечистого поминаешь. Вот накличешь беду, прости господи. — И крестится и вздыхает: так ей жалко своего дядю Кузьму.

Что такое черт, я знаю: в сказках про чертей говорится, что они делают все самое плохое, утаскивают людей в ад и жарят их там на сковородках. В одной книжке нарисован черт, который сидит на мужике и погоняет его плеткой. А вот что такое жид, я до сих пор не знаю.

Я помню, что про тетю Сару, которая осталась в Ленинграде и у которой была кошка Софи, взрослые говорили, что она жидовка, но говорили тихо, и никто ее не дразнил. А когда я пытался узнать, почему она жидовка и что это такое, взрослые начинали вести себя как-то не так, на вопрос не отвечали и сразу же заговаривали о чем-нибудь другом. Правда, не крестились, как тетя Груня. А тетя Сара такая же тетя, как и тетя Лена и другие тети, но ее почему-то все в нашем доме не любили.

Однажды я подошел к тете Саре, когда она сидела на лавочке возле дома, держала на руках свою рыжую Софи, курила папиросу и была такая скучная, как моя мама, когда папы не бывает дома. Я вежливо поздоровался и спросил:

— Тетя Сара, а почему вы жидовка?

Тетя Сара поперхнулась дымом, закашлялась, лицо ее покраснело, и она как закричит на меня:

— Ах ты, маленький негодяй! Ах ты, мерзавец! Да я тебя за это… я тебе уши поотрываю!

Я испугался и убежал. А тетя Сара еще долго кричала какие-то непонятные слова и грозилась вывести моих родителей на чистую воду. Наверное, это очень нехорошее слово: «жидовка», если тетя Сара так ужасно расстроилась.

И мама моя тоже после этого расстроилась, узнав от меня, почему так раскричалась тетя Сара, и велела мне не подходить к ней и ни о чем ее не спрашивать. Тетя Сара и потом еще кричала, уже на кухне, и тоже обзывалась, но я не разобрал, какими словами. Однако никто на кухню не вышел и с тетей Сарой не стал разговаривать. Она покричала-покричала и ушла в свою комнату. А я с тех пор никогда к ней не подходил, ни о чем ее не спрашивал и старался тихонько прошмыгнуть мимо, чтобы она меня не заметила и не поотрывала мне уши.

Но это было ужасно давно, когда я был совсем маленьким, жил в Ленинграде в деревянном таком доме, покрашенном желтой краской, а рядом была школа, а во дворе школы стояли зенитки. А местные мальчишки и девчонки про это ничего не знают, поэтому и дразнятся.

Я бегу в избу к маме, а вслед мне несется:

— Жид испугался и обос…ся. Бежал, бежал, в свое г…о же и упал.

Я врываюсь в избу и жалуюсь маме:

— Они меня жидом дразнят! Скажи им, что я русский.

Мама успокаивает меня, гладит по голове, а когда меня жалеют, у меня почему-то начинают течь из глаз слезы, хотя я очень креплюсь.

— Не обращай на них внимания, сынок, — говорит мама. — Они глупые. Они ничего не понимают. Ты самый настоящий русский, потому что и папа у тебя русский, и мама тоже русская. Это и в твоей метрике записано, и в паспорте у меня и у папы.

— А ты покажи им паспорт, — настаиваю я.

— Это бесполезно, — говорит мама печально. — Они все равно ничего не поймут.

— А почему они говорят, что мы от войны убежали?

— Потому, что там убивают, что воюют только дяди, а детям там опасно.

— А папе тоже опасно?

— Папа у нас болеет, — сказала мама. — Больных в армию не берут.

Я гуляю один или с сестренкой возле старых лип, строю из щепок и палочек домики, которые Людмилка тут же ломает, вспоминаю Сережку Землякова и Тамару: с ними было хорошо. Деревенские мальчишки и девчонки гуляют стайкой, играют за околицей в лапту, в прятки, в казаки-разбойники, ходят, куда хотят, даже к озеру, таскают с поля еще зеленый горох. Нас они к себе не приглашают, я к ним не напрашиваюсь, хотя мне с Людмилкой скучно, неинтересно.

Вскоре мама пошла работать, а через какое-то время и папа. Теперь у нас стал появляться настоящий хлеб, а не из высевок, и даже картошка. Нас с Людмилкой по утрам мама отводит к бабе Анисье, которая живет почти возле самой реки. У бабы Анисьи своих маленьких внуков — целых восемь штук, из них получился детский сад. Баба Анисья весь день возится возле печки, гремит чугунками или ковыряется в огороде. Она кормит нас раз в день, в основном вареной картошкой с молоком и хлебом, и сразу же укладывает спать. Для этого в сенях устроено что-то вроде яслей, на доски брошено сено, на сено какая-то тряпка, на тряпку вповалку укладываемся мы, сверху набрасывается огромное лоскутное одеяло, затем баба Анисья задергивает нас пологом, чтобы в ясли не пробрались мухи, велит нам немедленно закрывать глаза и уходит. Но глаза почему-то не закрываются: начинаются щипки, возня, сдавленный смех, визг и охи-ахи. Если баба Анисья застает нас за этой возней, то тут же раздает своим внукам шлепки, больше всего достается старшему внуку Федору — меня с Людмилкой она не трогает, — и внуки ее и внучки, быстро смекнув, что к чему, зачинщиками возни выставляют нас, за что им попадает еще больше.

Проходит еще несколько минут — и мы засыпаем, потому что во сне быстрее растешь.

Во все остальное время, то есть когда мы не едим и не спим, мы предоставлены самим себе, можем даже пойти к реке, но Федор, семилетний увалень с льняными волосами и светлыми глазами, следит, чтобы никто не отбивался от стаи и близко к воде не подходил. Теперь больше всего достается мне, при этом Федор выбирает момент и норовит дать ногой под зад, чаще всего без видимой причины. Я тут же оборачиваюсь и кидаюсь на него. Затевается возня, в которой принимают участие почти все внуки и внучки бабы Анисьи, и длится она до тех пор, пока мы не устанем. Только моя сестра стоит всегда в стороне, засунув в рот большой палец, и безучастно наблюдает за этой возней.

В избу мы возвращаемся вывалявшимися в песке, чумазые и сопливые, иногда с разорванными рубашками. Маме такой детский сад показался слишком опасным для нашего здоровья, да и рубашек на меня не напасешься, и она забрала нас от бабы Анисьи. Теперь мы с Людмилкой сидим дома одни-одинешеньки, мама прибегает раза два со своей работы, то есть с соседнего поля, на котором растет репа, которую надо пропалывать, которая еще маленькая и может помереть от травы, которая ее душит, потому что которая… которая… мама кормит нас, укладывает спать и уходит.

Потом начался сенокос, оттуда не набегаешься, на меня легла обязанность кормить сестренку и самого себя, то есть все делать за бабу Анисью и маму. Это оказалось не так просто, особенно с кормежкой, хотя все стоит на столе: нарезанный хлеб, молоко в кружках, каша в чугунке, завернутом в старое мамино пальто. Самое сложное — накормить Людмилку: она капризничает, размазывает кашу по своему лицу, и чуть что — в рев. А ей, между прочим, скоро пять лет. Я в ее годы был совсем не таким, то есть послушным и сообразительным, о чем мама всегда рассказывает новым своим знакомым тетям, кто еще про это не знает. Тети ахают, гладят меня по голове, иногда дают конфетку, а потом начинают рассказывать про своих детей или внуков, тоже очень послушных и сообразительных, но слушать про это скучно и неинтересно, и я ухожу в свой угол, где у меня в банке из-под чая хранятся всякие ценные ценности: обломок перочинного ножа, колесики, пуговицы и серебряный крестик без колечка, куда просовывают веревочку.

 

Глава 21

Однажды мама сказала, что завтра мы поедем в Борисово и запишемся в библиотеку. Я давно уговариваю ее поехать в эту таинственную библиотеку, о которой она как-то сама упомянула и забыла, а я не забыл, потому что теперь некому стало читать книжки, да и книжек нет ни одной: все они остались в Борисово у тети Лены.

И вот это завтра наступило.

Мама запрягла Бодю в телегу, на сено посадила Людмилку, а мы с мамой сели на скамеечку, мама взяла вожжи, сказала: «Но! Пошел!», — и Бодя пошагал по улице к реке, затем повернул налево между двумя домами и вышел на дорогу.

И тут мама дала мне вожжи и сказала:

— Ты уже большой, давай правь лошадью. Я в твои годы сено возила и снопы.

И я стал править.

Вообще-то, править Бодей совсем легко: он сам знает, куда ему идти, поэтому идет себе да идет, но если совсем им не править, он может остановиться и приняться есть траву. Поэтому надо все время подергивать вожжами и кричать громким голосом: «Но-ооо! Пошел, старый лентяй!» Боде обидно, когда его так называют, поэтому он сердито фыркает, машет хвостом и шагает без остановок.

Сначала мы ехали вдоль поля с горохом и овсом, потом поле кончилось, лес подступил к самому берегу, а в лесу притаился глубокий и широкий овраг, по дну которого течет ручей, над ручьем висит мостик, в ручье лежат большие мокрые камни, между ними плавают маленькие рыбки. Переезжать через речку надо осторожно, чтобы не свалиться в овраг, и мама берет у меня вожжи.

Переехав через овраг и поднявшись наверх, мы снова оказываемся между полем и рекой, только на этот раз поле засажено репой, у которой листья похожи на листья редьки, а сама она похожа на луковицу. Репу можно есть сырую и печеную. Печеная — она даже вкуснее. Поле заканчивается, и снова к дороге подступает лес. Река все время почему-то заворачивает вправо, а вслед за ней заворачивает и дорога. Под колесами то шуршит песок, то громыхают камушки, то стучат корни деревьев, а где-то кукует кукушка, заливаются дрозды, в кустах у реки щелкают соловьи, высоко над лесом кружит коршун и просит пить.

В лесу кричать на Бодю не надо, потому что он и сам знает, что в лесу живут волки, которые его могут съесть, поэтому надо идти скорее. Иногда он даже начинает бежать, и в животе у него булькает вода.

Людмилка, укрытая маминой телогрейкой, спит на сене, свернувшись калачиком, а я сижу рядом с мамой, держу в руках вожжи и правлю нашим Бодей.

— Ах ты, старый бездельник! — сердито кричу я, когда Бодя, забыв про волков, пытается сорвать кустик травы, кричу так, как кричал на своего Серко дядя Кузьма: — А ну давай шагай побыстрее! Чай, не картошку везешь!

Бодя сердито фыркает, потому что не умеет говорить, и снова шагает по дороге, попадая то в полосы яркого солнечного света, то в густую тень. Перед ним, чуть ли ни под самыми копытами, бегают трясогузки, ловят мух, иногда с деревьев слетают рябчики и шумно пропадают в чаще леса. Или черные тетерева смотрят на нас и удивляются, куда это мы едем. Или вдруг вдали на дорогу выбежит лисичка, вильнет хвостиком и спрячется в кустах. Или где-то в глубине леса что-то как затрещит, как ухнет — не иначе, леший. Сбегать бы туда, одним глазком глянуть. Но боязно, очень боязно. Да и мама не пустит. А вот когда я вырасту… И я кручу головой то туда, то сюда: все мне интересно, все увидеть хочется. Так бы ехал и ехал, смотрел и слушал.

Но тут послышались далекие удары: тук-тук-тук! Что там? Шайка разбойников? Лешие с водяными и ведьмами бьют в деревянный барабан? Черти мужика запрягли и погоняют? А стук все громче и ближе.

— Мам, что там стучит? — спрашиваю я шепотом.

— Где? — не поняла мама.

— Там, — показываю я рукой вперед.

— А-а, это? Это кузница. Там папа работает.

Удары все громче и отчетливее, они с каждым шагом Боди окутываются металлическими звонами: тук-дзынннь, тук-дзынннь! Мне чудится что-то огромное, черное, запрятанное среди бурелома и обросших лишайником деревьев, большая печка, вокруг которой водят хоровод ведьмы. И там мой папа. Может, его поймали черти и заставили стучать молотом, чтобы пугать прохожих и проезжих. Теперь они и нас с мамой схватят и заставят стучать и прыгать.

Странно, что мама нисколько не боится и даже, похоже, не слышит ни этих ударов, ни звонов, ни еще каких-то подвывающих звуков, наплывающих неизвестно откуда. А лес такой хмурый, такой сердитый, все ели да пихты, ели да пихты, и ни одной березки, ни одной осинки. Даже трясогузки куда-то пропали. Только издалека слышен голос кукушки, но и тот какой-то странный: ку-ку, ку-ку, а потом вдруг испуганное: кук! И всё. Будто кто схватил кукушку за хвост! Но через некоторое время опять: ку-ку, ку-ку… кук! Я замер, боюсь пошевелиться. А Бодя так громко фыркает, а колеса так громко стучат и тарахтят по корням деревьев, что не увидеть нас и не услышать нельзя. И вот уже из глубины черного леса пялятся на нас чьи-то огромные глазищи, трещит валежник под чьими-то тяжелыми шагами, кто-то сопит и клацает огромными зубами…

Но тут лес заканчивается, мы выезжаем на простор, — такой солнечный, такой веселый, что я от этой неожиданности начинаю смеяться. И подпрыгивать на передке.

— Тише ты, — говорит мама. — Сестренку разбудишь.

И тогда я начинаю икать. И никак не могу остановиться.

А слева от дороги тянется поле ржи, тоже очень солнечное и веселое, справа радостно блестит река, на берегу горбится большой сарай, но совсем не страшный, из трубы вьется веселый дымок, ворота сарая раскрыты настежь, из черной их пасти доносятся равномерные металлические удары. И, конечно, там никаких чертей и ведьм нет. Откуда им взяться? Неоткуда! Они водятся только в сказках. А вон на бревнах сидят настоящие мужики, сидят и курят. Возле сарая привязано несколько лошадей, лошади помахивают хвостами, одна из них стоит между столбами, рядом с лошадью наш папа что-то делает с лошадиной ногой.

Мы подъезжаем ближе, я весело кричу: «Тпррууу!», — Бодя останавливается, мы с мамой слезаем, идем смотреть, что делает папа.

На папе кожаный фартук, в руках у него рашпиль — это такая железка с колючками, — которым он скребет лошадиное копыто. Увидев нас, папа улыбается, — точно так, как он улыбался в Ленинграде, — и спрашивает:

— В библиотеку?

— В библиотеку! — стараюсь я перекричать металлические удары.

— Это хорошо, — говорит папа, откладывает в сторону рашпиль, берет новую подкову и начинает прибивать ее к лошадиной ноге. Лошадь сердито косится на папу кровавым глазом, по телу ее после каждого удара молотком пробегает крупная дрожь, но она терпит и не плачет.

Мы немножко посмотрели, как работает папа, сели в телегу, поехали дальше и въехали в Борисово, которое начинается совсем близко от папиной кузницы.

Борисово вытянуто вдоль реки, но не только улицей, но еще и переулками. Когда мы здесь жили, я этого не видел, потому что не знал ничего про библиотеку. Потом улица раздается вширь, и мы оказываемся на площади, где расположено сельпо, сельсовет, почта, школа, церковь, переделанная в клуб, — все сельское. Над одной из дверей церкви надпись большими буквами: «Библиотека». Приехали.

Людмилка остается спать в телеге, а мы с мамой идем в библиотеку. По этому случаю на мне новые штаны, чистая рубашка и башмаки-скороходы, которые так называются потому, что они сделаны, как говорила мама, на ленинградской скороходной фабрике.

Мы поднимаемся на каменное крыльцо, открываем дверь и заходим в помещение, похожее на магазин, только за прилавком не тетя-продавец, а тетя-библиотекарша в круглых очках. За спиной у нее на полках много-много разных книжек, от которых мои глаза разбегаются в разные стороны.

Я вежливо сказал тете-библиотекарше: «Здравствуйте!», тетя-библиотекарша тоже сказала мне: «Здравствуй, малыш!» и посмотрела на маму.

— Нам бы записаться, — сказала мама. И пояснила: — Ему читать надо, а у нас ни одной книжки.

— Это такой маленький, а уже читает! — удивилась тетя-библиотекарша. — И что же он читает?

— Сказки, — ответила мама.

— Тогда выбирай, — предложила мне тетя и показала рукой на тоненькие книжечки сказок.

Но я уже высмотрел книжку, на обложке которой в красном пламени скачет всадник с саблей в руке, а внизу написано: «Как закалялась сталь».

— Вон ту книжку, — сказал я.

— А не рано тебе?

— Нет, не рано. Я уже большой.

— Но это не сказки. Лучше возьми какие-нибудь сказки.

Я подумал, что надо сделать тете-библиотекарше приятное и стал выбирать сказки. И тут увидел книжку, на которой нарисован волосатый мужик, похожий на хозяина нашей избы, за спиной мужика растет яблоня с яблоками, под яблоней лежат два буржуя, и написано большими буквами: «Сказки». И еще, буквами поменьше: «Салтыков-Щедрин».

— И вот эту, — сказал я, очень боясь, что тетя-библиотекарша не даст мне сразу две книжки.

— Но это совсем не те сказки, какие надо читать детям, — сказала тетя и поправила свои очки. — Это сказки для взрослых.

— Ну и пусть, — упрямо не соглашаюсь я. — Я такие сказки тоже люблю.

И тетя-библиотекарша дала мне обе книжки. Только сперва что-то долго писала на листочке бумаги, потом протянула мне этот листочек и сказала:

— Распишись.

Я знал уже, что означает это слово, потому что мама еще вчера сказала, что мне придется расписываться. И мы вместе с ней поупражнялись расписываться: сперва мама расписывалась, потом я, стараясь, чтобы моя роспись походила на мамину. И я расписался на тети-библиотекаршиной бумажке: «Ман… — а дальше все такие закорючки, закорючки и хвостик».

Тетя-библиотекарша похвалила мое расписывание и дала мне книжки. Так я стал читателем.

Мы вышли из библиотеки и поехали к дяде Кузьме и тете Лене, чтобы проведать, как они без нас живут-поживают.

Оказалось, что очень плохо: как раз сегодня из Ленинграда пришло извещение, что дядя Коля, Тамарин и Сережин папа, пал смертью храбрых, и они теперь все плакали и очень жалели своего папу. Моя мама тоже принялась плакать вместе с ними, Людмилка заплакала, потому что она всегда плачет, когда рядом кто-то плачет, а я никак не мог заплакать, потому что… потому что как же плакать, если дядя Коля не умер, а «пал смертью храбрых»? Этого я понять не мог.

Мы вышли с Сережкой из избы, сели на завалинку. Я подумал-подумал и подарил Сережке монетку в десять копеек, которую нашел возле библиотеки. Он вытер рукавом глаза и сказал:

— Вот вырасту и всех немцев поубиваю за своего папу.

— И я тоже, — сказал я. И добавил, вспомнив, как Добрыня Никитич дрался со Змеем Горынычем: — Мы возьмем вот такущие палицы и как начнем гвоздить их по головам, как начнем…

— Ружье надо, — сказал более практичный Сережка. — Из ружья лучше: спрятался в кустах, он тебя не видит, а ты его тах-та-тах — и нету. Как дядя Кузьма тетерева.

Я подумал, что из ружья, может быть, и лучше, но палицей надежнее, однако возражать не стал: все-таки это не мой папа пал смертью храбрых, а Сережкин.

В избе вдруг завыла тетя Лена.

— Пойдем, — сказал Сережка и потянул меня за руку.

Мы ушли с ним на берег Чусовой, сели на бревно и стали смотреть, как бежит мимо вода, как вскипают на стремнине водовороты и уплывают вдаль. Иногда вдруг выпрыгнут из воды несколько маленьких рыбок или ударит хвостом большая рыбина и по воде побегут круги. Таинственная жизнь скрывалась в толще воды, показываясь на поверхности лишь короткими всплесками.

И Сережка вдруг сказал, когда на середине вдруг плеснуло особенно сильно:

— А я знаю, как быстрее вырасти.

— Как?

— Надо съесть такой специальный гриб, который растет на горах. Только туда далеко идти надо. Я попрошу дядю Кузьму, и мы пойдем с ним на горы.

— А я? — спросил я. — Я тоже хочу пойти.

— Тебе нельзя: ты в школу в этом году не пойдешь, только в следующем. Я и тебе принесу этого гриба. Только ты никому не говори: тайна. Побожись.

— А как?

— А вот так: — И Сережка ногтем попытался вырвать себе зуб, затем сделал рукой круг возле своего лица и произнес: — Чтоб мне провалиться на этом месте! Чтоб не видать ни отца, ни матери, ни белого света. Чтоб мне боженька уши оторвал.

Я повторил все, что делал и говорил Сережка, но тут меня позвала мама, мы сели в телегу и поехали в Третьяковку. Помимо книжек я увозил из Борисова еще и тайну.

 

Глава 22

Я сидел на ступеньках крыльца и читал «Как закалялась сталь». Рядом Людмилка заворачивала в тряпочки тряпочную куклу. Мимо шел Толька Третьяков с младшим братом и сестренкой: они всегда ходят вместе. Толька остановился и стал смотреть, как я читаю, будто никогда не видел, как читают книжки. И остальные тоже.

— Про чо книжка-то? — спросил Толька, возя босой ногой в короткой штанине по траве.

— Про то, как Пашка Корчагин освободил Жухрая, а потом попал в тюрьму к белым, — ответил я, немного подумав, потому что я еще не знал, как надо отвечать на такие вопросы. И надо ли отвечать вообще, если они дразнятся и не зовут играть вместе с ними.

— А ты читаешь или просто так смотришь?

— Читаю, — говорю я с гордостью.

Толька чешет лохматый затылок и говорит:

— А почитай вслух.

Я читаю. Правда, это получается у меня не очень быстро, но и не по слогам, а по словам. Однако даже такое чтение заставляет Тольку стоять с открытым ртом.

— Сам выучил? — спросил он, заглядывая в книжку.

— Мама научила.

— А моя мамка неграмотная, — признался Толька. — Митька грамотный, брат мой, но он не учит: лоботряс, — добавляет он и оглядывается.

— А ты в школу разве не ходишь?

— Ходи-ил, — машет рукой Толька. И поясняет: — Не способный я к грамоте. На другой год остался. А тятька сказал, что и без грамоты прожить можно.

— Без грамоты нельзя, — не согласился я.

— У меня тятька тоже неграмотный, а живет. — И предлагает: — Айда с нами рыбу удить!

— Как? — удивляюсь я.

— Удой.

— А где уда?

— В лодке.

— Мне мама на речку ходить не разрешает.

— Пошто?

— Утону.

— А ты не тони.

— А Людмилка?

— Пускай с моими мальцами гуляет.

Мне ужасно хочется на речку удить рыбу. Я еще ни разу в жизни не удил рыбу и даже не видел, как это делается. Но — страшно ослушаться маму.

— Айда, айда! — подбадривает меня Толька. — Не утопнешь.

Я отнес книжку в дом, вернулся, и мы пошли.

Мы шли с Толькой посреди деревенской улицы и пока дошли до речки, нас стало целая ватага. И никто не дразнился. Мы спустились к самой воде, там плавало много лодок, привязанных к колышкам, чтобы река не утащила их в дальние страны. Мальчишки стали забираться в лодки, насаживать на крючки червяков и забрасывать этих червяков в воду. Толька дал мне уду — длинную вицу с ниточкой и крючочком — и показал, как одевать на крючок червяка. Червяк, однако, надеваться никак не хотел, он старался уползти, вонял навозной кучей и был такой противный, что мне совсем расхотелось удить рыбу.

— Эх ты! — сказал Толька. — Червя надеть не умеешь. А еще городской.

Он натянул червя на крючок, как на ногу натягивают чулок, забросил его в воду и дал мне уду.

— Держи, — сказал он. — Как только клюнет, так подсекай.

— А когда клюнет? — не понял я.

— А как только поплавок мырнет, так и дергай.

Время шло, а оно все не клевало и не клевало. И у Тольки тоже. И ни у кого не клевало.

— Надо рано приходить, — сказал Толька. — Она счас на глубину ушла, вечером снова выйдет наверх. — И вдруг как заорет: — Подсекай давай! Го-ород!

Я дернул уду, что-то на том конце тоже дернуло и потянуло. Толька перехватил у меня уду, стал вываживать и выводил большущую рыбину — с мою ладонь! И даже больше. Он снял ее с крючка и бросил на дно лодки, где хлюпало немного воды, и сказал так, будто это была не рыбка, а какая-нибудь козявка:

— Мелюзга.

Рыбка плескалась на дне лодки, металась, но нигде никакой дырочки не было, чтобы она смогла уплыть в свою речку. Мне стало жалко рыбку, но отпускать ее не хотелось, а хотелось сперва показать маме, а уж потом, может, и отпустить.

Больше ничего не клюнуло, мы оставили уды в лодках и поднялись наверх. Я раза два оглянулся, потому что мне было жалко мою рыбку: кто-то придет, возьмет ее и сварит из нее уху. Но никому мою рыбку жалко не было, и я подумал хорошенько и тоже перестал ее жалеть.

Теперь путь наш лежал к озеру. Туда мы шли еще большей ватагой — со всей малышней и девчонками. Даже моя сестренка шла вместе с нами. Но скоро она стала хныкать и канючить, чтобы мы вернулись домой, а то она скажет маме, что я ходил на речку.

Я остановился в растерянности. И все остановились.

— Ты чего, — сказал Толька, подходя к Людмилке. — Ябедничать? А крапивы не хочешь?

О, Толька не знал моей сестренки! Она вдруг вся посинела, рот ее перекосило, и она как заревет, как заревет, да так громко и противно, что из травы вылетел чибис и полетел на другую сторону озера, жалобно спрашивая:

— Чьи вы? Чьи-чьи-чьи?

— Пойдем, — сказал я, беря Людмилку за руку, и она тотчас же перестала плакать и показала Тольке язык.

И все равно вечером Людмилка рассказала маме, что я ходил к реке и к озеру.

— Я же тебя просила, Витюша, — говорила мама жалобным голосом. — Ну что я буду делать, если с вами что-то случится? Хоть ложись и помирай. Придется ставить тебя в угол.

Я поворачиваюсь и молча иду в угол, за печку, потому что мне совсем не хочется, чтобы мама легла и померла.

Вскоре за печку пришла и мама, села на лавку рядом со мной и сказала, что она совсем не хотела ставить меня в угол, а хотела, чтобы я ее не огорчал. И стала гладить меня по голове, а когда меня гладят по голове и жалеют, я плачу. Хотя совсем этого не хочу. Оно получается как-то само собой.

Потом пришел папа. Он уже четыре дня ходит очень печальным оттого, что дядя Коля Земляков пал смертью храбрых. Поев картошки в мундирах с кислым молоком, папа вышел во двор, сел на завалинку и закурил самокрутку. Он курил, печалился, а я сидел рядом и тоже печалился, потому что маленький и не могу пойти на фронт воевать с гитлеровскими фашистами.

— Пап, а почему, когда смертью храбрых, тогда плачут? — спросил я осторожно, потому что папа может рассердиться, что я мешаю ему печалиться.

— Подрастешь, тогда и узнаешь, — сказал папа. Подумал хорошенько и пояснил: — Храбрых или не храбрых, а человека все равно нет.

В это время прямо над нами со свистом пролетела стая уток-чирков, сделала круг над озером и села на самую его середину.

— Вот что, — сказал папа. — Пойдем-ка к Третьяковым и попросим у них ружье. Может, удастся подстрелить утку.

— Пойдем, — с готовностью согласился я. — А они дадут?

— Дадут: я сегодня Кондрату ось выковал для телеги.

И мы пошли.

Я еще ни разу близко не подходил к избе Третьяковых: и дядя Кондрат, которого на деревне зовут Хромым Кондратом, казался мне слишком сердитым, и Митька Третьяков каким-то неправильным лоботрясом, и даже мама Тольки Третьякова, тетя Гриппа, тоже казалась мне сердитой теткой, а уж бабка их, по прозвищу Третьячиха, очень была похожа на нашу хозяйку, то есть ведьма ведьмой. Да и сама изба их выглядела совсем не так, как другие избы: низкорослая и кривоватая.

Я шел рядом с папой, держа его за руку. Мы обогнули кусты черемухи и бузины, прошли немного вдоль забора, подошли к калитке. За забором виднелся крытый навес, под навесом сложены колотые поленья, крылечко низенькое, всего в две ступеньки, за избой коровник, за коровником огород. По двору ходят гуси и куры, у забора стоит телега, на телеге сидит Толька, рядом с ним его младшие брат и сестра, на крыльце дед Третьяков чинит валенок, а Хромой Кондрат тюкает топором на затюканной колоде.

Откуда-то выскочил Морозко, такая белая собака с черным носом, и залаял на нас с папой, но не очень сердито, потому что мы не разбойники и живем рядом.

— Вечер добрый, — сказал мой папа, когда мы вошли в калитку, и Морозко перестал лаять.

Я тоже сказал «вечер добрый», хотя и не так громко. И дед, и Хромой Кондрат, и Толька тоже сказали «добрый вечер».

— Я к тебе, Кондратий Михалыч, — произнес мой папа, подходя к Толькиному отцу. — Просьба у меня к тебе: не дашь ли ружьишко уток пострелять, а то на одной картошке… сам понимаешь…

— Пошто ж не дать, — сказал дядя Кондрат и воткнул топор в затюканную колоду. — Дать-то можно, да патронов нетути. Митька, лоботряс этакий, все патроны пожег, ни одного не осталось. А нонче, сам знаешь, ни пороху, ни дроби, ни тебе пистонов — ничего в сельмаге нету. Такая вот хреновина.

— Да, конечно, — сказал мой папа и еще больше опечалился. — Война, ничего не поделаешь.

— То-то и оно, что война, — согласился дядя Кондрат, поглядел-поглядел на палку, которую тюкал топором, и пошел в коровник.

— Пойдем, сынок, — сказал мой папа, взял опять меня за руку, и мы вышли со двора.

Мне стало так обидно за моего папу, который отковал Хромому Кондрату эту самую штуку для его телеги, а тот не дал папе ружья.

— Врет он, па, — сказал я. — Толька говорил, что у них патронов — завались. И пороху, и дроби. Куркули они, у них снега среди зимы не выпросишь, — убежденно добавил я мамины слова, хотя мне не было понятно, зачем среди зимы просить у кого-то снег, когда его и так везде полным-полно.

Но папа был такой печальный, что даже не мог говорить. Потом он все-таки сказал:

— Ничего, сынок, мы уток и без ружья добудем.

— А как?

— Придумаем что-нибудь: голь на выдумку хитра.

— А мы — голь?

— Получается, что так. Впрочем, сейчас почти весь народ — голь перекатная.

— А что народ выдумывает?

— А все. Нет колеса — колесо выдумывает, нет хлеба — замену хлебу выдумывает, нет ружья — что-нибудь вместо ружья выдумывает.

 

Глава 23

С тех пор я каждый день встречал своего папу и старался понять, выдумал он что-нибудь вместо ружья или не выдумал. И однажды он сказал:

— Ну, сынок, пойдем уток ловить.

— А как?

— Увидишь.

И мы пошли. Я без ничего, а папа с кошелкой из лыка, чтобы складывать туда уток. И пошли мы к озеру, но только не прямо, а в обход — с другой стороны. Наверное, потому, чтобы нас утки не заметили. Но они все равно заметили, потому что вдруг закрякали, побежали по воде и полетели куда-то на речку.

— Пап, а там ужи и гадюки, — предупредил я папу, когда мы вступили в густую и высокую траву.

— Ну и что?

— Укусят.

— А ты хорошенько смотри под ноги, чтобы не наступить на гадюку. А ужи не кусаются.

И я стал так хорошенько смотреть под ноги, что все время спотыкался и отставал от папы, но ни одного ужа или гадюки не увидел.

Наконец мы пришли к самому озеру, и папа стал… папа вдруг стал ловить лягушек. Я подумал-подумал хорошенько и тоже стал ловить лягушек, потому что лягушки не кусаются. У меня это получалось даже лучше, чем у папы: я маленький и лягушки меня боятся не шибко, а папу шибко, прыгают от него и быстро-пребыстро шлепаются в воду. Тогда папа сказал, чтобы я ловил, но не очень больших, а поменьше, а он будет устанавливать снасть.

Я ловил лягушек, приносил их папе, папа цеплял лягушек на крючки, привязанные к тоненьким веревочкам, а сами веревочки были привязаны к длинной и толстой, чтобы, когда наберется много уток, они ее не порвали — вот какую хитрую выдумку придумал мой папа. Нацепляв несколько штук, он забросил веревочку с железкой в озеро. Железка утонула и лягушки утонули тоже. Тогда папа вытащил веревочку и забросил ее вдоль берега. На этот раз лягушки не утонули, а стали плавать поверху, иногда нырять, но веревочки коротенькие и глубоко нырнуть не пускали. Так они и остались плавать на поверхности с растопыренными лапками.

— Пошли, — сказал папа.

И мы пошли назад.

— А когда мы будем ловить уток? — спросил я.

— А вот как они вернутся, увидят, что нас нету, сядут на озеро, увидят лягушек, захотят их съесть, тут они и поймаются.

— Вот здорово! — сказал я и тут же поведал папе, как ловил на уду рыбу и поймал одну, то есть не сам поймал, а Толька, но рыба захотела съесть моего червяка, а других червяков не захотела, поэтому вот и получается, что это я ее поймал. И тут же предложил пойти на берег, потому что рыбка эта осталась в лодке и, может быть, до сих пор плавает там в воде. И даже подросла. И мы пришли к реке, но в лодке Третьяковых сидел Митька Третьяков и ловил рыбу сразу на три уды.

— Ловится? — спросил у него папа.

— У кого ловится, а кому и так достается, — ответил лоботряс Митька.

Я заглянул в лодку и увидел там несколько черных спин и шевелящихся хвостов. И сказал Митьке:

— А тут была рыбка, которую я поймал еще давно-давно.

— Была да сплыла, — ответил лоботряс Митька. И спросил: — Вам, что, рыба нужна?

— Нет, — сказал папа. — Мы так просто — посмотреть, что ловится.

Мы посмотрели-посмотрели и пошли назад.

— Ничего, — сказал папа, когда мы отошли от берега. — Будет и у нас рыба. Вот откую крючки и будем с тобой ловить рыбу. Самую большую.

До темного темна сидел я на крылечке и смотрел на озеро, ожидая уток. И они таки прилетели. Но не видно было, чтобы плавали на том конце озера, где плавают наши лягушки, а все где-то в стороне. Потом на озеро и речку опустился туман, ничего не стало видно, и мама увела меня домой.

Утром я проснулся и стал вспоминать о том, что надо с утра что-то сделать очень важное. И вспомнил: надо пойти на озеро и забрать пойманных уток. Но оказалось, что папа уже сходил на озеро, но утки не поймались, а поймалась большущая щука — почти с меня ростом. Папа отдал эту щуку маме и ушел на работу. Мама сказала, что ей некогда возиться с этой щукой, потому что тоже надо на работу, и пусть щука пока плавает в корыте.

Я вышел в сени и увидел, что на полу в луже лежит большая и страшная рыбина, разевает зубастый рот и шевелит черным хвостом.

— Мама! — позвал я. — Она не плавает.

Пришла мама, взяла щуку за морду и сунула ее в деревянное корыто, а корыто прикрыла другим таким же корытом. Слышно было, как внутри корыт щука плещется в воде и сердито стучит хвостом.

Мама ушла на работу, Людмилка села на лавку и принялась заворачивать и разворачивать свою куклу, шлепать ее и кормить деревянной ложкой. Я походил-походил по избе, сходил в сени, поглядел на щуку, снова походил, устал, пристроился у окна и стал читать дальше про Павку Корчагина. Я так зачитался, что не заметил, как к окну подошел Толька. Он постучал в окно и поманил меня пальцем.

— А у нас в корыте щука, которая съела лягушку, которую поймал я, которую папа нацепил на крючок, которую папа снял с крючка и принес домой, которая теперь в корыте, из которой мама сварит уху, — похвастался я, выйдя из избы.

— Эка невидаль, — сказал Толька. — Митька давеча поймал вот такого вот окуня и много плотвы и язей, мамка сварила уху, я с утра ел уху от пуза и даже объелся.

Мне тоже почему-то захотелось ухи, и я проглотил слюну, хотя совсем недавно ел оладьи с топленым молоком. И тоже от пуза.

— Пойдем, — сказал Толька, — надерем из хвоста Бодьки седого волоса для уды. На седой волос лучше ловится.

— Пойдем, — сказал я, на всякий случай заглянув в окно: Людмилка все так же сидела на лавке и возилась со своей куклой.

И мы пошли к озеру, где пасся старый мерин Бодя.

Бодя увидел нас с Толькой и тоненько заржал: «И-иии-ги-ги-ги-и!» Я подумал, что надо было бы взять хлеба с солью, но вспомнил, что хлеба у нас в доме нет уже который день, потому что нет муки, из которой можно печь хлеб. Так сказала мама, и пекла оладьи из оладьиной муки пополам с высевками. Тогда я нарвал клевера с красными головками, чтобы обрадовать Бодю: он очень любит клевер с красными головками, потому что он сладкий. Мы подошли к мерину, я стал кормить его клевером, а Толька стал дергать из хвоста седые волосины.

Надрав целый пучок, Толька сказал:

— А теперь ты дери.

Я подошел к Боде сзади, выбрал белую волосину и дернул, но она не выдернулась. Тогда я дернул ее посильнее, и опять она не выдернулась.

— Намотай на руку и дергай! — сказал Толька.

Я подошел еще ближе, намотал на руку сразу три волосины и дернул со всей силы — и тут же Бодя взбрыкнул и ударил меня в грудь копытом. Я отлетел в сторону и потерял сознание.

Очнулся я потому, что Толька тянул меня за руки по лугу и ругался нехорошими словами. Грудь у меня не то чтобы болела, а я ее не чувствовал. И не мог дышать, то есть я дышал, но еле-еле, и мне казалось, что я плыву куда-то глубоко под водой, вокруг плавают рыбки, к самому носу подплывает большая щука, которую поймал папа вместо утки, и говорит:

— Чо с мальцом-то приключилось?

— Бодька копытом пнул.

— Помрет чай, — сказала щука, подняла меня вверх и понесла.

Очнулся я на кровати. Рядом сидит мама и плачет. Я хотел у нее спросить, почему она плачет, но не смог. Появился старый дядя в белом колпаке и сказал сердито:

— Его счастье, что конь не кованый, а то бы зашиб насмерть, — и стал слушать меня через какую-то дудочку.

И тут я почувствовал, что все у меня болит, и заплакал, а потом стал кашлять, болеть стало еще пуще, и дядя сделал мне укол, и я опять стал погружаться в воду, поплыл среди рыб куда-то глубоко-глубоко, потом стало темно-темно и так хорошо, как будто я не плыву, а лечу над землей, лечу и лечу…

 

Глава 24

К вечеру разразилась гроза, на землю пал короткий, но яростный ливень с градом, сменившийся долгим и холодным дождем. Гудели под порывами ветра вековые сосны, с глухим шумом падали там и сям деревья, трещали сучья цепляющихся друг за друга берез и лип, сверху вместе с дождем сыпались хвоя, листва и мелкие ветки, будто раньше положенного времени пришла ненастная осень, в то время как на дворе едва проклюнулся сентябрь сорок второго года.

В этакую-то непогоду и снялся с обжитого места партизанский отряд Филиппа Васильевича Мануйловича, уже несколько дней находившийся в глухой осаде эсэсовского карательного батальона. На совещании командования отряда было решено прорываться на северо-запад, в белорусские леса, где базировались крупные партизанские отряды и целые районы были свободны от немцев. Конечно, надо бы перейти туда еще этой зимой, но ни сам Филипп Васильевич, ни бойцы его отряда не хотели покидать родимые места, где знакома каждая просека и каждое болотце. А теперь вот приперло так, что выбирать не из чего: или гибель всего отряда, то есть всего населения деревни Лужи, или хоть частью вырваться из смертельного кольца.

Уходили, бросив обжитые землянки, уложив на два десятка телег необходимый скарб, остатки припасов, раненых, больных и детишек, а все остальное в заплечных мешках. Патронов осталось по десятку на винтовку и по рожку на автомат, да несколько гранат на всех. Ну, почти так, как в той песне про матроса Железняка. Вся надежда на непогоду да неожиданность.

Еще вчера Филипп Васильевич разослал несколько человек в разные стороны, чтобы выведать, где у эсэсовцев имеется прореха, в которую можно проскочить незамеченными, а в худшем случае — прорваться с боем. Лазутчики исходили-исползали все места, но прорехи такой не обнаружили, и Филипп Васильевич решил прорываться в сторону смоленской дороги, где каратели прочесали леса еще по весне, следовательно, их там быть не должно, а затем свернуть резко на запад. Главное, что на этом пути нет ни железных дорог, ни крупных речек, гарнизоны в деревнях либо небольшие, либо вовсе отсутствуют, да и самих деревень почти не осталось — все пожгли каратели, среди которых, поговаривали, много литовцев, латышей и эстонцев, хорошо знающих лес. В тех безлюдных лесах можно и остаться, притихнуть, пока все не угомонится, дождаться зимы, потому что дальше — на пути в белорусские леса — лежит Днепр, шоссейка и железка. Но если припечет и если очень постараться, то, бог милостив… А впрочем, там будет видно.

Филиппу Васильевичу Мануйловичу в этом году стукнуло тридцать восемь лет. Последние пять лет он председательствовал в лужицком колхозе имени Семнадцатого партсъезда — уже после того, как в тридцать седьмом был арестован предыдущий председатель Иван Синица, из двадцатитысячников, присланный в колхоз из Смоленска. При Синице хозяйство обнищало, молодежь правдами и неправдами бежала из колхоза, и Филиппу Мануйловичу, к тому времени работавшему в Валуевичах инструктором райкома партии, пришлось вернуться в родную деревню и начинать все заново. И перед войной колхоз встал на ноги, расплатился с долгами, начал справляться с поставками. Кое-что оставалось и себе — и бегство из деревни прекратилось, а часть беглецов вернулась назад, не найдя для себя опоры в городе.

Перед самой войной почти всю молодежь забрали в армию, а в первые дни войны успели вычистить остальных, так что Лужи сразу же опустели и притихли, на деревенской улице можно встретить лишь женщин, подростков, стариков со старухами да немногих мужиков, не моложе пятидесяти. Филиппу Васильевичу выдали временную броню и в армию не взяли. Он должен был организовать уборку урожая, эвакуацию колхозного имущества и части людей — на случай приближения фронта, и все шло к этому, но в самом начале июля сорок первого фронт встал на какое-то время по Днепру, и казалось, что это окончательно, что немец хоть и близко, но до них не дойдет.

Однако затишье длилось недолго. Немцы неожиданно форсировали Днепр, десятого июля уже были в Валуевичах. Об этом, прикатив на велосипеде, сообщил старший сын Филиппа Васильевича Владимир. Он уверял, что видел немецкие танки и машины на той стороне Студенички, речушки мелкой, но с болотистыми берегами, что танки стоят перед мостками, и солдаты что-то там делают.

— Может, это наши? — не поверил Филипп Васильевич.

— Не, батя, не наши — с крестами.

Филипп Васильевич разослал своих сынов собирать колхозных бригадиров, велел поднимать людей, гнать в лес коров и прочую живность, запрягать оставшихся от реквизиции лошадей, грузить на них самое необходимое, уводить в лес всех, оставив лишь древних стариков да старух: их-то уж наверное не тронут, — да и то лишь потому, что кто-то же должен блюсти деревню, которая без людей быстро придет в разор и упадок.

Филипп Васильевич сам смотался к мосту и некоторое время наблюдал из укрытия, как немецкие саперы укрепляют мост для прохода танков.

— Вот что, — сказал он бригадиру полеводческой бригады Ивану Половичу, сопевшему рядом. — Возьми-ка сколь надо людей из своей бригады и, как стемнеет, мост этот сожги к чертовой матери. Иначе завтра утром немец будет у нас, и мы ничего не успеем…

— А если они не уйдут? Если они всю ночь будут строить?

— А я откуда знаю, уйдут они или не уйдут! — взорвался Филипп Васильевич. — Придумай что-нибудь.

Иван в конце двадцатых служил в Красной армии, и как раз в саперных войсках, незадолго до войны проходил переподготовку, но в сороковом провалился под лед, простыл, получил какое-то осложнение на легкие и отсрочку от армии. Ему, как считал Филипп Васильевич, ничего объяснять и советовать не нужно: сам все знает. Но положение было такое, что саперных знаний оказывалось маловато, и председатель колхоза, нахмуря свой квадратный лоб, посоветовал:

— Завали дорогу на спуске к Студеничке: там деревья сами, почитай, валятся, только корни подрубить… Давно уж надо было их свалить, пока кого не придавило, а теперь в самый раз будет.

Но немецкие саперы на ночь все-таки ушли в Валуевичи, и Иван Полович со своими людьми почти готовый мост сжег и дорогу деревьями завалил тоже.

К удивлению Филиппа Мануйловича не все лужевцы согласились покидать свои дома и бежать в леса, где манной небесной не пахло.

— Чего бежать-то? — говорил, набычившись, Егор Ивашкевич, мужик темный и необщительный, хотя других претензий к нему у председателя колхоза не имелось: работал, как и все, не лучше и не хуже.

— Как это чего? — не понял Филипп. — Ворог же идет лютый, аль не слыхивал, что он в других местах вытворяет?

— Слыхать-то слыхал, а только все это враки. Я немца по Первой мировой помню: народ культурный, берут, конечное дело, себе на пропитание, так свои берут еще больше. А своих баб да ребятишек тащить в леса на погибель не дам. Тут переждем, чем кончится.

— А если начнет насильничать, тогда что? Тогда будет поздно локти кусать.

— Ничего, мы беспартийные, это тебе надо их бояться, а нас им трогать резону нету.

— Ну, смотри, Егорша, как бы потом не пожалеть. Наши скоро возвернутся, что им скажешь? Жил, мол, такая-этакая, рядом с германцами, потчевал их хлебом-солью. Так, что ли?

— Это как получится, председатель. А меня ты не неволь.

И еще несколько семей бежать в лес отказались.

В лесу, верстах в пяти от Луж, на широком взгорке, поросшем вековыми соснами, вырыли землянки, часть глубокого, но узкого оврага замостили сосновыми плахами и перекрыли навесом для скота и лошадей, по ночам, а иногда и днями, убирали хлеб со своих полей, рыли недозрелую картошку и свеклу, и ни о каком партизанском отряде не помышляли: и воевать некому, и оружия — две берданки да револьвер, а более всего — надежда, что Красная армия вот-вот соберется с силами и погонит немца назад. Но время шло, фронт уходил все дальше на восток, прибивались к лужевцам окруженцы и беглецы из концлагеря, что расположился на окраине Валуевичей, стали доходить слухи о партизанских отрядах, действующих на дорогах, сидеть и далее сложа руки не позволяли ни совесть, ни партийный долг, да и оружие стало появляться: пацаны шныряли по местам минувших боев, приносили винтовки, патроны, даже пулемет «максим» приволокли, и удержать их было невозможно. Тогда Филипп Васильевич разбил народ на четыре взвода — два хозяйственных из баб и стариков, два боевых — из мужиков, окруженцев и подростков, взводы разбил на пятерки и десятки, назначил старших, стал обучать ратному ремеслу с помощью приставших красноармейцев, а дальше дело само указало, как себя вести.

Для начала — уже в сентябре — устроили засаду на немецкий обоз, побили десятка полтора фрицев, разжились оружием и лошадьми, но немцы каким-то образом пронюхали, кто нападал и откуда, — не иначе кто-то из своих, оставшихся в деревне, донес, — и через пару дней каратели неожиданно появились недалеко от лагеря. Бой был недолгим и бестолковым, потому что ни опыта боев у отряда не было, ни умения такой бой организовать. Спасло знание леса да наличие лошадей, но не всех спасло, далеко не всех. Потерял в этом бою Филипп старшего из своих сыновей-подростков Володьку, старшего брата Андрея, племянника и сестру своей жены и еще полтора десятка односельчан. В том числе и Ивана Половича. Пришлось бежать, бросив почти всех коров и прочую живность, в самую глушь Монастырского леса, петлять, уходя от преследования, долго приходить в себя после учиненного немцами погрома.

Через несколько дней вернулся Филипп Васильевич с двумя десятками бойцов на старое место… Перед ними открылся обуглившийся лес, взорванные землянки, трупы коров и овец, валяющиеся по всему лагерю, трупы мужиков, женщин и подростков, привязанные к обуглившимся деревьям колючей проволокой, такие же обуглившиеся, как и сами деревья. И видно было, что одних привязали уже после смерти, а некоторых — еще живыми, перед этим срезали с иных кожу ремнями, выжигали звезды, отрезали уши и носы.

Стояли лужевцы и смотрели на своих односельчан и родственников — у кого сын обнаруживался, у кого мать или жена, у кого отец или брат. Смотрели и не верили глазам своим, что такое возможно, что содеяно это человеческими руками. Это ж до какой ненависти к ним, к мирным селянам, да на их же земле, до какого озверения надо было дойти человеку, чтобы сотворить подобное. И не один ведь этим занимался, а многие и многие.

Каменели скулы и высыхали глаза, так и не пролив ни единой слезинки, до боли в ладонях сжимались кулаки. И разве что стон вырвется ненароком из чьей-то груди и тут же оборвется, задавленный.

Филипп Васильевич сам открутил проволоку, принял на руки своего сына Володьку, пошел в лес, не разбирая дороги, не зная, куда идет и зачем, пока его не остановили, не отняли сына и не положили в ряд со всеми остальными в общую могилу. Не было ни речей, ни салютов. Постояли немного над погибшими в оцепенелом молчании, забросали землей и пошли в сторону Луж, почему-то уверенные, что те, кто нападал на них и сотворил такое зверство, непременно находятся там. Или поблизости.

В сумерках приблизились к деревне со стороны леса, а деревни-то и нет: одни лишь обгорелые развалины да черные трубы, точно кукиши, торчат над пожарищем. И ни души.

Нет, потом одна душа все-таки обнаружилась: старый Митрофан Вулович, Однорукий Митрофан, бывший когда-то председателем сельского совета. Когда пришли каратели, он проверял на реке мережи, услыхал оттуда выстрелы, а потом и огонь увидел, полыхнувший до самого неба, да так и таился в прибрежных ивняках, и лишь к утру приблизился к затихшему пожарищу и никого не застал там в живых. С тех пор жил на старой мельнице, прозванной Гаврилиной, надеясь, что придет кто-то из лужевцев, и тогда он поведает об увиденном.

Теперь надо было не просто воевать, а мстить, мстить жестоко и решительно, но тонко и умно, а не как бог на душу положит. И хорошо, что ни в тот день, ни в следующий они не встретили немцев, а то бы вряд ли кто из несостоявшихся еще партизан вернулся в лагерь живым.

 

Глава 25

Филипп Васильевич шагал впереди отряда, надвинув на глаза капюшон брезентового плаща. Рядом с ним комиссар, секретарь Лужевской партъячейки, он же бывший директор школы-девятилетки Антон Перевозчиков, из Валуевичей. Шли молча, говорить было не о чем: все переговорено за долгие месяцы лесной жизни, и невмоготу по такому дождю. Впереди иногда вспыхнет слабый огонек, померцает трижды и пропадет: это разведка подавала сигнал, что все спокойно и можно продолжать движение.

Вообще говоря, столь настойчивое желание немцев уничтожить отряд Филиппа Мануйловича было для лужевцев неожиданным. Почти год они просидели на одном месте в пятнадцати верстах от пепелища родной деревни, совершая вылазки в соседние районы то за продуктами, то для того, чтобы устроить засаду на дороге, нарушить связь или сжечь какой-нибудь деревянный мост. Случалось, нападали на небольшие тыловые подразделения немцев и полицаев, но если силы оказывались неравными или отпор слишком решительным, тут же уходили в леса, петляли по болотам и буреломам, сбивая погоню со следа. При этом всем отрядом лагерь никогда не покидали, на дело уходило человек пятнадцать-двадцать, и то после тщательной разведки и изучения района предстоящих боевых действий. За эти месяцы многому научились, заплатив за учебу кровью и жизнями своих товарищей.

Филипп Васильевич был осторожен и хитер. Он не имел прямой связи с другими отрядами, действующими поблизости, и не желал ее иметь. Отчасти потому, что не видел в этом надобности, отчасти из боязни, что в чужом отряде может найтись немецкий лазутчик, который наведет на лужевцев карателей. По слухам, таким вот образом каратели установили местоположение и разгромили несколько отрядов, действовавших в районе железной дороги, а лужевцев — то ли они не очень досаждали оккупантам, то ли не пришел их черед, — не трогали. А теперь, надо понимать, этот черед пришел: каратели оцепили район Монастырских лесов, стали прочесывать квадрат за квадратом. Поначалу-то Филипп Васильевич решил, что они охотятся за каким-то другим отрядом, и особого значения этому окружению не придал, продолжая издали следить за карателями. Да и покидать обжитое место не хотелось, тем более что на гарях еще только доспевала яровая рожь, картошка не отцвела, потому что сажали и сеяли поздно: пока подготовили землю, пока то да се. Но постепенно кольцо сжималось, и скоро не осталось сомнения, что на этот раз охота идет именно на лужевцев. А главное, каратели в последнее время не уходили на ночь в села, оставляли на дорогах и просеках засады, минировали тропы, отряд стал нести потери, указывая тем самым, что он существует и каратели на верном пути.

Впереди тревожно замигал огонек фонарика. Филипп Васильевич повернулся лицом к отряду, в свою очередь помигал из рукава фонариком, останавливая движение. Тотчас же вперед выдвинулось отделение старшины Игнатовича, приставшего к отряду весной, человека бывалого и неглупого. К тому же у него в отделении два сапера, и если обнаружатся мины, так это как раз по их части.

Дождь не прекращался, непроницаемая темень окутывала лес, на фоне неба едва выделялись стволы деревьев, но больше всего помогала привычка да знание своих лесов. Это знание вело Филиппа Васильевича по более-менее чистым сосновым борам, удобным для ночного похода и маневра в том случае, если, не дай бог, нарвутся на засаду.

Саперы обнаружили на дороге мины. Значит, эсэсовцы где-то близко. Да и собака по кличке Шишка, беспородная дворняга, идущая с разведчиками, своим поведением указывала на близкое присутствие именно чужих людей, а не волков, скажем, или медведя: почуяв зверя, она жалась к ногам хозяина, Емельяна Устиновича, учуяв чужих людей — ворчала и тянула вперед.

Мины сняли и свернули с дороги в сторону. Шли до утра.

Дождь кончился, стих ветер, по умытому дождем голубому небу плыли редкие облака, подсвеченные зарей. Между деревьями расползался туман, в наступившей тишине лес полнился звонкой капелью.

Остановились вблизи лесного озера с бурой торфяной водой, в которую смотрелись угрюмые ели, опустив тяжелые мокрые лапы вдоль черных стволов, да покосившийся от времени покинутый и обветшавший монаший скит. Место дикое, человеком почти не тронутое. Отсюда начиналась цепь мелких озер, образовавшихся когда-то в русле иссякшей реки, отсюда же уходили вдаль топкие болота, прорезаемые песчаной гривой, поросшей соснами да березами. Маневр здесь затруднен, зато и окружить отряд практически невозможно, разве что устроить засаду на выходе из болот.

Туда и ушла разведка, чтобы уж никаких неожиданностей не случилось. А одно отделение вернулось по своим следам и устроило засаду — на тот случай, если каратели бросятся в погоню.

В густых еловых зарослях разожгли бездымные костры, готовили пищу, сушились, на полянах выкашивали для лошадей траву.

Филипп Васильевич собрал на берегу озера командиров взводов и отделений, чтобы условиться, как действовать в том или ином случае. После этого, выставив часовых, отряд погрузился в тревожный сон, каким спит загнанный охотниками зверь.

Филиппу Васильевичу снился сон, будто он идет по лесу и зовет своего сына Володьку, и тот откликается на его зов из-за кустов можжевельника то с одной стороны, то с другой. Филипп бежит на зов в одну сторону, а голос звучит в другом месте, более того, он все стихает и стихает, уходя в неизвестность. Филипп мечется по лесу, не зная, в какую сторону податься, понимая, что дорога каждая минута, и в то же время зная, что сына не вернуть, что он похоронен в лесу вместе с другими погибшими лужевцами, а это, видать, душа его мечется и зовет отца, не сумевшего спасти своего сына от вражеской пули. Вот уж и лес кончается, видно, как по склону холма поднимаются цепи карателей, а голос зовет именно оттуда. И тут вдруг завыло что-то и как ахнет…

Филипп Васильевич подскочил на своем ложе, устроенном под телегой и огляделся.

Во всю светило солнце. Его лучи пронзали плотную шапку леса, стекали вниз ручейками и потоками, пятная светлыми бликами бронзовые стволы сосен, заросли вереска, толокнянки и брусники. Там и сям из-под телег поднимались встревоженные головы, и Филипп Васильевич догадался, что не слишком далекий взрыв ему не почудился. И точно: со стороны покинутой ими ночью дороги бежал кто-то, размахивая руками — и это было худым предзнаменованием.

Филипп Васильевич вынес свое тело из-под телеги, крикнул:

— Тревога! Подъем! Приготовиться к движению!

Лагерь зашевелился, зазвучали голоса, заплакал ребенок, но ничто не выдало ни растерянности, ни паники, ни страха, и Филипп Васильевич с удовлетворением отметил, что люди стали другими, они привыкли ко всяким неожиданностям, их уже ничто не может напугать до состояния паники и полной неуправляемости, каковые охватили этих же людей во время первого нападения карателей на стоянку отряда. Если бы тогда им да нынешнюю выдержку и опыт, и Володька остался бы жив, и многие другие.

Подбежал Митька, двенадцатилетний сын кузнеца Савелия Сосюры, выпалил, едва переводя дыхание:

— Каратели на мину наскочили. Идут сюда, дядько Филипп!

Будто в подтверждение его слов вдали коротко пророкотал пулемет. Затем густо затрещали выстрелы, ахнул еще один взрыв противопехотной мины — и тотчас же стрельба оборвалась, вновь стало слышно, как шумят на ветру вековые сосны да кукует за озером кукушка.

Задребезжали телеги, уходя в болота. За каждой телегой несколько баб, все с винтовкой за плечами. Вот промелькнул черный платок жены Филиппа Васильевича Настасьи — не снимает траур со дня гибели сына. Рядом с ней дочь-подросток, на телеге шестилетний сын Пашка, остальные трое сынов числятся бойцами отряда, хотя младшему всего тринадцать лет, и уже принимали участие в операциях. И не у одного Филиппа так — почти у каждого.

Пропустив последнюю телегу, покинул временную стоянку и Филипп Мануйлович. За его спиной нарастала ружейная трескотня, в которую время от времени вплеталась густая пулеметная дробь.

— Значит, так, — говорил он на ходу командиру взвода старшине Ивану Брусьеву. — Как минем первую гриву, так ты со своим взводом по гриве возвертаешься назад саженей на триста. Каратели пойдут по нашим следам понизу, место там открытое, деваться им некуда: слева озеро, справа старица — в ней провалишься по самые уши. Пропусти разведку и ударь по карателям сверху, а мы с разведкой сами управимся. Постарайся их отогнать подальше, чтобы успеть собрать оружие и припасы, а уж потом иди вслед за нами. Однако один пулемет и троих-четверых лучших стрелков выдели, чтоб держали карателей на расстоянии. Нам главное — миновать озерное дефиле, дойти до Гнилого озера, а там проход завален наносным сушняком — подожжем его, пущай жарятся.

— А если они по гриве пойдут? — засомневался Брусьев.

— Не должны. Леса нашего они не знают: гривы и озера на картах не обозначены. Да по гриве далеко не уйдешь: в болото упрешься. Стал быть, пойдут по нашим следам: так вернее. Однако держи это в памяти: у немцев там чухонцы из лесников да егерей служат, один черт знает, что у этих чухонцев на уме.

К вечеру отряд вышел к отрогам Смоленской возвышенности, потеряв в стычках с карателями лишь двух человек.

Поднявшись на крутую гряду, Филипп Васильевич обернулся. Во все стороны, куда хватал глаз, простирался густой лес, похожий на застывшее в разгар непогоды море, разрезаемый там и сям извилистыми черными бороздами ручьев и речушек. Отсюда озерное дефиле почти неотличимо от остального леса, но в той стороне, где голубело сощуренное на солнце око, виднелось серое облако дыма, расползающееся к востоку: горели завалы и лес в узком проходе между Гнилым озером и Гнилым болотом. В этих болотах еще не завершилось образование торфяников, жидкая грязь, не замерзающая даже в сильные морозы, постоянно пузырится газами, в жаркие летние ночи над болотом блуждают голубые огни.

Филипп Васильевич злорадно усмехнулся: «Что, взяли, чертова немчура? Ничего, еще посчитаемся, еще отольются вам наши слезы», — погрозился он, затем отвернулся и пошел вслед за подводами, оглядывая незнакомый лес.

 

Глава 26

Перед закатом в лагерь, устроенный в глухом распадке, пришел взвод Ивана Брусьева. Бойцы притащили трофеи: автоматы, винтовки, два пулемета, патроны. Многие щеголяли в пятнистых куртках карателей, в коротких немецких сапогах и шнурованных ботинках. Привели пленного, здорового парня лет двадцати пяти, с большой круглой головой и маленькими серыми глазами. Парень был босиком и без униформы — в одном белье, правая сторона лица оплыла сизым кровоподтеком.

— Вот, — сказал Иван, показывая рукой на пленного. — Пытались впятером нас обойти с тыла, да Шишка их учуяла. Ну, мы их гранатами. Четверых положили, а этого лишь оглушило. Однако, когда мы на него кинулись, он, дьявол, очухался и давай наших мужиков таскать — втроем еле сладили. Кусался, гаденыш. Тимофею Кулыге руку прокусил. Стукнули его прикладом — только тогда и повязали… Вот тут документы, карта и еще какие-то бумаги — все собрали, что смогли, — и с этими словами Брусьев протянул Филиппу Мануйловичу офицерскую сумку.

Филипп Васильевич сумку передал комиссару, Антону Перевозчикову, велел:

— Глянь-ка, что за птица нам попалась. Да потряси его хорошенько: сколь воюем с ними, а кто они и что, толком не знаем. — Повел рукой, точно хотел определить размеры незнаемого, закончил: — Пойду, секреты проверю, а то, не ровен час… — И тут же растаял в вечерних сумерках среди сосен и елей.

Антон Перевозчиков велел посадить пленного наземь, сам устроился напротив на замшелой лесине, стал смотреть документы. Все удостоверения личности подтверждали, что карательный батальон действительно состоит из латышей, хотя документы писаны по-немецки, и печати на них тоже немецкие, но фамилии латышские, имена тоже, и приписаны латыши к легиону СС «Латвия».

Пленного, судя по удостоверению, звали Янис Круминьш.

Перевозчиков почесал заросший жесткой щетиной подбородок, покачал головой.

— Фамилия больно уж знакомая, — произнес он. И повторил несколько раз, пытаясь вспомнить, где такую фамилию слыхал: — Круминьш, Круминьш, Курминьш… Черт его знает, не помню.

Пленный сидел, вытянув длинные ноги с большими белыми ступнями, смотрел в землю, шмыгал раздувшимся носом, косил серым глазом на комиссара.

— А ты спроси у него, чего он в эсэсовцы подался? — посоветовал Брусьев. — И вообще: сам-то он что думает?

— Круминьш! — окликнул пленного Перевозчиков.

Тот поднял голову, уставился на комиссара пасмурным взглядом.

— Скажи, Круминьш, из твоих родственников никто не служил в латышских стрелках? Ну, из тех, которые за революцию сражались в России?

— Их ферштеен нихт, — пробормотал парень. И добавил: — Русски не понимать.

Взорвался Тимофей Кулыга:

— Ах ты, сука! Не понимаешь, значит? А не вы жжете наши деревни? Не вы детишек да баб в огонь мечите, как скотину бессловесную? — Кулыга топтался возле пленного, тыча ему в лицо прокушенной рукой, обмотанной тряпицей, брызгал слюной. — А вот мы тебя, чухня вонючая, поджарим на костре, тогда ты у нас все вспомнишь, тогда ты у нас не только заговоришь, но и запоешь…

Пленный дернулся, отпрянул от Тимофея, на посеревшем его лице выступил пот.

— Я недавно в батальоне, — заговорил он торопливо по-русски, лишь разрывая некоторые слова. — Всего год. Я еще не участ-вовал в операциях. Меня силком взяли. Не хотел я идти — заставили. Я вам все скажу. Мой дядя был в латышских стрелках. Коман-довал полком. Был комму-нистом и комис-саром. Я против немцев, я за советскую власть. — И посмотрел с надеждой на комиссара.

— Видал? Сразу русский вспомнил! — удовлетворенно осклабился Кулыга. — Это мы его еще и пальцем не тронули, а тронем — все вспомнит.

— За советскую власть, говоришь? А унтер-офицера тебе за что дали? — спросил Перевозчиков. — Вот в книжке у тебя записано: награжден «Крестом за боевые заслуги», знаками «Участник пехотных атак» и «Отличный стрелок». И воюешь уже второй год. Не против немцев же… Так что ты нам мозги не пудри, парень: они у нас пудренные.

Вспыхнувшая было надежда в глазах Круминьша потухла, он отвернулся, сплюнул кровавый сгусток, произнес угрюмо:

— Ничего я вам не скажу: все равно расстреляете.

— Расстреляем?! — вновь завелся Тимофей Кулыга, тряся седой бородою, подступая к пленному. — Ремни резать будем, на костре зажарим, падла фашистская! Смерти легкой захотел? Не будет тебе легкой смерти, гитлеровский ублюдок! Сам, вот этими руками на куски порежу! На кол посажу! За внука моего! За старуху-мать! — И, вдруг, взвизгнув, подпрыгнул и ударил ногой в лицо сидящего Круминьша.

Голова у пленного отлетела в сторону, но он усидел.

— Товарищ Кулыга! — повысил голос Перевозчиков. — Прекратите безобразие! Мы не фашисты. — И, уже спокойным голосом: — Да и что он нам расскажет? Нечего ему рассказать, потому что и сам ничего не знает. Вот тут вот, в сумке, карта есть, она нам больше расскажет. Так что, товарищ Брусьев, отведи его подальше, к оврагу… ну и — сам знаешь.

Латыша подняли, поставили на ноги, но он вдруг рухнул на колени и, давясь рыданиями, стал выкрикивать бессвязно:

— Вы не знаете… вас окружат и перебьют… я знаю проход… я выведу… только не убивайте… мать старая… болеет… не переживет… я один у нее остался…

Лицо у Перевозчикова исказилось гримасой боли. Он мотнул головой, велел хриплым голосом:

— Ведите! Чего встали? Мать у него… А у других что? А наши матери? А дети? Он нас жалел? Он нас… они… А-а, черт!

Латыша подхватили, снова поставили на ноги, дали пару тумаков, повели.

Перевозчиков торопливо закурил, принялся разглядывать карту, извлеченную из офицерской сумки, хмурил лоб, прислушивался.

Лишь через полчаса стукнул вдалеке приглушенный выстрел, будто кто-то, большой и неуклюжий, наступил на сухую ветку.

Вернулся Брусьев, доложил:

— Чухонец сказал, что карательный батальон состоит в основном из немцев и хорватов, а латышей немного, только добровольцы. А командиры только немцы. Немцы же и в атаку идут во второй цепи, потому что не доверяют ни хорватам, ни латышам. Еще сказал, что нам лучше идти на восток, к Смоленску. Там будто бы потише.

— Это он потому так сказал, что думает: мы тут совсем одичали и ничего не знаем. А под Смоленском немцы давно прочесали все леса, там мало кто из наших остался. Нет, идти надо на запад, в Белоруссию. Другого пути у нас нет.

Через две недели беспрерывных скитаний по незнакомым лесам и стычек с заслонами карателей отряд Филиппа Мануйловича, на удивление благополучно преодолев все препятствия, то есть проскочив шоссейку, переправившись через Днепр и миновав железку, влился в партизанскую бригаду «Мстители», которой командовал бывший пограничник Александр Всеношный.

Бригада Всеношного, состоящая на две трети из местных жителей и на треть из окруженцев, контролировала обширную территорию, на которой располагались десятки деревень и несколько крупных сел, держала в напряжении железную дорогу в сторону Могилева, имела связь с Большой землей: лесной аэродром время от времени принимал самолеты с оружием и припасами, увозил на Большую землю раненых.

Из отряда Мануйловича сформировали роту, пополнив ее людьми до полутора сот бойцов, роте выделили участок обороны на холмистой возвышенности, перед которой простиралась болотистая низина, поросшая мелким сосняком. Рота училась вести оборонительные бои, атакам на населенные пункты, устройству засад на дорогах, минно-взрывному делу.

Всех детишек и часть женщин из отряда Мануйловича расселили по окрестным деревням. Подростки же остались при роте: и потому, что не хотели покидать своих отцов и братьев, и потому, что старшие не настаивали, полагая, что здесь они при деле и на глазах.

 

Глава 27

Над Москвой собиралась гроза.

Сперва, как обычно, в западной части неба возникло белое облако. Оно росло вверх, ширилось, наливалось зловещей тьмой. Чем ближе оно подвигалось к Москве, тем заметнее пульсировали под ее волочащимся фиолетово-синим брюхом голубые сполохи молний. Затем облако накрыло солнце, сразу же потемнело, нахохлись кремлевские башни и купола соборов, и будто послышалось погромыхивание тяжело груженого поезда, катящего по разболтанным рельсам. Налетел ветер, пригнул верхушки деревьев, зашлепали первые капли, вспыхнула молния, с треском разорвало небо, и покатил поезд под откос, ломая все на своем пути.

Сталин задернул штору и отошел от окна. Подумал: «Самые ужасные вещи творятся в темноте. Не зря сперва закрывается солнце, а потом начинается вакханалия стихий».

Но досужими рассуждениями заниматься было некогда. Гроза лишь отвлекла на время мысли и внимание. Но она же повернула их в новом направлении: война опять принимает стихийно неуправляемый с нашей стороны характер. А все потому, что не нашлось никого, кто бы твердо и с фактами в руках смог доказать, что запланированные на весну операции принесут нам такие провалы, которые сопоставимы с провалами лета сорок первого. Даже Жуков, выступая на совместном заседании Ставки Главного командования Красной армии и Политбюро, и тот на этот раз не был столь убедительным, делая упор на стратегической обороне и, в то же время, не отвергая наступательные операции. А все потому, что очень хочет разгромить немцев в Ржевско-Вяземском мешке.

Положим, он разгромил бы там немецкие дивизии, и что с того? Что дала нам Ельнинская операция? Практически — ничего. Разве что еще один пункт в послужной список Жукова. То же самое и с Ржевско-Вяземским мешком. Спрямление фронта? А зачем? В то время как имея этот мешок, мы можем предполагать, что немцы снова пойдут на Москву именно здесь, а такое знание многого стоит. Лишившись же этого плацдарма, немцы начали бы искать другие.

Однако немцы на Москву не пошли.

И вот мы стоим перед фактом: из наших попыток освободить Донбасс, Крым и вырвать Ленинград из блокады ничего не вышло, хотя задействованы были крупные силы. Хуже того, немцы оказались сильнее, их генералы умнее наших генералов. Теперь прошлогодний фактор неожиданности получил совершенно иное наполнение: разведка наша ни к черту, анализировать сообщения зарубежной агентуры Генштаб не умеет, командующие фронтами дальше собственного носа ничего не видят, армейское командование еще раз расписалось в своей несостоятельности. Чего не скажешь о немцах. Но и у них, судя по всему, сил не так много — лишь на одно направление, южное. Привлечь туда Жукова? Пожалуй. Там как раз не хватает решительности и упорства. Тем более что наступательные операции Западного и Калининского фронтов в том виде, в каком они осуществляются, могут проводиться и без Жукова.

Сталин сел за стол, принялся набивать табаком трубку. Закурив, вызвал Поскребышева.

— Позвони в Генштаб, — приказал он. — Скажи Василевскому, чтобы прибыл сюда к восемнадцати часам.

Поскребышев молча склонил голову и вышел из кабинета.

* * *

Василевский, рослый, прямой, но уже с заметно выпирающим брюшком — свидетельством сидячего образа жизни, с открытым привлекательным лицом, стоял отутюженным столбом, через высокий лоб от переносицы упрямая складка, под глазами круги. Он только что закончил доклад о положении на фронтах и перечислял меры, необходимые для того, чтобы остановить наступление немцев на южном участке советско-германского фронта: нужны свежие дивизии, танковые корпуса, нужны самолеты, дополнительное количество боеприпасов — хотя бы для стабилизации фронта.

Ему показалось, что Сталин слушает его невнимательно, думает о чем-то своем, и он замолчал в растерянности, не зная, чем вызвана такая невнимательность.

— Вы хорошо спите? — спросил вдруг Сталин таким тоном, будто перед этим речь шла о каких-то пустяках.

— Да, товарищ Сталин, — ответил Василевский, с удивлением глядя сверху вниз на Верховного Главнокомандующего: еще сравнительно недавно тот разносил его за неспособность Генштаба предугадывать события, при этом ругался как сапожник, точно именно он, Василевский, один виноват в промахах командования Красной армии, начиная с фронтового, кончая… и, наконец, не за ним, Сталиным, было последнее слово во всех принимаемых решениях.

— Вам не Генштабом руководить! — гремел Сталин, с яростью глядя на безмолвного Василевского. — Вам коров пасти нельзя доверить! Почему ваши офицеры, которых вы отправляете на фронт для выяснения действительной обстановки, верят на слово командующим фронтами и армиями, которые и сами не знают действительной обстановки? Вы, мать вашу…, набрали в свою контору трусов и бездельников! Благодаря им вы не знаете, что творится на фронтах, а в результате мы принимаем необоснованные решения. Если мне доложат, что кто-то из ваших порученцев не побывал в окопах, а вы не приняли мер, я прикажу вешать их прямо в вашем кабинете! Мне не нужен такой… зажравшийся Генштаб и такие ублюдочные офицеры! Разогнать бездельников и трусов! Набрать новых!

И много еще чего наговорил ему Сталин. И это не впервой. Пора бы привыкнуть. Но не привыкалось. И Василевский попросил об отставке.

— На отставку не надейтесь, — отрубил Сталин. — Если и дальше будете так руководить Генштабом, пойдете под трибунал. А пока… работайте. И учтите все, что я вам сказал.

Этот разговор случился, когда немцы во второй раз взяли Ростов. И с тех пор, когда Василевский докладывал обстановку, Сталин переспрашивал:

— Ваш офицер был на передовой? Он это видел своими глазами? — И смотрел на Василевского вприщур, с недоверием.

И вдруг — как вы спите?

— Я потому вас спрашиваю, товарищ Василевский, — неспешно ронял слова Сталин, повернувшись и снова вышагивая вдоль стола, — что ваше состояние не может не оказывать соответствующего влияния на работу подведомственного вам учреждения. А ваш вид говорит о том, что вы не высыпаетесь.

— Работы много, товарищ Сталин, — попытался оправдаться Василевский.

— У товарища Сталина тоже много работы. У всех у нас много работы. Но это не значит, что мы должны только работать, забывая об отдыхе. Ваше дело так организовать работу ваших подчиненных, чтобы не приходилось эту работу делать за них самому. Вы должны направлять и контролировать их работу. Ваше дело анализировать полученную информацию и делать из нее соответствующие выводы. Вы должны быть генератором идей. Невыспавшийся начальник Генштаба, тем более если он загружен несущественной информацией и мелочной опекой, не может быть хорошим генератором идей.

— Прикажете подать рапорт с просьбой об отставке, товарищ Сталин?

— Вы опять спешите, товарищ Василевский. Я лишь поделился с вами своими наблюдениями и мыслями. Надеюсь, что вы сделаете из этого соответствующие выводы.

— Я постараюсь, товарищ Сталин.

— Вот и хорошо. Отдохните хорошенько, выспитесь и завтра же с утра отправляйтесь на юг. Я знаю, что мы отступаем и не можем сдержать немцев, которые рвутся к Волге и Кавказу. Пока все наши усилия вырвать инициативу у противника не приносят успехов. А между тем наши войска в количественном отношении не уступают противнику. Однако количество не дает нам нужного качества. Отсюда вывод: наши генералы не умеют использовать свои преимущества должным образом, а Генштаб вовремя не корректирует их действия. Нужны кардинальные меры для изменения сложившейся обстановки. Одними, даже самыми жестокими мерами, разгильдяйства и недисциплинированности в частях Красной армии не искоренить. Нужны свежие идеи, товарищ Василевский. А это уже прерогатива Генштаба. Пока же свежих идей Генштаб не генерирует. Мы по-прежнему плетемся в хвосте у событий…

Сталин замолчал и принялся раскуривать трубку. Пыхнув пару раз дымом, вернулся к неподвижно стоящему генералу.

— Я жду вас с новыми идеями, товарищ Василевский, — произнес Сталин и, усмехнувшись, добавил: — Желаю успехов.

— Я постараюсь, товарищ Сталин, — произнес Василевский, повернулся кругом и, забыв проститься, пошел к двери по ковровой дорожке.

Сталин проводил глазами его прямую фигуру до самой двери, подошел к окну, некоторое время задумчиво смотрел, как на небе рдеют в свете заходящего солнца прозрачные перистые облака. Гроза ушла на восток, с деревьев капало и на стеклах еще держались прозрачные капли… Лето было в самом разгаре. Сейчас на черноморском побережье благодать, поспела черешня, море теплое, ласковое…

Сталин прикрыл на мгновение глаза. Когда-то еще удастся попасть в Мацесту или в Сухуми, окунуться в теплую волну. Юг никогда не оказывался так далеко от Москвы, как сейчас…

Между тем положение на юге все тревожнее, и Сталин не видел пока, чем это положение можно выправить. Может быть, Василевский не подходит на должность начальника Генштаба? С уходом Шапошникова он словно утерял былую в себе уверенность и решительность. Возможно, это от возросшей ответственности. Что ж, придется подождать: пусть привыкнет, поверит в свои силы…

Сталин с сожалением отпустил Шапошникова, устраивавшего его во всех отношениях. Но старик действительно болен — и с этим ничего не поделаешь. Дело доходило до того, что у начальника Генштаба возникали провалы в памяти: он забывал о своих распоряжениях, путал фронты и командующих, не мог вспомнить иных приказов Верховного. Куда уж дальше… Однако Василевский чем-то похож на своего предшественника: мысли свои излагает четко, со Сталиным не спорит, исполнителен, но мало инициативен, дотошен, но ему не хватает широты взглядов и дерзости, присущих Жукову. И все-таки с ним легче, чем с Жуковым, который, будучи начальником Генштаба, при всяком удобном случае старался выдвинуть свою точку зрения и отстаивал ее до тех пор, пока Сталин не окорачивал упрямца.

Ничего не поделаешь, придется привлекать Жукова к вопросу отражения немецкого наступления на южном направлении. Пусть поработает вместе с Василевским: и для дела полезно, и соперничество между ними решит, кто из них окажется наверху.

После разгрома немцев под Москвой Сталин рассчитывал, что Жуков ему в качестве «пожарника» больше не пригодится. Он оставил его на Западном фронте, полагая, что немцы и в сорок втором возобновят попытки захватить Москву, а когда эти расчеты не оправдались, продолжал держать его там, ища ему замену среди других генералов, более покладистых и менее строптивых. Увы, никуда не годными оказались командующие фронтами: и потому, что недооценивали возможности противника и переоценивали свои, и потому, что плохо руководили и руководят вверенными им войсками. И никого, кто мог бы заменить Жукова: ни Тимошенко, ни Гордов на южном направлении, ни Конев и Мерецков на северо-западном, ни тем более Буденный с Ворошиловым, — никто из них не решил поставленных перед ними задач и вряд ли способен радикально изменить сложившуюся обстановку. А генерал Власов, на которого Сталин возлагал большие надежды, перекинулся к немцам, и это тем более странно, что он мог бы это сделать в сорок первом, но почему-то сделал только сейчас. Тут одно из двух: или он потерял веру в победу, или оказался с гнильцой, которая и дала о себе знать в решительный момент. Правда, поднимается новая поросль генералов, таких как Ватутин, Рокоссовский, Малиновский, Толбухин, но им еще надобно доказать, что они способны на большее. Так что выбирать почти не из чего. Пришлось снова вернуть на должности командующих фронтом Еременко и Мерецкова, снятых перед этим за бестолковость и пониженных до командующих армиями. И все-таки, и все-таки…

Сталин на мгновение представил себе лицо Жукова, его неломкий взгляд, тяжелый раздвоенный подбородок, его скрипучий голос, вспомнил тот телефонный разговор, когда Жуков отчитал его, Сталина, за вмешательство в прерогативы командующего фронтом, вспомнил, как Жуков пенял ему за то, что Сталин ложится спать поздно, начинает рабочий день за полдень, а в результате обстановка успевает измениться, приказы, требующие подписи Сталина, запаздывают. Пришлось — ничего не поделаешь! — менять свой привычный распорядок дня, мириться с тем, что все остальные предпочитают спать ночью.

Вспомнив все это, Сталин несколько мгновений, чтобы отвлечься, перебирал пальцами лежащие на столе бумаги: он с трудом выносил положение зависимости от кого бы то ни было, а тут получалось, что без Жукова не решается ни одна проблема. В то же время Сталин хорошо помнил, что не только Жуков, но и Шапошников, и Василевский были против перехода в решительное наступление Красной армии одновременно на нескольких участках советско-германского фронта. Однако именно Жуков наиболее последовательно отстаивал эту точку зрения, даже оставшись в одиночестве, именно он высоко, несмотря на поражение под Москвой, оценивал потенциал немцев и полагал, что Красная армия еще не вполне готова к широкомасштабным операциям. И, к сожалению, снова оказался прав.

Что ж, Жуков так Жуков.

И Сталин, вызвав Поскребышева, произнес обычным своим ровным голосом:

— Свяжись с Жуковым, пусть сдаст дела начальнику штаба фронта и немедленно приезжает в Москву.

 

Глава 28

Покрытая пылью «эмка» катила по разбитому шоссе, виляя из стороны в сторону. Мимо тянулись сгоревшие деревни, разрушенные города, еще не убранные немецкие танки, орудия, автомобили. Но, несмотря на близость фронта, на полях копошился народ, в основном женщины, старики да подростки, кое-где убирали рожь, в поле стояли снопы, гнулись жницы, серпами срезая колосья, грачи собирались в стаи — картина из девятнадцатого века. Зимою здесь шли жестокие бои, войска Западного фронта теснили немцев, шаг за шагом отвоевывая у них захваченную территорию, пытаясь окружать отдельные дивизии и полки, что удавалось крайне редко: сказывались отсутствие опыта, нехватка танков, авиации, боеприпасов. И все же немцев от Москвы отогнали, а вот Ржевско-Вяземский «мешок» так и остался с не завязанной горловиной, а это означало, что Красной армии еще многому надо учиться и многое надо иметь для таких масштабных операций.

И все-таки Жуков был доволен: его поставили командующим Западным фронтом, чтобы он остановил немцев, не дал им захватить Москву — он их остановил и даже нанес поражение, не обладая практически никаким преимуществом над противостоящими ему войсками противника в количестве бойцов и вооружения. Разве что в лучшей подготовленности к войне в условиях русской зимы. Но это преимущество ничего бы не значило, если бы не осознание всеми, что дальше отступать некуда, начиная от рядового красноармейца и кончая… Впрочем, никто не знает, где тут конец, а где начало и кто больше всего внес свой вклад в победу под Москвой. Генералы? Но именно они не слишком задумывались над тем, как наилучшим образом распоряжаться имеющимися у них людскими и материальными ресурсами для достижения победы на отдельных участках фронта. Так что, как не крути, а главными виновникам являются рядовые бойцы, командиры взводов, рот, батальонов, полков. До дивизий включительно. Ими расплачивались командующие армиями за свои победы. А он, Жуков, старался делать все, чтобы они добивались поставленных целей за минимальную плату.

Но какой смысл теперь считать, кто платил и сколько? Ясно и понятно самое главное: это была первая крупная победа Красной армии и первое же крупное поражение немцев с осени тридцать девятого года. Если бы Сталин послушался его совета и дал Западному фронту в феврале-марте еще пару армий и сотни две-три новых танков, он, Жуков, сумел бы «завязать» Ржевско-Вяземский мешок и в нем похоронить наиболее боеспособные дивизии германской армии. Тогда бы, скорее всего, немцы не смогли организовать такое мощное наступление на южном участке советско-германского фронта, а у Красной армии имелись бы крупные резервы, чтобы такому наступлению успешно противостоять. Но Сталин слушал только самого себя и тех, кто не блещет ни умом, ни знаниями. Теперь эти же самые горе-полководцы не могут остановить противника, рвущегося к Волге и каспийской нефти.

Два часа назад позвонил Поскребышев и передал приказ Верховного — незамедлительно прибыть в Москву. Видимо, Жуков снова понадобился Сталину, чтобы исправить положение. Что ж, он готов, хотя Сталин мог бы призвать его и раньше.

* * *

На приветствие Жукова Сталин лишь кивнул головой. Затем, ткнув чубуком трубки в карту, произнес:

— 23 августа севернее Сталинграда немцы вышли к Волге. Командующий Юго-Западным фронтом Еременко утверждает, что Сталинград удержать наличными силами невозможно. С потерей Сталинграда мы практически лишаемся бакинской нефти и поступления союзнической помощи со стороны Ирана. Но это одна сторона дела. Другая сторона дела заключается в том, что немцы могут повернуть на север и ударить на Москву вдоль Волги, отрезая ее от восточных районов страны. Они уже бомбят приволжские промышленные города. Отправляйтесь в район Сталинграда, изучите тамошнюю обстановку. Но самое главное — надо организовать наступление с севера против прорвавшейся к Волге группировки немцев и соединиться с Юго-Западным фронтом. Надеюсь, что у вас это получится. Еще надеюсь, что у вас появятся предложения, имея в виду не только остановить немцев, но и нанести им решительное поражение.

Сталин помолчал, затем продолжил все тем же спокойным тоном, как будто речь шла о чем-то весьма неважном, о чем можно и не говорить, а если говорить, то исключительно между делом:

— На Сталинградском фронте сейчас находится Василевский. Вместо Тимошенко командующим фронтом, как вам известно, назначен Гордов. Он вполне справляется с оборонительными задачами, но ему не хватает решительности при проведении наступательных операций. Свяжитесь с Василевским, обсудите, что надо предпринять в первую очередь, но, повторяю, основная ваша задача — организация наступления в южном направлении в сторону Сталинграда. Вы должны отбросить немцев от Волги. Для этого можете использовать 24-ю, 66-ю и Первую гвардейскую армии, расположенные в этом районе. Сталинградский фронт слишком растянут. Еременко не справляется. ГКО решил выделить названные мною армии в отдельный Донской фронт. Командование этим фронтом поручить Рокоссовскому. ГКО полагает, что он кое-чему научился, командуя армией под вашим началом. Но в любом случае ему необходимо помочь. Ко всему прочему Вам предстоит наладить взаимодействие с другими фронтами.

Сталин взял со стола коробок со спичками, встряхнул его, медленно достал спичку, чиркнул по коробку, раскурил погасшую трубку, разогнал ладонью дым.

— Должен вас уведомить, — снова заговорил он, — что решением Государственного комитета обороны вы назначены первым заместителем Верховного Главнокомандующего Красной армии, — и внимательно посмотрел на Жукова. — Ваши приказы обязаны выполнять все. Можете действовать от моего имени. Но я думаю, что и вашего имени будет достаточно.

— Благодарю за доверие, — произнес Жуков, вытягиваясь. — Постараюсь сделать все, чтобы его оправдать.

Лицо генерала выражало крайнюю озабоченность и ничего более.

— Когда вы сможете вылететь? — спросил Сталин, опуская глаза.

— Мне нужен день, чтобы досконально изучить обстановку на южном направлении. Думаю, что вылететь смогу завтра.

— Хорошо. Я позвоню в Генштаб, чтобы они подготовили вам всю информацию и карты. Самолет будет ждать вас с утра следующего дня. Желаю успеха.

* * *

Самолет летел на небольшой высоте. Над ним, под самыми облаками, барражировали истребители прикрытия. Тень от самолета неслась по выжженной степи, ныряла в лощины, перепрыгивала через овраги и речушки, заросшие камышом.

Жуков сидел у окна, смотрел вниз, вспоминал вчерашнюю встречу со Сталиным.

В общем — ничего неожиданного. Разве что назначение на самую высокую военную должность, какая только существует в СССР, если не считать должности самого Сталина. Разумеется, не за красивые глаза она ему, Жукову, пожалована, а за то, что правильно оценивал обстановку на театре военных действий, в своем положении командующего фронтами делал все, что можно было реально сделать в тех условиях и теми силами, которыми располагал.

Только сейчас Жуков обратил внимание еще на одну особенность разговора со Сталиным: Верховный никого не критиковал и не осуждал за сложившееся положение на южном участке фронта. Впрочем, это вполне объяснимо: именно его, Сталина, мнение, именно его, Сталина, решения привели к новым поражениям Красной армии, и не понимать этого Верховный не может. Смущало лишь одно: его, Жукова, снова хотят использовать в качестве «пожарника», человека, способного заставить других выполнять волю Верховного главнокомандующего. И опять не очень-то интересуются его мнением: лети и заставь атаковать. И это пока все. Что ж, он полетит и заставит. Но решит ли это судьбу Сталинграда, из Кремля не видно.

 

Глава 29

На командном пункте генерала Москаленко, командующего Первой гвардейской армией, все замерло в напряженном ожидании. Сам командующий, с испитым нервным лицом, тонкой шеей, стянутой тугим воротником гимнастерки, то и дело поглядывает на часы, хмурит густые брови: его смущает присутствие первого заместителя Верховного Главнокомандующего Красной армии генерала армии Жукова, начальника Генерального штаба Василевского, командующего фронтом генерала Рокоссовского, почти полная неизвестность относительно противостоящих ему войск противника, малочисленность собственной артиллерии, авиации, слабая обученность войск и среднего командного состава, полученного в качестве пополнения. В то же время генерал Москаленко понимает, что Жуков и Василевский сидят у него на КП не от хорошей жизни, что от наступления его армии зависит, снимет ли командующий 6-й немецкой армии генерал Паулюс часть своих сил со Сталинградского направления. Немцам важно удержать «коридор», образовавшийся в результате выхода немецких танковых дивизий к Волге. Они этим выходом отрезали Сталинград от остальных советских армий, прекратили судоходство по реке, обрекая город, его жителей и обороняющие его войска на уничтожение. Более того, они заняли господствующие высоты, по которым пролегал внешний пояс обороны Сталинграда, созданный войсками и жителями окрестных станиц и хуторов. Наши войска на этом поясе даже не задержались в своем паническом бегстве, а немцы сделали его практически непреступным.

Секундная стрелка с тягучей медлительностью заканчивает очередной круг. Оранжевое солнце, едва оторвавшись от горизонта, заглянуло в узкую щель блиндажа, ослепило окуляры стереотрубы. Черные тени побежали по блеклой траве, сгустились в распадках и оврагах, на северо-западных склонах древних курганов.

Заговорила артиллерия. Застонали спрятанные в лощинах реактивные минометы. Над передним краем немцев заметались черные клубы дыма и пыли. В воздухе появилась авиация. Бомбардировщики наплывали волна за волной, вспенивая землю крупнокалиберными бомбами. Над ними едва заметными точками кружили истребители прикрытия, среди самолетов возникали белые облачка разрывов зенитных снарядов.

Жуков и Василевский молча смотрели на все это, не вмешиваясь в приказы Москаленко. Они понимали необходимость такого наступления, но оно походило на довоенные учения войск, когда боевые действия лишь обозначались, и это их угнетало. Если наступать с целью деблокирования фактически окруженного Сталинграда, надо готовиться серьезно, использовать средства и силы, сопоставимые со средствами и силами противника. К тому же это не решает главного — нанесения немцам поражения. Все сводится к перемалыванию своих и чужих войск. При этом свои перемалываются быстрее, чем войска противника, а результат скажется лишь через длительное время, определить которое никому не дано.

Артподготовка длилась недолго. Самолеты улетели. Над передним краем повисли красные ракеты — сигнал к наступлению. Из окопов неровными цепями, иногда сбиваясь там и сям в плотные комочки, поднялась пехота и двинулась к немецким позициям, расположенным на возвышенности. До слуха долетело протяжное и какое-то отчаянно-жалобное «А-ааа!», слитный гул выстрелов. Цепи стало заволакивать дымом разрывов немецких мин и снарядов, они исчезли в этом дыму, и жалобный крик их растворился в нарастающем грохоте.

— Постарайтесь подавить немецкую артиллерию, — бросил Жуков, не отрывая глаз от далекого поля боя, где падали и умирали люди, отсюда едва видные, похожие на букашек, движущихся навстречу своей гибели.

В одном углу кричал командующий артиллерией, прижимая трубку к покрасневшему уху, в другом — полковник с голубыми петлицами, вызывая «соколов». Вдали, над вздыбленными увалами, заплясали редкие кустики разрывов. Появились немецкие самолеты. «Юнкерсы» шли девятка за девяткой, срывались в пике на артиллерийские позиции, на овраги, где накапливалась новая волна нашей пехоты, на окопы, на все, что возвышается над степью и где могут скрываться наблюдательные и командные пункты. Над ними барражировали истребители прикрытия. Подоспели наши «ишачки» и Яки, в небе закрутились карусели, из которых то и дело выпадали черные точки, таща за собой дымные хвосты.

Жуков поморщился, повернул голову в сторону командарма Москаленко.

— Кирилл Семенович, подстегните пехоту. По-моему, она застряла в ста метрах перед немецкими окопами.

— Очень сильный огонь, Георгий Константинович. Комдивы передают, что немецкие огневые точки практически не подавлены.

— Так подавите! — вспылил Жуков. — Или ваши комдивы считают, что лежать перед немецкими позициями более безопасно, чем их атаковать? Заставьте их идти вперед!

— Слушаюсь, товарищ генерал армии! — ответил Москаленко и тоже стал кричать в трубку, распекая командиров дивизий.

Жуков прислушивался к этой разноголосице, выделяя то высокий голос представителя авиации, то бас командующего артиллерией, то сиплый баритон командующего армией.

— Как не видите, куда стрелять? Что значит — нет связи? Где ваши корректировщики? Установить связь! Огонь из всех орудий и минометов по огневым средствам противника!

— «Соколы»! «Соколы»! Врежьте по квадрату 23–48! 23–48, говорю! Да, да! Там, на стыке с квадратом 23–49, есть балка! Там они как раз и стоят. Врежьте им хорошенько! — И, повернувшись к Жукову, почти со слезой в голосе: — Товарищ генерал армии! Видите, как горят наши «ишачки»? Видите? У них же скорость вдвое меньше, чем у «мессеров»! И вооружение… А посылать ТБ-3 — посшибают еще на подходе! Это ж ночные бомбёры! Ночные, товарищ генерал армии!

— Тебя сюда зачем прислали, мать твою..? Чтобы плакаться? Ты на пехоту глянь! На пехоту! Ей легче? — вспылил Жуков. Помолчал, приказал: — ТБ-3 не посылать. Остальных — всех в воздух!

— Есть не посылать, товарищ генерал армии! — обрадовался авиатор. И, передав приказ, тут же вскинулся, закричал, стараясь привлечь к себе внимание: — С воздуха замечено движение колонны с юга в сторону передовой! Танки, машины, артиллерия…

— Атаковать на марше! — вплел свой скрипучий голос в хор других голосов Жуков. И снова к Москаленко: — Поднимайте пехоту! Самый раз поднимать пехоту…

— На правом фланге уже поднялась, Георгий Константинович. Докладывают, что преодолели первый рубеж обороны.

— Мало! Надо идти дальше! Бросьте в бой танковый батальон. Пусть танкисты ударят в тыл обороне вон на тех высотках. И гоните вперед противотанковую артиллерию! Нечего ей сидеть на одном месте! Ее дело поддерживать пехоту огнем, подавлять огневые точки противника.

— Что? — кричал в трубку генерал Москаленко. — Плотный огонь противника? А ты думал, он будет жидким? Атаковать! Вперед и только вперед! Как это так — не идут? Ты на кого работаешь, мать твою растак? Ты кому служишь? На Гитлера работаешь? Фашистам служишь? Да я тебя…

Над полем, по которому ползло десятка полтора наших танков и двигалась разорванными цепями пехота, падали вниз немецкие пикировщики, плотно прикрытые «мессерами», там все вскоре было затянуто дымом разрывов и горящих машин. Через несколько минут разрывы бомб докатились и до командного пункта армии. Блиндаж заходил ходуном, сверху посыпалась земля.

Когда самолеты отбомбили, Жуков снял фуражку, стряхнул с нее землю, повернулся к Василевскому

— Противник явно ждал нашего наступления. Но это полдела. Без господства в воздухе нашей авиации, или хотя бы при равенстве, мы здесь ничего не добьемся, с немцами не справимся.

— Я тоже так думаю, Георгий Константинович, — кивнул головой Василевский. — Необходимо кардинальное изменение нашей тактики. Нечто неожиданное для противника.

— Вот именно! — подхватил Жуков. — Немцы к нашему навалу привыкли, выработали эффективные контрмеры. Надо решительно менять не только тактику, но и стратегию.

— И надо хорошенько готовить каждую операцию, — вставил свое командующий фронтом Рокоссовский, до этого почти не принимавший участия в командовании наступлением. Мне кажется…

— Вот и готовь! — оборвал генерала Жуков, не терпящий, когда кто-то лезет со своими советами. И, отведя Василевского в сторону, заговорил вполголоса: — Смотри, что получается. Немцы идут к Сталинграду и на Кавказ узкими полосами. Где-то мы их остановим. Я в этом ничуть не сомневаюсь. И тогда… тогда удар с юга и с севера по армии Паулюса… Понимаешь? — И Жуков соединил вместе руки, крепко сцепив пальцы.

— Да, но для этого надо сперва остановить, надо как-то… А то получится, как на Волховском фронте.

— Не получится. Для этого надо накопить хорошо подготовленные резервы, измотать противника в оборонительных боях, а уж затем… Понимаешь, здесь есть простор для маневра, здесь танковым корпусам будет где развернуться. Не то что в ржевско-вяземских лесах и болотах. Вообще говоря, нам пора научиться смотреть на два-три шага вперед. Это, во-первых. Во-вторых, опыт. Мы приобретаем огромный опыт. Хотя немец нас все еще бьет, но наш солдат уже не тот, что в прошлом году. И командиры кое-чему научились. И еще научатся. Их нужно правильно организовать, вооружить и поставить цель — и они свернут горы…

Разрывы снарядов уходили вдаль, бой затихал, выдыхался, распадался на отдельные очаги.

К вечеру поредевшие полки Первой гвардейской армии продвинулись вперед километра на три-четыре, но встречным ударом немецких танков и мотопехоты были отброшены и перешли к обороне.

Вечером же позвонил Сталин.

— Как там у вас дела? — спросил он, даже не ответив на приветствие.

— Немцы перебросили из района Сталинграда танковую дивизию и две-три пехотных, товарищ Сталин, — ответил Жуков. — Для развития успеха у нас слишком мало артиллерии, танков и самолетов. Над полем боя господствует немецкая авиация. Пехота несет большие потери. Но основная задача — оттянуть немецкие резервы из района Сталинграда, выполняется.

— Надо атаковать еще энергичнее, — слышался в трубке недовольный голос Верховного. — Передайте командующему фронтом, что пассивная оборона есть преступление и предательство. Артиллерию мы дадим. В ближайшее время усилится помощь и со стороны авиации за счет вновь сформированных авиационных частей. Танков пока нет. Но тоже со временем будут. Тем не менее, ждать вы не имеете права. Нужно атаковать. Еременко жалуется, что Сталинград может не выдержать давления немцев.

— Мы атакуем, товарищ Сталин. Подтягиваем резервы. Но необходимо время для сосредоточения войск и организации боя, иначе войска понесут неоправданные потери.

— Возвращайтесь вместе с Василевским в Москву, — приказал Сталин и положил трубку.

Жуков тоже. Подумал: «Еременко всегда много обещает до боя, а как бой, так сразу же: „Караул!“»

* * *

— И кому из вас пришла в голову эта идея? — спросил Сталин, остановившись напротив Жукова и Василевского.

— Нам обоим, — быстро ответил Жуков.

— Спелись, значит, — проворчал Сталин. — А где гарантия, что мы удержим Сталинград? Где гарантия, что не пустим немцев на Кавказ? И наконец, где гарантия, что ваше желание окружить и разгромить армию Паулюса не закончится таким же пшиком, как и другие наши попытки окружения?

— Гарантии мы дать не можем, товарищ Сталин. Но если вести войну без дальней перспективы, мы вообще не сможем победить, даже выигрывая отдельные сражения. Ударить в одном месте, наиболее угрожаемом, — а именно таким местом нам представляется Сталинград, — но ударить так, чтобы добиться решительного успеха, а в других местах вести сковывающие и отвлекающие операции, — в этом и только в этом мы видим решительный поворот в войне в нашу пользу.

— Что ж, весьма заманчиво. Пусть Генштаб поработает в этом направлении. Но пока для нас самое важное — удержать Сталинград и остановить немцев на пути к Баку, — после долгого раздумья согласился Сталин. — Давайте вернемся к вашему предложению несколько позже, когда обстановка полностью прояснится.

Конец девятой книги

Ссылки

[1] Панцергренадеры (нем. Panzergrenadiere) — обозначение моторизованной пехоты

[2] русские танки

[3] Франц Га́льдер (нем. Franz Halder; 30 июня 1884, Вюрцбург, Бавария — 2 апреля 1972, Ашау-им-Кимгау, Бавария) — военный деятель Германии, генерал-полковник (1940 год). Начальник Генерального штаба сухопутных войск вермахта в 1938—1942 годах.

[4] Резерва Главного Командования

[5] «Кра́сная капе́лла» (нем. Rote Kapelle, анг. Red Orchestra) — общее наименование, присвоенное Гестапо самостоятельным группам анти-нацистского движения Сопротивления и разведывательных сетей, контактировавшим с СССР и действовавшим в европейских странах (Германия, Бельгия, Франция, Швейцария и других) во время Второй мировой войны. Лидерами наиболее известных групп были Арвид Харнак и Харро Шульце-Бойзен в Берлине, Леопольд Треппер в Париже и Брюсселе.

[6] В военном деле : фас — сторона укрепления , обращённая к противнику

[7] Где вы?

[8] О, Боже мой!

[9] Известно, что Черчилль и Рузвельт между собой называли И.В. Сталина “Uncle Joe” — «дядюшка Джо»

[10] Небольшая шлюпка, имеющая пару или две пары весел

Содержание