Жернова. 1918-1953. В шаге от пропасти

Мануйлов Виктор Васильевич

Часть 34

 

 

Глава 1

В романе, даже историческом, не принято ссылаться на документы… уже хотя бы потому, что, сославшись единожды, автор и во всех других случаях как бы становится обязанным следовать документам же, а если таковых по поводу тех или иных событий не существует, то и не соваться к читателю со своими домыслами и вымыслами. Но я уже рискнул «сунуться» с военными дневниками командующего группой армий «Центр» фельдмаршала Федора фон Бока в надежде, что читатель получит возможность посмотреть на одни и те же события первых месяцев войны с двух сторон: с нашей и с немецкой, и сделать соответствующие выводы. Однако военные дневники вел не только фон Бок, а, судя по всему, ведение таких дневников вменялось в обязанность всем военачальникам немецкой армии определенного ранга. Дневники эти сдавались в исторический архив, но далеко не все сохранились до нашего времени. Так, например, дневники фон Бока периода польской и западной кампаний, в которых он принимал активное участие в качестве командующего группами армий, были утрачены в результате пожара в этом самом историческом архиве. К счастью, сохранились дневники за 1941-42 годы генерал-полковника Франца Гальдера, исполнявшего должность начальника штаба сухопутных войск, а в сентябре 1942 с этой должности снятого. Возможно, существуют и другие подобные дневники, но, я полагаю, нам хватит и этих двух. Однако Гальдер, прежде чем выпустить в свет свои дневники через несколько лет после войны, имел возможность их отредактировать, убрав то, что не обязательно было знать, по его мнению, читателям послевоенной Европы. Такое предположение имеет под собой веское основание: давно доказано, что все дневники ведутся для того, чтобы оправдаться перед историей. Фон Бок, напротив, не дожил до конца войны, погибнув во время бомбежки Берлина в начале 45-го года, и, само собой, отредактировать свой дневник не мог. Следовательно, мы получили его в первозданном виде, и это самое интересное и важное со всех точек зрения, хотя и в данном случае принимать его надо с определенной осторожностью. Мы еще встретимся с этим дневником, когда фон Бок возглавит группу армий «Юг», которая будет затем (по плану операции Блау) разделена на две группы: «А» и «Б». Первая пойдет к Кавказу, вторая — к Сталинграду. А пока я попытаюсь показать обстановку на советско-германском фронте с точки зрения генерала Гальдера, которая формировалась на основе его опыта и осведомленности. При этом должен напомнить моим уважаемым читателям, что немецкие генералы и фельдмаршалы видели, что само собой разумеется, военную обстановку с «той стороны», а Верховный Главнокомандующий РККА Сталин, генерал армии Жуков, как и другие советские генералы, — с «этой». Это мое напоминание, за которое прошу меня извинить, относится больше всего к читателям молодым, не имеющим того жизненного опыта, которым умудрены их отцы и деды, и то, что может им показаться очевидным, читая мой роман, было далеко не столь очевидным для обеих сторон в то далекое время.

Еще одно маленькое отступление: Военный дневник генерал-полковника Гальдера начат в 1939 году, то есть с самого начала Второй мировой войны, нас же интересует та его часть, которая относится к сражению за Москву, и с того момента, когда фон Бок был отстранен — по собственному желанию — от командования группой армий «Центр».

Итак, выдержки из дневника генерал-полковника Гальдера.

19 декабря 1941 года, 181-й день войны.

Обстановка на фронте:

Группа армий «Юг»: Противник предпринял в Севастополе контратаку при поддержке танков. В Краснодаре отмечается сосредоточение авиации противника.

Группа армий «Центр»: Противник наступает на всем фронте. Установлены еще четыре новые дивизии. На автостраде танки.

Группа армий «Север»: Ничего существенного.

13:00 — Вызван к фюреру.

а. Фюрер намерен взять на себя командование сухопутными войсками, так как главком (генерал-фельдмаршал Вальтер фон Браухич — МВ) уходит в отставку по болезни. Я должен исполнять свои обязанности.

Текущие оргвопросы:

1. Управление общих дел готовится сформировать отряды по борьбе с партизанами. Они насчитывают 12 батальонов, или 36 рот.

3. Перестройка промышленности вооружений.

4. К началу января в действующую армию будут отправлены 10 батальонов ландвера и 10 строительных батальонов.

Группа армий «Центр»:

Противник прорвал фронт по обе стороны от Тарусы и Алексина. Обстановка очень напряженная. У Рузы противник прорвался с северо-запада. 5-й армейский корпус, сохраняя порядок, отходит с боями. Противник ведет преследование.

В районе севернее Ханино передовые кавалерийские части противника продвигаются на Калугу. Южнее Тарусы в наш тыл просочились лыжные батальоны противника. Во Льгове противник. Войска охвачены апатией. Противник сумел прорваться за наши передовые укрепления. Завтра мы новых сил не получим.

20 декабря 1941 года, 182-й день войны.

Высказывания фюрера:

Опорные пункты, располагающиеся в промежутках между населенными пунктами, должны отапливаться… Мы должны научиться ликвидировать прорывы. Сознание своего долга. Не думать об отступлении, если того не требует обстановка. Организация заградотрядов. «Русская зима» — изжить это выражение! Ничто из матчасти и запасов не должно попасть в руки противника. Уничтожать все без остатка. Противник должен жить на подножном корму. Использование трофейной артиллерии. Каждый пекарь должен оборонять свой опорный пункт. Все имеющиеся в распоряжении части, находящиеся на родине и на Западе, направить на Восточный фронт. У пленных и местных жителей безоговорочно отбирать зимнюю одежду. Оставляемые селения сжигать. Истребительные отряды для борьбы с партизанами обеспечить на родине хорошим зимним обмундированием… Италии, Венгрии и Румынии будет предложено своевременно выставить крупные силы на 1942 год, с тем, чтобы они прибыли к месту назначение до начала весенней распутицы, откуда маршевым порядком вышли бы к линии фронта.

Генерал Кейтель (управление кадров) докладывает об очень напряженном положении с офицерским составом: резервы офицерского состава иссякли.

21 декабря 1941 года (воскресенье), 183-й день войны

На фронте 2-й армии противник прорвался в полосах 16-й моторизованной и 9-й танковой дивизий до реки Тим… Критическое положение сложилось южнее Калуги. Здесь противник ударом от Одоево ворвался в Калугу.

Клюге (новый командующий группы армий «Центр» — МВ) постепенно поддается требованиям подчиненных ему войск (об отходе на следующие рубежи — МВ). Необходимо, чтобы он стал упорнее и тверже. Гудериан, по-видимому, совершенно потерял способность владеть собой. Я напомнил ему о приказе фюрера, согласно которому Гудериан отвечает за удержание рубежа от Оки до Жиздры.

22 декабря 1941 года, 184-й день войны.

Войска южного фланга 4-й армии юго-восточнее Калуги окружены противником, который одновременно развивает наступление от Тарусы. На этом участке положение необычайно тяжелое. Отдано распоряжение о применении кумулятивных снарядов (до этого не применяемые по соображениям секретности — МВ)

23 декабря 1941 года, 185-й день войны.

9-я армия отошла под мощными ударами противника.

Группа армий «Север»: Отход на рубеж по Волхову в основном происходит в соответствии с планом. Противник предпринимает усиленные атаки из Ленинграда на участке западнее Невы.

Погода: Мороз не сильный, однако большие снегопады мешают действиям авиации.

Новые формирования. Создание частей и соединений для наступательных действий за счет имеющих бронь начнется в конце февраля.

Возобновление в максимальном количестве производства легких и тяжелых полевых гаубиц, артиллерийских орудий, зениток и боеприпасов к ним.

Переброска военнопленных в эшелонах, идущих порожняком.

Рабочая сила из оккупированных русских областей.

Против Англии — оборонительная стратегия.

Предварительные соображения относительно возможности сформирования новых дивизий. Танки поступают, автомашин нет. Более 24 танковых дивизий укомплектовать нечем. Следует изменить сложившееся положение, повернув руль на 180 градусов. Доля промышленных мощностей должна быть пересмотрена в пользу переключения ряда мощностей на обеспечение сухопутных войск за счет сокращения мощностей, работающих на другие виды вооруженных сил.

25 декабря 1941 года, 187-й день войны.

На фронте группы армий «Центр» этот день был одним из самых критических дней. Прорыв противника вынудил части 2-й армии отойти. Гудериан, не считая нужным посоветоваться с командованием группы армий, также отходит на рубеж Оки и Зуши. В связи с этим командование группы армий потребовало сменить Гудериана, что фюрер немедленно выполнил.

Фронт 9-й армии начал распадаться. На северном фланге в районе Торжка и западнее обозначается новая угроза. Исправить положение в настоящий момент нет никаких возможностей.

Генерал Бранд получил задачу составить расчет на использование химических средств против Ленинграда.

26 декабря 1941 года, 188-й день войны.

Группа армий «Юг»: Противник перебрасывает войска через Керченский пролив — (Начало Керченско-Феодосийской десантной операции Красной армии — МВ).

Группа армий «Центр»: Танки 4-й танковой дивизии застряли в снегу севернее Белева.

Группа армий «Север»: Никаких значительных событий. Наши части отошли за Волхов.

29 декабря 1941 года, 191-й день войны.

Группа армий «Центр»: Очень тяжелый день! Противник прорвал наш фронт севернее Мценска и на северном фланге 2-й танковой армии. Очень тяжелое положение сложилось на фронте 9-й армии, где командование, как мне кажется, совершенно потеряло выдержку.

Группа армий «Север»: Противник несколько вклинился в нашу оборону на стыке 16-й и 18-й армий. Отдан приказ начать контрнаступление в полосе прорыва противника на Волховском фронте. Большое беспокойство вызывают атаки противника в районе Ладожского озера. Настроение нервозное.

2 января 1942 года, 195-й день войны.

Весь день ожесточенные бои. В Крыму наступление противника приостановлено активными действиями нашей авиации. На фронте 4-й и 9-й армий возник тяжелый кризис. Прорыв противника севернее Малоярославца превратился в оперативный. Сложившаяся обстановка побудила фельдмаршала фон Клюге запросить разрешения на отвод войск на соседних участках. У меня произошло бурное объяснение с фюрером, который продолжает настаивать на своем. Эти бесконечные нотации, сдобренные совершенно необоснованными упреками, отнимают много времени и мешают плодотворной работе. Фон Клюге находится в каком-то трансе и говорит о том, что ему не доверяют.

3 января 1942 года, 196-й день войны.

В связи с очень глубоким прорывом противника между Малоярославцем и Боровском обстановка на фронте группы армий «Центр» чрезвычайно осложнилась. В ставке фюрера снова разыгралась драматическая сцена. Он высказал сомнение в мужестве и решительности генералов. В действительности же все дело в том, что войска просто-напросто не могут больше выдерживать морозы, превышающие 30 градусов.

На фронте группы армий «Север» боевые действия в связи с понижением температуры до минус 42 градусов прекратились.

5 января 1942 года, 198-й день войны.

Потери с 22.6 по 31.12.1941 года: Ранено 19016 офицеров, 62292 унтер-офицера и рядовых; убито 7120 офицеров, 166 602 унтер-офицера и рядовых; пропало без вести — 619 офицеров, 35254 унтер-офицера и рядовых.

Итого потеряно 26755 офицеров и 804148 унтер-офицеров и рядовых.

Общие потери сухопутных войск на Восточном фронте составляют 830 903 человека, то есть 25,96 процента численности сухопутных сил на Востоке (3,2 млн человек).

………………………………………………………

5 февраля 1942 года, 229-й день войны.

Генерал-полковник медицинской службы доктор Хандлозер:

В общей сложности в войсках Восточного фронта насчитывается 60 977 больных. Сыпной тиф: 4400 случаев заболевания, 729 — со смертельным исходом.

9 февраля 1942 года, 233-й день войны.

Доклад полковника Окснера о готовности к химической войне.

18 февраля 1942 года, 242-й день войны.

Обстановка без особых изменений.

Гитлер: Самое важное — удержать Ленинград в кольце блокады.

23 февраля 1942 года, 247-й день войны.

Ожидавшегося наступления противника в честь Дня Красной Армии не произошло. Обстановка без существенных перемен.

 

Глава 2

В январе сорок второго года наступление Красной армии, что хорошо видно из дневника генерал-полковника Гальдера, продолжалось. Наступали не только Западный и Калининский фронты, но и воссозданный Брянский, Юго-западный, Южный, Северо-Западный, Волховский, Ленинградский и Карельский. Фактически наступление шло по всему фронту от Баренцева моря до Черного, но не везде столь же успешно, как под Москвой. Да и здесь к концу января каждый шаг давался уже с большим трудом, резервы быстро истощались, а немцы оказывали все возрастающее сопротивление. Более того, командующие фронтами и Ставка, увлекшиеся наступлением, своими поспешными и не слишком продуманными решениями приводили к тому, что наши войска то там, то тут попадали в трудное положение, дивизии и корпуса оказывались отрезанными от основных войск, что говорило не просто об увлечении наступлением, но и о неумении наступать, организовывать четкое взаимодействие между родами войск, о переоценке своих сил и недооценке сил противника. Наступающим армиям не хватало боеприпасов, чтобы подавлять огневые точки немцев и его артиллерию, не хватало танков, чтобы окружать отдельные немецкие части, самолетов, чтобы успешно противодействовать авиации противника и громить его живую силу и технику.

Однако Сталин, усмотрев в нынешней ситуации на советско-германском фронте некую аналогию с 1812 годом, не хотел и слышать о приостановке наступления.

— Наша разведка докладывает, — говорил он, расхаживая по кабинету, — что немцы тащат дополнительные воинские формирования откуда только можно: из Норвегии, Финляндии, Франции. Даже из Сербии, где сербские партизаны ведут с ними настоящие сражения. Гитлер приказал отправить на фронт всех тыловиков, полицейские батальоны и полки, учащихся унтер-офицерских школ. О чем это говорит? — задал Сталин вопрос, остановившись напротив стола для заседаний, за которым сидели члены Государственного комитета обороны. И сам же ответил: — Это говорит о том, что резервов у Германской армии практически не осталось, затыкать дыры, пробиваемые нашими войсками в их обороне, нечем. Более того… — Сталин подошел к своему столу, взял коробок со спичками, стал раскуривать погасшую трубку. Все молча следили за его медлительными движениями. А он, пару раз пыхнув дымом, продолжил: — Более того. Гитлер, уверенный, что покончит с Советским Союзом за два-три месяца, решил, что танки и артиллерия ему больше не понадобятся, и переключил свою промышленность на производство подводных лодок и самолетов. Теперь ему придется, хочет он того или нет, снова возрождать производство техники для сухопутной армии. А это быстро сделать нельзя. Тем более что он забрал и продолжает забирать из промышленности квалифицированные кадры, чтобы восполнить понесенные потери на советско-германском фронте. Отсюда сами собой напрашиваются выводы: нам необходимо наращивать мощные рассекающие удары сразу на нескольких направлениях. Скажем, под Ленинградом, под Москвой и на юге: под Харьковом и в Крыму. И враг побежит. Если мы сегодня не воспользуемся благоприятным положением, сложившемся на советско-германском фронте, грош нам цена. Завтра такой возможности может у нас не быть: Гитлер придет в себя и восстановит боеспособность своей армии.

Никто Сталину не возражал. Он остановил свой взгляд на командующем Западным фронтом генерале Жукове, спросил:

— Вы, товарищ Жюков, все еще настаиваете на своей точке зрения?

— Настаиваю, товарищ Сталин, — ответил Жуков, вставая. — Да, войска противника измотаны и обескровлены в предыдущих боях. Но они не бегут. Они всякий раз отходят с боями, даже в том случае, когда нам удается прорвать их фронт в том или ином месте. Более того, нам удавалось даже окружать отдельные полки и дивизии, но нашим командирам не хватает умения, чтобы довести дело до полного разгрома окруженных. Как правило, они сравнительно легко прорывают кольцо наших войск, оставляя нам горы разбитой техники. К тому же мы вынуждены бросать в бой плохо обученные войска, ведомые слабо подготовленными командирами. Наши танки чаще выходят из строя по причине неграмотной эксплуатации, чем от огня противника, самолеты ломаются чаще при взлетах и посадках, чем гибнут в бою, потому что летчиков готовят наспех, в бою они чувствуют себя неуверенно, с трудом держат строй, сталкиваются в воздухе… — Жуков помолчал, никто его не перебивал, и он продолжил: — Я полагаю, что нам необходимо сосредоточить значительную часть сил именно на московском театре военных действий, стянув сюда максимум артиллерии, танков и авиации. Решительный разгром самой мощной немецкой группировки может обрушить весь фронт противника, а подготовленные к этому времени резервы нанесут затем удары в других местах, где наиболее целесообразно перейти к активной обороне, не давая противнику перебрасывать свои войска на наиболее угрожаемые участки…

— Все это мы уже слыхали, товарищ Жюков, — перебил Сталин командующего фронтом, пренебрежительно отмахнувшись рукой. — По существу, на всех остальных фронтах, кроме Ленинградского, ведется именно такая война, какую вы нам предлагаете. У нас пока не все получается в Крыму, но Севастополь держится и оттягивает на себя несколько вражеских дивизий. Если мы не будем наступать, наступать будет противник. Азбучная истина. Я бы сказал так: обороняться мы, худо-бедно, научились. Теперь противник, исчерпав свои резервы, предоставил нам не только право наступать, но и учиться этому искусству. Будет большой ошибкой не воспользоваться предоставленной нам возможностью. А время покажет, кто из нас был прав.

* * *

Сложившееся положение на Восточном фронте, как видно из дневника фельдмаршала Гальдера, обсуждалось и в Берлине. Гитлер хорошо понимал, что если армия начнет отступать, отступление в условиях бездорожья и суровой русской зимы может вылиться в повальное бегство, приведет к обрушению фронта. В германской армии появились заградительные отряды, штрафные роты и батальоны, полевые суды. Немцы пятились, огрызались, но не бежали. Они мерзли в своих летних шинелях, болели тифом, их оружие плохо стреляло на морозе, их танки застревали в снегу, моторы не заводились, но они продолжали драться с тем отчаянным ожесточением, с каким еще вчера дрались отступавшие к Москве потрепанные полки Красной армии. Пленные были редкостью, на допросах держались нагло, побежденными себя не считали.

Наши бойцы, поначалу смотревшие на немцев как на людей, воюющих с Красной армией против своей воли, постепенно освобождались от этих иллюзий, проникаясь сознанием, что перед ними враг не только не подневольный, но вполне сознательный, классовыми идеями пролетарского интернационализма не обремененный, считающий русских варварами, не достойными человеческого звания и человеческого к себе отношения. Наши войска освобождали деревни и города, практически стертые с лица земли, обнаруживали ямы, заполненные трупами мирных жителей и военнопленных, их встречали деревья и столбы с заледеневшими трупами повешенных, которые раскачивал ветер, смерть косила ряды наступающих, а в результате росло озлобление и ненависть к захватчикам, желание отомстить не менее жестоко и страшно.

Между тем наступательный порыв Красной армии слабел с каждым днем, войска сражались на пределе человеческих возможностей, тылы отстали, снабжение армий осуществлялось из рук вон плохо, и никакие самые строгие приказы не могли изменить ухудшающегося положения войск, и не столько из-за нерадивости тыловых служб, сколько по причине отсутствия опыта проведения столь грандиозных операций, нехватки резервов, вооружения, боеприпасов, неготовности или полного отсутствия транспорта.

В Генштабе все это уже начали осознавать вполне, но Сталин, уверенный, что военные не понимают важности переломного момента, наступившего на советско-германском фронте, настаивал на своем, у Генштаба аргументов против не находилось, командующие фронтами против наступления не возражали, тем более что пополнение шло более-менее постоянно, и наступление, хотя и со скрипом, продолжалось.

Сталин выслушивал советы и просьбы командующих, отвечал одно и то же:

— У вас всего хватает для продолжения наступления. Резервы нужны и другим фронтам. Думайте, проявляйте инициативу.

 

Глава 3

В середине января сорок второго года майора Матова выписали из госпиталя, расположенного в Уфе, и направили в Москву, в управление кадров. Там выяснилось, что его зачислили в штат Генерального штаба Красной армии. Оказалось, что своим зачислением он обязан генералу Угланову, с которым лежал в госпитале же, а некогда Угланов, еще в чине комбрига, преподавал в академии имени Фрунзе, вел там тактику и еще тогда, как он признался только теперь, отличал Матова от многих других слушателей за творческий подход к изучаемому предмету и критическое отношение к устоявшимся догмам.

В госпитале бывших слушателя и преподавателя академии сблизили общая боль за поруганное отечество, схожие взгляды на перипетии первых месяцев войны. Времени у них было много, их критическому разбору подвергалось все, что так или иначе имело отношение к первым боям на границе, неудержимому движению немецких войск в глубину советской территории, окружениям и гибели целых армий и, как итог, выходу немецких войск к границам Москвы.

Выводы были неутешительные. Исходили они из тех данных, которые были ясны еще с финской кампании, показавшей слабую готовность армии к серьезной войне, начиная от высшего командования, кончая простым красноармейцем, не изжитую рутинность мышления, заложенную многовековой традицией, а точнее, самоуспокоенностью и самонадеянностью. Расхожая истина преобладала: русский народ в тяжелую годину может преодолеть инерцию, собраться, сплотиться и, претерпев все невзгоды, в конце концов одержит победу. Контрнаступление под Москвой показало, что мысль их шла в правильном направлении.

Генерала Угланова выписали в конце декабря. Он уезжал в уверенности, что снова вернется к командованию ополченческой дивизией, которую возглавил еще в июле, оставив преподавательскую работу в академии имени Фрунзе. В сентябре он выступил с нею на позиции западнее Вязьмы, несколько дней дивизия в составе войск Западного фронта отбивала атаки немцев, Угланова ранило осколком мины, его вывезли самолетом и отправили в госпиталь, а дивизия попала в окружение и, судя по всему, частью погибла в боях, частью осталась в тылу, частью попала в плен.

Но случилось неожиданное: Угланова взяли в Генштаб, назначили заместителем начальника оперативного отдела. Вскоре Матов получил от него открытку: «Застрял в Москве. Наши выводы в основном подтверждаются. Не исключено, что еще встретимся. Поправляйтесь скорее. К. Угланов».

Матов не помышлял о штабной работе. Более того, ему очень хотелось в действующую армию, которая наконец-то перешла в наступление и погнала немцев от Москвы. Но приказ есть приказ, и Матов явился в Генштаб за назначением. Его назначили в отдел генерала Угланова.

— Что ж, — сказал генерал, крепко пожимая руку Матова, — будем работать вместе. Думаю, что работа в Генштабе пойдет вам на пользу, а действующая армия от вас не уйдет: война в самом начале, конца ее пока не видно. Что касается вашей работы, то засиживаться на одном месте вам не придется. Ваш предшественник, подполковник Стремянной, — кстати, дважды попадал в ситуации, когда приходилось брать на себя командование отдельными подразделениями и вступать в бой с прорвавшимися немецкими танками, — к сожалению, погиб во время своей последней командировки в действующую армию. Так что вам наследовать его дело.

Матов получил стол, за которым еще недавно работал подполковник Стремянной, с его записными книжками, картами и остро очиненными карандашами, с пачкой писем от жены, немногими фотографиями, с одной из которых на него смотрел широколицый улыбающийся капитан в длинной кавалерийской шинели, с обнаженной шашкой в руке, обнимающий за шею верховую лошадь. Матов долго вглядывался в фото жены погибшего подполковника, молодой женщины, не красавицы, но очень милой и застенчивой. Вспомнив свою жену, которую видел лишь однажды, когда санитарный поезд, в котором она работала, привозил в Уфу раненых, он подумал, каково будет этой женщине узнать о гибели своего мужа, но дальше в эти рассуждения углубляться не стал, сложил вещи Стремянного, завернул в старую «немую» карту, перевязал шпагатом и сдал в отдел кадров.

Затем Матов вызубрил соответствующие инструкции, расписался в соответствующих графах и приступил к обязанностям офицера-поручеца Генерального штаба Красной армии. Ему понадобилось не так уж много времени, чтобы освоиться с этой должностью, тем более что он имел некоторый опыт, полученный в финскую кампанию, будучи слушателем академии имени Фрунзе. Несколько раз генерал Угланов посылал его в действующую армию выяснить настроение в войсках, степень обеспеченности всем необходимым и, не менее важное — насколько рапорты с мест соответствуют действительности. Не сразу Матов обрел умение видеть главное, не путаться в мелочах, держаться с командирами, имеющими более высокие звания, на равных. Но и это умение пришло после трех-четырех командировок и подробного анализа вместе с Углановым добытых сведений и выяснения тех данных, что прошли мимо внимания Матова.

Однажды, уже в середине февраля, ближе к полудню, генерал Угланов вызвал к себе майора Матова. В небольшом генеральском кабинете, расположенном глубоко под землей, несуществующие окна закрывали плотные шторы и горел свет, создавая иллюзию ночи и надежду на близкий рассвет. Похоже, что генерал Угланов потерял представление о времени. Глаза его были красны от недосыпания, выглядел он усталым и больным, каким его не помнил Матов даже в госпитале. На столе шипел электрический чайник, остатки чая в стакане показывали, что генерал взбадривал себя практически одной заваркой.

— Вам нужно отдохнуть, Константин Петрович, — тихо произнес Матов, пользуясь теми дружескими отношениями, которые зародились у них еще в госпитале.

— После войны, Николай Анатольевич, после войны, — досадливо поморщился Угланов. — Мы тут с вами живем в довольно сносных условиях, а на фронте… — Он не договорил и жестом пригласил Матова к карте. — Вам, дорогой мой, придется поехать на передовую. А именно — в 39-ю армию. Мне надобно знать истинное положение дел в этой армии. Без всякого напускного бодрячества. У нас кое-кто думает, что мы завтра войну выиграем, стоит нам лишь взять Вязьму. Мне нужна совершенно объективная информация. И не только из штабов, но и непосредственно из окопов.

Генерал прошелся по кабинету, глянул на наручные часы, поднес к уху, спросил с удивлением:

— Что, действительно уже одиннадцать?

— Да, одиннадцать-семнадцать.

Угланов покачал своей лобастой головой, подошел к бутафорскому окну, дотронулся до штор и отдернул руку.

— А ведь весна уже на носу, — произнес он тихо, будто самому себе. — Что-то она нам готовит…

— Весной немцы вряд ли будут наступать, а вот когда подсохнут наши дороги… — осторожно заметил Матов.

— Вот вы о наступлении немцев говорите, а у нас тут всерьез думают о продолжении наступления с самыми решительными целями. При этом чуть ли ни каждый командующий фронтом и даже армией полагает, что если дать ему того-сего-этого, то он дойдет чуть ли ни до самого Берлина… Уж бьют нас, бьют, поумнеть, казалось бы, пора, ан нет, не хотим. И даже комфронта Жуков, человек думающий, лучше многих представляющий реальное состояние нашей армии и армии противника… Только вы, дорогой мой, — извиняющимся тоном произнес Угланов, останавливаясь перед Матовым и заглядывая снизу вверх в его серые глаза своими темно-карими, — о наших разговорах… А то, знаете ли… Впрочем, как вам будет угодно, — заключил он сердито.

— Вы напрасно беспокоитесь, Константин Петрович, — заверил Матов. — Поверьте, я высоко ценю ваше доверие, тем более что ваша точка зрения, на мой взгляд, не противоречит действительному положению дел.

— К сожалению, — согласился Угланов, опустившись на стул и проведя руками по седеющим волосам.

За то время, что Матов работает в Генштабе, он успел разобраться не только в тонкостях своих обязанностей, но и в атмосфере неуверенности, плотно окутывающей всех, начиная от курьеров до начальника Генштаба. Минуло то время, когда от Генштаба оставалось всего несколько десятков человек, разрывавшихся между фронтами, ничего не успевая, когда в качестве офицеров-порученцев использовались слушатели академии имени Фрунзе. И все потому, что Сталин полагал, что чем больше штаты Генштаба, тем больше неразберихи и безответственности. Не без помощи тогдашнего начальника Генштаба Жукова многие штабисты были отосланы в действующую армию, но с возвращением Шапошникова Генштаб снова стал обрастать людьми, часто, к сожалению, совершенно случайными, многие из них были сынками государственных и партийных чиновников, и в Генштабе в силу этого образовались группы и группки, принадлежащие к тому или иному кругу, этажу власти. Шапошников не мог противостоять этому явлению как по своей слабохарактерности, так и неспособности перечить Сталину.

На обстановку в Генштабе, и не только в нем, повлиял и тот факт, что в плену у немцев оказался старший сын Сталина Яков Джугашвили и приемный сын Молотова Григорий Скрябин, в связи с чем вышел указ, запрещающий детям ответственных партийных и советских работников занимать должности непосредственно в действующей армии. Вот и заполняли молодые майоры, подполковники и полковники московские кабинеты, не больно-то разбираясь в штабной работе, зато хорошо разбираясь в том, кто и что значит в околокремлевском мире.

Однажды Матов был свидетелем, как один подполковник, не старше тридцати лет, рассуждал в кругу себе подобных:

— Я не понимаю, — говорил он, картинно вздергивая плечи, — почему мы так неадекватно расходуем колючую проволоку. Получаем по нескольку тонн и сразу же отправляем на фронт. А надо бы скопить ее побольше и в одну ночь по приказу из центра поставить заграждения сразу же по всему фронту. Куда немцы не сунутся, везде колючая проволока. Ни пройти, ни проехать. Создать нечто вроде Великой китайской стены. А то поставят тут, поставят там, а немцы спокойненько обходят эти места и прут себе дальше… Как вы на это смотрите, майор? — обратился он к Матову.

— Что ж, — произнес Матов без улыбки, — в ваших рассуждениях есть своеобразная логика. Советую вам написать докладную по начальству.

— А что, — загорелся подполковник. — Пожалуй, я так и сделаю. Спасибо за совет.

И никто не осмелился перечить подполковнику.

 

Глава 4

Добраться в 39-ю армию можно было только на тихоходном По-2, прозванным «кукурузником», способном сесть где угодно и откуда угодно взлететь. И в тот же день Матов на этом аэроплане вылетел на фронт с Центрального аэродрома. Летели не по прямой, огибая причудливые изгибы фронта, не рискуя пересекать территорию, занятую немцами: нередко случалось, что самолеты с офицерами-порученцами, вознамерившимися по срочности дела попасть в армию напрямую, пропадали, и никто не знал, что с ними стало.

К тому времени 39-я армия безуспешно пыталась прорвать немецкую оборону с северо-запада и соединиться с конницей погибшего генерала Доватора, с десантниками и частями 33-ей армии, попавшими в окружение. Да и сама 39-я находилась в полумешке, горловину которого между Нелидово и Белым немцы не могли затянуть потому, что у них для этого не хватало сил, а мы по той же причине не могли эту горловину расширить. Тяжелые бои шли южнее Харькова, в районе Старой Руссы и Демянска, на Волховском фронте, в Крыму. Резервы распылялись по многим фронтам, по существу, ничего не решая.

Только к вечеру Матов добрался до цели. «Кукурузник» сел на неровное поле, продутое ветрами, попрыгал на снежных застругах, уткнулся в опушку леса, и до штаба армии Матову пришлось брести по колено в снегу, так что когда он выбрался на дорогу, белье на нем было — хоть выжимай.

Выяснив обстановку в полосе армии у ее начальника штаба, Матов взял штабной вездеход и направился на передовую.

То, что начштаба армии жаловался на всякие нехватки, было понятно и объяснимо: жаловаться привыкли, жаловались и тогда, когда жалобы не имели под собой веских оснований, зато они как бы снимали часть ответственности с жалобщиков, если дела пойдут не так, как того хочется высшему командованию. Поэтому в задачу порученца Генштаба входила непременная проверка и выяснение действительного положения на местах, вплоть до передней линии окопов. Матов выбрал для этого такой участок фронта, где войска армии в результате наступления ближе всего подошли к Вязьме с северо-запада, в то время как с юго-востока к Вязьме же стремились войска 33-й армии. Между ними оставалась узкая полоса, не более пятидесяти километров, удерживаемая немцами. Если учесть, что до этого армии с боями прошли по двести и триста километров, то эти пятьдесят казались сущей безделицей, и тогда в окружении окажется большая часть дивизий 9-й полевой и 4-й танковой армии немцев. Однако противник не только не пытался выйти из грозящего ему котла, но сам переходил в контратаки и окружал слишком далеко вырывавшиеся отдельные части наступающих войск Красной армии.

В штабе пехотного полка, куда приехал Матов уже по темну, в наскоро выдолбленной в мерзлой земле норе его встретил перепуганный капитан, командир этого полка, которому, судя по всему, сообщили, что к нему направляется высокое начальство аж из самой Москвы. Капитан нервно потирал руки, и на каждый вопрос Матова подолгу моргал воспаленными веками, пытаясь понять, какие подвохи для его начальства кроются за этими вопросами: майор из Москвы поспрашивает и уедет, а отдуваться перед своим начальством придется ему, капитану Катушеву.

— Вы напрасно нервничаете, капитан, — не выдержал Матов. — В ваших и моих интересах, как, впрочем, и командира вашей дивизии, чтобы об истинном положении дел знали в Генштабе и на основании этих знаний планировали дальнейшие действия как вашей армии и фронта, так и вашего полка. Я сам до ранения командовал батальоном, и слишком хорошо знаю, к чему ведет неточная информация, поступающая наверх, где и принимаются все решения. Так что выкладывайте все, что знаете, я не для того сюда приехал, чтобы кого-то наказывать.

Похоже, он убедил капитана Катушева, и через несколько минут тот успокоился и довольно толково и внятно обрисовал не только положение полка, но и соседних полков, а также противника, насколько это виделось ему из его норы.

Выяснилось, что капитан Катушев командует полком всего три часа, до этого командовал батальоном, а командир полка, подполковник Репеенко, погиб днем, возглавив атаку одного из батальонов, залегшего под огнем противника; что от полка осталось всего триста штыков, включая сюда и ездовых, и поваров, и писарей, а командиров не осталось почти никого — сержанты командуют взводами и ротами; что из артиллерии полка в наличии лишь две сорокопятки и два миномета, но ни мин, ни снарядов к ним нет, патронов — по обойме на винтовку, по пол-ленты на пулемет; что бойцы не кормлены уже четвертые сутки, что в деревнях, освобожденных полком, не осталось жителей и целых изб, а в подвалах даже мерзлой картошки: жителей немцы угнали, продукты поели; при этом задачи полку ставят такие же, как будто полк имеет полный состав и положенное ему вооружение, требуя наступать во что бы то ни стало, грозя трибуналом и прочими карами, по каковой причине командир полка и возглавил захлебнувшуюся атаку батальона; что, наконец, от него, капитана Катушева, потребовали взять деревню Дудкино, вернее, то, что от нее осталось, а деревня эта не имеет никакого значения и ее лучше не брать, а обойти стороной, но в политдонесении эта деревня уже значится как освобожденная, и ему пришлось бросить на эту деревню одну из рот, оттуда еще полчаса назад слышалась стрельба, а сейчас тихо, но сообщений о том, чем закончился бой, он еще не имеет, однако послал туда двое розвальней для раненых и связистов с проводом.

— Далеко до этой… Дудкино? — спросил Матов, уяснив обстановку.

— Километра три. С минуты на минуту жду донесения.

— Дайте мне провожатого, — попросил Матов. — Схожу в эту деревню, выясню на месте, что там и как.

— Обстановка еще не ясна, — замялся капитан Катушев. И предложил неуверенно: — Я могу пойти туда вместе с вами.

— В этом нет необходимости, — отказался Матов. — У вас и своих дел предостаточно. Лучше дайте мне автомат.

К ночи мороз усилился. «Пожалуй, градусов двадцать пять», — определил Матов, шагая вслед за проводником, назвавшимся Егоровым, и еще двумя красноармейцами, тоже не очень-то молодыми, которые на двух санках везли в роту патроны, хлеб и два термоса с перловым супом и пшенной кашей, только что доставленные в полк. Шли по едва приметной дороге, в тишине под ногами громко хрустела снежная корка, и Матов, положив обе руки на автомат, тревожно вглядывался в придорожные кусты и деревья: тут и к немцам забрести — раз плюнуть, и нарваться на немецкую разведку — тоже.

За далекими покатыми холмами время от времени взлетали осветительные ракеты, и черные трубы сгоревшей деревни на одном из таких холмов, выхваченные из темноты мерцающим светом, напоминали вытянутые к небу указательные персты. Чем ближе они подходили к деревне, тем чаще попадались темные бугорки трупов, лежащие на небольшом расстоянии от дороги: видать, рота наступала вдоль дороги, а немцы по своему обыкновению подпустили наступающих вплотную и только после этого открыли огонь из всех видов оружия. Но трупов было все-таки не так много, и это говорило о том, что люди шли с опаской, сразу же залегли, рассредоточились, время от времени поднимаясь в рост для решительного броска.

Матов представил себе, как рота, одетая в шинели, средь бела дня то подступала к Дудкино, то откатывалась назад, пятная снежную равнину телами убитых и раненых.

«Глупо, ах как глупо, — с горечью думал он, шагая вслед за красноармейцами. — Если бы атаковали сейчас, по темну, да обошли бы деревню с двух сторон, не понесли бы такие потери. Да и масхалаты… Неужели нельзя было одеть бойцов в масхалаты?»

До деревни оставалось метров четыреста, когда с той стороны послышалось лошадиное фырканье и скрип полозьев, и через какое-то время из темноты вылепились двое саней, запряженных низкорослыми монгольскими лошадками.

— Свои, свои! — успокоил Матова красноармеец Егоров.

Действительно, это были свои, следовательно, деревня в наших руках и опасаться нечего.

Сани протрусили мимо, на передних кто-то стонал, слышался девичий голос, уговаривающий раненого потерпеть.

Возле одной из печей на южной окраине деревни топтался часовой. В шинели поверх ватника, в толстых ватных же штанах и больших валенках, он выглядел неуклюжим сторожем какого-нибудь сельмага. Казалось, что он единственное живое существо на всю округу в этой стылой ночи.

Матов и красноармейцы подошли к часовому почти вплотную, только тогда тот очнулся и окликнул их, клацнув на всякий случай затвором винтовки, а потом, выяснив пароль, показал рукой на одну из труб.

— Там все, в погребе. Там и наш ротный.

Погреб оказался довольно просторным и даже обжитым: с нарами вдоль стен и печкой из железной бочки. Судя по тому, что на полу валялись немецкие журналы и какие-то бумаги с орлами, погреб приспособили для себя немцы, углубили его, расширили, теперь он стал убежищем для остатков нашей роты. Сколько сюда набилось людей, в дымном полумраке разобрать было невозможно: отовсюду торчали валенки, слышался храп смертельно уставших людей.

Матов предложил командиру роты, младшему лейтенанту Бричкину, выйти на воздух. Тот с готовностью согласился, решив, видимо, что майор этот из политотдела и пожаловал к ним потому, что связисты не успели провести сюда провод.

— Проводу не хватило, — оправдывал он связистов. — Пошли немецкий отрезать, чтобы надставить. Да что-то задержались.

— А вдруг их немцы? — высказал предположение Матов.

— Нет-нет, что вы! — испугался младший лейтенант. — Немцы отошли к самому Лесниково. Это почти четыре километра отсюда. А нам и нужно-то метров пятьсот.

— Ну а если они завтра с утра атакуют? А у вас ни окопов, ничего. Как вы деревню думаете удержать?

— Люди очень устали, — товарищ майор, — виновато произнес младший лейтенант Бричкин. — Уж какую неделю из боев не выходят. Да и боеприпасов… Хорошо, что вы привезли, а то и стрелять нечем. — И тут же оживился: — Правда, мы немецким оружием разжились: два пулемета взяли, один миномет, но если он бросит танки, у нас ни одной гранаты. Только вряд ли он станет отбивать Дудкино: с точки зрения обороны оно расположено очень невыгодно, а Лесниково стоит на гряде, у них там окопы полного профиля, танки зарыты. Да и в Дудкино стояло лишь сторожевое охранение — человек двадцать.

— Откуда вам известно про позиции немцев в районе Лесникова?

— А мы карты их взяли, у лейтенанта у ихнего: там все позиции обозначены.

— А нельзя ли эту карту посмотреть?

— Я ее в полк отправил, товарищ майор. С ранеными, — виновато пояснил Бричкин.

— И как же вы взяли Дудкино?

— Мы сперва шли по дороге, он нас подпустил метров на двести и открыл огонь. Мы залегли, стали отстреливаться, а одно отделение, в масхалатах, я послал в обход, по оврагу. Они подошли к деревне с тыла и гранатами. Ну а мы с фронта. Девять фрицев убили, — с увлечением рассказывал Бричкин. — Несколько человек ранили, но они успели уйти. И все из-за патронов: патроны у нас кончились. А то б, конечно, мы б им уйти не дали.

— И какой же у вас приказ на завтра?

— Атаковать Лесниково, — упавшим голосом произнес младший лейтенант Бричкин. — Только… вы сами видите, какое положение: тридцать один человек в роте. А из офицеров только я один, — добавил он извиняющимся тоном, будто был виноват в том, что его не убили и даже не ранили за эти несколько дней наступления.

— На фронте давно?

— Нет, недавно: вторая неделя пошла. Я из Саратовского училища, с пополнением прибыл. И сразу в бой. Из того пополнения пятеро осталось. — И вновь виноватая интонация прорезалась в его голосе.

Глядя на младшего лейтенанта, которому вряд ли исполнилось девятнадцать лет, на его изможденное лицо с признаками постоянного недоедания, Матов испытывал щемящую тоску от уверенности, что долго этот наивный, но старательный паренек не проживет, а если все-таки ему повезет, если он успеет заматереть, то станет хорошим командиром, прошедшим суровую школу. Более того, бывая в войсках, наблюдая молодых командиров и тех, что постарше, в деле, Матов пришел к выводу, что без этого опыта, оплаченного кровью, армия не поднимется на тот уровень, который можно определить как профессиональный. Вызреют кадры, станут костяком этой армии, и прибывающие в нее пополнения смогут быстрее обучаться современным методам боя, платя за это обучение меньшую цену. Другого пути, увы, нет, потому что для любого другого нужно время, которого нам не отпущено ни минуты.

Пока Матов разговаривал с младшим лейтенантом, вернулись связисты с немецким телефонным проводом. Оба одеты в белые масхалаты, немецкие автоматы тоже обмотаны белым.

— Так что, товарищ младший лейтенант, дошли мы почти до самых ихних окопов, — докладывал один из связистов, все время шмыгая простуженным носом, судя по голосу, такой же молодой, как и их командир. — Подумали мы с Гуськовым и порешили, что раз уж пошли за проводом, так почему бы не посмотреть, что там у них и как. Немец теперь думает, что мы к нему в гости не пожалуем, вот мы и…

— Могли бы нарваться на их засаду, — выговорил им младший лейтенант Бричкин, и то лишь потому, что ему хотелось показать майору, что он хоть и молод, но строг и нарушений приказа не потерпит. — И тогда мы остались бы без связи, — добавил он.

— Мы осторожно, товарищ младший лейтенант. Как до речки дошли, так дальше все время ползком и ползком по немецким следам. Там у них по скату высоты мины поставлены, перед окопами колючая проволока в два ряда, а над самой речкой секрет с пулеметом. Гранаты у нас не было, а то б мы этот секрет ухайдакали, — возбужденно говорил связист.

— Ладно, о вашей недисциплинированности поговорим позже, а пока… Разрешите, товарищ майор?

— Да-да, конечно, — ответил Матов.

— А пока наладьте связь и отдыхайте.

Связисты ушли, Бричкин пожаловался, но не без гордости:

— Молодые еще, опыта нет, вот и лезут на рожон.

— Вы их особенно-то не ругайте, — вступился за связистов Матов. — На мой взгляд, они проявили хорошую инициативу и заслуживают скорее награды, чем порицания.

Бричкин искренне обрадовался:

— Я тоже так думаю, товарищ майор, а только нам все время внушали, что приказ командования надо выполнять в точности и без всякой самодеятельности.

— Самодеятельность и инициатива — разные вещи, — заметил Матов и стал прощаться. — Я доложу командованию о действиях вашей роты, — пообещал он, пожимая руку младшему лейтенанту Бричкину.

* * *

Генерал Угланов, выслушав доклад Матова о положении дел в 39-й армии, велел ему составить докладную записку.

— Факты и ничего кроме фактов, — велел он Матову. — И не более двух страниц. — А прочитав докладную, заметил: — Без перегруппировки войск и существенного их пополнения людьми и техникой ни о каком дальнейшем наступлении и думать нечего. Пора переходить к обороне, зарываться в землю, но не там, где остановились, а на более выгодных с точки зрения местности рубежах. Будем надеяться, что Верховное командование учтет наши выводы.

Но Верховное командование до мая не оставляло попыток завязать «мешок» с немецкими дивизиями в районе Вязьмы, однако из этого ничего не получалось: немцы стояли крепко, сами переходили в контратаки, ставя наши войска иногда в крайне затруднительное положение. Эта битва вокруг Ржевско-Вяземского аппендикса, будет длиться почти полтора года, и лишь в марте сорок третьего немцы, «спрямляя фронт», уйдут из «мешка», угнав с собой, по своему обыкновению, почти всех жителей городов и деревень, оставив после себя выжженную пустыню.

 

Глава 5

Генерал армии Жуков оторвал взгляд от карты и неприязненно посмотрел на начальника разведки фронта, тридцатипятилетнего русоволосого полковника, стройного и даже щеголеватого, с орденом Красной звезды и юбилейной медалью на выпуклой груди.

— А здесь что у нас? — спросил Жуков, ткнув в карту пальцем.

— Здесь, товарищ командующий, против нашей Пятой армии стоят части Пятьдесят седьмого танкового корпуса Четвертой танковой армии немцев…

— Это я и без тебя знаю, полковник. Мне надо знать, какие дивизии, наличие танков, артиллерии, количество боеприпасов, моральное состояние войск противника. И не предположения, а точные факты.

— Из показаний пленных нам известно, что в дивизиях осталось не более пятидесяти исправных танков. В некоторых частях отмечена эпидемия тифа, много обмороженных и больных, зимнего обмундирования нет, зимнюю одежду отбирают у населения и пленных, раздевают наших погибших бойцов, продовольственное снабжение недостаточно, в ротах по тридцать-сорок человек. Однако моральное состояние немецких войск все еще высокое, в свою конечную победу солдаты и офицеры верят, считают, что нынешние неудачи временные. К тому же дисциплину в войсках немецкое командование подтянуло, любое нарушение дисциплины или невыполнение приказов командования караются смертью или штрафными ротами и батальонами. Что касается артиллерии, то потери ее сравнительно не велики, однако при сильных морозах гидросистемы не работают. Боеприпасы на армейских складах имеются, но подвоз ограничен. Сейчас происходит замена некоторых дивизий на новые, переброшенные из Европы. Пока есть точные сведения о пяти таких дивизиях…

— Что известно о перебросках немецких войск по железным дорогам в полосе нашего фронта?

— Почти ничего, товарищ командующий, — ответил полковник, не ломая взгляда своих дерзких серых глаз под придавливающим взором командующего. — В тылу у нас практически нет разведывательной агентуры, оснащенной надежными радиопередающими устройствами. Сведения о железнодорожных перевозках отрывочны и весьма приблизительны. Авиаразведка действует эпизодически в связи с плохими погодными условиями и активным противодействием немецкой авиации, наша аппаратура для фотосъемок далека от совершенства, ночная авиаразведка практически отсутствует, да и специальных самолетов, предназначенных для авиаразведки у нас практически нет. Партизаны локализованы в лесных массивах и не имеют выхода к дорогам. Мы только налаживаем агентурную сеть за линией фронта. Это не может делаться быстро. Спешка ведет к тому, что забрасываемые в тыл разведгруппы подготовлены весьма слабо, многие так и не выходят на связь. Но мы усиленно работаем в этом направлении…

— Работают они… — проворчал Жуков, хорошо понимая, что большего спросить с разведки нельзя: действительно, сразу все не наладишь. Спасибо еще, что не выдумывает и не врет. Но и без данных о противнике ставить перед войсками фронта вполне обоснованные задачи, все равно, что ходить по лесу с завязанными глазами. Поэтому и случаются неожиданные удары немцев то там, то тут, что разведка не дала сведений о сосредоточении войск противника, о его перегруппировках. Даже такие подарки, как образовавшиеся в результате наступления войск фронта разрывы и бреши в немецких порядках, выявлялись далеко не сразу, использовались неумело. Надо будет поставить перед Верховным вопрос о более интенсивной работе разведорганов всех уровней, без этого воевать нельзя. А еще хорошо бы командный состав до уровня дивизий посылать на краткосрочные курсы, на которых поднатаскивать командиров на основе полученного опыта… Впрочем, не сейчас, а когда полегчает.

— Что у вас еще? — спросил Жуков, закончив свои молчаливые рассуждения.

— В полосе 39-й армии сегодня утром захвачен в плен немецкий офицер связи: его самолет заблудился и сел в расположении наших войск. При нем оказались карты и документы, которые сейчас переводятся.

— А не подбросили немцы нам этого офицера? Почему он не уничтожил документы? — Жуков смотрел на полковника с недоверием, но тот ничуть не смутился.

— Никак нет, товарищ командующий. Командир батальона, на участке которого сел самолет, не растерялся, послал к самолету бойцов, одетых в маскхалаты и с немецкими автоматами.

— В каком звании этот немец?

— Майор.

— Я хочу сам поговорить с ним.

— Когда прикажете?

Жуков глянул на часы, задумался на несколько секунд.

— Давай в шестнадцать часов.

— Слушаюсь, товарищ командующий.

— Ладно, можешь быть свободным, — отпустил Жуков начальника разведки и повернулся к начальнику штаба фронта генералу Соколовскому.

— Командира батальона и всех, кто участвовал в захвате самолета, наградить. Это первое. Второе: надо просить у Ставки хотя бы две армии, сотни три-четыре танков, желательно тридцатьчетверок и КВ, снарядов и более активной авиационной поддержки. Только в этом случае мы сможем разорвать фронт немецких армий в Ржевско-Вяземском мешке, затянуть его горловину и уничтожить противника по частям.

— Боюсь, Георгий Константинович, что Верховный нам ничего не даст. Я уже обращался к Шапошникову — никакого толку. Как вы знаете, большие силы заняты в Крыму, наметился успех в районе Харькова и Ленинграда, поэтому большинство резервов направляется на эти фронты с задачей деблокировать Ленинград и разгромить Северную группировку немецких войск, а на юге — освободить Крым и Донбасс, — сообщил начштаба и вопросительно посмотрел на Жукова, уверенный, что тот, будучи членом Ставки, знает значительно больше.

Но Жуков ничего не сказал. Да, он знал о планах Ставки, но был против этих планов, полагая, что время активных действий для Красной армии еще не пришло не только по причине нехватки сил и техники, но и отсутствия опыта больших наступлений, что показало наступление под Москвой. Лучше измотать немцев активной обороной, скопить резервы, а уж потом наступать, и обязательно с прорывами на флангах, охватом значительных группировок противника, их уничтожением. Однако Сталин отверг все аргументы Жукова, в этом его поддержали Тимошенко, Ворошилов, Буденный, командующие фронтами, поддержали кто из желания угодить Сталину, а кто по недальновидности.

Предыдущие бои во время отступления Красной армии в летние месяцы сорок первого показали, что неподготовленные контрудары советских войск по ударным группировкам противника лишь частично решают поставленные задачи. Более того, такие контрудары ведут к большим потерям в живой силе и технике, что в свою очередь ведет к разрывам фронтов и усугублению положения советских войск. Правда, в той обстановке ничего другого сделать было нельзя, но обстановка изменилась, а методы остались все теми же. Однако наступательная доктрина, увы, все еще себя не изжила, Сталин продолжает цепляется за нее, хотя на словах стоит за сочетание жесткой обороны с контрударами в тех или иных местах огромного фронта. В этом есть свой резон, но — Жуков это понимал теперь особенно четко — такая тактика должна вызреть не только в головах верховного командования, но и командующих фронтами, армиями, дивизиями. Вплоть до командиров полков, батальонов и рот. Между тем до этого еще далеко. Поэтому Жуков стоял за жесткую оборону. Он был уверен, что время работает на Красную армию, что хорошо подготовленное наступление нанесет врагу больший урон, будет стоить меньших жертв, следовательно, неминуем выигрыш в пространстве и времени…

Впрочем, как знать, может, он, Жуков, и ошибается — хотя бы уже потому, что Сталин знает больше и смотрит дальше, не посвящая Жукова в свои знания обстановки на всех театрах военных действий и потенциальных возможностей как Германии, так и ее союзников. Но чутьем военного человека, информированного не только о делах своего обширного фронта, но и других советско-германских фронтов, Жуков чувствовал превосходство противника не столько в силах, сколько в умении и знаниях, в заряженности на победу, которую поражение под Москвой лишь поколебало, но не сломило.

«У немцев по тридцать-сорок человек в ротах, а у нас и того меньше, — думал Жуков, прикидывая, что можно еще сделать для ликвидации мешка, который поглощает слишком много сил и, к тому же, может стать трамплином для нового удара немцев на Москву. — Думать, что мы уже выиграли войну, так же наивно и опасно, как и представлять немецкие армии уже полностью разгромленными и потерявшими свою боевую мощь. Артиллерии у них больше, авиации тоже. К тому же используют они и то и другое более эффективно, чем мы. Мы их только потрепали, но не разбили, мы еще учимся воевать, а они свое умение не растеряли, приобрели новый опыт, который еще скажется… Так что же делать?»

— Так что будем делать, Василий Данилович? — обратился Жуков к Соколовскому. — Придется исходить из того, что имеем.

— Я думаю, что нам прежде всего надо помочь выйти из окружения частям 33-й армии, Первого гвардейского кавкорпуса и десантникам. Для этого надо организовать встречные удары со стороны окруженных и частей 39-й армии. Надо поскрести по нашим тылам и набрать хотя бы одну полнокровную дивизию, стянуть к месту прорыва побольше артиллерии, использовать авиацию Московской зоны ПВО.

— Ну что ж, давай этим и займемся, согласился Жуков, хотя вызволять окруженные части не входило в его планы: они приковывали к себе значительные силы противника, предоставляя командующему фронтом возможность маневрировать своими. Да и предыдущие попытки прорваться к окруженным извне приводили к высоким потерям, не достигая поставленной цели. Однако в любом случае готовиться к этому надо, и более тщательно.

— Майор танковых войск Боровски! — вытянулся перед Жуковым рослый чернявый немец, лет тридцати с небольшим. Держится с достоинством, даже с некоторым вызовом.

— Скажи ему, — обратился Жуков к переводчику, — что перед ним командующий Западным фронтом генерал армии Жуков.

Немец напряженно вслушивался в чужую речь, но смотрел не на переводчика, а на Жукова, который, задав вопрос, опустился на лавку у стены и показал рукой, чтобы майор, вскочивший при его появлении, снова сел на свое место.

Какое-то время они молча рассматривали друг друга. Затем Жуков спросил:

— Откуда вам стало известно о нашем ударе на Вязьму со стороны Ржева и Юхнова?

Майор снисходительно пожал плечами.

— Во-первых, радиоперехват переговоров штабов ваших армий в полосе фронта; во-вторых, анализ перевозок войск по железным дорогам и сосредоточение ваших ударных группировок в соответствующих районах; в-третьих, действия ваших разведывательных батальонов в полосе предполагаемого наступления; в-четвертых, показания пленных. — И добавил, едва заметно усмехнувшись: — Азбучная истина, господин генерал.

— Из каких источников вы получаете данные о перевозках советских войск по железным дорогам?

Майор на мгновение замялся, вновь усмехнулся, но Жуков смотрел на него тяжелым, придавливающим взглядом, а в помещении стояла такая тишина, что майор почувствовал: ответ на этот вопрос решает его судьбу. Он пожал плечами: мол, о чем тут спрашивать, но все-таки ответил:

— Агентурная разведка и разведка с помощью авиации. — Помолчал немного, затем добавил: — К тому же, господин генерал, ваши войска при движении к фронту идут открыто, в основном днем, так что обнаружить их не сможет разве что слепой.

Жуков поднялся и молча вышел из помещения.

Собственно говоря, он не нашел в словах пленного ничего нового. Беспечность командования отдельных частей и штабов беспредельна, никакие самые грозные приказы на людей не действуют, а если действуют, то в течении непродолжительного времени, затем все повторяется. Черт его знает, почему! То ли презрение к противнику, заложенное в русского человека издревле, когда предупреждение «Иду на вы!» считалось высшей доблестью, то ли тут обычное разгильдяйство и непонимание ситуации, то ли полнейшая безграмотность. Скорее всего, все, вместе взятое. Однако для Жукова было сейчас важнее, чтобы протокол допроса попал к Сталину, а Сталин ткнул в него носом Берию, который совсем недавно в присутствии Жукова заверял Верховного, что его контрразведка действует настолько эффективно, что если и появляются у нас в тылу какие-то группы немецких шпионов, то они быстро обнаруживаются и ликвидируются, почти ничего не успев передать за линию фронта.

 

Глава 6

— Жуков просит две армии, товарищ Сталин, — произнес маршал Шапошников ничего не выражающим голосом и замолчал: ему показалось, что Верховный хочет что-то сказать.

Начальник Генштаба сидел за столом в кабинете Сталина, смотрел поверх очков, отмечая едва заметные изменения в почти неподвижном лице Верховного Главнокомандующего. Шапошников знал, что нужен Сталину в качестве беспрекословного исполнителя его воли, но душой всегда мучился и переживал, когда Сталин требовал от него реализации невыполнимых планов и распоряжений.

— А также танки и артиллерию, — добавил он, не дождавшись от Сталина ни слова. — Обещает в этом случае ликвидировать части Девятой полевой и Четвертой танковой армии немцев в Ржевско-Вяземском мешке… — Снова помолчал, ожидая реакции Сталина, не дождался, продолжил: — С оперативной точки зрения Ржевско-Вяземский мешок, горловина которого остается открытой, представляет большую опасность для Москвы, и наверняка немцы так упорно держатся в нем, что понимают его значение для летней кампании нынешнего года. К тому же этот мешок удерживает вокруг себя непозволительно много наших войск…

— Вот именно, что у Жукова много войск, — проворчал Сталин. — Пусть воюет не числом, а умением. У товарища Сталина нет лишних армий. Даже лишних дивизий нет. Что касается артиллерии, то можно выделить ему кое-что из РГК. — Прошелся вдоль стола, остановился вдали и, будто разговаривая сам с собой: — Нам надо создавать боеспособные резервы, чтобы не остаться голыми перед летней кампанией. Мы должны нанести немцам сокрушительный удар по всей линии фронта. Теперь уже ясно, что Гитлер не сможет восстановить былую мощь своих армий, упреждающий удар по его ослабленным войскам решит исход войны в нашу пользу.

— Я совершенно с вами согласен, товарищ Сталин, — склонил длинную голову Шапошников, хотя согласен был далеко не совершенно. И, чтобы заглушить в себе это несогласие, принялся вслух обосновывать точку зрения Сталина: — По данным разведки резервов у немцев практически никаких. Надо иметь в виду и тот факт, что в этом году они хотят взять из промышленности еще около миллиона квалифицированных рабочих, заменив их военнопленными и интернированными из западных областей СССР, что безусловно скажется как на качестве продукции, так и на ее количестве…

Сталин кивал головой: Шапошников лишний раз подтверждал его взгляды на военно-политическое и экономическое положение СССР и Германии на лето сорок второго года. А Жуков… Жуков неплохо разбирается в тактике, кое-как в оперативном искусстве, но очень мало смыслит в стратегии, тем более в политике, в то время как стратегия и политика решают все.

— Мы должны измотать немецкие войска в зимних условиях, к которым они подготовлены значительно хуже, чем Красная армия, — заговорил наконец Сталин, расхаживая вдоль стола. — На центральном и северном участках советско-германского фронта мы эту задачу практически решили. У нас пока плохо получается в Крыму по причине слабого руководства операциями со стороны командования Крымским фронтом и Юго-западного направления в целом. Но под Ростовом получилось. Под Харьковом тоже. Надо продолжать наступление где только можно, сковывая немецкие армии, лишая их маневра. Мы должны прорвать блокаду Ленинграда и отбросить немцев на линию Нарва-Витибск-Орша. Для нас очень важно освободить Донбасс. В то же время готовить резервы для новых наступлений на противника. Пусть Жуков и Конев продолжают наступление теми силами, которые у них имеются. Для решения других задач нужны другие обстоятельства.

Теперь Шапошников кивал головой, стараясь не думать, к чему может привести это решение Сталина, основанное, как представлялось начальнику Генштаба, на предвзятых оценках противника и собственных сил. Он знал, что когда вернется от Сталина в Генштаб и станет посвящать в планы Верховного своих ближайших помощников, то непременно встретит решительные возражения со стороны Василевского и других штабистов, и эти возражения нельзя будет оспорить. Однако самому ему приводить подобные возражения Сталину не хватало ни сил, ни воли.

«Пора уходить на покой, — уныло думал маршал, следя глазами за медленно движущейся по кабинету приземистой фигурой Сталина. — И годы берут свое, и со здоровьем совсем никуда. Быть может, Василевский на моем месте сумеет вести себя по-другому: он моложе и независимее, на него не давит груз прошлых ошибок и пристрастий».

— Черчилль прислал телеграмму на имя Верховного Главнокомандующего Красной армии, — донесся до Шапошникова глуховатый голос Сталина, — в которой поздравляет нас с победой под Москвой. Теперь, надо думать, Англия и Америка увеличат нам поставки вооружений и материалов, что в известной степени поможет нам в предстоящих сражениях с немцами. К тому же наша промышленность на Урале и в Сибири набирает темпы, так что к лету положение с вооружением и боеприпасами у нас выправится. Генштаб должен иметь в виду это обстоятельство при планировании кампании на лето этого года… Кстати… — Произнеся это слово, Сталин остановился напротив начальника Генштаба, смотрел на него снизу вверх слегка сощуренным взглядом табачных глаз, и только затем, что-то решив для себя, продолжил: — Кстати, как вы смотрите на сообщение агентурной разведки, что немцы собираются этой весной наступать исключительно на южном участке фронта? Что это — правда или попытка ввести нас в заблуждение?

— Пока, товарищ Сталин, ничего не говорит в пользу этого сообщения. А если учесть, с какой настойчивостью Гитлер цепляется за территорию Ржевско-Вяземской кишки, то это заставляет думать, что именно здесь будет сосредоточен удар его войск. Генштаб полагает, что два наступления с решительными целями немцы не потянут.

— А что вам говорит назначение фельдмаршала фон Бока командующим группой армий «Юг»? Эта хитрая лиса не случайно появилась на юге. Или я ошибаюсь?

— Никак нет, товарищ Сталин! Вы не ошибаетесь. Гитлер явно затеял какую-то игру. Но понятна она станет после подтверждения или опровержения полученных разведданных.

Сталин на это ничего не сказал, прошелся до двери и обратно, снова остановился напротив Шапошникова. А тот стоял, прямой, как перпендикуляр, ждал обычных слов Сталина, предваряющих расставание: мол, «я надеюсь», и «держите меня в курсе». Но Сталин произнес совсем другие слова:

— Как ваше здоровье, Борис Михайлович? Вид у вас, я бы сказал, весьма болезненный.

— Неважное, товарищ Сталин. К сожалению.

— Что говорят врачи?

— Ничего утешительного.

Сталин приблизился почти вплотную, заглянул в тусклые глаза маршала, подумал: «Еще шестидесяти нет, а вид семидесятилетнего старика». Вслух же произнес, доверительно дотронувшись рукой до локтя начальника Генштаба:

— Потерпите еще немного: дальше будет легче. Кстати, кого вы метите в свои преемники?

— Василевского, товарищ Сталин.

— Согласен. С одним условием, что он наберется у вас опыта и вашей мудрости.

Борис Михайлович выдавил слабую улыбку на своем лице, подумав, что вряд ли Василевскому понадобится такая мудрость, какую обрел сам Шапошников, изо всех сил стараясь не сорваться вниз с верхушки достигнутой власти. И не дай ему бог приобретать эту мудрость, платя за нее душевными муками и разладом со своей совестью.

 

Глава 7

Василий Мануйлов слишком поздно догадался, что на улице что-то происходит — что-то такое, что связано с едой. Если бы там не закричали, он бы так и продолжал лежать на кровати, безучастный к окружающему миру. Но когда услышал крик, крик отчаяния и боли, какая-то сила заставила его сползти с кровати, добрести до замерзшего окна, соскрести со стекла полоску инея. Он припал к этой полоске глазом и сквозь зыбкий туман разглядел, как на улице несколько человек рвали павшую лошадь. Василий засуетился, влез в зимнее пальто с каракулевым воротником, купленное в тридцать девятом по талону за ударную работу, шапка и так была на нем, схватил нож, выкованный им когда-то — господи, как давно это было! — из полоски подшипниковой стали, и заспешил на улицу. Он действительно спешил, и ему казалось, что делает он все быстро, на самом же деле двигался еле-еле, каждое движение давалось ему с трудом. Когда он наконец выбрался на улицу, павшей лошади там не было. Не было — и все тут. Исчезла и телега. Василий долго стоял и растерянно оглядывался: не может быть, чтобы ему померещилось. Ведь он собственными глазами видел и эту лошадь, — правда, уже более чем наполовину ободранную, — и людей, склонившихся над нею, видел телегу с поднятой оглоблей. Но ни лошади, ни ее костей и шкуры, ни телеги. Только бабка какая-то все еще возится, сидя на корточках, на том самом месте, где лежала павшая лошадь.

Василий добрел до бабки и увидел, что она соскребает гнутой алюминиевой ложкой бурые комочки снега и кладет их в миску. Заметив Василия, бабка заскребла ложкой по оледенелой дороге проворнее, потом, опираясь руками в колени, тяжело поднялась с корточек, взяла миску, наполненную грязной кашицей, прижала ее к груди и засеменила прочь. Перейдя улицу, она оглянулась, и Василий увидел, что это вовсе не бабка, то есть не старуха, а женщина лет тридцати, не более, то есть его ровесница, и он даже, кажется, знает ее по довойне, хотя никак не может вспомнить, что это за женщина и как ее зовут.

Василий долго стоял на одном месте, рассматривая желтовато-розовые следы. Можно было бы, конечно, поскрести и их, но он — вот ведь досада! — не взял с собой никакой посуды. Все же, согнувшись и расставив ноги, он потюкал ножом в розовую наледь, но она, превращаясь в снежное крошево, на глазах теряла цвет пропитанного сукровицей снега, превращаясь в грязно-желтую кашицу, не имеющую ничего общего с пищей. Василий натюкал пригоршню и побрел назад.

Сожаления, тем более отчаяния, он не испытывал. Ноша страданий, которую он нес, как несли ее и сотни тысяч других ленинградцев, была столь велика и непосильна, что убавить или прибавить немного — уже ничего не меняло в представлении об этой ноше и о себе самом. Да он и не задумывался о ней. Он просто чувствовал ее придавливающую тяжесть и вполне понимал, что сил для сопротивления осталось слишком мало.

Василий двигался толчками, почти не видя, куда идет, но зная, что идет домой. Домой он всегда шел с надеждой. Так было раньше, когда там его ждали жена и дети. И это продолжается до сих пор, хотя дом давно опустел. Но иногда ему кажется, что вот он откроет дверь — а они дома. Все вместе. Он не гнал от себя это несбыточное ожидание, даже не иронизировал над собой по этому поводу, но всякий раз, открыв дверь и убедившись, что их нет, испытывал горестное облегчение. И не только потому, что жена его и дети находились далеко от Ленинграда, где-то на Урале, что Ленинград окружен немцами, и потому ни они не могут сюда вернуться, ни он не может выбраться к ним, но еще, наверное, и потому, что очень не хотел, чтобы они оказались здесь: такой, каким он стал, он им не кормилец, не защитник.

Тщательно прикрыв за собой входную дверь, держась одной рукой за стенку, а другую, с пригоршней снега в рукавице, неся перед собой, Василий преодолел десяток ступенек и остановился на лестничной площадке перевести дух. Еще предстояло сделать несколько шагов до двери в коммунальную квартиру, потом коридор, дверь в комнату, кровать…

Квартира давно опустела, дом тоже пуст. Кто эвакуировался в августе прошлого года, кто ушел куда-то зимой, кто умер. Остался он один. Один во всем доме, когда-то населенном и шумном. Даже слишком шумном. Теперь тихо. Только сердце колотится в самые ребра, да хриплое дыхание нарушает устоявшуюся тишину. Но это его сердце, его дыхание, и в последнее время он слышит только их.

Долго стоять на одном месте — отекают ноги, подламываются колени, само тело начинает как бы стекать вниз. Василий отталкивается от стены, делает шаг по направлению к двери и останавливается. Он сам не знает, что заставило его остановиться и разогнуться, поднять голову и повернуть ее вправо. И это при том, что каждое лишнее движение — мука, а шея — так и кажется, что она скрипит при всяком движении головы. И все-таки он не поворачивается всем телом, а поворачивает лишь одну голову и… и замечает кошку.

Видение ярко-рыжей кошки настолько неожиданно, что Василий тут же закрывает глаза, плотно смежает веки, словно его обдало густое облако пыли. Когда он снова открывает глаза, видение рыжей кошки не исчезает, остается, значит, он не сошел с ума.

Да, большая рыжая кошка лежала на подоконнике, смотрела на Василия зелеными глазами и сыто жмурилась. Что именно сыто — об этом Василий догадался сразу же. При том что давно не видел ни собак, ни кошек — они как-то сразу и неожиданно исчезли с ленинградских улиц в середине зимы. Рыжая кошка была чудом, и он никак не мог пройти мимо этого чуда. У него не возникло никаких желаний, не появилось никакой цели, просто рыжее пятно притягивало взгляд, будило в нем какие-то воспоминания.

Окно, в котором расположилась кошка, находилось на лестничной площадке между первым и вторым этажом. Стекла в нем были пыльны, но их не покрывал морозный узор, поэтому казалось, что на улице светит яркое солнце и золотит своими лучами лежащую на подоконнике кошку: так она вся светилась и плавилась в солнечных лучах, будто это были не окно и не кошка, а жерло вагранки с кипящей в ней бронзой. И Василий, позабыв о своей немощи, стал подниматься по ступеням вверх, не отрывая взгляда от золотистого видения. А кошка уже и не смотрела на него, закрыла глаза, и только уши ее с белыми кисточками на концах шевелились и подрагивали при каждом шаге человека.

Василий остановился за две-три ступеньки от площадки. Кошка приоткрыла один глаз и чуть шевельнула кончиком хвоста. Он знал эту кошку. Похоже, что и она узнала его тоже.

Рыжая кошка принадлежала его соседке по квартире Саре Абрамовне Фурман, умершей месяц назад, в феврале сорок второго. Кошку звали Софи, и сынишка Василия был к ней очень неравнодушен. Бывало, стоит его пятилетний Витька, одетый в короткие штанишки и матроску, стоит на зеленой-презеленой траве, широко расставив ноги, а Софи ходит вокруг его ног петлями, поставив свой пушистый хвост трубой, и трется о них своими рыжими боками. Она ходит и громко мурлычет, а мальчишка, раскинув руки с растопыренными пальцами, радостно смеется: у этой Софи такая шелковистая шерстка и так щекотно от ее пушистого хвоста…

После смерти Сары Фурман Софи куда-то пропала и вот появилась вновь. Она, как ни странно, раздобрела, стала крупнее. Видать, живется ей не так уж плохо. А у Фурман был еще кот Яшка, тоже большой, но ленивый, так его сожрали крысы — прямо на кухне, оставив от него одну лишь шерсть. Софи совсем не похожа на своего отпрыска и, скорее всего, сама жрет крыс. Иначе откуда ей быть такой упитанной?

Василий не замечает, что все его мысли крутятся вокруг еды. Собственно, у него и мыслей-то почти не осталось. Особенно с тех пор, как он перестал ходить на завод. И это несмотря на то, что на заводе хоть как-то, да кормили, и не надо было заботиться о тепле. Главное, чтобы работал. И он работал, пока работал завод, то есть пока имелись уголь, электроэнергия, потом ходил туда просто так, по привычке, еще на что-то надеясь, ходил, пока держали ноги. А теперь… Теперь ему даже не дойти до завода: ноги распухли и почти не гнутся. И вообще, с него хватит. Он и так тянул изо всех сил.

 

Глава 8

Василий тяжело поворачивается, спускается вниз, бредет в свою квартиру, добирается до кровати, ложится и непослушными, вялыми руками натягивает на себя одеяло. Он даже не снял пальто и валенки. Какое-то время его тело испытывает такие ощущения, словно его положили на острые булыжники. Однако вскоре это проходит. Проходит и чувство голода, вызванное возможностью добыть пищу. Все, что было минуту назад, куда-то уплывает и перестает интересовать Василия. Он погружается в мир странных видений, но ни одно из них почему-то не задерживается в его сознании, словно память на ощупь, немощно, перебирает эпизоды его прошлой жизни в поисках одного, самого важного для него эпизода. Наконец она находит искомое и останавливается на нем.

Сперва Василий видит зеленый луг. Он даже ощущает босой ногой шелковистую росную траву и тепло земли, сбереженное этой травой со вчерашнего дня. Еще очень рано, и солнце едва оторвалось от горизонта, от зубчатой гряды леса. Над лугом стелется туман, но он становится все тоньше и тоньше, истекая в небо белесыми прядками, цепляясь за приречные кусты. А вон и лошадь, за которой послал его отец. Она бродит по брюхо в тумане, окунает в него голову и машет хвостом. Самозабвенно кричит в траве дергач, высоко в лучах солнца заливается жаворонок. За пазухой у Васьки краюха хлеба, круто посоленная крупной серой солью. Но ему почему-то не хочется есть этот хлеб. Ему, как ни странно, вообще не хочется есть.

Васька идет по лугу, и за ним на седой от росы траве остается темная полоса. Лошадь, заметив его, тоненько ржет и начинает прыгать к нему на стреноженных ногах и громко фыркать.

— Ну! Балуй! — грозно говорит Васька, когда лошадь пытается сунуть голову ему за пазуху. Он достает краюху, откусывает маленький кусочек, остальное отдает лошади. Лошадь берет краюху теплыми мягкими губами и начинает жевать, жмурясь от удовольствия и роняя крошки в траву…

Василий ясно видит, словно это происходит сию минуту на его глазах, как она жует и как падают в траву крупные крошки ржаного хлеба. Видит он и себя, мальчишку, который беспечно смотрит на все это и даже не пытается собрать упавшие крошки. Ему даже не жалко, ему все еще не хочется есть. Этого не может быть, но это так. Задать бы хорошую трепку себе самому за такую беспечность, за то, что не смог предусмотреть, предвидеть, угадать сегодняшний день. Как пригодились бы сейчас эти крошки, эта краюха хлеба…

И тут Василий припоминает, что он будто бы только что принес что-то съедобное, что это съедобное он держал в собственных руках. Он вытаскивает руки из-под одеяла, подносит к закрытым глазам и только после этого размыкает тяжелые веки. В руках у него ничего нет. Странно. Но он же видел лежащую на улице лошадь, он видел темно-красные куски, еще не отодранные от желтоватых костей. Наконец, он видел старуху, соскребающую с наледи пропитанную кровью розовую корку. Или это ему померещилось? Нет, он просто забыл, что был в рукавицах, а рукавицы… Василий поворачивает голову и — встречается взглядом с зелеными глазами рыжей кошки.

Сперва сознание просто отмечает: «Кошка!»

Потом из мрака со скрипом сухого от мороза снега выдирается вопрос: «Зачем?»

Вслед за этим в искристом тумане проявляется лицо Сары Фурман, изъеденное крысами. А может, и не крысами, а вот этой самой кошкой…

Нет, Колька Земляков говорил, что крысами. А еще он говорил… Что-то он говорил еще… Ах, да, Сара Фурман! Что вот, мол, жидовка, а осталась в Питере, когда все жиды бежали наперегонки впереди всех. И вроде бы была при хлебе — работала кассиром в магазине. А вот, смотри-ка, померла. И не от голода, нет, потому что однажды даже отдала им, то есть Василию с Николаем, два кило пшена, а от какой-то болезни. Значит, никому не была нужна, никто о ней не позаботился. А у них тогда хватило сил завернуть ее в пододеяльник, вытащить на улицу и положить на видном месте: авось заберут и похоронят.

И вот теперь Софи… Зачем она здесь?

Думать трудно. Нить мысли все время рвется, скручивается, пропадает. Василий прикрывает глаза, отдыхает, пытается вспомнить то важное, от чего отвлекли его зеленые кошачьи глаза. Не вспоминается.

Тогда он снова разлепляет веки и смотрит прямо перед собой: Софи нет, значит, померещилось.

И впадает в забытье.

Он действительно устал, ему надо восстановить силы. Восстановить силы… А для чего ему силы, если он не собирается идти на завод? Ах, да! Ведь вот-вот должен придти Колька Земляков. У Кольки карточки и деньги. Колька ушел… ушел на свой завод — на «Светлану». Давно ушел и должен был вернуться еще вчера. Обещал. Василий верит Кольке… Нет, они не друзья, они просто соседи, приятели, но Колька — хороший товарищ, на него можно положиться… К тому же… К тому же Софи совсем не обязательно есть его, Василия, лицо, когда полно крыс…

Василий как-то, еще до войны, видел, как Софи трепала во дворе крысу. Крыса становилась на задние лапы и верещала, показывая большие желтые резцы. Но это нисколько не пугало кошку. Она ловко сбивала крысу лапой и хватала ее зубами за шкирку, трепала из стороны в сторону и отпускала, с любопытством наблюдая, как та, потеряв ориентировку, кружится на одном месте. Эта кошка — не то, что ее ленивый отпрыск Яшка, который слизывал манную кашу, недоеденную сыном. Софи кашу не ела. Поэтому она и не может съесть его лицо…

Когда Василий очнулся вновь, он вновь увидел зеленые глаза Софи прямо перед собой. Впрочем, они были не совсем зеленые, а с желтизной. Софи лежала на его груди и, едва он зашевелился, громко заурчала, как бы давая понять, что у нее нет плохих намерений. Несмотря на это, Василий, все еще оставаясь в плену каких-то отрывочных видений и представлений, осторожно вытащил руку из-под одеяла и провел ладонью по своему лицу: лицо было как лицо, шершавое от многодневной щетины, с тонкой морщинистой кожей, под которой, казалось, не осталось ничего, кроме костей.

И тут ему опять почему-то вспомнились красные куски мяса на желтых костях павшей лошади. Василий уже не раз за блокадное время ел конину, в том числе и добытую прямо на улице. Если это мясо хорошо проварить, то получается бульон, который хочется смаковать бесконечно. И мясо тоже такое вкусное, хотя и жестковатое, и его приходится долго перетирать шатающимися от цинги зубами. Им с Колькой Земляковым надолго хватало добытой конины. И зря он до войны с пренебрежением относился к конине и презирал татарина Абдулку, работавшего на заводе дворником, который предпочитал ее всякому другому мясу. Теперь-то Василий понимает, что всякое мясо есть мясо. Ведь ели же древние люди все, что попадало под руку. И даже себе подобных. Вот и в книжке про Робинзона Крузо, которую он читал еще в молодости… Потом, когда женился, читать стало некогда…

Да, о чем это он? Книжки… Нет, о чем-то другом… Господи, какая тяжелая эта Софи! Пошла вон! Ишь, отъелась! Жирняга…

Поговаривали, что в Питере уже были случаи людоедства. Будто бы какая-то мать ела своих детей. Хорошо, что его дети далеко отсюда…

А где же Софи?

Василий долго возится под одеялом, пытаясь повернуться на бок. Потом, когда это удается, спускает ноги на пол и садится. Кружится голова, в глазах мельтешат оранжевые мухи…

Софи лежит на Колькиной кровати.

Василий смотрит на нее, пытаясь собрать разбегающиеся мысли. Замечает, что дверь полуоткрыта, прислушивается (может, Колька пришел?), но во всем доме ни звука, ни шороха, и Василий догадывается, что это он сам забыл закрыть дверь. Он встает, дошаркивает до двери, закрывает и, помедлив немного, поворачивает ключ.

До войны Василий с женой и двумя детьми жил на втором этаже этого же дома. Прошлой зимой, истопив в буржуйке почти всю свою мебель: шкаф, стол и два стула, он перебрался на первый этаж к Землякову: вдвоем и полегче, и не нужно тратить силы, поднимаясь на второй этаж. Колькина семья тоже в эвакуации, и тоже на Урале. Потому что отправили они свои семьи одним и тем же поездом. Василий припомнил, как Мария не хотела ехать в эвакуацию и то собирала узлы, то развязывала. Хотя к концу августа немцы уже обстреливали Ленинград, но все казалось, что вот наши соберутся с силами и… Так что уезжали их семьи одним из последних поездов. Конечно, ни Василий, ни Николай не знали, что это последние поезда, более того, им говорили, что это-то и есть самый последний, который покинет город, и только после узнали, что было еще два или три, прежде чем немцы перерезали последнюю железную дорогу из Ленинграда.

С тех пор он получил от жены только четыре письма, помеченные номерами 1 и 2, затем 11 и 14. Только четыре из четырнадцати. Оттуда. А сколько его писем дошло туда? Правда, месяца два уже, как он не написал ни строчки. Но перед этим он отправил письмо под номером 31. Надо бы собраться с силами и написать тридцать второе. Быть может, последнее. Прощальное. Даже если он не сумеет отнести это письмо на почту, придет Колька и отнесет. Кто-нибудь да придет. Только зря он закрыл дверь на ключ: тем, кто придет, когда его уже не будет, придется ломать замок.

Василий шарит рукой по двери и тут же забывает, зачем он это делает. Потом возвращается к кровати, садится.

Софи на колькиной кровати вылизывает лапы.

«Гостей намывает», — вспоминает Василий деревенскую примету. Может, скоро придет Колька, принесет хлеба.

Под пристальным взглядом человека Софи перестает прихорашиваться и настороженно прядает ушами. Мяукнув, она мягко спрыгивает с кровати, идет к двери, поднимается на задние лапы, скребет по двери когтями, оглядывается на Василия и снова мяукает. Мяукает она противно — капризно, требовательно, нахально даже, будто Василий обязан вставать и открывать ей дверь.

— Детей вот едят, — бормочет Василий, видя своего Витьку, как тот сидит в корыте и шлепает розовыми ладошками по мыльной пене. У Витьки пухлые губы и черные маслянистые глаза. Как у матери. — А ты не ребенок. Ты — кошка, — продолжает он назидательно, обращаясь к Софи. — Ты сама ешь крыс. Да. И свиньи едят всякую пакость. Только от свинины не отказывается никто. Один лишь Абдулка. Потому что у него такая вера. Ему подавай конину. И я совсем не против конины, да, вишь, не получилось. Так что ничего не поделаешь.

Василий еще не назвал словами то, что он собирается делать, но это уже не имеет никакого значения. Перед его глазами время от времени возникает павшая лошадь, желтые ее кости с ошметками мяса. Чувство голода, к которому он притерпелся, снова дает о себе знать. Оно подстегивает его, торопит. Не отрывая глаз от Софи, Василий боком добирается до стола, на котором лежит нож с длинным отточенным лезвием. Софи следит за ним щелками глаз, и они в полумраке комнаты то и дело вспыхивают зеленым светом.

Еще на что-то надеясь, Софи мяукнула, но на этот раз не требовательно, а жалобно, тонко, просительно.

— Чего уж мяукать-то, — пробормотал в ответ Василий. — Ничего не поделаешь: у меня дети. Как же им без отца-то? По миру идти? Нет уж, ты как хочешь, а придется тебя… это самое… да. Иначе никак.

И тут из разверзстой пасти Софи вырвался такой вопль, словно ей наступили на хвост. Вопль этот остановил Василия. Он положил нож, поискал глазами рукавицы. Одна лежала в грязной лужице на полу возле кровати, другой видно не было. Переворошив одеяло и еще какое-то тряпье, он все-таки нашел и вторую. Но прежде чем надеть рукавицы, завязал под подбородком тесемки меховой шапки-ушанки, застегнул на все пуговицы пальто.

— Придет Колька, чего-нибудь принесет, — бормочет Василий, уже не очень-то веря, что Колька когда-нибудь вернется в эту комнату, потому что, когда он уходил на завод, был ненамного крепче самого Василия. — А мы тут тоже что-нибудь…

И верить, и не верить у Василия основания одинаковые. Он сам, когда еще работал, по нескольку дней не вылезал с завода: и работа подгоняла, не разбирая ни дня ни ночи, и ходить домой в такую даль сил не наберешься, тем более что трамваи стоят, заметенные снегом. И все-таки дом тянул к себе постоянно. Потому что это был его дом и он единственный напоминал, что было когда-то время, когда рядом находились близкие, дорогие ему люди, что можно было есть сколько хочется, что если, скажем, надоели щи из квашеной капусты, то жена приготовит что-нибудь другое. Например, пельмени. А к пельменям грамм сто пятьдесят водки. Еще дом тянул к себе почтовым ящиком. Поэтому, когда завод подвергался особенно сильному артиллерийскому обстрелу, он, пренебрегая опасностью, бегал домой. И другие бегали тоже.

Бе-га-ли… Какой там бегали! Это только так говорится. Василию давно уже не верится, что человек способен бегать. Он давно видит вокруг себя одни лишь медленно перемещающиеся из одного места в другое подобия живых существ. Вот разве что солдаты пройдут строем или матросы. Или грузовик протарахтит, или редкий трамвай провизжит по замерзшим рельсам. Но и трамваи тоже давно не бегают… то есть не ходят. Одни лишь тени, когда-то бывшие людьми.

Впрочем, он несколько раз встречал, чаще по вечерам, перед самым комендантским часом, накрашенных девиц, бойко семенящих по оледенелой мостовой. Как они живут, чем, где достают еду? — вот что сразу же возникало в вялом мозгу Василия. Девицы эти были из какого-то другого мира, недоступного и непонятного. Из этого же мира были и равнодушно-самодовольные рожи за стеклами проезжавших мимо «эмок», обрамленные каракулем шапок и воротников. Василий, как и многие его товарищи по заводу, привык к тому, что начальство живет и должно жить лучше, и поэтому ненавидел всякое начальство бесплодной, обреченной ненавистью.

 

Глава 9

А ведь было время, когда Василий и сам пытался выбиться в начальство. Перед ним открывалась широкая дорога — только шагай да не ленись! Но путь наверх остановила чахотка.

Да, прошлая жизнь его шла неровно, толчками, походкой пьяного или голодного человека, желающего, однако, показать всем, что он вовсе не пьян и не голоден, что у него все в порядке и он всем доволен. Потому что на голодных или недовольных показывали пальцем, хотя, по существу, все были или пьяными, или голодными, или чем-то недовольными, и время от времени то одному, то другому не удавалось это скрыть. И тогда в их сторону вытягивались пальцы, раздавался свист и улюлюканье. И получалась странная вещь: чем громче ты свистишь и улюлюкаешь, тем меньше тебя видно и слышно. И все эти странные вещи происходили на глазах у всех, все так или иначе принимали в этом участие, хотя и те, кто свистел и улюлюкал, и те, кого освистывали, — все они были в одинаковом положении и ничем друг от друга не отличались.

Вместе с тем присутствовала какая-то невидимая сила, которая руководила этими странными вещами, была в них каким-то образом заинтересована. Сила эта себя не выпячивала, она пряталась за плотно закрытыми дверями, а когда выползала оттуда, легко сливалась с такими же, как и сам Василий. И только теперь, когда невзгоды уравняли и придавили всех, стала различима эта сила — и Василий смог увидеть ее олицетворение: надутые рожи, утопающие в каракулях, и крашеных девиц, существующих на потребу этих рож. А ведь все они были и раньше, он знал об их существовании, только никак не мог связать невидимую силу и эти рожи.

Впрочем, прозрение его было столь же бесплодным и вялым, как и вчерашняя слепая ненависть…

Пока Василий приготавливался, Софи отошла от дверей, вспрыгнула на Колькину кровать, легла там и даже прикрыла глаза. Всем своим видом она показывала покорность судьбе. Только кончики ее ушей чутко вздрагивали при каждом движении человека. А человек делал все медленно, тягуче, словно у него впереди бог знает сколько времени и спешить ему некуда.

Где-то неподалеку, за квартал разве что, разорвался снаряд. Качнулся пол под ногами, задребезжали в окне стекла. Софи шмыгнула под кровать и там затаилась.

Снаряды падали с равными промежутками времени, но взрывы их все удалялись и удалялись от Лесного переулка, в котором стоял дом Василия, в сторону Невы. Потом тяжело, надсадно забухали пушки кораблей, стоящих на Неве, — и дребезжание стекол сделалось постоянным. Поскольку обстрелы начинались почти всегда в одно и то же время суток — один раз утром, другой раз во второй половине дня, — Василий замер в нерешительности, пытаясь понять, что сейчас на дворе — утро или вечер? Почему-то подумалось, что уже вечер, и он засуетился: за весь день у него во рту не было ни маковой росинки. Он, кажется, даже и не пил ни разу.

Вчера Василий сварил последнюю плитку столярного клея, добавив в это варево сосновых и еловых побегов, березовых и липовых почек, заготовленных минувшей осенью. О том, что их надо заготавливать, говорили по радио, на заводе и в трамвае. А еще о том, что все это помогает от цинги и к тому же вытягивает все вредное, что содержится в декстриновом клее. Правда, про клей по радио не говорили, но про осиновую кору, будто бы в ней содержатся какие-то очень полезные для человеческого организма вещества, про это вроде бы говорили.

Вчера он ел, а сегодня… Ах, если бы он смог достать конины! Хотя бы маленький кусочек! Хотя бы кость какую-нибудь. Он раздробил бы ее молотком на мелкие крошки и сварил бульон. А там, глядишь, вернется Колька Земляков. И они отправятся каждый на свой завод: Колька на «Светлану», Василий на Металлический. Все-таки на заводе лучше. А если найдется работа… Работа отвлекает от тяжелых мыслей. Например, о жене. Как-то она там? Помнит ли о нем? Верна ли? Женщины — он знал это, видел сам, — чтобы спасти своих детей от голодной смерти, готовы на все — даже на то, чтобы лечь в постель с какой-нибудь сволочью.

А Мария у него… не красавица, конечно, но и не дурнушка какая-нибудь. Было в ней что-то притягивающее некоторых мужчин. Даже и не поймешь, что именно. Распахнутость какая-то, что ли? И все-таки она, его Мария, на такое не способна. Не из тех она, не из таких. А душа все равно болит: мало ли как жизнь повернется…

Голод тяжелым спазмом желудка вновь напомнил о себе. Трясущимися руками Василий взял нож и направился к кровати, под которой спряталась Софи.

— Кис, кис, кис! — позвал он, стараясь придать своему голосу ласковость и доброжелательность. — Ну, что ты там, глупая, поделываешь? Иди ко мне. Нечего бояться. — Сам того не замечая, Василий повторял те слова, которыми когда-то разговаривала с кошкой Сара Фурман, и даже подражал интонациям ее голоса.

Софи не откликалась.

Василий опустился на колени и заглянул под кровать.

Из самого угла раздалось мерзкое шипение. Там ярко светились два желто-зеленых глаза.

— Ну вот, глупая, — с придыханием продолжал уговаривать кошку Василий. — И стрелять уже не стреляют, и я тебя не трону. Вот видишь — у меня и ножика-то нету. Это я так, пошутил только. Ну, иди, иди сюда.

В ответ раздалось все то же угрожающее шипение.

— Иди, иди, а то хуже будет, — бормотал Василий. — Вот возьму палку, тогда не обрадуешься.

Софи, однако, продолжала оставаться на месте, но теперь она даже и не шипела: догадалась, хитрая тварь, что он ничего ей сделать не сможет.

Василий поднялся на ноги и поискал, чем бы выгнать кошку из угла. Заметил железную кочережку возле буржуйки, взял ее в левую руку, вернулся к кровати, снова опустился на колени, заглянул, но не увидел Софи на прежнем месте. Для верности пошуровал в углу кочережкой: действительно, Софи там уже не было, а был старый стоптанный башмак и облезлая кроличья детская шапка с длинными ушами.

— Ах ты, дрянь! — ворчал Василий на кошку. — Не хочешь по-хорошему, так я тебя по-плохому. До чего людей довели: кошек есть приходится. А сами в каракулях. Сами жрут в три горла. Знаем мы, видели… Ну, где ты там, тварь безрогая?!

Василий перебрался, не вставая с колен, к другой кровати, но и под ней Софи не оказалось. Он и там пошуровал кочережкой, но лишь выволок оттуда дырявый Колькин валенок.

Тяжело дыша, он выпрямился и огляделся: Софи сидела на подоконнике и, не мигая, смотрела в его сторону.

— Та-ак, — промолвил Василий, сообразив наконец, что его попытки догнать Софи вряд ли увенчаются успехом. — Вот, значит, ты как.

Василий лишь на пару минут позабыл о своем доходяжестве, как оно само напомнило о себе сиплым дыханием и паническим стуком сердца. Сидя на полу и глядя на кошку, здоровую, сильную и ловкую, он впервые как бы со стороны — может, даже глазами этой кошки — увидел свое бессилие, свою ненужность и заброшенность. Где-то еще продолжалась жизнь, люди цеплялись друг за друга и в этом находили силы, а он был совсем один, ничтожный и жалкий, неспособный добыть себе пищу, хотя эта пища находилась рядом, на расстоянии вытянутой руки.

Похоже, что и Софи понимала его немощность. Она равнодушно посмотрела вверх, туда, где была форточка. В своей комнате, еще при живой хозяйке, она любила лежать в раскрытой форточке и с высоты второго этажа наблюдать за всем, что делалось во дворе дома. Но сейчас форточка закрыта и заклеена крест-накрест полосками бумаги. Однако это не огорчило Софи. Нет так нет. Она знала, что двери рано или поздно откроются, а как только они откроются, она выскочит наружу и больше сюда не вернется. Собственно, она и вошла в эту комнату только потому, что знала этого человека, и он никогда не делал ей зла. Все же остальные люди почему-то были настроены к ней весьма враждебно. Ей хотелось найти у этого человека… нет, не защиту, а… ей просто не хватало человеческого общества. Но с людьми что-то случилось. С тех самых пор, как слегла ее хозяйка. Люди делают вид, что им нет дела до Софи, но в их глазах видна голодная тоска — точь-в-точь такая же, как у бродячих собак, которых она встречала в начале зимы. А потом они пропали, как и кошки, и только крысы еще остались, хотя их стало значительно меньше.

Софи уже вполне догадывалась о намерениях человека. Если бы он просто хотел ее выгнать, он не стал бы закрывать дверь. Но не это выдавало его желание. И даже не нож и кочерга в его трясущихся руках. Все намерение этого человека светилось в его голодных глазах. В них было что-то собачье. Но не тех собак, что гоняют кошек только потому, что они кошки, и собаке надо показать, что она сильнее, а тех собак, которых она встречала этой зимой: они редко лаяли и появлялись всегда неожиданно, так что Софи нужно было проявлять все свои способности, чтобы избежать собачьих зубов.

У этого человека были только собачьи глаза. Ни собачьей прыти, ни собачьей злости. Вот он сидит на полу с раскрытым ртом и ловит им воздух, как выброшенная из воды рыба. В его лице нет ни кровинки, оно иссиня-желтое, неподвижное, как у ее хозяйки за день или два до смерти. Но и перед смертью хозяйка не делала Софи ничего дурного, и Софи покинула ее только тогда, когда она перестала дышать и двигаться. Скоро и этот человек перестанет дышать и двигаться: от него исходит тот же запах смерти, что и от ее хозяйки. Ждать уже недолго.

А человек между тем зашевелился и, цепляясь руками за спинку кровати, поднялся на ноги. Потом стащил с кровати одеяло, поднял его на широко разведенных в стороны руках, к чему-то примеряясь. Так он постоял, покачиваясь, и уронил одеяло на пол. Затем сел на кровать и долго сидел, уперев голову в ладони. По-видимому, он и сам догадался, что с Софи ему не справиться. Однако через какое-то время он снова зашевелился, взял в руки кочергу, повертел ее перед глазами и положил на буржуйку. Прошла еще минута-другая, человек поднялся на ноги, прошел в угол, где стояла метла на длинной палке, взял палку в руки. Палка в руках человека — это опасно, и Софи приникла к подоконнику, готовая к прыжку. Но человек лишь мельком посмотрел на нее и вернулся к кровати. Он взял в руки нож и принялся что-то мастерить. Через какое-то время в руках у него была уже не метла на палке, а просто палка с привязанным к ее концу ножом. Назначение такого оружия Софи знать не могла, но она вполне ощутила ту опасность, которую это оружие в себе заключает. И она издала вопль жалобы и угрозы, показав острые белые клыки.

— Теперь что ж, — бормотал Василий, пробуя прочность сооружения. — Теперь ничего не попишешь. Если б, конечно, неделю назад, тогда б другое дело. А так, сама посуди, деваться некуда. Да и хозяйки твоей давно уж нет в живых. А у меня жена на Урале, детишки. Их сиротами оставлять негоже. Другие вот — колбаса и все такое прочее, а тут и клею нету ни граммушечки, — продолжал он бормотать почти без умолку, не слишком-то заботясь о смысле произносимых слов.

Вообще-то, Василий по природе своей не разговорчив. А с тех пор, как его выгнали с рабфака и не приняли в комсомол, он все больше держит рот на замке. Разве что когда выпьет, да и то не так чтобы очень. Но сейчас ему нужен звук собственного голоса: этот звук вселяет в него силы и надежды. Еще ему кажется, что его голос должен действовать на кошку успокаивающе. Действительно, откуда кошке знать, какие у него мысли и намерения? Знать она этого не может. Потому что животное. Но чувствовать вполне способна, и его бормотание должно это чувство развеять.

Убедившись, что нож привязан к палке крепко, Василий поискал, на чем бы ему опробовать свое оружие. Увидел валенок, прислонил его к стене, потыкал в него своим копьем. Понимая, что кошка — не валенок и сидеть на одном месте не станет, он собрался с силами и сделал несколько энергичных движений — и тут же в глазах у него потемнело, голова закружилась, и он едва устоял на подгибающихся ногах. Нет, даже копье не поможет ему, и надо хоть чем-то поддержать свои силы. Иначе он пропал. Он это чувствовал, как чувствовала это и Софи.

Василий собрал все, что могло гореть: щепки, пару ножек от стула, обрывки газет, куски фанеры. Потом топором оторвал одну доску от стола и долго шмурыгал ее ножовкой.

За окном между тем стемнело. Василий задернул занавески светомаскировки, щелкнул выключателем. Лампочка под потолком засветилась вполнакала, да из буржуйки подсвечивает — не привыкать. В старом закопченном чайнике воды не так уж много, и скоро он засвистел, выпуская из носика струйку пара. Василий насыпал в большую эмалированную кружку сосновых, еловых и всяких других почек, толченой осиновой коры и залил все это кипятком, накрыл крышкой, подождал, пока настоится. Держа кружку в ладонях, долго пил горьковато-терпкую жидкость маленькими глотками, чувствуя, как согревается тело и возвращаются силы. Правда, после такого напитка есть хочется еще больше, но другого ничего нет.

 

Глава 10

Пока Василий возился с печкой и варевом, он совсем позабыл о Софи. Он допивал остатки, процеживая жидкость сквозь зубы, когда Софи появилась из-под кровати и, выгибая спину и урча, стала тереться о его валенки. Вздрагивающими пальцами, осторожно, боясь испугать, словно не веря своим глазам, Василий дотронулся до ее шелковистой шерсти и почувствовал тепло живого существа.

— Мур-ррры, — отозвалась Софи на его прикосновение.

— Вот ведь… скотина, а тоже… — пробормотал Василий и неожиданно всхлипнул. Тело его сотрясло бесслезное рыдание. Стуча зубами о край кружки, он цедил в себя густую смолистую жидкость, стонал и раскачивался из стороны в сторону. Ему еще никогда не было так жалко самого себя, жалко свою незадавшуюся жизнь. Умереть в одиночестве, всеми покинутым и забытым, пожив на свете неполных тридцать лет, — несправедливо, обидно и страшно. Но то, что сейчас подступало к нему, обволакивая мозг, было еще страшнее. Оно отнимало последние силы, отнимало волю к жизни.

Василий представил себя лежащим на кровати с изъеденным крысами лицом, — именно таким застанет его вернувшийся с завода Колька, а потом напишет об этом на Урал. И Василий уже никогда не увидит, какими вырастут его дети, он уже никогда не поест вдоволь хлеба. Наступит другая жизнь, люди будут есть и смеяться, у них будет даже белый хлеб — и сколько хочешь. В ларьке у Литейного снова будут продавать пиво, снова там будет толпиться народ, обсуждая всякие дела, и только его не будет среди них. Мария выйдет замуж, народит детей от другого, и никогда не придет поплакать на его могилу, потому что у него не будет даже своей могилы.

Василий вспомнил, как мальчишкой еще, высеченный жестоко отцом за какую-то провинность, ворочался на сеновале с боку на бок и хотел умереть. И это было не раз и не два. И когда его не приняли в комсомол из-за отца, и выгнали с рабфака — тогда он тоже хотел умереть. Потому что не видел выхода. Потому что получалось, что что бы он ни делал — все выходило ему боком, все вызывало подозрение. И он никогда бы не бросил свою деревню и не уехал бы в Ленинград, если бы отца не арестовали и не посадили в тюрьму, после чего все стало разваливаться на глазах. Да разве у него, у пацана, было в мыслях подрывать какие-то там основы? Нет, он об этих основах имел самое смутное представление, зато очень скоро понял, что жизнь как была устроена несправедливо, так и осталась. А ему так тесно было в той жизни, так хотелось простора. Душа просила чего-то необыкновенного, рвалась куда-то и тосковала. Но сколько раз, натыкаясь на глухую стену и не видя в ней ни единой трещинки, ни единой щелочки, он приходил в отчаянье и всерьез начинал думать, что жизнь не стоит того, чтобы за нее цепляться. Почему же сейчас к нему не приходят те мысли и желания? Ведь все было бы так просто! И черт с ними, с крысами! Его-то уже не будет. А душа, если она существует, за тело не ответчица…

Еще несколько минут Василий сидел и вздыхал, пока сосущее чувство голода не пересилило все остальные чувства и ощущения. Он вытер сухие глаза, поставил пустую кружку на стол, пошарил вокруг себя, нащупал свое копье.

— Что ж, чему быть, того не миновать. Ты уж прости меня. Я не какой-то живодер. Я, брат, в детстве с мальчишками дрался, когда они хотели котят поутапливать. Жалко было. Видит бог, как мне их жалко было. А только все напрасно. И котят поутопляли, и меня побили. Плачь не плачь, а никуда не денешься. Так-то вот.

Василий решительно огляделся — Софи нигде не было. Только что терлась о его валенки — и пропала. Что за черт?!

— Кис, кис, кис! — позвал он ласковым голосом.

Софи не откликнулась.

Василий пошуровал палкой под одной кроватью, под другой — без толку. Он даже с подозрением посмотрел на дверь, — не открыл ли как-нибудь ненароком? — но дверь была закрыта, и ключ торчал из замочной скважины.

Комната длинная и узкая, как больничная палата. В торце ее единственное окно, вдоль стен, отступив от окна, две кровати, одна напротив другой, посреди, почти у самого окна, буржуйка, труба выведена в форточку. Справа от двери печь-голландка пузатится белым кафелем в блеклый цветочек — не то маки, не то тюльпаны; напротив голландки раньше стоял шкаф и буфет, но они давно сгорели в буржуйке. Вещи висят на гвоздях, вбитых в стену, свалены в углу. Посуды вообще почти не осталось и неизвестно, куда она подевалась. Еще есть стол на толстых гнутых ножках. Стол этот когда-то подарили Кольке Землякову на свадьбу, и он очень дорожил своим столом, суеверно считая, что если они сожгут и стол, то им хана. Сегодня Василий добрался и до стола. Правда, в его квартире на втором этаже оставалась еще кое-какая мебель: деревянная кровать, например, и резной буфет. Вещи эти он сделал собственными руками из дубовых досок, сделал прочно, на века, и разломать их при его бессилии нечего и думать.

Да он и не думает. Его мысли вообще не идут далее того, что он видит, слышит и чувствует. Сейчас его мысли заняты кошкой. Прятаться ей особо негде. Под кроватями ее нет, все остальное пространство комнаты — как на ладони. Василий для верности потыкал копьем в кучу тряпья в углу, сунул его в каменное поддувало, поколотил по старому макинтошу, висящему на гвозде. И почувствовал страх. Показалось, что даже волосы на голове зашевелились.

Он стоял посреди комнаты, опершись на копье, медленно поворачивался и ощупывал глазами всякий предмет, каждый уголок. При этом он что-то бормотал про себя, и в тишине комнаты было слышно лишь одно сплошное бу-бу-бу-бу. Это невнятное бормотание, слезящиеся полубезумные глаза, мелко трясущаяся голова с резко выступающими костями и глубокими впадинами, палка с привязанным к ней ножом — все это было жутко для нормального человеческого глаза и говорило о близкой смерти и разложении. Странный это был охотник — в мертвом пространстве он лишь один еще подавал слабые признаки жизни, которые угасали неумолимо. Скорее всего, Василий был не в состоянии понять, что с ним происходит. Уже не разум, а нечто другое руководило его поступками.

Но вот его взгляд остановился на черных шторах светомаскировки. Стуча концом копья в пол, он протиснулся между кроватями и буржуйкой, подошел к окну, отогнул штору — из-за нее с диким воплем вылетела Софи. Она перемахнула через кровать, через стол и по двери взметнулась под самый потолок, на выступ, опоясывающий голландку. Скопившаяся там пыль густым облаком окутала Софи, и из этого облака ее глаза светились зловещим, яростным огнем, словно они существовали сами по себе, отдельно от Софи.

Оправившись от неожиданности, цепляясь за что придется, Василий взобрался на кровать. Он долго топтался на ней, ища более-менее твердую опору для своих ног. Кровать скрипела и пружинила, тряпки разъезжались под его валенками. Наконец он нашел устойчивое положение, примерился. Софи, прижавшись задом к стене и распластавшись на карнизе, следила за каждым его движением, время от времени раскрывая клыкастую пасть и мерзко шипя.

Василий поднял свое копье, медленно приблизил острое жало ножа к горлу Софи.

Кошка сделала выпад лапой, ее когти скользнули по стали, как по стеклу. Она еще не вполне ощущала опасность, исходящую от блестящего предмета: опыта у нее не было. Весь опыт ее заключался в том, что ее несколько раз пытались ударить палкой или попасть в нее камнем. Иногда людям это удавалось, но всякий раз Софи неуловимым движением тела смягчала удар и спасалась бегством. Здесь тоже была палка, но человек не замахивался ею, после чего палка начала бы двигаться очень быстро, и чтобы избежать удара, ей самой пришлось бы тоже быстро уворачиваться. Нет, палка медленно приближалась к ней, мелко подрагивая. В ее движении чувствовалась немощь и неуверенность. Вот когда человек замахнется, тогда…

Василий задержал дыхание, напрягся и, вложив в одно движение все силы, послал копье вверх. Раздался ужасный вопль — и Софи, кувыркаясь в воздухе, свалилась на пол.

Она упала тяжело, не по-кошачьи, громко стукнувшись головой.

Василий с минуту оцепенело смотрел, как она извивается и дергается на полу, пятная его своей кровью. Потом стал спускаться с кровати. Держась за спинку, он обогнул ее и остановился над Софи.

Кошка уже сидела на задних лапах и пыталась встать на все четыре. Но это у нее не получалось. Голова ее все время клонилась набок, из широкой раны на грудь бежали тоненькие струйки крови.

Василий, наклонившись, сделал над Софи руками какое-то бессмысленное движение, не то желая погладить, не то взять за шкирку. Выпрямившись, он, не глядя, нашарил копье, лежащее на кровати. Нож был в крови. Василий тронул лезвие пальцем, провел по нему от рукоятки до кончика, поднес палец к носу — душноватый запах крови ударил ему в голову, откуда-то с самого низа живота поднялась черная волна и затянула мраком глаза. Василий выронил копье, вцепился обеими руками в спинку кровати. Руки бессильно скользнули по холодным блестящим шарам и перекладинам. И мрак, мрак, мрак…

Когда Василий приходил в себя, он видел перед собою Софи, видел, как она раскрывает рот, словно в зевоте, но не слышал ни звука. А однажды он очнулся и увидел, что она мертва. Дальше он плохо помнил и соображал: бред перемешался с явью. Сколько это длилось — день, два или больше, или всего несколько часов, — сказать с определенностью он не мог. Но когда он вполне пришел в себя, то обнаружил, что лежит на своей кровати, укрытый одеялом. В голове ничего: ни мыслей, ни воспоминаний, ни чувств. Впрочем, нет, одно чувство вскоре появилось — чувство голода. Василий спустил ноги с кровати, сел, сунул руку под подушку. Да, там было то, что он и ожидал найти — завернутая в клеенку кастрюля. Она еще сохранила тепло. Осторожно развернув клеенку, потом шерстяной платок, открыл крышку и стал пить маленькими глоточками теплый мясной бульон. Потом руками достал косточку с белым мясом на ней и принялся отдирать по кусочку. Эти кусочки он жевал подолгу, перекатывая во рту мягкую кашицу и глядя в пространство невидящими глазами.

Мясо по вкусу ничем не отличалось от кроличьего. Жена иногда покупала на рынке кролика, — одно время их разводили и продавали везде, где можно, и очень дешево, — и тушила его с рисом и какими-то специями — и тогда весь дом наполнялся аппетитным благоуханием. В его кастрюле не было риса и специй, но запах из нее шел ничуть не хуже. Даже, пожалуй, лучше…

Но все когда-нибудь заканчивается. Закончился бульон, было съедено все мясо, высосаны все кости. Снова черная немощь охватила Василия, втягивая его тело в глубокую воронку, где клокотала холодная вода, кружа в бешеном вихре льдины и снежную кашицу. Ощущение реальности медленно покидало его, и даже разрывы снарядов и бомб не тревожили его угасающего сознания…

 

Глава 11

Василий очнулся оттого, что кто-то тряс его за плечо. Он раскрыл глаза и увидел склонившегося над собой человека. Но это не был Колька Земляков.

— Вась! Васек! — произнес этот человек. — Живой? А мы тут дом ваш на дрова разбираем, дай, думаю, загляну, вдруг кто живой окажется… А ты вон что. Да ты никак доходишь? Вась! Ну-ка, очнись! Вставай давай!

Василий тяжело сел на постели. Он безучастно смотрел, как человек, одетый в телогрейку, подпоясанную армейским ремнем, в солдатской шапке-ушанке со звездой и в новых кирзовых сапогах, ему совершенно незнакомый, но откуда-то знающий его, суетился в его комнате, растапливая буржуйку, гремя кастрюлями. Потом комната погрузилась в тепло и запахи — запахи пищи, напомнившие что-то давно забытое и невозможное. Откуда-то доносились удары, треск отдираемых досок, иногда в комнату заглядывали военные люди.

А человек продолжал говорить.

— Это сколько ж мы с тобой не виделись? С августа, поди. С того пикника. Помнишь? Значит, говоришь, отправил своих в эвакуацию? И правильно сделал: люди мрут как мухи. И никому до них нет дела.

И Василий вспомнил: Сережка Еремеев — вот кто этот человек. Сережка Еремеев, который умел все — и сапоги тачать, и рубахи шить. Когда-то они вместе начинали учениками модельщиков на Путиловском…

Однако неожиданное появление старого приятеля не обрадовало Василия. Но и не огорчило. Все его существо было сосредоточено сейчас на том, что варилось в знакомой кастрюльке. Но как же долго оно там варится…

— Да-а, а я вот перебиваюсь с хлеба на колбасу, — бубнил Сережка. — Шью сапоги, туфли. Есть в Питере люди, которым подавай хромачи, а бабам их — модельные туфли. Ты тут с голодухи пухнешь, а они с жиру бесятся. Ну и мне перепадает. Так и живем. Ты давай перебирайся ко мне, научу сапоги шить, бог даст, как-нибудь протянем.

Потом Василий ел — ел долго, бесконечно долго, но будто бы в полусне. Временами Сережка отбирал у него миску — и тогда он проваливался во что-то липкое и душное. Выкарабкавшись на поверхность, ел снова, под неспешный говорок Еремеева…

— Однажды, — наплывали на Василия ничего не значащие слова, — послали нас по квартирам в районе Невского. Дали бумагу, что, мол, выискиваем мертвых, чтобы похоронить, и доходяг, кого требуется эвакуировать. А на самом деле забирали в обезлюдивших квартирах антиквариат, старинные иконы и картины. Зашли в одну квартиру, а там, значит, в одной комнате трое мертвяков лежат, а в другой женщина и двое ребятишек маленьких — еле живые. Ну, ничего мы там не нашли кроме небольшой картины художника Возницына, и тут один из наших простыню откинул с одного мертвяка, а он, понимаешь ли, весь изрезанный, как та туша говяжья: там кусок вырезан, да там. Видать, женщина эта брала с него мясо, тем и детей своих кормила и сама кормилась. Я, брат, слыхивал про людоедство, а видать не приходилось. Это впервой. Веришь ли, Васек, волосы на голове дыбом встали. А женщина эта вроде как умом тронутая: все бормочет, руками за голову держится и все по комнате ходит, ходит… И кого-то она мне напоминает. А на столе, понимаешь ли, паспорта лежат. Я открыл один, глянул: Зинаида Огуренкова. Полистал — в девичестве Ладушкина. Вспомнил: знакомая твоя, с Маней работала на «Светлане»…

Странный звук, похожий на всхлип, прервал рассказ Сережки Еремеева. Он посмотрел на Василия: тот сидел с выпученными глазами, широко открывая и закрывая рот, с усилием втягивая в себя воздух, а по лицу его, посиневшему и перекосившемуся, текли слезы, и столь обильно, что Сережка такого отродясь не видывал.

— Вась! Ты чего, Вась? — всполошился Еремеев, кинувшись к другу. Схватив за плечи, он стал трясти его, бить ладонями по спине, решив, что Василий подавился.

Но Василий замотал головой, вяло отстранил Сергея, откинулся на подушку. Он уже не открывал рот, лицо его постепенно принимало тот землистый оттенок, который можно считать нормальным, но слезы продолжали выкатываться из глаз, течь к вискам и пропадать в путанице волос.

— Да ты не волнуйся, — стал утешать его Еремеев. — Я потом несколько раз навещал ее, хлеб приносил, крупу. А потом через Клейна устроил ей эвакуацию на Большую землю. Но самое удивительное, что мужика своего она продолжала использовать в пищу до самого конца. И умом она точно тронулась: доктор на эвакопункте сказал мне об этом. Потому что за людоедство положен расстрел, а с сумасшедшей какой спрос? Никакого. — И добавил: — Может, поправится. Как думаешь?

Но Василий уже не слушал Еремеева. На него навалилась такая усталость, будто он отработал несколько смен без перерыва. Или пешком обошел весь город. Его не удивило, а тем более — не потрясло, что какая-то женщина кормила своих детей мясом своего умершего мужа, как поразило, что это была именно Ладушкина Зинаида. Имя ее прозвучало так неожиданно, так невероятно оно оказалось связанным со всем, что происходило вокруг и с ним самим, что лишь теперь он понял, в какую пропасть опустился, — именно это и вызвало в нем ужас и на какое-то время помутило рассудок.

Однако Василий выкарабкался. Правда, не совсем. Он все еще был слаб, двигался с трудом, его одолевала водянка, он опухал, но пытался работать. Сережка перевез его к себе, тем более что дом Василия начали растаскивать на дрова. Особой работы от него он не требовал, давал мелочь какую-нибудь, держал в своей комнате, кормил. Сам же вкалывал в военной мастерской индпошива, состоящей как бы при штабе Ленинградского фронта. Мастерской этой руководил интендант третьего ранга Ефим Клейн. Питались более-менее сносно. И считались военнослужащими.

Но Василия эти россказни Еремеева не трогали, не пугали, не настораживали. Он еще и не жил, а как бы существовал в каком-то странном состоянии невесомости: весь мир его заключался в том, что попадало в поле его зрения, и далее этого не распространялся. Даст Сережка работу — работает, хотя и глаза видят плохо и руки едва держат вощеную дратву; даст поесть — ест, с усилием жуя и глотая, часто засыпая над миской.

Да только эта манна небесная длилась меньше месяца: Клейна и еще несколько его подручных арестовали, и о них больше никто ничего не слыхал. Начальником мастерской стал некто Прохоров, человек лет под шестьдесят, угрюмый и молчаливый. Запасы продуктов, какие были припрятаны, закончились быстро, пайка хватало на полуголодное существование. Сережка Еремеев и остальные сапожники продолжали шить и ремонтировать обувь, будто ничего не случилось, в то же время пытаясь устраивать свои тайные дела, но без Клейна дела эти не клеилось: ни клиентуры, ни сапожного товара. Сережка метался по Ленинграду, пытаясь как-то прорваться к тем людям, в руках которых была власть и еда, но он был чужим для этих людей, и дальше прихожей его не пускали. Тем более что его не интересовали произведения искусства и антиквариат: он ничего в них не смыслил и, следовательно, не мог найти общего языка с людьми утонченных вкусов.

А потом на фронте стало туго с людьми, началась чистка тылов, и Еремеева, а с ним еще несколько человек, забрали в действующую армию. Василия же отправили на эвакопункт, расположенный на берегу Ладожского озера в поселке с тем же названием: Ладога. Там подержали на карантине какое-то время и однажды ночью погрузили на полуторку и повезли по льду озера на Большую землю вместе с другими доходягами, очень нужными на Большой земле специалистами. Так он очутился в Волхове, затем на Урале, в городе Чусовом.

 

Глава 12

Начало апреля, а снегу еще полно, и мороз по ночам щедро разрисовывает окна причудливыми узорами. Разве что к полудню начинает капать с крыш, и тогда длинные зеленоватые сосульки свешиваются почти до самой земли, а потом с шумом и звоном падают в накапанные ими лужи.

Мне не разрешают близко подходить к сосулькам, но меня так и тянет к ним, так и хочется попробовать эти диковинные ледышки. Я беру длинную палку и, если рядом никого из взрослых нет, осторожно приближаюсь к большой ребристой сосульке, свисающей с угла бани, тычу в нее палкой, однако палка лишь скользит по ее округлым бокам, а если что-то и удается сбить, так самый кончик, но это совсем не то. Я хочу, чтобы упала вся сосулька, тогда бы она раскололась на много-много маленьких сосулек…

— А где Витюшка? — спрашивает за углом сенного сарая у Сережки моя мама.

— А он сясюйки тюкает, — говорит Людмилка. — Незя-незя, а он тюкает.

Я отхожу от бани и равнодушно сую палку в кучу навоза, распугав неугомонных воробьев.

Мама выходит из-за угла.

— Вот ты где! Сколько раз тебе было говорено, что к сосулькам близко подходить нельзя? А ты все за свое. Вот я напишу папе, как ты нехорошо себя ведешь. А если сосулька упадет на голову? Что тогда?

— Не упадет, — говорю я.

— Марш во двор, и чтобы со двора ни на шаг!

Я иду во двор вслед за мамой и останавливаюсь возле дровяного навеса, под которым играют Людмилка и Сережка. Здесь нет снега, здесь много опилок, щепок, а кое-где даже выглядывает зеленая, но какая-то неживая травка. Сережка, он большой любитель что-нибудь мастерить, набрал бересты и щепок и строит из них домик. Береста сворачивается, щепки не лезут в промерзшую землю и рассыпаются, но Сережка, усердно сопя, снова и снова вколачивает щепки в землю небольшим поленом, навешивает на них бересту.

— Опять упа-ава, — огорчается Людмилка, все еще не научившаяся выговаривать букву «л».

Мне все это совсем не интересно.

Ярко светит солнце. Синички суетятся на ветках черемух, пестрые куры возятся в теплом, парящем навозе, черный с лиловым петух хлопает крыльями, задирает вверх голову с тяжелым красным гребнем и орет во все горло, а потом, склонив голову, прислушивается к ответным крикам других петухов.

Лошадь дяди Кузьмы Стручкова, в доме которого мы живем, зовут Серко. Он добрый и смирный, дает себя гладить по голове и очень любит хватать за шапку своими большими губами. Но и он теперь почему-то часто ржет в своей конюшне и бьет ногами в стену. И вообще стало как-то шумно в деревне: овцы блеют, коровы мычат, собаки лают, вороны каркают, воробьи носятся друг за другом, иногда сбиваются в клубок и катаются по снегу.

Как-то раз дядя Кузьма кинул свою шапку и накрыл ею сразу четырех воробьев. Потом доставал их из-под шапки, давал мне, а уж я отпускал. Но сперва подержу немного в ладонях, они там щекотно так шевелятся и клюют палец, а уж потом отпущу. Воробьи посидят-посидят на кустах, и снова начинают драться и сбиваться в кучу. И никого при этом не видят, даже кошки. И однажды кошка как прыгнет, схватила воробья и утащила его на сеновал.

Кошки по ночам воют так противно, что даже дядя Кузьма не выдерживает, выходит на крыльцо, кричит на них и кидается снежками. Кошкам из лесу вторит хриплыми криками рысь, которая представляется мне страшным чудовищем. А из-за реки доносится волчий вой. Тетя Груня покрестится и скажет, что лето будет шибко важким и много народу перемрет от всяких напастей.

Тетя Груня, к тому же, учит меня креститься на иконы, которые висят в углу их с дядей Кузьмой половины дома, и читать молитвы. Иконы у нее страшные: с них смотрят сердитые бородатые дядьки и закутанные в платки глазастые тетки. Точно такие же иконы висят и в доме дяди Миши, маминого брата, который живет теперь еще дальше, чем раньше. Тетя Поля тоже учила меня молиться, но я все позабыл.

— Повторяй за мной, — говорит тетя Груня, держа меня за руку: — Боже наш, пресветлый и справедливый. Сделай так, чтобы мово батьку ворог не поранил, не убил, чтобы вернул его в добром здравии к жене своей и детям своим. Кланяйся! Крестись! Скажи: ами-инь!

Я все делаю так, как просит тетя Груня, потому что она хорошая и добрая, и мне ее очень жалко. И я спрашиваю ее, потому что мне тоже хочется сказать ей что-нибудь хорошее:

— Тетя Груня, а почему бог не дал вам детей?

Тетя Груня вздыхает, крестится и только после этого отвечает:

— За грехи мои, милый. Бог всем воздает по делам нашим.

— А вы его просили?

— Просила, милый, да, видать, грехи мои пересилили.

— А почему я вас не просил, а вы даете мне шанежки, а бог не дает?

— Потому что ты еще безгрешен, тебе и просить не надобно.

Мне это совершенно непонятно, но я чувствую, что дальше расспрашивать почему-то нельзя. И усердно крещусь и кланяюсь, чтобы тете Груне было приятно.

— Вот умница, — гладит меня по голове тетя Груня и сокрушается: — И как же это так можно, чтобы не крещеный? Стыд-то какой, прости господи. Ты скажи матери-то своей, чтобы покрестила вас. Вон Сережа с Тамарой креще-еные, мама ваша тоже креще-еная, а вы с сестрой нехристи — не годится так-то: грех. — Слово «крещеные» тетя Груня произносит нараспев и ласково, как будто зовет свою корову Зорьку, а слова «нехрести» и «грех» отрывисто и сердито.

Но я ничего не говорю маме, даже не знаю, почему. Ни мама моя, ни тетя Лена, ни Сережка с Тамаркой, ни мы с Людмилкой — никто из нас не крестится и не читает молитв, хотя и в нашей половине избы висит икона в золотой раме, из которой выглядывает тетя с маленьким ребеночком на руках. Тетя Груня говорит, что это божья матерь, что она добрая и справедливая. Надо только очень долго и усердно просить ее, кланяться и креститься, и тогда она сделает то, что ты хочешь.

Я выхожу от тети Груни с четырьмя шанежками в руках — по одной на всех нас, ребятишек, и думаю, что вот тетя Груня — ее просить не надо, молиться ей не надо, она и сама знает, что все мы любим ее шанежки и время от времени дает их нам, детям, а маме и тете Лене если и дает, то очень редко. Значит, мама и тетя Лена очень грешны? Но мы же у мамы и тети Лены есть, им бог деток дал, а шанежки им не дает. Мой ум никак не может разрешить этих противоречий, и я переключаюсь на что-нибудь другое, простое и понятное, тем более что на дворе столько интересного.

Шанежки я отношу в избу и кладу их на стол, чтобы мама поделила на всех поровну.

 

Глава 13

По вечерам вся наша семья собирается за столом — ужинаем. Обычно это вареная в мундирах картошка с квашеной капустой. Ну и хлеб, который печет мама, добавляя в муку высевки. После ужина тетя Лена что-нибудь рассказывает о своих коровах, какие у них привычки и как они любят, когда их доят. Тамарка читает вслух свое «громкое чтение», мы все слушаем, а тетя Лена вздыхает по своим коровам.

Моя мама показывает нам с Сережкой буквы, и спрашивает, какая из них как называется, потому что Сережке этой осенью пора идти в школу, а мне только следующей, и Сережка буквы все время путает, и я тоже путаю, хотя все буквы знаю и даже умею читать по слогам, но притворяюсь, что все забыл и ничего не умею, чтобы Сережке не было обидно.

— Ты что, Витюшка, все забыл? — удивляется мама.

— Все, — говорю я и вздыхаю, как тетя Лена, потому что это так жалко, когда сам все забываешь.

Тетя Лена повздыхает маленько и уходит за перегородку, потому что она «смертельно устала», а я или рисую войну, или срисовываю буквы из книжки, чтобы поскорее научиться читать так, как читает Тамарка — громко и без запинки. Или мы все вместе пишем очередное письмо нашим папам в Ленинград.

Спать ложимся рано: надо беречь керосин, который не достанешь. Мы с Сережкой, лежа на полатях, еще долго шепчемся, вспоминая минувший день или рассказы взрослых о том, как наша Красная армия бьет немецких фашистов. С печки к нам иногда забирается Тамарка и тоже шепчется, но у нее это получается как-то не так, как у нас с Сережкой: все не о том и не о том. К тому же она щиплется и щекотится. И мы, прогнав ее, позевав немного, засыпаем.

В один из таких дней, когда особенно сильно капало с крыш, а на солнечной стороне и снега на них почти не осталось, когда везде текли ручейки, пришел дядя Кузьма. Мы как раз сидели за столом и обедали. И было слышно, как он всходит по ступенькам — и ступеньки поскрипывают под его ногами, каждая на свой лад. Затем со скрипом же отворяется дверь в сени, слышатся тяжелые шаги в тяжелых сапогах, потом шаги затихают и раздается стук в дверь. И все мы смотрим на дверь, но только одна моя мама говорит громко:

— Заходите, Кузьма Савелич, открыто!

Дверь раскрывается, и дядя Кузьма переступает порог, снимает шапку.

— Доброго здоровьечка, — говорит он. — Приятного вам аппетита.

Мы все дружно говорим: «Спаси-ибооо!», и мама приглашает его за стол. Но дядя Кузьма отнекивается, потому что он уже поел, и говорит:

— Радуйся, Маня, — говорит дядя Кузьма, пригладив свои волосы на голове. — Мужик твой объявился в Чусовом. Хворый. Надобно за ним ехать. Вот.

Мама ахнула и заплакала, а тетя Лена Землякова стала расспрашивать дядю Кузьму про своего дядю Колю Землякова, но дядя Кузьма сказал, что про дядю Колю Землякова он ничего не слыхивал, а только про моего папу Василия Гавриловича Мануйлова сказали в правлении, поэтому и надо его забирать.

Мама стала собираться. Тетя Лена тоже заплакала, но собираться не стала, а пошла на ферму, потому что надо опять доить коров. И Тамарка тоже заплакала, и Людмилка наша заплакала, а Сережка Земляков не заплакал, он сказал, что его папа воюет с немецкими фашистами, а мой папа раненый, поэтому его и надо забирать.

Я подумал-подумал и решил, что, видимо, так оно и есть, и пошел рисовать войну, чтобы показать папе, потому что он еще не видел, как я здорово рисую войну. Даже лучше, чем в Ленинграде. Я нарисовал и танки, и пушки, и самолеты, и много-много убитых немецких гитлеров с усиками и челками, и своего папу, как он лежит раненый в ямке, а его перевязывает сестра с сумкой, из которой торчат бутылочки с разными лекарствами.

Но дядя Кузьма сказал, что они сегодня за папой не поедут, а поедут завтра рано утром, чтобы завтра же к вечеру и вернуться домой. Мама опять заплакала, и весь оставшийся день ходила с красными глазами и жаловалась, что у нее «все валится из рук», но я ни разу не видел, как что-то валится из ее рук, хотя и очень старался.

А на другой день, когда я проснулся, мамы уже не было: уехала с дядей Кузьмой за моим папой.

Весь день я бегал к воротам и выглядывал на улицу: не едет ли там наш Серко и не везет ли он моего папу. Но Серко все не ехал и не ехал. А приехал он вечером, когда стало смеркаться. И тогда мы все побежали встречать папу. Нет, не все, потому что Людмилка уже спала, тетя Лена не побежала, потому что была на ферме, тетя Груня тоже не побежала, потому что она не умеет бегать, зато стала открывать ворота, потому что уже пришла из своей конторы, чтобы лошадь с санями и нашим папой въехали во двор.

Тамарка стояла на крыльце и смотрела, как въезжает Серко, а за ним сани, в которых сидит дядя Кузьма, дергает вожжами и чмокает, чтобы Серко правильно въезжал и не поломал ворота, а мы с Сережкой и собакой Уралом стояли чуть в стороне от ворот и тоже смотрели.

Серко въехал в ворота и встал напротив крыльца, низко опустив свою большую и добрую голову. Из саней выбрались дядя Кузьма и мама, а какой-то человек, совсем на папу не похожий, продолжал лежать на сене, укрытый большой медвежьей шубой. Потом он медленно приподнялся, сел и равнодушно посмотрел на нас, как будто нас тут и не было вовсе. И я подумал, что мама перепутала и привезла совсем другого папу, не нашего. Наш папа был молодым и здоровым, он весело смеялся и говорил звонким голосом, а у этого лицо было большое, синее и страшное, а глаз почти не видно.

Этот другой папа медленно откинул шубу, медленно спустил с саней ноги в большущих валенках, зачем-то разрезанных сверху донизу. Мама все время поддерживала его, но когда она захотела помочь ему встать, он отстранил ее рукой и сказал хриплым страшным голосом:

— Я сам.

И встал на ноги. Потом сделал один шаг, еще один, и вдруг покачнулся и стал падать. Мама вскрикнула, схватила его, но удержать не смогла, и они вместе упали на землю, а Урал стал бегать вокруг них и лаять. Подбежал дядя Кузьма, потом тетя Груня, стали поднимать папу, подняли и повели его в избу. Папа еле переставлял свои ноги и все время кряхтел, как дедушка Лука, который живет в избе по соседству. Этот дедушка очень старый и больной, поэтому и кряхтит.

Папу раздели и положили на отдельную кровать, поставленную за печкой: там тепло и там папу не видно. Все взрослые бегали туда и сюда, что-то делали и говорили, чтобы мы не путались под их ногами. А дядя Кузьма в это время растопил баню, и когда она совсем нагрелась, папу укутали шубой и повели туда, чтобы помыть, потому что он грязный. В бане папа остался с дядей Кузьмой, потому что дядя Кузьма «знает, что делать». Их не было очень долго. Нас накормили и уложили спать, но я изо всех сил старался не уснуть, чтобы посмотреть на папу после бани: вдруг он превратится в того папу, которого я помню. Но, как я ни тер свои глаза, как ни старались мы с Сережкой подольше обсуждать случившееся, глаза все равно слиплись, и мы, не дождавшись папы, уснули.

Утром я встал рано. Раньше всех. Даже тетя Лена еще спала, а она встает рано-прерано, потому что коровы встают еще раньше и очень хотят доиться.

Окошко едва светилось, над темным холмом за рекой небо раскрашено очень густой красной краской. У меня даже красок таких нет, чтобы так раскрасить на бумаге небо. Разве что в красную добавить синюю.

Я вышел в сени, пописал в ведро, вернулся в избу и осторожно прошел за печку, где спал помытый и попаренный в бане папа. Но за печкой было так темно, что разглядеть папу я никак не смог, только слышал, как папа страшно храпит и стонет во сне. Наверное, дядя Кузьма так сильно нахлестал папу веником, что он заболел. Я тоже болел после бани, когда меня и Сережку дядя Кузьма хлестал веником, но эта болезнь была не настоящая, потому что я до бани успел простудиться, а после бани болезнь выходила из меня потом — так дядя Кузьма отхлестал ее березовым веником.

— Ты чего не спишь? — спросила шепотом у меня за спиной мама. — Иди ложись спать.

— А это наш папа? — задал я мучивший меня вопрос.

— Ну а чей же! — удивилась мама. — Конечно, наш. Только он очень больной. Вот он поправится и снова станет таким, каким был раньше.

— Как в Ленинграде?

— Как в Ленинграде. Иди спать: еще рано.

Я забрался на полати и долго лежал с открытыми глазами, слушая, как мама и тетя Лена ходят по избе и тихо переговариваются между собой и как храпит внизу папа. А потом уснул, потому что было рано.

Нет, и после бани папа не стал похож на моего папу. Он лежал на спине и смотрел в потолок, а когда я тихонько кашлянул, чтобы он догадался, что я стою и смотрю на него, он скосил глаза и посмотрел на меня, но посмотрел так, как будто я совсем не я, а кто-то другой. И снова стал смотреть в потолок. Но вдруг шевельнулся и сказал голосом дедушки Луки:

— Принеси хлеба.

Я кинулся к деревянной хлебнице, стоящей на большом столе, похожей на толстую бабу, открыл крышку и достал оттуда горбушку с хрустящей коричневой корочкой. Горбушка особенно вкусна, если ее запивать молоком.

Папа забрал горбушку, но есть ее не стал, а сунул под подушку и махнул рукой, чтобы я шел по своим делам и не мешал ему смотреть в потолок.

Я попятился и спрятался за угол печки. Мне было страшно и непонятно, зачем папе хлеб, если у него под подушкой и так лежит несколько кусков. Постояв за печкой, время от времени выглядывая оттуда, чтобы узнать, что будет папа делать с кусками хлеба под подушкой, но так и не дождавшись ничего, я оделся и пошел во двор, где под навесом все так же возились с берестой и щепками Сережка и Людмилка. Мамы не было, дяди Кузьмы тоже, тетя Груня, похоже, была дома, но мама не велела без спросу ходить на их половину. Меня мучил вопрос, зачем папе хлеб, а спросить об этом я мог только у мамы, потому что… потому что это мои мама и папа, а другие не мои.

Наконец пришла мама. Я долго вертелся возле нее, не зная, как лучше спросить про папин хлеб. В этом хлебе было что-то стыдное, о чем спрашивать даже у мамы было неловко. И все-таки я спросил: терпеть такую неизвестность было выше моих сил. Я потянул маму за фартук.

— Мам!

— Что тебе?

— Мам, а почему у папы хлеб под подушкой?

Мама в это время раскатывала на столе сочни, чтобы потом из них резать лапшу и варить суп с лапшой и сушеными грибами.

Она выпрямилась, провела рукой по лицу, оставив на нем следы муки, и вдруг всхлипнула.

— Мам, ты чего, мам? — испугался я, чувствуя, что и сам вот-вот зареву.

— Ничего, сынок, — сказала мама. — Просто наш папа очень долго ничего не ел, он опух от голода, не может ходить и даже сидеть, но он скоро поправится и станет прежним папой. Ты не ходи к нему… пока. Потом, когда он поправится. — И мама вытерла мокрые глаза свои концом белой косынки.

 

Глава 14

После того как в избе появился папа, Тамарка уже не читает «громкое чтение», тетя Лена не рассказывает про своих коров, и мы стараемся вести себя тихо, потому что за печкой папа. Теперь я сам вожу пальцем по строчкам Тамаркиной книги, чтобы читать самому себе про разных Змеев Горынычей и Иванушек-дурачков. А еще мы не ложимся спать так рано: теперь весна, темнеет поздно, керосин экономить не надо, и нас отправляют гулять во двор.

День идет за днем, а папа все не поправляется и не поправляется. Правда, он уже садится на кровати, кашляет, иногда встает, накидывает на себя шубу дяди Кузьмы, садится на лавку и смотрит в окно. Никто не решается к нему приблизиться и заговорить с ним, хотя папа не ругается и вообще почти не разговаривает, а все о чем-то думает и думает, думает и думает. Мама теперь вздыхает, как тетя Лена, и говорит, что так можно задуматься вконец и не раздуматься.

Однажды дядя Кузьма запрягал своего Серко в телегу, потому что на санях ездить было уже нельзя, и объяснял мне, почему волки воют на той стороне, а не на этой:

— На той стороне много оврагов и бурелома. А еще там болота, озера и камыш, а в болотах и камышах живут кабаны, за которыми волки охотятся. И лоси тоже там живут, и олени. А рысь живет на этой стороне, потому что здесь много тетеревов, рябчиков и зайцев. На этой же стороне живут и медведи, сейчас они как раз проснулись и бродят по лесу голодные и злые-презлые. А волки медведей боятся и рядом с ними не живут.

Дядя Кузьма поднял ногу, уперся в дугу и стал тянуть за веревку. Серко жевал сено и поглядывал на дядю Кузьму большими добрыми глазами. И на меня тоже. И тут дядя Кузьма вдруг замолчал, повернул голову и замер, подняв палец — и я догадался, что надо стоять тихо и не шевелиться. И я тоже замер и стал слушать — и услыхал, как что-то внизу, где река, скрипит и трещит, вздыхает и ухает.

— Ну, слава богу, — сказал дядя Кузьма. — Тронулась.

— Кто тронулась? — не понял я.

— Река тронулась, Витюшка. Пошли глядеть.

— А мама?

— Что — мама?

— Не заругает?

— Со мной-то? Со мной, чать, не заругает.

И мы пошли с дядей Кузьмой глядеть, как тронулась река Чусовая.

До этого я никогда не видел, как трогаются реки. Даже в Ленинграде не видел, хотя там есть река Нева, которая тоже замерзает, а потом размерзает, но она далеко от нашего дома, к ней надо ехать на трамвае, а потом идти пешком. Да и не помню я, чтобы кто-то говорил, что реки трогаются. Об этом я впервые услыхал от дяди Кузьмы.

Мы вышли со двора и пошли к реке, которая течет под горой, а село Борисово, где мы живем, стоит наверху, от реки его отделяет дорога и косогор, поросший густой травой. Единственная улица села тянется вдоль реки, следуя ее изгибам, смотрит на реку с опаской, нигде близко к реке не приближаясь.

Мы с дядей Кузьмой пересекли разъезженную дорогу, чавкающую грязью, потом луг, спускающийся к реке, по которому зимой можно долго и быстро съезжать на лыжах или на санках до самого противоположного берега, нависающего крутыми уступами над снежной долиной реки. Там, под обрывистым берегом, зимой мужики расчищали широкими лопатами снег, обнажая зеленоватый лед, чтобы малышня каталась на коньках. У нас с Сережкой была одна пара коньков на двоих, и мы катались с ним каждый на одном коньке, но не на реке, а на разъезженной санями дороге, отталкиваясь от нее валенком, потому что на льду кататься так совершенно невозможно: коньки у нас деревянные с полоской железной проволоки понизу, к валенку прикручиваются веревками и затягиваются палочками, чтобы крепче сидели, на льду они разъезжаются в стороны, а на плотном снегу держатся более-менее хорошо. Поэтому, быть может, конькам я предпочитал лыжи, тоже самодельные, но зато на них можно идти куда хочешь, а не толкаться вместе со всеми на ледяном пятачке. Конечно, идти куда хочешь я не мог, но сама возможность делала лыжи более привлекательными, чем коньки. И я мог съезжать к реке, потом ехать в одну сторону, потом в другую, но не шибко далеко, чтобы не заблудиться.

И вот река, которая всю зиму стояла, теперь вот-вот должна была двинуться. Мы спустились почти до самого низа. И не мы одни: почти все село покинуло избы и вышло к реке… в ожидании чуда, но совсем близко дядя Кузьма меня не пустил, потому что опасно.

И правда, река шевелилась, как огромное живое существо. Лед на ней трещал, хрустел и лопался с оглушительным гулом, там и сям вздымались над ровной поверхностью корявые зеленоватые льдины и со звоном рассыпались, не выдерживая напора остального льда. Иные лезли на берег, точно спасаясь от чего-то ужасного, что надвигалось с верховья; на поверхности льда проступала темная вода, она с шумом растекалась во все стороны, иногда вверх взлетали фонтаны и тут же опадали.

Народу становилось все больше и больше. Все смотрели на реку, как завороженные. И я тоже не мог оторвать глаз от этого удивительного зрелища, никогда мною не виданного. В пробуждении реки чувствовалась такая ужасная сила, что я казался себе маленьким и беззащитным. И не только я, но и дядя Кузьма, и все остальные люди, что темнели на берегу длинной прерывистой лентой.

Льдины все наползали и наползали на берег, из-под них с журчанием вытекали ручейки, затем с клекотом выплескивался поток и разливался во все стороны, сливаясь с другими потоками.

Через какое-то время нам с дядей Кузьмой пришлось отступить повыше, потому что вода прибывала и прибывала, льдины напирали и напирали, выползая на берег, давя друг друга и расталкивая. Треск и гул катился по реке из конца в конец, и река, как живое существо, которое долго томилось в бездействии, скованное льдом, распрямлялась, выгибалась и полнилась на наших глазах. Так и чудилось, что там, подо льдом, шевелится чудище-юдище, расталкивая льдины, вот-вот это чудище-юдище подымется во весь свой огромный рост, отряхнется и как загогочет, — и все тут же попадают со страху.

— Ну, посмотрели и будя, — сказал дядя Кузьма, беря меня за руку. — Робить пора, Витюшка, а то бригадир ругаться почнет — не дай и не приведи. Нонче навоз на поля возить надобно, а то и молоко в Чусовой везти, так что ты давай во двор, к мамке, а я по своим делам.

Возле ворот стоял мой папа, держась обеими руками за поперечную жердь, в шубе и валенках, в заячьей шапке и рукавицах, и смотрел на реку. Был он не брит, редкая бородка вилась рыжеватыми колечками, но лицом он уже маленько походил на того папу, которого я помнил. Рядом с ним стояла мама. И улыбалась.

— Ну как, Гаврилыч? — весело спросил дядя Кузьма. — Живем?

— Живем помаленьку, — все еще не папиным голосом ответил ему мой папа.

Я хотел было подойти к папе, но чужой голос его остановил меня, да и глаза папины смотрели на меня не так, как смотрели раньше, то есть в Ленинграде. И Людмилка держалась от него в стороне, жалась к маме с другого бока. А Сережка все еще строил домик, и, кажется, у него что-то начало получаться.

Но зима еще долго не пускала весну в наши края, хотя Чусовая двигалась не переставая. Но тепло сменялось морозами, дождь — снегопадами, и обнажившаяся там и сям земля вновь пряталась под белым покрывалом. Но однажды выглянуло солнышко, да такое жаркое, такое веселое, что снова побежали ручьи, и уже ни разу не останавливались. Не успели оглянуться, а вот уже и снег сошел с полей, они теперь чернели вспаханными бороздами, горбились навозными кучами, парили на солнце. По ним важно выхаживали черные грачи и большие птицы, которые называются журавли, и что-то клевали. Река несла вниз льдины, вода подошла к самой дороге, а противоположный обрывистый берег чернел узкой полоской, о которую ударялись и терлись льдины. Оттуда слышался неумолчный звон, треск и клекот несущейся куда-то воды. Иногда на поверхности покажется бревно или целое дерево, оно кружится по реке, цепляется за берег, и мужики баграми выдергивают проплывающие мимо бревна и лесины, выволакивают их лошадьми на берег.

А над головой-то-ооо! Над головой и вообще творится что-то невообразимое! Столько птиц я никогда не видывал. Кажется, все птицы, какие есть на всем белом свете, собрались и полетели в дальние края над нашим селом. Все дни и ночи слышен в небе гогот, свист, писк и всякие другие звуки.

А однажды, когда на реке почти не осталось льдин, на ней появились большие белые птицы, они важно плыли вниз по течению, выгнув свои длинные шеи.

— Лебеди, — сказала мама удивленно.

Мы спустились почти к самой воде, стояли и смотрели на них, а они на нас не смотрели, плыли и кивали своими головами на длинных шеях, будто кланялись друг другу. А потом вдруг как закричат, как замашут крыльями, как побегут по воде, как взлетят! — и полетели над рекой туда, откуда недавно плыли льдины и всякие деревья.

 

Глава 15

Как-то дядя Кузьма взял ружье, позвал своего Урала и пошел на охоту. Его не было долго, потом где-то далеко несколько раз бабахнуло, но не очень сильно: зенитки во дворе школы, которая осталась в Ленинграде, бабахали сильнее. Потом прибежал Урал, а за ним появился и дядя Кузьма. К поясу у него была привязана большая птица, очень похожая на нашего петуха, но куда как больше: такая же черная, с таким же красным гребнем и бородкой. Оказалось, что эту птицу зовут глухарь, потому что он ничего не слышит. Он даже выстрела из ружья не слышал — вот какой глухой этот глухарь. Тетя Груня ощипала глухаря, дядя Кузьма разрубил его на несколько частей и половину отдал моей маме. А мама сварила из глухаря большой котел супа. С картошкой, капустой и грибами.

Было воскресенье, какой-то божий праздник, тетя Груня надела на себя цветастый сарафан, пришла к нам в гости, принесла деревянное блюдо шанег и жареного глухаря, всех поздравила с праздником и всех перецеловала. И мама одела самое лучшее платье, и тетя Лена, и дядя Кузьма, только он не платье надел, а рубаху, синюю с белыми пуговками, и черные сапоги. И даже папе надели рубаху и черные штаны, а то он все ходил в шубе и в нижнем белье.

Потом все сели за стол. И даже папа. И мама стала разливать всем суп с глухарем, а папе — в самую большую миску, и класть по кусочку мяса. А папе — целый большой кусок. И тете Лене, но чуть поменьше, потому что она женщина, которая работает. И дяде Кузьме, и тете Груне. А нам поменьше еще. А дядя Кузьма налил всем взрослым водки, а детям — брусничную воду с медом. А мама сказала, что не пьет, но тоже выпила. И мы тоже выпили.

Суп был такой вкусный, что мы не заметили, как очистили свои тарелки и стали просить добавки. И мама стала наливать нам снова и снова класть по кусочку мяса.

И тут случилось что-то непонятное: папа стукнул ложкой по столу, сделал страшное лицо и сказал страшным голосом:

— Ты что?.. Ты как это?.. Почему такое?..

— Вася! — тихо произнесла мама. — Они же дети! Они мяса не видели уже несколько месяцев. Им расти надо… — и заплакала.

Все сидели и смотрели на папу.

Тут Тамарка вдруг выловила из своей миски кусочек мяса и положила его в папину миску. И сказала:

— Кушайте, пожалуйста, дядя Вася. Я совсем не хочу.

И Сережка тоже, и только потом я, потому что, как говорит тетя Лена, до меня все доходит на вторые сутки, как до жирафа, который живет в Африке. Но я не виноват, что до меня так доходит. И лишь Людмилка тут же сунула свой кусочек в рот и принялась усердно жевать.

И тогда лицо у папы покривилось-покривилось, губы задергались-задергались, а из глаз полились слезы. Он прижал к лицу свои руки, тяжело поднялся, уронив табуретку, и ушел к себе за печку, так и не доев супа с нашими глухариными кусочками.

Мама всплеснула руками и кинулась туда же, и мы слышали, как она говорила:

— Ну, Вася! Ну, успокойся! Мы всё понимаем. Даже дети — и те понимают. Ну, не надо. — И еще она что-то говорила, но совсем тихо, так что мы не слышали.

Есть сразу же расхотелось.

Тетя Лена вздохнула и сказала:

— Господи, — сказала тетя Лена. — И до чего же людей доводят эти чертовы фашисты, будь они трижды прокляты! — Посмотрела на нас и тоже заплакала.

И тетя Груня заплакала, а дядя Кузьма закряхтел и пошел в сени покурить, потому что курение прочищает мозги.

И Тамара заплакала, и мы с Сережкой. И Людмилка заплакала, и все жевала, жевала…

* * *

Цвела черемуха. Казалось, что весь лес и все-все-все окрест — это сплошная цветущая черемуха, потому что куда ни глянешь, везде видишь белые облачка, точно спустившиеся с неба на землю. Воздух настоян на горьковатом и немного терпком запахе, свисте, писке, куковании, кряканье, чириканье и множестве разных других звуках, словно в окрестные леса и луга собрались музыканты со всего света, и ну давай играть каждый на своей дудочке, барабане или балалайке, дергая лишь за одну какую-нибудь струну, и еще бог знает на чем, не слушая других музыкантов, а только себя самого.

В это же время, если прислушаться, со стороны прибрежных кустов можно различить щелканья и звучные переливы соловьиного пения. Иногда вдруг всё замолкнет, будто остальные музыканты тоже прислушиваются с тайной завистью, и тогда соловьи стараются особенно, выщелкивая и выводя такие замысловатые мелодии, что я, как ни стараюсь, как ни вытягиваю свои губы, а и близко не могу повторить их пения. Но особенно громко поют соловьи по вечерам и ночью, когда все остальные певцы спят. Я тоже сплю, хотя и не певец, но иногда просыпаюсь и слушаю соловьев и удивляюсь, что им совсем-совсем не хочется спать.

Однажды мы втроем играли во дворе. Сережка строил шалаш из веток, которые дядя Кузьма набросал в самом углу двора, вырубив кусты разросшейся бузины. Я с Людмилкой помогал ему строить, подавая ветки и скрепляя их волокнами липовой коры.

И в это время на крыльцо вышел папа, вышел один, без мамы. Был он не в тулупе и валенках, а в пиджаке и сапогах. Голова не покрыта, редкие светлые волосы шевелил тихий ветерок, он щурился от света и шарил рукой по бревенчатой стене.

Постояв немного на крыльце, подставив солнцу бледное, но уже не опухшее лицо, а вполне папино, и очень чисто выбритое, он стал осторожно спускаться по скрипучим ступенькам, держась рукой за перила. Затем прошел к навесу с дровами, постоял возле «козла», на котором пилят дрова, потрогал его рога, поднял колун, лежащий на широкой колоде, долго рассматривал его, поворачивая так и этак, попробовал поднять колун двумя руками, как это делает дядя Кузьма, когда рубит дрова, но не поднял и положил на место.

Папа ходил по двору, заглядывал в двери сеновала, в овчарню, конюшню и коровник, но никуда не входил, словно боялся полумрака, который всегда держится там даже в самую солнечную погоду. Потом он пошел в огород, разглядывал грядки, на которых лишь кое-где взошли какие-то растения, посаженные тетей Груней. Но вскоре вышла мама и увела его в избу.

К нам папа не подошел, мы тоже не решились к нему подходить. Между нами все еще стояло что-то такое, что мешало нам жить и вести себя так, как это было в Ленинграде, будто он все еще не знал, свои мы или чужие. Правда, после того случая за обедом, когда он расплакался и ушел из-за стола, папа уже не прятал хлеб под подушкой и не смотрел на нас осуждающе, если мы съедали лишний кусок, но все равно жизнь без нас в Ленинграде, «где совсем-совсем нечего было есть и где папа видел такое, что не видел никто», не позволяли ему вернуться к нам окончательно, хотя он и жил с нами в одной избе и ел за одним столом.

Еще после того случая я стал как-то по-другому смотреть на Тамарку, уже не звал ее Тамаркой, а Томой, и хотя она оставалась такой же задавакой, а при случае старалась ущипнуть и дразнила меня Витькой-титькой, я на нее не сердился. И даже не знаю, почему. Теперь Тома занялась обучением нас с Сережкой чтению и счету, и это у нее получалось даже лучше, чем у мамы. Я довольно быстро выучился читать целыми предложениями, еще, конечно, не так быстро, как Тома, но вполне понимая прочитанное, и для меня не было большего наслаждения, чем самому проникать в тайны печатных строчек.

Миновало еще какое-то время, и вот как-то вдруг мама стала собираться, увязывать наши вещи и укладывать их в корзинки и мешки. Дядя Кузьма запряг своего Серко в телегу, накидал на дно сена, посадил на него нас с Людмилкой среди наших вещей, папа и мама сели сами, и мы поехали в деревню Третьяковку, где нам выделили другое жилье, потому что жить все время вместе двум семьям никак нельзя: так люди не живут.

А незадолго перед этим от дяди Коли Землякова пришло письмо, в котором он писал, что служит в армии, в армии кормят хорошо, а Василия Мануйлова не видел уже несколько месяцев и не знает, где он и что с ним, дома нашего уже нет: разобрали на дрова, а жители этого дома все разбрелись кто куда или поумирали от голода.

Мама и тетя Лена поплакали, потому что они женщины и должны всегда плакать, когда прочтут что-нибудь страшное, и Тома тоже поплакала, а мы с Сережкой не поплакали. И папа тоже не поплакал. Он рассказал, как дядя Коля ушел на завод и не вернулся, а сам папа чуть не умер с голоду, потому что дядя Коля унес его карточки, и умер бы, если бы его не нашел дядя Сережа Еремеев, которого тоже взяли на войну.

Про кошку Софи папа нам тогда почему-то не рассказал, а рассказал много позже, когда я уже вырос.

 

Глава 16

В Подмосковье в марте все еще держались холода, но уже не такие, как в январе и феврале. На солнце снег оседал, уплотнялся, березы щедро сорили семенами, весело тренькали синицы. В такие погожие дни особенно свирепствовала немецкая авиация. Поэтому генерал Власов, накануне вечером вызванный в Москву и с утра сдавший командование Двадцатой армией своему начальнику штаба, особенно не торопился и выехал лишь с наступлением темноты: береженого бог бережет. До Волоколамска он доехал на американском джипе, у которого все колеса ведущие, а там его ждал «кукурузник».

Бывалый летчик, не раз летавший ночью к партизанам, встретил генерала в наскоро сколоченном бараке беспечной улыбкой.

— Товарищ генерал! Машина к вылету готова! Доложил старший лейтенант Брыкалов.

— И чему вы радуетесь, старший лейтенант Брыкалов? — спросил Власов, озабоченный и вызовом, и делами своей армии, оставленной на начальника штаба, разглядывая молодого летчика.

— Всему радуюсь, товарищ генерал! И хорошей погоде, и что немцев от Москвы турнули, и что назад лететь, а не к черту на кулички. Одним днем живем, товарищ генерал, потому и радуюсь, что день прожит, а ты все еще жив. Война, товарищ генерал…

— А мимо Москвы не проскочишь? — перешел Власов на ты.

— Будьте спокойны, товарищ генерал, не проскочим.

— Тогда полетели.

Самолет все время жался к темной земле, где не видно ни единого огонька, и потому звезды на небе казались особенно яркими. Власов замирал, когда верхушки сосен и елей мелькали почти на одном с ним уровне. Только вывалившаяся из-за горизонта луна осветила наконец заснеженную землю, да так ярко, что стали видны отдельные деревья, обрывистые берега речек, ползущие по дороге машины и конные сани, везущие к фронту все, без чего фронту не обойтись. И Власов успокоился.

А самолет поднялся выше, и скоро вдали показалось что-то темное и мрачное, на лес ничем не похожее: Москва.

Сели на Центральном аэродроме, пролетев сквозь строй аэростатов заграждения. Отсюда Власова повезли в центр уже на «эмке». Мимо тянулись все те же темные дома, баррикады, противотанковые ежи. Привезли в управление кадров Красной армии. Здесь генерал Власов узнал, что его назначили заместителем командующего Волховским фронтом, что ему присвоили очередное воинское звание — генерал-лейтенанта.

Из управления кадров он направился в Генштаб. Начальник Генштаба маршал Шапошников принял его незамедлительно, справился о здоровье, о семье, поздравил с награждением орденом Ленина за успешное командование армией во время контрнаступления, затем подробно ознакомил с положением дел на Волховском, Ленинградском и Карельском фронтах.

— Обстановка там складывается весьма запутанная, Андрей Андреевич, — осторожничал маршал Шапошников, испытующе поглядывая на Власова. — 2-я армия прорвала немецкую оборону, вышла на тылы противника, но прорыв осуществила на узком участке фронта, что само по себе чревато пагубными последствиями. Нынешнее командование Волховского фронта явно не использует все силы и средства, которые ему предоставлены для деблокирования Ленинграда. Вы хорошо провели наступательную операцию в должности командующего 20-й армии, ГКО довольно вашей работой. Поезжайте, голубчик, разберитесь на месте, что и как. Если у вас появятся какие-то идеи на сей счет, связывайтесь напрямую с Генштабом, лично со мной. Товарищ Сталин надеется, что вы проявите присущую вам инициативу и решительность, в результате чего удастся изменить обстановку на Волховском фронте к лучшему.

И маршал Шапошников, выйдя из-за стола, проводил Власова до двери кабинета и, крепко пожав его руку, напутствовал:

— Желаю вам всяческих успехов, Андрей Андреевич. — И добавил весьма многозначительно: — На вас вся надежда.

Что ж, Сталин слово свое сдержал. Следовательно, он, Власов, воевал неплохо. А надежду он оправдает — тут и думать не о чем.

* * *

Сорокапятилетний генерал-полковник Мерецков Кирилл Афанасьевич командовал Волховским фронтом с декабря сорок первого. После снятия с должности начальника Генштаба Красной армии он некоторое время служил в наркомате обороны, с началом войны командовал Седьмой отдельной армией, противостоявшей финским войскам на перешейке между Ладожским и Онежским озерами, пятился до тех пор, пока не понял, что озера вот-вот перестанут прикрывать его фланги, и только резкий окрик из Москвы заставил его остановиться. Но это Мерецкову уже не помогло: он был обвинен в предательстве, сидел под следствием военной прокуратуры, однако злого умысла в его действиях найдено не было, и Мерецков был прощен. До него дошли слова Сталина, сказанные будто бы на военном совете: «Усердный, но трусоватый, хитрый, но дурак». Может, и не говорил Сталин такого, но в Генштабе с начала войны развелось столько всяких пустомель, что нет ничего удивительного в том, что Генштаб почти никак не влияет на положение фронтов. Зато кривляться — это они могут. Ну да черт с ними, лишь бы только не мешали, так ведь мешают — в этом все дело.

Между тем и в отсутствие Мерецкова дела на Северо-Западном фронте шли из рук вон плохо: немцы взяли Шлиссельбург, затем Тихвин, — Ленинграду грозила полная блокада, и незадачливому полководцу снова доверили командование — на сей раз Волховским фронтом: другие начальники оказались еще незадачливее. Теперь Мерецков обязан был строго исполнять директивы, присылаемые из Москвы, вплоть до того, какую дивизию куда направлять и где самому находиться — в штабе фронта или в какой-то из дивизий. Под такой недремлющей опекой войска фронта сумели отбить у немцев Тихвин и закрепиться по реке Волхов. Блокада Ленинграда хотя и не была снята, но оставался путь через Ладогу, который кое-как питал умирающий от голода город.

 

Глава 17

На командный пункт Волховского фронта Власов прилетел вместе с маршалом Ворошиловым, отвечающим за Северо-Западное направление, членом Политбюро и секретарем ЦК Маленковым и заместителем командующего ВВС Красной армии генералом Новиковым. Таким вот образом Сталин подкреплял авторитет Власова и, зная завистливый характер Мерецкова, показывал, что у того есть весьма небольшой выбор: или выполнить приказ на прорыв блокады, или снова свалиться вниз, но уже окончательно. С другой стороны, Сталин рассчитывал, что Власов поможет Мерецкову, потому что и его дальнейшая карьера будет зависеть от выполнения того же приказа, и если дела пойдут успешнее, Власов либо займет место Мерецкова, либо… Впрочем, там будет видно.

— Рад, очень рад, что будем служить вместе, — говорил Мерецков, тиская руку Власова после того, как поздоровался с Ворошиловым, Маленковым и Новиковым, а сам, хотя и улыбался, смотрел на новоявленного заместителя выпуклыми глазами с подозрением и настороженностью, и казалось Власову, что на широком лице комфронта живут лишь глаза да губы, а само лицо одеревенело и походит на маску.

— Вот и хорошо, — подхватил Ворошилов с довольной улыбкой на круглом — по-кошачьи — лице. — Уверен, что вы сработаетесь и вместе добьетесь отличных результатов. Товарищ Сталин придает большое значение наступлению Волховского фронта и прорыву блокады Ленинграда, — добавил он обязательные слова о Сталине, как бы снимающие с него, с Ворошилова, всю ответственность за назначение генерала Власова на должность замкомфронта.

— Передайте товарищу Сталину, товарищ Ворошилов, что мы сделаем все, чтобы с честью выполнить поставленную перед нами задачу, — тут же заверил Мерецков.

Уж чего-чего, а угождать начальству и угадывать его ходы, Кирилл Афанасьевич был мастер не из последних. Он сразу же догадался, зачем к нему прислали Власова, и в его голове, — не менее круглой, хотя и без усов, — уже крутились всякие планы, как от этого нежеланного соперника отделаться и свалить на него в будущем все неудачи фронта. А они преследуют Волховский фронт с самого начала наступательной операции, и конца-краю им не видно. Зато Сталин может снова назначить его командовать армией. И даже дивизией. Или — того хуже — снова отдать под Трибунал.

— Я думаю, товарищи, что сперва надо хорошенько пообедать с дороги, а потом уж заниматься делами, — предложил Мерецков, потирая руки.

Товарищи не возражали.

После обеда сгрудились вокруг карты.

— Показывай, что вы тут натворили, пока меня не было, — начал Ворошилов, будто, пока он был при фронте, дела шли хорошо, а стоило ему отлучиться… Но Мерецков оставил без внимания слова Ворошилова и заговорил о делах фронта:

— По плану наступательной Любаньской операции мы в конце января прорвали фронт противника, вышли на западный берег реки Волхов, заняли Мясной Бор, — докладывал он, водя длинной указкой по карте-трехкилометровке. — В прорыв вошли дивизии 2-й ударной армии под командованием генерал-лейтенанта Клыкова и кавалерийский корпус. Клыков продвинулся местами на восемьдесят километров, передовые отряды дошли до Тосно, но войска Ленинградского фронта, наступающие с севера, продолжают топтаться на одном месте. Соседняя 54-я армия продвинулась километров на двадцать и тоже встала. В результате противник все свои силы бросил против 2-й ударной. К тому же к нам резервы поступают несвоевременно, плохо обучены, состоят в основном из жителей Средней Азии, а казахи и всякие там узбеки к лесам не привычны. И, сами знаете, в небе господствует авиация противника, подвоз боеприпасов и продовольствия для войск 2-й армии затруднен, немцы упорно атакуют с флангов, пытаясь закрыть горловину прорыва. Временами они сужали ее до полутора-двух километров. Только невероятными усилиями командованию фронтом удавалось горловину держать открытой. Я лично бывал в дивизиях, исправлял допущенные недостатки, указывал командирам на их ошибки. Нам нужны снаряды, самолеты и хотя бы две-три полнокровных дивизии, чтобы удержать горловину. Для дальнейшего наступления в сторону Ленинграда нужны более значительные силы.

— Все вы только и знаете, что жаловаться на недостаток сил и плохое обеспечение, — проворчал Маленков. — А что сделало командование фронтом, чтобы исправить положение радикальнейшим образом?

— Так я ж и говорю… — попытался оправдаться Мерецков, но Маленков перебил его:

— Говорить — это одно, грамотно командовать — другое.

— Вот-вот, — поддержал его Ворошилов. — Надо было загодя позаботиться о флангах, создать там крепкую оборону, пока немцы не пришли в себя после прорыва, а вы все на авось надеялись, вот и вышел пшик. — И, обращаясь к Власову, молча стоявшему рядом: — А ты, Андрей Андреич, что думаешь по этому поводу? Учти, товарищ Сталин не зря послал тебя сюда, надо исправлять положение…

— Я еще не вполне уяснил себе обстановку, — ушел Власов от прямого ответа. Да и что тут отвечать? И Мерецков прав, и Ворошилов. Но истина где-то посредине. И Власов продолжил: — Мне понадобится дня два, чтобы разобраться во всем, сделать выводы и наметить соответствующие меры… совместно, разумеется, с командованием фронта. Ясно пока одно: надо расширять горловину прорыва. Два километра, это… — Власов поискал нужной метафоры, чтобы, с одной стороны, не обидеть Мерецкова, с другой — показать, что в тактических вопросах разбирается вполне, но нужная метафора не находилась, и он закончил: — Во-первых, горловина простреливается противником с обеих флангов, во-вторых, затрудняет маневр…

— Пока вы тут будете разбираться, немцы усилятся, с места их не сдвинешь, — резко оборвал его Ворошилов. — Вон Жуков… под Ржевом… топчется на месте, а ничего сделать не может. А почему? Потому что момент упустил. Вот и вы тоже хотите упустить…

— Ничто не мешает лично вам, товарищ маршал, поскольку вы отвечаете за это направление, разобраться и принять соответствующие меры за более короткие сроки, — вспылил Власов, зная, что Ворошилов давно уже у Сталина особым авторитетом не пользуется.

Ворошилов побагровел, стиснул кулаки, уставился побелевшими глазами на Власова, не находя слов: он тоже знал, что Сталин, как прежде, заступаться за него не станет, как знал и то, что Власов прислан сюда с особыми полномочиями. Однажды Ворошилов обжегся на Жукове, когда тот прибыл на Западный фронт, второй раз обжигаться ему не хотелось.

— Вы мотайте себе на ус и не дерзите, — вступился за Ворошилова Маленков. — Нас послали именно разобраться, а меры будете принимать… должно принимать командование фронтом. Положение угрожающее, товарищ Сталин этим очень недоволен. Не надо забывать и о миллионах ленинградцев, страдающих от голода и холода, и о наступлении наших войск на других фронтах.

— Короче говоря, мы пошли знакомиться с обстановкой, так сказать, на месте, а вы тут кумекайте, — обрел дар речи Ворошилов и решительно пристукнул кулаком по столу. — Потом нам доложите, что и как.

И Маленков вместе с Ворошиловым покинули штаб фронта.

Новиков задержался, спросил, сколько нужно транспортных самолетов, чтобы доставлять боеприпасы и продовольствие для 2-й ударной армии, которой грозило окружение, записал и тоже вышел.

— Вот так, — подвел черту под разговором Мерецков: — Приедут, накричат, а толку…

— Я думаю, Кирилл Афанасьевич, — заговорил Власов, стараясь удерживать в голосе мягкие интонации, — что самое главное сейчас — снабжение Второй ударной. Что касается коридора, то его надо не удерживать, а расширять. Мне кажется, хотя я могу и ошибаться, что именно здесь самое уязвимое место Волховского фронта. И не разжимать немецкие клещи, а ударить по левому и правому флангу одновременно, но с разными задачами.

— Да мы, Андрей Андреич, только тем и занимаемся круглые сутки, что атакуем фрицев, — отмахнулся Мерецков с досадой. — Если бы вместе с тобой Ставка дала хотя бы один полнокровный корпус, а так что ж… латаем дыры, чем можем.

— В Генштабе обещали дать корпус… в ближайшее время.

— Этот корпус мне обещают уже второй месяц. К тому же снабжение фронта осуществляется по одноколейке, да еще под воздействием авиации противника, — жаловался Мерецков. — Патроны, снаряды и продовольствие доставляем вьючными лошадьми и носильщиками, а таким способом много не натаскаешься. Лошадей мало, да и кормить их нечем, саней почти нет, раненых вывозить не на чем, пополнение идет пехом, пока дойдет до позиций, немецкая авиация половину отправит на тот свет. Но главное — снабжение. Сейчас именно в этом корень всех наших бед. Приезжал Хрулев, кое-что улучшил, уехал — и все потекло по-прежнему… Я думаю, — осенило Мерецкова, — что тебе для начала, чтобы уяснить обстановку, так сказать, в комплексе, надо поехать в Тихвин, разобраться со снабженцами, а там посмотрим.

— Это приказ или пожелание? — вздернул голову Власов, догадавшись, что Мерецков намерен держать его подальше от фронта. Тем более что должность заместителя — должность весьма неопределенная, так что комфронта может использовать его, Власова, как угодно и где угодно.

— Дорогой мой! — воскликнул Мерецков. — Я понимаю, что ты не снабженец, но командующему фронтом приходится заниматься буквально всем. Привыкай. Если иметь в виду, что товарищ Сталин, как сказал товарищ Ворошилов…

— Хорошо, я поеду, товарищ генерал-полковник, — не слишком учтиво перебил Мерецкова Власов. — Прикажите начальнику снабжения фронта сопровождать меня в этой поездке.

— Так он, начальник-то, он из Тихвина и не вылазит. В этом вся штука. Я иногда по несколько часов дозвониться до него не могу. Возьми мой личный самолет и лети. Дня два-три, думаю, тебе хватит, чтобы разобраться и навести порядок.

 

Глава 18

За несколько дней генерал-лейтенант Власов исколесил весь Волховский фронт и его тылы, что-то улаживая, утрясая, подгоняя. Однако в результате его деятельности положение фронта не менялось к лучшему. Дело было даже не в снабжении 2-й ударной армии, хотя оно тоже влияло на общую обстановку, и даже не в командовании фронтом, а в чем-то другом, более важном, что лежало значительно глубже и о чем снабженцы предпочитали говорить намеками.

— Сколько туда ни даем, а все как в прорву: никакого результата, — жаловался начальник снабжения фронта. — Тащим туда снаряды и мины на лошадях, на оленях, на солдатском горбу, а есть ли там орудия и минометы, что с ними там делают, не знаем. Отчетности никакой, результатов тоже с конца марта никаких. А только и слышишь: давай да давай!

— А ваши снабженцы в войсках… они что доносят?

— Так связи с войсками почти нет, рации работают ни к черту, обстановка не ясна. Сплошной туман, дорогой мой, сплошной туман, — разводил короткопалыми руками интендант.

Вернувшись в штаб фронта, Власов без обиняков докладывал Мерецкову о том, что везде царит безответственность, некомпетентность и разброд, что надо сперва навести порядок в тылу, улучшить обучение бойцов и командиров, а уж потом начинать наступать с далеко идущими последствиями, иначе ничего, кроме траты людских и материальных ресурсов, мы не получим, Ленинград из блокады не вызволим.

— Вы преувеличиваете, Андрей Андреич, наши недостатки, — отбивался Мерецков. — Да, они имеются, да, мы еще плохо воюем, допускаем ошибки, у нас не хватает того-другого-третьего, но это не значит, что надо остановиться и заняться самими собой, дав тем самым противнику время на укрепление обороны и даже на переход к активным действиям.

— Я не говорю, что надо остановиться. Я говорю о том, что не надо разбрасываться. Мы уже несколько месяцев бьемся с Любаньской операцией, гробим своих бойцов и, судя по всему, угробим в конце концов 2-ю армию. Ведь ясно же, что нам, при таком соотношении решающих факторов боя в пользу противника, к Ленинграду не пробиться. Если это непонятно Ставке, то это должно быть понятно вам, Кирилл Афанасьевич…

— А вы скажите об этом представителю Ставки товарищу Ворошилову, — усмехнулся Мерецков. — Может, вас он послушает…

— Я говорил ему, но он знает только одно слово: «Вперед!» В нем крепко сидит комиссар времен гражданской войны, ни в тактике, ни в стратегии он не разбирается. И никакие аргументы на него не действуют.

— А что вы хотите от меня? — спросил Мерецков, удивленный столь резкой критикой Ворошилова, который все-таки к Сталину значительно ближе, чем тот же Власов. Или генерал получил от Верховного какие-то особые полномочия?

— Я хочу прежде всего, чтобы вы не гоняли меня по тылам. Я не снабженец, я — боевой командир. И у меня имеется свой взгляд на методы решения поставленных перед фронтом задач…

— Свой взгляд? Это хорошо, Андрей Андреич, — усмехнулся Мерецков, с любопытством разглядывая своего заместителя. — У нас кого ни спроси, хоть рядового, хоть взводного, у каждого имеется свой взгляд. А взгляд должен быть у всех один: бить проклятых фашистов до полного изничтожения. А ваш взгляд, который вы мне только что изложили, идет вразрез с планами Ставки и командования фронтом. Товарищ Сталин требует от нас не прекращать наступление, и мы будем наступать, чего бы нам это ни стоило… Кстати… вернее сказать, не к стати, только что передали, что командующий 2-й Ударной Клыков заболел, но не хочет покидать армию. Я уже сообщил об этом в Ставку и предложил назначить вас представителем командования фронтом во 2-й Ударной. И если Клыков действительно очень болен…

— Я могу идти, товарищ генерал-полковник?

— Ну к чему такая официальность, Андрей Андреич? Ведь мы с вами назначены тащить один воз. Впрочем… можете, — переменил тон с дружеского на официальный, Мерецков. — Но никуда из штаба прошу не отлучаться.

Власов вышел из штаба и пошагал в отведенную ему избу на краю поселка. Он шел, засунув руки в карманы длинной шинели, никого не замечая. Под ногами чавкала грязь, тут и там улицу перегораживали говорливые ручьи, дул порывистый западный ветер, в его влажном дыхании чувствовался запах оттаивающей земли, набухающих почек. В высоком и чистом небе, взмахивая косыми крыльями, тоскливо перекликались чайки. Издалека доносился гул бомбежки и артиллерийской канонады.

И настроение генерала было таким же тоскливым, как крики чаек: если Ставка утвердит предложение Мерецкова, то ему, Власову, придется снова опуститься до командования армией. А ведь он ехал на этот чертов Волховский фронт с мыслью о том, что, изучив обстановку, не только найдет выход из создавшегося критического положения, но и сумеет разгромить немцев и деблокировать Ленинград. Хотя никто официально именно такой задачи на него не возлагал, Власов предполагал, что именно с ним Сталин связывает эту задачу и именно на это намекнул ему Шапошников. А Мерецков, о котором в армии отзываются весьма нелестно, даже близко не подпускает его к решению боевых задач. Да если бы даже и подпускал, ничего бы не изменилось. Теперь-то уж ясно, как дважды два четыре, что желание Сталина наступать одновременно по всему советско-германскому фронту ведет к новым поражениям. Поэтому-то ни у одного из советских фронтов нет ни полноценных резервов, ни штатного вооружения, ни достаточного количества боеприпасов и всего остального. Ко всему прочему добавляется отвратительная подготовка как рядовых, так и командиров всех рангов и степеней, отсутствие дисциплины на всех уровнях и организованности. Ну и, наконец, ослиное упрямство Сталина, проявившееся еще в делах Юго-Западного фронта в августе прошлого года, когда в окружение попали сотни тысяч красноармейцев и командиров Красной армии, недооценка противника и переоценка своих сил, что наглядно сказалось на действиях теперь уже Западного фронта. Об этом, не стесняясь, но не называя имен, несколько раз говорил Жуков на совещаниях командующих армиями фронта. Ко всему прочему — вмешательство в компетенцию военных таких горе-начальников, как Ворошилов, Мехлис, Маленков и им подобных…

Власов вошел в избу, скинул шинель на руки ординарца, попросил водки и чего-нибудь поесть, велел никого к себе не пускать и не тревожить.

Выпив почти полный стакан водки и закусив, Власов, сняв сапоги и ремень, лег на постель поверх одеяла, укрылся овчинным тулупом. Но сон не шел. В голове бродили злые мысли, перескакивая с одного на другое. Ну, поставят его командовать 2-й Ударной — и что? При таком снабжении боеприпасами и продовольствием, при полном господстве немецкой авиации и подавляющем превосходстве их артиллерии, при всеобщем унынии и неверии в успех, ни о каком наступлении на Любань и речи быть не может. Дай бог вырваться из этого мешка, пока еще не совсем затянута его горловина. Но Сталин, если верить Мерецкову, и слышать не хочет даже о приостановке наступления. А оно уже фактически заглохло, топчется на месте, более того, в иных местах противник начал теснить наши части, сейчас самое время спасать остатки армии, но не при таком командующем, как Мерецков… Надо будет завтра же связаться с Шапошниковым и обрисовать ему обстановку такой, какая она есть на самом деле. А там пусть решают.

А пока… ну их всех к дьяволу! Спать, спать, спать…

Назначение Власова командующим 2-й Ударной все откладывалось и откладывалось, а Шапошников в разговоре с Власовым по прямому проводу посоветовал ему придерживаться уже утвержденных планов на деблокаду Ленинграда и не думать ни о каких отходах. Но 2-я Ударная фактически уже отходила, испытывая сильнейший нажим по всему фронту со стороны противника, к которому все время подходили подкрепления из стран Западной Европы. И не отдельными маршевыми ротами, а дивизиями и корпусами. Ясно, что немцы выпускать 2-ю армию из своих объятий не хотят и настойчиво долбят нашу оборону с двух сторон вдоль западного берега реки Волхов, неуклонно сужая горловину.

В середине апреля Ставка все-таки утвердила генерала Власова командующим 2-й Ударной. Еще через неделю стало известно, что Волховский фронт ликвидируется, его армии составят оперативную группу, подчиненную командованию Ленинградского фронта во главе с генералом Хозиным, а Мерецкова, как не справившегося со своими обязанностями, отзывают в Москву. Задача же для истощенных непрерывными боями войск остается прежней: прорыв блокады Ленинграда.

— Час от часу не легче, — произнес Власов, получив это сообщение по радио, обращаясь к члену Военного совета армии Зуеву. — На что надеется Хозин, устранив Мерецкова? Или в Ставке считают, что из Ленинграда виднее, как командовать бывшим Волховским фронтом?

— Я тоже не в восторге, Андрей Андреевич, но нам отсюда ничего изменить нельзя, — осторожничал Зуев.

Силы 2-й Ударной таяли под непрерывными ударами авиации и артиллерии противника, укрыться войскам почти негде: кругом болота и редколесье, ни дорог, ни просек, любой маневр засекается самолетами-корректировщиками, аэростатами наблюдения, снабжение — в час по чайной ложке, бойцы питаются заячьей капустой и чем придется — даже лягушками, лошади съедены, в день выдается по одному сухарю. Наступил голод, цинга косила людей, раненые умирали без медицинской помощи. Положение еще более усугубилось после того, как немцами был захвачен последний аэродром. Лишь 21 мая поступил приказ Ставки на отход армии к реке Волхов. На другой же день немцы начали ожесточенные атаки на горловину, еще соединяющую 2-ю армию с бывшим Волховским фронтом, и вскоре эта горловина была перерезана.

 

Глава 19

Я снова возвращаюсь к Военному дневнику фельдмаршала фон Бока, который не успел вылечиться (если и в самом деле нуждался в подобном лечении), как был призван Гитлером — на сей раз чтобы возглавить группу армий «Юг», и 19 января прилетел в Полтаву, где располагалась штаб-квартира этой группы армий. На аэродроме его встретил временно исполняющий обязанности командующего генерал-полковник фон Гот, которому предстоит снова возглавить 17-ю армию.

Далее я постараюсь дать читателю общее представление о состоянии немецких войск в районе, протянувшемся от Курска до южной оконечности Крыма, каким, надо думать, его описал фон Боку фон Гот. Особенно интересны эти записи тем, что они дают представление о событиях, которые предшествовали прорыву немцев к Сталинграду и Северному Кавказу. И уже в тот же день появилась в дневнике следующая запись:

19/1/42 Вчера крупные силы русских предприняли наступление против внутренних крыльев 17-й и 6-й армий и в нескольких местах добились глубокого вклинивания в нашу оборону. Противник атаковал также в секторе 2-й армии. Единственным резервом группы армий являются 73-я и 88-я дивизии. Почти во всех армиях царит чудовищная мешанина из различных частей. В Крыму 11-я армия (Манштейн) снова захватила Феодосию, которую мы потеряли в декабре.

20/1/42 (Далее я не стану — из экономии места — строго ссылаться на хронологию, поскольку это мало что значит для уяснения обстановки).

Положение серьезное. Ситуации, близкие к критическим, сложились на севере от Артемовска и на западе и северо-западе от Изюма. Там противник при поддержке танков прорвал наши позиции. В секторе 2-й армии на северо-востоке от города Шигры… русский кавалерийский корпус при поддержке пехоты глубоко вклинился в наши позиции и с боями движется в направлении Курска. Максимальное напряжение испытывает 17-я армия, на фронте которой атакуют до пятнадцати пехотных дивизий противника. (Хочу напомнить читателю, что дивизия Красной армии по штату должна была иметь до 12 тысяч личного состава, в то время как немецкая — до 18 тысяч. На самом деле численность советских дивизий редко достигала десяти тысяч. К тому же она имела вдвое меньше тяжелого вооружения — МВ). Подобное сильное давление 17-я армия, да и группа армий в целом, вряд ли сможет сдерживать слишком долго.

Разговаривал с Паулюсом (20 января — МВ), который сегодня принял на себя командование 6-й армией; в частности, предложил ему сосредоточить резервы за его южным крылом.

Попытка 11-й армии на северо-восток от Феодосии прорвать позиции русских успеха не принесла. Я позвонил фюреру, охарактеризовал ситуацию в зоне ответственности группы армий и сообщил о намерениях. Фюрер внимательно меня выслушал и согласился со всеми моими предложениями.

Противник продолжает оказывать давление в районе 40-километровой бреши на фронте вокруг Славянска. Разрозненные части 298-й дивизии, которая была атакована 18 января, смята и понесла тяжелые потери. 17-я армия требует разрешить отвод двух своих дивизий на 6 км к югу. Артиллерийские части с исправными орудиями, изрядным запасом амуниции торчат без дела в тылу, поскольку их тягачи и трактора находятся в плачевном состоянии и не могут сдвинуться с места (мороз достигает 30 градусов ниже точки замерзания). Трудно разобраться во всей этой мешанине и собрать под единым командованием небольшие разрозненные подразделения, отряды и формирования, а также подключить к ним резервы, которые с черепашьей скоростью следуют к линии фронта в пешем строю и в эшелонах.

В нынешней ситуации русские действуют куда быстрее, чем мы!

На южном направлении нами потеряно Барвенково, на севере особенно тяжелые бои идут в районе Балаклеи.

Среди оставшихся после Рейхенау бумаг находился некий проект, который он намеревался предложить вниманию фюрера. Оказывается, Рейхенау стремился добиться сближения с украинским народом посредством предоставления ему ряда привилегий. Конечной целью прежнего командующего группой армий «Юг» было сделать украинцев нашими союзниками в борьбе против большевиков.

Остатки 298-й дивизии вынуждены оставить населенный пункт Лозовая. Гот и я пришли к выводу, что выйти из затянувшегося кризиса можно только посредством наступательных действий.

На левом крыле 17-й армии оставлено еще несколько укрепленных пунктов. Хорватские войска смяты русской кавалерией на южной оконечности выступа в районе Изюма.

В приказе, который я издал, от армий требовалось использовать малейшую удобную возможность для организации наступательных действий. Потому что мы лучше русских умеем использовать к своему преимуществу оплошности врага и потому что лишь путем наступательных действий мы сможем снова стать хозяевами положения.

С тех пор, как войска безопасности из тыла группы армий были переведены на фронт, деятельность партизан в тылу активизировалась.

Верховное командование сухопутных сил объявило, что в скором времени нам будет передана 28-я легкопехотная дивизия, а кроме того в апреле три итальянские дивизии, в мае — еще три.

Развитие событий в секторе 2-й армии внушает известный оптимизм; русских постепенно вытесняют из района выступа с большими для них потерями.

4-го февраля Английское радио заявило, что Тимошенко хочет отобрать у нас Харьков и Днепропетровск, чтобы лишить Германскую армию важнейших стартовых площадок для запланированного весеннего наступления на Кавказ.

Паулюс позвонил из Харькова и доложил, что 208-й полк потерял до 700 человек от обморожения и истощения.

Малочисленные русские части зашли к нам в тыл через брешь во фронте 6-й армии; в нескольких деревнях русские собрали всех мужчин призывного возраста и увели с собой.

Мощная атака противника отбита в районе Бахмута. Троицкое потеряно после ожесточенных боев на западе от Славянска.

Установилась теплая погода. В Крыму определенно начинается очередной период распутицы.

Перехваченные радиосообщения свидетельствуют о том, что противник готовится к активным действиям в районе Белгорода. На северо-востоке от Белгорода многочисленные, но плохо скоординированные атаки противника отбиты с большими для него потерями.

Температура опять начинает падать. 17-я армия докладывает, что в течение зимы и до сего дня от голода сдохли около 5000 принадлежащих ей лошадей!

Английская армия в Сингапуре капитулировала!

Русским удалось прорваться через позиции 16-й танковой дивизии в направлении Александрова и смять танками 1-ю румынскую дивизию.

Дает о себе знать непрекращающаяся активность партизан в тылах 2-й армии.

Давно ожидаемое наступление противника в Крыму началось (27 февраля — МВ) на обоих фронтах. Под Севастополем противнику добиться успехов не удалось. Однако на восточном фронте (в районе Керчи — МВ) была разбита румынская дивизия; в ходе боев потеряны также два германских артиллерийских батальона и одно противотанковое подразделение. Германские резервы уже в пути.

В своем меморандуме от 20 февраля я заявил, что противник может основательно нас побить, если сумеет правильно организовать наступление (в районе Харькова — МВ). Перехваченные радиосообщения русских позволяют прийти к выводу, что противник в курсе задач и целей нашего весеннего наступления (об этом Москву предупредили разведчики из группы т. н. «Красной капеллы» [5]«Кра́сная капе́лла» (нем. Rote Kapelle, анг. Red Orchestra) — общее наименование, присвоенное Гестапо самостоятельным группам анти-нацистского движения Сопротивления и разведывательных сетей, контактировавшим с СССР и действовавшим в европейских странах (Германия, Бельгия, Франция, Швейцария и других) во время Второй мировой войны. Лидерами наиболее известных групп были Арвид Харнак и Харро Шульце-Бойзен в Берлине, Леопольд Треппер в Париже и Брюсселе.
— МВ),  по причине чего говорить о возможности достижения в этом секторе внезапности не представляется возможным. Русские хотят до начала весеннего сезона измотать непрерывными атаками противостоящие им войска группы армий, вынудив нас с хода бросать в сражение подтягивающиеся к полю боя резервы. Это позволяет сделать вывод, что противник обладает здесь достаточными силами, свидетельствует о наличии у него крупных резервов. Единственным средством борьбы с подобной тактикой могут стать лишь широкомасштабные наступательные операции с хорошо продуманными целями.

Офицер связи из Министерства Розенберга по делам оккупированных территорий доложил о прибытии и спросил, какие пожелания политического характера имеются у командования группы армий относительно положения на Украине. Я сказал ему: «У меня в этом смысле одно пожелание: я хочу, чтобы гражданское население в тылу группы армий вело себя тихо. Мы должны предложить населению ясные цели и всегда выполнять свои обещания. Я приветствую начавшийся передел земли и аграрную реформу и прослежу, чтобы наделение крестьян землей в зоне моей ответственности проходило быстро и в соответствии с законом. Что касается вопроса религии, и в этой сфере следует руководствоваться теми же правилами. Если мы обещаем населению свободу вероисповедания, то это обещание должно быть выполнено. Политизированных церковников, без сомнения, следует убрать, но в дела остальных вмешиваться не стоит. Если действовать подобным образом, население будет с нами и сотрудничать и вести себя соответственно. Мы даже можем сделать из этих людей своих помощников в деле борьбы с большевизмом и пообещать им свое содействие в том, чтобы русские на эти земли не вернулись. Но в случае, если население будет оказывать нам противодействие, необходимо прибегать к самым решительным мерам». Офицер связи сказал, что «Розинберг думает точно так же».

Активные железнодорожные перевозки с Кавказа в направлении Ростова и через Воронеж на Валуйки свидетельствуют, что противник подтягивает свежие силы.

Верховное командование сухопутных сил объявило о переброске одной танковой и трех пехотных дивизий по железной дороге под Харьков и Сталино, начиная с 23 марта.

Нет никаких сомнений, что в самом скором времени после окончания периода распутицы русские возобновят атаки на востоке от Славянска и на востоке от Харькова. Это может произойти в то же самое время, когда начнется наша атака в районе выступа. В этой связи эти фронты необходимо всемерно укреплять, чтобы они смогли выдержать натиск противника.

Получен строгий приказ фюрера, запрещающий проводить какие-либо атаки без воздушной поддержки.

Об ожесточенном характере сражений с партизанами, которые происходят в тылу 2-й армии, говорят следующие цифры: за период с 24 февраля по 25 марта было убито 1936 партизан и захвачено: два артиллерийских орудия, четыре противотанковых орудия, 15 пулеметов и много другого военного имущества. Потери с нашей стороны составили 95 человек убитыми и 143 ранеными, включая бойцов трех казачьих эскадронов, сражавшихся на нашей стороне и хорошо проявивших себя в этих сражениях.

В перехваченном нами телеграфном сообщении старший офицер русского Генерального штаба заявил буквально следующее: «В нашем распоряжении осталось 60 дней, в течение которых мы должны сделать все, чтобы ослабить приготовления немцев к наступлению и не позволить им планомерно наращивать свои силы!»

На фронте затишье. В тылах 2-й армии венгерские полицейские части продолжают вести с партизанами упорные бои, которые не всегда заканчиваются в пользу венгров. Партизаны продолжают создавать нам трудности. Им удалось проскользнуть в заболоченную местность на востоке и на юге от Трубчевска, которая практически недоступна для наших войск. Партизан очень трудно оттуда вытеснить, хотя с этой целью задействованы одна полевая и одна полицейская дивизии полного состава, а также отдельные региональные части. В Крыму противник вывесил над своими траншеями плакаты, гласившие: «Приходите в гости! Мы ждем!»

В тылах 2-й армии партизаны взорвали пути в районе станции Ворожба, что вызвало остановку движения на 48 часов.

 

Глава 20

Командующий Юго-Западным направлением маршал Тимошенко сидел за столом и с напряженным вниманием смотрел на члена Военного совета фронта Никиту Сергеевича Хрущева, который говорил по прямому проводу со Сталиным. Слов Сталина Тимошенко не слышал, но пытался их угадать по коротким ответам Хрущева, по выражению его лица.

— Никак нет, товарищ Сталин! — бодро отвечал Хрущев, плотно прижимая к уху телефонную трубку, так что побелело не только ухо, но и часть щеки. — Мы подготовились к любым неожиданностям… Войска фронта полны энтузиазьма и веры в скорую победу над проклятыми фашистами… У нас все готово к наступлению, товарищ Сталин! Командование уверено, что мы сумеем окружить и уничтожить вражескую группировку войск в районе Харькова… Нет-нет, товарищ Сталин! Все вопросы взаимодействия родов войск отработаны до мелочей. Противник не ждет нашего наступления — об этом говорят все пленные. Ударим, товарищ Сталин, так, что от немцев полетят пух и перья… Спасибо, товарищ Сталин за пожелание удачи. Мы оправдаем доверие Цэка, Верховного командования и лично ваше доверие, товарищ Сталин… Тимошенко? Он тут, рядом со мной. Дать трубку? Даю.

И Хрущев протянул трубку маршалу. Тот вскочил, прижал трубку к уху.

— Здравия желаю, товарищ Сталин! Так точно, товарищ Сталин! Я полностью разделяю мнение товарища Хрущева… Да-да, я понимаю, какую ответственность мы берем на себя, но мы все продумали и предусмотрели. Немцы заняты зализыванием ран после нашего зимнего наступления, ни на какие активные действия они не способны. По нашим данным у них нет резервов… Ну, разве что одна-две дивизии… Разгромим, товарищ Сталин… Спасибо за пожелание, товарищ Сталин! Оправдаем ваше доверие полностью!.. Так точно! До свидания, товарищ Сталин.

Тимошенко медленно опустил трубку на рычажки аппарата, сел, произнес:

— Верховный очень надеется на нас. Говорит, что если мы достигнем намеченных успехов, то Гитлеру придется снять часть сил из-под Москвы и Ленинграда. Может, даже из Крыма. Понимаешь, Никита Сергеевич, какая ответственность на нас лежит? Вот то-то и оно. При этом товарищ Сталин пообещал, что когда мы разгромим Харьковскую группировку противника, он даст нам резервы, а это значит, что мы сможем освободить не только Донбасс, но и всю левобережную Украину.

— Хорошо бы, Семен Константинович, — подхватил Хрущев. — А то, честно говоря, я чувствую себя прямо-таки каким-нибудь французским Людовиком, которого лишили королевства. Даже партизанское движение на Украине — и то подчиняется не мне, первому секретарю Украины, а первому секретарю Белоруссии Пономаренко. Дожили, нечего сказать.

— Ничего, Никита Сергеевич, потерпи маленько. Завтра погоним фрицев, только пятки засверкают, и ридна нэнька Украина знова будэ наша.

Говоря так, маршал Тимошенко действительно верил, что у немцев не осталось резервов, что зимнее наступление Красной армии, начавшееся в начале декабря под Москвой и продолжившееся почти по всей линии советско-германского фронта, нанесло противнику такой урон, от которого ему уже не оправиться. Да и силы в составе Юго-Западного фронта сосредоточились немалые, с такими силами сидеть в обороне не престало. Предполагалось, что удар с Барвенковского выступа в сторону Полтавы и второй удар севернее Харькова должны ошеломить немцев. Эти удары заставят командующего Шестой армией генерала Паулюса метаться, затыкая бреши в своей обороне, в то время как танковые и кавалерийские корпуса Юго-Западного фронта, брошенные в прорыв, начнут крушить немецкие тылы. Что это такое, маршал Тимошенко слишком хорошо знал из собственного прошлогоднего горького опыта и полагал, что теперь пришел черед немцев испытать на собственной шкуре удары по их флангам и тылам.

Утро 12 мая выдалось погожим. Рассвет долго рдел и наливался светом, точно расчищая дорогу солнцу, неспешно поднимающемуся из глубин космоса. В низинах, по оврагам и лощинам копился туман, но он был даже на руку советским войскам: сосредоточение наступающих частей, прикрытых ночной темнотой и туманом, проводилось скрытно, противник никак на него не реагировал. Кое-чему, значит, научились командиры всех степеней — не придурки какие-нибудь, теперь самый раз сполна вернуть фашистам старые долги.

Маршал Тимошенко вглядывался с наблюдательного пункта Шестой армии в проступающие из темноты дали, видел, как первые лучи солнца позолотили приплюснутые вершины древних курганов, черные конусы терриконов.

В шесть утра заговорила советская артиллерия на северном фасе Барвенковского выступа. Потом над немецкими позициями появились краснозвездные бомбардировщики. Еще один артналет — и пехота поднялась в атаку вслед за танками. Немцы какое-то время сопротивлялись отчаянно, но все-таки были сломлены, и войска устремились вперед тремя потоками: в направлении Харькова, Полтавы, Днепропетровска.

Никита Сергеевич Хрущев, тоже присутствующий на КП армии, с удовлетворением потирал руки: ему не терпелось оказаться в Харькове, где он когда-то впервые окунулся в большую политику. Правда, плавание по ее волнам было недолгим и он чуть не захлебнулся, поддержав Троцкого, но урок пошел в прок, и он оттуда, из Харькова, пошагал вверх со ступеньки на ступеньку, иногда прыгая через две. При этом ни разу не оступился, не споткнулся; главное — быть настойчивым и не давать спуска своим противникам.

Между тем войска фронта стремительно продвигались в глубь занятой немцами территории Украины. К концу дня это продвижение составило для войск, наступавших южнее Харькова, десять километров. Несколько поотстала северная группировка, но там, судя по всему, сосредоточены более крупные силы противника. Ничего, еще один нажим — и враг побежит. И тогда Сталин увидит, что зря он ругал Хрущева и даже грозил ему трибуналом за поражение Юго-западного фронта в августе-сентябре сорок первого. А виноват был не Хрущев, а командующий фронтом генерал Кирпонос: это он вводил в заблуждение первого секретаря ЦК КП(б)У Хрущева, уверяя, что сможет удержать не только Киев, но и правобережье Днепра, и все потому, что боялся разделить печальную участь командующего Западным фронтом генерала Павлова. А Хрущев — он что? — он не военный, не специалист в этом, так сказать, вопросе. Поэтому тоже уверял Сталина, что и Киев удержат и все прочее. А теперь — теперь совсем же другое дело! Теперь даже неспециалисту ясно, что удар советских армий немцам не удержать, как не удержать решетом воду. Тем более что он, Никита Хрущев, за эти полгода войны многому научился, и если в тактике хромает, так она ему и не нужна, зато в стратегии и влиянии ее на политику разбирается получше многих.

Прошел день, другой, третий. Войска шли вперед, ломая ожесточенное сопротивление врага. До Харькова оставалось не более двадцати километров. И хотя сопротивление противника нарастало, чувствовалось однако, что еще немного, и оно будет сломлено окончательно. Тимошенко бросал в бой все новые дивизии, не заботясь о резервах. Он был уверен, что владеет инициативой, что в такой ситуации немцам остается лишь одно: уйти из Харькова, выпрямить фронт и постараться задержать советские войска на каком-нибудь промежуточном рубеже. Самого маршала Тимошенко тоже, между прочим, подстегивала обида на Сталина за то, что снял его с наркомов обороны, затем с командования Западным фронтом. Он тоже хотел доказать, что способен на многое и, уж во всяком случае, ни в чем не уступает тому же Жукову.

Миновал еще один день. И еще. Сопротивление немцев возрастало. Каждая деревенька, каждый бугорок были превращены противником в опорные пункты, которые приходилось брать штурмом. Снова в небе господствовала немецкая авиация, наступающие все чаще подвергались ее безнаказанному воздействию. Было непонятно, откуда командующий Шестой немецкой армией генерал Паулюс получает резервы, которых вроде бы не должно быть. Маршал Тимошенко нервничал, но вида не показывал, бодрился. О выходе к Днепру уже не мечталось: хотя бы отобрать у противника Харьков. Но и эта задача с каждым днем усложнялась: потери в войсках росли, танков, артиллерии становилось все меньше. Понять что-либо в сложившейся ситуации было невозможно…

Начальник штаба фронта генерал Баграмян, докладывающий обстановку, замолчал, видя, что командующий фронтом его не слушает, что он мыслями витает где-то далеко от этого стола с разложенной на нем картой. Баграмян кашлянул — и Тимошенко, встряхнув обритой головой, посмотрел на него, собрав на лбу глубокие складки кожи.

— Да, так что ты говоришь про левый фланг?

— Я говорю, что наши летчики обнаружили на левом фланге в районе Славянска танки противника. Не исключено, что там сосредоточивается танковая группа Клейста с тем, чтобы нанести удар во фланг наступающим армиям.

— Какая такая группа Клейста? — возмутился Тимошенко. — Что эти летчики морочат голову себе и другим? У страха глаза велики: увидят десяток танков — и в крик: караул! танковая армия! По нашим данным 1-я танковая группа Клейста практически вся находится в Крыму. Она не может за три-четыре дня оказаться в районе Славянска. К тому же у нее в тылу остается Севастополь, а это тебе не хухры-мухры.

— Все-таки, Семен Константинович, я бы выдвинул на левый фланг Барвенковского выступа усиленную противотанковой артиллерией резервную дивизию. Как говорится: от греха подальше.

— А у нас в резерве и осталась всего одна дивизия. Вся надежда, что Верховный выделит для нас хотя бы одну полнокровную армию. Но для этого надо изо всех сил продолжать наступление. Дивизия нам понадобится в другом месте.

Зазвонил телефон прямой связи со Ставкой.

Тимошенко взял трубку, назвал себя.

— Здравия желаю, товарищ маршал, — прозвучал в трубке уверенный баритон. — С вами говорит исполняющий обязанности начальника Генштаба генерал-майор Василевский. Меня интересует положение на вашем фронте.

— Положение у нас отличное, товарищ Василевский. Войска продолжают наступление. Противник, правда, защищается отчаянно, но чувствуется, что из последних сил. Нам бы, товарищ Василевский, хотя бы одну полнокровную армию и сотни две-три новых танков, и мы бы через несколько дней были в… — Тимошенко хотел сказать в Полтаве, но вовремя одумался: — … были бы в Харькове.

— Я доложу товарищу Сталину о вашем пожелании. Но у Генштаба есть данные, что противник сосредоточивает против левого фланга ваших наступающих войск усиленную танковую группировку. Не исключено, что в районе Славянска сосредоточивается вся 1-я танковая группа Клейста, готовящаяся нанести удар во фланг и тыл наступающих армий Юго-Западного фронта…

— Мне известно о том, что в указанном вами районе появились танки противника, — бесцеремонно перебил «исполняющего обязанности» маршал Тимошенко. — Но десяток-другой танков еще ни о чем не говорят. К тому же мы уже били этого Клейста под Ростовом в прошлом году, побьем и в этом. С этой целью принимаем меры: выдвигаем на фланг противотанковую артиллерию и резервные части. Я повторяю: на всякий случай. Но должен заметить, что в таком случае мы практически остаемся без всяких резервов. Напомните об этом товарищу Сталину.

— Хорошо, я напомню. Но советую вам усилить разведку в угрожаемом направлении. Желаю успехов.

Тимошенко положил трубку.

— Они нам успехов желают, — проворчал он. — Лучше бы несколько дивизий пожелали. — А про себя подумал: «Этот Василевский с самого начала не верил, что мы можем так развернуться. Сидит, понимаешь ли, в Москве и думает, что ему оттуда все видно, а нам, на месте, ничего. Насобирали, понимаешь ли, умников, вот они и мутят воду, не дают развернуться…»

Дверь отворилась, оборвав сердитые размышления командующего Юго-Западным направлением, и в помещение стремительно вошел Хрущев, запыленный, но сияющий, как новенький советский золотой червонец, выпускавшийся в начале двадцатых годов. Он снял с себя фуражку, повесил на крюк, вбитый в стену у двери, заговорил возбужденно, топчась возле стола с картами и размахивая руками:

— Ну, Семен Константинович! Ну, скажу я тебе… это ж просто… даже слов у меня нету, чтобы выразить, так сказать, свои чувства! Наши бойцы и командиры… они ж дерутся, как львы! Представляешь, один пулеметный расчет уничтожил за два часа двести фашистов! Двести! А! В войсках такой подъем!.. такой подъем!.. Да мы на одном энтузиазьме дойдем до самого Днепра! — вот что я тебе скажу, дорогой мой Семен Константинович. Хана немцам! Полная хана! Как говорит поговорка: если у бабы юбка сваливается, то и штаны не удержать… Ха-ха-ха!

— А Москва уверяет нас, что немцы вот-вот ударят из района Славянска в тыл наступающих армий, что будто бы вся танковая группа Клейста уже сосредоточена в этом районе, — проворчал Тимошенко, поглядев при этом на своего начальника штаба, будто тот и был Москвой.

— Да что им оттуда видно! — воскликнул Хрущев, и все его круглое лицо вспыхнуло от возбуждения. — Какая такая танковая группа Клейста? Она ж в Крыму! У них Севастополь — бельмо в одном глазу, а в другом глазу — Керченский полуостров, где готовится к наступлению армия Козлова. Чепуха это, вот что я скажу. Кому-то очень нужно вставлять нам палки в колеса. Вот я поговорю с товарищем Сталиным — и все разрешится наилучшим образом, — пообещал Хрущев, хотя говорить сейчас с товарищем Сталиным не входило в его расчеты: наступление-то действительно замедлилось. А просить резервы… так ведь сами же заявили, что справятся с 6-й армией Паулюса своими силами, как и с другими немецкими армиями группы «Юг». И что теперь — на попятную? Сталин этого не простит. — Надо изо всех сил идти вперед! — воскликнул Хрущев. — Надо идти без оглядки, не отдавать немцам инициативы. Вот что самое главное. Тут и дураку понятно. Как говорится, если пошел с утречка косить, то не останавливайся и на комаров внимания не обращай.

— Так на чем порешим? — спросил терпеливо дожидающийся внимания к своей персоне генерал Баграмян, и его черные глаза остановились на бритом черепе маршала Тимошенко.

— Порешим вот на чем, — заговорил тот уверенно. — Первое: полк противотанковой артиллерии из резерва фронта перебросить на южный фланг в район нашей 9-й армии. Второе: усилить разведку на флангах. Третье: раздобыть языка из этих таинственных танковых частей противника, которые были замечены летчиками. Четвертое… четвертое: усилить нажим 38-й армии в обход Харькова. Перебросить им часть сил с других направлений. Если мы создадим реальную угрозу Харькову, нам и сам черт не будет страшен.

 

Глава 21

Группа разведчиков 9-й армии, занимающей оборону на южном фасе Барвенковского выступа, уже вторую ночь вела поиск вдоль небольшой речушки, заросшей камышом. По ночам разведчики скользили темными тенями вдоль топкого берега на восток, в сторону города Славянска, при первой же опасности скрываясь в камышах или в поросших дикими яблонями балках. Командовал группой из шести человек лейтенант Обручев, светлорусый, сероглазый омич, гибкий, как ивовая лоза. Задание он получил от самого командующего 9-й армией генерала Харитонова: выведать, какие силы будто бы сосредоточиваются перед обороной армии, много ли там танков, откуда они взялись. И, разумеется, добыть знающего языка.

К утру второго дня группа вышла к наплавному мосту. Мост явно охранялся, хотя часовых не было видно. Зато виднелись замаскированные сетями, камышом и ветками окопы, зенитки, два бронетранспортера. Идти дальше не имело смысла. Днем, пока таились в камышах, вокруг стояла тишина, нарушаемая лишь отдаленным погромыхиванием орудий и бомбежкой. Казалось, что вокруг на много километров все вымерло: ни гражданского населения, ни немцев. Разве что пропылит одинокая машина или подвода, а так все лягушачьи трели, пиликанье цикад, да пичужка какая-нибудь усядется на метелку камыша и ну выводить незамысловатую мелодию, точно и войны никакой нет. Зато в первую же ночь, едва стемнело…

Едва стемнело, степь ожила. Откуда-то возник низкий гул множества моторов, и по дороге, поднимая пыль, двинулись танки и машины с пехотой и артиллерией, и все на север, то есть поближе к фронту, который держала 57-я армия генерала Подласа и 9-я Харитонова. Черт его знает, сколько этих танков и машин и откуда они взялись!

Разведчики подобрались к самой дороге. И чуть не столкнулись с патрулем из четырех человек — едва успели нырнуть в камыши и затаиться. Патрулей обнаружили и на другой стороне речушки. Иногда те выпускали осветительные ракеты, постреливали, если что померещится. Попробуй-ка возьми «языка» при такой системе охраны. Но брать надо, одними словами командующему армией ничего не докажешь. И лучше всего брать не охранника или сапера, а кого-то из этих машин или танков, что ползут через мост с правого берега на левый. Но прежде чем решиться на такое, лейтенант Обручев ушел с частью группы подальше от моста к начисто уничтоженной еще в зимних боях деревеньке: сюда патрули не добирались, здесь вообще никого, кроме одичавших кошек, не наблюдалось.

Укрывшись в погребке, Обручев написал на бумажке химическим карандашом:

«Рябине. Ночами отмечено движение танков и мотопехоты на стыке квадратов 41–20 и 41–22. Наплавной мост через Листвянку. Днем танки маскируются в балках. Подтверждение и помощь в захвате „языка“ может дать ночная авиация, осветить и бомбить мост и дорогу. Обр.»

Перечитал, убрал лишние слова. Получилось: «рябине ночами танки мотопехота 41–20 мост листвянку днем балках авиации осветить бомбить мост обр».

Бумажку передал радисту. Тот зашифровал, застучал ключом. Потом несколько секунд слушал, сказал:

— Велено взять языка.

И выключил рацию.

«Если нас не засекли», — подумал Обручев. Вслух же произнес: — Останешься здесь. С тобою останется Метелкин. Сидеть тихо, как мыши. Если мы к утру не вернемся, уходить к своим самостоятельно.

Смеркалось. Двое разведчиков вернулись к мосту, где их ожидали еще двое. Затаились от моста метрах в четырехстах, погрузившись в воду по самую шею у кромки камышей под левым берегом. Берег этот, изрытый норами стрижей, круто поднимался вверх. Правый был низок, болотист, оттуда воды почти не видно.

Небо заткано звездами, тонкий серпик месяца висит почти над головой. Зудят комары, плещется рыба, иногда тычется мордой в сапоги, дергает за гимнастерку или штаны. Снова по берегу пошли патрули, бросая время от времени желтые снопы света в камыши. Как и в предыдущую ночь, вдали возник утробный гул множества моторов, стал накатываться, прижимая к воде. Темные громады танков вылепливались на фоне звездного неба и медленно въезжали на понтоны. Мелькали сигнальные фонарики регулировщиков.

Разведчики медленно двинулись к мосту, не тревожа ни воды, ни камышей, затаились метрах в двухстах.

Прошел час, другой. Наконец послышался стрекочущий звук «кукурузника», покатился вниз по течению. Со стороны моста послышались команды, перестали мелькать фонари.

И тут на высоте метров пятьсот вспыхнул яркий свет — и стали видны танки и машины, прицепленные к ним пушки, каски сидящих в кузовах солдат. Еще один «фонарь» и еще. Затем тонкий вибрирующий звук падающих бомб, череда взрывов, но все в стороне от дороги и моста. Разом застучали зенитки. Цветные трассы поплыли вверх, в темноту. Неожиданно заухало близко, разрывы побежали вдоль дороги к мосту, накрывая танки и машины.

Обручев поднялся и, пригибаясь, двинулся по реке к мосту. За ним еще двое. Вода то по горло, то по колено.

Небесные фонари свое отсветили, чернота окутала степь, лишь пульсировало возле моста красное пламя горящей машины, да еще две-три на дороге. Видно было, как мечутся там человеческие фигурки, пытаясь загасить пламя.

Снова визг бомб, снова разрывы побежали, опережая друг друга, к мосту. Но Обручев не останавливался, а метров через сто вошел в камыши и скоро оказался вблизи колонны, где метались люди, звучали отрывистые команды, крики боли и отчаяния.

Танки сталкивали с дороги горящие машины; возле моста горел бензовоз, его пытались взять на буксир, но пламя было сильное, оно с гулом разбрызгивало вокруг огненные струи.

Младший сержант Удинцев, идущий сзади, схватил Обручева за мокрую гимнастерку, рванул к земле, крикнул сдавленным голосом: — «Ложись!» — и все трое упали разом, а над ними с гулом и треском пронеслись два самолета, выметывая из-под крыльев огненные стрелы. Обручев вскочил, едва отгремели взрывы, метнулся к темной шевелящейся куче, закричал истошно:

— Герр лёйтнант! Герр лёйтнант! Во зинд зи?

В ответ кто-то пожаловался:

— О, майн Гот!

Несколько глухих ударов…

Длинная автоматная очередь от реки…

Трое бежали, что-то неся на плащ-палатке, уходя в темноту. У них за спиной, прикрывая отход, яростно трещали автоматы.

На дорогу упало еще несколько бомб. И все стихло.

 

Глава 22

Обер-лейтенант лет двадцати пяти, белобрысый, высокий, сидел на скамье, морщился от боли: молодая женщина-врач перевязывала ему ногу. На груди у немца белый крест и две орденские колодки.

Начальник разведки армии, подполковник лет тридцати пяти, листал его документы, извлеченные из офицерской полевой сумки. Поднял голову, спросил:

— Когда ваша танковая дивизия прибыла в этот район?

Вопрос повторил переводчик.

— Неделю назад, — ответил немец после длительной паузы.

— Вся 1-я танковая группа генерала Клейста?

— Вся 1-я танковая группа генерала Клейста, — с вызовом подтвердил немец.

— Вред небось, — произнес подполковник, ни к кому не обращаясь.

— Я нет врет! — возмущенно воскликнул обер-лейтенант. — Это уже не есть тайна. Это есть… это есть поражений ваша армий. Это есть конец.

Подполковник встал и покинул помещение.

— Этого не может быть, — отрезал маршал Тимошенко, выслушав начальника разведки. — Три дня назад английское радио передавало, что танковая группа Клейста готовится к решительному штурму Севастополя. Не могли они за три дня… — Замолчал, раздумчиво глядя на карту, мучительно морща покатый лоб. — А впрочем, черт их знает, кто тут врет, а кто говорит правду… Ты лучше вот что скажи, — повернулся к начальнику разведки фронта маршал Тимошенко. — Этот обер не пудрит нам мозги? Нет у тебя таких ощущений?

— Я не руководствуюсь ощущениями, товарищ маршал. Я руководствуюсь фактами. А факты свидетельствуют: в полосе Девятой армии сосредоточиваются крупные силы противника. Это подтверждает не только взятый разведчиками 9-й армии пленный, но и летчики ночной авиации, которые каждую ночь наблюдают длинные колонны танков и мотопехоты. Есть факты появления новых артбатарей. Они ведут рассеянную пристрелку по нашим позициям. И наконец, последнее: замечены перемещения войск в районе Волчанска…

— Ладно, можешь быть свободным, — отпустил начальника разведки Тимошенко. И, обращаясь к начальнику штаба генералу Баграмяну: — Что будем делать, Иван Христофорович?

— Прежде всего, я думаю, Семен Константинович, надо усилить 9-ю армию противотанковой артиллерией…

— Это и козе понятно, — перебил Баграмяна Тимошенко. — А где мы возьмем эту артиллерию? — вот в чем вопрос.

— Снять с других участков, где активных боевых действий не ожидается. Затем нам необходимо прекратить наступление и часть сил повернуть против Клейста и Паулюса…

— Ну, это уж совсем! — воскликнул возмущенно Хрущев, вскочив с табуретки и уронив ее. — Это уж ни в какие ворота! Будет наступление Клейста или не будет — это еще бабушка надвое сказала, а мы, значит, сиди и жди? На каждый чих не наздравствуешься. У Паулюса в районе Волчанска тоже перемещение войск. Так что теперь? И там прекратить наступление? Да таким манером мы не только не изгоним немцев с Украины, но и, чего доброго, отдадим им и всю оставшуюся часть. Гнать надо их, гнать без остановки, не давать передышки, не упускать инициативу из своих рук — и немцы станут плясать под нашу дуду. Вот какое мое мнение и всей партийной организации фронта.

И Никита Сергеевич снова уселся на табуретку, услужливо поставленную на место коротконогим полковником, скромно сидящим в темном углу.

— Вот ведь штука какая, — потер ладонью бритую голову Тимошенко. — В мозги Паулюсу и Клейсту не залезешь, а фон Боку — тем более. Между тем, принимать решение нужно. С одной стороны, если Клейст ударит в районе Славянска, то 9-я армия может этот удар не удержать. С другой стороны, неизвестно, куда именно ударит и когда. То же самое и Паулюс… Даже подумать страшно, что может из всего этого получиться. И не наступать тоже нельзя: столько сил затрачено, столько средств… Верховный нас не поймет… Кстати, какое сегодня число?

— Уже семнадцатое, — ответил Баграмян, посмотрев на ручные часы.

— Тогда так и запишем: войскам ударных группировок с удвоенной энергией продолжать наступление в соответствии с ранее разработанными планами. Войскам, прикрывающим фланги, удвоить бдительность, поглубже зарыться в землю, минировать все танкоопасные направления, вести постоянную разведку. На этом и порешим.

Маршал Тимошенко только задремал на диване, сняв лишь сапоги и ремень, как его тут же разбудил начальник штаба фронта:

— Семен Константинович! Проснитесь!

Маршал сел, потер кулаками глаза.

— Что случилось?

— В районе Славянска и Краматорска немецкие танки прорвали нашу линию обороны, движутся на Изюм.

— Какие меры принимает командование 9-й армии?

— Я только что разговаривал с генералом Харитоновым. Он сообщил, что противник рано утром атаковал боевые порядки его армии на узком участке не менее чем тремя сотнями танков и большого количества мотопехоты. Войска не смогли удержать свои позиции. В воздухе непрерывно висит немецкая штурмовая авиация.

— А-а, черт! — воскликнул Тимошенко. — Я сейчас переговорю с Харитоновым. А ты пока передай ему мой приказ: сосредоточить всю наличную артиллерию, чтобы она громила танки противника. А также пусть снимает с других участков отдельные батальоны и батареи и перебрасывает к месту прорыва.

— Он уже принимает все меры к тому, чтобы остановить противника.

— Принимает? Вот и хорошо.

Едва успел маршал умыться и проглотить стакан крепкого чаю, как сообщили, что на севере началось наступление 6-й армии генерала Паулюса. И тоже при поддержке большого количества танков, артиллерии и авиации. Отчетливо проступили контуры немецкого плана: подрезать армии Юго-Западного фронта, окружить и… ну и так далее.

— Я сообщил о новой ситуации в Генштаб, Семен Константинович, — уведомил командующего Баграмян. — А также о принимаемых нами мерах.

— И что Генштаб?

— Пока ничего.

Но через два часа позвонил Сталин.

— Товарищ Тимошенко, генерал Василевский настаивает на том, чтобы не только прекратить наступательные действия войск Юго-Западного фронта, но и в срочном порядке выводить их на восток, оставив противнику Барвенковский выступ. Какое ваше на этот счет мнение?

— Наше мнение, товарищ Сталин такое: наступление продолжать, а против отвлекающих действий противника на севере и на юге выдвинуть все имеющиеся у нас резервы. Правда, должен вам доложить, товарищ Сталин, что резервов у нас осталось очень мало. Особенно танков. Да и с авиацией тоже большие сложности: немец бомбит порядки наступающих войск почти безнаказанно.

— Сколько у вас в наличии танков, орудий и самолетов, мне хорошо известно. Мне также известно, товарищ Тимошенко, что вы не совсем правильно используете как танки и артиллерию, так и авиацию. Не нужно растягивать их по всему фронту, надо их использовать в нужном месте и в нужное время с максимальной эффективностью.

— Мы стараемся именно так и делать, товарищ Сталин.

— Что ж, очень хорошо, что вы стараетесь. Надеюсь, что вы правильно оцениваете происходящие события на вашем фронте. Желаю успехов.

Тимошенко положил трубку, обтер вспотевшее лицо большим клетчатым платком. Подумал: «Черт его знает, где эти нужные места и когда наступает нужное время. Поди разберись».

 

Глава 23

Из дневника фельдмаршала фон Бока

8/5/42 11-я армия (Манштейн) перешла в атаку на своем восточном фронте (Крым). Время и направление атаки, похоже, оказались для противника совершенно неожиданными, в результате он отступил в глубину обороны на 12 км. Сбиты 80 русских самолетов. Под Севастополем русские ведут себя тихо.

Ближе к полудню (9 мая) я позвонил фюреру и порадовал его сообщением о том, что наступательная операция в Крыму развивается успешно. Наши моторизованные подразделения, подкрепленные танками, осуществили прорыв обороны противника на глубину 50 км.

Приходят плохие прогнозы относительно перспектив урожая на этот год. В Германии на больших площадях посеянное зерно зимой вымерзло. Как мне сообщили из Будапешта, Венгрия и Румыния стоят перед лицом настоящего бедствия в этой сфере.

В Крыму 22-я танковая дивизия вела встречные бои с танковыми батальонами противника, разгромила их и продолжила движение к северу в направлении побережья. Манштейн намеревается окружить противника в северном секторе.

11/5/42 В Крыму все идет хорошо. Кольцо вокруг врага в северной части Парпачских позиций замкнуто силами 22-й дивизии, наступающей вдоль побережья. 8-я румынская кавалерийская дивизия подключена к наступлению в направлении Керчи. Число захваченных нашими войсками пленных весьма велико. Под Севастополем пока все тихо.

Партизаны взорвали в тылу 2-й армии еще одну секцию железнодорожного полотна. Атаки противника приобретают все более напористый и целеустремленный характер. Похоже, их цель — перерезать железную дорогу Киев-Курск, которую мы используем для подвоза подкреплений.

12/5/42 Уничтожение окруженных частей противника в Крыму завершено. Наступление в направлении Керчи при слабом противодействии дезорганизованного противника продолжается.

В секторе 6-й армии противник атаковал крупными силами и при поддержке танков в северо-западной оконечности Изюмского выступа и под Волчанском. Стало очевидно, что противник достиг значительного проникновения в наши позиции на обоих направлениях. Положение на Волчанском выступе даже хуже, чем под Изюмом: брешь в линии фронта достигла ширины более 20 км, а вечером выяснилось, что танки противника находятся в 20 км от Харькова! Я позвонил Гальдеру и сообщил о случившемся. Гальдер ответил, что приказа фюрера пока еще нет, но он надеется, что мы приложим все силы, чтобы по возможности не задействовать войска, предназначенные для операции «Фридерикус».

В тылах 2-й армии 6-я венгерская легкопехотная дивизия перешла в атаку в «партизанской зоне». Атаки противника под Славянском были отражены. На фронте 2-й армии установилось затишье.

Позвонил фюрер и сказал, что он — сторонник «большого решения». В этой связи он отдал приказ о передислокации в сектор армейской группы Клейста всех военно-воздушных сил из Крыма и секторов других армий. Атака наших танков под Волчанском получила лишь незначительное развитие. 6-я армия в общей сложности потеряла 16 батарей! Клейст сообщил, что начнет атаку 17 мая. Я решил задействовать все, что можно: две трети 22-й танковой дивизии, несколько противотанковых батальонов и несколько батальонов штурмовых орудий.

15/5/42 Город и порт Керчь захвачен войсками 11-й армии.

Противник втягивается в брешь на линии фронта и продолжает атаковать в направлении Краснограда.

16/5/42 Противник ворвался на позиции 8-го корпуса в нескольких местах. В районе Волченского выступа была отбита мощная атака русских у Большой Бабки и в северной оконечности выступа. Сейчас трудно сказать, как будет развиваться атака армейской группы Клейста, запланированная на завтра. Продолжающееся сопротивление русских в Крыму задерживает отправку 22-й танковой дивизии в район Харькова.

18/5/42 Атака армейской группы Клейста (1-я танковая и 17-я армии) развивается хорошо (всего задействовано: 4 пехотные и 3 легкие дивизии, 2 танковые и 1 моторизованная дивизии со 166 танками и 17 штурмовыми орудиями); она достигла господствующих высот на юге от Изюма в нижнем течении Берека и миновала Барвенково.

19/5/42 Керченский полуостров почти полностью очищен от врага. Жалкие остатки его войск пытаются эвакуироваться по Черному морю на плотах и надувных лодках. Взято в плен 149000 человек и захвачено 1100 артиллерийских орудий. Наши потери составляют около 7000 человек.

Атаки противника на Волчанском выступе сохраняют былую мощь, но кажутся плохо скоординированными; они достигли лишь ограниченного успеха.

Вечером я проинформировал фюрера о наших успехах в Керчи и положении в районе выступов. Я также сообщил фюреру о том, что начиная с сегодняшнего дня оборонительный кризис в сражении под Харьковом, как нам представляется, преодолен.

22/5/42 3-й корпус из армейской группы Клейста прорвался к Донцу на юге от Балаклеи и оказался в каких-нибудь шести километрах от плацдарма 6-й армии (Паулюс) у Андреевки. Таким образом, кольцо наших войск сомкнулось вокруг противника в районе Изюмского выступа. Слабые отвлекающие атаки противника на северном крыле 6-й армии, были отбиты. В тылах 2-й армии партизанам в очередной раз удалось взорвать железнодорожные пути.

23/5/42 Жалкие остатки войск противника оказывают фанатичное сопротивление, укрываясь в скальных пещерах к северу от Керчи.

Под Харьковом противник предпринимает отчаянные несогласованные попытки прорвать кольцо окружения — как изнутри, так и снаружи. Все его атаки отбиты. Кольцо продолжает сжиматься. Теперь попытки прорыва противника совершенно меня не беспокоят.

Правое крыло 6-й армии, успешно развивая наступление, вышло к Верхнему Орелю.

В Крыму в скальных пещерах около Керчи нашими войсками было захвачено более 3000 пленных. Таким образом, общее число военнопленных, захваченных в Крыму, достигло 170000 человек.

28/5/42 Весеннее сражение за Харьков и Донец фактически завершилось. В ходе боев 22 стрелковые дивизии, 7 кавалерийских дивизий и 15 бронетанковых бригад русских попали в окружение или были разгромлены силами значительно меньшего числа германских, румынских и венгерских соединений. Только несколько дивизий противника, сражавшихся в районе Изюмской бреши, избежали уничтожения. Общее число захваченных нами пленных, вооружения и военного имущества возросло до 239000 человек, 2026 артиллерийских орудий и 1249 танков. Сбито около 540 самолетов противника. Наши потери составляют около 20000 человек.

2/6/42 Начался запланированный массированный артиллерийский обстрел Севастополя. Атака на северном фронте под Севастополем натолкнулась на всех направлениях на упорное сопротивление противника и по этой причине не развивается.

13/6/42 Отчаянные атаки 22-й танковой дивизии из южной атакующей группы и 305-й дивизии из северной группы позволили нам наконец замкнуть кольцо вокруг войск противника на юго-востоке от Волчанска. Некоторым частям удалось выскользнуть из окружения, тем не менее к вечеру нам удалось захватить 20000 пленных, более 100 артиллерийских орудий и около 150 танков. Оставшиеся в зоне окружения малочисленные войска противника продолжают оказывать сопротивление.

18/6/42 Северный фронт под Севастополем рухнул. Наши войска достигли бухты Северной в нескольких местах. На южном фронте наша атака на господствующую высоту Сапун-гора захлебнулась.

19/6/42 На севере от Керчи имела место еще одна неуклюжая попытка русских высадить морской десант.

Продолжающиеся проливные дожди, возможно, снова заставят нас перенести на более поздний срок начало операции «Фридерикус».

20/6/42 Противник продолжает концентрировать танки в районе Ольховатки напротив фронта 6-й армии, который продвинулся еще дальше к востоку.

Представитель Генерального штаба при 23-й танковой дивизии Рейхель, вылетевший на фронт на самолете с приказами, касающимися проведения операции «Блау 1», совершил вынужденную посадку или был сбит за 4 км от наших позиций. В этой связи представляется весьма вероятным, что все наши приказы попали в руки противника. Такое положение вещей взывает к немедленному началу операции «Блау 1». Кроме того, сейчас на исходе июнь, а это значит, что у нас совершенно не осталось в запасе времени.

21/6/42 Пал последний крупный укрепленный узел на северном фронте под Севастополем. На восточном фронте под давлением румын русские определенно начали отходить.

22/6/42 1-я танковая армия начала атаку в соответствии с планом «Фридерикус». Донец был форсирован у Изюма и на северо-западе от него. Однако в направлении Купянска танки смогли пройти только половину пути из-за ожесточенного сопротивления противника. Согласно рапортам пилотов, части противника у Ольховатки начали отход к северу. Возможно, это произошло вследствие того, что наши приказы попали в руки противника.

26/6/42 Атака 1-й танковой армии развивается хорошо. Противник начинает пятиться. Правое крыло танкового корпуса продвинулось далеко на юг и пересекло пути отступающих колонн противника; одновременно левое крыло продвинулось вплоть до Купянска. К вечеру противник уже начал отходить по всему фронту. Между тем отмечается движение механизированных колонн к северо-западу в направлении Купянска. Если противник и в самом деле завладел нашими приказами, объяснить подобные передвижения трудно. Не исключено, что противник предпочел отход окружению, решив избегать крупных сражений, чтобы выиграть время и дождаться, когда в войну вступит Америка.

30/6/42 Под Севастополем части северной группы неожиданно для противника переправились ночью через Северную бухту и захватили плацдарм на ее южном берегу. «Старый форт» на западе от Инкермана и северная часть Сапун-горы также захвачены нашими войсками. В результате чего они вышли на широком фронте к пригородам Севастополя, а в некоторых местах — к окраинам города.

6-я армия перешла в наступление. Ее главные силы встретили ожесточенное сопротивление между Волчанском и Нишеголом. 3-я танковая дивизия передвинута вправо, чтобы выйти в тыл обороняющимся русским частям.

1/7/42 Встретился с Готом. Мы сошлись на том, что танковая армия будет прорываться к Ростову компактной массой, не обращая внимания на фланги.

Севастополь пал! Этим успехом мы в первую очередь обязаны команде Манштейна. Остатки русской севастопольской армии, стиснутые со всех сторон на крошечном пятачке на окраине полуострова Херсонес к западу от Севастополя, методически уничтожаются.

3/7/42 Противник, находящийся перед фронтом 6-й армии, разбит; однако большей части его войск удалось ускользнуть из выступа на западе от Валуек. Внутренние крылья 6-й армии и армейской группы Вейхса соединились под городом Старый Оскол. Таким образом, войска противника, которые все еще находятся на западе от Оскола, нами отрезаны. На северо-востоке от Старого Оскола правое крыло 4-й танковой армии пересекло пути отступающих русских колонн.

4/7/42 Утром пришло сообщение, что 24-я танковая дивизия и пехотный полк «Великая Германия» достигли Дона; части танковой дивизии пересекли горящий мост на юго-западе от Воронежа и захватили плацдарм на противоположном берегу.

5/7/42 Под Воронежем сопротивление противника усилилось. Хотя ему явно недостает артиллерии, положение может измениться, так как к Воронежу со всех сторон подходят подкрепления. Противник отступает на всем северном фронте армейской группы Вейхса. Мне докладывают, что в нескольких местах русские «бегут».

Мост через Дон у Коротояка достался нам целехоньким. Город Воронеж и еще один мост через Дон были захвачены нами без всякого сопротивления. Разбитые и рассеянные части противника мечутся из стороны в сторону в тылах 6-й армии и армейской группы Вейхса. Это мешает нам вести подсчет пленных и оценить количество захваченного нами военного имущества.

8-й корпус, который наступает к югу в направлении Николаевки, докладывает, что у отступающего противника отсутствует единое командование и что корпусу оказывают сопротивление лишь небольшие разрозненные группы. Кроме того, противник бросает по пути артиллерийские орудия и прочее вооружение, так что налицо все приметы приближающегося полного коллапса.

Рапорты, где говорилось, что русские «бегут» перед северным фронтом Вейхса, верны лишь отчасти: сегодня противник атаковал там в нескольких местах.

В Севастополе захвачено более 95000 пленных и большое количество военного имущества.

10/7/42 Русские перед фронтом 6-й армии отступают густыми колоннами к мостам на Дону. Наши летчики атаковали эти колонны. Однако крупным силам противника удалось от нас ускользнуть.

Противник продолжает атаковать Воронеж с севера. Он также проводит мощные атаки с подключением танков на фронте между Доном и Кшеном, но атаки эти плохо скоординированы.

12/7/42 Вылетел в 4-ю танковую армию в Ольховатку, где обсуждал продолжение операции с Готом и имел возможность наблюдать части дивизии «Великая Германия» и 24-й танковой дивизии.

Несмотря на испепеляющую жару и страшную пыль, танковые войска пребывают в великолепном настроении. Жаль только, что обе дивизии не имеют горючего и простаивают.

На других участках фронта все идет своим чередом. Венгерские части на правом крыле армейской группы Вейхса наконец вступили в боевое соприкосновение с русскими на той стороне Донца, однако, добившись кратковременного первоначального успеха, были отброшены!

Русские атаковали наш северный фронт под Воронежем, но безуспешно. Контратака против русских бронетанковых частей на северном фланге силами 9-й и 11-й танковых дивизий имела успех, хотя и не привела к окружению и полному уничтожению противника, на что мы рассчитывали. В любом случае русские понесли такие тяжелые потери, что вынуждены отступать.

13/7/42 Во второй половине дня фельдмаршал Кейтель совершенно неожиданно для меня объявил, что командование группой армий «Б» передается генерал-полковнику Вейхсу и что я должен прибыть в распоряжение фюрера.

 

Глава 24

Член Военного совета недавно образованного Сталинградского фронта Хрущев стоял на развилке дорог и наблюдал, как к переправам через Дон движутся бесконечной лентой в клубах пыли остатки армий, избежавших окружения восточнее Харькова. Посеревшие гимнастерки и лица, ничего, кроме усталости, не выражающие глаза. И вспомнился Хрущеву презрительно-иронический взгляд Сталина и его слова, произнесенные, точно приговор:

— Ну, Микита, расскажи, как вы с Тимошенкой разбивали в пух и прах Паулюса и Клейста, как вызволяли свою Украину из-под немца? Расскажи, куда делись три армии, сотни танков и тысячи орудий, которые вам дали, поверив вашим шапкозакидательским обещаниям?

Хрущева Сталин вызвал в Москву в июле, когда немцы, прорвав Юго-западный фронт, широким потоком устремились к Дону, а маршал Тимошенко пытался остановить этот поток, бросая навстречу немецким танкам обескровленные и деморализованные полки и батальоны — все, что осталось от шести армий и отдельных войсковых групп. Одно до некоторой степени утешало и оправдывало: немцы прорвали не только Юго-Западный, но также Южный и Брянский фронты, то есть не одни Тимошенко с Хрущевым что-то проморгали, но и другие тоже..

В приемной Сталина в Кремле Хрущев застал Мехлиса, представлявшего в Крыму Ставку Верховного Главнокомандования Красной армии. Мехлису так же не повезло, как и Хрущеву: Крымская армия была сброшена немцами в море, понеся огромные потери. Сидели в приемной еще несколько генералов и гражданских. Никита Сергеевич подумал, что к Сталину теперь идут новые люди, а старые, то есть те, с кем Хрущев был хорошо знаком, куда-то подевались, и собственная судьба показалась ему безрадостной.

Сталин больше часа выдерживал Хрущева и Мехлиса в приемной, и оба они, так или иначе отвечавшие за потерпевшие страшное поражение фронты, не представляли, что ждет их за резными дверями, куда входили озабоченные генералы, наркомы и секретари обкомов, задерживались там ненадолго и выходили кто еще более озабоченным, кто удрученным и подавленным, кто с удивительно просветленным лицом.

Наконец Поскребышев поднял голову и произнес равнодушным голосом:

— Товарищи Хрущев и Мехлис… можете пройти.

Мехлис рванулся первым и, едва переступив порог, неожиданно упал на колени и пополз к столу, возле которого стоял Сталин, выкрикивая рыдающим голосом:

— Товарищ Сталин! Простите меня! Простите меня, жида пархатого! Или прикажите расстрелять немедленно! Не могу я… не могу вынести утраты вашего доверия! Всю жизнь… капля за каплей я, презренный жид, отдавал делу революции… всегда выполнял ваши приказания с честью! А тут… Я не могу вынести своего позора, товарищ Сталин! Но если вы простите меня, я с еще большей энергией…

Мехлис дополз до Сталина и ткнулся лбом в его сапоги. Он рыдал взахлеб, и тело его содрогалось и дергалось, словно в падучей.

Сталин, раскуривавший трубку, смотрел на него с откровенным любопытством, не произнося при этом ни слова, точно ждал чего-то еще, чего никогда не видели стены этого кабинета. И когда Мехлис умолк, продолжая содрогаться в беззвучных рыданиях, Сталин отошел в сторону, произнес, ткнув трубкой в сторону распростертой на ковре жалкой фигуры Начальника Политического управления Красной армии и наркома госконтроля:

— А ты, Микита, что не каешься? Что не рыдаешь? Или не чувствуешь за собой вины? — и дальше про «пух и прах».

Хрущев, замерший у порога, потрясенный неожиданным поведением Мехлиса, с трудом разжал занемевшие губы, произнес хриплым голосом:

— Чувствую, товарищ Сталин. И каюсь, что так безоглядно поверил Тимошенко… Готов кровью искупить свою вину…

— Кровью надо было искупать ее на фронте, а здесь… здесь и без вас грязи хватает, — усмехнулся Сталин. Помолчал, плямкая губами, высасывая из трубки дым, затем продолжил: — Надо бы вас обоих отдать под трибунал, разжаловать и поставить к стенке, да толку от этого никакого. Дурак от страха умнее не становится, а умный и без трибунала должен понять, в чем его вина и как ее загладить перед партией и народом. Ты, Микита, вернешься к Тимошенко. Решением Гока вы возглавите Сталинградский фронт. Фронта этого еще нет, но вы должны создать его по восточному берегу Дона из отступающих частей и тех резервов, что будут вам предоставлены. Фронт должен стоять насмерть, но немца к Волге не пустить. И чтобы ни одна дивизия, ни один полк больше в окружение не попали. Это не значит, что вы должны драпать от немцев во все лопатки. Это значит, что должны воевать с умом… Ну а ты, жид пархатый… — Сталин задумчиво посмотрел на Мехлиса, и тот вдруг стал оживать на глазах: приподнялся, упираясь в ковер руками, перестал рыдать и дрожать плоским телом, — …ты поедешь к Мерецкову на Волховский фронт. Вы друг друга стоите: два любителя обещать должны хорошо спеться. Но второй раз прощения не жди…

И Мехлис тут же рванулся к Сталину, схватил его руку, пытаясь поцеловать, что-то бормоча, но Сталин брезгливо отдернул руку и отвернулся к окну. До Хрущева долетели его слова, обращенные неизвестно к кому:

— С кем не бывает.

До сих пор у Хрущева перед глазами эта сцена, до сих пор внутри все обрывается и падает куда-то, и лишь усилием воли он восстанавливает способность сохранять присутствие духа и не показывать окружающим, какое унижение перенес за те несколько минут, что столбом стоял, едва переступив порог, возле двери кабинета Сталина, не смея сделать ни шага вперед, слушая его пронизанные желчью слова и глядя на Мехлиса, поведение которого было сродни нашкодившей собаке.

И вот он, Хрущев, стоит на развилке дорог, и только камня не хватает с надписью на нем: «Налево пойдешь… направо пойдешь…», а за спиной течет Дон, а по дорогам в густых тучах пыли тянутся и тянутся отступающие полки Красной армии. Без танков, без артиллерии, оставшихся без горючего и боеприпасов под немцем. Разве что в тучах пыли обнаружится какая-нибудь пушченка, влекомая четверней исхудавших лошадок. И это после радужных надежд, связанных с наступлением Юго-Западного фронта под Харьковым, обернувшимся разгромом и поспешным бегством, которому не видно конца. Бог его знает, чем все это закончится. В том числе и для самого Хрущева. Хотя Никита Сергеевич по привычке заверил Сталина, что приказ будет выполнен и с Дона фронт не уйдет, на самом деле не чувствует той уверенности, что била из него фонтаном совсем еще недавно. И теперь, глядя на этих уставших солдат и командиров, пропыленных так, что лица не отличишь от пропотевшей гимнастерки, он пытался найти ту ниточку, потянув за которую, можно вызвать новый взрыв энтузиазма у этих изверившихся людей, заставить их драться, не жалея своей жизни, потому что этих безымянных серых фигурок, бредущих мимо, осталось, к счастью, еще много, а со всех российских просторов уже стекается еще больше, в то время как он, Никита Хрущев, один, и других таких не предвидится.

Но самое главное — Никита Сергеевич перестал верить в полководческий талант не только Тимошенко, но и самого Сталина, потому что за ним всегда остается последнее решающее слово, а чтобы такое слово произнести, надо все взвесить, подсчитать и предвидеть его последствия. А Сталин сперва поверил командующему Юго-Западным фронтом Кирпоносу, теперь Тимошенко, а еще раньше многим другим бездарям, а в результате всякий раз получался самый настоящий пшик. Новый фронт Тимошенко, конечно, создать может, но сможет ли он удержать немцев на правом берегу Дона, вот вопрос, положительный ответ на который дать после всех предыдущих событий весьма затруднительно. Тем более что немцы уже в Воронеже. Следовательно, впрягаться в работу надо незамедлительно и со всей решительностью, но при этом как бы дистанцироваться от Тимошенко и, в случае неудачи, свалить все на него.

Между тем в штабе Тимошенко, опередившем отступающие войска, целый день не прекращается суматоха: уносятся на мотоциклах порученцы разыскивать отступающие части, возвращаются те, кто или нашел нужную часть, или там, где рассчитывал ее найти, встретил немцев и едва унес ноги от кинувшихся в погоню за ним немецких мотоциклистов. И не только на мотоциклах рассылались порученцы штаба фронта, но и на «кукурузниках», и на чем придется. А полки и дивизии, вернее, то, что от них осталось, рассыпались веером по Задонской степи, уходя куда глаза глядят, лишь бы подальше от фронта, от возможности либо погибнуть от бомбежек, либо оказаться в плену. И даже те части, которые находили порученцы и которые получали соответствующие приказы идти туда-то, занять оборону там-то и стоять насмерть, даже эти части растворялись в знойном мареве, не получив кроме приказа ни патронов, ни снарядов, ни пищи, без чего солдат не солдат и война не война. Имелся в наличии штаб Сталинградского фронта, имелся командующий и член Военного совета, но настоящего фронта создать им так и не удалось, немцы форсировали Дон и двинулись к Волге.

В ночь на 26 июля Сталин направил директиву руководству фронтом: «Действия командования Сталинградским фронтом вызывают у Ставки Верховного Главнокомандования возмущение… Ставка требует, чтобы в ближайшие дни сталинградский рубеж — оборонительная линия от Клетская до Калмыков была безусловно восстановлена и чтобы противник был отогнан за линию реки Чир. Если Военный совет фронта не способен на это дело, пусть заявит об этом прямо и честно».

Прямо и честно ни Тимошенко, ни Хрущев заявлять не стали, однако не только не отогнали немцев за реку Чир, но продолжали безостановочно пятиться к Волге.

Менее чем через месяц Тимошенко был снят с должности комфронта, в командование вступил генерал Гордов Василий Николаевич, до этого командовавший 64-й армией, которая себя пока ничем не проявила.

Пожав руку новому командующему, своему ровеснику, вымучив на своем лице доброжелательную улыбку, Хрущев вприщур ощупал его интеллигентное лицо и, как ему показалось, уловил на нем, как и в его глазах, что-то вроде растерянности. Не было ожидаемой твердости и в словах нового командующего Сталинградским фронтом.

«Хрен редьки не слаще, — подумал Никита Сергеевич. — Тимошенко был дураком самоуверенным, а этот дурак просто так». Однако чем черт ни шутит, а этот Гордов все-таки выпускник Академии Генштаба. Глядишь, и потянет.

Увы, не потянул.

И уже 5 августа была произведена новая пертурбация: Сталинградский фронт разделили на два: Сталинградский же и Юго-Восточный. Первым остался командовать Гордов, вторым назначили непотопляемого Еременко. Ему-то в качестве члена Военного совета и дали Хрущева. Выбор у Сталина в ту пору, увы, был невелик.

Но и это не помогло. Не помогло присутствие в штабах обоих фронтов представителей Ставки: начальника Генштаба Василевского, начальника артиллерии Красной армии Воронова, командующего ВВС Новикова, члена Государственного Комитета обороны Маленкова и прочих, и прочих, и прочих.

* * *

— Хочу посоветоваться, — услышал командующий Западным фронтом генерал армии Жуков в трубке глуховатый и, как показалось ему, усталый голос Сталина. — Вы на Западном фронте используете заградотряды и дисциплинарные роты…

— Да, товарищ Сталин, — ответил Жуков, уловив вопрос в незаконченной фразе. — Мы располагаем заградотряды на стыках дивизий, которые, как правило, используются немцами для проникновения в наши тылы небольших групп автоматчиков и устройства там паники. Наши заградительные отряды, численностью не более одной-двух рот, уничтожают такие группы противника, а заодно задерживают отступающих во время немецких контратак красноармейцев. Что касается дисциплинарных рот, то, как мне кажется, надо переходить на штрафные роты и батальоны. По немецкому образцу.

— Другими словами, как я понимаю, заградотряды и дисциплинарные роты принесли определенную пользу вашим войскам в этих условиях…

— Так точно, товарищ Сталин.

— Я почему вас спросил об этом… На юге дела идут все хуже. Видимо, мы стоим перед необходимостью применения заградительных отрядов и определенных карательных мер против паникеров, трусов, против тех, кто оставляет поле боя без приказа вышестоящего командования… вплоть до командиров и комиссаров высшего звена.

И снова долгая пауза, которую прервал Жуков, привыкнув уже к недомолвкам Верховного:

— Я полагаю, товарищ Сталин, что в нынешних условиях эта мера будет способствовать наведению дисциплины и порядка в воинских подразделениях, усилит ответственность командиров за порученное дело. Я также думаю, что необходимо создать штрафные роты для рядового и сержантского состава и штрафные батальоны для офицерского. Провинившиеся рядовые и командиры должны кровью искупать свою вину перед армией и народом.

— Хорошо. Наши мнения совпадают. Желаю успехов.

Жуков положил трубку, некоторое время в раздумье разглядывал бревенчатую стену крестьянской избы, торчащий из пазов желтоватый мох. Он думал, что Сталин вряд ли стал бы звонить исключительно по поводу заградотрядов, что за его звонком таится что-то еще. Возможно, он прощупывал его, Жукова, настроение, прежде чем принять решение об отправке на юг. Что ж, на юг, так на юг. Признаться, сидеть на одном месте надоело до чертиков. Тем более что немцы никак не хотят уходить из кишки, внутри которой прочно опираются на Ржев и Вязьму. И дело не только в том, что они сильнее, но более всего — они еще и умнее. Окажись наши войска в их положении, не продержались бы и месяца.

* * *

6 августа немцы прорвались на левый берег Дона и двинулись к Сталинграду.

 

Глава 25

В городе Нью-Йорке газетный и сталелитейный магнат устроил в офисе своей фирмы раут для дипломатов, ученых, голливудских звезд, обозревателей и репортеров ведущих газет, журналов и радио. Билеты на раут — не менее тысячи долларов, собранные деньги пойдут в помощь евреям Европы, пострадавшим от зверств фашистов. В том числе на выкуп тех из них, кто представляет наибольшую ценность для мировой цивилизации, а сегодня томится в фашистских застенках. На раут, к тому же, приглашены сенаторы и конгрессмены, некоторые министры, банкиры, предприниматели.

В большом зале играет ненавязчивая музыка, гости ходят от столика к столику с бокалами и тарелками, жуют, пьют, болтают, подписываются в специальном журнале, в специальную урну опускают доллары и банковские чеки.

Но дело, разумеется, не только в благотворительности. Должны же люди и как-то развеяться. Война — штука невеселая, а заряд бодрости никому не помешает.

— Боже мой! — восклицает белокурая голливудская звезда, увешанная бриллиантами. — Я до сих пор не могу оправиться от шока! Эти япошки!.. Гитлер — это понятно: нацист, прожженный антисемит. К тому же бывший ефрейтор. То есть никакого воспитания. А ведь в Японии этот… как его? — император! Он обязан быть человеком воспитанным, культурным. И нападать на наших моряков без всякого повода! И даже без объявления войны! Совершенно не могу понять! Сколько наших парней погибло… в этом… как его?

— Пирл-Харбор, мисс, — подсказал плешивый джентльмен.

— Вот именно! Такой ужас! Эти косоглазые япошки — я их ужасно как ненавижу. И хорошо поступил президент, что отправил наших япошек за колючую проволоку. Пусть посидят там и подумают.

— Ах, не говорите мне за войну! — восклицает сморщенная жена какого-то магната. — Все за войну и за войну. Давайте за что-нибудь приятное.

— Русские надавали Гитлеру под Москвой пониже поясницы… Вам это приятно, мэм?

— Да-да! Я слыхала по радио. Говорят, в России такие морозы, что немцы замерзали целыми толпами. Это ужасно!

— Вы жалеете немцев, мэм?

— Что вы! Избави бог! Я вообще не пойму, зачем они полезли в эту Россию? Ведь там такие морозы, такие снега и ничего нет, кроме этой самой… как ее?.. Впрочем, это неважно.

— В России скоро наступит лето, мэм.

— Да, я знаю. У нас на Аляске тоже бывает лето.

— Беда в том, что никто не может сказать, какие сюрпризы это лето принесет бедному дядюшке Джо. Вряд ли что-нибудь утешительное, — глубокомысленно заключил толстый господин во фраке и при бабочке. — Гитлер уже подходит к Волге.

— К Волге? Это что? — капризничает бриллиантовая кинозвезда.

— Волга? Волга — это русская река, — мисс, — учтиво склонил плешивую голову джентельмен. — Очень большая река, мисс.

Среди приглашенных бродит и посол Советского Союза товарищ Литвинов, человек величественный, знающий себе цену. Вот он подошел к группе мужчин, среди которых выделяется низкорослый старик с длинными седыми волосами, торчащими во все стороны, и быстрыми глазами. Старик о чем-то возбужденно говорит, жестикулируя обеими руками, хотя в одной из них держит стакан с пепси-колой, а в другой тарелку с пирожным.

Литвинов остановился послушать.

— Я не против атомной бомбы! — воскликнул старик. — Но я очень боюсь, что она может повести к большим соблазнам и непредсказуемым последствиям. Военные — им какое оружие в руки ни дай, тут же постараются его использовать с наибольшим эффектом! При этом они никогда не задумываются о последствиях. Я не прав, мистер Оппенгеймер?

— Но если Гитлер создаст это оружие раньше нас? Что тогда, мистер Эйнштейн? — вопросом на вопрос ответил рослый джентльмен с высоким лбом. И сам же ответил: — Тогда он уничтожит весь мир. И нас с вами. Вряд ли его будут мучить сомнения на этот счет и угрызения совести. Особенно если вспомнить, с каким садизмом он уничтожает несчастных наших братьев в Европе и в России.

— Да-да, это я понимаю, — затряс седыми прядями старик. — Но вы уверены, мистер Оппенгеймер, что он способен создать бомбу? Тем более раньше нас? Если иметь в виду, что в Америке собраны лучшие умы, работающие сегодня в этом направлении?

— Я должен предполагать худшее, мистер Эйнштейн. В Германии тоже остались неплохие ученые. К тому же нам стало известно, что немцы вывезли из Норвегии всю тяжелую воду, из Дании весь урановый концентрат, а это двенадцать тонн, что в Родопских горах они начали добычу урановой руды. Это говорит о многом. И при всем при том я считаю, что мы должны обратиться к президенту Рузвельту с письмом, в котором предложить ему обмениваться с русскими информацией о достижениях в этой области. Все-таки русские являются нашими союзниками и сегодня несут основное бремя войны на Европейском континенте.

— Это хорошая идея, Роберт! — воскликнул мистер Эйнштейн. — Я поддерживаю ее целиком и полностью! И готов поставить на этом письме свою закорючку.

— Мы в этом не сомневались, — произнес мистер Оппенгеймер и дружески потрепал лохматого старика по плечу.

— Мистер Литвинов! — воскликнул мистер Эйнштейн, заметив посла СССР. — Скажите нам, у вас в России что-нибудь известно о планах мистера Гитлера в отношении атомной бомбы? И как мистер Сталин посмотрит на то, чтобы объединить усилия союзных государств в этом направлении?

— Признаться, я ничего не знаю ни о планах Гитлера, ни о планах моего правительства в этом направлении, — пожал покатыми плечами посол. — Более того, я слыхал, что атомная бомба — чистая химера. Согласитесь, трудно поверить, что из ничего можно получить что-то невероятное… Простите мне мое невежества, джентльмены, — слегка склонил он свою ухоженную голову.

— Ваше невежество, мистер Литвинов, вполне объяснимо, — успокоил посла мистер Эйнштейн, беря его под руку. — Значительно хуже, когда правительство не внемлет голосу разума… Впрочем, все это чистая теория, — пробормотал он, отходя от посла.

Мистер Литвинов успел заметить на себе настороженные взгляды некоторых джентльменов, окружавших Эйнштейна, и как один из них несколько раз дернул того за полу фрака, извинился еще раз за свое невежество и незаметно растворился в толпе. Но вот он увидел женщину с лицом египетского сфинкса, держащую тарелку с кистью винограда, и направился к ней, широко и радостно улыбаясь.

— Госпожа Лански! Какими судьбами? Вот приятная неожиданность! Я слышал, что вы с вашим мужем обосновались в Аргентине. Или это враки?

— Нет, истинная правда, мистер Литвинов! — приветливо встретила женщина русского посла, и тяжеловатое лицо ее, до этого неподвижное, расцвело подобно цветку под лучами утреннего солнца. — Мы с мужем приехали сюда, чтобы заключить контракт на поставку американской армии медицинских препаратов, — сообщила она. — У нас в Буэнос-Айресе своя фабрика. Кстати, мы могли бы поставлять препараты и в Россию.

— Очень хорошая идея, мисс. Я непременно свяжу вас с нашим торговым атташе. — При этом мистер Литвинов непринужденно отщипнул от кисти винограда две ягодки, отправил их в рот, принялся жевать и в то же время говорить, но очень тихо: — Бомба — это вполне реально. Ответственный за проект — Роберт Оппенгеймер. Сочувствует коммунистам. Ищите к нему подходы… — И уже вполне нормальным голосом: — И какие же препараты вы выпускаете?

— О-о! У нас целый спектр препаратов для войны в джунглях Юго-Восточной Азии.

— Боюсь, что нам это не понадобится: в России нет джунглей. Но если вы выпускаете пенициллин, то мы бы сделали заказ на этот препарат. Говорят, он очень помогает при бронхите и воспалении легких. При наши-то холодах…

— Да-да, мы собираемся выпускать и пенициллин. В самое же ближайшее время.

Разговаривая, они подошли к еще одной группе, где с жаром обсуждали бои в Северной Африке. Послушав немного и не найдя в этих разговорах ничего интересного, мистер Литвинов и мисс Лански раскланялись и разошлись в разные стороны. И мистера Литвинова тут же подхватил сенатор от штата Северная Королина и с не меньшим жаром стал убеждать его покупать у компании, которую он представляет, презервативы особой прочности для русских солдат.

Мистер Литвинов сказал, что он сообщит об этом интересном предложении своему правительству.

Раут продолжался. Жужжали голоса, звенели бокалы, раздавался женский смех, играла неназойливая музыка. Война, а отдыхать все-таки надо.

 

Глава 26

Сообщение о том, что атомная бомба — это реально, легло на стол наркома внутренних дел Берии только в конце лета сорок второго года. И не потому, что передать эту информацию в Москву было затруднительно. Разговор, подслушанный товарищем Литвиновым на рауте в Нью-Йорке, еще ничего не доказывал. Информацию надо было проверить и перепроверить, и только тогда, когда она не станет вызывать никаких сомнений, передавать в Москву. На это ушло много времени. Тем более что подходы к ученым-атомщикам нащупать удалось далеко не сразу. Зато теперь среди них нашелся человек, готовый помогать русским — и при этом совершенно бесплатно. Но один человек — почти что ничего. Нужно трое-четверо — как минимум. И женщине, с которой посол СССР в США Литвинов встретился будто бы случайно на рауте, было поручено заняться этой проблемой. И она ею занялась — с настойчивостью и изобретательностью необыкновенной. И вскоре уже несколько ученых, независимо друг от друга, согласились помогать России обрести сверхмощное оружие, как только проявится нечто конкретное. Но пока в лабораториях США велись подготовительные опыты, дело только налаживалось, люди только собирались и втягивались в работу, перспективы которой были далеко не ясны даже руководителям проекта.

Лаврентий Павлович, как только ему на стол легла информация из Америки, тут же позвонил Поскребышеву и попросил соединить его со Сталиным.

— Соединяю, — произнес Поскребышев равнодушным голосом, и в трубке послышалось тяжелое дыхание Сталина.

— Коба, я только что получил сообщение из Нью-Йорка: атомная бомба — это реальность. Сам Эйнштейн обратился к Рузвельту и доказал ему, что бомба необходима. У них есть подозрение, что немцы тоже делают бомбу. Известный ученый Нильс Бор передал нашему послу в Швеции, что немцы тоже приступили к работе в этом направлении. К атомному проекту в Америке, который получил кодовое название «Манхеттен», привлечены как американские, так и европейские ученые-атомщики. Среди них много сочувствующих компартии, что расширяет наши возможности. Американским правительством отпущены громадные средства. Сам проект засекречен по высшей категории. Нашей разведке есть над чем поработать. Уже имеются кое-какие результаты. Но это только начало.

— Кому собираешься поручить это дело?

— Полковнику Судоплатову. У него есть агенты среди евреев в обеих Америках. Из тех, кто занимался покушением на Троцкого. Некоторых ученых-евреев, выходцев из Европы, можно внедрить в этот проект. Сейчас мы готовим разработку по этому вопросу, и как только она будет готова, я тут же тебе доложу.

— Хорошо. И вытащите всех наших ученых-физиков, где бы они не находились. Всех до одного. Нам, судя по всему, тоже необходимо заняться этой проблемой.

* * *

Наконец-то Игоря Васильевича Курчатова вызвали в Москву и прямо с поезда привезли на Лубянку. Его принял сам Лаврентий Берия. Принял радушно, как дорогого гостя. Встретил посреди кабинета, долго тряс его руку, обнял за плечи и проводил к столу, усадил, сам сел напротив.

— Надеюсь, Игорь Васильевич, вы знаете, зачем вас вызвали в Москву.

— Догадываюсь.

— Догадки догадками, а знания лучше.

— Совершенно с вами согласен. Надеюсь эти знания почерпнуть от вас.

— Что ж, тогда начнем. Итак, до войны вы занимались проблемами атома. Какие перспективы открывались перед вами? — спросил Берия, и взгляд его черных глаз застыл на лице Игоря Васильевича.

— Одна из ближайших — получение энергии за счет расщепления атомного ядра.

— И все?

— Почему же? Теоретически предполагается, что при определенных условиях деление ядер может быть лавинообразным, а это может привести к выбросу огромной энергии.

— То есть к взрыву? — уточнил Берия.

— Именно так.

— Как далеки эти предположения от практического применения?

— Очень далеки. Тем более что такой задачи никто в мире, насколько мне известно, перед собой не ставил.

— Ошибаетесь. Такую задачу, насколько нам стало известно, уже решают немцы и американцы. Разумеется, порознь. Есть у нас возможности немедленно преступить к решению этой проблемы?

— Если такая задача будет поставлена перед учеными-ядерщиками, если будут люди, производственная база, соответствующее финансирование…

— Все это со временем будет. С вашей стороны нужна программа. Что касается производственной базы, с ней тоже необходимо определиться. Вы готовы взяться за решение данной проблемы.

— В принципе готов. Но почему именно ваше ведомство?

— А что вы имеете против? — насторожился Лаврентий Павлович.

— Да в общем-то ничего, — пожал плечами Игорь Васильевич. — Любопытно.

— Не всякое любопытство может привести к добру, товарищ Курчатов, — наставительно попенял ему Берия. — Но ваше, так и быть, удовлетворю. Во-первых, в наших силах помочь вам решить эту проблему, опираясь на достижения ваших зарубежных коллег. А они уже сделали первые шаги в этом направлении. Во-вторых, без нас вы не отыщете нужных вам людей, многие из которых находятся в действующей армии. Есть и в-третьих, и в-четвертых, и в-пятых. Однако, надеюсь, вам теперь понятно, почему именно мы?

— В общих чертах.

— Но главное не это. Главное заключается в том, чтобы мы не остались безоружными перед лицом возможного агрессора. Надо смотреть в будущее. Центральный комитет партии и товарищ Сталин надеются, что вы и ваши коллеги приступите к решению этой задачи незамедлительно и в конце концов добьетесь положительного результата. Что вам нужно в первую очередь?

— Помещения. Жилье для сотрудников. Переброска из Ленинграда циклотрона… Хотя, должен предупредить: один электромагнит этого циклотрона весит более семидесяти тонн. Если иметь в виду блокаду…

— Помещение для лабораторий и прочего ищите сами. Найдете подходящее, будет вашим. Жильем обеспечим. Что касается вашего циклотрона, то эта задача посложнее. Будем думать.

Берия поднялся. Встал и Курчатов.

— Рад был познакомиться, — произнес Лаврентий Павлович тем тоном, который говорил, что в его руках теперь судьба как самого Курчатова, так и всех прочих. — Вот вам мой прямой телефон, звоните в любое время суток.

И они пожали друг другу руки. И ни один из них не отвел своего взгляда.

Можно считать это мгновение официальным зарождением атомного проекта в Советском Союзе, хотя движение к нему началось значительно раньше, в том числе и высшего руководства СССР, подталкиваемого неумолимыми обстоятельствами. Но пройдет еще много времени, пока все утрясется и примет то состояние, которое называется упорядоченной работой в заданном направлении.

Конец тридцать четвертой части