Жернова. 1918-1953. Вторжение

Мануйлов Виктор Васильевич

«Все последние дни с границы шли сообщения, одно тревожнее другого, однако командующий Белорусским особым военным округом генерал армии Дмитрий Григорьевич Павлов, следуя инструкциям Генштаба и наркомата обороны, всячески препятствовал любой инициативе командиров армий, корпусов и дивизий, расквартированных вблизи границы, принимать какие бы то ни было меры, направленные к приведению войск в боевую готовность. И хотя сердце щемило, и умом он понимал, что все это не к добру, более всего Павлов боялся, что любое его отступление от приказов сверху может быть расценено как провокация и желание сорвать процесс мирных отношений с Германией. Да и Сталин в последний год заметно охладел к нему, особенно после оперативно-тактической игры на картах, выигранной у Павлова Жуковым. А если учесть, что многие командиры, воевавшие в Испании, после возвращения на родину предстали перед военным трибуналом кто за измену, кто за троцкизм, а Павлова чаша сия миновала, и, более того, ему присвоили звание Героя Советского Союза, из комдивов произвели в генералы армии и назначили командовать одним из самых ответственных военных округов, то падать бы ему пришлось в такую пропасть, из которой живыми не возвращаются…»

 

Часть 28

 

Глава 1

Все последние дни с границы шли сообщения, одно тревожнее другого, однако командующий Белорусским особым военным округом генерал армии Дмитрий Григорьевич Павлов, следуя инструкциям Генштаба и наркомата обороны, всячески препятствовал любой инициативе командиров армий, корпусов и дивизий, расквартированных вблизи границы, принимать какие бы то ни было меры, направленные к приведению войск в боевую готовность. И хотя сердце щемило, и умом он понимал, что все это не к добру, более всего Павлов боялся, что любое его отступление от приказов сверху может быть расценено как провокация и желание сорвать процесс мирных отношений с Германией. Да и Сталин в последний год заметно охладел к нему, особенно после оперативно-тактической игры на картах, выигранной у Павлова Жуковым. А если учесть, что многие командиры, воевавшие в Испании, после возвращения на родину предстали перед военным трибуналом кто за измену, кто за троцкизм, а Павлова чаша сия миновала, и, более того, ему присвоили звание Героя Советского Союза, из комдивов произвели в генералы армии и назначили командовать одним из самых ответственных военных округов, то падать бы ему пришлось в такую пропасть, из которой живыми не возвращаются.

Падать Павлову не хотелось. Да и кому захочется… Поэтому он делал только то, что находило прямое одобрение сверху. А когда возникали какие-то сомнения, звонил в Генштаб и выяснял у знакомых штабистов, можно ли делать то или другое, нельзя ли как-нибудь прозондировать почву относительно мнения высокого начальства. Даже по отдельным пунктам утвержденного этим начальством плана боевой подготовки войск. А то ведь какая штука: план утвердили в прошлом году, выполнять его надо в этом, а за минувший год и нарком обороны поменялся, и начгенштаба, и международная обстановка. Как бы не въехать не в ту дверь.

А тут как-то поленился сам позвонить, перепоручил это дело начальнику штаба округа генералу Климовских: тот созвонился, да не с тем человеком — и вышел форменный конфуз. И не далее, как в марте этого года, когда Павлов проводил плановое учение одной из дивизий с боевыми стрельбами. В разгар учений ему на наблюдательный пункт дивизии позвонил сам маршал Тимошенко и отчитал как мальчишку:

— Вы что там, с ума посходили? У немцев под боком устроили целое сражение — это для какой такой матери?

Пришлось стрельбы отменить и само учение свернуть. А как же тогда готовить войска к предстоящим сражениям? Не стрелять и «ура» даже не кричать? Тогда выдать войскам деревянные ружья и деревянные пушки — и пусть бегают по лесам, чтобы никто не видел и не слышал… Дожились, мать их в кирзовые сапоги!

Между тем по планам учений в Западном особом военном округе уже не первый день проводятся всякие мероприятия среди артиллеристов, танкистов, пулеметчиков, авиаторов, младших командиров. Впрочем, и старших тоже. Людей и технику собирают из разных частей, свозят на полигоны, отстоящие на приличном расстоянии от границы, там устраивают показательные стрельбы, показательные атаки, рытье окопов, бои между танками, съем и установку моторов, обмен передовым опытом и прочие вещи. У авиаторов то же самое: проверка самолетного вооружения, обучение прибывших в полки авиамехаников, мотористов, оружейников, а также устранение неисправностей в полевых условиях, как то: ремонт и замена топливных баков, электрооборудования и тому подобное. А младших командиров разведывательных подразделений умению хождения по азимуту, обращению с картой и компасом. Да всего и не перечтешь, столько напридумано в Генеральном штабе и наркомате обороны. И обо всем надо отчитаться.

21 июня Павлов с утра сидел у себя в штабе округа. Накануне получили директиву из Москвы: никаких отпусков, выходных и увольнений из воинских частей. Это когда многих и в отпуск уже отпустили, и в увольнение.

В субботу вечером Павлов и почти весь генералитет сидели в Минской опере, смотрели балет «Спящая красавица». Часов в восемь, в самый разгар балетного действа, Павлова позвали к телефону: звонил начальник генштаба Жуков. Спросил:

— Ты, сказали мне, сейчас в опере?

— Так точно, Георгий Константинович! — И пояснил: — Суббота.

— Разговор не для оперы. Через пятнадцать минут перезвоню тебе в штаб округа. — И положил трубку.

Павлов чертыхнулся, покинул оперу и через десять минут был у себя в кабинете. Так спешил, что даже запыхался. Едва отдышался, едва просмотрел последние сводки, звонок:

— Как там у тебя обстановка на границе, Дмитрий Григорьевич? — услыхал он голос Жукова.

— Пограничники отмечают шум танковых двигателей, — ответил Павлов, скользя глазами по листу бумаги. — Но самих танков не наблюдают. Авиаторы докладывают, что видят на сопредельной стороне движение в сторону границы, но с какой целью, определить не могут. — И добавил, чтобы Жуков не усомнился в его политической ориентации: — Скорее всего, с провокационной. Так я полагаю.

— Наверняка, — согласился Жуков. — Но ты посматривай, чтобы не поддавались на провокации. А то у нас горячих голов много.

— Знаю, Георгий Константинович. Посматриваю.

— И штаб свой не распускай. Не исключено, что немцы устроят нам провокацию. Так чтобы не застали нас в постели.

— Ясно, Георгий Константинович, примем меры.

Еще через пару часов позвонил нарком Тимошенко:

— Слушай, Дмитрий Григорьевич. У нас есть данные, что немцы что-то замышляют. Ты там у себя проверь, чтобы не спали.

— Может, объявить боевую готовность?

— Подожди. Мы сейчас готовим директиву в округа. Через час получишь. Но кое-какие меры принять можешь. Для страховки. Но не переборщи.

— Сделаем, Семен Константинович, будьте спокойны.

— Товарищ Сталин очень на вас надеется.

— Оправдаем, Семен Константинович. Так и передайте товарищу Сталину.

Павлов положил трубку, посмотрел на своего начальника штаба генерала Климовских, произнес с усмешкой:

— Нервничают в Москве. Да и как не нервничать: а вдруг война? Давай подумаем, что надо сделать, чтобы, как сказал нарком, не проспать.

— По-моему, Дмитрий Григорьевич, лучше дождаться директивы, — посоветовал еще более осторожный начштаба. — А то, сам понимаешь: сдвинешь с места одно, за ним потянется другое, за другим третье — не остановишь.

— И то верно. Однако позвони командующим армиями самолично, чтобы тоже не спали. Скажи, что возможна провокация.

— Хорошо, позвоню.

То же самое происходило в других округах: все всё слышали, сознавали, но никаких мер не принимали.

Лишь в Одесском военном округе и на Черноморском флоте, предварительно поставив Москву в известность, вывели войска из казарм и палаточных лагерей, выдвинули их на заранее подготовленные рубежи, самолеты рассредоточили по запасным аэродромам, замаскировали танковые и артиллерийские части, на кораблях сыграли боевую тревогу и стали ждать. И когда немецкая и румынская авиация пересекла границу, ее встретили организованным огнем зенитных батарей, атаковали истребителями, а потом бомбардировщиками нанесли ответные удары по авиабазам, по румынским и болгарским портам, по их флотам и нефтепромыслам Плоешти. И все лишь потому, что нашелся там человек — начальник штаба округа генерал Захаров, — который всю ответственность взял на себя.

Впрочем, не только в Одесском округе находились смелые и ответственные командиры. Иные комдивы приказывали рыть окопы полного профиля, строить доты и дзоты, оборудовать артиллерийские позиции задолго до того, как война властно стала стучаться в полураскрытые двери границ. Готовились будто бы в учебных целях, но там и в таких масштабах, которые предусматривали планы боевого развертывания. Кто-то из таких прытких получал нагоняй от вышестоящего начальства, кому-то эти инициативы сходили с рук.

Немцы засекали робкие попытки русских укрепить свою границу, но лишь отмечали у себя на картах происходящие изменения да заверяли Москву в своих дружеских чувствах и намерениях. Протестовать и признавать эти попытки за провокацию не собирались, сами вдоль границы зарывались в землю, якобы для защиты своих войск от превентивных ударов Красной армии. Командование округов далеко не все знало об инициативах своих подчиненных, а иногда смотрело на них сквозь пальцы: хотят рыть, пусть роют.

 

Глава 2

Только в час-двадцать ночи 22 июня в штаб округа пришла директива, подписанная наркомом обороны маршалом Тимошенко и начальником Генштаба генералом армии Жуковым, о приведении войск приграничных округов в боевую готовность, о рассредоточении и маскировке авиации на полевых аэродромах, о скрытном занятии войсками боевых позиций и укрепрайонов, о затемнении городов.

Пока расшифровали и прочитали, пока осмыслили что к чему, пока составили соответствующие приказы для войск округа, зашифровали и отправили, минуло более часа. Начали передавать — оказалось, что с некоторыми штабами армий нет связи. Связались по рации, пока точка-тире-точка-тире-точка, прошел еще час.

— Достукались, — рычал Павлов, меряя шагами свой огромный кабинет от стола к двери и обратно. — По головам летали, а мы все разговоры разговаривали, все миндальничали, все чего-то ждали да на кого-то оглядывались. Дооглядывались. — И грязно выругался, отводя душу.

Безропотный начштаба округа генерал-майор Климовских молча слушал рычание своего начальника и невесело поглядывал в окно, за которым во всю горели уличные фонари и светились окна правительственных зданий.

— Хоть у нас в штабе задрапируйте окна! — вскрикнул Павлов. — Это черт знает что такое!

Климовских вышел. Через несколько минут появились заспанные люди, стали натягивать на окна черные шторы, вкручивать синие лампы общего освещения. Еще через какое-то время начали гаснуть огни в окнах здания ЦК КП(б) Белоруссии, но в зданиях Совнаркома свет не только не погас, а наоборот, стали загораться все новые и новые окна, свидетельствующие о том, что ответственные товарищи прервали свой сон и явились по месту службы — так, на всякий случай. Сказано же было: не спать.

Вошел начальник связи округа генерал Григорьев, доложил, что директива разослана в штабы армий и укрепрайонов, но с некоторыми полками, дивизиями и даже корпусами связи нет. Нет связи с большинством авиационных соединений.

В это время в кабинет вбежал бледный майор из оперативного отдела штаба и доложил, что немцы бомбят Брест, Гродно, Барановичи, Луцк, что на подходе к Минску слышен гул множества самолетов.

— ПВО! ПВО срочно к бою! — вскрикнул Павлов.

— Приказа не было, — упавшим голосом произнес вдруг побелевший Климовских. — Кто ж знал, что и Минск тоже…

— Так какого черта? — Павлов сам стал вызывать начальника ПВО округа, но тут Климоских, заглядывавший за штору окна, обернулся и радостно возвестил:

— Стреляют! Наши стреляют, Дмитрий Григорьевич!

В кабинете стало тихо, и сквозь стекла проникли звуки выстрелов зенитных орудий и разрывов снарядов: Бах-бах-бах! Пак-пак-пак! Но звуки эти тут же потонули в надвигающемся грохоте бомбежки.

С этих мгновений все сорвалось с места и покатилось под уклон, точно лишенный тормозов поезд, да с такой стремительностью, что Павлов и его штаб не успевали ни оценить события, ни принять соответствующие решения. Все, что создавалось в последние годы, вдруг стало разваливаться на глазах и продолжало рушиться, а его, командующего округом, приказы уходили в пустоту, из которой доносились лишь крики о помощи или вообще ничего не доносилось.

Москва требовала конкретных данных о противнике и своих частях, решительных контратак и даже контрнаступления, ударов всей авиацией по тыловым аэродромам противника, охвата прорвавшихся немецких танковых колонн с флангов, отсечения их от пехоты и уничтожения, а подчиненные Павлову войска откатывались кто под напором немцев, кто под напором панических слухов, деморализованные непрерывными бомбежками, без снарядов, без патронов, без горючего и продовольствия, без прикрытия с воздуха, часто без зенитной артиллерии, иногда без артиллерии вообще, но главное — без связи с вышестоящими штабами и соседями, не имея карт, не зная дорог, откатывались мимо складов и баз с этими самыми снарядами и патронами, горючим и продовольствием, а начальники этих складов и баз, белые от страха, стояли насмерть, не выдавая ничего, потому что не было приказа выдавать. И приказа не выдавать тоже не было. И уничтожать склады тоже нельзя без приказа, а приказы должны быть исключительно письменные, заверенные определенным кругом должностных лиц, с соответствующими печатями и на соответствующих бланках. А если уничтожать, то после уничтожения надо составить акт об уничтожении — и тоже с подписями и печатями, потому что, не дай бог, растащат казенное имущество, разворуют, и все это свалят на начальника склада или базы, потому что исстари бытует убеждение, что все тыловики — воры и жулики. Особенно — складские. А до ответственных лиц не дозвонишься, и бежать нельзя, и оставаться страшно. А еще семьи… А тебя дергают со всех сторон: и то дай, и это. И мародеры уже толпятся по закоулкам: пронюхали, сволочи, ждут удобного случая…

И все-таки сдавались: «А-а, берите! Черт с вами!», если какой командир проявлял ожесточенную настойчивость. И бойцы брали, сколько могли унести: патроны, консервы, сухари, торопливо набивали ими свои вещмешки и уходили… Куда? А бог его знает, куда.

День шел за днем, немцы стремительно приближались к Минску, столице Белоруссии.

Павлов бросал им навстречу все, что имел под рукой, но все это погибало еще на подходе к цели от непрерывных бомбежек, а то, что доходило до намеченного рубежа, не успевало ни развернуться, ни выяснить обстановку, как тут же подвергалось атакам немецких танков, пехоты и артиллерии и догорало в жарком пламени неравных сражений, почти не замедляя продвижения танковых колонн противника.

Командующий Западным фронтом генерал армии Павлов не спал и не ел, пил только крепкий и очень сладкий чай, иногда, чтобы снять напряжение, выпивал полстакана коньяку, но ни хмель не брал его, ни сон, и в голове ничего путного не возникало. Миновало пять дней с начала войны — немцы уже возле Минска, горящего, полуразрушенного непрерывными бомбардировками, покинутого жителями, частью ушедшими на восток, частью разбежавшимися по окрестным деревням и лесам.

Павлов уже не понимал, что происходит и что надо делать, чтобы изменить обстановку. Еще ни один его приказ не был выполнен сполна, и не было уверенности, что и последующие будут выполняться. Командующие армиями и дивизиями действовали каждый сам по себе, не согласуясь ни с соседом слева, ни с соседом справа. То ли противник мешал им согласовываться, то ли они не были способны на такое согласование, то ли махнули рукой на все правила боя, в том числе и на командующего округом, — то бишь, теперь фронтом, — и стали действовать по собственному разумению, на свой страх и риск, а чаще всего — как бог на душу положит.

Сталин, между тем, прислал в штаб Западного фронта маршалов Кулика и Шапошникова. Те, покрутившись в штабе, разъехались по фронту выяснять положение. И оба пропали, точно корова языком слизнула. Теперь и за них отвечать придется перед Сталиным, будто своих забот не хватало.

 

Глава 3

В неразберихе первых дней немецкого наступления, когда их механизированные колонны делали в день по тридцать-пятьдесят километров, а на Северо-Западном фронте танковые дивизии генерала Гота, наступая в направлении Паневежиса, к концу дня 22 июня совершили бросок на все восемьдесят километров, — даже в этих условиях отдельные части, предоставленные самим себе, осыпаемые бомбами и снарядами, вступали в бой с немцами с отчаянностью обреченных, с одной единственной целью: хотя бы один танк, хотя бы одного фашиста прихватить с собой на тот свет.

Почти разбитые и деморализованные войска умудрялись огрызаться, но их все более всасывало немецким потоком наступления, раздергивало, разбрасывало, дробило, и всё теперь сводилось к тому, кто командует полком, батальоном и даже ротой. Если энергичный и знающий командир — подразделение дерется, быстро приспосабливается к обстановке, набирается опыта, оружие достает либо со складов, во множестве бросаемых тыловиками, не успевающими их уничтожить и часто в панике бегущими впереди всех, либо берут у врага.

И немцы с удивлением разглядывали трупы русских солдат, дравшихся до последнего патрона и последней гранаты, по-видимому, не понимавших, что они делают и ради чего такие жертвы. Во Франции и других странах в подобных обстоятельствах сдавались дивизиями и армиями вместе со всем вооружением и техникой, с командованием во главе и знаменами. Там понимали, что нынешнюю немецкую силу не одолеть, а лезть из кожи вон глупо. Русским же, по варварской их натуре, такое понимание выше их животного инстинкта.

* * *

Генерал армии Павлов стоял у большой карты, висящей на стене, смотрел на вычерченные оперативниками стрелы и не видел за этими стрелами и флажками ничего. Он сделал все, что мог: отдал приказ армиям, корпусам и дивизиям, с которыми сумели связаться радисты, чтобы они непрерывно атаковали зарвавшегося противника всеми имеющимися в их распоряжении средствами. И, судя по донесениям с мест, войска выполняют его приказ. Правда, опять же, лишь те, до которых приказ этот дошел. А что делают остальные, начерченные на карте стрелы в оперативном штабе фронта ни о чем ему не говорили. А ведь так было все ясно совсем недавно: вот наши армии, вот немецкие, они сюда — мы сюда, если они туда, то мы соответственно туда же. Как дважды два четыре. А теперь получалось, что у немцев дважды два и пять, и семь, и даже десять, а у нас и трех не набирается.

— Вас Жуков к аппарату, — сообщил адъютант, прерывая тяжелые раздумья генерала.

— Что у вас там происходит? — не поздоровавшись, начал Жуков. — Где армии? Где танковые и механизированные корпуса? Немцы передают по радио, что в районе Белостока они окружили две армии. Где маршал Кулик? Где конница? Почему не наладите с ними связь? Имейте в виду: нельзя дать немцам прорваться к Бобруйску и Борисову. Нельзя, чтобы они вышли в район Орша-Могилев-Жлобин-Рогачев до создания там прочной обороны, до подхода резервов. Возьмите это дело под свой контроль.

— Сделаем все возможное, Георгий Константинович, — заверил Павлов и вздохнул с облегчением: теперь, после звонка Жукова, он мог ехать к армиям и непосредственно на поле боя руководить операциями. Он был уверен, что там-то он докажет, на что способен, а, сидя в кабинете, могут руководить только такие люди, как Климовских. Да и то, если им скажешь, что делать.

Через час Дмитрий Григорьевич выехал из Минска в сторону Борисова. Кортеж штабных машин сопровождали два танка Т-34. Столицу покидали органы власти, машины с разнообразным имуществом. С северо-запада к Минску подходили танковые дивизии генерала Гота, с юго-запада — Гудериана. В Минске горели склады, дома, станция. Там взрывали паровозы и вагоны, чтобы они не достались немцам: железная дорога не действовала, поврежденная вражеской авиацией до самой Орши. Густой дым стелился над умирающим городом и плыл на восток, как бы предвещая такую же судьбу для других городов и весей.

* * *

Перед въездом в Жодино — КПП, возле него на траве в тени берез сотни две красноармейцев и командиров из разных частей, задержанных в качестве дезертиров. Как выяснилось, почти все из третьей и десятой армий, которые должны оборонять Минск, но, опасаясь окружения, топтались в нерешительности восточнее города.

Выслушав рапорт дежурного по КПП, Павлов оставил одного из офицеров своего штаба, распорядившись, чтобы из задержанных здесь людей сколачивал роты и батальоны и направлял к Березине для создания оборонительного рубежа.

— Всех задерживайте, не считаясь со званиями, и всех в Борисов, — распоряжался Павлов, глядя на капитана из своего штаба, замершего перед ним с туповатым выражением лица. — А этих… — задумался на несколько мгновений, оглядывая разношерстное воинство, по большей части без оружия, — из этих организуйте оборону непосредственно здесь и задержите немцев хотя бы на день. Из артиллерии, какая будет отступать через вас, создайте моим именем противотанковый заслон, из танков — подвижную группу для нанесения фланговых ударов. Командование участком передадите одному из командиров полков или дивизий, которые будут отступать через вашу оборону. Останетесь при нем. Без приказа отсюда ни шагу.

— Есть задерживать и отправлять в Борисов! — вытянулся капитан и тоже оглядел разношерстное воинство, которым предстояло командовать, не вполне понимая, чего от него хочет командующий фронтом. — А где взять оружие, товарищ генерал армии?

— Оружие? Оружие пришлю. Окапывайтесь пока. Лопаты, кирки раздобудьте у населения. Обратитесь к властям за содействием. Одним словом, готовьтесь, капитан, готовьтесь! Не забывайте, что эта дорога ведет в столицу нашей родины Москву.

Из толпы выступил командир в летной форме, с обмотанной грязными бинтами головой и подвешенной на цветастой косынке рукой. Он приблизился к Павлову, представился:

— Инженер-полковник Власенко, бывший начальник технической службы четырнадцатой авиадивизии. Со мной тридцать восемь человек инженерно-технического состава. Это все, что осталось. Прикажете в пехоту, товарищ генерал армии? Не жирно ли будет?

Дмитрий Григорьевич вспомнил этого полковника, — тогда, кажется, то ли майора, то ли капитана, — даже имя его вспомнил: не раз встречался с ним в Испании. Это обслуживаемые им «курносые» прикрывали с воздуха части республиканской армии, в которых Павлов выполнял роль военного советника. Хорошая, надо сказать, роль: ни за что не отвечаешь, даже за поражения. Всегда можно сказать: «Я советовал, а они…»

— Как вы здесь оказались, Иннокентий Сергеевич? — спросил Павлов. — Что с вашей дивизией?

Власенко оглянулся на своих людей, подступивших к нему сзади, качнул забинтованной головой.

— Долго рассказывать, Дмитрий Григорьевич. Так что прикажете?

Павлов обернулся к своему офицеру:

— Вот что, капитан, всех специалистов выявить и — в Борисов. Там их направят по назначению. — И к Власенко: — Садись в машину, Иннокентий Сергеевич — подброшу до Борисова.

— Спасибо, товарищ генерал армии: я уж со своими как-нибудь. Нам бы к любой летной части пристать, а самолеты, думаю, найдутся. Не сегодня, так завтра.

Павлов кивнул головой и сел в машину. Оттуда крикнул:

— Вот что, полковник! Забирайте спецов, всех, каких найдете, и ведите их в Борисов! — Захлопнул дверцу и уехал.

Полковник Власенко посмотрел на капитана, спросил:

— Как звать-то?

— Виленом. Вилен Капитонович Курыкин.

— Вот как! — криво ухмыльнулся невесть чему Власенко. — Вилен, значит? Что ж, споемся. — И, погасив ухмылку, продолжил жестким голосом, каким, видать, командовал своими мотористами, механиками и технарями: — Так что, Вилен Капитонович, принимай нас в свою шарашку. А там видно будет.

— Вам же сказано идти в Борисов, товарищ полковник, — обиделся капитан, у которого явно отнимали власть.

— Если я сейчас начну выкликать спецов, тут у тебя ни одного человека не останется. Так что в Борисов потом пойдем. А командовать ими я не собираюсь. Помогу тебе, чем смогу, и поведу своих орлов дальше.

— Я не возражаю, только….

— Вот и договорились, — перебил Власенко. — Прикажи, капитан, пойти в город, раздобыть подводы, шанцевый инструмент и все, что найдется для дела. А ты тут пока разбей этих вояк на роты и взводы, назначь командиров, наметь рубежи. Ты — пехота, тебе и карты в руки. А я пока по снабжению.

Через несколько минут полковник Власенко повел своих людей в Жодино, а капитан Курыкин занялся организацией обороны. Ему уже мерещилась слава капитана Тушина из «Войны и мира», звезда Героя, Москва… Чем черт не шутит: остановит немцев, даст возможность армии закрепиться на Березине… Но предаваться мечтаниям было некогда.

Не знали они тогда, что не будет ни отступающих танков, ни артиллерии, а будут прорвавшиеся из окружения измотанные, голодные люди, почти без патронов, вооруженные по большей части немецким трофейным оружием. С этими людьми им придется стоять на этом рубеже, и никто не уйдет отсюда живым: ни капитан Курыкин, ни полковник Власенко со своими технарями.

* * *

Обещанные Жуковым и Тимошенко армии так и не успели подойти и вовремя занять оборону по Березине. Мало что вырвалось из немецкого котла из двух армий, отходивших с боями от Минска. Вдоль Березины Павлову удалось организовать лишь жиденькую цепочку слабо вооруженных тыловых частей и ополченцев. Ни мосты не успели взорвать, ни наладить оборону переправ, к которым стремились выходившие из окружения измотанные остатки дивизий и полков.

Под Борисовым, с потерей которого открывалась дорога на Смоленск, Павлов сумел собрать небольшой кулак из разрозненных танковых и механизированных подразделений, из тыловиков и ополченцев, из вышедших из окружения остатков частей, намереваясь контратаковать рвущиеся к городу танковые колонны немцев. Этого было, конечно, мало не только для контратаки, но и для обороны. Но ничего другого под рукой не оказалось. И задача свелась к тому, чтобы хотя бы на сутки задержать врага, а там, глядишь, успеют подойти подкрепления. На ближних подступах к городу Павлов собирался бросить в бой даже курсантов танкового училища и пулеметную школу. Сам решил руководить боем, отчаявшись в попытках руководить окончательно развалившимся фронтом.

 

Глава 4

Авиаполк истребителей полковника Андрея Степановича Кукушкина располагался примерно в десяти километрах от Львова и в шестидесяти от границы с Польшей, где скоро уже два года как хозяйничали немцы. Это был не тот полк, которым Кукушкин командовал до ареста в тридцать восьмом году сразу же после возвращения из Испании и в который желал бы возвратиться после снятия обвинений во вредительстве и шпионстве в пользу Германии, возвратиться, чтобы посмотреть в глаза тем, кто дал лживые показания против него и его товарищей. Однако начальство рассудило иначе и отправило Кукушкина и в другой полк, и даже в другую дивизию, раскидав по другим полкам и его товарищей по несчастью. Успокоившись и рассудив здраво, полковник Кукушкин вынужден был признать, что начальство в данном случае поступило разумно, потому что не дело и не время сводить счеты с теми, кто оказался виноват перед тобой. В конце концов, они и так наказали себя своей подлостью, и это клеймо им не смыть с себя до конца своих дней: даже если люди про эту их подлость забудут, сами они не забудут ее никогда.

Рассудив таким образом, Кукушкин успокоился и целиком погрузился в работу. Да если бы и не успокоился, от работы все равно никуда не денешься, а работа лечит всё. Даже жестокие обиды.

Кукушкин принял полк в стадии формирования и поступления новой материальной части. Еще в марте сорок первого в полку было только две эскадрильи истребителей И-15 и И-16. Точно на таких же сам Кукушкин дрался в небе Испании с немецкими Ме-109В, у которых скорость была повыше чем у «ишачков» всего на пять-восемь километров в час, зато «ишачки» были маневреннее и за счет этого воздушные бои, как правило, выигрывали. Но потом у немцев появился Ме-109Е, на вид ничем от своего предшественника неотличимый, однако с более мощным двигателем, и потому в скорости превосходил «ишачков» более чем на сто километров, да, к тому же, имел на вооружении, помимо пулеметов, пушку калибра 20 миллиметров. И «ишачки» посыпались с неба огненными факелами. Не избежал этой участи и сам Кукушкин.

В конце марта сорок первого на вооружение полка поступили первые Як-1, а вместе с ними и пополнение, в основном из молодых летчиков, только что закончивших училища и на новых истребителях еще не летавших. Впрочем, были среди пополнения и опытные пилоты, и такие, кто дрался с японцами в небе Халхин-Гола и не то с немцами, не то с финнами над Карельским перешейком. Но и они Яки видели впервые. Стало быть, надо полк еще научить летать на новых машинах. И самому научиться тоже. Потому что летчики — это те же древние витязи, впереди которых выступает сам князь. Под знаменем и в золоченых доспехах. И первые стрелы и копья — ему. Самолет Кукушкина от других ничем не отличался, разве что номером, но доведись ему вести в бой свой полк, он летел бы первым — это и привилегия, и обязанность, и ответственность.

Два летчика-инструктора, прибывшие в полк с новыми машинами, «вывозили» новичков на освоение техники, по десять-двенадцать часов не вылезая из кабин самолетов, и уже через пару недель обе эскадрильи самостоятельно поднимались в небо, а лучшие пилоты начали патрулирование воздушного пространства вдоль государственной границы. Конечно, две недели слишком маленький срок для того, чтобы летчик слился с самолетом, почувствовал его всем своим телом, но месяцев за пять-шесть большинство из летчиков новую технику освоят.

В последнее время немцы настолько обнаглели, что залетали на нашу сторону на добрую сотню километров, легко уходя от преследовавших их «ишачков». К тому же в инструкции, спущенной сверху, категорически запрещено нашим летчикам во время патрулирования поддаваться на провокации, нарушителей воздушного пространства СССР по возможности сажать на наши аэродромы, и только в случае неповиновения открывать сперва предупредительный огонь, затем огонь на поражение, но ни в коем случае ни в сторону сопредельной территории. Другими словами, нарушителя надо отсечь от границы, самому повернуться к ней задом или хотя бы боком и только тогда уж сажать или стрелять.

Где-то в конце мая летчики, летающие на патрулирование, стали доносить о том, что на той стороне творится что-то весьма странное и непонятное: роются окопы, устанавливаются орудия, по дорогам движутся колонны машин и танков, и все это в открытую, не таясь, а затем колонны рассасываются по окрестным лесам.

Правда, и с нашей стороны отмечается некое встречное движение, но оно слишком слабое и робкое по сравнению с немецким и заканчивается, как правило, с рассветом.

— Сегодня собственными глазами видел колонну примерно в пятьдесят танков, которая двигалась со стороны Ярослава, — докладывал старший лейтенант Дмитриев, низкорослый, квадратный, с круглой головой на короткой шее и носом картошкой, тыча пальцем в карту, висящую на стене кабинета командира полка. — А позиции артиллерии, которые возводились два дня назад, испарились. Глазам своим не поверил, товарищ полковник. Спустился малость, смотрю — есть, но так замаскировали, сволочи, что от кустарника не отличишь. Ведь на прямую наводку поставлены! — возмущался Дмитриев. — Неспроста все это, товарищ полковник, жареным пахнет. Чего наверху-то думают?

— Что надо, то и думают, — отрезал Кукушкин. — Ваше дело, товарищ старший лейтенант, доложить обстановку, а решать, что делать, и обсуждать вас никто не уполномочивал. Понятно?

— Так точно, товарищ полковник! — вытянулся Дмитриев. — Есть не решать, не обсуждать, мозгами не шевелить! Разрешите идти?

— Идите, — махнул Кукушкин рукой. — И напишите рапорт о том, что видели… Да, и еще: пришлите ко мне капитана Михайлова.

— Есть написать рапорт и прислать Михайлова, — лихо козырнул Дмитриев и вышел из кабинета.

Во рту у него сама собой скопилась слюна, ему хотелось плюнуть со злости, но не на пол же и не в кабинете, и только сбежав по ступенькам крыльца, он таки плюнул, и опять же — не на посыпанную песком дорожку, а в траву, и, разумеется, злости этим осторожным плевком нисколько не утолил.

Завернув за угол штабного здания, Дмитриев нос к носу столкнулся с капитаном Михайловым, командиром третьей эскадрильи, своим непосредственным начальником. Михайлов — полная противоположность Дмитриеву: сухощав, строен, лицо открытое, но холодное, и во всей его подтянутой фигуре разлита спокойная уверенность и рассудительность.

Дмитриев с Михайловым друзья. Вместе кончали Ейское летное училище, служили в одном полку, летали бок о бок в небе Халхин-Гола, затем прикрывали наши бомбардировщики в небе Финляндии. Редчайший в армейской практике случай, чтобы в течение пяти с лишком лет куда один, туда и другой. Дмитриеву давно положено командовать эскадрильей, но он слишком вспыльчив, несдержан, поэтому ходит у Михайлова в замах. И не тужит: командовать он не любит и не умеет.

— Доложился? — спросил Михайлов, останавливаясь и с подозрением поглядывая на своего зама.

— Как из пулемета, — беспечно отмахнулся Дмитриев. — Велено телегу писать. Тебя, кстати, Батя вызывает.

— Знаю. Вот что, пулемет, тебе придется сегодня еще разок слетать на патрулирование…

— А Горюнов?

— Горюнов приболел. Температура. Ничего, слетай, тебе же на пользу. Только без фокусов, — предупредил Михайлов.

— Да я ничего, слетаю — дело большое… Какие там фокусы? — проворчал Дмитриев и пошел на стоянку, к своему «Яшке», как все называли новый самолет.

Механик, старший сержант Рыкунов, степенный уралец, вынырнул из-под крыла, доложил:

— Машина к полету подготовлена, командир. Все проверено, все тик-так. Тут вам обед принесли: комэска распорядился, так я завернул, чтоб не простыл. Будете?

Дмитриев хлебал наваристый борщ и думал, что раньше перед сечей не ели, разве что квас… Говорят, мухоморы жевали для озверения. В пехоте, говорят, и нынче тоже не едят…

Рассуждения были досужими, ни к чему не ведущими, а наоборот — уводящими. В Монголии делали по пять-шесть вылетов за день, не поешь — не полетишь. А тут в день летаешь по разу. Но сегодня второй раз лететь не хотелось: все то же самое, то же самое. А если иметь в виду, что сегодня суббота, что Дмитриев рассчитывал провести воскресенье во Львове, то лишний вылет был ему совершенно ни к чему.

Как и перед каждой поездкой во Львов, Дмитриев мечтал и очень надеялся на особый случай, который позволил бы ему познакомиться с какой-нибудь девицей. То есть не с какой-нибудь, а с красивой и образованной. Лучше всего с учительницей или медичкой. Он представлял себе всякие невероятные положения, в которые ненароком попадает эта девица: нападение хулиганов, например, или падение с моста в реку. И тут появляется он, разгоняет хулиганов или бросается в воду и спасает. Или еще как-то проявляет себя с наилучшей стороны. Затем между ними возникнет настоящая дружба и любовь. Тогда можно и жениться. А то война начнется, он, разумеется, погибнет, а после него ничего не останется. Разве что пепел.

Женский вопрос занимал Дмитриева давно и безуспешно, как, впрочем, и многих других молодых летчиков. И хотя летчики у слабого пола были в моде, особенно после полета Чкалова в Америку, и даже песенку придумали на этот счет: «Мама, я летчика люблю, мама, за летчика пойду: летчик высоко летает, много денег получает, мама, за летчика пойду», — однако расчетливой любви никому не хотелось, а хотелось такой, как в книжках: чтобы бескорыстно и навек.

Покончив с борщом и гуляшом с гречневой кашей, выпив компот, Дмитриев прилег в тени крыла в ожидании приказа на взлет, грыз шоколад. Приказ поступит не раньше, чем через час: только что на патрулирование ушла очередная группа «Яков» — пока слетает, пока вернется…

Чуть в стороне от аэродрома, чтобы на виду у начальства, вертелись в воздухе, гоняясь друг за другом, два звена «ишачков», изображая воздушный бой, — это Батя гонял молодых пилотов, повышал их квалификацию. Невдалеке от стоянки третьей эскадрильи инженер полка проводил инструктаж с механиками и техниками по вопросам профилактики и ремонта новых машин. По рулёжке тащился бензовоз. На опушке рощи красноармейцы из роты охраны не спеша рыли щели — на всякий пожарный случай. Обычные звуки, обычное движение…

Дмитриев задремал. Проснулся от крика своего механика:

— Командир, к вылету!

— Чего орешь, как резаный? По-человечески не можешь?

— Так ракета же, — оправдывался Рыкунов.

Взлетали вдвоем. Справа тянул вверх лейтенант Конягин. Под крылом поплыли леса, поля, деревеньки, хутора; промелькнули выгоревшие на солнце до белизны, выстроившиеся как на параде палатки летних военных лагерей, даже не прикрытые ветками танки и артиллерия; дымят походные кухни, пылит по проселку в сторону стрельбища пехота. Кое-где на полях косят еще зеленоватый овес, на выгонах пасутся стада коров и овец, над речушкой маленькие домики пионерского лагеря, разноцветные флажки, на лужайке пацаны гоняют мяч. По тонкой ниточке железной дороги ползет змея из красных вагонов, дымит паровоз. Мир, спокойствие и благодать — если смотреть сверху и не вдаваться в детали.

Поднялись на две тысячи метров. Справа остались рассыпанные среди садов дома Брюховичей, слева — Яворова, еще несколько минут — справа показался Немиров, слева Краковец. Краковец — совсем уж на границе.

Не сговариваясь, помахали друг другу рукой и разошлись в разные стороны.

Хотя на небе лишь редкие полупрозрачные облака и голубизна разлита от края и до края, однако кажется, что запад подернут темной дымкой, что там собираются тучи и будто сквозь рокот мотора слышен далекий гром надвигающейся грозы. Дмитриев знает, что это всего лишь его фантазии, но ничего поделать с собой не может: кажется — и все тут. Раньше, например, не казалось.

А по ту сторону границы подозрительно тихо. Дороги пустынны, разве что одиночная машина пропылит или фура с битюгами в упряжке мелькнет в солнечной ряби просеки. Ни дымков походных кухонь, ни костров. Даже не верится, что всего несколько часов назад он собственными глазами видел колонну танков, двигающуюся к границе. Не к добру это, не к добру. Может, сделали все, что надо сделать, изготовились, а теперь только ждут приказа?

Дмитриев скрипнул зубами, дал полный газ и потянул штурвал на себя. Тело вжало в сидение, пропеллер с воем отбрасывал воздух; лес, речка, редкие домики бросило вверх, солнце и облака — вниз, и все это закружило в хороводе мертвых петель и бочек.

Нет, каждый день видеть немецкую возню сверху, даже не залетая на сопредельную сторону, докладывать об увиденном и не замечать, чтобы кто-то палец о палец ударил для подготовки ответных мер, — поневоле запсихуешь. А чем снять этот психоз? Вот и вертишься в небе на глазах и у своих, и у чужих: смотрите, мол, черти полосатые, спуску не дадим.

Но после такой встряски ничего, кроме усталости и опустошенности.

И вдруг — немец! Ю-88 — «Юнкерс». Идет чуть наискось к границе с нашей стороны. Метров на пятьсот выше Дмитриева. Видно, что бомболюки открыты, наверняка фотографирует, еще немного — и он уже на той стороне. И то ли немец не видит советского истребителя, то ли уверен, что проскочит: скоростишка-то у него приличная, на «ишачке» не догонишь, но на Яке — раз плюнуть, а только летит спокойно, как у себя дома.

Дмитриев, еще не отдышавшись после двух петель и серии бочек, почувствовал азарт охотника, кинул машину вверх навстречу немцу и выпустил короткую предупредительную трассу перед его носом. Дымные полосы от двух пулеметов и пушки растаяли в вышине, и немец, не дожидаясь огня на поражение, покачал крыльями, будто на что-то соглашаясь, и тут же отвернул и бросил машину вниз: опытный, сволочь. И словно назубок знает все наши приказы, все наши инструкции, и вертится перед тобой, как вошь на гребешке, пытаясь прорваться к границе…

Дмитриев сделал горку и уже начал пристраиваться к хвосту немца, как вдруг заметил: запульсировал пулемет стрелка! Чтобы на чужой территории немец стал отстреливаться — такого еще не бывало. Ну, наглец! Ну, сволочь! Резануть? Но немец, повторив тот же маневр, уже выходил из зоны обстрела, то есть оказался между границей и советским истребителем — и стрелять нельзя. Да и дежурный по полетам лишний раз повторил параграфы инструкции: в драку не ввязываться, на провокацию не отвечать.

— Ах, гады! Ах, сволочи! — выругался Дмитриев, имея в виду и немца, и дежурного, и еще кого-то, кто не дает этих немцев сбивать.

Сталину написать, что ли, обо всех этих безобразиях? А то проспим войну, видит бог, проспим!

 

Глава 5

Комэска-три капитан Михайлов был сердит. Более того — зол. Он только что получил нагоняй от полковника Кукушкина за то, что в той части казармы для механиков и мотористов срочной службы, которую занимает третья эскадрилья, творится форменный бардак: койки заправлены плохо, в тумбочках много посторонних предметов, а у некоторых под матрасами обнаружена гражданская одежда, что свидетельствует о том, что механики и мотористы ходят в самоволку, а это равнозначно — по нынешним-то временам — дезертирству.

Михайлов со своей стороны поставил по стойке смирно старшину эскадрильи Бубурина, пообещав ему самые страшные последствия, если он не наведет среди личного состава срочной службы подобающего порядка. Затем то же самое, но в менее категоричной форме, он высказал адъютанту эскадрильи старшему лейтенанту Хомяченко, и теперь шел по стоянке, придирчиво оглядывая самолеты и людей, копошащихся около них, подмечая то мелкие непорядки, то вопиющие факты разгильдяйства. Он и раньше все это замечал, но не придавал особого значения, полагая, что авиация — это тебе не пехота, и здесь должна быть несколько иная атмосфера — атмосфера доверия и братства, а не солдафонства и буквоедства. Тем более что люди работают на матчасти хорошо, с душой, можно сказать, работают, так какого еще рожна ему нужно?

Под «ним» капитан имел в виду полковника Кукушкина, человека скрипучего формалиста.

Два «Яка» шли на посадку крыло к крылу. Шли с форсом, нарушая инструкции. Это были машины его эскадрильи. И одну из них вел старлей Дмитриев, его, капитана Михайлова, правая рука.

«Ну, сукин сын! — закипел Михайлов. — Вот я тебе покажу, как выпендриваться! Ты у меня почешешься!»

Самолеты рулили на стоянку, и тут Михайлов увидел, что машина Дмитриева в нескольких местах продырявлена, лохмотья перкали треплет воздушный поток.

Дмитриев зарулил на свое место, выбрался из кабины, спрыгнул на землю, отстегнул парашют, ходил вдоль самолета, покачивая круглой головой. Следом топал механик Рыкунов и тоже качал головой.

Михайлов, забыв о выкрутасах Дмитриева при посадке, подошел и тоже стал рассматривать израненный самолет.

— Вот, — сказал Дмитриев, трогая пальцами лохмотья перкали. — Дожились: на нашей же территории нас и сбивают.

— Не сбили же, — проворчал озадаченный Михайлов и вдруг, вспомнив нотацию Бати, проскрипел почти его же голосом: — Старший лейтенант Дмитриев! Извольте доложить по форме о результатах патрулирования!

Дмитриев изумленно воззрился на своего друга.

— Ты чо, Лёха? Меня ж чуть не сбили… Юнкерс! Восемьдесят восьмой! Я бы его, суку, завалил, но не дали же… Не дали! — вскрикнул он и осекся под тяжелым и требовательным взглядом командира. Вытянулся, щелкнул каблуками, руки по швам. — Есть доложить по форме, товарищ капитан! Так что был обстрелян «юнкерсом» при попытке воспрепятствовать уходу за границу.

— А почему садился не по инструкции?

— Так вышли к аэродрому вместе и решили отработать совместную посадку. Мало ли что может случиться в боевой обстановке… А только я скажу тебе, Лёха, хоть ты и командир мне, а сил моих нету терпеть такое б…во! Им, значит, можно, а нам, на своей земле, нельзя? Как хочешь, пойду под трибунал, а в следующий раз вгоню в землю как миленького. Так и знай.

Михайлов взял Дмитриева под руку, отвел в сторонку, чтобы никто не слыхал.

— Я все понимаю, Вася, — заговорил он сочувственно. — Но приказ есть приказ. Инструкции есть инструкции. Так что… Впрочем, вот тебе мой совет: возьми и напейся. Даю тебе увольнение до завтрашнего вечера. Нет, даже до понедельника. Поезжай во Львов, запрись в гостинице, чтобы никто не видел, и напейся. Вот все, что я могу для тебя сделать.

И старший лейтенант Дмитриев решил последовать этому мудрому совету.

Вообще-то он пил редко и помалу. Не тянуло. Да и не до этого было. Дело свое любил, а оно не оставляло времени ни на что другое. Был счастлив, что выбрал профессию военного летчика, и уже не помнил о том, что в школе собирался стать агрономом. А еще Дмитриев считал себя везучим человеком. В одном ему не повезло — не попал в Испанию. Хотя очень туда с Михайловым стремился. Впрочем, туда все стремились, да не все попали. Зато с япошками и финнами схлестнуться довелось. И получилось весьма неплохо. Получил «Знамя» и «Звездочку» — не хухры-мухры. Опять же, приобрел опыт, уверенность в себе. А это кое-что значит, если учесть грядущую войну с фашистами. Так что на судьбу жаловаться ему не престало. Вот только с женщинами не везло. И не урод вроде бы, хотя и не красавец… Так разве во внешности дело? Душа — вот главное. А душа у Дмитриева азартная и певучая. Только женщины почему-то этого не видят и не слышат. Настоящие женщины, разумеется.

До Львова старший лейтенант Дмитриев добрался на полковой полуторке, ехавшей в город за продуктами. Сидел в тесной кабине рядом с буфетчицей Клавочкой, чувствуя жар ее молодого тела, невпопад отвечал на глупенькие Клавочкины вопросы, не замечая масляных глаз и припухлых губ, раскачивающихся в опасной близости от его лица. Он настолько еще был переполнен недавним полетом, своими промахами, что все остальное казалось мелким, не имеющим к нему, Дмитриеву, никакого отношения.

«Приеду и напьюсь, — твердил он себе словно заклинание. — И пошло оно все к черту!»

Нервы у него, действительно, были на пределе, и сегодня он чуть не сорвался.

«У-у, гады! У-у, сволочи!» — ругался Дмитриев про себя, уже никого не имея в виду, а больше по привычке.

Он ругался, а Клавочка о чем-то болтала, о чем-то веселом, беззаботном, и Дмитриеву странными казались и ее неуместная веселость, и почти преступная беззаботность. Он жалел, что сел в кабину, а не в кузов: там не так жарко, там он был бы избавлен от этой глупой болтовни.

Мимо бежали поля, перелески, хутора. Промелькнули среди деревьев палатки артиллерийской части. Машина обгоняла то крестьянскую подводу, то воинскую фуру. Лошади перебирали ногами, взбивая копытами желтоватую пыль, мотали головами, возницы дымили самосадом. Все было мирно, тихо, действовало на Дмитриева убаюкивающе, и сам он уже не верил тому, что видел сверху минувшим утром, встреча с «Юнкерсом» казалась сном…

— А вы что сегодня вечером будете делать? — прозвучало у Дмитриева над ухом — и он встрепенулся, почувствовал тепло и запах распаренного в тесноте кабины Клавочкиного тела.

Действительно, что он сегодня собирался делать? Напиться? Да, напиться. А Клавочка?

Дмитриев глянул на женщину: не такая уж и молодая, то есть уже под тридцать, лицо невыразительное, глаза маленькие — мышиные, верхняя губа чуть вздернута, белеют мелкие зубы, подбородок тяжеловат, большие груди вызывающе трясутся вместе с крепдешиновым платьем, в ложбинке мокро… Может, и правда, пригласить в номер, выпить вместе… или совсем не пить… Вот тебе и временное разрешение женского вопроса. Правда, о Клавочке в полку поговаривают, что ее только помани, пойдет за кем угодно, как лошадь на запах овса, но ведь другой-то нету…

— Что делать буду? — переспросил Дмитриев. И вдруг, неожиданно для себя самого: — Тебя буду ждать вечером в гостинице. Придешь? — И сам испугался и своей непозволительной наглости, и возможного отказа.

— Приду, — сказала Клавочка просто. — Вот только получу доппоек, и приду. Но мне рано в полк надо… Совсем рано — к пяти часам.

— А у меня весь завтрашний день свободен, — с сожалением произнес Дмитриев.

Они договаривались, а шофер-солдатик смотрел прямо перед собой и крутил баранку, точно был один в кабине и ничего не слышал. Ни Клавочка, ни Дмитриев солдатика не замечали.

В гостинице Дмитриев принял душ, в одних трусах сел к столу, налил полный стакан водки, выпил залпом, словно воду, съел банку бычков в томатном соусе и огромный малиновый помидор. Хотел налить второй стакан, но передумал: Клавочка придет, а он в стельку. Тогда Дмитриев лег на кровать поверх одеяла и стал ждать. Не заметил, как уснул. Разбудила Клавочка. Открыл глаза, а она — вот она, сидит рядом и улыбается.

— Уморился, родненький? — и маленькими ладошками с короткими пальцами гладит его по голой груди и смотрит выжидательно, еще не зная, что можно, а что нельзя.

Дмитриев схватил ее в охапку, ткнулся носом во влажную ложбинку, замер с закрытыми глазами, вдыхая кисловатый запах распаренного на жаре тела. Потом стал торопливо стягивать с Клавочки платье. Она хихикала, помогала ему, покусывала за ухо.

Дальше все произошло уж очень быстро и бестолково, как показалось Дмитриеву. Но Клавочка не обиделась, она гладила его по голове, шептала что-то глупенькое, но утешительное, как маленькому обиженному ребенку.

Закатное солнце плавило розовую портьеру на единственном окне, движение воздуха колыхало ее, и солнце колыхалось вместе с портьерой. В комнату врывались гудки паровозов с недалекой станции, тарахтение телег по булыжной мостовой, голоса людей. Клавочка стонала и втягивала своим маленьким ртом нижнюю губу Дмитриева, иногда кусалась, но не больно, а возбуждающе щекотно. Все это длилось долго, до тех пор, пока оба не устали и уже не испытывали ничего, кроме желания, чтобы это наконец кончилось.

Дмитриев сдался первым. Клавочка победно засмеялась и уселась на него верхом. Груди ее, похожие на две большие груши, свисали до самого живота.

— Я победила, — произнесла она.

— Победила, — согласился Дмитриев.

— Давай поедим?

— Давай. Только сперва помоемся.

— А как же.

Мылись вместе.

После душа Клавочка, не одеваясь, разложила на столе принесенную с собой снедь, поставила бутылку водки. Они выпивали маленькими порциями, заедали помидорами, огурцами, колбасой, сыром, крутыми яйцами. Потом все началось сначала. Так же жадно, до изнеможения.

Потом Дмитриев уснул. Но не сразу. Сперва тело сделалось воздушным, невесомым, словно он вошел в штопор, а голова, наоборот, отяжелела, тянула вниз. «Ну, вот и все, — сказал он себе. — И все вопросы решены. И женский вопрос, и военный, и всякий другой. До безобразия просто. И пошли они все к такой матери!»

А через минуту ему уже казалось, что он сидит в своем Яке и ловит в перекрестие прицела контур немецкого «юнкерса». Еще немного — и он догонит его, и можно будет нажать гашетку. С каким наслаждением он всадит в него очередь из всех своих пулеметов и пушки. Главное — успеть настичь немца до того, как тот повернет к границе.

Нет, действительно, написать Сталину — уж он им…

 

Глава 6

Полковник Кукушкин поздним субботним вечером получил из штаба дивизии странную телефонограмму: никого в увольнение из части не отпускать, ожидать дальнейших распоряжений.

Чертыхнулся: несколько человек из летчиков и техников он уже отпустил. Это из тех, кто давно не был в увольнении, в основном — семейных. В том числе и старшего лейтенанта Дмитриева — по личной просьбе капитана Михайлова, — чтобы снял, так сказать, нервное напряжение после стычки с немецким нарушителем воздушного пространства СССР. В душе полковник Кукушкин сочувствовал Дмитриеву. У него было такое ощущение, точно его самого оскорбили принародно, а он не смог на это оскорбление ответить. Хотя надо было дать в морду. Отвратительное ощущение, надо сказать.

Кукушкин вызвал дежурного по полку, приказал отправить посыльных по оставленным уволенными адресам.

— Не на чем, товарищ полковник: все машины в разгоне, — стал отбояриваться майор Никишкин, командир первой эскадрильи, и не только потому, что действительно было не на чем, а более всего потому, что на одной из полковых полуторок он отправил во Львов адъютанта своей эскадрильи и двух механиков, чтобы они помогли перебраться его семье на новую квартиру. Он сделал это с ведома заместителя командира полка, уверенный, что Кукушкин, с первых же дней прослывший в полку сухарем и службистом, машину, скорее всего, не дал бы и людей не отпустил. Теперь получалось, что надо всех возвращать, а жене и детям перебираться на новую квартиру с помощью случайных помощников.

— Пешком пусть идут! — вспылил полковник Кукушкин, но тут же устыдился своей вспыльчивости и уже спокойно: — Есть велосипеды, есть лошади, в конце концов. Распорядитесь, майор. В крайнем случае — пошлите мою машину.

Майор Никишкин козырнул и вышел.

«Обиженный, — подумал о нем Кукушкин, но не сердито, а с пониманием: Никишкин рассчитывал командовать эскадрильей „Яков“, а его оставили на „ишачках“, на „Яки“ же пошли новички. — Ничего, на обиженных воду возят, — продолжал рассуждать Кукушкин. — Кому-то и на „ишачках“ надо. Зато на них никто лучше Никишкина и его пилотов не летает…»

Лишь за полночь, выпив на сон грядущий кружку крепко заваренного горячего чаю, Андрей Степанович прилег на кушетку в своем кабинете, распечатал и прочитал короткое письмо от дочери.

Цветана писала, что едет с внучкой в деревню, к родителям мужа, то есть к дедушке и бабушке, что Дудник, муж то есть, получил новое назначение.

Подумалось: «Надо и жену отправить к родителям, нечего ей околачиваться во Львове». Что-то вертелось на уме и о зяте, но Андрей Степанович задавил мысли о нем в зародыше: Дудник, следователь НКВД, ему не нравился, хотя именно он добился освобождения и реабилитации Кукушкина и его товарищей. Еще меньше нравилось полковнику, что единственная дочь, любимая им ревнивой любовью, вышла замуж за этого сморчка, который на полголовы ниже своей жены.

С этими полумыслями Андрей Степанович и уснул. И никакие сны его не тревожили. Но уже через час его разбудил звонок из штаба дивизии. Звонил сам комдив, генерал Хворов:

— Спишь, Андрей Степанович? — пророкотал в трубке знакомый хрипловатый бас.

— Да вот… прикорнул.

— Сверху звонили: ожидается крупная провокация. Так что ты там… — и голос вдруг пропал, а вместе с ним обычные шорохи и писки.

— Алё! Алё! — надрывался Кукушкин. — Товарищ генерал? Товарищ… Станция, черт бы вас побрал! Алё! Алё!

Трубка отвечала мертвой тишиной.

«Что он хотел сказать? — терялся в догадках полковник Кукушкин. — Что — я тут? Поднять полк по тревоге? Хотя бы по учебной? Замаскировать самолеты? Поднять зенитные расчеты? Но у зенитчиков нет снарядов. Снаряды обещали подвезти только на следующей неделе… Что же делать?»

Кукушкин снова вызвал к себе дежурного по полку майора Никишкина и велел ему собрать в штаб всех своих замов, командиров эскадрилий и начальников служб.

— Одна нога здесь, другая там, — ничего не объясняя дежурному, приказал Кукушкин. — И еще: передай начсвязи: мотоциклиста в штаб дивизии, связистов — на линию.

Через десять минут в кабинете командира полка собралось человек двадцать. Все эти десять минут Кукушкин пытался наладить связь полка с дивизией или хотя бы с местным райкомом партии: если поступила директива о возможной провокации со стороны немцев, то она поступила не только в воинские части, но и в партийные и советские органы тоже. Но связи не было. А посыльные пока доберутся, пока назад…

Все эти десять минут командир полка терялся в догадках и мучился сомнениями, боясь сделать что-то такое, что делать никак нельзя, и не сделать тоже, потому что и за несделанное по головке не погладят. А второй раз предстать перед военным трибуналом — лучше пулю в висок.

— Вот что, — начал Кукушкин, хмуро оглядывая своих подчиненных. — Через… — он посмотрел на часы, — через двадцать минут будет объявлена учебная тревога. Действовать по инструкции. Дежурное звено — на старт. Самолеты — на запасные стоянки, замаскировать сетями, ветками. Откатывать машины собственными силами. Командиру роты охраны удвоить патрули, усилить охранение складов и стоянок самолетов.

— Заправка горючим, боекомплект? — спросил комэска Михайлов.

— Машины горючим дозаправить, боекомплектом — тоже. Бензозаправщикам и оружейникам быть в полной боевой готовности. Еще вопросы?

— Так боевой или учебной? — переспросил дотошный инженер полка.

— А вот так, как я сказал, — отрубил Кукушкин.

— Я почему спросил, товарищ полковник, — пояснил инженер полка. — Я потому спросил, что у меня шесть машин на профилактике. В основном по системе уборки шасси и моторам. На козлах стоят. Их тоже на запасные?

— Их оставьте на стоянке, но укройте сетями.

Других вопросов не было.

В два часа сорок пять минут прозвучал сигнал учебной тревоги. В темноте перед самолетами выстраивался личный состав полка: летчики, техники, механики, мотористы. Зевали, покашливали.

Небо на востоке начинало чуть заметно светлеть. На западе лежала густая тьма. Сияли звезды, светился Млечный путь. Крылья самолетов и фюзеляжи тускло отсвечивали предутренней росой. В неподвижном воздухе команды звучали пугающе громко.

Где-то на севере, не так уж далеко от аэродрома, прозвучало несколько выстрелов. Точно эхо им ответили выстрелы с другой стороны, но значительно глуше. Гул голосов на мгновение смолк, затем возобновился снова.

Комэски ставили задачу перед командирами звеньев, те — перед летчиками и механиками. Затем прозвучала команда: «Разойтись по местам!» Разошлись, зевая и матерясь вполголоса: начальству не спится — и оно подчиненным спать не дает. Даже по выходным.

Кукушкин шел по линейке полка, следил, как подчиненные выполняют его приказ и инструкции на случай учебной тревоги. В темноте мелькали лучи фонарей, копошились люди, слышались голоса, иногда смех.

«Хороший у нас народ, — думал Кукушкин. — Ворчат, а дело делают. А через минуту и ворчать перестанут. Смеются…»

Сзади затопало. Подбежал помощник дежурного по штабу, доложил:

— Только что звонили из штаба дивизии, приказали никаких тревог не объявлять.

— Кто звонил?

— Какой-то майор. Фамилию я не разобрал, товарищ полковник: слышимость была плохая.

— Перезвонить пробовали?

— Так точно! Никто не отвечает.

Кукушкин развернулся и быстро пошагал назад, к штабу полка. В голове билась одна мысль: «Отменять тревогу или не отменять?» В конце концов, он имеет право объявлять учебные тревоги хотя бы и по десяти раз на день: это входит в боевую подготовку личного состава. И никакой провокацией не может быть. Что там мудрят — в этом штабе?

Телефон молчал по-прежнему.

В дверь постучали. Вошел начальник связи полка, молоденький лейтенант, недавно из училища.

— Разрешите доложить, товарищ полковник?

Кукушкин кивнул головой:

— Докладывайте.

— Связистов по линии послал, но от них пока никаких известий.

— Сколько человек послали?

— Двоих.

— Пошлите пять человек, — чеканил Кукушкин. — С оружием. Предупредите, что могут встретиться с диверсантами, одетыми в красноармейскую форму, чтобы вели себя осторожно, в кучу не сбивались, двигались цепочкой. При обнаружении обрыва занимали круговую оборону. Ясно?

— Так точно, товарищ полковник! — откликнулся начальник связи, а по глазам видно: ничего ему не ясно. — Разрешите выполнять?

— Вот что, лейтенант, — отеческим тоном начал полковник Кукушкин, кладя на плечо офицера тяжелую руку. — Мы все знаем, что на границе неспокойно. Что могут быть всякие провокации со стороны гитлеровцев. Есть сведения, что на нашу территорию заброшены диверсионные и шпионские группы. В Испании франкисты перед наступлением тоже засылали к республиканцам такие группы. Они рвали связь, убивали делегатов связи, нападали на командиров. Я не говорю, что ситуация такая же сегодня складывается и на нашей границе, но иметь в виду надо худшее. Посылая связистов на линию, объясни им все, что я тебе сказал… — Помолчал немного, спросил: — Выстрелы слыхал?

— Так точно, слыхал, товарищ полковник.

— Делайте выводы, лейтенант, — переходя вновь на «вы», продолжил Кукушкин. — А теперь идите. Мне нужна связь.

Кукушкин стоял возле окна и смотрел на аэродром, окутанный ночной мглою. Там, точно ночные светлячки, мелькали огоньки фонарей, выхватывая из темноты то зачехленную кабину самолета, то часть плоскости, то стойку шасси. Отбрасывая лучи фар до самого леса, ползли со стороны склада ГСМ все четыре полковых бензовоза.

Предупредив дежурного по штабу, что пойдет в первую эскадрилью, Кукушкин покинул свой кабинет.

Светало. Уже выступили из темноты деревья и кусты. Небо посветлело. Млечный Путь исчез. На востоке, под брюхом фиолетовой мглы, раскинувшейся на многие километры, проступила, как кровь сквозь повязку, малиновая полоса.

Кукушкин мучился неизвестностью и неопределенностью. Они не позволяли ему действовать решительно. Только поэтому он смотрел сквозь пальцы на то, как в эскадрильях, не слишком торопясь, облепив самолеты, толкают их по одному в сторону леса на запасные стоянки. Это метров двести, и пока еще ни один самолет не достиг предназначенного ему места.

Пока Кукушкин дошел до первой эскадрильи, командир которой дежурил по полку, почти рассвело, хотя солнце еще не показалось из-за горизонта. На ручных часах стрелки сошлись на трех часах пятнадцати минутах. Лес точно растворился в дымке тумана.

«Может, комдив, говоря о провокации, имел в виду что-то другое? Скажем, готовность одной из эскадрилий или даже полка к вылету на прикрытие границы? Может, он собирался вызвать его, Кукушкина, в штаб дивизии?» — терялся в догадках Андрей Степанович.

Снова севернее аэродрома зазвучали выстрелы, в них вплелась автоматная трескотня. Это уже походило на настоящий бой. Задудукал ручной «дегтярь». Кукушкин остановился, прислушиваясь. И весь аэродром, казалось, замер в ожидании, чем кончится эта стрельба.

От штаба полка кто-то бежал, бежал изо всех сил, как бегают стометровку. Кукушкин узнал начальника связи лейтенанта Молокова, пошел, встревоженный, ему навстречу.

Еще издали тот закричал:

— Товарищ полковник! Товарищ полковник!

Кукушкин прибавил шагу.

— Товарищ полковник! — глотая воздух широко раскрытым ртом, докладывал лейтенант Молоков. — Связисты ведут бой! Доложили, что наткнулись на группу красноармейцев, и те неожиданно открыли по ним огонь. Убит старший группы помкомвзвода Литовченко и двое ранены. Это все, что они успели передать. Я послал им на помощь отделение с пулеметом.

— Хорошо, лейтенант. Вы действовали правильно. Идите на пункт связи: там ваше место.

— Есть, товарищ полковник, идти на пункт связи.

И в это мгновение раздался истерический крик:

— Во-озду-ух!

И взвыла сирена воздушной тревоги.

Кукушкин глянул на запад и увидел самолеты — десятка два, идущих в сторону аэродрома на высоте примерно в пятьсот метров. Они медленно росли в размерах, прерывистый гул наплывал, затапливая тишину, разрывая ее и давя.

— Боевая тревога, — произнес полковник Кукушкин посеревшими губами и не услыхал своего голоса. И только после этого крикнул: — Боевая тревога! Дежурное звено — в воздух!

Но вряд ли кто слышал полковника Кукушкина.

Тогда он схватил лейтенанта Молокова за плечо и уже в его ухо:

— В штаб! Быстро! Ракету! — и толкнул лейтенанта с такой силой, что тот несколько шагов пробежал, спотыкаясь, но потом восстановил равновесие и понесся к штабу со всех своих молодых ног.

А Кукушкин бежал к самолетам и кричал:

— Первая! В воздух! По машинам! Атаковать!

Дежурное звено «ишачков» уже выруливало на взлетную полосу. Но все остальные самолеты, одни еще на стоянке, другие оттащенные от нее на какое-то расстояние и повернутые носом к лесу, являли собой жалкое зрелище.

Из-за деревьев выскочила тройка «мессеров», пронеслась вдоль стоянки полка, строча из пулеметов. Загорелось несколько машин. А «мессеры», сделав крутой вираж, бросились на бегущих по взлетной полосе «ишачков», и два из трех вспыхнуло, один покатил в сторону, другой скапотировал и взорвался.

Из всего звена взлетел лишь один, заложил крутой вираж, выходя из-под обстрела, взмыл вверх и пошел лоб в лоб навстречу надвигающимся бомбардировщикам, но два «мессера» догнали его, затрещали их пулеметы, однако «ишачок» снова заложил крутой вираж, нырнул «мессерам» под брюхо, а затем сам ударил в хвост — и один из них задымил и пошел в сторону, заваливаясь на крыло. Но тут же вторая пара «мессеров» настигла «ишачка» — он вспыхнул и камнем рухнул в лес.

А к взлетной полосе устремилось сразу пять или шесть «Яков» и столько же И-16. Два из них уже разворачивались на взлетной, но видно было, что не успевают: с высоты, надсадно воя, пали в пике сразу с десяток «юнкерсов». Вот у них из-под брюха выделились черные капли и понеслись на взлетную полосу и стоянки самолетов. Еще через несколько секунд по взлетной полосе и стоянкам побежали разрывы мелких бомб, разбрасывая вокруг тысячи смертоносных осколков, которые пробивали баки, и пылающий бензин стал заливать стоянки, поджигая другие машины. Кричали люди, метались средь огненных вихрей, падали, горели заживо.

Одним из осколков был ранен в живот и полковник Кукушкин. Сбитый взрывной волной с ног, он, зажимая рану руками, лежал на рулежной полосе, плакал злыми слезами и хотел только одного — скорой смерти. На его глазах погибал его полк, а он ничего не мог сделать.

Вдруг совсем рядом, воя пропеллером на максимальных оборотах, пронесся один из «Яков» и полез в небо навстречу падающим оттуда «юнкерсам». Полковник Кукушкин на несколько мгновений забыл о своей ране, о горящих самолетах и гибнущих в огне людях его полка: он с жадностью следил за отчаянным броском истребителя и шептал серыми губами забытые слова:

— Господи, помоги ему! Гос-споди…

Видно было, как дымные шлейфы от снарядов и пуль, выпущенные «Яком», скрещиваются с «юнкерсами», но не видно, попадают они в них, или нет. А «Як» все лез и лез вверх, не отворачивая, прямо в лоб головной машине. Еще мгновение — и огненный вихрь взметнулся в небе — и обе машины, разваливаясь на куски, устремились к земле. Остальные, сбросив бомбы куда попало, выходили из пике и разбегались в разные стороны.

 

Глава 7

Тело кружится в хаотическом неуправляемом полете. И теперь уже немец пристраивается сзади, нависая над хвостом истребителя старшего лейтенанта Дмитриева. Дмитриев выворачивает голову назад, пытаясь разгадать маневр немца, но что-то мешает ему повернуть голову как следует. Тогда он сбрасывает газ и проваливается вниз. Над ним медленно проплывают остроносые пули. Они словно ищут, куда бы им шлепнуться, что бы такое продырявить. Дмитриев вжимается в сидение, втягивает голову в плечи, он чувствует, как затылок его и спина холодеют и покрываются мурашками в ожидании удара. Вот-вот пули заметят его и спикируют вниз, на его кабину. Но они плывут и плывут куда-то вперед. Так ведь там, впереди, машина капитана Михайлова! «Лешка! — орет Дмитриев. — Берегись!» Лешка Михайлов оборачивается, Дмитриев видит его улыбающееся лицо — точь-в-точь такое, как после первого сбитого им японца. И в тот же миг пули превращают лицо капитана в кровавую маску. Голова Михайлова клонится к плечу, от фонаря его кабины летят во все стороны куски плекса, окрашенные черной кровью. И все это в полнейшей тишине. Словно в немом кино. Потом над Дмитриевым проплывает размалеванное брюхо немецкого истребителя. Немец чуть заваливает машину на крыло — и Дмитриев видит теперь уже лицо немца. Тот кричит что-то, широко разевая рот…

И вдруг точно прорвало плотину: ревут двигатели, воют пропеллеры, стучат пулеметы, свистит в ушах воздух, хлопают разрывы зенитных снарядов, самолет трясет, бросает то вверх, то вниз. «Вот попал в переплет», — думает старший лейтенант Дмитриев, изо всех сил сопротивляясь охватившему его наваждению. А чей-то голос настойчиво повторяет одно и то же слово: «Война! Война!»

Старший лейтенант с трудом разлепляет тяжелые веки и видит над собой скуластое лицо с раскосыми глазами, в которых застыло отчаяние и ужас. Кровать ходит ходуном, звенят стекла, хлопают двери, стоит адский грохот. Дмитриев зажмуривает глаза, но звуки не исчезают. Кто-то трясет его за плечо и орет дурным голосом:

— Таварыш камандыр! Вставай нада! Самалот лытай нада! Вайна, таварыш камандыр!

«Какая еще к черту война? — сквозь похмельное отупение пытается пробиться к реальности Дмитриев. — Это мне снится. И окровавленное лицо Лешки — тоже».

Но отчаянный крик слишком настойчив, твердые звуки «а» безжалостно сверлят одурманенный мозг, и Дмитриев снова открывает глаза.

Скуластое лицо, раскосые глаза — все повторилось.

— Ты чего орешь? — на всякий случай спрашивает Дмитриев, щупая смятую постель: Клавочки нет, значит, уехала.

— Вайна, таварыш камандыр! — обрадовалось лицо. — Самалот лытай нада! Мыхалав ехай нада!

И тут до старшего лейтенанта доходит, что перед ним посыльный из полка, что грохот за окнами гостиницы и нервный звон стекла — реальность, что сон его переплелся с явью, что он проспал начало войны, что его товарищи в воздухе, дерутся с немцами, а он в постели, в одних трусах…

Дмитриев рванулся, чуть не сшибившись лбами с посыльным красноармейцем, начал шарить одежду. Красноармеец, что-то лопоча, путая русские слова с родными, помогал ему одеваться.

Где-то настойчиво и методично ухали разрывы бомб. «Полусотки, — определил Дмитриев. — Станцию бомбят». Потом в эти звуки вклинились другие, более слабые: гул самолетов, крики, топот ног в гостиничных коридорах, тряский перестук тележных колес.

Дмитриев выскочил из номера.

В коридорах метались люди, в основном женщины и дети. Молодая женщина, с распущенными волосами и широко распахнутыми от ужаса глазами, кинулась к нему, вцепилась в рукав гимнастерки.

— Товарищ старший лейтенант! Товарищ старший лейтенант! Господи! Что же нам делать? Куда идти? Это война или провокация?

— Война! — крикнул Дмитриев, пытаясь оторвать от себя руки женщины. — Уезжайте отсюда! Уезжайте в Россию! Только не на станцию! Там бомбят. Пешком. На попутках! Уходите!

Он кричал громко, чтобы слышали все: и кто был в коридоре, и кто выглядывал из номеров, и кто не выглядывал, выкрикивал, впервые с каким-то мстительным наслаждением произнося слова, которые слишком долго были запретными:

— Уходите! Все уходите! Быстрее уходите! Война!

Его обступили, к нему тянулись руки, он видел наполненные слезами глаза, перекошенные страхом лица. Это были все жены командиров, многие с детьми, привыкшие находиться рядом со своими мужьями. Бросить мужей в такую минуту, бежать куда-то — не только страшно, но и немыслимо. Он мог бы сказать этим беззащитным женщинам, что войск поблизости нет — таких войск, которые могли бы противостоять немцам, а те, что есть, застигнуты врасплох, гибнут под бомбами, что немцы не сегодня-завтра окажутся здесь, во Львове, что они все стали заложниками чьей-то преступной глупости.

Но он не мог сказать им этого. К тому же он мог ошибаться: войска подойдут, ударят, опрокинут. Может, уже бьют немцев, может, уже на той, на не нашей стороне. Может, это такая тактика: одно выставить напоказ, другое тщательно спрятать. Не все ему сверху видно, не все известно. Да и некогда разговаривать, утешать, давать советы: его ждет самолет, его ждет небо, где наконец-то он посчитается за все. И за вчерашний день тоже.

И тут сзади раздался голос:

— Я бы не советовала вам, товарищ старший лейтенант, сеять панику. Вы просто паникер. А может, и трус.

Голос был металлический, хорошо отшлифованный и отполированный. В коридоре сразу стало тихо. Дмитриев оглянулся на голос.

— Да-да! Это я вам говорю, товарищ старший лейтенант. Это не война, а провокация. Так указывает товарищ Сталин. Красная армия сейчас накажет провокаторов, чтобы им впредь было неповадно. Не надо никуда ехать, не надо никуда бежать, товарищи женщины! И не надо слушать провокаторов-паникеров. Даже орденоносных.

Перед Дмитриевым стояла женщина одинакового с ним роста, стройная, красивая, с коротко остриженными волосами. Он успел только взглянуть в ее кукольно-большие серые глаза, как совсем рядом раздался сильный взрыв, потом еще несколько. С потолка посыпалась штукатурка, зазвенело разбитое стекло, потянуло дымом, закричали женщины, дети. И эта женщина тоже. Она даже присела, закрыв голову руками.

— Дура! — рявкнул Дмитриев, шагнув к ней и даже наклонившись, враз избавившись от сомнений и надежд: если были бы где-то спрятаны войска, они бы уже действовали, они бы не позволили так безнаказанно бомбить город. Да и он сам — он не торчал бы здесь, в этой гостинице, а был бы в небе, бил фашистов… А эта женщина…

Где-то он видел таких женщин… в каких-то конторах, очень одинаковых женщин, очень похожих друг на друга и повадками, и прическами, и платьем. На гражданке — там все чужое, непонятное, там постоянно происходит что-то такое, что потом роковым образом отражается на армии, на нем самом. Он ощутил это в прокаленных солнцем монгольских степях у реки Халхин-Гол, потом в заснеженной Финляндии. Оттуда шли бессмысленные приказы, непонятные аресты командиров, дикие партийные судилища и безотчетный страх, что и ты можешь оказаться врагом, что и в тебе могут обнаружить какие-то искривления мыслей и желаний.

— Вельможная дура! — выкрикнул он в сердцах, не находя таких слов, чтобы можно было коротко и убедительно опровергнуть тупую уверенность этой куклы. Но женщина не слышала его: зажав уши руками, она сидела на полу, беззвучно открывая и закрывая рот. И никто уже не слышал: все бежали к выходу, в ушах звенел непрекращающийся крик — на одной высокой ноте. Дмитриев махнул рукой и тоже побежал к выходу вместе со всеми, но на лестнице все сбились в кучу — не протолкнуться.

Дмитриев кинулся назад, заскочил в какой-то номер. Второй этаж, можно было бы прыгнуть, но внизу камни, доски, стекла. Не хватало еще покалечить ноги. Зато под окнами соседнего номера навес парадного гостиничного подъезда…

Заскочить в номер, открыть окно, спрыгнуть на навес, затем с навеса на землю — дело одной минуты.

Первое, что Дмитриев увидел, вскочив на ноги, это разорванная на части лошадь, опрокинутая телега, тело бородатого мужика в вылинявшей ситцевой рубахе, лежащее рядом с телегой, намотанные на посиневшую руку вожжи. Среди развороченной мостовой дымятся воронки, на противоположной стороне улицы горит угол дома. Куда-то бегут люди: одни в одну сторону, другие в другую.

Дмитриев оглянулся, ища своего посыльного.

— Таварыш камандыр! — услыхал он знакомый голос. — Лошад ест! Ехай нада!

Посыльный держал под уздцы двух оседланных лошадей. Он помог Дмитриеву забраться в седло, крикнул что-то гортанное, припал к лошадиной гриве и погнал с места в галоп. Дмитриев устремился следом.

Верхом старший лейтенант ездил только в далеком детстве. В ночное. Охлюпкой. Оказалось, что тело хорошо помнит, как себя вести. В седле и в стременах даже удобнее, надежнее как-то. Поэтому приноравливался он не слишком долго. А вот красноармеец-посыльный — сразу видно: лошадь для него — родная стихия.

«Ему бы в кавалерию, — подумал Дмитриев, — а не хвосты самолетам заносить». Потом он перестал вообще о чем бы то ни было думать: увиденное ошеломляло, отупляло своей непоправимостью, неотвратимостью.

Над городом группами и в одиночку летали немецкие самолеты. В основном — тихоходные Ю-87. Они пикировали, кидали бомбы, стреляли из пушек и пулеметов. И ни одного нашего истребителя! Ни одного! Где же самолеты его полка? Где самолеты других полков? Чем они заняты? Дмитриев ничего не понимал. И с яростью понукал свою лошадь.

За городом дорога оказалась пустынной. Километра через два они повстречали две армейские фуры, в них лежали и сидели раненные красноармейцы. Белели повязки, чернела проступающая кровь. Сидящий на передней старшина-сверхсрочник крикнул что-то Дмитриеву, показывая рукой за спину и в сторону, но Дмитриев не расслышал и даже не придержал лошадь. Скорее, скорее на аэродром!

Шоссе вырвалось из теснины меж старых могучих тополей, ветви которых переплелись высоко над головой, и перед Дмитриевым открылся простор, наполненный солнечным светом и неподвижными дымами над едва проснувшимся лесом. Там, меж дымами, кружились маленькие самолетики, иногда вспыхивая отраженным солнечным лучом. Там был аэродром, там был полк, там были его товарищи. И он уже представлял себе, что там могло произойти, пока он спал в гостиничном номере пьяным сном.

До слуха Дмитриева долетали глухие взрывы, словно кто-то топал тяжелыми сапогами в дощатый пол в пустой комнате. Или вдруг часто-часто застучит, точно озороватый мальчишка пробежит вдоль забора, прижимая к штакетинам палку.

Так вот почему над Львовом нет наших истребителей! Ах, гады! Ах, сволочи!

Слева на шоссе из лесу наползал желтоватый туман. От него тянуло ужасом смерти. Здесь, невдалеке от дороги, стояла какая-то артиллерийская часть. Каждый раз, проезжая мимо, Дмитриев видел одну и ту же картину: палатки, коновязи с лошадьми, зачехленные пушки, штабеля зеленых ящиков, иногда топающие по плацу красноармейцы. Сейчас все это было разворочено, деревья повалены и расщеплены, палатки сорваны, коновязи разрушены, возле них мертвые лошади, зеленые ящики раскиданы, желтые снаряды и гильзы поблескивают в траве и среди кустов, из-под корневища вывороченного из земли дерева торчит ствол лежащей на боку пушки. И весь этот страшный погром затянут удушливым дымом сгоревшего тола.

«Неужели все погибли? — мелькнуло в голове старшего лейтенанта, не заметившего в этом бомболоме ни единой живой души. — Этого не может быть. Хоть кто-то же должен остаться…»

Дмитриев вспомнил, что вчера они взяли в кузов двух молоденьких лейтенантов-артиллеристов, направлявшихся во Львов. Лейтенанты слезли недалеко от железнодорожного вокзала. Может, хоть эти двое остались в живых, не попали под бомбы. Да еще две фуры с ранеными, встреченные им несколько минут назад. Наверняка здесь есть еще раненые, нуждающиеся в помощи… Но старший лейтенант даже не придержал свою лошадь. Наоборот, он все нахлестывал ее и нахлестывал.

Бессильная ярость душила Дмитриева, но видел он перед собой красивую женщину с кукольно-большими глазами. Почему-то именно эта женщина связалась в его сознании с теми, кто оставлял без внимания его рапорта, кто не позволял ему сбивать немецкие самолеты, унижая его солдатскую душу, кто беспечно выставил наши войска на поруганье врагу, по чьей вине везде царило какое-то совершенно непонятное ему, солдату, благодушие и самоуверенность, словно фашистов можно запугать одними заклинаниями, одним видом солдатских палаток, танков, орудий и самолетов.

Ах, ему бы только добраться до своего «Яшки»! Только бы поскорее добраться. Даже если на нем еще не успели заклеить полученные раны…

Выстрел раздался неожиданно и так близко, что Дмитриев вздрогнул и припал к лошадиной холке. Ему показалось, что и лошадь тоже вздрогнула и прибавила ходу. В следующее мгновение он увидел, как красноармеец-посыльный, скакавший впереди, запрокидывается назад, на круп лошади, безвольно взмахивает руками, а потом летит вниз и, словно тряпичная кукла, несколько раз кувыркается на дороге. Его лошадь, лишившись седока, вдруг бросается в сторону, перепрыгивает через канаву и пропадает из глаз.

Второго выстрела Дмитриев не слышал, зато хорошо слышал, как рядом с его головой вжикнула пуля.

Почему-то выстрелы не вызвали у него удивления. Наверное, так и должно быть, когда одни долго и тщательно готовятся к войне, а другие благодушествуют. Только бы не убили и не ранили здесь, на земле. Погибнуть в воздухе — совсем другое дело.

И старший лейтенант Дмитриев погоняет и погоняет взмыленную лошадь.

 

Глава 8

Перед самым поворотом на аэродром Дмитриев увидел вчерашнюю полуторку, опрокинутую в канаву взрывом рядом упавшей бомбы. Из кабины торчали голые женские ноги с потеками запекшейся крови, словно ноги эти исцарапала огромная когтистая лапа. Дмитриев еще помнил жар Клавочкиного тела в тесноте кабины полуторки, ее липкую грудь, стоны, ее неистовые ласки. Вчера… нет, еще час назад она была жива, спешила на аэродром, не зная, что ждет ее впереди. Ей не нужно было подниматься в воздух, а коробки с печеньем, выброшенные из опрокинутой машины, не патроны, без которых нельзя воевать. И все-таки она спешила — и вот…

С каждым скоком усталой лошади Дмитриев чувствовал, как что-то тяжелое и душное заволакивает его душу, как тяжелеют руки, как пустеет в груди, из которой вышло что-то прошлое, а новое, нужное сегодня, еще не оформилось, не заполнило образовавшуюся пустоту.

На месте КПП дымились черные воронки. Горел склад ГСМ, почти посреди взлетной полосы горел бензовоз, вокруг него дымило несколько изуродованных самолетов. Полковая столовая, она же клуб, казармы летного и технического состава лежали в развалинах. Повсюду валялись одеяла, матрасы, куски железных солдатских кроватей, все было усыпано, точно снегом, белыми перьями. Штаб полка — небольшой кирпичный одноэтажный домик с высокой башенкой, над которой неподвижно, понуро даже, висела «колбаса», — был цел, но Дмитриев и не подумал идти докладываться о своем возвращении из краткосрочного отпуска, погнал коня прямо на стоянку своей эскадрильи.

Горели застигнутые на земле самолеты. Тлели брезентовые чехлы. Лежали человеческие тела.

На краю воронки шевелился человеческий обрубок. Лошадь перед этим обрубком остановилась, как вкопанная, и, дрожа всем телом, попятилась, оседая на задние ноги.

Дмитриев спрыгнул на землю. Обрубок вдруг поднял голову, прохрипел синими губами:

— Братцы, помогите! Умираю, братцы!

Дмитриев растерянно оглянулся: там и сям, что-то делая, копошились люди, там и сям валялись неподвижные тела, иные в трусах и майках, и никому до них не было дела. Он скрипнул зубами и, отпустив поводья, побежал туда, где стоял его самолет.

Его «Яшка» оказался цел. Правда, стоял он почти у самого леса, повернутый к нему носом. Возле него возился чужой механик.

— Чего там?

— Порядок! — обрадовался механик.

— Тогда давай!

— Есть давать!

Они вдвоем развернули самолет, Дмитриев забрался в кабину.

— От винта!

— Есть от винта!

Дмитриев взлетал поперек взлетной полосы. Он лишь мельком еще раз глянул на повисшую без движения «колбасу» над штабом полка: ветра не было. Теперь только не наскочить на воронку от бомбы, только бы взлететь. А там уж как-нибудь…

Со стороны солнца заходила стайка «юнкерсов», хищно растопырив стойки шасси. Над ними, высоко в небе, Дмитриев успел разглядеть пару «мессеров» — истребителей сопровождения. Подобрав шасси, от самой земли он пошел в атаку на приближающиеся бомбардировщики. Забылось, ушло куда-то все, что было до этой минуты: обида, злость, нервное напряжение, забылась Клавочка и та красивая и самоуверенная женщина с коротко остриженными волосами и отшлифованным голосом, забылись чужие смерти, чужое отчаяние. Тот мир остался за невидимой чертой, он был почти нереален. Реальными были вот эти «юнкерсы», спокойно, как на учении, идущие бомбить чужой аэродром. По существу, они шли добивать то, что там осталось. Неужели от всего полка в воздухе только он один? Где капитан Михайлов? Где все остальные? Что с ними? Надо было бы спросить у механика…

На миг перед глазами мелькнуло окровавленное лицо друга из пьяного сна там, в гостинице, во Львове. Да была ли гостиница? Была ли случайная любовь в гостиничном номере? Был ли пьяный сон, который ничего не изменил, не облегчил душу? У него такое ощущение, что он все еще продолжает вчерашний полет. И не было команды идти на посадку… Нет, теперь никакая команда его не остановит. Вот так же когда-то он шел в атаку на встречных курсах на японские самолеты. Только впереди летел Михайлов, Лешка Михайлов, тогда еще старший лейтенант. И самолеты у них были другие — «ишачки». Юркие, но тихоходные машины. А на «Яшке» он впервые идет в атаку на встречных курсах. Если не считать учебных. Впрочем, все это в прошлом и к сегодняшнему дню не имеет ровным счетом никакого отношения.

Вражеские самолеты приближались быстро. По каким-то неуловимым признакам Дмитриев определил, что его заметили: что-то изменилось в характере движения «юнкерсов». Он бросил взгляд вверх: «мессера» пикировали в его сторону. Ну, это им шиш с маслом. Расчет на слабонервных.

Дмитриев выбрал ведущего.

Собственно, а кого еще выбирать? Во все времена, сколько воюет человек, тот, кто идет первым, принимает и первый удар. Так повелось. А он, старший лейтенант Дмитриев, и первый, и последний. Других нету.

Движения у Дмитриева отработаны до полного автоматизма: чуть-чуть педалями, чуть штурвалом. Самолет — это он сам, обшивка самолета — его собственная кожа, и воздушные потоки обтекают не фюзеляж и плоскости, а его тело… Еще штурвал чуть-чуть на себя. Он чувствует, как напряглись рули высоты. Ведущий «юнкерс» медленно вплывает в перекрестие прицела. Ну! Еще самую малость…

И тут строй «юнкерсов» разваливается на две стороны, и Дмитриев проваливается в пустоту. Ловко они его. А впрочем, нервишки у немцев оказались не очень-то. У япошек нервишки были покрепче. Или гонору побольше? Черт его знает!

Дмитриев бросает машину вверх, делает «мертвую петлю» и несколько бочек, чтобы встряхнуться, лучше прочувствовать машину, и уже с высоты снова идет на «юнкерсы». Только теперь уже с хвоста… А где же «мессеры»? Дмитриев вертит головой, выворачивает ее так и эдак: истребители сопровождения как в воду канули. Это плохо. Охотник сам может оказаться дичью…

Ага, вот они!

Дмитриев увидел не сами немецкие самолеты, а их тени, стремительно бегущие по земле. Поднял глаза — «мессеры»! Идут в лоб. Прекрасно. Сейчас он угостит их почти тем же приемом, каким его самого только что угостили «юнкерсы». «Раз, два, три, че-ты-ре, пя-ять», — считает Дмитриев и резко сбрасывает газ — самолет проваливается, словно из-под него выдернули опору, — и «мессера» проносятся мимо. Он даже успевает заметить, как пульсируют огоньки их пулеметов. Шиш вам с маслом!

Сейчас ему не до «мессеров». Главное — «юнкерсы». Дмитриев «садится» на хвост одному из них, ловит в прицел прозрачную башенку стрелка-радиста, дает короткую очередь. Видит, как разлетаются в стороны серебристые мотыльки осколков стекла, как проваливается куда-то черная фигурка стрелка. Потом, экономя патроны, подходит почти вплотную и бьет по кабине летчика. И резко отворачивает в сторону. «Юнкерсы», кидая бомбы куда попало, бегут врассыпную. Его «юнкерс» клюет носом и срывается в штопор. Теперь можно схлестнуться и с «мессерами». Но тех нигде не видно. Дмитриев бросает взгляд на прибор, показывающий расход топлива, и удивляется: только что взлетел, а бензина едва-едва на посадку. Теперь понятно, почему нет и «мессеров» — они лапотнули на свой аэродром.

Дмитриев закладывает крутой вираж и идет на посадку. Над аэродромом чисто. Значит, он свою задачу выполнил — дал своим товарищам передышку. Теперь бы смотаться во Львов и разогнать там всю эту сволочь, чтобы женщины смогли спокойно выйти из города. Дмитриев доволен собой и верит, что с ним ничего не случится. Его уже много раз сегодня могли убить: разбомбить в гостинице, пристрелить по дороге, сбить в воздухе. А он цел. Значит, не отлита еще та пуля, которая ему предназначена. И он почти счастлив. Он даже пробует напевать арию из оперетты — очень легкомысленную и пошлую арию, слышанную им по радио.

Навстречу ему с аэродрома выносятся два наших истребителя: И-16 и Як. Странная парочка — гусь да гагарочка. Значит, это все, что осталось от его полка? Может, в одном из них Лешка Михайлов?

Дмитриев качнул крыльями, но они не заметили, уходя в сторону Львова.

* * *

Старшего лейтенанта Василия Дмитриева сбили на четвертом вылете. Вернее, на взлете. Он даже не успел убрать шасси. Пара «мессеров», почти задевая брюхом верхушки деревьев, выскочила из засады, настигла его и походя расстреляла в упор. Изрешеченный пулями, но еще живой, Дмитриев успел нажать на гашетку, когда перед ним, в застилаемой смертным туманом голубизне, возникли вытянутые крестообразные тела его убийц.

Все-таки три «юнкерса» он свалить сегодня успел… «Яшка» некоторое время еще тянул вверх, продолжая вести огонь из пулеметов, а потом клюнул носом и устремился к земле.

Это был последний истребитель полка, которого больше не существовало.

* * *

Ближе к полудню от аэродрома отъехало две полуторки, к которым были прицеплены два тридцатисемимиллиметровых зенитных орудия, — правда, без снарядов. Борта щетинились снятыми с разбитых самолетов пулеметами. За полуторками следовали автобус и черная «эмка» командира полка.

В «эмке» на заднем сидении полулежал полковник Кукушкин. Рана живота оказалась поверхностной, но осколками задело еще голову и руку, так что полковник был весь в бинтах. Рядом с ним, придерживая его забинтованную голову, сидела жена полковника, чудом вырвавшаяся из Львова и добравшаяся до аэродрома. На переднем сидении — инженер полка. В автобусе и машинах находились в основном техники и механики, оставшиеся в живых бойцы роты охраны. И всего четыре летчика. Многие были ранены.

За их спиной догорали самолеты, склад ГСМ, штаб полка. Колонна направлялась на северо-восток, в сторону Ровно. Никто не знал, чем и где закончится их путешествие.

 

Глава 9

О том, что началась война, в Мышлятино, где проводила лето Мария Мануйлова со своими детьми, узнали в тот же день, и уже к вечеру двум сыновьям Михаила Васильевича Ершова, Петру и Николаю, прислали повестки из военкомата с указанием явиться на сборный пункт на станцию Спирово. И не только им, но и еще нескольким парням восемнадцатого-двадцатого годов рождения. И так по всем деревням. И все деревни в округе, занятые обычными сельскими делами, ахнули и стали спешно собирать будущих воинов в дальнюю дорогу, закупать в сельмагах водку и всякие продукты, резать овец и свиней, рубить головы курам и гусям — у кого что имелось, чтобы проводить, так уж проводить, как исстари ведется на Руси.

И на другой день с утра варили-жарили-парили, потом ели-пили, орали песни до хрипоты, плясали до изнеможения, выли-голосили до самого утра, а утром, не проспавшись, опохмелились и повезли своих кровинушек в телегах и бричках, разряженных лентами и цветами, под перезвоны колокольчиков под дугой, под визги и всхлипы гармоник, под стоны жен, любушек да матерей. Там сдали с рук на руки угрюмым военным и повлеклись назад, усталые, вялые, раздавленные свалившимся несчастьем, чтобы снова впрячься в хомут пропахшего землей и навозом крестьянского труда, потому что работников поубавилось, а поля остались все теми же, скотина все той же, и сено косить уже подходило время, и картошку окучивать да пропалывать, и много чего еще.

После проводов племянников Мария Мануйлова стала собираться домой, в Ленинград. Упросила брата, Михаила Васильевича, съездить на станцию за билетом. Жена его, Пелагея Архиповна, отговаривала Марию, не пускала:

— Ну, куды ты поедешь? — ворчала тетка Пелагея, двигая ухватом чугунки по печному поду. — Приедешь домой, а дома что? Мужик в санатории, ему там еще дён десять прохлаждаться, а ты сиди дома и жди. Вот приспичимши, прости господи, в город ехать. Век бы его не видала, город-то энтот. В Тверь-то поедешь, а там народишшу, народишшу… И все толкаются, кудый-то бегут… А куды бечь-то? И не ведают того.

— Так война ж, тетенька, — пыталась настоять на своем Мария. — Мало ли что…

— А и не много, — не сдавалась Пелагея Архиповна. — На моем веку-то уж сколько энтих войнов бымши — страсть! И с турками воевамши, и с японцами, и с германцем, и друг дружку резамши, а ничо, живем помаленьку. И ты живи помаленьку, неча спешить: все на том свете будем.

— Так Вася — он же в этой самой… — как ее? — где санатория его… Там же стреляют. Их же, небось, по домам отпустят. Он приедет, а нас нету.

— Ну и что? Маленький, что ль, твой Вася? Приедет, на работу пойдет, счас всем на работу идти велено, больной али немощный какой, в отпуску али еще где, а все при деле должны находиться. Потому как — война.

Вечером из Спирово вернулся Михаил Васильевич, сказал, что достать билет невозможно, все поезда идут полнехоньки, но он попросил свояченицу, она в Спирово учительствует, чтобы достала, а ему недосуг там задерживаться: дела.

И Мария стала ждать.

Днем то за детьми смотри, то по дому работа, то в поле, — некогда переживать и оставаться наедине со своими страхами, а как в доме стихнет все, лишь сверчок за печкой заливается, так тоска схватит за сердце когтистой лапой и давай царапать и сдавливать, и кажется Марии, что Вася ее где-то в чистом поле лежит раненый, зовет ее, Марию, а она здесь, в деревне, и некому ему, Васе ее, помочь, водицы дать, пот отереть со лба, приголубить. Заплачет Мария горькими слезами да так на мокрой подушке и уснет. А с утра все то же: дети, хозяйство, работа…

Миновал день, другой, третий. И однажды под вечер прибежал из правления Михаил Васильевич и прямо с порога крикнул:

— Маня! Где ты там? Сбирайся давай! Только что позвонимши из Спирова… Аня сказамши, что билет купимши тебе на сегодня, на девять вечера.

Ахнула Мария, схватилась за вспыхнувшее лицо обеими ладонями, заметалась.

— Да ты не спеши, Маня, — перевел дух Михаил Васильевич. — До девяти-то еще много времени, успеем. Я уж велел бричку заложить. Поедем через Заболотье, поспеем к поезду-то.

К поезду поспели. Михаил Васильевич затолкал в тамбур все Манины вещички и детишек, расцеловал их напоследок и едва успел соскочить с подножки — поезд уж тронулся. А в тамбуре полно молодых командиров, стоят, курят. Весело подхватили Манины пожитки да деревенские гостинцы, ребятишек тоже, рассовали по полкам. В вагоне шумно, играет гармошка, поют про трех танкистов, трех веселых друзей, про то, что «броня крепка и танки наши быстры» — и вообще очень весело, будто не на войну едут, а на свадьбу. Впрочем, ведь и действительно не на войну — пока еще только до Ленинграда. А война — она где? — о-ё-ёй где! И Маня, которая все эти дни жила в тревоге за Василия, успокоилась. Но напротив сидел дядька, лет, пожалуй, за пятьдесят, небритый, на одной руки всего два пальца, сидел, откинувшись к стенке и бубнил:

— Германец, это вам не финны. Финны и те попервости наложили нам так, что досе чешемся. А германец — я его знаю — он ворог сурьезный, если решил чего, так будет переть и переть. Шуточное ли дело: всю Европу под себя подмял. А вам все хаханьки да хиханьки. Молодые еще — все оттого.

— Ты, батя, от жизни отстал, — втолковывал ему молодой вихрастый командир с черными петлицами на воротнике габардиновой гимнастерки, с серебряными на них танками. — Отсталый ты человек, батя. У нас знаешь сколько танков?

— И сколько же у вас танков? — скривил обросшее лицо свое дядька.

— Сколько у всех других армий, вместе взятых! И даже больше — вот сколько!

— Эка у вас, молодых, голова как неправильно устроена, — качал дядька своей лысеющей головой. — И чему вас только в училищах учат?

— Чему надо, тому и учат, — не уступал молодой вихрастый командир. — Ты вот представь себе, батя, такую картину. Представь! Вот поле, вот твой окоп, а на тебя со скоростью в пятьдесят километров в час несутся танки, к примеру, штук двести. И не просто несутся, а еще стреляют из пушек и пулеметов. А сверху атакует твои позиции авиация. А еще тебя долбит артиллерия. Вот ты представь себя в своем окопе, представь, что ты немец, и что ты будешь делать? А?

— А ты сам-то себя представлял?

— Я-то? Еще как! Нас, когда курсантами были, командир училища несколько раз танками обкатывал, чтоб, значит, прочувствовали, каково оно тому, кто в окопе против тебя сидит. Так что я знаю.

— Ладно, обкатывали, но свои же. Не насмерть, стал быть, а для видимости. А у меня, хоть бы я и немец, по-твоему, что — артиллерии нет? Танков нет? Самолетов тоже нету? И в руках у меня не винтовка, а палка? Так ты себе немца представляешь?

— Да не в этом дело! — горячился командир. — Все у тебя есть! То есть у немца. А вот чего у него нет, так это нашей пролетарской сознательности, нашей коммунистической идейности, нашей уверенности в правоте своего дела, в международную рабочую солидарность.

— Ну, этого, положим, у тебя много, а у него нету. Ладно, согласен. Тогда почему ты ему Минск отдал со своими танками и сознательностью? Почему, спрашивается? А? Молчишь? Вот то-то и оно. А я тебе скажу, почему. Потому что к сознательности надо еще умение, как с этими танками управляться. И чтоб тебе вовремя дали патроны и все прочее. И чтобы накормили вовремя, одели-обули, чтоб ты зубами не клацал от голода. И чтоб твоим танкам керосину налили от пуза. А если этого не будет, то и получится черте что. А то: двести та-анков, двести та-анков! Дураку хоть тыщу дай, а толку никакого.

— Значит, ты, батя, нас за дураков считаешь?

— А за кого же вас считать? За умных, что ли? Они, вишь ты, едут на войну, а в голове сплошной ветер. Приедем, мол, так надаем немцу по сопатке, что только держись. А у тебя, промежду прочим, в подчинении будет такой же вот, наподобие меня, дядька, или мальчишка с-под Рязани, которые танка в глаза не видали. И сколько ты на него ни кричи, револьвером ни размахивай, а он, когда увидит танки, побежит. Или руки вверх подымет… И ты на меня глазьми своими не зыркай! — повысил голос дядька. — Я тебе не немецкий шпиён и не этот, как его, провокатор. Я всю германскую прошел, потом гражданскую, и танки тоже видел, и газами меня травили, а только если ты мною будешь плохо командовать, то и толку никакого не будет. С таким командованием, чего доброго, немец и до Москвы доберется. И до Питера. А ты — танки! танки! Видел я твои танки. Сам их делаю. Ничего танки. А только, скажу я тебе, человек главнее танка. И пока германец нас бьет, значит, он умнее тебя. Вот это ты и заруби себе на носу. А вот почему он оказался умнее, ты над этим и задумайся, если такой ученый. И пока ты сам не поумнеешь, ничего из твоих танков не получится.

И дядька, сердито сопя, стал скручивать из газеты «козью ножку». Затем встал и пошел по вагону к тамбуру. И командиры, которые слушали этот спор, тоже разошлись, уже без всякого веселья.

Тут же и гармошка затихла.

И Марию опять охватила тоска по Василию: где он? что с ним? Ведь те места, где он отдыхал в санатории, сказывали, уж под немцем.

В Питер приехали утром. Те же военные посадили Марию с детьми на извозчика, и он повез их домой. По дороге встречались разбитые и сгоревшие дома, на стенах некоторых из них черными буквами было написано: «Вход в бомбоубежище». И черная же стрелка показывала куда-то вниз. По улицам маршировали колонны солдат и гражданских с ружьями, катили машины с пушками, на перекрестках, пропуская трамвай, рычали танки, окутываясь синими дымами. Кое-где виднелись пушки с длинными стволами, а возле них солдаты в железных касках. Народу в городе стало вроде бы побольше, особенно женщин, и все они куда-то спешили, опасливо поглядывая на серое небо.

Дома Васи еще не было. Он появился лишь на второй день.

 

Глава 10

Нелегким оказался путь Василия Мануйлова до родного порога. От санатория до Пярну они втроем с Филиппом Вологжиным и Инной Лопаревой добирались более суток — и это каких-то тридцать километров. А все из-за Лопаревой: силенок у нее хватило лишь на десяток километров, а потом она больше отдыхала, чем шла. Но не бросишь же. Приходилось тащиться еле-еле, ночевать в лесу, потому что ночевать у эстонцев боялись.

Только совсем близко от Пярну их подхватила военная полуторка: шофер ехал в город за провиантом для какой-то военной части, находящейся на берегу залива. Рассказывал, что Пярну бомбили в первый же день, что там много чего разбили и пожгли, особенно станцию, что народу побило — страсть, что вряд ли им удастся уехать в ближайшие дни, что лучше на попутках добираться до Таллина, а оттуда уж наверняка поезда в Россию ходят. Однако, покрутив стриженой головой, сообщил по секрету, что им, военным, строго-настрого запретили брать попутчиков и даже останавливаться, потому что уже были случаи, когда шофера убивали, а машину угоняли невесть куда.

— Так чего же ты, кукла рязанская, приказ нарушаешь? — вдруг ни с того ни с сего окрысился на шофера молчавший до сих пор Вологжин. — А вдруг мы шпионы или диверсанты какие! А? Что тогда? Тебя служивые с провиантом ждут, а ты в кустах валяешься…

У парня от неожиданности даже челюсть отвалилась.

— Так я же… — Он резко нажал на тормоза и остановил машину. — А ну давай вылазь! — закричал. — Вылазь, говорю! Я их по-человечески, а они… Выметайтесь давай, а то сейчас как…

— Чего раскакался? Теперь уж поздно какать, раз посадил, — издевался Филипп Вологжин. — Теперь вези уж. Не повезет он… Приказы надо выполнять, дура, на то она и армия. А если каждый рядовой начнет все по-своему переиначивать, немец до самой Москвы докатит, и даже стрелять ему не нужно будет: чего в дураков-то стрелять — сами помрут.

— Что у вас там? — свесился из кузова Василий.

— А вот везти не хочет, — отозвался Вологжин.

— И не повезу. Вот хоть убейте, не повезу, — уперся парень.

— Повезешь, никуда не денешься. А не повезешь, вылазь. Я сам повезу, — озлился не на шутку Вологжин.

Еле-еле Василий с Инной угомонили разбушевавшегося электросварщика и успокоили парня. Вологжин перебрался в кузов, Василий в кабину.

— Я ж смотрю: свои, русские то есть, идут, — жаловался парень Василию. — Жалко стало. Особенно товарища женщину. А он…

— Ты не сердись на него, — успокаивал парня Василий. — Он еще в четырнадцатом с немцами воевал, у него сын танкистом служит, сам понимаешь…

Служивый высадил их за версту от города, дал колбасы и хлеба.

— За поворотом КПП, — пояснил он. — Вы напрямки идите, через поле — так ближе будет, в самый раз к станции выйдете.

— Какой хороший парень, — вздохнула Инна, провожая глазами пылящую по дороге машину, пока она не скрылась за деревьями.

— На таких Расея-матушка и держится, — проворчал Вологжин, то ли одобряя парня, то ли осуждая. — А вот почему все-таки держится и досе не упала, это, братцы мои, большой-пребольшой вопрос.

Поезда пришлось ждать четверо суток. Жили в полупустой гостинице, питались в буфете, да и то потому лишь, что буфетчица оказалась русской, женой командира, помощника коменданта города. Других возможностей питаться не было: все магазины в городе закрылись, и даже рынок, — то ли торговать нечем, то ли некому. Каждое утро прилетали немецкие самолеты — штук по пять, не более, — бомбили порт и станцию. Первый день постояльцы выбегали из гостиницы, бежали в парк, а с ними и Василий с Филиппом, таща за собой Инну. Но на другое утро Вологжин махнул рукой и сказал:

— А черта им в печенку — не пойду. Пусть бомбят. От такого бега загнешься раньше, чем от бомбы. У зайца уши длиннее — известное дело.

И больше не покидали своего номера. Тем более что у Инны в этот же день пошла горлом кровь. Она ослабла настолько, что едва переставляла ноги, больше лежала, вытянувшись на гостиничной койке, едва проступая сквозь одеяло, словно и тела под ним никакого уж нет — все высохло. Василий и Филипп дежурили возле нее попеременно, кормили-поили с ложечки.

— Вы меня не оставите? — спрашивала она, хватая слабыми пальцами за руки. Просила жалобно, униженно кривя синие губы: — Не оставляйте. Пожа-алуйста.

— Не выдумывай, — грубовато одергивал ее Василий. — Как это так — оставить? Что мы — не люди?

— Я знаю: ты не хотел меня брать, — шептала Инна, заглядывая ему в глаза своими широко распахнутыми, горящими в лихорадке глазами.

— Я и сейчас жалею, что мы тебя взяли, — не щадил ее Василий. — Но раз уж взяли, доставим на место, в Пулково.

— А вдруг не сможем уехать?

— Сможем. Как это так — не сможем? В лепешку расшибемся, а уедем. Кто мы здесь? — спрашивал он неизвестно кого. И сам же отвечал: — Никто. А дома мы нужны и можем быть полезны.

— Да, — шептала Инна и закрывала глаза. Но руку Василия не отпускала даже во сне, точно боялась, что он уйдет, пока она спит.

Василий осторожно высвобождал свою руку, садился в угол и открывал Чехова, захваченного с собой из санаторной библиотеки.

Уезжали русские. Кто на чем. Еще раньше сдвинулись с места евреи. Поговаривали, что немцы уже в Даугавпилсе, будто бы даже подходят к Пскову и взяли Минск, что эстонцы немцев ждут, грозятся всех русских утопить в заливе.

— До чего же вредный народ эти чухонцы, — ворчал Вологжин. — Мы их от буржуев освободили, а они… Никакой сознательности. Я их еще по Первой мировой не люблю, жлобов недоделанных.

Поезд дали ночью на пятые сутки. На удивление он был почти пустым. К утру оказались в Таллине. Через час два вагона из Пярну прицепили к поезду до Ленинграда. На этот раз народу в вагоны набилось столько, что сидели и лежали в проходах, а в купе, в котором ехал Василий со своими спутниками, втиснулись две командирские семьи: три женщины и пятеро малолетних детишек. Лежали лишь Инна да женщины с детьми. Василий с Вологжиным всю ночь просидели в ногах у Инны.

Ехали то быстро, то вдруг останавливались в чистом поле или среди леса, но чаще на полустанках, пропускали другие поезда — одни в сторону Ленинграда, другие в сторону Таллина.

В Ленинград приехали вечером следующего дня, проведя в пути почти сутки. Не заезжая домой, отвезли Инну в Пулково. Здесь девушка почувствовала себя лучше, все оглядывалась с удивлением и улыбалась робкой улыбкой: знать, не чаяла добраться до родного порога.

— У меня такое чувство, что я не была дома целых сто лет, — говорила она. И удивлялась: — А тут ничего не изменилось.

— Это только внешне ничего не изменилось, — философствовал Филипп. — Мы вот тоже вроде бы не изменились, а копни чуть поглубже — совсем другие люди.

— Да, я понимаю, — горестно шептала Инна.

 

Глава 11

Домик Инны, маленький, почти игрушечный, сокрытый от постороннего взора густыми кустами жасмина, белой пеной переплеснувшими штакетный забор, краснел жестяной крышей да чернел железной трубой. Василий узнал этот домик, едва они свернули в переулок: настолько подробно описала его Инна, лежа в гостиничном номере эстонского города Пярну.

Дом оказался пуст. Ключ нашелся под ковриком на крылечке. На столе в крохотной кухоньке лежала записка, в которой сообщалось, что Иннин папа, инженер-строитель, призван в армию, брат еще не вернулся из пионерского лагеря, расположенного на Псковщине, где-то в районе Чудского озера, а мама на работе — в обсерватории — и будет дома утром, что молоко в погребе, там же гречневая каша в чугунке, щи и картошка в печке, а хлеб в корзинке на стене.

Василий очень хотел уехать домой в этот же вечер: он был уверен, что Мария вернулась в Ленинград вместе с детьми, ждет его и переживает, но Инна не отпустила их.

— Мы, может быть, с вами больше никогда не увидимся, — со слезами в голосе говорила она. — Как же так — приехали и сразу назад? Миленькие, ну, пожалуйста. Давайте баню затопим, помоетесь, поужинаете, переночуете, а завтра с утра и поедете.

— А что, давай, Василий, — легко согласился Вологжин. — В Питере ты еще когда попадешь в баню-то? А тут — вот она. Домой заявишься чистым.

И они остались. Натопили баню. Дали возможность помыться Инне, потом уж сами парились до изнеможения. У Филиппа даже голова закружилась — пришлось отливать его холодной водой.

Потом был долгий и неспешный ужин. И даже с водкой. Инна, в цветастом халатике, посвежевшая, потчевала своих гостей, радостно улыбаясь, и уже не казалась такой до невозможности худой и нескладной.

Василий, изрядно захмелевший с отвычки, не заметил, как исчез Вологжин.

— Дядя Филя спать ушел, — сообщила Инна и вспыхнула лицом, шеей и даже руками. — Я тебе постелила в своей комнате. — Помолчала немного и шепотом: — А сама у мамы лягу.

— Тогда я пошел, — поднялся Василий. — А то усну, чего доброго, за столом. Да и утром вставать рано…

Инна проводила его в комнату и, теребя руками край халатика, пожелала спокойной ночи. Похоже, она хотела еще что-то сказать, да не решилась, а Василий не помог ей преодолеть ее робость.

Дверь за Инной закрылась, Василий разделся и лег — пуховая перина приняла его в свои жаркие объятия. В голове стал нарастать ритмичный стук вагонных колес, прерываемый тревожными гудками паровоза. На все это наплывало что-то несуразное. Так и вертелось: то дорога от санатория, то машина, то бомбежки.

Он проснулся среди ночи. Ему показалось, что рядом кто-то плачет. Или стонет. Возможно, что это продолжался сон. Тюлевая занавеска на окне надувалась от легкого ночного ветерка, голубоватый свет озарял крошечную комнатку: еще царили здесь белые ночи. Время от времени где-то близко начинали ссориться галки, одуряющим запахом жасмина был густо пропитан прохладный воздух — и странным и невероятным казалось все, что было с ним в последние дни, что где-то идет война, стреляют, умирают люди. Слава богу, все это кончилось, снова он окунется в привычную жизнь, размеренную, расписанную почти по минутам.

Скрипнула дверь, на пороге застыла тонкая белая фигура. Долго стояла, не шевелясь, затем приблизилась к его постели, остановилась рядом. Он следил за ней сквозь ресницы, стараясь дышать ровно, хотя непонятное волнение охватывало его тело, сбивая дыхание. Он вспомнил, как на берегу Рижского залива обнял и поцеловал эту нескладную девчонку, какой ужас вспыхнул в ее глазах. Так зачем она здесь? Чего ждет от него?

Тонкая рука протянулась к его голове и замерла в нескольких сантиметрах. Василий даже почувствовал жар, исходящий от этой руки. Затем заостренное лицо, слегка голубоватое, с темными провалами глаз, надвинулось на него, но тоже замерло в нерешительности совсем близко от его лица.

Он открыл глаза, поднял руку и провел пальцами по впалым щекам, по легким, как пух, волосам. Большущие глаза Инны вспыхнули непролитой слезой, раздался не то всхлип, не то вздох, и девчонка упала ему на грудь и забилась в беззвучных рыданиях.

«Этого еще не хватало», — думал Василий, машинально гладя ее волосы. Волнение его, минуту назад сбивавшее дыхание, улетучилось, он чувствовал лишь досаду и желание поскорее оказаться подальше отсюда, от этого дома, от всего, что было связано с санаторием и долгой дорогой, которая еще не завершилась. Потом ему стало жаль Инну, он подумал, что она, скорее всего, умрет еще в этом году: война — будет не до лечения, что у него у самого все впереди смутно, и неизвестно, чем все кончится. Вспомнилась Вика, их неудавшаяся любовь, его несбывшиеся желания стать инженером, жалость к самому себе захлестнула его удушливой волной. Затем эта жалость каким-то образом впустила в себя Инну, сплелась с жалостью к ней, руки сами сделали остальное. Он, правда, попытался ее поцеловать, — как же без этого? — но она отворачивалась весьма упорно, и он не настаивал.

Ему пришлось с ней повозиться. Хотя она пришла к нему сама и не только не сопротивлялась, но даже старалась ему помочь, но, видно, болезнь что-то сделала с ее телом, изломав ее женскую сущность, — так тяжело принимала она его в себя, с такими муками, но и с упорством неистовым требуя, чтобы он завершил свое дело. А когда все кончилось, стала гнать его с постели, по-кошачьи подгребая под себя простыню руками и ногами, натягивая одеяло.

— Уходи! Уходи, пожалуйста, — просила она дрожащим в лихорадке голосом, в то время как он, еще не отдышавшись и не придя в себя, пытался по-мужски грубовато завершить для нее первую любовную близость с мужчиной необязательными ласками.

Несколько обиженный, Василий поднялся, успев, однако, заметить обильно испачканную кровью простыню, и как Инна поспешно старается скрыть от него следы своего трудного превращения в женщину.

Набросив на плечи халат ушедшего на войну отца Инны, он покинул спальню. Через полчаса она нашла его стоящим возле окна в маленьких сенях, молча взяла за руку и снова привела в свою комнату.

— Ты не сердишься на меня? — спросила, робко прижимаясь к нему, когда они легли снова на прибранную постель.

— Нет, не сержусь. За что мне на тебя сердиться?

— Так… Я подумала… — она судорожно вздохнула и продолжила: — Мы больше не увидимся с тобой — я знаю. Вот я и решила… Ты не думай — я не стану тебя преследовать. Но я никогда не забуду, что с нами было… И вообще… я, наверно, скоро умру.

— Вот глупости. Не выдумывай. Надо верить, что будешь жить долго. Без этого даже от насморка не вылечиться.

— Я знаю. Но дело не в этом. — Она долго молчала, осторожно вздыхая и робко гладя его плечо твердыми пальцами, потом вдруг произнесла горячо и с каким-то даже исступлением: — Ах, как бы я хотела, чтобы у меня родился ребеночек! Как бы я хотела! Тогда бы я жила долго.

Василий повернулся к ней всем телом, вгляделся в ее блестящие глаза и, веря, что только от него зависит жизнь этой девчонки, зашарил по ее телу рукой, коленом раздвинул ноги и, заглушая губами ее стоны, принялся вновь терзать ее тело…

 

Глава 12

Камуфлированная «эмка» катит по песчаной проселочной дороге. Два световых щупальца шарят по бронзовым стволам сосен, натыкаются на темные кусты можжевельника. Иногда блеснет белой корой тонкая березка, спугнутая птица шарахнется сослепу в заросли вереска, заяц кинется за своей тенью и пропадет на повороте, ночные бабочки, жуки выстреливают из темноты и бьют в лобовое стекло.

Подполковник Артемий Дудник, бывший начальник оперативного отдела штаба Северо-Западной погранзоны, а с понедельника, то есть с 23 июня 1941 года, согласно приказу начальника погранвойск СССР, начальник сто первого погранотряда, дремлет на заднем сидении.

Вот и еще кусок жизни остался позади. В Каунас ему, скорее всего, уже не вернуться. Сегодня утром Артемий собрал свои вещички в чемодан и вещмешок, Цветана собрала свои, он посадил ее вместе с дочерью в вагон поезда: в четыре часа пополудни она будет в Пскове, там ее встретит дед, отец подполковника Кукушкина, и отвезет к себе в деревню. Лето они проведут там, а дальше… дальше один бог знает, что может случиться: война, судя по всему, не за горами, так что будет лучше, если Цветана окажется подальше от границы и они поживут какое-то время врозь. Может быть, потом начнут семейную жизнь сначала и по-другому. Говорят, разлука помогает что-то важное разглядеть издалека, что-то неважное забыть и простить.

Размолвка у Артемия с женой вышла из-за пустяка. Как и все предыдущие размолвки. Он даже не помнит, из-за чего. Да это не так уж и важно. Зато он видел, что Цветана все дальше и дальше уходит от него, а он ничего не может с этим поделать: и не знал, что и как, и мужская гордость не позволяла.

Теперь, по прошествии времени, первые месяцы после женитьбы казались Артемию непостижимым счастьем, которое уже не повторится, хотя и в этом счастье он всегда чувствовал как бы натянутую струну, готовую лопнуть при первом же неосторожном движении. И Артемий был очень осторожен, но что толку, если женщина тебя не столько любит, сколько снисходит до твоей к ней любви! Рано или поздно ее отношение к тебе должно вылиться либо в одну лишь привычку и «несение креста», либо переплавиться в неприязнь и растущую неудовлетворенность.

Умом Артемий все это понимал, но он слишком любил Цветану, чтобы по уму и действовать, выверяя каждое свое слово и каждый свой шаг. Да и нервы… нервы у него были ни к черту: работа следователем опустошила его, замкнула на самого себя, разуверила его во всем, во что коммунист Дудник верил еще совсем недавно. Не помогли ни длительный отпуск, ни лечение, ни женитьба.

Зато никак не мог представить себе Артемий, чтобы Цветана когда-нибудь могла принадлежать другому. А к этому, как ему казалось, все шло: не может такая красивая женщина оставаться без чьего-либо внимания, как не может она сама не искать себе кого-то, кто был бы ей по нраву. Пока этот человек, судя по всему, еще не появился: появись он, Цветана, с её-то прямым и твердым характером, сама бы об этом поведала Дуднику. Хотя не исключено, что это не тот случай, когда в полной мере проявляются прямота и твердость характера, или дело еще не подошло к той границе, когда женщине самой становится все ясно и требуется лишь некая определенность, заставляющая обрубить все концы.

Иногда Артемий ловил себя на мысли, что самый лучший для него исход — застрелить жену и дочь и самому тоже застрелиться. Но стоило представить себе, как все это произойдет на самом деле, как тошнота подступала к горлу и в голове начинали стучать молоточки, и казалось, что он вот-вот сойдет с ума. Наиболее простым способом вернуть себе равновесие стала водка: выпьешь полстакана — и сразу же становится легче. Или только кажется, но это практически одно и то же.

Теперь, с его новым назначением и отъездом Цветаны, все разрешилось само собой, отодвинувшись на неопределенный срок. Послезавтра, по предписанию, он должен прибыть в свой погранотряд, принять дела, дела затянут, отвлекут от всего постороннего. Вот только ночи… Впрочем, ему не привыкать к одиночеству. И потом… потом он будет писать Цветане письма — длинные и подробные. Обо всем. Она говорит, что у него хороший слог и что ей нравится читать его письма. Может быть, письма соединят их снова и еще крепче.

Выехав из Каунаса после полудня, Артемий направился не в отряд, а несколько в сторону, решив воскресенье провести на хуторе у знакомого литовца, Арвидаса Мужайтиса, у которого останавливался уже несколько раз во время инспекционных поездок на границу. Здесь хорошая рыбалка и охота на кабанов. К тому же хозяин хутора, лесник и егерь одновременно, был своим человеком, проверенным по всем статьям. В гражданскую служил в Красной армии, на родину вернулся в начале двадцатых и время от времени оказывал кое-какие услуги госбезопасности и пограничникам — когда Литва снова вошла в состав СССР.

Время приближалось к полуночи. Вот-вот должен показаться поворот на хутор Арвидаса. На прозрачно-сиреневом небе лишь кое-где мерцали крупные звезды. Сезон белых ночей был в самом разгаре, хотя здесь, на юге Литвы, они не полные и не такие светлые, как в Ленинграде или, скажем, на финской границе. Более-менее светло лишь в небе да на открытых пространствах, а среди деревьев, угрюмой стеной теснящихся по обеим сторонам дороги, мрачно и тревожно. После двенадцати темнота станет почти полной, но всего на пару часов.

Монотонное скуление мотора убаюкивает. Но дорога не столько укачивает, сколько трясет, позволяя забыться лишь на несколько минут.

В такую минуту сквозь дрему и скуление мотора, откуда-то слева, — может быть, в километре всего, — в салон машины вдруг прорвались приглушенные расстоянием винтовочные выстрелы.

Дудник открыл глаза, прислушался — тишина.

— Ты ничего не слыхал? — спросил он у своего шофера, старшины Савина.

— Вроде бы стреляли, — ответил тот не слишком уверенно. — Вроде бы вон в той стороне, — кивком головы показал Савин чуть влево и вперед.

— Двоим показаться одно и тоже не может, — пробормотал Дудник.

— Что вы сказали, товарищ подполковник?

В это время в той же стороне пророкотал ручной пулемет Дегтярева. Затем прочечекал немецкий автомат «шмайссер», бухнула граната — и все стихло.

— Стой! — приказал Дудник, открывая дверцу машины. — Заглуши мотор и выключи фары.

Оба вышли из машины, прислушиваясь и оглядываясь по сторонам, но ни выстрела, ни даже шороха не долетало до их слуха, лишь зудели комары да летучие мыши мелькали на фоне светлого неба.

Покидая штаб округа, Артемий просмотрел последние сводки с границы и обратил внимание на то, что в ближайшем приграничье минувшей ночью и утром зафиксированы группы вооруженных людей, одетых в красноармейскую форму. Группы ведут себя скрытно, но при обнаружении предъявляют подлинные документы как выполняющие особое задание армейского командования. Были случаи нарушения связи между заставами и штабами отрядов. На месте разрывов проводов обнаружены следы сапог и ботинок армейского образца.

Прочитав донесения, Дудник глянул на майора Окунева, который заменил его на должности начальника оперативного отдела штаба погранокруга.

— Как расцениваешь?

— Как провокацию, — пожал плечами Окунев, как бы говоря: «А ты, что, не знаешь, как положено расценивать?»

Расценивать, действительно, можно было как провокацию. Но кто и ради чего мог эти провокации устраивать? Если литовские националисты — одно дело, если немцы — совсем другое.

— Надо бы задержать хотя бы одну такую группу и выяснить, какое такое задание командования они выполняют.

— Приказ на заставы уже отдан, — и Окунев показал Дуднику бумагу с грифом «секретно». — А только армейское командование утверждает, что никаких спецгрупп в районы границы оно не посылало… Может, тут вредительство со стороны армейских? Лично я не исключаю, — добавил Окунев для верности и выжидательно посмотрел на Дудника, своего бывшего начальника.

— На месте выясню, — пообещал Дудник, уверенный, что никакого вредительства со стороны армейских нет, зато у Окунева есть большое желание все свалить на вредительство: привычно и бдительность на высоте, хотя такого увлечения вредительством за своим заместителем Дудник до этого не замечал. Подумал: «Должность накладывает на человека не только новую ответственность, но и новый комплекс защитных реакций».

С минуту Дудник вместе со старшиной Савиным слушали тишину, ожидая новых выстрелов. Судя по всему, приказ на задержание подозрительных групп дошел до пограничников, и эти выстрелы — результат их работы. Если исходить из характера стрельбы, дружной и частой, велась она из засады, на поражение. Трудно сказать, чем закончился этот скоротечный бой. Во всяком случае, поберечься и самим не помешает.

И Дудник, взяв с заднего сидения автомат, повесил его на шею, сказал старшине:

— Я пойду вперед, ты за мной следом. Фары не включай. В случай чего — из машины вон и действовать по обстановке.

 

Глава 13

Лес не пугал подполковника Дудника. С детства он знал и понимал это внешне молчаливое и недвижимое торжество растительного мира, внутри которого идет своя, скрытая от посторонних глаз, ни на минуту не прекращающаяся жизнь. Себя Артемий посторонним в лесу не считал и, шагая по песчаному проселку, усыпанному сосновой хвоей, вслушивался в настороженную тишину, стараясь по еле заметным признакам: характеру полета летучих мышей, писку кем-то разбуженной птахи — понять, что скрывает чаща в своих непроницаемых недрах.

Сзади тихо скулил двигатель машины, ехавшей за Артемием шагах в тридцати. Вот и старый дуб посреди поляны и малоприметное ответвление на хутор Арвидаса. В прошлом году недалеко отсюда Дудник метким выстрелом из карабина застрелил огромного секача, и тот, уже с пулей в сердце, пропахал глубокую борозду метров в пятнадцать, прежде чем свалиться замертво. Матерый был кабанище, настоящий вепрь, и жизненных сил в нем природа запасла с избытком.

Не доходя до хутора с километр, Дудник оставил машину дожидаться, велев своему водителю быть настороже, а сам пошел дальше один. Скорее всего, ни поохотиться, ни порыбачить ему не суждено, но с Арвидасом все равно надо встретиться и узнать у него обстановку в окрестных лесах — действительную обстановку, а не ту, которую докладывают в вышестоящие штабы начальники застав, отрядов и политработники. Да и остаток ночи хорошо бы провести под крышей. Однако застарелая привычка, сопутствующая Артемию еще с антоновского мятежа, не доверять никому на все сто процентов, особенно всяким завербованным осведомителям, к которым относился и Арвидас, заставляла Артемия проявлять крайнюю осторожность, тем более в такой тревожной и неустойчивой обстановке.

К хутору Дудник подошел не дорогой, по которой Арвидас ездит за сеном и дровами, а по едва приметной тропе, и затаился среди густых зарослей можжевельника. Едва различимое движение воздуха нагоняло в его сторону запахи жилья, навоза и печного дыма. В одном из окошек избы горел свет. Артемий вспомнил расположение комнат — получалось, что на кухне. Лампа там обычно висит на крюке, вбитом в потолок, с правой стороны от окна, над столом, теперь же она стояла на столе и видна была сквозь занавеску ярким пятном. Мужайтисы ложатся спать с петухами и встают с ними же: керосин экономят. А тут время уже за полночь — свет горит. Словно это сигнал кому-то, о чем-то предупреждающий.

Смущала тишина. У Арвидаса три собаки: кавказская овчарка — та всегда на цепи, и еще две сибирские лайки, так что подойти к хутору незамеченным, даже и под ветер, практически невозможно. Из этого можно сделать лишь один вывод: собак на хуторе нет. Не слышно в конюшне и лошадей. Следовательно, Арвидаса нет дома. Наверняка и жена отсутствует тоже: в поездки Арвидас всегда берет ее с собой. Но кто-то там все-таки есть. Кто? Скорее всего, колченогая сестра Арвидаса. Эта старая ведьма всегда чем-то недовольна и, ковыляя по хутору, смотрит исподлобья, что-то ворча на своем языке. Артемий в прошлые приезды чувствовал себя не в своей тарелке в присутствии этой карги.

Дудник недолго раздумывал, как ему поступить дальше. Идти на хутор явно не имело смысла. Но, с другой стороны, не плохо бы выяснить, куда подевался хозяин. Уехал в город? Однако на воскресенье он обычно никуда не ездит, потому что на выходной к нему часто приезжает какое-нибудь местное начальство поохотиться. На то он и егерь. Может, его отсутствие как-то связано с проникновением на нашу территорию неустановленных вооруженных групп? Арвидас всегда знает больше того, что говорит, а Дуднику хорошо известно, что он связан с контрабандистами. И не только Дуднику. Считается, что эта связь находится под контролем. Хотя вряд ли можно проконтролировать все связи Арвидаса.

Так что же делать? А делать надо вот что: вернуться к машине, увести ее с дороги, в ней дождаться утра, а утром ехать в отряд. И Артемий осторожно выбрался из зарослей можжевельника и зашагал по тропинке назад. Но не прошел он и половины пути, как до его слуха донесся приглушенный звук пистолетного выстрела. У старшины пистолета не было — во всяком случае, по штату ему не положено иметь пистолет. Карабин — другое дело. Но даже если старшина имел пистолет, то в кого он мог стрелять?

Артемий прибавил шагу, по привычке продолжая искать ответ на заданный самому себе вопрос с помощью логических умозаключений. Ответа не находилось, если не считать ответом предположение, что выстрел был направлен в самого старшину Савина.

И тут с той же стороны послышалось несколько глухих ударов, наносимых чем-то тяжелым по машине. Затем послышался металлический скрежет, что-то лязгнуло, и все стихло.

Дудник снял автомат с шеи, передернул затвор, свернул с тропинки и пошел напрямик, осторожно ставя ногу и замирая всякий раз, когда под ним вдруг хрустнет сухая веточка или сосновая шишка.

Еще через минуту он услыхал невнятные голоса. Глянул на светящийся циферблат часов: стрелки показывали два часа четырнадцать минут.

Перемещаясь от дерева к дереву, он вскоре увидел черный силуэт машины и копошащиеся около нее тени. Дальше двигался только тогда, когда шум возле машины усиливался. Примерно за пятьдесят метров лег и пополз, держа на раскидистый куст можжевельника, росшего в десяти-пятнадцати шагах от дороги. За кустом и затаился.

Возле машины копошились четверо, одетых в армейскую форму. Говорили по-русски. Старшины видно не было. Слышались короткие, отрывистые команды:

— Быстрее! Что в чемодане? Брось к чертовой матери! Документы у шофера взяли? Больше ничего нет?

Чувствовалось по всему, что люди спешат, что машина — не главное их дело, что вышли они на нее случайно. Вот они сошлись все вместе и решают, не воспользоваться ли им неожиданным подарком?

— В машине был кто-то еще, — послышался приглушенный голос.

— Может, и не один, — предположил другой.

— Не нарваться бы нам на зеленые фуражки… Пора уходить.

Сомнения оставили Дудника. Он приподнялся, повел, примериваясь, стволом автомата слева направо, опустил флажок предохранителя и нажал на спусковой крючок.

Он расстрелял, пожалуй, половину диска, откатился в сторону и несколько минут настороженно вслушивался в тишину, особенно глухую после выстрелов. Ни звука, ни шороха. Пригибаясь, от дерева к дереву, обогнул машину и приблизился к ней с противоположной стороны. В машине никого не было. Теперь было понятно, что здесь произошло, пока он разглядывал хутор Арвидаса и возвращался назад.

Старшина Савин, судя по всему, закрылся в машине, чтобы не донимали комары, и задремал. Четверо подошли к машине, один из них выстрелил из пистолета в голову старшины через стекло. Убив старшину, они выбили стекло прикладом автомата или винтовки — эти-то удары и слышал Дудник, когда шел по тропинке.

Дудник осторожно выглянул из-за капота: перед ним в самых разных позах лежало пять тел. Не сразу в одном из них он узнал старшину Савина. Рядом с машиной валялись чемодан Дудника и два вещмешка — один его, другой старшины, белело раскиданное белье. Двигаясь от тела к телу, Дудник удостоверился, что все мертвы. С этой стороны опасность ему не грозила. Но все равно надо было спешить и поскорее уйти отсюда подальше. Он заглянул под заднее сидение — его полевая сумка была там, а в ней все документы, письма жены, фотографии.

Артемий быстро покидал в чемодан разбросанные вещи, но, чертыхнувшись, вывалил все обратно, отобрал лишь самое необходимое и сложил в один из вещмешков. Затем, забрав документы убитых, немецкий автомат с запасными рожками, он затолкал всех в машину, взял из багажника канистру с бензином, облил трупы и машину, протянул в сторону метров на пять тонкую струйку, чиркнул зажигалкой — пламя нехотя поползло к машине, потрескивая сухой хвоей и веточками. Дудник забросил за спину вещмешок, повесил на шею свой автомат, трофейный закинул за спину и, не оглядываясь, пошел в глубину леса. Через минуту отблески яркого пламени заметались среди деревьев, послышалась трескотня взрывающихся патронов, а когда Дудник отошел уже на порядочное расстояние, сзади ухнуло, и яркая вспышка света пронеслась по лесу, разбрасывая по сторонам черные тени.

Артемий шагал ходко, все дальше уходя от огня, и вскоре ничто не нарушало ни темноту леса, ни его предрассветную тишину. Он остановился лишь тогда, когда среди сосен блеснула черная гладь воды лесного озера. Выйдя к топкому берегу, свернул направо и оказался возле ручья, окруженного одетыми в мох «бараньими лбами». Встав на колени, долго пил студеную родниковую воду с привкусом каких-то солей; Арвидас говорил — целебных.

Метрах в сорока, на возвышении, темнела приземистая избушка. Обычно сюда приходили после охоты или рыбалки, варили свежатину или уху, пили водку, рассказывали охотничьи байки. Там мог быть Арвидас со своей женой. Но коли не слышно собак, не видно лошадей и телеги, значит… И Дудник, сняв с шеи автомат и приготовившись ко всяким неожиданностям, стал осторожно приближаться к избушке…

 

Глава 14

Дудник проснулся от тяжелого придавливающего гула. Сел, потер руками виски — гул не исчез, как бывало, когда у него вдруг поднималось кровяное давление. Взяв автомат, вышел из избушки. Над озером, ярко освещенные всходящим солнцем, на высоте примерно в три тысячи метров, летели самолеты. Летели на восток. Летели девятками, точно волнами, одна за одной, одна за одной. И это были немецкие самолеты — бомбардировщики Ю-88. Их силуэты не спутаешь ни с какими другими. И звук — подвывающий, прерывистый. Где-то в стороне границы часто и глухо ухало, иногда раскатами, словно в грозу.

— Вот тебе и война, — произнес Дудник вслух. — Вот мы и дождались. Вот вам, Артемий Евлампиевич, и объяснение всех последних загадочных и не слишком событий как на границе, так и по ту сторону от нее… Так что будем делать? — спросил он у себя и с тоской огляделся по сторонам.

Над озером плавал туман. Стая чирков вынырнула из тумана и с характерным свистом коротких крыльев стала описывать круги над озером. Значит, кто-то их спугнул. Не обязательно человек. Мог волк или сохатый, пришедшие на водопой, могла и лиса. А может быть, самолеты? Все может быть. Но лучше все-таки поостеречься.

И Дудник вернулся в избушку. Взялся было за вещмешок, но раздумал и сел на топчан: если придет враг, у него есть чем встретить. Если друг… Впрочем, какое это имеет значение? Никакого. Ему никого не хочется видеть, он никому ничем не обязан. Даже самому себе.

До границы отсюда километров двадцать. До штаба отряда чуть больше. Если это действительно война, то пограничники уже воюют, и подполковник Старостин, на смену которому он должен явиться в штаб отряда в понедельник, сейчас командует этим отрядом…

Булькающий смех вырвался из горла Артемия. Он и сам не знал, чем вызван этот смех, потому что положение его было не столько смешным, сколько глупым. Зря он сжег машину: на ней до границы добрался бы за час-полтора, а теперь топай на своих двоих.

Он представил себе, что из штаба в Каунасе звонят в отряд: «К вам прибыл подполковник Дудник?» — «Никак нет». — «Черти его где-то носят…»

Но, скорее всего, им не до Дудника. Ни им, ни кому-то еще. Даже Цветане.

И Артемий вспомнил жену, их последнюю размолвку.

Цветана сидела на постели в длинной холщовой рубахе, все такая же стройная и красивая, такая же желанная, как и в первую их ночь, но совершенно недоступная для него. Комкая платочек, она говорила громким шепотом, чтобы не разбудить спящую дочь:

— Ты убил во мне веру в людей, Тёма, — говорила она, и в голосе ее слышались горечь и удивление, будто она только сейчас догадалась, почему жизнь ее пошла не так, как ей мечталось. — Ты убил во мне всякие идеалы, уверенность в себе. Я только и делаю, что сомневаюсь, сомневаюсь и сомневаюсь. Раньше я не боялась говорить то, что думаю. Сегодня я не знаю, что мне думать, и я боюсь говорить об этом даже с подругами. Впрочем, и подруг у меня нет. Я стала подозрительной, в каждом человеке мне чудится доносчик. Раньше я не делила людей на евреев, литовцев, немцев и всех остальных, теперь я не могу без брезгливости смотреть на человека, зная, что он еврей, эстонец или немец — неважно кто, — хотя этот человек, может быть, ни в чем не виноват ни передо мною, ни перед остальными людьми… Но ведь так жить нельзя, Тёма! Это ужасно! Я перестала смеяться, — горестно шептала Цветана. — Люди вокруг смеются, они во что-то верят. А я не могу… Что ты со мной сделал, Тёма? Что ты сделал? — воскликнула она, заламывая руки.

Артемий сидел за столом, пил чай с бутербродами. Он механически откусывал от черного хлеба и лежащей на нем дольки ветчины, механически жевал, потом отпивал глоток из стакана. Молча смотрел перед собой, но краем глаза видел Цветану и чувствовал, как в душе его разрастается что-то черное и удушливое.

Зачем он рассказал ей о себе, о своей работе, рассказал со всеми подробностями, ужас которых открывался перед ним в его же рассказе, ужас, который не посещал его в действительности? Он знал, зачем: ему хотелось очиститься, ему хотелось сочувствия и участия. А еще — он не соображал, что делал. Он говорил и говорил, говорил до тех пор, пока его не начал бить припадок.

По-видимому, тогда Цветана ничего не поняла из его рассказа. Может быть, не поверила, не осознала, о чем он ей исповедался. Осознание пришло значительно позже, хотя Артемий больше не повторял своей исповеди, вел себя так, словно ничего ей такого и не говорил. Но сомнения в душу он ей заронил, и оно разрослось чертополохом, заслонив перед нею все остальное, разъедая душу и отравляя сознание. Теперь Артемий жалел, что ничего не сделал, чтобы сгладить первое впечатление от своей исповеди, даже не подумал об этом, хотя подумать было нужно.

«Правда — страшная штука, — думал Артемий, слыша и не слыша жалобы Цветаны, — а люди — ничтожные трусы и эгоисты. Им легче жить, когда они не знают всей правды, они довольны, что кто-то делает необходимое для жизни общества грязное дело, не посвящая их в свою работу. А когда узнают о ней, проклинают таких людей, презирают их и сторонятся. Вот и Цветана — она не выдержала столкновения с действительностью, которая не приоткрылась ей после ареста отца и даже ее самое. Она посчитала это случайностью, недоразумением, и только вдумываясь в открывшуюся ей правду, уяснила себе не только внешние черты этой действительности, но и тщательно от нее скрываемое содержание. И надломилась. А с нею надломилось и ее отношение ко мне» — подвел итог своим рассуждениям Дудник.

Ему пора было на службу, а он думал о том, как ему переломить настроение Цветаны, чтобы сегодняшнюю ночь не пришлось опять спать на раскладушке. Он любил ее, любил до спазмов в желудке, до удушья. А она уходила, уходила, уходила… И вместе с нею из его жизни уходило что-то важное, что еще держало его на поверхности.

Он давно потерял всякие ориентиры. Жил по инерции. Не верил ни в бога, ни в черта, ни в Ленина, ни в Сталина. Когда Артемий обнаружил в себе это неверие, он тоже испугался, но испуг прошел довольно быстро, зато в душе не осталось ничего: ни страха, ни надежд. Одна только безумная любовь к этой женщине, красивой и даже весьма неглупой, но тоже с каким-то изъяном, или, лучше сказать, с чисто женским восприятием мира. Даже рождение дочери ничего не изменило в их отношениях. Наоборот, Цветана уходила не просто от него, она уходила к дочери, загораживаясь ею и, по-видимому, оправдываясь. Иначе откуда бы в ней такое упорство и такая непонятная целеустремленность, точно где-то вдали, где не было Дудника, ее ждали одни только радости?

Дудник вздохнул и лег на спину, подложив руки под голову. Пахло старым сеном, мышами, плесенью. В углу, за каменкой, турлыкал сверчок. Низко, над самой избушкой, прошли самолеты, от их рева с потолка посыпалась какая-то труха.

Дудник вспомнил, что давно ничего не ел, и удивился, что не чувствует голода. Да и лень было вставать и возиться с едой. Что-то недодуманное, недочувствованное бродило в нем, пытаясь облечься в словесную форму. Думать мешал гул самолетов, а еще это странное ощущение, что он, подполковник Дудник, никому ничего не должен, никому ничем не обязан. Тем более что свою войну он уже выиграл: четверых уложил, одного потерял — весьма неплохое соотношение. Если бы и все так, война закончилась бы через пару месяцев. Но так, увы, не бывает. А если судить по непрекращающемуся гулу самолетов, все как раз наоборот.

Вспомнилось, как встречался с немцами на границе всего лишь год назад. Ничего, люди как люди. Несколько высокомерны и чопорны, а в остальном вполне нормальны. Хотя, конечно, фашисты. Но что такое фашизм? Идеология или человеческая сущность? Или в той или иной идеологии выражаются те или иные национальные особенности? Как, например, в еврейском сионизме. И не потому ли евреи так тщательно оберегают свою идеологию от постороннего глаза, наряжая ее в цветные лоскутки и обволакивая цветистыми речениями? Не оберегали бы, давно растворились бы среди других народов, ан нет — стоят наособицу и при каждом удобном случае показывают свои сионистские зубы.

А впрочем, черт с ними со всеми! Ему-то, бывшему подпаску, что до них! Вот если бы всей этой сволочи еще и до него, Дудника, не было никакого дела, тогда бы в мире наступил мир и согласие. А то ведь приходится драться, часто не видя, с кем именно. Цветана этого не понимает. А он, хотя и понимает, но тоже не железный. Все изнашивается, всему приходит конец.

А может, эта война не против него, Дудника, а против тех сил, которые вызрели на его земле, с которыми он не мог справиться сам, потому что его заставляли справляться не с теми, с кем надо было? Кому он служил? Народу? Родине? Начальству? Себе? Кому, кому, кому? А может быть, Левке Пакусу с его еврейской нетерпимостью и еврейским фанатизмом? Или грузину Сталину? Но какие тут связи и существуют ли они на самом деле? Огромная страна, безбрежные пространства. Раньше, в стародавние времена, о которых он знает только из книг, если человеку становилось невмоготу от притеснения властей, он уходил в тайгу, в степи, в тундру, иные шли искать новых земель. За морем, за океаном. Оставались на месте лишь самые терпеливые, покладистые. Непокорные уходили, неравнодушные. А нынче никуда не уйдешь. Все описано и занесено в амбарные книги. Каждая речка и каждый горный распадок. Непокорных загнали за Можай, покорные верны своей покорности. А дальше что?

А как хорошо пахнет по утрам деревня парным молоком и печеным хлебом! Коровы пылят по улице, хрипло ревет общинный бугай с кольцом в розовых ноздрях. Туман стелется над лугом, ласточки носятся в солнечном свете, а само солнце величаво выплывает из-за зубчатой стены угрюмого леса, и приглушенный расстоянием колокольный звон скользит по его лучам…

Никогда этого уже не будет. Ни-ко-гда.

По шоссе в сторону Вильнюса нескончаемой чередой грохочут танки с белыми крестами на пятнистой броне, гудят машины с пехотой, трещат мотоциклы. Слышится губная гармошка, веселый, беспечный смех здоровых солдатских глоток.

А по обочине, навстречу танкам и машинам, в пыли и бензиновой гари, ползет серая лента пленных красноармейцев. Рев и гул моторов слились с монотонным шарканьем множества пар ног, точно это старики, а не молодые и здоровые люди, еще вчера бойко маршировавшие по улицам и площадям городов, по плацам военных лагерей. У большинства в глазах смертная тоска. Здоровые поддерживают раненых, многие босиком.

Но есть среди пленных и такие, которые весело оглядывают немецкие танки, подмигивают сидящим в кузовах солдатам. И шагают они бодро, и шинели при них, и сидоры горбом топорщатся за спиной. Так и кажется, что эти красноармейцы то ли не понимают, кто они теперь такие и куда их ведут, то ли такой исход для них не явился неожиданным. Остальные посматривают на них неодобрительно, но молчат, растерянные и подавленные случившимся.

Немцев-конвоиров не так уж и много, они разомлели от жары, рукава засучены, воротники расстегнуты, каски болтаются на поясном ремне, но винтовки и автоматы на взводе и пальцы на спусковых крючках.

Вечереет. С запада наползает лиловая туча, верхушка ее переливается золотом, низ черен и время от времени мерцает сполохами молний.

Артемий Дудник затаился в густой тени молодых елок. На нем кирзовые сапоги, солдатская форма, через плечо шинельная скатка, за спиной тощий сидор, в опущенной руке немецкий автомат, за поясом немецкие гранаты с длинными деревянными ручками. Лес, набухающий душными сумерками, молча взирает на ползущую по дороге, ревущую моторами и лязгающую железными траками бесконечную колонну какой-то механизированной немецкой части, на пленных, бредущих в обратную сторону. Туча все ближе, она растет, покрывая голубое небо, наползая на солнце.

Чуть качнулась еловая ветка — и лес поглотил Дудника, растворил среди сосен и елей, берез и осин.

 

Глава 15

20 июня у командира отряда малых сторожевых кораблей капитана второго ранга Ерофея Тихоновича Пивоварова выдался свободный от службы вечер. Он пришел домой, переоделся, умылся и сидел теперь за столом в ожидании ужина. Две дочери Пивоварова, пяти и шести лет, щебетали, устроившись у него на коленях. Жена смотрела на эту сцену и счастливо улыбалась, раскладывая по тарелкам жареную картошку и котлеты. И Пивоваров поглядывал на жену с улыбкой и думал, что ему повезло с женитьбой, что у них впереди целая ночь и целая жизнь.

Они услыхали знакомый треск мотоцикла одновременно, и девочки тоже, и посмотрели друг на друга: Пивоваров с нескрываемой досадой, жена с тревогой, а дочери чуть ли ни со слезами. Все знали, что означает этот треск, и хотя прошел уже год с тех пор, как они обосновались в Лиепае на берегу Балтийского моря, но привыкнуть к этому вестнику разлуки так и не смогли. Особенно девочки.

Пивоваров ссадил дочерей с колен, пошел одеваться.

— Может, не к тебе? — робко спросила жена, но он в ответ лишь улыбнулся ей виноватой улыбкой.

Через несколько секунд посыльный уже стоял перед Пивоваровым. Пивоваров вскрыл конверт и прочитал записку начальника штаба флотилии с просьбой срочно прибыть в штаб. В конце записки стояли три жирных восклицательных знака, означающих, что дело очень серьезное и потребует выхода в море на несколько дней.

Сунув записку в карман, Пивоваров попросил жену:

— Приготовь мне, пожалуйста, чемоданчик.

— Надолго?

— Думаю, на пару дней, не больше.

— Ты бы хоть поел…

— На корабле поем, — сказал Пивоваров, всеми мыслями своими удаляясь и от нее, и от детей.

Затем торопливые поцелуи, напутствия, дверь за ним закрылась, щелкнул английский замок, Пивоваров сбежал по ступенькам и уселся на заднее сиденье мотоцикла. Еще через пять минут он был в штабе, через десять — на сторожевике, через пять минут сторожевик вышел в открытое море и взял курс на юг, в сторону Куршской косы, а точнее — в сторону советско-германской границы, чтобы проверить боеготовность кораблей своего отряда, разбросанных вдоль побережья и несущих боевое дежурство.

В штабе флотилии, предупрежденные штабом Балтфлота, ожидали если не начала войны со дня на день, то крупной провокации со стороны немцев или какого-то конфликта с далеко идущими целями. В задачу Пивоварова входило подготовить экипажи ко всяким неожиданностям, то есть объявить на них готовность номер один. Можно было бы, конечно, то же самое сделать по радио шифровкой, но боялись, что немцы радио перехватят, радиограмму расшифруют, а это лишь усугубит положение.

С некоторых пор, как заметил Пивоваров, в штабе боялись не столько провокации, как самим оказаться причиной этой провокации со всеми вытекающими последствиями. Это настроение командования передалось и ему, и многим офицерам флота, кто избежал недавних репрессий. В памяти были слишком свежи гнетущие впечатления от арестов и расправ с командным и политическим составом Балтфлота, от партийных собраний, на которых клеймили предателей и отщепенцев и исключали их из партии. Потом разоблаченные пропадали, за ними исчезали их семьи, оставшиеся поднимались вверх иногда сразу на две-три ступени, но мало кого это радовало.

Вот и сам Пивоваров за три года с небольшим шагнул с должности старшего помощника командира охотника за подводными лодками в командиры отряда малых сторожевых кораблей, прыгая вверх через ступеньку, и от старшего лейтенанта в капитаны второго ранга. За три года он послужил и в штабе флота, и покомандовал эсминцем, пообтесался, привык к высокому темпу жизни и службы, поэтому должность командира отряда уже не казалась ему слишком высокой, и страха перед ней он не испытал. И вот уже четвертый месяц он командует сторожевиками, является членом партбюро отряда, а впереди еще столько всего — до самого горизонта и дальше, дальше…

Шли средним ходом, не упуская из виду береговые ориентиры, сходились со своими кораблями борт о борт, Пивоваров переходил на очередной сторожевик, выслушивал рапорт командира, опытным глазом подмечал всякую мелочь на корабле, затем запирался с командиром корабля в каюте, инструктировал: быть готовыми к любым неожиданностям, ни на какие провокации не поддаваться, однако на огонь отвечать огнем.

Весь день 21 июня и ночь на 22 повторялось одно и то же, так что Пивоваров заметил, что повторяет самого себя слово в слово, почти автоматически и почти не задумываясь, а сама возможность провокации или, тем более, войны отодвигается все дальше и дальше, заменяясь в его сознании будничными делами и заботами, среди которых провокация или война лишь более высокая ступень будничных дел и забот.

На рассвете 22 июня Пивоварова разбудил вахтенный и доложил, что со стороны берега доносятся взрывы и стрельба. Корабль в это время находился на траверсе курортного городка Нида, что на Куршской косе.

Пивоваров вышел на мостик, поднес к глазам бинокль. Но сильная оптика лишь приблизила видные и невооруженным глазом далекие дымы, поднимающиеся к небу где-то на берегу.

Что значил этот пожар, понять отсюда было трудно, как и то, что могли означать глухие взрывы. Не исключался пожар на складе боепитания. Потом он заметил вспыхнувшую в лучах восходящего солнца точку над этими дымами и, отказываясь верить, понял, что это самолет. И, похоже, не один.

Пивоваров приказал сыграть боевую тревогу, увеличить ход и дать шифрованную радиограмму в штаб флота. И вовремя. Не прошло и минуты, как в небе появились два самолета, летящие прямо на корабль со стороны солнца на небольшой высоте.

Молоденький лейтенант, командовавший сторожевиком, в растерянности смотрел на Пивоварова.

— Ну что вы уставились на меня, лейтенант? — усмехнулся Пивоваров, не показывая вида, как он встревожен. — Видите, нас атакуют вражеские самолеты? Командуйте маневр.

Самолеты с крестами пронеслись над самыми мачтами корабля, два белых столба взметнулись по курсу — и только тогда Пивоваров приказал открыть огонь.

Вторая серия бомб легла за кормой, да так близко, что заклинило рули, а деревянный корпус сторожевика дал течь во многих местах. Теперь корабль описывал циркуляцию, а самолеты кружили над ним, тренируясь в точности бомбометания, пока один из них не напоролся на очередь крупнокалиберного пулемета.

Пивоваров провожал глазами падающий в море самолет со смешанным чувством удовлетворения и страха за возможные последствия. А вдруг он превысил меру самообороны? Что если немцы решили просто попугать советский сторожевик, а он, приказав маневрировать, сам подставил корабль под бомбы? Если бы шел прямо, ничего бы и не случилось.

Пивоваров понимал всю нелепость своих опасений, но именно так могло расценить его приказы начальство, если дело дойдет до дипломатического или еще какого-то там скандала. Разве немецкие самолеты впервые атакуют советские корабли? Правда, до бомбежек не доходило, но стрелять по кораблям стреляли, и один из командиров сейчас сидит в ожидании суда военного трибунала как раз за то, что ответил на огонь огнем и повредил немецкий «юнкерс».

Второй самолет, истратив боезапас, улетел.

Сторожевик медленно наполнялся водой: насосы не справлялись, пластыри не помогали, исправить рули можно только в доке. В довершение всего вышла из строя радиостанция, так что помощи ожидать было неоткуда.

Надо было спасать команду. Спустили на воду шлюпки. На корабле уничтожили все, что можно было уничтожить: сняли замки с орудий, затворы с пулеметов, разбили радиостанцию, которая все равно не работала.

Пивоваров сошел с корабля последним.

И тут снова налетели самолеты, на этот раз целых шесть штук. Они быстро добили погибающий корабль и принялись за спасающихся на шлюпках моряков. Большего унижения и беспомощности ни Пивоваров, ни его товарищи в своей жизни еще не испытывали: самолеты кружили над ними, стреляли из пушек и пулеметов, а они могли ответить лишь из винтовок да одного ручного пулемета. Но это был слишком неравный бой — и через минуту все, кто остался жив, оказались в воде. А до берега около двух миль.

Самолеты улетели, решив, по-видимому, что не стоит тратить патроны на плавающих вдали от берега русских моряков: и так потонут.

Держась за обломки шлюпок и корабля, за немногие спасательные круги, помогая раненым, несколько часов добирались до берега. Из раненых, даже из тех, кто ранен был легко, до берега доплыл лишь один, остальные погибли от потери крови.

Наверное, ему, командиру, надо было действовать не так. Лучший выход — направить корабль к берегу сразу же, как только их атаковали самолеты. Отбились бы — хорошо, нет — сели бы на мель, сохранили людей, оружие, да и корабль потом можно было бы снять с мели и отремонтировать. Но разве он мог тогда подумать, что все кончится так, как оно кончилось?

Когда оставшиеся в живых обессиленные моряки добрались до берега, — а осталось их всего шесть человек, — то первых, кого они увидели, были немцы. Они стояли на песчаном берегу, рукава засучены по локоть, каски у пояса, воротники расстегнуты, — какая-то странная, почти опереточная и, в то же время, вполне органичная неряшливость делала немцев мало похожими на настоящих солдат. И все-таки это были солдаты, и стояли они на советской территории, показывая пальцами на плывущих моряков и покатываясь со смеху. Здоровые, сильные, вооруженные.

Почему он, Пивоваров, не пошел ко дну? Что удержало его на поверхности, заставляя плыть и плыть из последних сил последние метры? Под этот унизительный смех, под автоматные выстрелы, когда фонтанчики от пуль взлетали у самого лица… А однажды пуля, потеряв свою силу в воде, упала ему на руку и застряла между пальцами, он брезгливо отряхнул ее с руки и видел, как она, виляя, уходила в глубину, точно растворяясь в зеленой воде.

Пивоваров хотел, чтобы его убили, однако немцы, судя по всему, не стремились их убивать, им хватало развлечения и без этого. Но сильнее желания смерти было чувство уязвленного самолюбия, которое не позволяло ему умирать по собственной воле на глазах у своих врагов, а еще — чувство ответственности за жизнь своих подчиненных, и надежда, что сможет как-то защитить их от этих опереточных вояк. Не то чтобы Пивоваров рассуждал таким образом на виду у немцев, продолжая грести одной рукой, другой держась за спасательный круг, — нет, никаких мыслей в голове его не было, кроме отчаяния и тоски, но эти чувства уязвленного самолюбия и ответственности жили в нем, не рассуждая, они были прочно утверждены в нем всей его жизнью и традициями русского флота.

Впрочем, теплилась еще слабая надежда, что они все-таки стали жертвой провокации, и как только все разъяснится, их отпустят, и он снова увидит свою семью. А мысль — именно мысль и сожаление, что мысль эта не пришла раньше, — появилась тогда, когда их обыскивали на берегу. А чего обыскивать, если на нем кроме тельняшки и брюк ничего не осталось? Как и на его товарищах. Даже личные документы и корабельный журнал — и те он утопил, как только увидел немцев. А поначалу-то, когда садились в шлюпки, все были одеты по форме и при оружии, но попав в воду, всё бросили: не до того было, самим бы доплыть.

— Юден, комиссарен, коммунистен, официир? — спрашивал немец с нашивками и какой-то бляхой на груди, обыскивая моряков.

— Нихт юден, нихт комиссарен, нихт коммунистен унд официрен, — ответил за всех боцман Курылев раньше, чем Пивоваров раскрыл рот.

Их привели в какой-то поселок и заперли в кирпичном сарае. Ни есть, ни пить не дали. Когда боцман Курылев, немного знавший по-немецки, стал стучать в дверь и просить пить, в ответ грянул выстрел, и пуля обожгла ему бок. После этого уже никто ничего не просил, страдали молча, разговаривали шепотом. Тут же решили, что Пивоварова выдадут за старшину-резервиста, призванного на флот в конце прошлого года, что все друг к другу станут обращаться по именам, а боцман, у которого сохранилась матросская книжка, будет вести все переговоры с немцами, если таковые возникнут.

Никаких переговоров не возникло, но воду в ведре им принесли. От ведра пахло помоями. Видать, из него давали свиньям. Поначалу все воротили от ведра нос, но жажда — не тетка, отпил один, за ним другой, только приложился третий, как дверь отворилась, и немец ногой опрокинул ведро, что-то сказал и засмеялся.

Курылев перевел:

— Пить надо вовремя.

После полудня их вывели из сарая и повели по улице, привели к дому, возле которого стояли две грузовые машины и броневик. Велели лезть в кузов одной из машин, посадили на пол, повезли. По понтонному мосту переехали с Куршской косы на материк, потом пересекли шоссе, по которому двигались танки с белыми крестами и машины с солдатами, долгая езда по лесным проселкам, наконец — чистенький городок на берегу Нямунаса, а на окраине городка лагерь для пленных красноармейцев: человек триста загнано на небольшую площадь, с трех сторон окруженную невысокими двумя домами и хозяйственными постройками. Все сидят или лежат прямо на земле.

Новеньких тоже посадили. Объяснили:

— Зитцен! Нихт штеен! Шиссен! Пух-пух!

Никуда не вызывали, ни о чем не спрашивали. Воду давали раз в день, наливая в деревянные корыта, из которых поят скотину. Раз в день бросали несколько буханок хлеба. Оправляться разрешали тоже раз в день — в одном из сараев. Оттуда тянуло удушливой вонью. Немцы ходили, ругались, зажимали носы. Похоже, чего-то ждали.

Курылев, прислушавшись к разговорам часовых, объяснил:

— Должны нас куда-то перегнать, но нет приказа.

Лагерь постоянно пополнялся: пригоняли небольшие группы красноармейцев, захваченных в лесу или на хуторах. Все растерянные и озлобленные. Некоторые говорят об измене командования. Постепенно стали разделяться по национальностям: татары в одном углу, кавказцы в другом, азиаты в третьем. Русские, украинцы, белорусы — посередке. Остаток экипажа сторожевика держится вместе, хотя в нем, помимо славян, есть и мордвин, и осетин — никто из них в землячества не ушел.

Так продолжалось два дня. На третий день стали обносить площадь колючей проволокой. Пленные рыли лунки под столбы, пленные же и натягивали проволоку. За это им отдельно выдали какое-то варево.

— Бежать надо, — шепнул Пивоварову боцман Курылев. — А то отощаем — не побежишь. — И добавил: — К ночи гроза будет.

Пивоваров согласно кивнул головой.

К вечеру, действительно, стала собираться гроза. Быстро темнело. Конвоиры рассредоточились под навесами. Подогнали два грузовика, поставили их по углам площади за колючей проволокой, включили фары, из кабин торчат стволы пулеметов.

— Сволочи! — ругался боцман.

Гроза бушевала всю ночь, всю ночь горели фары и топали под навесами конвоиры, светили фонариками. Иногда постреливали над головами.

К утру гроза стихла, но дождь все еще продолжался, хотя и не сильный, а так — моросит себе в свое удовольствие, шуршит по траве, журчит в водосточных трубах, по головам, по плечам. Пленные, промокшие до нитки, сбились в кучу, как пчелы в улье, клацают от холода зубами.

Едва стало развидняться, стихли моторы грузовиков, потухли фары, обитатели кабин скрылись в одном из домов вместе со своими пулеметами, перестали топать по деревянным мосткам конвоиры, да и, похоже, их стало поменьше.

— Может рискнем? — спросил Курылев без особой уверенности в голосе.

— Бесполезно, — не согласился Пивоваров. — Перестреляют как зайцев. Попробуем во время движения: погонят куда-нибудь, не век же нам тут сидеть.

Задремали.

И вдруг — взрыв.

В окне дома, где разместилась охрана, взметнулось пламя. И еще один взрыв, и еще.

Кто-то появился на крыше сарая, дал длинную очередь из автомата под один навес, затем под другой.

Вскочили пленные.

— Столбы! — крикнул Пивоваров, — Выдергивайте столбы! И первым бросился к ближайшему столбу, схватил его у самой земли, присел, рванул кверху. Рядом крякнул боцман — и столб вылез из лунки, слабо удерживаемый еще рыхлой землей. Слева и справа от них вырвали еще несколько столбов.

— К машинам!

Из окон ударили выстрелы. Им ответила трескотня автомата.

Машины завели, пленные, перемешавшись, повалили в кузова, заскакивали уже на ходу. Остальные, кому явно не хватало места, разбегались в разные стороны, но все больше к лесу.

Переднюю машину вел Пивоваров, рядом сидел боцман. На коленях держал винтовку.

— Еще поживем! — кричал он. — Еще повоюем!

 

Глава 16

Машины бросили через десяток километров, когда просека уткнулась в болото. Хотели машины поджечь: все какой-то урон врагу, но Пивоваров воспротивился: по дыму быстрее обнаружат. Загнали машины в болото, проткнули колеса, бензобак, разбили в моторах все, что можно, и пошли. Повел старший лейтенант-пограничник: он единственный был в полной форме и со знаками отличия.

Остановились через пару километров. Сбились в кучу.

— Толпой идти глупо: мы все-таки армия, — заговорил старший лейтенант, оглядывая людей. — К тому же надо продумать, как и куда идти. — Спросил: — Есть командиры?

Выступили трое. Назвались: интендант третьего ранга Приходько, лейтенант-артиллерист Головня, капитан второго ранга Пивоваров. Ну и сам — старший лейтенант-пограничник Всеношный.

— Вы — старший по званию, вам и вести, — сказал Всеношный, обращаясь к Пивоварову.

— Нет, — качнул головой Пивоваров. — Я — моряк, в море — куда ни шло, а в пехоте… Товарищ интендант тоже, я думаю, не в счет. Так что вам и карты в руки, товарищ старший лейтенант. А возникнет нужда в совете… — и повел рукой: что, мол, тут говорить, и так все ясно.

— Ну что ж, — не стал спорить Всеношный. — Тогда слушай мою команду: В две шеренги становись! — Подождал, пока построятся, новая команда: — По порядку номеров рассчитайсь!

Рассчитались. Оказалось шестьдесят три человека, две винтовки, пять лопат, две кирки, два топора, нож-тесак и кое-какие железки, раздобытые в брошенных машинах. Разбились на три взвода. Первым командовать Всеношный назначил Пивоварова, вторым — лейтенанта Головню, третьим пехотного старшину Ямщикова. Интендант, невысокий и полноватый человек лет сорока, от командирской должности отказался.

Взводные разбили свои взводы на отделения — тоже на три. Назначили командиров. После этого Всеношный выслал вперед дозор с одной винтовкой, вернул назад другой дозор — что-то вроде арьергарда, чтобы преследователи не сели неожиданно на хвост. Во главе второго дозора пошел боцман Курылев.

Стучали топоры — рубили колья, тесаком острили. Какое-никакое, а все-таки оружие. Некоторые бродили в поисках дубинок. И вообще чего придется. Моряки резали брезент, захваченный из немецкой машины, оборачивали ноги, как оборачивают портянки, закрепляли веревочками.

Всеношный, собрав вокруг себя командиров взводов и отделений, чертил на песке палочкой, объяснял:

— Мы находимся вот здесь: на севере река Митува, на юге Неман, по-местному Нямунас, вдоль Немана по правому берегу идет дорога на Каунас… и дальше на Вильнюс. Эти города, надо думать, наши без боя не сдадут. Следовательно, идем вдоль дороги на расстоянии двух-трех километров. Далее. Если нарвемся на немцев, разделимся и расходимся влево и вправо: какая-нибудь половина да прорвется. Ночью попробуем раздобыть оружие. Немцы движутся длинными колоннами, ночуют на дорогах. Надо этим воспользоваться. И кое-кому не мешало бы раздобыть одежку и обувку, — заметил Всеношный, глядя на босого и резко выделяющегося среди остальных своей полосатой тельняшкой Пивоварова. Затем, рубя воздух кулаком, заключил: — Наша обязанность — воевать в любых условиях и всем, что попадется под руку.

Возражений не было, и как только вернулись дозоры, тронулись в путь. Теперь это была рота, а не толпа.

Шли просеками, иногда напрямик. На ходу срывали незрелую землянику, заячью капусту. Жевали сосновую смолу.

Немецкий самолет по прозвищу «рама» появился неожиданно. Он кружил на высоте в тысячу метров, кружил почти беззвучно, лишь слабый стон его моторов вплетался в шорох шагов и гул сосновой хвои, тревожимой ветром.

— Все, засекли, — зло бросил Всеношный и приказал свернуть в чащу леса.

Дальше пошли двумя цепочками шагах в двадцати одна от другой. Моряки поснимали тельняшки, чтобы не светиться. Особенно в чистых сосняках, в которых далеко видно. Кое-кто на ходу разжился гимнастеркой у запасливой пехоты. Остальные голяком. Парило. Донимали комары, слепни и оводы.

Остановку сделали возле ручья. Жадно пили холодную воду, обмывали разгоряченные тела.

Всеношный, вооруженный саперной лопаткой, подпоясанный немецким ремнем, покусывал травинку, поглядывал на солнце. Рядом Пивоваров перематывал брезентовые портянки.

— Потопили? — спросил Всеношный, щуря черные глаза.

— Кого? — не понял Пивоваров. — А-а, нас-то? Да, потопили. Самолеты. — И добавил с горечью: — Только одного и удалось сбить. — Спросил: — А вы с границы?

— Нет. С поезда. Служил на севере, получил назначение на запад, поехал… — зло усмехнулся, отбросил носком хромового сапога сосновую шишку, закончил: — и приехал. — Помолчал немного, решил пояснить: — Поезд разбомбили, меня контузило, на время почти ослеп — взяли голыми руками.

— У вас, наверное, в роду все военные, — высказал предположение Пивоваров.

— Что вы, товарищ капитан второго ранга! Как раз наоборот. Отец — инженер, дед по отцу — священник. И прадед тоже. Мать — из деревни. Нет, военных не было. Я сам начинал в Харьковском университете, на втором курсе вызвали в райком комсомола, сказали, что нужны грамотные пограничники, закончил училище…

— У меня дед дьячком был, — улыбнулся странному совпадению Пивоваров.

— Все мы из прошлого, — философски заключил Всеношный и, обернувшись, подал команду: — Приготовиться к движению!

Через час вышли к болоту. Толкнулись — топко, не пройдешь. Решили разделиться. Взвод Пивоварова идет налево, остальные направо. Если болото небольшое, встретиться на той стороне. В любом случае идти к дороге.

Боцман со своей винтовкой остался при Пивоварове.

К вечеру от усталости и голода еле волочили ноги. У моряков, не привыкших к длительной ходьбе, ступни сбиты в кровь, не помогли и обмотки из брезента, полуголые тела искусаны комарами и слепнями. Сидели у ручья, опустив ступни в холодную воду, слушали монотонный шум леса.

Один из красноармейцев, в годах уже, вынул из своего сидора гимнастерку, развернул, посмотрел на Пивоварова, протянул:

— Возьмите, товарищ капитан второго ранга. Вот только не знаю, налезет ли.

— Да ничего, спасибо, я так как-нибудь, — стал отнекиваться Пивоваров, но красноармеец не согласился:

— Это я как-нибудь, а вам не положено. — И, оглядев остальных, произнес требовательно: — Потрясите-ка свои сидоры, братцы, у кого есть. Надо товарищей моряков одеть. А то нехорошо ведь, не по-товарищески.

Через несколько минут все моряки были в гимнастерках, и люди, глядя на них, радовались, точно самое страшное осталось позади. Обуви, правда, не нашлось.

Вернулся один из дозорных, доложил, что впереди обнаружили то ли лесничество, то ли хутор, то ли еще что. От хутора идет дорога на северо-восток, а болото заворачивает на юго-восток.

— Хутор этот — что твоя крепость, товарищ командир, — докладывал веснушчатый паренек с большими телячьими глазами. — Вся обнесена тыном, видны строения, а что там внутри, какие люди, неизвестно. Товарищ боцман велели сказать, что ждут ваших, товарищ капитан второго ранга, указаний.

Пивоваров решил сам посмотреть, что там за лесничество такое. Может, продуктами удастся разжиться.

Головной дозор затаился на берегу ручья метрах в двухстах от лесничества. Густой ольшаник, заросший крапивой, малиной и хмелем, хорошо укрывал людей. Боцман Курылев, тоже «обутый» в обрезки брезентовой ткани, перетянутой лыком, доложил:

— Вот видите, товарищ капитан второго ранга? Вот то-то и оно. На острог похоже.

Действительно, лесничество, что твоя средневековая крепость: над заостренными кольями сплошного, высотой в три метра, тына виднелись лишь крыши, крытые драньем. Над самой высокой крышей что-то вроде сторожевой башенки с окнами во все стороны, над башенкой резной петух на шесте, а чуть пониже — скворечник.

— Может, тут староверы живут? — высказал предположение боцман Курылев. — Или это монашеский скит… Минут пять назад оттуда телега выехала, на телеге мужик в картузе навроде финского. С кокардой. Вооружен карабином.

Пивоваров глянул на веснушчатого паренька, спросил:

— Тебя как зовут-то?

— Красноармеец Одноухов, товарищ капитан второго ранга. Из шестого минометного дивизиона. Тишкой кличут.

— Почти что тезка. Ну так вот что, Тихон. Подойди к калитке, постучи, выйдут хозяева, спроси… ну хоть бы о том, как пройти к дороге на Каунас. Пригласят — войди. Ну а мы за тобой следом.

Одноухов снял скатку, положил на траву, на скатку — заостренную железную полосу, поправил лямки тощего вещмешка, весело улыбнулся и легко, пританцовывая даже, пошагал к калитке.

— Опростоволосится, — засомневался боцман. — Уж больно жидковат. Мальчишка.

— Зато вызывает доверие, а не опасение, — пояснил свой выбор Пивоваров, следя за Одноуховым. — И потом: это же вы его в дозор взяли. Наверное, не зря?

— Земляк он мне, товарищ капитан второго ранга. Архангельский.

— Ничего, справится.

Вот парень нагнулся, поднял палку, повертел в руках, отбросил в сторону. Через несколько шагов поднял еще одну — на этот раз не бросил и, опираясь на нее, как на посох, пошагал дальше. Вот остановился возле калитки, постучал в нее палкой — из-за тына раздался хриплый собачий лай. Однако калитка заперта не была: Одноухов толкнул ее и заглянул внутрь.

— Пошли, — негромко приказал Пивоваров и первым выбрался на чистое. За ним боцман и еще один красноармеец, кряжистый и молчаливый, с кайлом за поясом.

Быстро пересекли неширокий луг под непрекращающийся лай собак из-за тына. Когда Пивоваров вошел в калитку, он увидел Одноухова, стоящего посреди широкого двора, двух собак, беснующихся в нескольких шагах от него, и женщину лет сорока, в белой косынке, в длинной черной юбке и расшитом переднике, стоящую на крыльце с опущенными руками.

Собаки оставили Одноухова, кинулись к вошедшим.

— Уберите собак, хозяюшка! — крикнул Пивоваров. — Мы не разбойники. — И для верности показал рукой на собак, не зная, понимает ли его эта женщина.

Женщина обернулась и что-то сказала в полураскрытую дверь. Оттуда вышел мальчишка лет четырнадцати, крикнул на собак — и те сразу же замолкли, но остались на месте, рыча и скаля желтые клыки. Мальчишка спустился вниз, подошел к собакам, взял их за ошейники, отвел к крыльцу, посадил на цепь.

Пивоваров приблизился к крыльцу, спросил:

— Кроме вас есть кто-нибудь еще?

— Никто нема, — ответил мальчишка, исподлобья поглядывая на Пивоварова.

— Можно будет у вас переночевать? Мы не сделаем вам ничего плохого.

Женщина переступила с ноги на ногу.

Мальчишка ответил за нее:

— Немець блызько.

— Как близко?

— Там, — махнул рукой мальчишка. — Зовсем блызько. Арегада.

— Арегада — это что?

— Мисто. Градо.

— Сколько километров?

Мальчишка показал растопыренную пятерню, потом, помедлив, добавил к ней другую.

— Десять километров?

— Так, десьять.

— А где отец? — продолжал расспрашивать Пивоваров.

— Поихав до миста.

— Может, вы дадите нам какой-нибудь еды? Хлеба, например. Мы бы ушли.

— Нэма хляба, — резко и недружелюбно ответил мальчишка. — Зовсим нэма.

— Ты хочешь, чтобы мы сами поискали?

— Есть хляб, — вмешалась женщина, отстраняя мальчишку рукой и отводя его себе за спину. — Сколько?

— Тридцать буханок, — ответил Пивоваров, руками показывая нечто круглое. И пояснил. — Остальные ждут в лесу.

Женщина кивнула головой и скрылась в доме.

— Вот что, Тихон, — обратился Пивоваров к Одноухову. — Беги к ручью и приведи сюда остальных.

Хозяйка наварила ведерный чугун картошки в мундирах, напекла лепешек, поставила тесто для хлеба. На длинном столе разложила пучки зеленого лука, огурцы, редиску, в деревянных мисках дымящуюся паром картошку. Отдельно положила кусок толстого розоватого сала. Делала она все это молча, ни на кого не глядя, а управившись со столом, скрылась за печкой. Никто не донимал ее вопросами, да и в самой горнице народу было мало, все устроились ждать во дворе, пили воду из колодца да оглядывались по сторонам, вполголоса обмениваясь впечатлениями по поводу диковинных построек и крепостной ограды.

Вроде и много было всего на столе, так ведь и едоков более двух десятков, считая и караульных, выставленных в сторону дороги и леса, так что досталось всем по паре картофелин, по пол-лепешки, по кусочку сала и понемногу всего остального.

Хотя люди были голодны, ели, однако, степенно, подбирая со стола каждую крошку. Вот только картошку чистили кое-как, без той тщательности, с какой это делалось когда-то, в невероятно далекие времена.

Наесться не наелись, но большего пока не было. Теперь в том же чугунке допревала в печи каша из полуразмолотой пшеницы.

— А ведь на охрану напал всего один человек, — сказал боцман Курылев, макая картофелину в крупную соль. — Я видел его на крыше сарая. Ловок, однако.

— Жаль, что мы оружие никакое не взяли, — произнес старший матрос Гвоздихин. — А там оно было.

— Кто взял, а кто ушами прохлопал, — усмехнулся боцман. — После драки-то кулаками махать — ума не надо. — И добавил уверенно: — Ничего, раздобудем.

Большая часть взвода спать устроилась в сенном сарае. Несколько человек легли в горнице на лавках. Среди них и Пивоваров. Возле печки тихо возилась хозяйка, успокоительно поскрипывали под ее ногами половицы. Под этот скрип он уснул, и ему приснилась жена на берегу моря, под соснами, вся в золотых пятнах солнечного света, и девочки его в розовых трусиках, с прилипшим к телу песком…

Его сон прервал боцман:

— Товарищ капитан второго ранга! Проснитесь!

Пивоваров открыл глаза, сел.

— Что случилось?

— Баба с мальчишкой пропали.

— Как пропали?

— А вот так: нет нигде. Сбежали.

— А караульные?

— Говорят, не спали. Врут, поди.

— Поднимай людей.

На столе лежали буханки хлеба, стоял чугун с еще теплой кашей.

Каждому выдали по буханке, по большой деревянной ложке каши, по кусочку сала, найденного в погребе. Кто принимал кашу прямо в горсть, кто разжился хозяйской миской, кто в капустный лист. Побег хозяйки с мальчишкой снял запрет на чужое, и каждый брал то, что считал нужным: топоры, вилы, ножи, с грядок всякую зелень. Боцман раздобыл пару сапог и ботинок. Ни то, ни другое на Пивоварова не налезло. Зато налезло на боцмана и еще на одного из матросов. Искали оружие — не нашли. Зато нашли трехверстную карту района — до самого Каунаса.

Километра два почти бегом прошли по дороге в сторону Арегады, затем свернули в лес на узкую тропу, ведущую к реке Дубисе. Через полчаса Пивоварова, идущего во главе цепочки, догнал Одноухов.

— Товарищ капитан, товарищ боцман велели сказать, что как только мы свернули в лес, так со стороны города прошла к лесничеству колонна из двух грузовиков с немецкими солдатами и броневика. Вот. — И уставился на Пивоварова своими большими телячьими глазами.

— Передай боцману, чтобы догонял нас, — велел Пивоваров. — Пока не догоните, мы будем идти по этой тропе. А там видно будет. И еще скажи, чтобы не стрелял. Ступай, Тишка, ступай.

— Есть, товарищ капитан второго ранга, — вытянулся красноармеец Одноухов, и Пивоваров подумал, что ему, Одноухову, все это кажется игрой, приключением, и его, Пивоварова, задача теперь состоит в том, чтобы спасти этого парня и всех остальных. Ну и себя самого. По возможности. И вывести к своим.

«Значит, так, — рассуждал на ходу Пивоваров. — Полчаса немцам, чтобы добраться до лесничества и установить, что там никого нет. Еще примерно столько же, чтобы встать на наш след. Если учесть, что их поведет знаток этих мест, то не исключено, что они не погонятся за нами след в след, а постараются перехватить где-нибудь на полпути. Что делать? Остается уповать на Всевышнего. Если ему есть до нас дело».

 

Глава 17

К полудню сзади послышался далекий лай собак. Пивоваров, и сам уставший до крайности, ускорил шаг, поторопил беглецов:

— Наддай, ребята! Наддай!

А сам думал: «Надо рассеиваться. По одному, по два. Хоть кто-то да вырвется».

Сзади с хрипом дышали люди. Догнал боцман. Заговорил, захлебываясь словами:

— Разрешите остаться, товарищ ка… капитан второго ра… ранга? Хоть малость, да задержу.

Пивоваров остановился. Остановились и все остальные. Сбились в кучу, смотрели на командира с надеждой. А он привлек к себе на мгновение боцмана, хрипло выдохнул:

— Оставайтесь, Иван Емельянович. Постарайтесь остаться живым.

— Прощайте, товарищ капитан второго ранга, — произнес боцман Курылев, затем подошел к каждому из своих бывших матросов, каждого обнял, обнял Одноухова, отступил на несколько шагов, поклонился в пояс остальным: — Прощайте, братцы! — и, повернувшись, быстро зашагал навстречу собачьему лаю.

Едва он отошел шагов на тридцать, сорвался с места Одноухов и, ни слова не говоря, кинулся догонять боцмана. Пивоваров хотел было остановить парня, но передумал: никто не знает, где ждет смерть или плен, а где спасение от того и другого.

— Вот что, товарищи, — заговорил Пивоваров, когда боцман и Одноухов скрылись из виду. — Всем уйти не удастся. Боюсь, что одна часть немцев идет по следу, другая объехала нас стороной и поджидает впереди. Давайте расходиться. Часть налево, часть направо. Затем через сто-двести метров расходимся веером. Кто-то вперед, кто-то в сторону, кто-то назад. Авось, кому-то повезет…

Но люди стояли и не уходили.

— Чего вы ждете? Чтобы немцы взяли нас всех разом? От них ни топором, ни вилами не отобьешься.

— Мы понимаем, товарищ командир, — начал пожилой красноармеец, тот, что дал Пивоварову свою гимнастерку. — Но как же так? Шли вместе, а теперь порознь? На людях и смерть красна, а в одиночку-то худо.

— Идите по двое, идите по трое. Но не больше. Нет у нас другого выхода, товарищи дорогие. Нету! — повысил голос Пивоваров. — Приказываю разойтись.

Отошел в левую сторону один, за ним другой, третий. Четвертый свернул направо, туда же сразу несколько человек. Еще минуту некоторые не решались, в какую строну податься, но затем, махнув рукой, и остальные растворились в чаще леса. Остались одни моряки да интендант третьего ранга Приходько.

Сзади громко ударил выстрел.

— Ну что ж, раз такое дело, нам остается идти только прямо, — сказал Пивоваров: он уже не чувствовал себя вправе командовать этими людьми. Если они решили остаться с ним, это их выбор.

Тропа стала заворачивать влево, то есть уходить на север. Пивоваров остановился, раскрыл карту: по карте выходило, что никакого поворота быть не должно. Видимо, тропа обходит какое-нибудь болотце, а дальше снова повернет на восток. А может быть, он зря распустил людей? Может, немцев впереди нет и не предвидится?

Сзади продолжали стрелять. В основном из винтовок, но иногда протрещит автоматная очередь. На минуту станет тихо, затем снова выстрел и снова стрельба. И с каждой минутой все глуше и глуше, отодвигаясь все дальше и дальше. А потом выстрел — и тишина.

Все стали. Вернее, стал Пивоваров, а за ним остальные. Слушали, но ничто не нарушало живую тишину леса.

Пивоваров тронул рукой спутанные волосы и опустил голову. Интендант третьего ранга снял солдатскую пилотку, двое матросов — раздобытые в лесничестве картузы. Так постояли несколько мгновений, затем пошли дальше.

И вдруг сзади снова выстрел.

— Вот! — обрадовался корабельный сигнальщик Тимохин. — А мы уж и того… — И засмеялся дребезжащим смешком.

Ему никто не ответил, но пошли быстрее. Даже интендант, все время отстающий и догоняющий группу с большим усилием.

Выстрелы не повторились. И каждый подумал, что вот это и был конец боцмана Курылева. И Одноухова, скорее всего, тоже.

Однако собачьего лая не слышно: то ли немцы прекратили преследование, то ли им еще догонять и догонять.

Вскоре стало понятно, почему тропа повернула на север: она обходила небольшое лесное озеро с топкими берегами. Лес начал редеть, пошли тонкие березки да осинки, болотные кочки, осока, камыш, а потом вдруг открылось широкое поле, а на нем два грузовика, броневичок и немцы.

Пивоваров, идущий первым, даже еще и не увидел их, а только услыхал что-то враждебное живому говору леса, продолжая двигаться по инерции, а уж потом увидел — и присел от неожиданности. И все присели тоже.

Но их все-таки заметили.

Послышался галдеж, резкие команды, прозвучали первые выстрелы, затем забубнил крупнокалиберный пулемет, и пули стали швыркать над головами, срезая ветки и верхушки березок и осин.

Первое побуждение — бежать назад. И они побежали. Только шагов через двести-триста поняли, что назад — это к тем немцам, которые идут сзади. Передние без всякой команды свернули резко на северо-запад. Всё сосны, сосны да застывшие песчаные дюны, покрытые травой, брусникой, черникой, толокнянкой, в иных местах папоротником и густыми зарослями можжевельника.

Лай собак все ближе и ближе. А дышать уже нечем. И ноги поднимать все труднее, и пот заливает глаза. Пивоваров некоторое время бежит сзади, но затем криком останавливает людей и выходит вперед. Не потому, что самый выносливый, а потому, что его место впереди, и никто из матросов больше не решается обогнать капитана второго ранга.

Но уже кто-то начинает отставать. Пропал из виду интендант.

— Рассыпайтесь! — прохрипел на ходу Пивоваров.

Через минуту оглянулся — сзади лишь сигнальщик Тимохин. В руках у него заостренный кол. У самого Пивоварова — железная полоса. Кажется, кто-то в последний момент сунул ее ему в руку.

Еще через какое-то время выскочили на просеку, а там люди в гражданском. С вилами, палками. Увидели Пивоварова с Тимохиным, засвистели, заулюлюкали, побежали навстречу и наперерез, все здоровые, прут по лесу словно лоси — не убежишь.

Пивоваров остановился и повернулся к ним лицом, сжимая в руке почти бесполезную железку. И Тимохин остановился и встал рядом, выставив вперед кол.

Подбежало человек восемь, окружили, но близко не подходят, переговариваются, хохочут. Иногда кто-нибудь сунет вперед вилы, сделает выпад, но не серьезно, а попугать и поиздеваться.

— Что, коммунисты, набегались? Литовской земли захотели? Царствовать? — заговорил один из них, мордастый, здоровый, с толстой шеей и огромными ручищами, кривя от ненависти и презрения толстые губы. — Вот так мы и вашего Сталина — и на веревку, на веревку…

— Ах ты, сука немецкая! — вскрикнул Тимохин. — Сталина на веревку? — и кинулся с колом наперевес на мордастого, но его ударили по ногам, сбили на землю и стали топтать, бить кольями, а Тимохин все катался по земле, не выпуская из рук своего кола, и все норовил задеть им кого-то, наверное, уж и не видя никого залитыми кровью глазами. Кол выбили у него из рук, потом подошел один в шляпе с черным пером, поднял вилы-тройчатку и, хекнув, всадил их в грудь Тимохину, и колол, колол, пока матрос не затих окончательно.

Только после этого они повернулись к Пивоварову, сидящему спиной к тонкой сосне с искаженным от муки и ненависти лицом: он кинулся на помощь Тимохину, когда того сбили с ног, но его ударили под колена, а потом по голове.

— Комиссар? — спросил все тот же мордастый. — Коммунист?

— Коммунист! Комиссар! — выдохнул Пивоваров, вдруг почувствовав, какого огромного значения тяжестью наполнились в его сознании эти два слова, и еще раз повторил: — И коммунист и комиссар! А вы… вы — фашисты.

— Мы не фашисты, мы — литовцы! — крикнул все тот же мордастый. — Сейчас ты будешь жрать нашу землю. Пока не лопнешь, пока…

Пивоваров оттолкнулся спиной от сосны, пытаясь встать, но его опять ударили по голове — вспышка молнии и чернота.

Очнулся Пивоваров оттого, что на него льют воду. Прямо перед ним, в шаге от его раскинутых ног, стоит немецкий офицер в фуражке с высокой тульей. Увидев, что Пивоваров очнулся, он сделал знак рукой, подошли двое, взяли за руки — за ноги, положили на носилки, понесли.

«Зачем?» — подумал Пивоваров с недоумением и потерял сознание.

Ответ на свой вопрос он получил лишь через несколько часов: немцам нужны были свидетели для выяснения обстоятельств побега пленных, потому что охрана путалась, уверяя, что на них напало не меньше взвода вооруженных русских. Пивоваров оказался одним из немногих оставшихся в живых, кого немцам удалось захватить и вырвать из рук озверевших добровольцев из местных литовцев, участвовавших в облаве. Однако он и сам не знал, сколько человек напало на охрану и кто были эти люди. Все произошло так быстро, а взрывы и выстрелы оказались столь неожиданными для пленных, что первым и единственным их побуждением было бежать, бежать как можно скорее и без оглядки. А кто нападал и сколько их было, это пришло потом, однако никого из нападавших среди тех, кто уехал на машинах, не оказалось.

Ясно одно: нападавших было немного, и они не захотели почему-то смешиваться с пленными.

Секрета в этих своих сведениях Пивоваров не видел, поэтому на вопросы немецкого офицера, молодого и весьма симпатичного, допрашивавшего его на месте происшествия, отвечал так, как оно, это происшествие, ему представлялось. И о своем пленении тоже, скрыв лишь свое настоящее имя и звание. Объяснить себе, зачем он это сделал, Пивоваров даже не пытался, а как тогда решили, за кого он себя выдаст, так он и поступал. Может, о нем будут спрашивать кого-нибудь из матросов погибшего сторожевика, не сумевшего уйти от преследователей, и получится, что кто-то из них двоих врет, а это совсем ни к чему, потому что ложь эта может ухудшить обстоятельства для того матроса, и виноват будет именно Пивоваров.

Капитан второго ранга еще не вполне осознал, что такое немецкий плен: его представление о немцах оставалось в другом плену, то есть в плену того, что немцы — культурная и революционная по существу своему нация, давшая миру Маркса и Энгельса, Гегеля и Гёте, Вагнера и Баха, что в тайне большинство из немцев относится к Советскому Союзу с симпатией, потому что это большинство состоит из рабочих, крестьян и трудовой интеллигенции, следовательно, и к нему, Пивоварову, тоже. Его задача — находить с ними общий язык, завоевать доверие и укрепить эту их симпатию, а там… там будет видно. И вообще все это ненадолго: вот подтянутся резервы, Красная армия нанесет ответный удар — и этот симпатичный офицер, который допрашивает сейчас Пивоварова, первым протянет ему руку и… и война закончится разложением немецкой армии, революцией и падением гитлеровского режима.

Пивоваров мог бы даже сказать этому немцу, что он в эту минуту думает о нем и о войне, о неизбежных ее последствиях, но рядом сидел за столом другой офицер, одетый в черную форму, со свастикой на рукаве и с черепами. Помнится, их, командиров флотилии сторожевых кораблей, знакомили на одном из политзанятий с организационной структурой немецкой армии и говорили, что черная форма — это форма эсэсовцев и гестаповцев, убежденных фашистов и заклятых врагов коммунизма и пролетарского интернационализма. Раскрываться перед этим гестаповцем не имело никакого смысла.

— Это есть хорошо, что ви иметь говорить правда, — говорил немец, рассматривая Пивоварова почти немигающими холодными глазами. — Ви есть понимать, что поступил глюпо, имея желание бегать от плен, как… как… э-э… маленьки кролик. Еще один такой бегать из лагерь, мы будем… шиссен, рас-стрельять. Понимать?

— Да-да, — кивнул головой Пивоваров и покосился на офицера в черном, который начал что-то говорить короткими отрывистыми фразами, в которых Пивоваров разобрал несколько слов, в том числе: офицер и коммунист.

— Ви есть коммунист? — выслушав черного, спросил симпатичный офицер.

— Н-нет, — сказал Пивоваров, не отрывая глаз от лица симпатичного немца. Но тут же ему стало стыдно, что он отказывается перед лицом врага от своей принадлежности к партии, от своего офицерского звания. Однако за несколько дней плена он наслушался всяких историй о том, как немцы расправляются с комиссарами, коммунистами и евреями, а ему хотелось жить, увидеть свою семью и, если доведется, отплатить немцам за потопленный корабль и… и за все, за все.

— Ви есть врать. Это не есть хорошо. Ви не есть похожи на рядовой матрос.

— Я не говорю, что я рядовой матрос. Я — старшина первой статьи. Из резервистов. Призван в конце прошлого года…

— Ми это слышать один раз, — перебил его симпатичный офицер. — Пусть будет так. Это есть ваша совесть — говорить правда или не говорить, — усмехнулся он, как показалось Пивоварову, с презрением. — Можете идти.

Пивоваров встал, покачнулся, — скорее всего, от голода и побоев. Однако выпрямился во весь свой высокий рост, заложил руки за спину и пошел вон из комнаты.

 

Глава 18

Артемий Дудник заполз в густые заросли крапивы по истоптанной копытами кабаньей тропе и, положив автомат рядом, снял левый сапог, финкой вспорол штанину, пропитанную кровью, ощупал рану. Рана была сквозная, однако пуля не вышла: она прошла через икру наискосок и, то ли на излете, то ли срикошетив, потеряла скорость, застряв на выходе из мышечной массы. Артемий потрогал ее пальцем и поморщился от боли.

Собрав несколько сухих веточек, он поджег их и подержал на огне кончик финского ножа, зацепил им пулю и извлек из раны.

Хлынула кровь.

«Зря это я, — с досадой подумал Артемий. — Надо было сперва наложить жгут». Покряхтывая от боли, он перетянул ногу ниже колена ремнем, подождал, когда перестанет течь кровь, и крепко забинтовал рану бинтом из индивидуального пакета, лег на спину и закрыл глаза.

Стучало в висках. Звенело в ушах. Перед глазами мелькали белые мухи. Тело кружилось, поднималось и падало, но это не было упоительным ощущением свободного полета, а точно его подхватило горячим вихрем и мотало вместе с песком и пылью, вызывая тошноту и ужас перед неизвестностью.

Артемий с трудом разлепил тяжелые веки — постепенно кружение прекратилось, и стебли крапивы вновь замерли над его головой.

Какая досада, что его зацепили — и как раз тогда, когда он меньше всего ожидал этого. «Нельзя быть таким самонадеянным, — вяло шевелилось в мозгу. — В следующий раз…»

И тут до Артемия дошло, что следующего раза может и не быть: найдут и пристрелят, или гангрена, или от потери крови… В любом случае, он не боец. И не ходок. Так не лучше ли пулю в лоб? Чтобы не мучиться и не подвергать себя ненужному риску оказаться в плену. В конце концов, он уже много раз оправдал свое существование в качестве солдата: десятка два фашистов на его счету — это как минимум. А теперь еще и вызволение из плена своих. Сотни две-три — не меньше. Правда, неизвестно, сумеет ли кто из них соединиться с Красной армией, но пытаться они будут и второй раз в плен за здорово живешь не дадутся.

Нога занемела, попытка пошевелить пальцами ни к чему не привела. Дудник сел и отпустил ремень, стягивающий ногу. Тотчас же в ране запульсировала кровь, отдаваясь болью во всем теле, но бинт намок лишь чуть-чуть: следовательно, крупные сосуды не задеты. И то хорошо.

Он попил из фляги воды, снова откинулся на спину. Тянуло в сон. По всему телу разлилась предательская слабость. Казалось, не осталось сил даже пошевелить рукой. Но тут где-то неподалеку треснула ветка — и сна как не бывало. Дудник нашарил автомат, положил себе на грудь, лежал, вслушиваясь в птичьи голоса.

Вокруг него изнывали от жары, испуская удушливый запах, дремучие заросли крапивы, стебли и листья которой опушены ядовитыми нитями. Над этими зарослями высились неряшливые кроны ольхи, увитые диким хмелем, и лохматые копны малины с еще зелеными ягодами. Эти крапивные джунгли прорезал тоннель кабаньей тропы, и люди вряд ли смогут обнаружить его без помощи собак.

На сухой березе, не выдержавшей соревнования с агрессивной ольхой, стучал большой черный дятел желна. В просвете между листьями видно, как он мотает головой в красной шапочке, отщипывая кусочки древесины, как поворачивает голову то одним, то другим боком, прислушиваясь к жизни внутри дерева. Затем начинает стучать снова.

Бурая крапивница с оранжевой грудкой села на сухую веточку дикой смородины, запрокинула головку с крошечным клювом, завела немудреную песенку: фюррите-фюррите-фиррю! Послушала — и опять то же самое.

Зудели комары…

Хруст ветки не повторился. Значит, не человек. Мог быть зверь, — тот же кабан, например, — могла ветка упасть сама по себе. В лесу всегда что-то отмирает и падает. Иногда огромные деревья. Где-то, невидимый, надоедливо подвывал самолет. Это все, что напоминало о войне. Не считая раны. Ни артиллерийской канонады, ни одиночных выстрелов… Ему бы, Дуднику, побежать вместе со всеми, но он решил взять пулемет. И вообще надо было забрать все оружие, какое тут было, а уж потом уходить. Он даже крикнул с крыши:

— Оружие! Оружие заберите!

Но его никто не услыхал. Все, как только раздались взрывы гранат, а потом автоматные очереди, кинулись к колючей проволоке и стали выдирать столбы. Только несколько человек бросились под навес, но там было всего два немца, которых Дудник свалил одной очередью. Значит, на всю эту массу людей всего две винтовки. Не густо. А еще он не ожидал, что они рискнут использовать машины. Однако, ловко это у них получилось. И завести умудрились, и набилось под брезент порядочно, но большинство кинулось в лес на своих двоих. И никто не позаботился об оружии. А в доме было по меньшей мере десятка полтора вооруженных солдат и два пулемета.

Конечно, он не мог своими тремя гранатами убить всех немцев, кто находился в помещениях. Ну, в лучшем случае, пять-шесть человек. Остальных оглушил, заставил на время затаиться: сразу ведь и не поймешь, что к чему. Но оставшиеся в живых опомнились довольно быстро, уже через минуту из окон загремели выстрелы, и с десяток замешкавшихся пленных осталось во дворе и на поле, примыкающем к лесу, неподвижными бугорками, приникшими к земле.

Ему бы, Дуднику, тихо спрыгнуть с крыши сарая и незаметно уйти, а он решил наказать стрелявших: бросил в окно свою последнюю гранату и, открыв дверь черного хода, дал очередь из автомата. Впрочем, он ничего не решал, не думал о последствиях, он просто должен был стрелять в немцев, потому что они были рядом и были на его земле.

Только расстреляв рожок своего «шмайсера», Дудник кинулся к лесу, и уже на опушке его настигла пуля. Скорее всего, она ударила в дерево, а от дерева — в ногу. Но это не столь уж и важно. Просто по старой следственной привычке он анализирует случившееся. Пища для ума — не более того.

Хорошо, что за ним не погнались. Иначе бы он не ушел. И плохо, что никого не оказалось рядом из своих. Где-то они теперь мыкаются…

А еще лучше, что Цветана с дочерью далеко отсюда, и, бог даст, война не доберется до их лесной деревушки где-то под Псковом…

Вспомнив жену, Дудник почувствовал знакомую тоску, которая охватывала его всякий раз, когда он начинал о ней думать. Он стиснул зубы и постарался переключиться на что-нибудь другое. Но среди неподвижных стеблей крапивы, куда ни глянь, из листьев, света и теней складывалось задумчивое лицо Цветаны и слышался ее укоризненный шепот.

Артемий четыре дня пролежал в нише под корнями старой сосны. Выбирался лишь по ночам к ручью да по нужде, закапывая свой кал, как делают это звери, чтобы не привлечь внимания к своему логову. На четвертый день спала температура, рана стала затягиваться. Еще через день он покинул свое убежище и двинулся на юго-восток, опираясь при ходьбе на палку, вслушиваясь и вглядываясь в чащу леса.

Под утро, воспользовавшись туманом, Артемий переплыл Неман, толкая впереди себя маленький плотик с оружием и одеждой. Место для переправы выбрал еще днем, долго наблюдал за противоположным берегом и не заметил ничего подозрительного. Но едва ступил на берег, как на него набросились, оглушили, связали и поволокли. По голосам он догадался, что его взяли литовцы.

Голого, его пригнали на хутор, ввели в дом, положили на пол лицом вниз. Он слышал, как вокруг него ходили мужчины и женщины, даже, похоже, дети, говорили что-то веселое, смеялись. Раза два его больно пнули ногой под ребра, но кто-то прикрикнул властно, и больше не трогали.

Затем послышался шум мотора, вошел кто-то, громко стуча сапогами, сказал что-то по-немецки и вышел.

Дудника подняли, развязали руки, велели одеваться. Одеваясь, он видел, как немец-ефрейтор перебирает вещи из его сидора, как хозяин дома считает деньги, полученные, скорее всего, за него, за Дудника. Это были не советские деньги, но и не немецкие: Артемий немецкие марки видел не раз — их изымали у пойманных контрабандистов.

Потом руки ему связали снова, вывели во двор и впихнули в коляску мотоцикла. Сзади сел здоровенный немец, другой за руль. Поехали. Привезли в какой-то городишко, допросили: кто, что, откуда, где взял немецкое оружие? Дудник ничего не скрывал, кроме своего звания: много чести для них поймать советского подполковника, сержантом обойдутся. А не скрывал потому, что рассчитывал на быструю смерть. А еще на то, что документы, хотя и достались немцам, но это были документы погибших пограничников, на которых он наткнулся на берегу небольшой речушки. Планшет со своими документами он потерял, уходя от преследования после нападения на легковушку с немецкими офицерами. Немцы гнались за ним по пятам, он все время слышал их голоса. Его спас туман. Но он же чуть не погубил его. Ему пришлось перебираться через мелководную речушку, но со многими ямами. Шлепающиеся в воду автоматные пули подгоняли Дудника, не давая оглядеться. Дважды он проваливался с головой в глубокую яму, автомат, гранаты, рожки с патронами, топор и сидор с харчами тянули его вниз, мешая карабкаться по илистому откосу наверх. Задыхаясь, и не с первого раза, он все-таки одолел обе ямы, всякий раз замирая, едва голова оказывалась над водой, потихоньку выпуская сквозь стиснутые зубы отработавший воздух и так же бесшумно тоненькой струйкой вдыхая свежий. Но преследователи слишком шумели, чтобы услыхать его сдавленное дыхание. Лишь достигнув берега, они по команде замерли, прислушиваясь к тишине. Затем, после обстрела всего, что вызывало подозрение, несколько солдат вошли в воду и сорвались в яму. Крики, возня, шум взбудораженной воды, мелькание фонарей. А туман все густел, а небо затягивали облака. Дудник не стал ждать, когда все угомонится, ползком выбрался на берег и стал уходить в ту сторону, где было тихо и будто бы посветлее. Он шел, выставив руки вперед, раздвигая ветви, то пробираясь сквозь чащу, то замирая, прислушиваясь к настороженной тишине. Найдя временный приют под одной из разлапистых елей, он стал приводить себя в порядок и выяснил, что планшета с документами на нем нет. Этот же туман не позволил ему спустя несколько часов найти место, где утонул планшет, утяжеленный его наградным пистолетом, оставшимся без патронов.

Офицер, допрашивавший Дудника, хорошо владел русским языком. Он все пытался поймать пленника на лжи, не веря, что он один рискнул напасть на охрану лагеря, однако, убедившись в правдивости слов пленного, покачал головой и произнес в раздумье:

— Я восхищаюсь вашей солдатской доблестью, сержант. Но она была напрасной: войну вы уже проиграли.

— Рано радуетесь, капитан: вы не знаете русских.

— О! Русских-то я как раз знаю очень хорошо: почти десять лет жил и работал в России по контракту, строил в Донбассе шахты. — И, рассмеявшись: — Даже успел жениться на хохлушке и наплодить троих детей.

— Что ж, не мне разубеждать вас, господин капитан. Но попомните мои слова: ваша самонадеянность дорого вам обойдется.

— О, вы о нас не беспокойтесь! Все рассчитано и подсчитано с немецкой пунктуальностью. И все идет так, как и должно идти.

— Ну что ж, дай бог вашему теляти волка съесть, — усмехнулся Дудник, понимая, что перебрал и из роли сержанта явно выбился. Но немец, похоже, этого не заметил.

— Бог даст, сержант. Бог дает сильному. А Германия сильна как никогда. И у нас есть вождь, которому ваш Сталин не годится даже в подметки. — И пояснил: — Я имею в виду нашего фюрера.

— Вы меня расстреляете? — спросил Дудник, чтобы прекратить этот ненужный разговор. — Учтите: при первой же возможности я убегу.

— Зачем? Нет, не расстреляем. Я хочу, чтобы вы, сержант, дожили до нашей победы и убедились в справедливости моих слов и в тщетности вашей борьбы с нами. Я отправлю вас в лагерь для военнопленных. Надеюсь, вас не застрелят при попытке к бегству и мы еще встретимся, когда все это кончится.

В тот же день Артемия вместе с полусотней других пленных отвезли в лагерь.

Так начался для подполковника Дудника плен, то есть то, чего он меньше всего ожидал и больше всего боялся. Он и не предполагал, что плен этот продлится целых три года.

 

Глава 19

Старший лейтенант Всеношный, благополучно избежав облав, вывел сорок четыре человека к дороге, ведущей к Каунасу. Может быть, именно этим своим маневром он сбил с толку преследователей, полагавших, что беглецам опасно приближаться к дороге, по которой день и ночь идут немецкие войска. Не исключено, что их внимание отвлекли другие беглецы.

Километров двадцать Всеношный вел своих людей параллельно дороге, затем, улучив момент, пересек ее и затаился в овраге среди густых зарослей ольшаника и малины на берегу ручья, впадающего в Неман. Нужно было дать людям отдохнуть и дождаться ночи. Ночью Всеношный намеревался раздобыть оружие. Он еще не знал, как это сделает, но был уверен, что сделает обязательно.

Едва солнце коснулось верхушки леса, Всеношный послал к дороге наблюдателей, подробно проинструктировав их, как себя вести, чтобы не попасться на глаза немцам, да и местным жителям тоже, проявляющим явную враждебность не только к красноармейцам, но и вообще к русским, и на что надо обращать внимание, имея в виду оружие и продовольствие.

Тихо опускались на лес сумерки, шум моторов на дороге начал стихать, пришел один из наблюдателей, доложил:

— Сперва все машины да танки шли, а потом обозы, велосипедисты и пешие. А пленных не видать. Сейчас напротив нас встала колонна машин с понтонами — какая-то саперная часть. Выставили часовых, ужинают. Вооружение: винтовки, есть ручные пулеметы. Судя по всему, собрались ночевать.

— Сколько машин? Сколько людей?

— Машин двадцать шесть штук. Стоят плотно, одна к другой. Солдат примерно человек сто — по четыре-пять на машину. Шесть офицеров.

— Часовых?

— По одному в начале и конце колонны, один посредине, а с той стороны, со стороны леса, не видно, но, похоже, не больше двух.

Всеношный сам пошел к дороге, залег от нее метрах в двадцати в зарослях папоротника: подбираться ближе — рискованно. Немцы уже поужинали, устраивались на ночлег, в основном под машинами. Но кое-кто в кабинах. Бегали в кусты, но все на ту сторону — под ветер. На обочинах горели костры.

Это была понтонная рота. Всеношный знал немецкий — и потому что отец знал этот язык, и в школе учил, и в университете, и в училище, — да только отсюда не слышно, о чем говорят на шоссе. А очень бы хотелось знать, когда у них намечено движение дальше. Можно разобрать разве что отдельные выкрики, не относящиеся к делу:

— Ганс! Ты штаны забыл застегнуть! Заберутся муравьи, Агнесс уйдет к другому!

— Га-га-га! Хо-хо-хо!

— А тебе, Вилли, и застегивать не надо: все равно там ничего нет!

— Ха-ха-ха! Го-го-го!

Весело им, сволочам.

Через пару часов, когда колонна затихла окончательно и лишь мерцали во тьме догорающие костры, Всеношный вернулся в овраг, собрал командиров взводов и отделений.

— Думаю, атаковать надо часа в три ночи, когда немного развиднеется. Под последней машиной и передней — ручные пулеметы. Далее под седьмой, начиная с конца, тринадцатой и девятнадцатой. Запомните. Всего пулеметов пять. В первую очередь захватывать пулеметы. Выберите людей, кто способен бесшумно подползти к обочине и снять часовых. Начало операции по сигналу… — Всеношный сложил ладони и прижал ко рту — и в тишине леса прозвучал приглушенный крик неясыти: — Ху-гу! Ху-гу! — Так я буду кричать какое-то время, — пояснил он, — чтобы часовые перестали обращать на этот крик внимание. Затем крикну вот так (и это был уже крик встревоженной птицы): — Га-кох-кох-кох! Именно по этому сигналу одни бросаются на часовых, другие к пулеметам. На каждый пулемет — не менее двух человек. Не забудьте о патронах. Те, кто захватил пулемет, залегают в кювет, держа под прицелом колонну. Следующие вырубают спящих. Забирают оружие и тоже в кювет. Распределяемся вдоль колонны таким образом: тринадцать машин — первый взвод, тринадцать — второй, чтобы охватить колонну целиком. В случае, если в каком-то месте поднимется шум, атаковать открыто намеченные машины, используя захваченное оружие и все, что у кого есть. В нашем распоряжении не более двадцати секунд, пока будет действовать фактор внезапности и растерянности. Командиры отделений отвечают за свой сектор из четырех или пяти машин. Чтобы не перестреляли друг друга. Предварительно назначить людей, которые должны либо проткнуть бак с горючим у машин, либо прострелить и поджечь. Как только загораются машины, все отходят к лесу. Раненых выносить. Пулеметчики расстреливают оставшихся в живых фашистов. Собираемся к хвосту колонны, переходим дорогу и движемся вдоль дороги в обратную сторону…

— Почему в обратную? — удивился лейтенант Головня.

— Интуиция, — усмехнулся в темноте старший лейтенант Всеношный. И пояснил: — Немец как рассуждает? Раз окруженцы, значит, пойдут на восток. Ну, а если найдется среди них кто поумнее, тогда… Да, вот еще что: командирам взводов в бой вступать лишь в крайнем случае: все видеть, все слышать и руководить. А теперь поднимаем людей и распределяем их по машинам. Все ясно?

— Я-ясно, — прозвучал чей-то хрипловатый голос.

— Это не ответ: не слышу уверенности. А без уверенности нечего браться за дело.

— Ясно, товарищ старший лейтенант! — повторил тот же голос, но уже в другой тональности. — Со сна это у меня.

— Ну то-то же. Довести задачу до каждого бойца. До полной ясности. Чтобы не было ни суеты, ни медлительности. В этом залог успеха. Иначе нас перестреляют, как кроликов.

На небе меркли звезды, рдело одинокое облако, за которое зацепился узкий серп месяца. Лес плавал в тумане, туман из него полз на дорогу, обволакивая горбатые силуэты машин. Покашливали от предутренней свежести часовые, топчась на обочинах. Из-под машин слышался разноголосый храп. Где-то неподалеку, в таинственной черноте леса, монотонно ухала то ли сова, то ли еще какая-то птица. Часовые прислушивались, поглядывали на восток, торопя солнце.

Хрустнула в тумане ветка. Совсем близко.

— Вэр ист да? — тихо спрашивает часовой, вглядываясь в темноту: он не уверен, что там скрывается опасность, еще меньше ему хочется терпеть потом насмешки от своих товарищей, если он разбудит их громким и неоправданным криком.

Да и откуда здесь русские? Одни перебиты, другие в плену, немецкие войска уже далеко за Каунасом, при этом все мосты целехоньки, ни один из них русские не успели взорвать, поэтому понтонная рота движется в глубоком тылу, то и дело застревая в гуще армейских обозов, практически в полной безопасности. Вот так же двигались по Бельгии и Франции, среди цветущих садов, нетронутых войной городов, с открытыми магазинами, кафе и ресторанами. И здесь, в России, надо думать, будет то же самое. Потому что лишь безумцы и фанатики могут сопротивляться немецкой армии, покорившей всю Европу. Югославы и греки попробовали — и захлебнулись собственной кровью.

Ползет туман, ухает сова. С запада, со стороны Пруссии, наплывает густой гул летящих самолетов.

Часовой поправил на плече винтовку, пошел вдоль машин.

Сова вдали вскрикнула и будто заквохтала.

Хрустнул гравий на обочине: наверняка кто-то проснулся по нужде. Удар по голове, вспышка света — и глухая тьма.

Хруст, шорохи, хриплое дыхание, глухие удары, испуганные вскрики, хрипы, приглушенные ругательства… выстрел, другой, очередь из пулемета, взрыв гранаты, вспышка света, еще и еще… мелькают тени, отрывистые команды на немецком, на русском… Пожар все разрастается, рвутся баки с бензином, жуткие крики обожженных людей, густые пулеметные очереди — кошмар, от которого можно сойти с ума.

На другою ночь старший лейтенант Всеношный со своим отрядом, в котором осталось тридцать девять человек, вплавь переправился через Неман. Пятерых вынесли из огня и похоронили в лесу. Двоих раненых несли на импровизированных носилках. Зато все были вооружены винтовками, а добытые в ночной схватке четыре пулемета давали уверенность, что даром свои жизни они не отдадут.

Всеношный вел свой отряд в Беловежскую пущу, в Белоруссию, где надеялся найти опору среди родных не только по крови, но и по духу людей.

 

Глава 20

Сталин вызвал начальника Генштаба Красной армии генерала Жукова в Кремль во второй половине дня 22 июня.

— Вы служили в Киевском военном округе, — заговорил он, неторопливо расхаживая по кабинету. — Вы знаете тамошние условия. Немцы, судя по всему, основной удар наносят именно там. На других направлениях, в том числе и в центре, отвлекающие. К сожалению, у командующего фронтом Кирпоноса слишком мал опыт управления большими массами войск. Летите в Киев, оттуда в штаб фронта, помогите Кирпоносу отразить удар немцев и нанести им поражение. Если вам удастся это сделать, противник ослабит давление в других местах.

— А как же Генштаб, товарищ Сталин?

— Мы как-нибудь обойдемся здесь и без вас. Не теряйте времени, вылетайте сейчас же! — с раздражением ответил Сталин.

* * *

До Киева Жуков летел самолетом. Солнце висело по левому борту, протягивая в иллюминаторы желтые пальцы. Внизу белыми клочками ваты появлялись и пропадали редкие облака. От них на далекой земле лежали темные тени, укрывающие то кусок леса, то часть реки, то нежно-зеленый лоскут зреющего жита, то сгрудившиеся среди полей и лесов серые коробочки какой-нибудь деревеньки, очень похожие на ту, в которой он родился и провел первые годы своей жизни.

Но Жуков видел и не видел то, что проплывало внизу и по сторонам: он мысленно вглядывался в карту западной части страны, переваривая в голове последние сообщения с фронтов. Более-менее ясным положение казалось на Южном фронте и Юго-Западном. На Южном во многих местах противник либо был отброшен на исходные позиции, либо продвинулся вперед весьма незначительно. Скорее всего южное направление не самое главное. К тому же, командование Южного фронта успело подготовиться. На Юго-Западном немцы основной удар, судя по всему, наносят на Житомирском направлении. Что касается Западного и Северо-Западного фронтов, то картина здесь представляется не отчетливо, однако тот факт, что связь с войсками практически отсутствует, говорит либо об очень сильном ударе немцев, либо о полной растерянности командования этих фронтов, либо о том и другом, вместе взятом.

«Может быть, Сталин и прав, послав меня на Юго-Западный фронт, — думал Жуков, прикрыв глаза и надвинув на них фуражку. — Действительно, у Кирпоноса мало опыта. Да чего там! У всех у нас опыта не так уж много. Более того, минувший опыт часто мешает понять современный характер войны. Отсюда растерянность некоторых командующих. И многое другое».

Думая так, Жуков еще не представлял себе всей картины развернувшихся на западных границах событий. Но на основе того, что ему было известно из противоречивых и весьма неполных сообщений с мест, он приходил к выводу, что немцы повторяют свой удачный опыт войны против западной коалиции. Действительно, незачем менять стратегию, если предыдущий опыт дал такие превосходные результаты. Отсюда вывод: необходимо сконцентрировать бронетанковые соединения Красной армии на определенных направлениях для нанесения фланговых ударов по зарвавшемуся противнику, отсечь немецкие ударные группировки от основных войск и баз снабжения, уничтожить их по частям, затем сразу же перейти в наступление всеми силами и, охватывая эти группировки, разгромить их, перенеся военные действия на территорию агрессора. И все директивы Генерального штаба, которые он подписал за первые часы войны, отражали эту необходимость, понятную даже командиру батальона. Но директивы почему-то не выполняются, или выполняются частично.

О переходе к обороне Жуков даже не помышлял. Какая к черту оборона, когда в распоряжении командующих фронтами тысячи танков и самолетов, артиллерийских стволов и миллионы бойцов! Это такая сила, перед которой не устоит никто! Даже если расходовать ее не слишком умело и экономно.

Вот он прилетит сейчас в штаб Юго-Западного фронта, разберется в создавшемся положении, организует мощные контрудары механизированными корпусами. Именно мощные. Потому что у Юго-Западного фронта одной бронетехники около шести тысяч единиц. В том числе новейших танков КВ и Т-34 более четырехсот. Если всем этим грамотно распорядиться, от немцев мало что останется. То же самое и с авиацией. Даже если немцы какую-то часть уничтожили на аэродромах, ядро все равно осталось и может противостоять противнику. Тем более что немцы не могут задействовать на советско-германском фронте всю свою авиацию: значительная часть ее действует против Англии. Может быть, даже большая часть.

Главное — разобраться и заставить войсковых командиров действовать четко и слаженно. В себе Жуков был уверен.

Он снова посмотрел в иллюминатор самолета. Внизу медленно проплывали лесные массивы, синие жилки рек и речушек, уходящие за горизонт, а между ними поля кое-где уже желтеющих хлебов, цветущего подсолнечника. Вот открылась нитка железной дороги, виден ползущий по ней поезд, от паровоза тянется белый дым, будто ему и дела нет ни до какой войны. Или вот завиднелся в зелени садов небольшой городок. Там, внизу, уже наверняка знают о начавшейся войне, но сверху ничто на эти знания не указывает: так все выглядит мирно и неподвижно, точно ничего не случилось.

А давно ли он летел из Монголии — и все было то же самое. Его еще тогда поразило это удивительное несоответствие между мирной жизнью огромных земных пространств и той тонкой линией, которая называется фронтом, где решается судьба не только его страны, но и многих других стран, где гибнут тысячи людей, уничтожаются плоды многолетнего труда целых поколений.

Теперь к тому, давнему, добавился другой масштаб, новое осмысление, возможность почти мгновенно перенестись из одного образа жизни в другой, из одного состояния в другое. Тонкая линия фронта в его воображении расширилась на сотни километров в ту и другую сторону. И не только за счет авиации.

Поглядывая вниз, Жуков пытался как-то примирить эти картины с тем, что его ждало впереди. Ему, начальнику Генштаба, предстоит осмыслить масштабы военных действий, перевести их в практическую плоскость. Так что окунуться в боевую обстановку в непосредственной близости от фронта будет полезно… Сталин, скорее всего, прав.

 

Глава 21

На киевском аэродроме Жукова встретил Первый секретарь ЦК КП(б)У Хрущев. Еще с весны сорокового года, когда Жуков командовал Киевским особым военным округом, между ними сложились ровные, хотя исключительно официальные отношения. Встречались они не так уж часто: войска округа Хрущеву не подчинялись, хотя он и нес определенную ответственность за их состояние, а Жуков автоматически становился — в силу своей должности — членом ЦК Украинской компартии, на заседаниях которого ему положено присутствовать и поднимать вопросы, касающиеся армии. Да и округом он командовал недолго. Но Хрущева за эти несколько месяцев узнал хорошо: лукав и жесток, расположен к импровизации, однако линию держит твердо, всех сжал в кулаке и ведет за собой, то есть настоящий партиец, не знающий компромиссов.

— Прет немец, — заговорил Хрущев, пожимая руку Жукову, заглядывая в его пасмурные глаза, стараясь определить по его виду, какое настроение царит в кремлевских кабинетах.

Но Жуков даже бровью не повел на слова Хрущева. Да и что тут скажешь? Сказать пока нечего.

И тот продолжил:

— В Киеве большие разрушения. Противовоздушная оборона очень слабая. Многие военные аэродромы разбомблены немецкими самолетами в первые же часы. Не хватает даже винтовок. Но ЦК и я лично делаем все, чтобы нормализовать положение, мобилизовать все силы для отпора врагу.

Для Жукова сообщение о разбомбленных аэродромах было новостью, хотя атака на них ожидалась. Значит, указание на рассредоточение и укрытие авиации так и не дошло до исполнителей.

— Товарищ Сталин приказал мне и вам срочно отправиться в штаб фронта, — молвил он наконец. — А положение мы выясним на месте.

— О приказе товарища Сталина мне известно. Но самолетом не получится, Георгий Константиныч, — запротестовал Хрущев. — Немцы гоняются за всеми транспортными самолетами. Даже за одиночными машинами на дорогах. Но на машинах все-таки надежнее.

— Хорошо, поедем на машинах.

Два часа назад Хрущеву позвонил Сталин и сообщил о тех организационных мероприятиях, которые вытекают из перехода страны на военное положение. Было сказано и о возложенной на Жукова, вылетевшего на Украину, миссии и о том, что Хрущев назначается членом Военного совета Юго-Западного фронта, то есть в военном отношении подчиняется Жукову. И даже Кирпоносу. Что, наконец, Хрущев обязан постоянно докладывать в Москву обо всех изменениях военной и политической ситуации на Украине и предпринимаемых шагах как со стороны гражданских властей, так и военного командования сообразно обстановке.

В Тернополь, где размещался штаб Юго-Западного фронта, Жуков и Хрущев приехали около двенадцати часов ночи. Под бомбежку не попали ни разу, но следы бомбежек видели вдоль всей дороги. И всю дорогу их сопровождали пожары, далекие и близкие, тянущиеся навстречу вереницы беженцев, и чем дальше, тем поток их становился гуще.

— Тикает народ, — с досадой произнес Хрущев. — Еще немцев не видно, а уже паника, всякие слухи, вот и тикают. И все больше евреи…

И опять Жуков промолчал. Да, бегут. И в Первую мировую он видел на дорогах беженцев, и тоже евреи почему-то составляли большинство, и ничего не изменилось за эти годы: народ бежит от неизвестности, от мнимых и действительных опасностей. Не все, конечно. Если бы все, дороги стали непроезжими.

В штабе фронта, между тем, никакой суеты заметно не было. Как раз к этому времени сюда поступила директива за номером три, требующая от командования фронтом «…прочно удерживая государственную границу с Венгрией, концентрическими ударами в общем направлении на Люблин, силами Пятой и Шестой армий, не менее пяти механизированных корпусов и всей авиации фронта окружить и уничтожить группировку противника, наступающую на фронте Владимир Волынский, Крыстынополь, и к исходу 24.6 овладеть районом Люблин…»

Командующий фронтом Кирпонос, начальник штаба Пуркаев и член военного совета фронта Вашугин, собравшиеся вокруг стола с лежащими на нем картами, решали, как им исполнить эту директиву.

Жуков выслушал отчет Кирпоноса о положении на фронте — положение выглядело неясным. Затем прочитал директиву, составленную в Генштабе уже после его отбытия из Москвы. Директива в принципе верная, ее, разумеется, надо выполнять, другое дело, какие силы для этого существуют в наличии, имея в виду, что названные в директиве армии уже дерутся с врагом и пока о наступлении не помышляют.

После короткого совещания было решено нанести удар тремя механизированными корпусами. Правда, корпуса эти еще в пути, движутся своим ходом по разным дорогам, растянувшись на десятки километров, но других сил поблизости нет.

— Надо потребовать от командиров корпусов, — заговорил Жуков в своей жесткой манере, не терпящей никаких возражений, — чтобы они ускорили движение и, сосредоточившись к завтрашнему утру вот в этом и этом районе, обрушили на немцев всю свою бронированную мощь.

— Они не успеют подойти к этому времени, Георгий Константинович, — робко возразил Пуркаев. — Дай бог, как говорится, чтобы успели к двадцать четвертому. Лишь восьмой корпус в настоящее время выходит к месту сосредоточения, но из-за поломок техники и отставания рембазы еще не готов вступить в бой в полном составе. К тому же надо провести разведку, рекогносцировку местности, подтянуть тылы…

— Мы не на учениях и противник не ждет, пока мы соберемся! — оборвал Пуркаева Жуков. — У меня в Монголии танковая бригада без всякой разведки и рекогносцировки сходу вступила в бой и так долбанула япошек, что от них только пух и перья полетели. Разведку и рекогносцировку провести силами, имеющимися в распоряжении штаба фронта, чтобы внести полную ясность для командования корпусов. Используйте для этих целей авиацию. Без решительного удара по немецкой ударной группировке, наступающей севернее Львова по линии Луцк — Ровно — Новоград Волынский в сторону Киева, мы положения не изменим. Надо отсечь немецкий клин от основных сил и разгромить. Подтягивайте корпуса, а я поеду в Восьмой корпус. Разберусь на месте.

* * *

Место сосредоточения Восьмого мехкорпуса определено севернее города Броды. Чем ближе машина Жукова подъезжала к Бродам, тем гуще колонны танков, а над лесом и колосящимися полями пшеницы сплошной пеленой висит дым от моторов и пыль, поднимаемая сотнями гусениц и колес.

«Экая силища», — думал Жуков, глядя на проплывающие мимо танки, каких у него не было при Халхин-Голе.

По дороге катили, тяжело подминая землю широкими траками, двухбашенные пятидесятитонные Т-35, с тремя пушками и пятью пулеметами, с экипажем из десяти человек; новейшие КВ с вытянутыми башнями и изящные Т-34 со скошенными бортами. Но больше всего было колесно-гусеничных быстроходных танков БТ-7 с бочкообразными башнями и весьма тонкой броней. Эти танки были рассчитаны на европейские дороги, по которым можно катить на обрезиненных колесах со снятыми гусеницами, устремляясь на выручку пролетариата, который обязательно восстанет, как только начнется Вторая мировая война. Увы, о восстаниях пока ничего не слышно, ждать их не приходится, воевать же надо сегодня, сейчас. И не в Европе, а на своей территории.

Восьмой мехкорпус — самый боеспособный мехкорпус на Украине. Да и во всей Красной армии. В его составе около девятисот танков, сотни орудий и минометов. Вот только зениток нет. Об этом как-то не подумали в свое время. Теперь близок локоток, да не укусишь. Но самое неприятное — по всему пути стоят на обочинах танки. В моторах одних ковыряются сами танкисты, другие стоят, не поймешь почему, точно брошенные экипажами.

Остановились возле «тридцатьчетверки».

— Почему стоите? — спросил адъютант Жукова, приоткрыв дверь машины.

— Сцепление полетело, — ответил молодой танкист в черном комбинизоне без знаков различия.

— А где ремлетучки?

— А черт их знает, где они, — сердито ответил другой танкист, постарше. И пояснил: — Неделю назад услали на сборы… квалификацию повышать. Видать, еще не повысили, едри их в корень.

Адъютант вопросительно глянул на Жукова, тот повел головой, произнес:

— Поехали! И так все ясно.

Ясно было, что при такой организации ни о каком наступлении с решительными силами думать нечего. Танки пройдут еще сто-сто пятьдесят километров и встанут, израсходовав горючее. И подвезти его сразу не удастся: дороги забиты теми же танками. Однако стоять на месте и ждать, когда будет наведен порядок, тоже нельзя. Следовательно, порядок придется наводить в процессе движения.

Занимался рассвет.

В штабе корпуса, раскинувшего свои палатки между деревьями на опушке дубравы, Жуков застал все командование во главе с генералом Рябышевым.

— Товарищ генерал армии, Восьмой мехкорпус сосредоточивается в указанном районе для дальнейших действий, — доложил Рябышев.

— И какие действия вы собираетесь предпринять? — проскрипел Жуков, с неодобрением глядя на коренастую фигуру генерала в танковом комбинезоне.

— Атакующие, товарищ генерал армии.

— Показывайте, откуда, куда и когда.

— Корпус сосредоточивается здесь, здесь и здесь, — показывал Рябышев на карте. — Общее направление атаки — на Берестечко.

— Не атаки, а наступления, — поправил Жуков.

— Так точно! Именно наступления, товарищ генерал армии. Корпус будет готов к наступлению к утру 24 июня. За это время подтянутся дивизии, мы приведем в порядок материальную часть и проведем разведку местности и сил противника.

— Что ж, двадцать четвертого так двадцать четвертого. И свяжитесь с нашей авиацией. Имейте в виду, что вы столкнетесь с очень сильным противником, так что на легкую победу не рассчитывайте. И не сбивайтесь в кучу, не упрощайте немецкой авиации работу.

— А мы и не рассчитываем. И не сбиваемся. Идем в основном ночью… — обиделся Рябышев. И тут же посетовал: — До этого, товарищ генерал армии, все перемещения в корпусе совершали не более чем в масштабе одного полка. А тут, сами понимаете, такая махина. Пригодных дорог всего две-три, большинство мостов для прохода тяжелой техники непригодно. Рембаза, соперные подразделения плетутся в хвосте. Появится необходимость дозаправки горючим, пополнения боезапаса, я уж не говорю о продовольственном обеспечении, возникнут проблемы. Да и связь барахлит…

— Так решайте же эти ваши проблемы, черт вас побери! — вскипел Жуков. — Вы — командующий корпусом! Вы обязаны были предусмотреть всё! Всё до мельчайших деталей! В том числе отправку рембаз вперед и сопровождения полков и бригад цистернами с горючим, машинами с огнезапасами. Именно в масштабах корпуса! А вы жалуетесь: того нет, другого. Потребуйте от своих подчиненных выполнения ими своих обязанностей, записанных в уставах и наставлениях! Вплоть до трибунала и расстрела за саботаж и разгильдяйство! Они, видите ли, не проходили… Война! Извольте действовать так, как положено на войне!

— Возду-ух! — раздался тревожный крик и повторился среди деревьев, уходя в глубь леса.

— Легки на помине, — проворчал Жуков. — А у вас и зениток нет. Тоже, небось, учатся где-нибудь стрелять по воробьям? — И, сбавив тон: — Надеюсь, у вас поесть-то хоть найдется? А то от самой Москвы одним чаем кишки прополаскиваю…

 

Глава 22

Танковый полк под командованием подполковника Трегубова лишь под вечер 23 июня прибыл на место сосредоточения дивизии. Сам подполковник Трегубов, невысокого роста, плотный, со щеточкой усов под носом, модных в ту пору среди командиров технических родов войск, только что вернулся с совещания у командира механизированного корпуса генерал-лейтенанта Рябышева. На совещании — на удивление всех — присутствовал начальник Генерального штаба генерал армии Жуков. Правда, Жуков отмалчивался, но, судя по всему, перед этим накачал корпусное командование так, что оно, это командование в лице Рябышева, излагало задачи без запинки, и все совещание свелось к выслушиванию этих задач и к ответу на вопросы командиров полков, бригад и дивизий. О том, как Жуков может накачивать, подполковник знал не понаслышке: Жуков, будучи командующим округом, дважды приезжал к ним на учения и, если ему что-то не нравилось, в выражениях не стеснялся: чувствовалась унтер-офицерская закваска.

На этот раз Жуков выступил в самом конце.

— Вы располагаете самой мощной техникой на сегодняшний день, — заговорил он скрипучим голосом, чем-то явно недовольный. — Немцы наступают в направлении Киева узким фронтом, имея в авангарде сильную танковую группу и незначительное количество пехоты. Основная масса пехоты тащится сзади. Вряд ли у немцев больше танков, чем в вашем корпусе. Более того, их фланги наверняка имеют слабое прикрытие. Ваша задача состоит в том, чтобы разгромить эту группировку противника, подрезав ее под самое основание. Вы должны действовать решительно и быстро, огнем и гусеницами сметая все на своем пути. Другие мехкорпуса вам помогут. И авиация тоже. Это приказ Верховного командования Красной армии, приказ товарища Сталина. Командование верит, что вы исполните свой долг. — Помолчал, оглядывая командиров, спросил: — Вопросы есть?

— Есть, — встал подполковник Трегубов, пробежав пальцами вдоль ремня. — Мы движемся без прикрытия авиацией. Зениток тоже нет. Для танков КВ-2 нет бронебойных снарядов…

— И что прикажете — стоять и ждать, когда появятся авиация, зенитки, снаряды? — вскипел Жуков, оборвав подполковника Трегубова. — Враг напал неожиданно, вероломно. Не всё успели подготовить, учесть. В ближайшее время будут и самолеты, и зенитки, и снаряды. Все будет. А пока надо воевать тем, что есть… — Помолчал, раздумывая. — Что касается бронебойных снарядов, то можно использовать бетонобойные. Еще вопросы будут?

Еще вопросов не было.

Конечно, у подполковника Трегубова были еще вопросы, но он пожалел, что задал и этот. А хотел бы он знать, почему, например, у них, командиров полков, нет точных карт местности, на которой им придется сражаться? Были и еще вопросы, на которые может ответить только генерал армии Жуков, и главный из них, почему нападение фашистов оказалось неожиданным? Но подполковник рассудил: если бы сам Жуков знал ответы на все вопросы, то не было бы нужды у командира танкового полка их задавать. Тем более что бетонобойными снарядами танки КВ-2 стрелять не приспособлены, потому что при стрельбе бетонобойными отдача настолько сильная, что летит опорный подшипник, на котором вращается башня. А начальник Генштаба этого не знает. Возможно, ему и не нужно этого знать, тогда откуда такая уверенность, что бронебойные снаряды можно заменять бетонобойными? А может, генерал Жуков не знает и чего-то еще, более существенного, чем снаряды?

Получив дополнительные указания от командира дивизии, Трегубов вернулся в свой полк, который на трехсоткилометровом марше потерял не менее четверти боевых единиц из-за различных поломок и которому теперь предстоит двигаться дальше в авангарде дивизии.

Полк стоял в лесу около речки. Танкисты купались, стирали свои пропыленные комбинезоны. Со всех сторон слышалась веселая перекличка молодых голосов, смех, где-то звучала гармошка. Там и сям механики-водители ковырялись в моторах. Мальчишки из ближайшего села, белые мазанки которого и церковь виднелись на взгорке среди садов, с изумлением и восторгом глазели на танки. Девчата, грызя подсолнух, кокетничали с танкистами, взвизгивали от переполнявших чувств. Так всегда было во время маневров, считалось, что это сближает армию с народом. О том, что идет война, никто, похоже, не думал и на самолеты, пролетающие на большой высоте, уже не обращал внимания.

Трегубов вызвал командира разведроты старшего лейтенанта Вологжина, спросил:

— Все добрались до места?

— Никак нет, товарищ подполковник, — ответил тот. — Одна танкетка отстала по причине неисправности в моторе, и два мотоцикла. Надеюсь, что догонят.

— Ладно, с тем, что имеешь, разведку вести можно.

— Так точно, товарищ подполковник.

— Твоя задача, Вологжин, пройти со своей ротой до соприкосновения с противником. Скорее всего, ты встретишься с такой же разведкой. Или авангардом. Думаю, что это произойдет вот здесь, — ткнул Трегубов пальцем в черный кружочек, обозначающий село не то Лопатинка, не то Лопатино, оказавшееся на сгибе выцветшей карты. Действуй по обстоятельствам. Как только определишься, сразу же вышли связного на мотоцикле. — И, посмотрев на разведчика сузившимися глазами, добавил: — У тебя впереди вечер и ночь. Не зарывайся. Если встретишь противника, в открытый бой не вступай. При случае добудь языка. Если ситуация осложнится, пустишь три ракеты: две красные, одну зеленую. — Спросил: — Все ясно?

— Так точно, товарищ подполковник! — щелкнул каблуками молодцеватый старший лейтенант Вологжин. — Разрешите выполнять?

— Выполняй.

И Вологжин поспешил к своей роте.

А подполковник Трегубов обернулся к своему начальнику штаба майору Гаврилову, спросил:

— От летчиков ничего, Алексей Потапыч?

— Ничего, Арсений Игнатьевич, — ответил Гаврилов. И пояснил: — Связь ни к черту.

«У нас всегда что-нибудь обязательно ни к черту!» — подумал Трегубов, но вслух сказал совсем другое:

— Нам самое главное успеть захватить мосты через Стырь.

— Вы полагаете, что там нет наших войск?

— Рассчитывать надо на худшее.

А про себя подумал: «Были бы войска, не появился бы здесь сам начштаба Жуков. Знать, хреновые у нас дела».

 

Глава 23

Разведывательная рота старшего лейтенанта Вологжина имела в своем составе два легких разведывательных танка Т-70, вооруженных пулеметами и пушками калибра 45 мм, три бронемашины с пулеметами и одиннадцать мотоциклов с коляской. И тоже с пулеметами. Впереди колонны катили мотоциклисты, за ними танки и бронемашины. Сам старший лейтенант стоял в открытом люке башни переднего танка. В кармане крышки люка покоились красные, желтые и белые флажки для подачи команд. Раций не было. Рации имелись только на самых новых танках БТ-7М, КВ и Т-34. И то лишь у командиров рот и выше. В роте Вологжина таких танков нет, зато бойцы опытные, на учебных полигонах не одну сотню километров исколесили, дело свое знают, рация им до сих пор была без особой надобности. Но теперь, когда впереди полная неизвестность, рация бы не помешала. Хотя бы для связи с командованием.

Пыльная дорога вьется между полями пшеницы, кукурузы, подсолнечника, буряков. Или потянутся по сторонам яблоневые и грушевые сады, а между деревьями ульи, пчелы носятся, повыше ласточки, еще выше кружат коршуны. Небо чистое, голубое-голубое. Слева красное солнце висит над далекими холмами, справа бледная луна застенчиво смотрит на старшего лейтенанта будто сквозь кисейною занавеску, напоминая о доме, жене, детях. Рокочут моторы, но и сквозь их рокот слышны далекие раскаты, похожие на раскаты грома. Бои идут где-то севернее.

Миновали одно небольшое село, другое, третье… Белые хатки, плетни, вишни и яблони, усыпанные еще незрелыми плодами, пригорюнившиеся бабы возле калиток, угрюмые старики, мальчишки бегут впереди, поднимая пыль босыми ногами, собаки кидаются под гусеницы и колеса. Мычат коровы, блеют овцы, возвращающиеся с пастбищ. Уже и стрельбы не слыхать, будто война закончилась, так и не начавшись. Все как и неделю назад. Только тогда через села проходили с учений и на учения, а теперь…

Если верить карте, село Лопатинка — это еще три-четыре версты. Стемнеть как следует не успеет. Из Лопатинки он вышлет вперед дозоры, а ранним утром…

Вологжин не успел додумать свои несложные мысли, как навстречу в клубах пыли вымахала бричка, запряженная парой лошадей, а в ней стоит парень в белой рубахе навыпуск, крутит в воздухе веревочными вожжами, орет во все горло:

— Рятуйте! Германець блызько!

— Как то есть блызько? — успел крикнуть Вологжин, но парень его не расслышал, бричка свернула в боковую улочку и скрылась из глаз.

«Может, наши? — подумал Вологжин. — Может, из другой дивизии? А может, провокатор. Откуда тут немцы? Разве что десант?» Но, на всякий случай, сделал отмашку красными флажками, означающую, чтобы приготовились к бою и не зевали. Сзади над башенками замелькали флажки, подтверждающие получение приказа.

Миновали и это село. Минут через десять-пятнадцать стали спускаться в лощину, заросшую камышом, по дну которой извивалась узкая речушка, не шире пяти метров, но явно с топкими берегами. Речушки на карте нет, лощины тоже. Дорога узкая, на ней две брички едва разойдутся. Через речушку деревянный мост. Неизвестно, выдержит ли он технику. И спросить не у кого. На той, более высокой стороне, притаилось село. Среди густой зелени садов видны соломенные крыши хат, высокая колокольня, синяя маковка без креста.

Вологжин шарит по карте глазами — нет на ней никакого села. А те, что есть, значительно дальше. Не карта, а сплошное недоразумение! Не иначе, как вредители ее делали, чтобы ему, старшему лейтенанту Вологжину, затруднить выполнение своего воинского долга. Старший лейтенант отметил на карте приблизительное расположение речушки и лощины, чтобы доложить командиру полка: у того карта не лучше. А где-то здесь надо будет переправляться.

Тройным звуковым сигналом он остановил колонну, подозвал к себе командира мотоциклетного взвода лейтенанта Козлова.

— Пошли в село троих мотоциклистов. Интервал — десять метров. Пусть пройдут до конца села. Если все тихо, в этом селе остановимся и переночуем. Сам переправься по мосту на ту сторону, в село не входи. Посмотри мост, на что он годен. Мы будем ждать здесь.

Три мотоцикла сорвались с места и покатили вперед. На мосту остановились, лейтенант слез с мотоцикла, походил по мосту, заглянул вниз, выбросил руку вперед, другую вверх, что означало, что мост танкетки и броневики выдержит. Вот мотоциклы тронулись, стали подниматься по дороге вверх, исчезли из виду. За ними двинул весь мотовзвод. Но не успел он достигнуть моста, как вдруг там, в селе, протарахтел пулемет, потом ахнуло несколько взрывов гранат, затрещало уже густо и заухало. Не иначе — бой. Что-то загорелось там, в селе, попер вверх черный дым. Пулеметы так и сажают, несколько раз тявкнула пушка — и все стихло.

Старший лейтенант Вологжин шарил биноклем по соломенным крышам и вишенникам — ничего не нашарил, кроме все того же черного дыма, да еще одного, посветлее, поднимающегося за колокольней.

И тут глядь — с той стороны на дорогу выкатывают из гущи садов мотоциклы и прямо к мосту. И фарами светят, хотя еще не так уж и темно. А главное — седоки в них все в касках и, судя по мотоциклам, вроде не наши. Первых видно, а дальше пыль и силуэты — то ли танков, то ли еще чего. Стрелять? А вдруг все-таки…

И тут из-за реки шарахнула очередь из пулемета. Крупнокалиберного. Даже по одному только звуку старший лейтенант догадался: нет, не наши. Немцы!

По всем правилам боя должен он рассредоточить свою роту, но слева кювет и справа кювет же, а за кюветами сплошной стеной высоченные пирамидальные тополя в обхват толщиной. Такие его танкетка без разгону не свалит. Да и с разгону тоже навряд. Разве что КВ. А его мотоциклисты, не достигнув моста, скатились в кюветы, застрекотали ручные пулеметы. И остался старший лейтенант один на один с теми, которые с той стороны речушки. И до них метров триста. Не больше.

Крикнул вниз пулеметчику:

— Погулько, огонь!

Сам нырнул в башню, закрыл за собой люк, открыл замок орудия, сунул снаряд в приемник, затвор — клац, в прицеле показался немецкий бронетранспортер, с него уже сыплются солдаты, прыгают влево и вправо… как же они быстро все делают, сволочи!.. а бронетранспортер катит к мосту, фарами светит, нахал, и наверху пулемет плюется яркими вспышками огня. Вот уже и пули защелкали по броне танка… Вологжин дернул спуск, пушка тявкнула, отскочила назад, но он все же успел увидеть, как брызнуло огнем там, где был пулемет, и тут же отвлекся, загоняя в казенник следующий снаряд.

«Врешь! У зайца уши длиннее!» — вспомнил он любимую поговорку своего отца.

А на той стороне уже появился танк, похожий на жука. Он выполз на дорогу, остановился, повел пушкой. Вологжин поймал его в прицел, но в это время рвануло из-под низу — и сразу же едкий дым и огонь затянули сознание старшего лейтенанта…

Очнулся — тянут из танка. Показалось Вологжину, что тянут немцы. А на дворе ночь, хоть глаз коли. И при этом страшная жара… И ни ногой он пошевелить не может, ни рукой. И что же делать? Вот и голова соображает как-то не так — тяжело соображает, точно ей, голове то есть, все равно, что станет с ним, старшим лейтенантом Вологжиным. Тогда он подумал: главное — не показать им, что я живой. А как вытащат из танка, так выхватить пистолет и…

— Товарищ старший лейтенант! — услыхал Вологжин чей-то очень знакомый голос и понял, что тянут свои. — Живы, товарищ старший лейтенант?

— Жив, — прохрипел Вологжин, не узнавая своего голоса.

Потом его поволокли. По земле. Он даже чувствовал траву и терпкий запах полыни. А вокруг треск, грохот, дышать трудно, и все та же ночь.

— Где мы? — спросил он.

— Здесь, товарищ старший лейтенант! — ответил голос. И повторил для пущей убедительности: — Здесь мы, здесь. В кювете.

— Связного послали? Ракеты… ракеты дали? — вспомнил Вологжин о приказе комполка.

— Нет еще, не успели. Мотоциклисты застряли…

— А где лейтенант Козлов?

— Убит, товарищ старший лейтенант.

— Как — убит? — не понял Вологжин. — А вы кто?

— Сержант Кругликов мы. И механик-водитель Чекухин.

— А остальные?

— Броневушки успели отойти в сады. А танки подбиты. У них там, товарищ старший лейтенант, пушки в садах. У немцев-то. За речкой. Ждали они нас.

— Ув-вууу, — взвыл Вологжин по-волчьи с величайшей досады. — Что ж вы, черти полосатые, меня тащите? Надо в полк послать донесение… Они ж не знают, что тут засада, что тут речка…

Но его продолжали молча волочить по земле, и Вологжин понял, что Кругликов и Чекухин знают что-то такое, чего не знает он, командир роты. И замолчал. Затем осторожно пошевелил одной рукой, попытался пошевелить другой — не шевелится. Более того, оттуда, где должна быть рука, стегануло острой болью. То ли от самых пальцев, то ли от плеча. И боль охватила все тело, и тело вновь куда-то провалилось. А вместе с ним и сам Вологжин.

 

Глава 24

Еще не рассвело, когда Восьмой мехкорпус стал разворачиваться в четыре колонны. На левом фланге вперед двинулся полк подполковника Трегубова. Разведки все не было. Но издалека вечером слышались выстрелы пушек и трескотня пулеметов. Потом все стихло. Ничего хорошего эта стрельба и последовавшая за ней тишина не предвещали. Затем взлетели вверх, но совсем невысоко, три ракеты: две красные, одна зеленая. И еще раз. Но сколько подполковник ни ждал, никто от разведроты так и не прибыл. Не может быть, чтобы вся рота погибла. Просто не может быть. Послал на разведку два танка и пять мотоциклов. Вот уж скоро утро, никого. Как корова языком слизнула. Однако ждать разведчиков времени не было, и полк двинулся по маршруту, проложенному на карте в штабе дивизии.

Танки полка катили друг за другом с интервалом в двадцать метров. Впереди шли две тридцатьчетверки, за ними восемь БТ-7. Прикрывал авангард двухбашенный Т-35 с зенитным пулеметом над одной из башен. Подполковник стоял в башне еще одной тридцатьчетверки, но уже из второй роты, а уж за ним тянулся весь полк. В том числе грузовики с пехотой и артиллерией.

Миновали одно село, за ним другое. Едва выехали за околицу, подполковник Трегубов увидел на обочине дороги броневик из разведроты. Двое ковырялись в моторе, из люка высовывался кто-то чумазый. Заметив комполка, он вытянул вперед руку с красным флажком, перегораживая движение.

— Останови, — приказал подполковник механику-водителю.

— Товарищ подполковник! — крикнул чумазый. — Разведка напоролась на танки и бронетранспортеры противника. И артиллерию. Сразу же за селом Початки. А там речка и берега болотистые. Мост деревянный, для телег только, может, еще для легких танков. На той стороне немецкая оборона. Доложил старший сержант Шишкин.

— Какая еще речка? Откуда вы ее взяли?

— На карте нету, а на местности она имеется, товарищ подполковник.

— А где командир роты?

— Ранен. Оба танка сгорели. И броневушки. Нашу вот тоже подбили. Мы поначалу отошли в сады. Ракеты давали. Там дорога, товарищ подполковник, узкая и обсажена тополями. Не развернешься. А немец с той стороны из пушек и минометов лупит. От роты почти никого не осталось…

— А наших не встречали из первого батальона? Два танка и мотовзвод…

— Никак нет, товарищ подполковник. Может, заблудились…

Сзади послышался вой сирены штабного бронеавтомобиля.

Подполковник Трегубов обернулся. К его танку подкатывала бронемашина члена Военного совета корпуса бригадного комиссара Попеля. Открылась дверца. Попель, худощавый, взъерошенный, выбрался из машины, замахал руками, будто пытаясь заглушить танковый рык, потом полез на танк Трегубова.

— В чем дело? Почему стоим? — закричал он.

— Разведка только что донесла: за селом Початки на северной стороне безымянной речки у немцев организована противотанковая оборона. Берега речки топкие, для танков не проходимые. Мостов на моем направлении нет. Требуется доразведка местности, товарищ бригадный комиссар.

— Какая к чертям собачьим доразведка! Вы срываете наступление, подполковник! Испугались? Труса празднуете? Разведка ему донесла… У страха глаза велики! Вперед! И только вперед!

— Возду-уух! — понеслось по колонне.

Вдали, над самой дорогой, показались самолеты, освещенные еще невидимым солнцем. Они шли на высоте метров пятьсот, затем начали падать вниз, в черноту, все ниже и ниже, казалось, вот-вот заденут колесами верхушки тополей. Над дорогой стали взметываться в пыли и дыму огненные кусты. Грохот разрывов и дудуканье пушек накатывались ураганом, который невозможно остановить.

Подполковник посмотрел на комиссара Попеля: тот был бледен, как мел. Но продолжал стоять на броне танка и остановившимися глазами следить за приближающимися самолетами.

— Лезьте в танк, комиссар, — крикнул подполковник Трегубов, ныряя в люк. Вслед за ним полез комиссар. Люк захлопнулся, ураган взрывов и стрельбы пронесся мимо, по броне шарахнуло осколками. Но надвигалась новая волна.

Танк стал сползать в кювет, затем, ломая фруктовые деревья, попер в сторону от дороги.

— Стой, — заорал Трегубов, обеими ногами надавив на плечи механика-водителя. — Застрелю, мать твою…!

Танк остановился.

— Разворачивайся!

Тяжелая машина развернулась на месте, встала пушкой к дороге. По всей ее длине, что мог видеть подполковник Трегубов, метались взрывы, кое-где горели машины, расползались в сторону от дороги еще неповрежденные танки и бронемашины, садили в небо башенные зенитные пулеметы.

Едва улетели самолеты, начался артиллерийский и минометный обстрел. Впечатление такое, что немцы видят колонну, следовательно, ведут прицельный огонь.

Корпусной комиссар Попель выбрался наружу, побежал к своему броневичку, петляя, падая и вновь поднимаясь.

— Все, кто меня слышит! — кричал в микрофон подполковник Трегубов, хотя знал, что услыхать его могут лишь командиры батальонов, имеющие рации. — Я четырнадцатый! Отойти в сады! Артиллерии — занять позиции для стрельбы! Корректировщиков — вперед! По одному взводу танков от каждого батальона — вперед! Пехоту — вперед! Будем стоять на месте — всех перебьют! Огонь по самолетам!

На дороге пылали яркими факелами несколько танков БТ и бронемашин. Жиденькие цепи красноармейцев спускались к речушке, с опаской поглядывая на саманные хатенки с соломенными крышами, стоящие на взгорке. Над ними черным перстом торчала колокольня. Оттуда, скорее всего, немцы корректируют огонь своих батарей.

Прикатил на мотоцикле командир артиллерийского дивизиона капитан Ершов.

— Товарищ подполковник, я приказал ставить орудия на правом фланге. На взгорке. Оттуда хороший обзор. Может, переберетесь туда? Открою огонь через десять минут. Там же организую узел связи. Судя по всему, мы тут застряли. Воля ваша, но надо сперва разобраться, с кем мы имеем дело.

— Хорошо, поехали к вам, — согласился подполковник Трегубов, подошвой сапога нажав на плечо водителя: трогай мол!

Ему нравился капитан Ершов, такой степенный и основательный. Он всегда все делал обстоятельно и не спеша, а получалось быстрее многих. В его невысокой коренастой фигуре с круглой головой, светло-русыми волосами и серо-голубыми глазами угадывалась крестьянская жилка.

Артиллерийский дивизион, состоящий из четырех гаубичных батарей, рассредоточился по опушке густого лесного массива, покрывающего невысокие холмы. Артиллеристы зарывали свои пушки, копали ровики для прислуги и снарядов, натягивали маскировочные сети.

— Их орудия расположены по краю лощины, — говорил капитан Ершов. — Их всего-то штук шесть-восемь, не больше. Но стреляют они попарно. Потом меняют позиции. В это время стреляют другие. Мои разведчики засекли их тактику. Сейчас связисты закончат протяжку линии, и начнем пристрелку. А минометчики где-то в садах. Доберемся и до них.

* * *

На всем протяжении фронта своего наступления Восьмой мехкорпус наткнулся на подготовленную оборону противника. Против нее выставили всю свою артиллерию, вызвали авиацию.

Перед фронтом полка подполковника Трегубова появилась девятка тихоходных ТБ-3 в сопровождении девятки же «ишачков». Навстречу им немецкие истребители. В воздухе закрутилась карусель. Бомбардировщики отбомбились, развернулись, поползли назад. Два из них тянули за собой дымные шлейфы. Заговорили батареи капитана Ершова.

Прикатил связной из штаба дивизии, привез приказ незамедлительно атаковать противника и, не считаясь с потерями, захватить село. Затем продолжить наступление.

Подполковник Трегубов, выматерившись, послал за начальником штаба капитаном Гавриловым.

Гаврилов, невысокого роста, жилистый, с выпуклой грудью, прочитав приказ, с недоумением воззрился на командира полка.

— Они толкают нас на самоубийство, — произнес он.

— А ты что предлагаешь? — спросил Трегубов.

— Я предлагаю под прикрытием огня артиллерии начать возводить переправу для танков. Село атаковать со стороны восточной окраины ротой пехотинцев. Наверняка мы имеем дело либо с разведкой, либо с прикрытием флангов наступающей группировки. Их задача — оседлать дорогу. Скорее всего, противник на нашем направлении и не собирается атаковать. Больших сил немцев здесь быть не может. Если, конечно, исходить из немецкой тактики, которую они испробовали в Польше и других местах…

— Пока мы построим переправу, нас с тобой поставят к стенке за неисполнение приказа! — вспылил Трегубов. — Или разбомбят. Да и снарядов у артиллеристов не хватит, чтобы прикрывать строительство переправы.

— Пусть лучше нас двоих поставят к стенке, чем мы с тобой поставим к стенке весь полк. А пока отвести танки к садам и там их замаскировать. Иначе немецкая авиация оставит от нас рожки да ножки.

— Чепуху ты городишь, Гаврилов. Если бы я тебя не знал, то решил бы, что ты… А впрочем, пусть будет по-твоему. Как говорится, черт не выдаст, свинья не съест. Тогда так: ты займись пехотой. Ты прав: роты для обходного маневра и удара по селу хватит. А я всем остальным.

Едва были отданы соответствующие приказы, как Трегубова вызвали на наблюдательный пункт дивизии. А там распоряжался все тот же член военного Совета корпуса бригадный комиссар Попель. Трегубов только начал докладывать о предполагаемых действиях своего полка, как Попель вскочил и, лапая рукой кобуру пистолета, заорал:

— Да я вас, подполковник, расстреляю сейчас собственной рукой за неисполнение приказа командования! Марш к своему полку! Немедленно атаковать всеми силами и в течение часа захватить село. Не-ме-длен-но… мать вашу так и растак! Кру-у-гом! К своему полку… бегом ма-аршшш!

Подполковник Трегубов вздернул голову, повернулся кругом и покинул НП дивизии. Его жгла обида на дивизионного комиссара Попеля, но более всего досада на своего начальника штаба: насоветовал, а отдуваться командиру полка.

Он развернул танки веером и сам повел их в атаку. Забираясь в люк «тридцатьчетверки», увидел дивизионного комиссара Попеля, выбирающегося из штабного бронеавтомобиля. А рядом с ним начальника особого отдела.

На подходе к речушке первые же машины провалились в топь и сели на днища. Только тогда немцы открыли огонь из пушек и минометов. Танки воют, разбрызгивая гусеницами жидкую грязь, все глубже погружаясь в трясину. Остальные задом полезли наверх, огрызаясь огнем из пушек.

Снова заухали гаубицы капитана Ершова.

Пришлось отойти в сады, оставив полтора десятка танков в трясине.

Налетели «юнкерсы». С воем и визгом кидались вниз, ссыпая мелкие бомбы. Снизу по ним стреляли из всего, из чего можно: из винтовок, ручных пулеметов, даже из танковых пушек. Один врезался в землю. Остальные, опорожнившись, ушли.

И тогда стали слышны выстрелы на правом фланге, — там, где яблоневые сады подступали к самому селу. Это рота, посланная в обход Гавриловым, атаковала немцев с тыла. Саперы кинулись к мосту, неся на плечах бревна от разобранного сарая. Две танкетки сумели миновать старый мост, вслед за ними пошла пехота. Третья танкетка застряла в проломе. Артиллеристам удалось сбить колокольню. Под прикрытием артогня и дымовой завесы саперы рядом с деревянным мостом наводили переправу. По ней еще несколько танков переправились на ту сторону. Ворвались в село. Немцев нет: удрали. Но не все. Захватили двоих, спрятавшихся в сарае. Допросили. Оказалось, что оборону держала одна пехотная рота, противотанковая и минометная батареи. Всего-навсего. Трегубов зубами скрипнул от досады. «Тридцатьчетверки» стальными тросами тащили из трясины застрявшие в ней танки.

Попеля нигде не было видно.

Дальше дело завертелось веселее. Дивизия перла почти до самого Луцка, сметая все на своем пути, стараясь держаться как можно ближе к противнику, чтобы затруднить работу его авиации. С немецкими танками почти не встречались. Зато то и дело натыкались на противотанковую артиллерию, подавить которую удавалось ценой огромных потерь. Но, не доходя Луцка, дивизия встала: закончилось горючее. Да и боеприпасы тоже подошли к концу: осталось по десятку снарядов на танк, по одному диску на пулемет. Но что еще хуже — дивизия осталась без пехоты и артиллерии: и те и другие в результате действия авиации противника практически лишились своего транспорта.

Подполковник Трегубов приказал слить горючее в несколько танков, с их помощью развел машины под прикрытие деревьев, приказав их закопать в землю и замаскировать, создав таким образом круговую оборону. Вскоре появились немецкие танки. Они ударили во фланг корпусу, отрезав левофланговую дивизию. Но немцы дорого заплатили за попытку нахрапом раздавить неподвижные танки. Их подпустили вплотную, буквально на пятьдесят-сто метров, чтобы бить наверняка. И только тогда открыли огонь. И как же они красиво горели, как же они метались под кинжальным огнем, пытаясь вырваться из неожиданной для них ловушки.

Увы, снарядов хватило на час боя. Подвоза никакого. Да и откуда, если все тыловые дороги блокировала немецкая авиация? Она и довершила разгром. И дивизии не стало.

Лишь немногие вырвались из огненного кольца пешим порядком, взорвав свои танки и бронемашины. Среди вырвавшихся не оказалось ни подполковника Трегубова, ни майора Павла Михайловича Ершова. Остатки полка вывел к своим начальник штаба полка капитан Гаврилов.

То же самое случилось и с другими дивизиями Восьмого мехкорпуса. Потеряв половину машин при прорыве хорошо организованной противотанковой обороны немцев, мехкорпус наконец-то схлестнулся с их танками. Эти встречные бои показали, что наши командиры не умеют маневрировать на поле боя, что каждое танковое подразделение действует в строго очерченных приказом границах, и если какое-то из них попадает в трудное положение, рассчитывать на помощь соседей не может, зачастую по причине отсутствия радиосвязи и боязни отступить от начальной установки на ведение боя. Поэтому каждый полк дрался сам по себе, артиллерия — сама по себе и часто без пехотного прикрытия. А вскоре танки встали, израсходовав горючее, встали где попало и как попало, подвергаясь беспрерывным атакам немецких самолетов. Своих же самолетов в небе видно не было.

И все же слабо организованное наступление Восьмого мехкорпуса остановило продвижение немцев на киевском направлении, заставив их бросить ему навстречу свои передовые части. И только тогда, когда от мехкорпуса не осталось ничего, подошли еще два наших мехкорпуса. И тоже с застрявшими где-то в тылу цистернами с горючим и машинами с боеприпасами. Были они, вместе взятые, значительно слабее Восьмого, но задачи перед ними ставились те же самые. И с ними повторилось то же самое, что и с Восьмым. Ценой гибели этих корпусов войскам Юго-Западного фронта удалось не только избежать окружения, но и навязать противнику встречные бои.

Жуков этими боями не командовал: он к тому времени вернулся — по вызову Сталина — в Москву.

А немцы долго не убирали русские танки, во множестве замершие вдоль дорог и среди полей, застрявшие в болотах, не отмеченных на картах. Их фотографировали хроникеры всех европейских газет и кино, мимо них бесконечным потоком двигались маршевые роты и батальоны, тыловые части, и это вселяло в многоязычную массу всеевропейского воинства уверенность, что война против большевистской России закончится быстро и каждый из них сможет получить в этих благодатных краях свой кусок земли с безропотными рабами из унтерменшей.

За пять дней боев выяснилось, что главное направление удара немцев не Украина, как предполагалось, а Москва и Ленинград. А тот факт, что начальник Генштаба своими действиями способствовал сдерживанию немецкого наступления на Юго-Западном фронте, вернул ему доверие Сталина.

Что касается жертв, принесенных для этого, так их никто и не считал.

Конец двадцать восьмой части

 

Часть 29

 

Глава 1

Алексею Петровичу Задонову позвонили утром 23-го июня из газеты «Правда», когда война шла уже второй день, и сообщили, что он включен в штат редакции в качестве её военного корреспондента и должен 25-го явиться к главному редактору для получения задания.

— Если у вас возникнет необходимость отлучиться из дому, оставьте ваши координаты, — произнес категорически басовитый голос, и тотчас же прозвучал отбой.

«Так, — сказал себе Алексей Петрович, положив трубку. И еще раз повторил: — Та-ак, значит», — не придавая своим словам никакого смысла, но чувствуя себя растерянным, подавленным и даже обиженным. Он еще как следует не проснулся после ночного бдения над рукописью романа, голова была пуста, казалось, что в ней что-то настойчиво и прерывисто звенит, как звенит пустое оцинкованное ведро, опускаясь в бездну глубокого колодца, ударяясь о его стенки. Но более всего пустота и звон были следствием категорического тона. Еще оттого, что не спросили и не посоветовались с ним, решив все за него. Оттого, наконец, что Алексей Петрович не представлял себя на фронте, не знал, что он там будет делать и о чем писать. Его опыт военного корреспондента во время финской кампании ничего не прибавил к тому опыту, что он имел как корреспондент сугубо гражданский. Более того, ни один из репортажей, отосланных им в политуправление армии, так и не увидел света, и никто ему не объяснил, чем они не угодили политорганам и цензуре.

Причину непечатания Алексей Петрович уразумел потом, когда все кончилось, когда он, вооружившись подшивками, перелистал все центральные газеты военного времени: он писал не то и не так, как требовалось, не уяснив до конца военную специфику, легкомысленно отнесясь к требованиям, которые казались ему необязательными для писателя такого ранга, как Алексей Задонов. Он был слишком самонадеян и поплатился за эту свою самонадеянность.

Из того, что в декабре 1939-го и начале января 40-го печатали газеты, в том числе и «Правда», трудно было понять, что творится на фронтах боев с белофиннами, почему Красная армия топчется на месте и какие меры принимаются для того, чтобы это топтание переросло в активные победоносные действия. А когда оно таки переросло, то газеты начали захлебываться от восторга, прославляя эти действия и отдельных рядовых ее участников. Размашистый стиль журналиста и писателя Задонова, при всей его опытности, никак не вписывался ни в освещение беспомощного топтания перед финскими укреплениями, ни в тот восторг, который сам для себя Алексей Петрович окрестил как «восторженную истерию».

Порассуждав над всем этим на досуге, он пришел к выводу, что и слава богу, что его не печатали: печатание могло для него кончиться весьма худо. Но обида осталась, легла нерастворимым осадком на душу, заставляя Алексея Петровича всякий раз повторять одно и то же: «Ну и ладно! И подите вы все к черту! И больше я для вас ни слова, ни полслова!» Но вот позвонили из самой «Правды» — и что? А ничего, то есть все то же самое: гимнастерка, шинель, сапоги — и вперед! А еще этот звонок означает, что репортажи его все-таки читали и оценили.

Между прочим, в одном из его репортажей было и несколько строк о том, как начальник Главпура Красной армии комиссар первого ранга Григорий Мехлис возглавил атаку батальона на позиции белофиннов, как вернулся из боя в продырявленной в нескольких местах шинели, с лицом, черным от копоти, и с наганом, в котором не осталось ни одного патрона. Вот только написано про этот подвиг было с междустрочной иронией и даже с издевкой, в чем тогда многие упражнялись не без успеха, но, насколько это было известно Алексею Петровичу, нигде и ни единым словом об этом возглавлении атаки не упоминалось, хотя, надо думать, ни один лишь Задонов пытался отличиться за счет всесильного Мехлиса.

Теперь, когда с той поры миновало более года, собственные писания о войне казались Алексею Петровичу мелкими, надуманными, далекими от действительности. А как надо писать о войне, он так и не решил, да и нужды в таком решении не видел. Возвращаясь в начале марта сорокового из Ленинграда в Москву, он еще в поезде переоделся в гражданское платье, в котором отправился на войну, и почувствовал облегчение, оказавшись в привычной для себя штатской шкуре. Он засунул гимнастерку и штаны, от которых воняло потом, в чемодан, шинель завернул в кусок холста и перевязал веревочкой. Лишь хромовые сапоги не на что было поменять, потому что войлочные бурки его, в которых он приехал в Ленинград, попросту сперли из четырехместного номера гостиницы, где кто только не живал, пока он шлялся по фронтам и штабам, наблюдая малопонятную для него армейскую действительность.

Из этой действительности Алексей Петрович вынес убеждение, что в ней толчется слишком много всякого невоюющего народу, и чем дальше от передовой, тем этого народу больше, тем менее он симпатичен, тем меньше среди толкущихся настоящих работников, тем больше говорунов и прожектеров, а настоящих-то даже и не видно за этими говорунами и прожектерами, и только поэтому армия оказалась столь позорно неготовой к настоящей войне.

И вот теперь снова ему предстояло окунуться в армейскую действительность, которую, на взгляд Алексея Петровича, трудно назвать жизнью, так в ней все искусственно и противно человеческому существованию. Тем более что он, сугубо гражданский человек, совершенно к этой действительности не приспособлен, и как только окажется в ее тенетах, так непременно с ним случится что-то страшное по своей огромности и бессмысленности. И потом… роман — что же с ним-то делать? Забросить? Но за него, Алексея Задонова, никто этот роман не допишет, а без этого романа русская литература будет неполной…

Ну да, разумеется — война. В том смысле, что когда говорят пушки, музы должны молчать. Но это — смотря чьи музы. Лично он, как ни был потрясен сообщением о начале войны, ночь с 22-го на 23-е сидел за столом, не сразу, правда, но сосредоточился на своей теме и четыре страницы все-таки написал. И очень хорошие страницы. Может быть, именно потому, что война, когда все чувства обострены и прошлое видится под другим углом зрения, в других красках и мелодиях.

— Кто звонил? — спросила Маша, входя в спальню и останавливаясь в дверях, и во всей ее фигуре сказался этот тревожный вопрос, тревожный потому, что в такую рань Алексею Петровичу звонили очень редко, считанные разы, и всегда эти звонки были связаны с какими-то резкими переменами в его жизни, а Маша боялась всяких перемен, как плохих, так и хороших. Тем более резких. Ожидая ответа, она смотрела на своего мужа с нежностью и жалостью, как смотрела на своих детей, если кто-то обижал их за пределами дома. Маша была искренне убеждена, что ее Алеше в тысячу раз труднее в новой обстановке, вызванной войной, чем ей и всем остальным людям, и готова была защитить его, только не знала, как это сделать.

Впрочем, она вообще не знала, как и что надо делать, кроме узкого круга домашних забот. Она вышла замуж за Алексея Задонова тепличным цветком, отгороженным от ветров и морозов российской жизни: отчий дом, гувернантки, женская гимназия для избранных, почти монастырь по строгости нравов и воздержанию, затем институт благородных девиц и практически сразу же замужество. Она принесла себя в жертву своему мужу и детям, не думая о жертвенности, и если бы кто-то сказал ей об этом, изумилась бы и испугалась, потому что не знала другой жизни, другой жизни не знали ее мать, ее бабки, свекровь и вообще большинство женщин ее круга.

Алексей Петрович поднял всклокоченную со сна голову, посмотрел на жену, замершую у порога спальни. Он не впервой обратил внимание на то, что Маша за последние годы несколько располнела, хотя в ней еще сохранились остатки девичьей стати и той милой застенчивости, которая так иногда трогала, а иногда злила его и толкала, как он в этом себя убеждал, в объятия других женщин, хотя знал, что толкает его нечто другое, зато так удобнее сваливать свои грешки на жену. Он и эту несправедливость по отношению к Маше знал за собой, и тоже считал маленьким грешком, чтобы прощать себе все и подтрунивать над собой в минуту благодушного настроения. Зато он знал точно, что как бы он и не грешил, а Машу никто ему не заменит, и сам он не помышлял о подобной замене.

Алексей Петрович сидел на постели в ночной пижаме, не выспавшийся, удрученный неожиданно свалившейся на него напастью. В конце концов, ну — война, ну — немцы! Ну и что? Этого ждали, это было неизбежным. Он-то тут при чем? Если нужны писатели, чтобы писать о войне, так их сколько угодно среди молодых: только свистни, допусти их до фронта, такого понапишут, что мертвые в гробу перевернутся. А если советской власти нужна жизнь писателя Алексея Задонова, так пусть эта власть даст ему винтовку и пошлет в окопы — все будет больше пользы, чем от его писаний, которые никто не станет печатать.

Обида годичной давности вновь всколыхнулась в Алексее Петровиче, умножилась новой обидой и затуманила голову.

— Кто звонил? — переспросил он, с трудом отрываясь от своих расплывчатых мыслей и ощущений. — Из «Правды» звонили, мой ангел. Я включен в штат этой газеты по штатам военного времени… Тьфу ты, черт! — зарапортовался! — воскликнул Алексей Петрович в сердцах и потянулся к стакану с недопитым чаем. Сделав пару больших глотков, шумно выдохнул воздух, попросил: — Собери меня на всякий случай в дальнюю дорогу. Ну, как обычно. И, пожалуйста, без этого… без слез. Ну — война, ну и что? Был я на войне — и ничего: вернулся целым и невредимым. Бог даст, и с этой вернусь. Может, и доехать не успею, как все кончится.

Маша с трудом справилась со своим лицом, на котором отразился весь ее ужас перед неизвестностью и страх за своего обожаемого мужа. И только после этого она вспомнила о детях:

— А как же Ваня и Ляля? Куда я с ними? — пролепетала она.

— Как куда? Вот странность, прости господи. Да никуда. Все остается по-старому. С той лишь разницей, что я еду в командировку на войну. Разве я впервой еду в командировку? Нет. Ну да, я давно не ездил, ну так что? Съезжу еще разок-другой. Война — она где? У черта на куличках. Тебе беспокоиться нечего. Буду писать, буду звонить. Все как обычно. Да. Ну, иди, ангел мой, иди. Я еще чуть полежу, проснусь окончательно и приду, а то ночь, сама знаешь…

 

Глава 2

А ночью… ночью Москву то ли бомбили, то ли что-то еще. Во всяком случае, стреляли зенитки, по небу шарили лучи прожекторов. Когда зенитки перестали стрелять и улеглись длинные щупальца прожекторов — только тогда погасли уличные фонари, а заодно выключили свет и в домах. Как выяснилось, над Москвой, — при этом на большой высоте, — почти час кружил какой-то самолет. Зенитные снаряды его не достигали, зато этот незваный гость показал, что город совершенно не готов к войне, к бомбежкам, с горящими уличными фонарями, со светящимися окнами домов, ползающими по улицам трамваями и троллейбусами, работающим метро, заводами и фабриками.

Грохот Алексей Петрович услыхал, сидя в своем кабинете, и не сразу обратил на него внимание. Но этот накатывающийся издалека грохот что-то напоминал из недалекого прошлого, и Алексей Петрович, подняв голову и прислушавшись, вспомнил командный пункт дивизии в районе Сестрорецка и такой же грохот, сопровождаемый гулом самолетов. Но то были свои самолеты и летели они бомбить финнов, которые, естественно, по ним стреляли. Однако представить себе, что в следующую же ночь после объявления войны будут бомбить Москву, — представить себе подобное было совершенно невозможно, и Алексей Петрович слушал этот накатывающийся на него грохот стрельбы скорее с изумлением, чем со страхом. И лишь тогда, когда забухало совсем близко, когда жалобно задребезжали стекла в окнах и книжных полках, а потом завыли, будто проснувшись, гудки заводов и фабрик, только тогда он понял, что война пришла и сюда, что мирная жизнь кончилась, что надвигается что-то страшное и необъяснимое с точки зрения его опыта и знаний.

В кабинет вбежала Маша и, остановившись белым приведением в дверях, воскликнула:

— Алеша! Что это?

— Похоже, что Москву… — он хотел сказать: бомбят, но передумал, переведя разговор в другую плоскость: — Думаю, что это учение, — произнес спокойным, к собственному удивлению, голосом. И пояснил: — Я уверен, что немцев к Москве не пустят, но — чем черт ни шутит, когда господь спит.

— И куда же нам идти, если этот черт все-таки вздумает пошутить?

— Идти? В каком смысле? А-а, ты об этом, — вспомнил Алексей Петрович, что и до этого были какие-то учения на случай бомбежки, что раздавали памятки, в которых говорилось, куда бежать, в какие бомбоубежища и что-то делать еще, малопонятное и, как тогда казалось, совершенно ненужное.

Но грохот уже затих, радио продолжало молчать, сигналов воздушной тревоги не прозвучало, и лишь слышался в открытом окне затихающий гул, похоже, совсем немногих самолетов. Как потом выяснилось, наших, советских, поднявшихся в воздух, чтобы защитить столицу от ворогов.

Алексей Петрович подошел к окну, раздвинул шторы и увидел пульсирующее вдалеке пламя пожара, которое все разгоралось. Послышались колокола и сирены пожарных машин, затем внизу застучали в двери и послышались крики, требующие соблюдать светомаскировку. А вдали по небу запоздало, то сходясь по нескольку штук в одной точке, то, будто чего-то испугавшись, разбегаясь в разные стороны, шарили голубые столбы прожекторов. Наконец и они угомонились.

— Господи, какой ужас, какой ужас, — шептала за его спиной Маша.

— Вот видишь, ангел мой, — произнес Алексей Петрович, чтобы успокоить жену, — это все-таки были учения. Хотя… — почесал он в затылке, — если бы учения, то радио должно было предупредить. Ну да бог с ними. — Он повернулся к Маше, обнял ее за плечи, привлек к себе ее теплое и мягкое тело, поцеловал в волосы, пахнущие весной в любое время года, и продолжил весело: — Сейчас, ангел мой, все, кто заслужил, получат нагоняй, и все наладится, — закончил он, а сам подумал, что дело дрянь. Да и не может не быть дрянью, если учесть то впечатление, которое осталось у него от армии годичной давности. Тем более что немцы — это тебе не финны, хотя и финны не были мальчиками для битья. Зато немцы не только умеют воевать, но и любят воевать. Солдатская нация. А как они раскатали Францию и прочую мелочишку! Уж нашим дуракам надают по первое число — это как пить дать. Как в четырнадцатом году в Восточной Пруссии. Все повторяется. История нас, увы, ничему не учит.

С этими мыслями он помог Маше повесить черные шторы, специально купленные для светомаскировки еще месяца два назад, и то лишь потому, что кто-то из бывалых людей посоветовал обзавестись ими загодя. Затем он успокоил проснувшихся детей, позавтракал и стал собираться в «Правду».

— Папа, а как же Крым? — с детской наивностью спросила Ляля. — Мы, что же, туда не поедем?

— Почему же не поедем? Разумеется, поедем. Только я пока не знаю, когда. Потерпите немного. Думаю, что скоро все это закончится, я освобожусь и мы поедем. И если не со мной, то с мамой. А я приеду попозже. — Он верил и не верил в то, что говорил. Но в любом случае он не мог сказать ничего другого.

С настроением недоумения и некоторого злорадства поехал Задонов в «Правду».

Пока трамвай тащился по улицам, Алексей Петрович, жадно разглядывал проплывающие мимо дома, заметив в двух-трех местах дымящиеся строения, вокруг которых суетились пожарные, милиционеры и военные, стояли «кареты» «Скорой помощи», которыми по привычке называли соответствующие автомобили, вслушивался в чужие разговоры, реплики, сетования. Пассажирами в эту пору были в основном люди пожилые, и больше всего женщины. Надо сказать, что они не выглядели подавленными, скорее, наоборот: стали раскованнее, смелее выражали свои мысли и настроения, — правда, не без оглядки, — и эти мысли и настроения предвещали беду. Речи их напомнили Алексею Петровичу шестнадцатый год: тогда, как и теперь, многие стали предрекать всякие напасти и даже конец света. Видимо, вступал в силу какой-то всемирный закон человеческого поведения, независимо от эпохи и социального строя, который исподволь подготавливал почву для каких-то катаклизмов, предсказать которые не мог даже самый отъявленный провидец.

«Вот тебе непреложный факт: люди не меняются, — думал Алексей Петрович, прислушиваясь к разговорам. — Меняются обстоятельства, эпохи, события. Отсюда вывод: можно, глядя на нынешнего человека, без особых усилий перенести его в века минувшие и не ошибиться в том, как он себя там поведет. И даже в будущее. Разве что с некоторыми поправками в ту или иную сторону. — И уточнил: — Это на тот случай, если придется писать исторический роман».

Из трамвайных разговоров Алексей Петрович узнал, что немцы будто бы подходят к Минску, что они будто бы уже оккупировали Литву, что наверняка будет голод, введут карточки, что не избежать наплыва в Москву иногородних, что надо запасаться продуктами, а лучше всего — уезжать в провинцию.

«Не может быть, — подумал Алексей Петрович, схватив главное — насчет Минска, — чтобы менее чем за три дня немцы смогли одолеть такое расстояние… Что же это получается: что там нет наших войск? Войска должны быть. Следовательно, они должны стрелять и все такое, следовательно, далее, немцы не могут с такой скоростью двигаться на восток. Азбучная истина. Это просто слухи, чтобы посеять панику. Говорят, в Польше, во Франции и в других странах, куда немцы собирались вторгнуться, они вещали на языке этих стран и даже будто бы от имени их правительств и официальных радиостанций, а специально заброшенные провокаторы сеяли панику. И люди верили. И у нас может быть то же самое. Тем более что вот же совершенно очевидный факт: бомбили или нет, а что-то загорелось, пусть для начала лишь как способ посеять панику и неуверенность. А может, загорелось потому, что паника. Или чтобы дать знать тем, кто прилетал. Именно что для начала. А что будет дальше? То-то и оно…»

Однако Алексей Петрович в разговоры не вмешивался, он даже не оборачивался, уставившись в стекло вагонного окна, за которым проплывали знакомые с детства улицы и дома, и только по голосам мог отличить старика от молодого человека, старуху от молодой женщины. Ворчали в основном старики, молодежь была уверена, что успехи немцев временны, что вот Красная армия соберется с силами и ка-ак даст!.. Но молодые голоса покидали вагон, старики оставались, ворчание и брюзжание продолжалось.

Алексея Петровича принял сам главный редактор газеты «Правда» Петр Николаевич Поспелов, года на два — на три постарше Задонова, по образованию историк, человек в Москве известный и популярный не только в журналистских, но и писательских кругах. Большой лоб, очки, маленькие глазки, узкие губы, пронзительный взгляд.

Поспелов вышел из-за стола, энергично пожал Задонову руку, заглядывая через круглые очки в его глаза своими умными серыми глазами, в которых сквозила глубоко скрытая настороженность. Был Поспелов в военной форме и все время косился на свои нарукавные нашивки и ромбы в петлицах: они, видимо, отвлекали внимание своей непривычно яркой пестротой. Пригласив сесть, он спросил о здоровье, настроении, о семье, и ни слова о ночном происшествии. Алексей Петрович едва успевал отвечать, потому что не переставая звонили телефоны, в кабинет заходили незнакомые Задонову люди, большинство в военной форме, совали редактору под нос бумаги, он быстро пробегал их глазами, подписывал, человек уходил, Петр Николаевич поворачивался к Задонову и, как ни в чем не бывало, продолжал разговор. Он в нескольких словах обрисовал военную обстановку, и оказалось, что трамвайные разговоры никакие не слухи и не провокация, а трагическая и совершенно необъяснимая действительность, что в редакцию звонили и звонят корреспонденты газеты и сообщают об одном и том же: немцы жмут, их авиация свирепствует, нашей почти не видно и не слышно, везде царит паника. Тут же он внес ясность, сказав, что пять или шесть немецких самолетов-разведчиков вторглись на большой высоте в небо Москвы и сбросили на нее несколько мелких зажигательных бомб, которые фактически не причинили городу никакого вреда, что поднятые в воздух наши истребители отогнали эти самолеты и почти все сбили за ее пределами.

— Это я вам, Алексей Петрович, говорю исключительно потому, чтобы для вас не стало неожиданностью то, что происходит на фронте. Внезапность нападения гитлеровских войск, о которой говорил в своем выступлении товарищ Молотов, все объясняет. Но я думаю… Нет, я уверен, что этот период скоро закончится, подойдут наши войска из глубины и немцев погонят. Когда вы прибудете на фронт, это станет свершившимся фактом. А газете нужны репортажи о сопротивлении наших войск, о героизме наших красноармейцев, командиров и политработников. Это самая главная ваша задача. И я уверен, что вы с нею справитесь блестяще.

Поспелова опять оторвал телефон, он долго слушал, что ему говорили, хмурясь, поддакивая и кивая головой. Затем, положив трубку и обернувшись к Задонову:

— Так вы говорите, младшему вашему четырнадцать? И куда он собирается после школы?

Алексей Петрович видел, что Поспелову до фонаря, куда собирается после школы Задонов-младший, но он знал, что это такая игра, называемая человеческой и партийной чуткостью, что игру эту надо доиграть до конца, и только потом переходить к делу. Однако им все время мешали, и редактор уже второй раз спрашивал об одном и том же. Мог бы и не спрашивать: не те времена, чтобы рассусоливать и играть в довоенные игры. Но Алексей Петрович не возражал и даже подыгрывал. Значит, так надо.

— Собирается в военное училище, — второй же раз отвечал он на вопрос редактора.

— А, ну да, ну да, вы говорили, говорили… Да, так вот, дорогой мой Алексей Петрович! Обстановка такова, что все мы должны выполнять свой партийный долг перед народом и государством, перед партией и товарищем Сталиным. Мирное время кончилось, мирные заботы и планы приходится отложить до лучших времен… Вы, кажется, работаете над романом?

— Да, работаю, — подтвердил Алексей Петрович.

— И много осталось?

— Половина.

— Ничего не поделаешь, придется отложить. Потом допишите, — успокоил Поспелов, но затем поправился из привычки доводить всякую мысль до логического конца: — Если, разумеется, сумеете сохранить расположение к избранной вами теме. По опыту многих знаю: трудно, практически невозможно. В лучшем случае продолжите совсем под другим ракурсом. Жизнь, как всегда, вносит свои коррективы. — И, решив, что неофициальная часть закончена, поменял и тон, и тему: — Итак, Алексей Петрович, я предлагаю вам на выбор: Север или Центр, Мурманск или Минск.

— Минск, — не задумываясь произнес Задонов, не желая, чтобы северные впечатления повторились еще раз.

— Так и запишем, — согласно кивнул головой Петр Николаевич, ставя в машинописном списке только ему одному понятный «иероглиф». Затем продолжид: — Выезжать через два дня. К этому времени будет отремонтирована ваша машина. Мы полагаем, что на машине будет удобнее. А главное — полная независимость от других видов транспорта. Как вы на это смотрите?

— Я не против машины, но сам я водить не умею.

— А вам и не придется: у вас будет личный шофер. Опытный автомобилист, ко всему прочему имеет боевой опыт. Хотя для вас же будет лучше, если научитесь.

— Я постараюсь, — безропотно согласился Алексей Петрович.

— Вот и прекрасно. Все документы, какие вам понадобятся в условиях прифронтовой полосы, получите в отделе кадров. Они уже готовы. Как только будет готова машина, вам позвонят. Так что до двадцать пятого вы совершенно свободны. — Встал, протянул руку. — Желаю успехов. Жду ваших репортажей, информаций, очерков, рассказов. Пишите все, что считаете нужным. В пределах секретности и… Ну да вы хорошо знаете, что можно писать, а что нет, — заметил Поспелов и, как показалось Задонову, со значением посмотрел ему в глаза. И тут же посоветовал: — А семью лучше всего отправить куда-нибудь подальше от Москвы. Вам же спокойнее будет. И… и еще раз желаю успехов.

Алексей Петрович пожал мягкую ладонь главного редактора и вышел из кабинета. И как только, получив документы, очутился на улице, сразу же возник вопрос: куда идти? В Союз писателей? Там вроде бы нечего делать. Даже в тамошней парторганизации: перевод в редакционную парторганизацию осуществлен автоматически. Так куда же! Куда?

 

Глава 3

Алексей Петрович шагал по улицам и оглядывался по сторонам с удивлением: он словно впервые видел свою Москву, которая была уже не такой, как несколько дней назад. Бросалось в глаза, что власти стараются поскорее исправить ошибки минувшей ночи: кое-где в скверах устанавливают зенитки, с грузовиков сгружают какие-то огромные мешки, раскатывают их вдоль улиц, иные накачивают то ли воздухом, то ли еще чем, и они превращаются в нечто, похожее на толстую ливерную колбасу, удерживаемую веревками с привязанными к ним тяжелыми на вид мешками — скорее всего, с песком. Все это деловито, под присмотром милиции. А на некоторых домах появились надписи: «Бомбоубежище», «Газоубежище» — и стрелки, указывающие, куда идти или бежать.

Изменения открывались постепенно, страница за страницей. Время писало новую книгу о Москве, которую предстояло прочесть. В частности, на улицах заметно увеличилось количество озабоченных военных. Знакомая картина: все неозабоченные воюют, озабоченные околачиваются в тылу. Еще деталь: люди тащат свои радиоприемники в специальные пункты хранения. Некоторые с весьма недовольными лицами… Надо будет и свой оттащить… от греха подальше. В магазинах — очереди. Берут в основном консервы, сахар, соль и печенье — про запас. В одни руки дают ограниченное количество продуктов, но люди ухищряются занимать очереди по нескольку раз. Или бегают из магазина в магазин… Много евреев. Значительно больше, чем несколько дней назад. Сыплют белорусскими и украинскими словечками. Одеты неряшливо и вызывающе бедно, шныряют глазами, тащат коробки, кульки, пакеты. На Алексея Петровича, который никуда не спешит и ничего не тащит, поглядывают с завистью и неприязнью.

Что еще? Очередь возле военкомата. Колонны зеленой молодежи, вперемешку с людьми постарше, под оркестры марширующие в сторону Белорусского вокзала. Оркестры играют «Прощание славянки». Точь-в-точь как в четырнадцатом. Возле уличных репродукторов толпы. Стоят, слушают. Алексей Петрович остановился тоже. Передавали о боях в Белоруссии, на Украине, в Прибалтике. Немцы наступают, наши контратакуют, немцы несут потери в живой силе и технике. Оставлены города… Далее идут названия, которые большинству почти ни о чем не говорят. Послушав, повздыхав, люди молча расходятся.

Но не только люди и внешний облик Москвы менялись на глазах Алексея Петровича. Что-то менялось и в нем самом. И потому, наверное, что предстояло расставание с городом, где прошла вся его жизнь. Не исключено, что он видит его в последний раз: все-таки на войне, случается, убивают. Даже на финской погибло несколько его коллег.

Надо будет записать эти первые свои наблюдения Москвы военного времени. Стоит, пожалуй, начать вести дневник. Тут важны не столько события, сколько собственные впечатления и мысли об этих событиях. Во время революции он дневника не вел, да и потом не вел, а зря. Теперь с трудом можно вспомнить некоторые весьма существенные мелочи, потому что одни из них стирает из памяти время, другие искажаются, воспринимаясь с колокольни нынешнего дня.

А отец дневник вел. Правда, весьма оригинальным образом: записывал высказывания о событиях самых различных людей, начиная от наркома путей сообщения Дзержинского, затем сменившего его Троцкого, кончая уборщицей в наркомате и случайно подхваченной на лету фразой. Между тем картина о тех днях и годах создается весьма цельной, хотя в глаза бросается прежде всего пестрая мозаика фактов, по поводу которых кто-то что-то сказал.

Вспомнив отца, Алексей Петрович тут же повернул в сторону трамвайной остановки. В трамвай едва втиснулся. Народ все молодой, с котомочками, с фанерными чемоданчиками — новобранцы. Многие под хмельком. Громкие разговоры, переклички через весь вагон. Бьющее через край возбуждение. Через несколько остановок Алексей Петрович пересел на другой номер, идущий до Ваганьковского кладбища, на котором вот уже второй век подряд упокоиваются все предки и ближайшие родственники из рода Задоновых.

У подножия старых лип, среди покосившихся оградок и крестов, гранитных и мраморных памятников таилась пугливая тишина, в которую бесцеремонно вторгались сварливые крики ворон, озабоченное треньканье синиц, а со стороны Белорусского вокзала нетерпеливые паровозные гудки. Сверху сквозь кроны деревьев по солнечным лучам струился назойливый рокот авиационных моторов, веселым горохом рассыпаясь по тяжелым надгробиям. Среди улиц и переулков города мертвых там и сям виднелись застывшие или медленно перемещающиеся человеческие фигурки, никуда не спешащие и ни от кого не бегущие, и казалось, что они появились здесь, чтобы уже никогда не покидать это место.

Вот и могилы предков. Ухоженные плиты и памятники, прополотые и подсаженные цветнички, свежевыкрашенные скамейки и оградки, — изначальная забота Маши. Ну и, конечно, деньги Алексея Петровича. Не очень большие, но все-таки: купить краску, нанять рабочих… До этого ли теперь будет?

Алексей Петрович открыл калитку в оградку, окружающую родовую усыпальницу, вошел внутрь, держа в руках охапку садовых ромашек, купленных у входа, положил на каждую могилку по два цветка, затем сел на лавочку возле могилы отца с матерью. Возле них еще найдется место и для него, и для Маши. А вот детям их лежать, скорее всего, в другом месте. Их дети станут ходить уже на их могилы. И лишь изредка на могилы деда с бабкой. А дети этих детей, то есть праправнуки самого Алексея Петровича, вряд ли: их память не будет связана живыми воспоминаниями об этих людях, то есть о нем, Алексее Задонове, как не связана она у самого Алексея Петровича с его прадедом, погибшем на Бородинском поле, с братом этого прадеда, с их женами. Да и деда своего он почти не помнит. И если бы лежали они порознь, неизвестно, собрался бы он когда-нибудь на их могилы. Так потянется и дальше: разорванная цепочка будет нанизывать свои кольца в другом месте, другими людьми. Со временем эти могилы подвергнутся запустению, затем на старые кости лягут новые, к Задоновым никакого отношения не имеющие, и разве что дотошный археолог далекого будущего обратит внимание на полуистлевшие кости и попытается разобраться, кому они когда-то принадлежали. Печальная закономерность.

 

Глава 4

Чья-то тень упала на могильную плиту, Алексей Петрович вздрогнул и поднял голову: перед ним стояла Катерина, жена погибшего в заключении брата Левы. Она слегка покачивалась из стороны в сторону, и ноги ее, обтянутые узкой полотняной юбкой, шевелились как-то странно, точно сами по себе, не слушаясь своей хозяйки. Алексей Петрович хотел было встать, но передумал, и лишь слегка приподнялся на скамейке и сместился к краю, давая свояченице место.

— А я смотрю — вроде бы ты, но со стороны очень уж похож на старика, — заговорила Катерина тем развязным тоном, который появился у нее по отношению к Алексею Петровичу после известия о смерти мужа. — Ну, здравствуй, что ли, товарищ писатель.

— Здравствуй, Катя.

— Не забыл еще, как меня зовут?

— Как видишь.

Катерина опустилась рядом, предложила все тем же развязным тоном: — Выпить хочешь?

— Нет, спасибо, — отказался Алексей Петрович, хотя выпить был совсем не против, но с Катериной пить не хотелось. И чтобы покончить с этим, пояснил: — У меня дела еще сегодня, так что извини.

— Не хочешь, как хочешь — мне больше достанется. А я выпью, — хохотнула Катерина, достала из ридикюля плоскую бутылку с какой-то желтоватой жидкостью, зубами выдернула пробку, прямо из горлышка отпила несколько глотков. Отдышалась, пожаловалась: — Я уже на могиле матери приложилась, помянула непутевую свою старушку… да простит ее всевышний. Теперь вот решила и к свекрови заглянуть: зла я от нее не видела, а корить ее за то, что Левушка мой самцом был никудышным, не имею права.

Алексей Петрович покосился на Катерину: она всегда была цинична, часто до неприличия, но такой он ее еще не знал. Казалось, она наслаждается своим цинизмом и тем недоумением, какое он вызывает у Задонова.

И вообще она очень изменилась за те полгода, что он ее не видел: лицо отекло и как бы сползло вниз, цыганские глаза потускнели, некогда смоляные волосы, теперь крашеные, от корней тянули сединой. А ведь ей едва за сорок, она лишь на три года старше самого Алексея Петровича. Неужели смерть мужа так подействовала на нее? Вряд ли. Пьет — все, видать, оттого…

Отведя взгляд, Алексей Петрович брезгливо поморщился: и это именно та женщина, когда-то молодая, цветущая и вызывающе красивая, которая, едва родив первенца, приходила глубокими ночами к нему, гимназисту последнего класса, за недостающими любовными утехами, — первая женщина в его жизни. Вспомнилось с горьким привкусом грусти, как опустошенный ее неистовыми ласками, он всякий раз, особенно по вечерам при виде своего брата Левы, давал себе страшные клятвы больше не пускать Катерину в свою комнату никогда, и всякий раз, будто невзначай, забывал закрыть дверь на задвижку, убеждая себя, что сегодня Катерина придти не должна, и подолгу не мог уснуть, прислушиваясь к ночной тишине, ожидая ее прихода, проклиная себя за слабость, а Катерину за безумство и измену своему мужу.

И все-таки те ночи с нею, несмотря на дневные нравственные мучения, остались в его памяти ярким пятном на фоне тогдашней обыденности. Они расцвечивали его жизнь необыкновенным приключением, вызывая в нем мужскую гордость и даже самодовольство. И еще удивительное: все эти ночи в его сознании были окрашены почему-то ярко-оранжевым цветом, цветом пламени костра. Наверное, потому, что пропитаны были не только бурной животной страстью и торжеством молодой плоти, но и страхом разоблачения, ужасом позора, который неминуемо последует за этим разоблачением.

Слава богу, что он, Алешка Задонов, едва переступивший порог взрослой жизни, не сгорел в этом костре. Беременность Катерины подернула его пеплом, а женитьба на Маше окончательно погасила тлеющие угли.

Только Ирэн не уступала Катерине в страстности и ненасытности, все остальные… Вот и Татьяна Валентиновна, хотя, конечно, она старается, но все не то, все не то…

— Ты меня не слушаешь? — отвлек его голос Катерины. — Я, видите ли, перед ним распетюхиваюсь, а он витает где-то в облаках… Ты думаешь, я не знаю, что ты Левушку предал? Ты думаешь, что это тебе когда-нибудь простится? Дудки! — и сунула Алексею Петровичу под нос фигу. — За все перед господом ответишь, Алешка. За все. И за мои слезы — тоже.

Алексей Петрович поднялся, молча пошел к выходу. Оправдываться перед нею? Глупо. Слушать ее — тошно. И без нее хватает всякой дряни, которая лезет из всех углов. В то же время он не чувствовал злости к Катерине, он и сам знал, что виноват перед братом: никуда не ходил, никому не писал, чтобы вызволить его из тюрьмы, хотя, наверное, мог бы. И даже был обязан: другие, как ни странно, ходили, писали и, случалось, вызволяли. Однако больше было таких, кто шел следом и пропадал вместе с тем, за кого ходатайствовал.

Вина перед братом и боль за него с годами притупились в Алексее Петровиче и уже не действовали так, как прежде. Он сам себя казнил сильнее, чем это могли бы сделать сотни Катерин. Но при этом продолжал жить, работать и радоваться всему тому, что давала ему жизнь. Но разве он виноват в этом?

— Постой, Алешка! Постой, сукин сын! — вскричала Катерина сдавленным голосом, в котором слышались слезы отчаяния. — Я еще не все тебе сказала.

Алексей Петрович остановился в калитке ограды, взялся рукой за железный шар на верхушке столбика, стоял и покорно ждал, не оборачиваясь. Он даже не знал, какие такие силы удерживали его и не давали уйти. Конечно, вина перед братом, но было что-то еще. Скорее всего, тот факт, что через два дня ему уезжать на Фронт. Следовательно, никаких долгов ни перед кем за ним не должно оставаться. Пусть и Катерина выскажется, изольется в проклятиях и жалобах, если это облегчит ее душу. Все равно ничего нового он от нее не услышит. Да и старые раны не болят одинаково дважды.

— Я хочу сказать тебе, сукин сын, — шепотом кричала ему в ухо Катерина, дыша водочным перегаром и сжимая пальцами его плечо, — что я тебя ненавижу лютой ненавистью! Что я день и ночь молю бога, чтобы он тебя покарал за мои муки, за мою… да, за мою к тебе любовь, которую ты бросил, как кошку, как какую-нибудь тряпку в помойное ведро. Теперь ты знаменит, теперь ты… А все равно: не будет тебе пощады ни на этом, ни на том свете. И за Ирэн Зарницыну тоже, которая погибла из-за тебя. Да-да! Из-за тебя! И не смотри на меня такими невинными… ха-ха-ха!.. глазами. Я все про тебя знаю, Алешка. Все! Сукин ты сын, Алешка! Бог тебя покарает. Но сама я тебе мстить не хочу. Да и сил у меня на это уже нету. И ничего, кроме новых мучений, мне от этой мести не прибудет. — Катерина всхлипнула, сильнее сжала его плечо своими костлявыми пальцами, затем то ли его оттолкнула, то ли сама оттолкнулась и прошипела: — А теперь иди! Иди! И запомни, что я тебе сказала.

И Алексей Петрович, с трудом разжав свои пальцы, сжимающие холодный шар, тяжело перешагнул железный порожек и пошел по узкой аллее, испятнанной солнечными бликами.

Злой монолог Катерины не сразу подействовал на него. Наверное, потому, что в нем почти каждая фраза была выдернута из старых пьес и водевилей, и почти ничего от самой Катерины. Он знал, как она хотела стать актрисой, только поэтому устроилась в Большой театр портнихой и даже пыталась играть на сцене проходные роли, да только из этого ничего не вышло. Но в самой жизни она всегда играла чью-то роль. Даже про свою будто бы любовь к нему она приплела сюда только потому, что так говорят брошенные и несчастные героини. В те далекие дни, когда она со стонами сжимала его в своих объятиях, о любви не было произнесено ни слова. Любовь даже не предполагалась ни с его, ни с ее стороны. Если там и властвовали какие-то чувства, то это были чувства животной страсти и животного же страха перед разоблачением. Теперь ей хочется выглядеть покинутой и обездоленной, а для этого Алексей Петрович подходил как нельзя лучше.

И вновь на него накатили недоумение и обида. За что? За что? Разве он виноват в том, в чем обвинила его Катерина? То есть, конечно, виноват, но не ей судить его, не ей молить бога о мщении ему: сама виновата по уши, особенно перед своим мужем и своими детьми. И даже перед ним, Алексеем. Сам он никогда бы не рискнул совратить жену своего брата. А свои вины Алексей Задонов и без нее знает… И вообще — попробуй-ка угадай, что может человек, а что нет, в чем его вина перед людьми, а в чем людей перед ним. Все так перепутано, все сместилось за какую-то грань, за которой нет четких понятий о добре и зле. И хорошо, что его призвали и посылают на фронт. Может, гибель от шальной пули есть лучший исход для него, так безнадежно заблудившегося среди трех сосен. Вот и с романом своим… Вот и с Татьяной Валентиновной — почти то же самое. Но что же делать, если так сложилось?

И Алексей Петрович, вспомнив о Татьяне Валентиновне, ускорил шаги к остановке трамвая. «Я только прощусь с нею, только прощусь», — думал он, испытывая нетерпеливое желание видеть эту в общем-то весьма невзрачную и заурядную женщину, но почему-то необходимую ему в минуты смятения и тревоги. Уже хотя бы потому, что одно желание увидеть ее отодвинуло куда-то вдаль и Катерину, и нанесенные ему обиды, и предстоящую разлуку с семьей, и сумрачную неизвестность, связанную с Минском и тем, что немцы уже на подступах к этому городу. И что сегодня ночью бомбили Москву. И кто-то погиб или ранен. А Поспелов советовал отправить семью куда-нибудь подальше от Москвы. Значит, знает что-то такое, что позволяет ему давать такие советы.

 

Глава 5

В подъезде знакомого дома после яркого дневного света непривычно темно. И на лестничной площадке тоже. Дневной свет едва пробивается сквозь маленькие окошки с запыленными и засиженными мухами стеклами, сквозь неряшливую паутину, и потому кажется, что на дворе либо вечер, либо вот-вот пойдет дождь. Алексей Петрович впервые приходит сюда днем. И впервые же летом. Как все-таки необычна жизнь! Какие спуски и подъемы, повороты и тупики она нам готовит!

Спрашивается, зачем он стоит возле этой обшарпанной щелястой двери с дребезжащими почтовыми ящиками на ней? Чего он ищет за нею? Ведь у него всего два свободных дня, а он тратит их бог знает на кого и на что, в то время как Маша и дети…

На ощупь найдя кнопку звонка, Алексей Петрович нажал три раза. Подождал, прислушиваясь, не зазвучат ли знакомые, чуть шаркающие шаги, и вновь трижды ткнул пальцем в выступающую из круглой черной пластмассовой коробочки черную кнопку.

И шаги действительно зашаркали. Но это были чужие шаги — не Татьяны Валентиновны. Уйти? Нет уж, дорогой товарищ: коли пришел, так стой и жди, чем все это кончится. Да и по-человечески будет необъяснимо и подло, если, уходя на фронт, ты не зайдешь проститься с той, кто отогревал тебя своим теплом, кто ничего не просил взамен и покорно сносил месяцы разлуки, ожидая тебя в пустой квартире. Не исключено, что она лежит больная и не может встать и встретить тебя как обычно. А может быть и так, что устала ждать, нашла другого, с более определенными планами, в которых и ей отведено не последнее место. Все может быть.

Клацнул замок, дверь чуть приоткрылась, и Алексей Петрович разглядел старуху-еврейку, ее крючковатый нос и черные усы под ним, с нескрываемой подозрительностью разглядывающую его одним глазом.

— Ви уже кого желаете ви-иде-еть? — спросила старуха с некоторой ноткой дружелюбия и даже подобострастия.

— Татьяну Валентиновну.

— Нэма еи, — голос уже был совсем другим, сварливым и раздраженным. — Жмать надо уже два раза, а ви жмали три.

И дверь закрылась.

«Разве?» — удивился Алексей Петрович своей забывчивости и нажал на кнопку два раза. И еще раз, и еще. Безрезультатно. Повернулся и неуверенно спустился на две ступеньки, затем оглянулся, обшарил глазами почтовые ящики, достал из кармана блокнот и «вечное перо», подумал-подумал — убрал назад, решив, что напишет с фронта. Так даже будет лучше. Потому что…

Ну, о чем бы они стали сейчас говорить? Ну, едет и едет. Кто сейчас не едет на фронт! Каждый второй едет, если не трое из четверых. А ложиться в постель после ничего не значащих слов… когда на дворе такая солнечная погода, когда еще столько надо сделать, сказать, увидеть… Ведь это же, может быть, в последний раз.

И Алексей Петрович стал спускаться вниз, чувствуя даже некоторое облегчение, что так вышло. Хоть здесь судьба ему благоволит, не принуждая к насилию над самим собой и над женщиной, которая… для которой… Ему всякий раз приходится как бы заново привыкать к ней и налаживать отношения. Не мудрено: свидания их редки и непостоянны.

Солнечный свет после темного подъезда ослепил и заставил зажмуриться. Неистово чирикали воробьи и летали стайками, гоняясь друг за другом. Ну да, у них ведь воробьята встали на крыло. Вон сколько желторотиков. И все хотят есть, всем дай. Смешно, ей-богу. И как человек, в кичливости своей мнящий себя царем природы, похож на этих маленьких птах. Всё рождается, чтобы умереть, рождается и умирает…

— Алексей Петрович?

Задонов вздрогнул от неожиданности, медленно повернул голову и увидел Татьяну Валентиновну в трех шагах от себя. Вернее, не ее всю, а ее глаза: широко распахнутые, удивленные, обрадованные.

— Да, вот… как видите… зашел, — отчего-то смутился он, отводя свой взгляд в сторону. И выпалил, защищаясь обстоятельствами: — Дело в том, что я через два дня уезжаю на фронт, вот я и решил узнать, как вы тут…

— Вы? На фронт?

Теперь в глазах ее появилось изумление и страх.

— Я. А почему вас это удивляет?

— Но вы же писатель…

— Именно как писателя меня туда и посылают: чтобы писал, чтобы люди знали, что там делается. На финскую посылали, почему же не послать и на германскую…

— Господи! Я даже не поздоровалась с вами!

Татьяна Валентиновна шагнула к нему, протягивая узкую ладошку с вытянутыми тонкими пальцами, и Алексей Петрович в какой уж раз подумал, что она могла бы стать скрипачкой или пианисткой, потому что и слух у нее отличный, и музыку чувствует очень тонко, и училась же. Но нет, пошла в учителя, потому что… А кто знает, почему? Никто. А наши объяснения чаще всего лишь попытка оправдать нашу же неспособность на настоящий поступок, пойти против течения. Обычное русское следование неким общественным потребностям и привычка приносить себя в жертву. И тут же другое: но поэтому и стоит Россия, что одни ее раскачивают и топят, а основная масса жертвует собой и спасает.

Алексей Петрович взял руку Татьяны Валентиновны, поднес к губам, поцеловал синие жилки с той искренней благодарностью к этой женщине, которая была следствием раскаяния перед нею, охватившего его при виде ее изумленных и испуганных глаз, при звуках ее взволнованного голоса. Признался, не отпуская руки:

— Я думал, что уже больше вас не увижу. Никогда.

— Мы уже на вы? — дрогнул ее голос и вспыхнули глаза отраженным солнечным светом.

— Нет, что ты! Это я так — даже не знаю почему. — И, чтобы как-то скрыть свое смущение, заторопился: — Я только что с кладбища: заходил проститься с родителями…

— Почему — проститься?

И опять в ее голосе он услыхал страх за него.

— Почему проститься? Не знаю… Что-то я сегодня все делаю и говорю невпопад, — улыбнулся Алексей Петрович обезоруживающей улыбкой. — И вести с фронта плохие, и кладбищенская тишина — все это настроило меня, судя по всему, на соответствующий лад…

— Да, я знаю: это и со мной случается, — пришла ему на помощь Татьяна Валентиновна и тихонько вынула руку из его рук. И тут же спохватилась: — Что же мы стоим здесь? — Пойдемте ко мне! — снова схватила его за руку и потащила за собой с неожиданной решительностью и силой.

Он не сопротивлялся.

И опять, как и прежде, Алексей Петрович уходил от Татьяны Валентиновны с чувством облегчения, будто все печали его уже миновали, и война — не война, и Катерина, и Маша, и дети, и всё-все-вся — сами по себе, а он — сам по себе; он только смотрит и запоминает, и лишь какие-то звуки и запахи долетают до него, чтобы объяснить то, что он видит и опишет потом в своих повестях и романах. И недописанный роман уже не казался ему таким уж бессмысленным и бесхребетным.

Удивительная, однако, женщина — эта Татьяна Валентиновна. Такое ощущение, что сама для себя она и не существует. Это, наверное, тот тип русской учительницы, который один только и поднял русский народ из отсталости и невежества. А другие бы не смогли, другие бы воротили носы и подергивали плечиком. Он и таких видывал. Но такие-то — редкость. И существуют, чтобы подчеркнуть типичное в русском учительстве: самоотрешенность и самопожертвование. И как хорошо, что он будет возвращаться в Москву, и всякий раз она будет его встречать своими испуганными и изумленными глазами…

Да, что-то она говорила о каких-то курсах, на которые ходит в последнее время. Какие такие курсы? Впрочем, неважно. Курсы так курсы. Мало ли какие. Повышения квалификации, например. Все учителя периодически учатся на таких курсах. А он будет писать ей коротенькие письма. Что-то вроде рассказов эпистолярного жанра. Как когда-то писали путешественники: увидал, услыхал, записал, отослал, поехал дальше. Война — это ведь тоже жизнь, хотя и в особых условиях и при особых обстоятельствах. Путешествие в войну…

Что ж, коли надо. И все-таки хорошо, черт возьми, жить! Хотя сама жизнь хороша далеко не всегда. Но — даже удивительно как хорошо.

Алексей Петрович шел домой и улыбался. Теперь-то уж точно он рассчитался со всем, что должно остаться в прошлой, то есть в довоенной жизни, теперь он начнет жить по-новому. Ну, не то чтобы совсем по-новому, а как бы в новом измерении. Иногда даже полезны вот такие встряски и резкие переходы из одного состояния человеческого существования в другое. Чтобы не закоснеть, не опуститься, не деградировать. Жизнь всегда постарается вправить мозги и направить частицу свою на путь истинный. Даже если частица эта есть homo sapiens, потому что мыслит она далеко не всегда правильно. Потому что это выше желания или нежелания индивида. Это даже выше инстинкта масс. Тут действуют свои законы, которые направляют, связывают или, наоборот, стравливают друг с другом целые народы и государства. Но все люди, кого История вовлекает в свой водоворот, считают себя правыми, считают, что бог, как высшее существо, на их стороне. Однако это разные боги — у каждого народа свой. Даже если у них одно и то же имя. Дело, в конце концов, не в имени, а в том смысле, который в это имя вкладывается. Потому что у каждого народа и государства своя судьба, свой путь, свое высшее право идти по этому пути.

Вот и он, Алексей Задонов, русский писатель, втягивается в этот водоворот и уже не принадлежит себе. А принадлежит тому, чему суждено ему стать свидетелем и участником. Так он и раньше не принадлежал себе, а лишь делал вид независимого человека, хотя его несло и вертело помимо его воли и желания. И всех прочих — то же самое. Просто из одного водоворота всякий раз затягивает в другой, более могучий и страшный.

— И пусть хранит вас бог, — прошептала Татьяна Валентиновна, целуя его в последний раз. — Я буду молиться за вас.

Как странно: тремя часами ранее другая женщина желала ему совершенно другого. И того же самого бога обещала молить совсем о другом…

Чья-то молитва перетянет, чей-то бог окажется сильнее…

 

Глава 6

Дома ждали. И не только жена и свои дети, но и дети брата: двадцатишестилетний красавец Андрей, такой же цыгановатый, как и его мать, и двадцатитрехлетняя Марина, как две капли воды похожая на Алексея Петровича. И это все видели, даже говорили об этом сходстве, но относили его на счет бабушки, Клавдии Сергеевны, матери Алексея Петровича, на которую он был похож. Оба в бабушку.

Марина в прошлом году закончила медицинский институт и теперь работала терапевтом в местной поликлинике, Андрей — начальником цеха на заводе имени Орджоникидзе. Марина этой осенью собиралась замуж, Андрей успел еще в институте жениться и развестись и теперь холостяковал, подолгу пропадая невесть где. Короче говоря, весь в мать: такой же порывистый, горячий и нетерпеливый — в отличие от своей сестры, мягкой и с постоянно распахнутыми изумленными глазами, точно она только что явилась на свет, и все ей в диковинку.

— Ну вот, — бодро произнес Алексей Петрович, входя в столовую. — Со всеми, с кем мог, рассчитался, никому не должен, свободен, аки птица, и целых два дня из дома ни ногой.

Он тиснул руку Андрея, спросил, что говорят на заводе о войне и мобилизации, не дослушал, поцеловал в щеку Марину, заметил, как вспыхнула она всем своим мягким лицом и как потемнели ее изумленные глаза цвета гречишного меда, подумал: «Неужели знает?», но не задержался возле нее и даже не спросил, как обстоят дела в поликлинике, потому что виделся с нею ежедневно и ежедневно замечал на себе чего-то ожидающий взгляд, но такой взгляд у нее с детства, а в то время даже он сам не знал, что она его дочь.

И весь вечер был возбужден, не столько от выпитой водки, сколько от удивительно несхожих впечатлений, которые оставили в нем за день самые разные люди и самые разные новости, но более всего — от своего нового положения, от тех возможностей для него, которые это положение открывает.

Дети, особенно Ляля, студентка второго курса медицинского же института, который закончила Марина, жались к нему, заглядывали в глаза. Правда, Иван в свои четырнадцать пытался выглядеть солидным и беспрерывно задавал вопросы о войне, о том, когда побьют немцев, чьи танки и самолеты лучше — наши или немецкие, и будет ли папа ходить в атаку и стрелять из своего пистолета? — но и он, забываясь и чувствуя своею детской душой, что нынешняя война — это нечто другое по сравнению с той же финской, на которой побывал его папа, что она пострашнее, что иначе бы Молотов не говорил такие слова, какие он сказал 22 июня: про смерть и разрушения, которые несут фашисты на их землю, и что весь советский народ, как один человек, должен подняться на защиту своего социалистического отечества… Такого еще не говорили, хотя дрались и с китайцами на КВЖД, и дважды с японцами, и с финнами — все это уже на его, Ивана, памяти. А он сегодня записался в дружину по борьбе с зажигательными бомбами и даже прошел первый инструктаж. Но молчал об этом до поры до времени, боясь напугать маму.

Часам к десяти вечера все потихоньку разошлись по своим комнатам, и Алексей Петрович остался с Машей. Сегодня он не собирался садиться за свой роман — и потому что был немного пьян, и потому что бессмысленно, и, как говорится, перед смертью не надышишься. Пусть лежит и ждет своего часа. Алексей Петрович только что принял душ, сидел в пижаме на постели, бегло просматривал сегодняшние газеты и временами косился на жену, которая возле туалетного столика приводила себя в порядок.

— Не смотри ты на меня так, — тихо говорила Маша, поймав его любопытствующий взгляд в своем зеркале. — Я стесняюсь.

— Ангел мой, мы столько лет вместе, — привычно удивлялся Алексей Петрович.

— Ну и что, что вместе? Я же не виновата, что ты выбрал меня…

— А кто виноват?

— Не знаю, Алеша, но я очень боюсь.

— Чего? — прошуршал он газетой, вчитываясь в строчки репортажа с линии фронта. — Бояться нечего.

— Тебе легко говорить…

Разговор этот в той или иной форме повторялся всякий раз, как только он собирался в очередную командировку, и ему казалось теперь, что это у них с Машей игра такая: она пугает его всякими ужасами, а он ее успокаивает. Но в голосе ее на этот раз он различал новые нотки, очень похожие на нотки отчаяния, — и это его пугало. Потому что очень не хотелось, чтобы дома установилась предтраурная атмосфера. И поэтому старался изо всех сил показать, что и на этот раз его командировка вполне заурядна и бояться нечего. Потому что и в мирное время гибнут люди, и никто не застрахован от несчастного случая. Просто война — это более широкий и, можно сказать, всеобъемлющий несчастный случай, но это не значит, что на ней погибают все и сразу. Уж кому-кому, а ему это грозит в самую последнюю очередь. Хотя бы потому, что кто-то должен этот несчастный случай описать и передать потомкам свидетельство ее участника.

Когда потушили свет, Маша прижалась к нему всем своим мягким телом, а потом, точно спохватившись, стала целовать его, сползая все ниже и ниже лицом по его телу, чего не делала до этого никогда, и лишь по одному по этому Алексей Петрович догадался, как боится она его потерять и что именно таким странным для себя образом старается отгородить его от чего-то страшного и неизвестного. В нем вспыхнула жалость и к себе, и к Маше, и к детям своим, и эта жалость вызвала в нем ответное желание — желание дать Маше в эту ночь все, на что он способен, что так ценили в нем другие женщины и что так пугало Машу прежде.

 

Глава 7

Машина остановилась, съехав на обочину. Мимо в полной темноте навстречу двигались люди. Сплошной, непробиваемой массой. Застряв в этой массе, лениво тарахтели телеги и фуры, фыркали лошади, ворчали грузовые и легковые автомобили. Слышался шорох тысяч и тысяч подошв, цокот подков, понукания, иногда — плач ребенка, чаще — озлобленная ругань. Мелькали огоньки папирос.

Издалека, где-то на северо-западе, погромыхивало. То ли гроза, то ли бомбежка. Однако люди шли, не оглядываясь, и Алексею Петровичу казалось, что это не люди движутся, а какая-то гигантская многоножка ползет в ту сторону, где чувствует пищу и покой.

— Не проедем, — произнес Василий Митрофанович Кочевников, шофер Алексея Петровича Задонова, человек лет тридцати пяти, степенный, как большинство шоферов, снисходительно относящийся к начальству, которого им приходится возить. На Василии Митрофановиче солдатская гимнастерка, в черных петлицах четыре треугольничка — старшина. К дверце на ременных застежках прикреплен кавалерийский карабин, брезентовый подсумок с патронами — и даже с гранатами — и противогаз. На заднем сидении какие-то мешки и ящики, накрытые брезентом. Когда Алексей Петрович спросил у Кочевникова, что там такое, тот спокойно ответил:

— НЗ, товарищ майор. — И пояснил: — Дорога дальняя, мало ли что может случиться.

Стояли долго. Тронулись, когда поток несколько поредел, но через час опять попали в затор. На этот раз на подъезде к мосту через какую-то речушку с болотистыми берегами.

Светало.

— Может, товарищ майор, свернем в лес? — спросил Кочевников, барабаня пальцами по рулю и поглядывая на небо. — Не ровен час, налетит немец, тут тогда такое начнется… Да и отдохнуть надо: скоро сутки, как из Москвы, боюсь уснуть за рулем.

— Хорошо, давайте свернем, — согласился Алексей Петрович, понимая, что до Могилева, где будто бы находится штаб Западного фронта, им посветлу да при таком встречном движении не добраться.

Они еще не попадали под бомбежку, но в нескольких километрах отсюда, на КПП, расположенном западнее Смоленска, через который они проезжали, их предупредили, что Оршу уже бомбят, не исключено, что и Могилев тоже, так что лучше к городу приближаться ночью. «Ну, до Орши еще далеко, — подумал тогда Алексей Петрович, — а до Могилева еще дальше. Бог даст, проскочим».

Алексею Петровичу рисковать не хотелось. Но, с другой стороны, не хотелось и показаться трусом перед своим шофером. Да и перед самим собой — тоже. Хотя Алексей Петрович под бомбежками никогда не бывал, зато видел, как бомбят финские позиции, и мог себе представить, каково людям под бомбами. Даже в железобетонных дотах и дзотах. А у них с Кочевниковым ничего, кроме крыши и стенок их машины, за которыми даже от хорошего булыжника не уберечься.

Кочевников дал задний ход, съехал в канаву, выбрался из нее, развернулся и покатил к недалекому сосновому лесочку. Там он задом же втиснулся в узенькую щель между деревьями и заглушил мотор. Затем достал из-под сидения топор, выбрался из машины и скрылся в зыбких предутренних сумерках. Вскоре послышались удары топора по дереву, потом шорох веток по крыше машины, потом снова удары…

Дальше Алексей Петрович ничего не помнит: уснул, откинувшись на спинку сидения и уткнувшись головой в дверцу.

Сутки он не спал, наблюдая разворачивающиеся перед ним картины, свидетельствующие о надвигающемся народном бедствии. Картины сменяли одна другую на всем пути от Москвы, но все они были похожи одна на другую: везде, с небольшими интервалами, рыли окопы, противотанковые рвы, устанавливали деревянные и бетонные надолбы, тянули колючую проволоку. Однако именно в этой похожести и заключался смысл страшной напасти, неумолимо ползущей с запада. А еще в том, что почти нигде не было видно ни одного военного, — одни женщины, старики да подростки.

«Господи, а где же армия? — с возрастающей тревогой оглядывался по сторонам Алексей Петрович, не решаясь почему-то задать этот вопрос вслух ни своему бывалому шоферу, ни милиционерам на контрольно-пропускных пунктах. — Наверное, воюет, — утешал он себя. Да и где же ей быть иначе и что делать, коли война».

А еще во всю длину Минского шоссе беженцы, беженцы, беженцы. Как потянули сразу же за Вязьмой сперва слабеньким ручейком, а за Смоленском сплошным потоком, так с тех пор не видно этому потоку ни конца ни краю. Усталые, с воспаленными с недосыпу и от пыли глазами, серыми лицами и в серой же одежде. Кто с котомкой, кто с чемоданчиком, кто с детской коляской, кто с тачкой, кто на подводе. Иногда проплывет мимо сбившийся в плотную массу непривычно молчаливый цыганский табор, или потянутся длинные черно-серые еврейские процессии, словно шествующие за невидимым катафалком. Но все больше родные славянские лица, скорбные глаза женщин из-под косынок и стариков из-под картузов, испуганные глазенки детей. Новое переселение народов — да и только. Мимо таких же женщин, роющих окопы, мимо таких же стариков, забивающих в землю сваи противотанковых надолб. Жуткие и завораживающие картины народного бедствия.

И в этой серой массе было как-то странно видеть военных, рядовых красноармейцев и командиров, то бредущих в толпе беженцев, иногда и с оружием, то едущих в машинах, до верху набитых мебелью, мешками, ящиками, с сидящими наверху женщинами и детьми.

Проснулся Алексей Петрович от грохота. Вздрогнул, протер глаза. Сквозь наваленные на капот и крышу машины березовые ветки увидел дорогу с замершими на ней автомобилями, тачками, детскими колясками, подводами, рвущимися из постромков лошадьми, с неподвижными фигурками людей, приникших на откосах дороги так плотно друг к другу, словно в этом заключалось их спасение, и со множеством фигурок, бегущих прочь от дороги.

А над всем этим стремительными тенями проносились немецкие самолеты, посыпая все, что лежало, стояло и двигалось мелкими бомбами, расстреливая из пулеметов и пушек. Самолеты проносились один за другим с небольшими интервалами, под вой серебряных дисков вращающихся винтов, под грохот разрывов и треск пулеметов. Они пролетали так близко, оставляя за собой дымные следы выхлопных газов работающих моторов и стреляющих пулеметов и пушек, что за стеклами кабин хорошо различались силуэты летчиков — вполне человеческие силуэты. И не верилось, чтобы люди были способны на такое.

— Вот сволочи! — ругался рядом Кочевников. — Ведь видят же, что беженцы, а все равно бомбят. Одно слово — фашисты! А главное — ничем нельзя помочь. Ну, ничем! — убивался старшина, стуча жилистым кулаком по черному рулю, и не замечая этого.

Действительно, помочь было нечем. Ни пистолет Задонова, ни карабин Кочевникова не годились для того, чтобы остановить это хладнокровное и безнаказанное убийство. Только у самого моста на этой стороне окруженная мешками с песком стреляла зенитная пушчонка, задрав вверх тонкий дергающийся ствол, и такой жалкой казалась она в сравнении с самолетами, такими беззащитными виделись три фигурки, копошащиеся возле этой пушчонки, что удивительным казалось не то, что самолеты продолжали лететь, не замечая этой пушчонки, а то, что пушчонка все еще стреляет.

Но вот там, на краю моста, взметнулось пламя, пушчонку на несколько секунд заволокло дымом, а когда дым рассеялся, на месте пушчонки не было ничего: ни ее самой, ни человеческих фигурок, ни даже мешков. И неизвестно, куда все это подевалось.

Вдруг один из самолетов, приближающийся к металлическим фермам моста, окутался белым дымом, из этого дыма во все стороны полетели обломки, затем полыхнуло — и вся эта клубящаяся масса, бывшая секунду назад самолетом и человеком в ней, зацепилась за фермы моста и огненным смерчем пронеслась сквозь него, истребляя на мосту все, что там было.

И долго еще что-то сыпалось в воду тихой речушки. Алексей Петрович остановившимися глазами взирал на эту картину мгновенной смерти, впервые увиденную им так близко от себя. А еще ему казалось, что в воду сыплется что-то, проходя сквозь невидимое сито, а то, что не прошло, вот-вот должно упасть более крупными частями, но оно все не падало и не падало, и завороженные этим ожиданием глаза Алексея Петровича никак не могли оторваться от воды, принявшей в себя обломки и успокоившейся.

Странно выглядело это успокоение воды, странными казались фигурки людей, начавшие шевелиться вдоль дороги, странным казалось даже то, что после взрыва самолета других не появилось. А солнце светит, и белесые пряди тумана, зацепившиеся за кусты тальника, за непроницаемые шатры ив, так мирно и так беспечно тянутся к солнцу, чтобы растаять в его лучах. И над всем этим летают стрижи, где-то близко кукует, как ни в чем ни бывало, кукушка, редкие облачка равнодушно взирают вниз из прозрачной голубизны неба — и это после всего жуткого, что только что произошло на дороге, на виду у солнца и реки, облаков и стрижей, кустов и деревьев.

Алексей Петрович прикрыл глаза, суеверно надеясь, что когда он их откроет, не будет ни дороги, ни дыма от горящих машин, ни убитых лошадей, ни неподвижных фигурок людей, над одними из которых убивались оставшиеся в живых, а над другими лишь походя склонялись и шли дальше.

Постепенно жизнь на дороге возобладала, и черно-серый поток людей, потек дальше на восток, в ушах опять зазвучало знакомое шарканье ног, но тарахтенье подвод стало жиже, машин вообще не слышно — они дымили на обочине, сброшенные туда людским напором, зато вой и причитания по погибшим ввинчивались в небо, заглушая все остальные звуки.

Через час дорога почти очистилась от беженцев.

— Может, поедем? — спросил неуверенно Алексей Петрович у Кочевникова. И добавил с нервным смешком: — Черт не выдаст, свинья не съест.

— Может, сперва перекусим? — вопросом на вопрос ответил старшина.

Они еще не притерлись друг к другу, они только приглядывались, прислушивались к интонациям голоса, и если Кочевников делал свое дело, то Алексей Петрович, не имевший никогда подчиненных ему по службе людей, которыми надо командовать, чувствовал себя неловко и даже зависимо от своего шофера, его НЗ, умения и даже желания везти куда-то Задонова, исполнять его прихоти. Он всегда соглашался с предложениями старшины Кочевникова, полагаясь на его опытность, но предложение шофера перекусить на виду убитых и раненых, на виду погрома, устроенного на дороге немецкими самолетами, показалось кощунственным.

— Нет-нет! — испугался Алексей Петрович. — Только не здесь! Только не здесь!

Они переехали по мосту на другую сторону речки, мимо погибшей зенитки и ее расчета, развороченных мешков с песком, мимо каких-то обломков и даже остатков людей, которые не посчитали нужным убрать откуда-то появившиеся военные, мимо еще целой зенитки на той стороне и устало куривших зенитчиков, проехали еще несколько километров, но везде было одно и то же: разбитые повозки и машины, трупы людей и лошадей, которые никто не убирал. Наконец открылось свободное пространство, странным образом свободное и от людей, и от всего живого, точно оставшийся позади ужас каким-то необъяснимым образом миновал его, не оставив на нем своего следа.

Кочевников свернул на проселок и остановил машину в густом лесу возле ручья.

Завтракали крутыми яйцами, салом, луком, редиской и огурцами, купленными еще в Смоленске. Ели молча. Да и о чем говорить? Не о чем. Удивительно, что все это лезло в рот, не отвергалось желудком после всего увиденного. Впрочем, думать ни о чем не хотелось, мозг заволокло тупым равнодушием и усталостью.

После завтрака Кожевников аккуратно завернул в газету объедки и сунул в дупло старого пня. Затем расстелил на траве карту-трехверстку восточной части Белоруссии. Побродив пальцем по карте, предложил в Оршу не заезжать, а свернуть на проселок в Гусино и дальше через города Красный и Горки двигаться на Могилев.

— Во-первых, смотрите, товарищ майор (у Задонова звание интендант третьего ранга, но Кочевников этим званием пренебрегал), этот путь раза в полтора короче, — говорил он снисходительным тоном, уверенный, что штатский майор все равно ничего не поймет, а уж в карте наверняка не разбирается. — Во-вторых, беженцев будет меньше; в-третьих, спокойнее: у немцев на все проселки самолетов не хватит.

— Хорошо, поехали, — согласился Алексей Петрович, но тут же высказал опасение: — А что как в Гусино не окажется моста через Днепр?

— Не будет моста, будет паром или брод. Что-нибудь да будет. Ездят же они как-то на ту сторону. Не могут не ездить.

Моста, действительно, не оказалось, а паром был. И работал. Правда, пришлось ожидать его больше часа: на той стороне на паром загоняли стадо коров, коровы отчаянно мычали, идти не хотели, огромный рыжий бык цеплял рогом мостки, кричали пастухи, щелкали кнуты, лаяли собаки. Наконец быка зацепили за кольцо в ноздрях, затащили на паром, за ним пошло остальное стадо.

— Народ оттедова, а вы, стал быть, туды, — произнес паромщик, коротконогий мужик с толстыми, как березовое полено, ручищами и окладистой бородой, с подозрением поглядывая на военных.

— И что, много здесь проходит беженцев? — полюбопытствовал у паромщика Алексей Петрович, угостив его «Казбеком».

— Сёдни еще никого не бымши, дорогой товарищ, — покивал мужик лохматой головой в знак благодарности. — Сказывамши, быдто наши турнумши германца по-за Днепром-то, вот народ и призадумавшись: тикать или не тикать? На чужой-то стороне не маслом, чай, мазано, а на своей даже мышь — и та родня. — Затянулся несколько раз, критически оглядел черную машину, посоветовал: — Ахтамобиль-то занавесьте ветками: шибко в глаза кидаетси. Сказывамши, быдто немец за такими ахтамобилями страсть как охочь гоняться на своих ероплантах. Опять же: пошаливают на дорогах-то.

— Кто пошаливает? — удивился Алексей Петрович.

— А бог его знает, кто. Лихие людишки, звестное дело. Может, диверсанты, может, еще кто. Давеча вот военком Гусинский поехамши на ту сторону-то, а его и подстрелимши. Я его туды живого перевозимши, обратно, стал быть, мертвого.

За Днепром уложили поверх машины елового лапника и осиновых веток, крест-накрест перетянули веревкой, чтоб не сваливались, проверили оружие. Алексей Петрович — по настоянию Кочевникова — трижды стрельнул из своего ТТ в ближайшее дерево и попал… аж два раза. Только после всего этого покатили дальше. Дорога грунтовая, тележная, где суглинистая, где супесная, кое-где разве что присыпана гравием, колдобина на колдобине, но временами очень даже сносная. Во всяком случае, кроме редких подвод в ту и обратную сторону, ничто не мешало Кочевникову крутить свою баранку практически безостановочно.

 

Глава 8

Удивительно, но до самого Могилева дороги, по которым они ехали, не бомбили. Но именно на этих дорогах они несколько раз обгоняли маршевые роты, идущие к фронту, эскадроны конницы, конную же артиллерию. И чем ближе подъезжали к Могилеву, тем слышнее была артиллерийская канонада. Иногда грохот был настолько сильным, что Алексей Петрович с опаской посматривал на невозмутимого Кочевникова, сомневаясь, слышит ли он этот грохот и надо ли настолько близко приближаться к нему. Но все КПП, которые они миновали, не остановили их и не высказали никакого опасения на их счет. Может, на КПП попросту не знали истинного положения дел, а может, командирам, проверявшим документы, было все равно, что случится по ту сторону КПП с этим интендантом третьего ранга и старшиной. Во всяком случае, Алексей Петрович поглядывал по сторонам с опаской и недоверием. Эдак, чем черт ни шутит, едешь-едешь и приедешь прямо к немцам.

На въезде в город их документы особенно тщательно проверили, зато после проверки старший лейтенант, начальник КПП, выяснив цель приезда московского журналиста, назвал, понизив голос, адрес политуправления фронта, предупредив, чтобы ехали по теневой стороне улиц, потому что немец налетает неожиданно, а в тени не так видно, если учесть скорость самолета.

Алексей Петрович поблагодарил старшего лейтенанта, даже пожал ему руку, хотел спросить у него фамилию, но затем передумал: сколько уже этих лейтенантов, милицейских и армейских, встречалось ему на пути, так что если делать исключение для тех, кто был с тобою вежлив и предупредителен, в отличие от других, сухих и корректных, места в блокноте не хватит, тем более памяти: впереди-то еще война и война, которая, судя по всему, быстро не кончится.

У Алексея Петровича Задонова в командировочном предписании значилось, что он имеет право посещать все воинские части и подразделения, какие сочтет нужным, может задавать любые вопросы, и все политработники и командиры Красной армии и Красного флота, какие бы должности они ни занимали и в каком бы звании ни были, обязаны содействовать товарищу Задонову в его работе и отвечать на его вопросы, за исключением тех случаев, когда вопросы будут касаться военной тайны, не подлежащей разглашению.

Но было и конкретное задание, не означенное в предписании: выяснить обстановку, настроение войск и командования, и дать для газеты соответствующие материалы, направленные на повышение морального духа войск и уверенности в конечной победе Красной армии.

Главный редактор «Правды» Поспелов, напутствуя Алексея Петровича, посоветовал ему побывать, в частности, и в тех частях, которые вырвались из немецкого окружения, и дать такой репортаж или очерк, который бы учитывал нынешнюю сложную обстановку.

— Мы в сводках даем информацию о том, что некоторые наши части дерутся в окружении, — говорил Поспелов, протирая платком круглые очки. — Но на наших страницах еще не было ни одного материала, который бы показал, как они оказались в окружении, как дрались и как вырвались из него. Нам нужна правда о войне, но такая правда, которая бы показывала негатив как исключительно частное явление временного характера. Нам нужна правда, которая бы мобилизовала людей, а не наоборот. Я уверен, что вы и сами это понимаете. Главное — не драматизировать события, показать, что гитлеровцев можно бить, если приложить умение и волю к победе. И — примеры! Побольше примеров.

Найти такие части можно было лишь с помощью политотдела фронта, куда, как обещал Поспелов, он сам позвонит сегодня же, предупредит о приезде спецкора газеты и о задании, которое ему дано редакцией.

— Настоятельно советую вам побывать у командующего фронтом генерала армии Павлова. Или у его начальника штаба генерала Климовских. Пусть кто-нибудь из них обрисует вам общую обстановку, чтобы вы правильно ориентировались в создавшемся положении на Западном фронте и понимали, что нужно газете именно сегодня и ни при каких условиях не понадобится завтра, а что вообще оставить для истории. Учтите: Геббельс внимательно прочитывает наши газеты, я уж не говорю о союзниках, так что мы не должны давать ему поводов для ликования и использования наших материалов нам же во вред. Как известно, Ленин считал газету агитатором, пропагандистом и организатором, следовательно, наша с вами обязанность все эти три ипостаси использовать для победы над зарвавшимся врагом, — закончил свои наставления Поспелов, затем нацепил очки, еще раз внимательно посмотрел сквозь них на Задонова, и добавил: — Я уверен, что вы справитесь. А о вашей семье мы позаботимся.

«Словно провожал меня на смерть, — сердился Алексей Петрович, идя к машине, ожидавшей его у подъезда редакции. И, вспомнив внимательный взгляд Поспелова, подумал: — Уверенность выражает, а из каждого слова недоверием так и шибает, как говаривал мой дед. — Пожалел: — В „Гудке“ работалось проще. И железную дорогу я знаю лучше, чем армию. Но — делать нечего, взялся за гуж, так тяни и не жалуйся».

Политотдел фронта, как оказалось, располагался совсем не там, куда Алексея Петровича направил начальник КПП, а на окраине города в небольшом поселке. В центре Могилева, уже отмеченном первыми бомбежками, был лишь пункт связи, где Задонова и просветили по части куда ехать, как и в какое время, чтобы ни самому не попасть под бомбы, ни на штабы не навести немецкую авиацию.

Однако, приехав в указанное место, Задонов не пошел сразу же в политотдел, а отправился в редакцию фронтовой газеты, расположенную в длинном сарае среди старых сосен, чтобы у своих коллег получить более подробную информацию о положении дел как на фронте, так и в самом штабе.

В редакции газеты оказался лишь ответственный секретарь старший политрук Цибиков да дежурный политрук Журов: все остальные были в разъезде.

— Мы тут как на иголках, — сетовал Цибиков. — Как из Минска выехали, так с тех пор то туда, то сюда мечемся вместе со штабом и политотделом. Где немцы, где наши, никто толком сказать не может. Их самолеты-разведчики с утра до вечера крутятся над городом и окрестностями, все высматривают да вынюхивают, — жаловался старший политрук. — Но летают так высоко, что ни наши истребители их не достают, ни зенитчики. Не поверите, товарищ Задонов, но ощущение такое, будто ты совершенно голый. Мерзкое, доложу я вам, ощущеньеце. А что касается положения, то известно, что немцы взяли Минск, восточнее его окружены две наши армии, но дерутся и пытаются вырваться; под Борисовым большие бои, сам Павлов находится там и руководит обороной города, что немцы уже в Бобруйске и на подходе к Витебску. Связь с войсками постоянно теряется, многие наши корреспонденты уезжают на передовую за материалами и пропадают бесследно. Короче говоря, ничего хорошего. — И, приглушив голос, сообщил: — Только между нами: главный редактор уже в Смоленске. Начальник политотдела фронта — тоже там. Судя по всему, и мы скоро двинемся вслед за ними.

Выпив кружку холодного квасу, Алексей Петрович пошел в политотдел. Там его ждали. Бритоголовый дивизионный комиссар по фамилии Гарбуз, тиская руку московскому гостю, радостно рокотал:

— Вы не представляете, товарищ Задонов, как мы тут за вас переживали. Товарищ Поспелов позвонил еще три дня назад, предупредил о вашем приезде, а вас все нет и нет. Мы уж в сторону Орши послали машину, чтобы вас встретить. Вдруг, подумали, поломка какая случилась. Или еще что.

— А мы ехали через Горки — напрямик. А через Оршу могли бы и вообще не доехать: бомбят, — радовался в свою очередь Алексей Петрович и теплому приему, и тому, что наконец-то добрался до места. — Вы лучше скажите мне, как связаться с командующим фронта Павловым. Или с начальником штаба.

— Павлова здесь нет, а генерал Климовских вряд ли вас примет: занят по самую завязку, — почти испуганно сообщил Гарбуз и даже встал и плотнее прикрыл дверь в свой кабинет.

— Все сейчас заняты под завязку, — снисходительно улыбнулся Алексей Петрович. — И я к нему не на блины набиваюсь.

— Все это так, — не сдавался Гарбуз, словно поставил перед собой цель не допустить Задонова к высокому начальству. — Но вам сперва лучше бы с членом Военного совета фронта встретиться. Да вот незадача — его здесь нет: уехал в Смоленск…

— И надолго? — спросил Алексей Петрович, вспомнив предупреждение Цибикова.

— Не знаю, не знаю! — развел руками Гарбуз.

— Но скажите хотя бы одно: положение на фронте стабильное или надо ждать худшего?

— На этот счет вы сможете узнать только у армейского начальства. А я вам в этом смысле ничем помочь не могу.

— Вы думаете, товарищ Гарбуз, что главный редактор «Правды» товарищ Поспелов станет ждать, пока кто-то приедет? Газете нужен материал о боях войск вашего фронта сегодня. Можно сказать, вчера. Этого ждет вся страна. И там тоже, — многозначительно возвел глаза к потолку Алексей Петрович. — Вы лучше проводите меня в штаб фронта, представьте дежурному по штабу, а там уж я как-нибудь сам.

— Я бы вас проводил, товарищ Задонов, но я сижу на телефоне. Подождите заместителя главного редактора газеты батальонного комиссара товарища Сайкина Льва Захарыча, он вот-вот должен приехать. Буквально с минуты на минуту. Он вас и проводит. А пока не хотите ли чаю?

— Спасибо, только что в редакции угостили квасом.

Лев Захарович Сайкин оказался маленьким кругляшом с голым черепом, подвижным, как муравей, и говорливым, как лесной ручей, на пути которого легла коряга или большой валун. И звук «р» он раскатывал по-ручьиному же, будто камушки ударяли друг о друга: «кг-кг-кг!», одновременно хватая со стола бумаги, прочитывая их по диагонали, что-то в них чиркая синим карандашом, и булькая, булькая, булькая то ли от избытка энергии, то ли пряча за своей говорливостью свои мысли и чувства. Выслушав желание Задонова встретиться с начштаба Климовских, он вдруг заговорил так, словно Алексей Петрович был школяром, забывшим, что находится в учительской:

— Вам, товарищ (товакгищ) Задонов, кажется, что вот вы приехали и все должны тут же бросить свои дела и заняться исключительно вами. А здесь все заняты одним делом: остановить и разгромить фашистских захватчиков, чинящих неслыханные зверства на советской земле! — воскликнул он с театральным пафосом. — Вы слыхали о расстреле стапятидесяти евреев в районе местечка Ляхевичи? Нет? Не слыхали? Ужасная, ни с чем не сравнимая трагедия! Женщины, старики, дети. Всех постреляли и заставили местных белорусов свалить расстрелянных в овраг и засыпать землей. Чудовищный вандализм!

— А что с белорусами?

— С какими белорусами? А-а, с белорусами! Тоже постреляли, естественно. — И пояснил, словно оправдывая немцев: — Чтобы избавиться от свидетелей, разумеется.

— И много?

— В каком смысле?

— В количественном.

— Об этом нам не известно. Конечно, я понимаю: тоже советские люди, но мне, извиняюсь, не совсем понятны ваши вопросы… Не хотите ли вы сказать…

— Не хочу, — отрезал Алексей Петрович, вставая. — Я лишь уточнял детали. — И далее еще более жестким тоном: — Я напрасно убил в ожидании вашего прибытия целый час. Давно бы уже мог решить все вопросы и без вашей помощи. Благодарю за теплый прием.

Повернулся и пошел к двери.

— Постойте! Куда же вы? — испуганно воскликнул Сайкин, догнал его у двери, вцепился в рукав гимнастерки. — Я не отказываюсь представить вас товарищу Климовских. Я лишь хотел сказать, что у меня накопились бумаги из Главпура, которые не терпят отлагательства. А так — что ж! Я понимаю вашу линию и вполне ее одобряю.

Алексей Петрович передернул плечами, но возражать не стал: он знал о существующей в армии жесткой иерархии и не хотел с самого начала прослыть во фронтовой среде человеком неуживчивым и высокомерным. В конце концов, час ничего не решает, а посредничество Сайкина лишь ускорит дело, то есть позволит ему выехать в интересующие его воинские части и не мозолить глаза политотдельцам и всем прочим.

 

Глава 9

Штаб фронта занимал несколько одноэтажных строений бывшего пионерского лагеря. Над ними от дерева к дереву натянуты маскировочные сети, так что у Алексея Петровича возникло ощущение, будто он попал в вольер для хищных пернатых, и все теперь зависит от смотрителя за этими птицами и добродушия орлов, грифов и сов. Алексей Петрович даже усмехнулся этому своему сравнению, пришедшему в голову, конечно, не только по причине натянутой над головой сетки, а по каким-то ассоциациям, которые иногда практически невозможно объяснить сразу же после того, как они тебя посещают. Разве что потом, по прошествии времени. И то, если сохранятся в памяти.

Сайкин вышагивал чуть впереди, важно выпятив круглый животик и задрав круглую голову, растущую практически прямо из шеи. Сзади по его круглым ягодицам бил тяжелый наган в желтой кобуре, голенища яловых сапог распирали толстые икры. Его бы одеть в камзол и чулки и представить при дворе Людовика XIV — было бы в самый раз, если при этом дворе можно себе представить еврея. Был Сайкин несколько смешон и жалок в своем желании выглядеть воинственно и значительно, как бывает смешно и жалко смотреть на клоуна, привыкшего развлекать детей и вдруг оказавшегося среди взрослых.

Впрочем, Алексей Петрович тут же себя и одернул за свою привычку находить в людях только смешное. «Когда-нибудь ты за это поплатишься», — весело и без раскаяния подумал он, шагая вслед за Сайкиным.

Они миновали часового, топчущегося возле крыльца, поднялись по скрипучим ступенькам, вошли в распахнутые настежь двери, пошагали длинным гулким коридором, в который выходили двери спален и служебных помещений. На них сохранились таблички: «Первая группа», «Вторая группа», «Старший пионервожатый», «Старший воспитатель», «Ленинская комната». И тут же на клочках бумаги: «Оперативный отдел», «Отдел связи» и прочее. Начштаба Климовских располагался как раз в «Ленинской комнате», но путь в нее пролегал через комнату «Старшего пионервожатого», в которой сидел моложавый адъютант в чине майора.

Подойдя к столу адъютанта, Сайкин склонился над ним, и до слуха Алексея Петровича долетело:

— Корреспондент из «Правды» товарищ Задонов. Хотят поговорить с товарищем начальником штаба. Очень срочно. От самого главного редактора «Правды» члена Цэка вэкапебе товарища Поспелова.

Адъютант с любопытством глянул на Задонова, поднялся, одернул гимнастерку, вышел из-за стола и скрылся за дверью. Пока дверь открывалась и закрывалась, Алексей Петрович успел разглядеть в конце помещения стол и стоящего за ним бритоголового человека с телефонной трубкой возле уха. До слуха донеслось:

— Я понимаю, Георгий Константинович. Не могу знать, Георгий Константинович. Павлов в Борисове. От Кулика нет никаких сообщений. Шапошников выехал в войска. В районе восточнее Минска…

Дверь закрылась, голос оборвался, лишь глухой бубнеж просачивался в комнату старшего пионервожатого.

— Пустой номер, товарищ Задонов, — победно улыбнулся Сайкин. — С начала войны ни Климовских, ни Павлов не приняли ни одного корреспондента. Даже я не смог к ним прорваться. Сплошной туман. Войдите в мое положение: меня интересует знать положение на фронте, чтобы нести бойцам и командирам Красной армии правдивое слово партии, нести правду — в прямом смысле этого слова, а я этого положения не имею возможности знать. Я имею в виду действительное положение дел, а не что-то там такое. — И Сайкин покрутил в воздухе растопыренной пятерней. — А с меня, сами понимаете, спрашивают…

Дверь открылась, вышел адъютант, пригласил:

— Товарищ Задонов, вас ждут.

Алексей Петрович кивнул головой в знак благодарности и переступил порог кабинета начштаба фронта. За его спиной закрылась дверь, но он успел услыхать умоляющий голос Сайкина:

— Позвольте, но…

И равнодушный ответ адъютанта:

— Велено одного товарища Задонова.

Алексею Петровичу стало жаль Сайкина: все-таки тот имел право на встречу с начштаба фронта. «Надо будет замолвить за него словечко. Нельзя газетчика держать на голодном пайке. Ведь, действительно, для красноармейца газета — единственный источник информации о его месте в общем строю» — думал он слышанными когда-то из уст Мехлиса словами, шагая к столу, за которым возвышался человек в генеральской форме.

Генерал-майор Климовских шагнул навстречу Задонову, протянул руку, выдавил улыбку вежливости, которая на его изможденном лице с темными ободьями вокруг глаз больше походила на гримасу боли, заговорил хрипловатым голосом:

— Рад с вами познакомиться, товарищ Задонов. Имел честь читать ваши статьи и книги. Они всегда производили на меня неизгладимое впечатление.

— Благодарю вас, Владимир Ефимович, на добром слове, — ответил Задонов, пожимая руку генерала. — И за то, что согласились принять меня в такое… такое насыщенное событиями время.

— Работать с органами информации — мой долг. Прошу садиться, Алексей Петрович, — показал Климовских на стул. — Готов ответить на все ваши вопросы. К сожалению, не могу уделить вам много времени, однако надеюсь, что сумею утолить вашу любознательность.

Адъютант внес поднос, на котором стояли стаканы, заварной чайник, накрытый стеганым колпаком, и чайник побольше, тарелка с бутербродами.

— За одно и чайку попьем, — и вновь лицо Климовских исказила гримаса боли. — Так я вас слушаю.

— Меня интересует общая обстановка на вашем фронте, Владимир Ефимович. Для того чтобы правильно ориентироваться и более-менее объективно оценивать действия отдельных воинских подразделений. Меня интересуют бои в окружении, люди, вырвавшиеся из котлов… Кажется, это так теперь называется. Ну и… кто-то ведь где-то сражается. Не все же отступают или даже бегут перед немецкими танками и самолетами. Кто, где и как — это самое главное.

— Как раз перед вашим приходом мне звонил начальник Генерального штаба генерал армии Жуков по этому же самому поводу. Извините, Алексей Петрович, что я по понятным вам причинам не могу столь же детально обрисовать сложившуюся на нашем фронте обстановку для вас, как я сделал это пять минут назад… — И воскликнул, пододвигая к Задонову чайник: — Да вы наливайте чай, наливайте! И заваривайте покрепче: снимает усталость и сонливость… — Отпил несколько глотков, продолжил: — Так вот. Общая обстановка на нашем фронте такова: немецкие войска двумя мощными танковыми группировками, поддержанными большими силами авиации, наступают в направлении Москвы севернее и южнее Минска, охватывая клещами наши войска, оказавшиеся между двумя этими танковыми потоками. Никто из нас — я имею в виду не только себя, но и Генштаб, — не ожидал, что немцы бросят в наступление всю мощь своей армии с первых же минут войны, сосредоточив на узких участках фронта свои ударные группировки. К сожалению, у нас у всех были другие представления о том, как начинать эту войну, как должны развиваться события. За это мы и расплачиваемся сегодня жизнями наших красноармейцев и строевых командиров, потерей больших территорий, вооружения и прочих материальных ценностей…

С каждым словом голос Климовских крепчал, все недоумение и горечь поражений выливались в его до последней степени напряженную и желчную речь. Казалось, он вовсе не заботился о последствиях: либо настолько был удручен случившемся, что эти последствия меркли в его сознании перед фактом собственной недальновидности и упущений, перед фактом разворачивающейся на его глазах катастрофы, влиять на которую он бессилен, либо полагал, что писатель Задонов имеет право на такую откровенность. Но, скорее всего, дело было не в Задонове. И Алексей Петрович, при всей своей самонадеянности, не мог предположить, что его авторитет писателя и журналиста толкнули генерала Климовских на такую безоглядную откровенность, какой он не встречал во время финской кампании ни от кого из командиров, следовательно, эта горькая откровенность стала следствием растерянности самого Климовских, а Задонов явился лишь поводом для того, чтобы выразить ее вслух.

— Мы оказались заложниками собственной нераспорядительности и, я бы сказал, глупости, — продолжал с горькой усмешкой начальник штаба, не слишком заботясь о последовательности своих слов. — И пожинаем их плоды. Немцы взяли Минск. Это вы знаете. Восточнее Минска окружены две наши армии. Юго-восточнее Гродно — уже несколько дней дерутся в окружении еще две наши армии. Считайте, мы их потеряли. А это люди — десятки тысяч людей. Мы потеряли почти всю истребительную авиацию прямо на аэродромах. При этом самолеты новых конструкций, способных противостоять самолетам противника. Немцы безнаказанно бомбят наши города и дороги, мешая нам подтягивать войска, организовывать оборону. Хотя их танковые и моторизованные дивизии идут вперед практически без поддержки пехоты и теоретически весьма уязвимы со стороны своих флангов, мы ничего не можем противопоставить этой тактике, мы не умеем действовать против таких таранов, мы постоянно опаздываем с принятием ответных мер. Ко всему прочему, у нас очень мало противотанковой артиллерии. По иронии судьбы, большинство складов с горючим и боеприпасами располагались вблизи границы, теперь они либо взорваны, либо достались врагу, а в результате наши механизированные корпуса останавливаются из-за нехватки горючего и боеприпасов, авиация — то же самое, пехота остается один на один с танками противника и его авиацией…

Глаза Климовских вспыхнули, на скулах затвердели желваки. Несколько мгновений он мучительно справлялся с душевной мукой, настойчиво пробивавшейся сквозь маску исполнительности, оптимизма и безропотности, которую он не снимал с лица несколько этих страшных дней и ночей. Рука поднялась на уровень лба, замерла, затем опустилась на гладкий череп и скользнула вниз, точно снимая налипшую на него паутину.

— Мы посылаем пехотинца, — хрипло выдавил он, — против немецких танков с гранатой или бутылкой с зажигательной смесью. У него почти нет шансов выжить в таком поединке. И все это знают. Однако нам ничего не остается делать, как надеяться, что хотя бы такой дорогой ценой нам удастся обескровить немецкие войска, остановить их, а уж потом начать бить. К сожалению, далеко не все способны драться в столь безнадежной обстановке. Еще и потому, что мы не учили этому наших бойцов и командиров в мирное время. А не учили потому, что, повторяю, сами не знали, что этому надо учить и учиться.

Климовских замолчал, отодвинул от себя наполовину выпитый стакан крепко заваренного чаю, торопливо закурил, затравленным взглядом посмотрел на Алексея Петровича, усмехнулся, а тот подумал, что «не учили, не знали», а бутылки-то заготовили. Значит, кто-то если и не знал наверняка, то предполагал.

— Вы, наверное, думаете, что генерал Климовских сошел с ума. — Короткий отстраняющий жест рукой на попытку Задонова опротестовать это заявление. — Я не сошел с ума, поверьте мне на слово, Алексей Петрович. Но я не в состоянии заставить наших старших командиров перестать импровизировать, метаться от одной бреши к другой, которые пробивает в наших порядках противник. Нам давно пора переходить к стратегической обороне и не тратить силы на практически бесплодные контратаки. Увы, мы никак не можем свыкнуться с мыслью, что наша наступательная доктрина, которую мы лелеяли перед войной, потерпела провал. А начальник Генштаба Жуков, с которым я только что разговаривал, требует от нас беспрерывно контратаковать противника всеми имеющимися силами. А наши командиры не умеют этого делать. Они не умеют согласовывать свои действия с соседями, с авиацией и артиллерией. Другими словами, они не умеют грамотно организовать контратаку. А чаще всего не имеют на это времени. Но и обороняться не умеют тоже, потому что не учились, имея в виду такого противника.

Генерал Климовских замолчал, докурил папиросу, затем продолжил уже спокойнее:

— Конечно, не все в нашей власти. Не мы диктуем условия боя. Но пора начинать вести осмысленную и жестокую войну с врагом, который ведет именно такую войну против нас. Пора наводить порядок не только на фронте, но и в стране. Ведь до чего доходит: нам посылают подкрепления, технику, боеприпасы, а железная дорога отправляет их черт знает куда, и сама не может сказать, куда именно отправила. Короче говоря, разброд и разноголосица на всех уровнях. И пока это не кончится, мы по-настоящему воевать не сможем…

Климовских порылся у себя в столе, достал какую-то бумагу, пробежал глазами, показал бумагу Задонову, не давая в руки, заговорил снова:

— Вот, извольте видеть: сообщение штаба стрелкового корпуса. Прислали с нарочным. Пишут, что слышат слева звуки боя. Спрашивают, что им делать. А что я могу сказать, если и сам не знаю, что там происходит? И Генштаб не знает, а когда мы узнаем, там все кончится. Это к вопросу об окруженцах и стойко сражающихся… Стойко сражаются чаще всего те, кого немцы лишь сковывают своими действиями, обходя с флангов. А нестойко те, на кого обрушивается главный удар. А еще лживые из страха перед начальством донесения командиров о положении подчиненных им войск. Или желание выдать за действительность кажущееся, боязнь ответственности. Вот рапорт из другого стрелкового корпуса: сотни убитых солдат и офицеров противника, десятки уничтоженных танков, пушек, минометов, огромные трофеи. Вплоть до солдатских одеял. И наряду с этими победными реляциями докладная записка начальника политотдела дивизии этого же корпуса: бездарно организованная оборона, препирательства между командирами разных степеней, кто из них должен командовать бойцами непосредственно в окопах, а кто вдалеке от них… — Генерал глянул в лицо Задонову, как бы проверяя его впечатление от услышанного, закурил очередную папиросу, заговорил снова, разгоняя рукою дым: — Вы помните наши поражения в четырнадцатом и пятнадцатом году от немцев и — в одно и то же время — наши победы над австрийцами? Так вот, пока мы не научимся воевать так же решительно, грамотно и дисциплинированно, как воюют немцы, и даже лучше немцев, победы нам не видать. Но я верю, что со временем бить немцев мы научимся. Не мы, так другие. И если я говорю вам сейчас эти горькие слова, то исключительно потому, что вам потом придется писать об этом времени, и вы должны знать, как мы оценивали его и свои действия по горячим, так сказать, следам. — Климовских замолчал, затем произнес устало: — О конкретных частях и соединениях вы можете узнать в оперативном отделе. Зайдите туда и от моего имени…

Зазуммерил телефон на столе. Заглянул адъютант, негромко произнес:

— Командующий на проводе, товарищ генерал.

Алексей Петрович поднялся, молча пожал протянутую руку и быстро покинул кабинет, еще менее чего-либо понимающий в происходящем, чем полчаса назад. В дверях он остановился, вспомнив, что хотел походатайствовать за Сайкина, но понял, что момент для этого упущен, и решительно переступил порог «Ленинской комнаты».

— Ну что Климовских? — спросил Сайкин, поднимаясь с лавочки под старой липой. — Разъяснил?

— Собственно говоря, он не сказал мне ничего нового. Общее положение вам известно. Подробности — в оперативном отделе штаба. Не скажете, где он находится?

— А вон в том корпусе, — показал Сайкин. — Вас проводить?

— Нет, благодарю. Не смею вас отрывать от дела.

— Ну что вы, товарищ Задонов! Пустяки! Всегда рад услужить коллеге по перу.

 

Глава 10

Минск — у немцев! И всего за каких-то шесть дней. Даже поляки в тридцать девятом — и те продержались дольше, хотя из любой точки на польско-германской границе до Варшавы ближе, чем от нынешней советско-германской до Минска. И это при том, что армия у поляков была слабее немецкой более чем в два раза. А Красная армия, сосредоточенная в западных округах, немецкой ни в чем не уступает. Вернее сказать: не уступала. Более того, по количеству танков и самолетов даже превосходила. И вот эта Красная армия позволяет немцам беспрепятственно дойти до Минска. И всего за каких-то шесть дней.

Шесть дней! Это не вмещалось в сознание. В это не хотелось верить. Но и не верить было нельзя. Оставалось понять, как это произошло, по чьей вине. Если по большому счету, то по вине всей военной верхушки, начиная от наркома обороны и начальника Генерального штаба РККА. Это Тимошенко и Жуков убеждали всех, что война начнется с приграничных сражений, что эти сражения будут длительными. Их ничему не научила ни стремительная война немцев с Польшей, ни с Западной Европой, ни с Югославией и Грецией. Идиоты! Кретины! Бездари!

Но сейчас не время трясти верхушку. А вот командующего Западным особым военным округом Павлова просто необходимо. Так безответственно отнестись к своим обязанностям, с такой преступной легкостью выпустить из своих рук управление войсками, пустить дело отражения агрессии на самотек — такое прощать нельзя. За такое надо снимать головы, чтобы другим неповадно было.

Сталин остановился напротив большой карты Европы, истыканной флажками с обозначением немецких и советских воинских соединений. Карта отражала положение недельной давности, и Сталин тупо уставился на эти флажки. Ему казалось, что неделю назад он отлично понимал и значение этих флажков, и возможные изменения их положения на карте в случае военных действий, и какие могут возникнуть трудности для той и другой стороны в результате тех или иных изменений, и как обе стороны будут эти трудности преодолевать. Сейчас Сталин не понимал ничего. Более того, он был уверен, что и Тимошенко с Жуковым тоже ничего не понимают в происходящем. Потому что, если бы понимали, уже исправили бы то положение, которое сложилось на западном театре военных действий. Или, если не исправили бы, то хотя бы толково объяснили, что происходит. Понять происходящий процесс — значит наполовину, если не больше, взять управление процессом в свои руки.

Так что же делать? Что же делать?

Павлова, конечно, под трибунал. И всех минских генералов вместе с ним. И к стенке их! К стенке! Что дальше? Дальше заставить армию сражаться. Сражаться до последнего патрона и красноармейца. Сдачу в плен приравнять к предательству. Оставление рубежей обороны — тоже. Невыполнение приказа командования — расстрел на месте. Как в гражданскую. Жесткость, жестокость — без этого, видимо, нельзя.

Что еще?

Сталин потер пальцами виски: болела голова, звенело в ушах. Даже руку поднять трудно. Старость? Нет, еще неделю назад он чувствовал себя бодрым и деятельным. А главное — не верил, что Гитлер отважится на вторжение. Ведь это означает, ни много ни мало, войну на два фронта. То есть как раз то, чего сам Гитлер недавно боялся, как черт ладана. Неужели он так уверен, что СССР настолько слаб в военном отношении, что победа над ним обеспечена, что никто большевикам на помощь не придет, что им ничего не остается, как в одиночку сражаться с Германией? А иначе чем объяснить это вторжение? И чем — наши нескончаемые поражения?

И на самом деле, похоже, Гитлер все рассчитал правильно: никакого второго фронта нет. Франция повержена, Англия заперлась на островах и дрожит за свою шкуру. Черчилль на призыв его, Сталина, открыть Второй фронт, отделался обещанием сделать это, как только позволят обстоятельства. И заключил свое письмо издевательски: «Да поможет Вам Бог!» Обращение к Рузвельту пока тоже ничего не дали. Америке вообще плевать на Европу. И она будет плевать на нее до тех пор, пока не увидит явной выгоды от вступления в войну на той или иной стороне. Правда, Черчилль и Рузвельт заявили о своей солидарности и поддержке СССР, но это пока только слова. Отсюда уверенность Гитлера, что воевать на два фронта ему не придется, что разделаться с СССР ему никто и ничто не помешает.

Да, так что же необходимо предпринять еще, чтобы остановить немцев? Капитуляция исключается. Драться, пока имеются возможности? В девятнадцатом, когда Деникин подошел к Туле, было труднее. И все-таки выстояли. Но Деникин — это одно, сегодняшние немцы — совсем другое. Значит — мир? Наподобие «похабного», как говорил Ленин, Брестского? Значит — мир. Или хотя бы перемирие. Отдать Прибалтику, часть Белоруссии и Украины. Отдать Молдавию. Главное — выстоять и сохранить армию. А цена, которую придется заплатить, — это потом, потом… Кутузову тоже было не просто отдавать Наполеону Москву. Зато выиграл войну и отстоял Россию. И мы потом вернем все, что отдали. А теперь решить, через кого и как связаться с Гитлером… Посоветоваться с Молотовым — он знает.

Что еще? Да, вот что. Теперь же, не дожидаясь перемирия, начать эвакуацию заводов и фабрик на восток. Вместе с людьми. Чтобы потом было чем воевать, когда для этого наступит время. И уничтожать все, что нельзя будет эвакуировать, чтобы не досталось немцам. Пусть получат выжженную пустыню.

Далее. Взять всю полноту власти в свои руки. Как гражданской, так и военной. Ибо сообщения со всех сторон говорят о всеобщей растерянности и неспособности эту растерянность преодолеть.

Надо будет призвать православную церковь к сотрудничеству. Из истории известно, что народ в трудную для себя годину теряет веру в правительство, в начальство вообще, и обращает свои взоры к богу. Пусть бог и помогает. Надо опереться на церковь, чтобы она помогла возвратить веру и любовь к отечеству.

Наконец, последнее: партизанское движение. Сделать жизнь захватчиков адом. Жечь, убивать, взрывать. Через любые жертвы, любые трудности. Все направить к одной цели — к победе. А считать — это потом, потом…

Короткими фразами записав на листе бумаги все, что пришло в голову, Сталин позвонил недремлющему Поскребышеву, спросил:

— Что нового из западных областей Белоруссии и Украины?

Поскребышев отвечал так, будто ждал звонка Хозяина, четко отделяя каждое слово:

— Звонили из Луцка, Бобруйска, Барановичей и других городов Белоруссии, а также с Украины: из Тернополя, Хмельницка, Новоград-Волынского. Обстановка складывается следующая. Многие партийные и советские руководители районов и органов НКВД убегают, оставляя районы на произвол судьбы, задолго до отхода наших частей. При этом вывозят государственным транспортом личное имущество, бросая государственные ценности, склады и предприятия. Руководители бегут, сея панику, вместе с населением, все дороги запружены бегущими, что затрудняет передвижение воинских частей. Многие командиры воинских частей следуют их примеру. Они самовольно покидают свои части, вывозят свои семьи и свое имущество. За последние часы получено несколько телефонограмм с мест, где доводится до сведения Политбюро, что… далее цитирую одну из телефонограмм: «…что успехам, временно достигнутым немцами на определенных участках Западного фронта (в частности на Минском направлении), очень во многом, если не во всем, способствовали паника, царящая в командной верхушке отдельных воинских частей, и паническая бездеятельность в местных партийных и советских органах». И далее выражается убедительная просьба к Политбюро и лично к вам, товарищ Сталин, принять необходимые меры в отношении местных партийных и советских органов, а так же к той части командного состава Красной армии, которая способствует пораженческим настроениям… У меня все. — Поскребышев помолчал, спросил: — Вы меня слышите, товарищ Сталин?

— Слышу, — ответил Сталин и медленно положил трубку.

Затем он прошел в спальню, разделся и лег. Однако сон не шел. Встал, взял из аптечки пакетик снотворного порошка, высыпал в рот, запил водой прямо из графина. Снова лег.

Постепенно мозг обволокли усталость и безразличие. Перед глазами замельтешили лица, лица, лица… тянулись руки… пальцы-сосиски… все ближе к горлу… на лицо упала подушка… нечем дышать… собственный хрип и стоны отчетливо звучали среди кремлевских палат… так душили царей… Петра Третьего, Павла Первого… а до них Великих князей… а до них… Чернь всегда неудачи и тяжелые времена для себя связывает с верховным лицом… чернь не рассуждает… она хочет есть и пить… когда этого нет, она думает, что заменить правителя — и дело в шляпе… почему в шляпе?.. впрочем, неважно… А как смотрел Жуков, когда докладывал о последних сводках с театра военных действий — с укором смотрел: вот, мол, мы тебе говорили, а ты нас не слушал… а тут еще Шуленбург: я вам намекал, что война вот-вот начнется, а вы… и министр иностранных дел Японии Мацуока: дежурная улыбка, слащавые речи… Зачем он, Сталин, поехал провожать Мацуоку на вокзал? Зачем заискивал перед Шуленбургом? Наверняка Гитлер расценил эти факты как признак слабости СССР и страха Сталина перед Гитлером. Может, это лишь укрепило его уверенность начать войну. И даже подтолкнуло.

Сталин уже проснулся, но не замечал этого. В его усталом, не отдохнувшем мозгу сон продолжался в яви, только лица потускнели, а слова, наоборот, стали более отчетливыми, фразы законченными.

«Что ж, — подумал он отстраненно, — подушкой не подушкой, а пулю — вполне возможно. У Жукова рука не дрогнет. Да и Берия с Маленковым… Они преданы лишь до тех пор, пока ты в силе. Ослабел — сбросят. Даже Молотов… Один только Ворошилов… Впрочем, и он пойдет за более сильным».

Настенные часы показывали без минуты двенадцать. Дом окутан плотной тишиной. Точно все вымерло вокруг и в самом доме. Не хотелось ни о чем думать. Даже вчерашние размышления и наметки на будущее казались теперь бессмысленными, ни к чему не ведущими… Польшу Гитлер разгромил практически за месяц, Францию и остальную Европу — за полтора, Югославию с Грецией — за две недели. В Англию Гитлер не пошел. Как и Наполеон. По «Майн кампфу» он и не собирался этого делать… Минск пал, очередь за Смоленском — еще шесть дней, а там и до Москвы подать рукой. Если не случится чуда…

 

Глава 11

Сталин откинул одеяло, спустил ноги на коврик, нащупал тапочки и долго еще сидел, согнувшись и уперев локти в колени. Затем, преодолев непомерную тяжесть во всем теле, стал одеваться. Вышел в коридор, прошел в туалетную комнату, почистил зубы мятным порошком, умылся. Проследовал в малую столовую. Позавтракал. Все это механически, не задумываясь. И все время прислушивался, не загудят ли машины, не раздадутся ли шаги, стремительные и уверенные. Как судьба. Безразличие ко всему не отпускало. Думать было не о чем. И ни к чему. Он проиграл. С этим надо смириться. Все когда-нибудь проигрывают. Таковы неумолимые законы природы. Проигрывают либо соперникам, либо обстоятельствам, либо Смерти. Ничего нет вечного… Так когда-то проиграл и Николай Второй, царь и император милостью божьей. От него отвернулись все, даже ближайшее окружение. Проигравших не любят, их ненавидят. А проиграл царь потому, что Россия не была готова к войне, воевать же ее заставили царские долги западным банкам, то есть за чужие интересы. Как тогда говорили: «Союзники будут воевать до последней капли крови русского солдата». И все отвернулись от царя. И как быстро сошла пенная волна русского патриотизма, с которым Россия вступила в войну, как быстро наступили апатия и неверие всех слоев общества, которые и привели к революции. То же самое, судя по всему, повторится и сегодня. Только без всяких революций. Обычный дворцовый переворот…

По инерции, выработанной годами, помимо воли и желания, Сталин прошел в кабинет. Долго стоял на пороге, вслушиваясь в тишину. Сел за стол. На столе свежие газеты. Про Минск еще ни слова. Зато много об успешных боях на юге, где пытаются наступать румыны. Сбитые самолеты, уничтоженные танки, орудия, убитые и раненые солдаты и офицеры врага. Успехи, как всегда, преувеличены, неудачи преуменьшены… Даже захваченные в качестве трофеев противогазы — и те упоминаются…

Противно.

И ни одного портрета товарища Сталина. Будто он уже не существует. Зато есть портреты отличившихся в боях летчиков, танкистов, пехотинцев.

Отбросил газеты в сторону. Откинулся на спинку кресла, закрыл глаза. Вспомнил: в Одесском военном округе начальником штаба генерал Захаров. Приходил представляться. Оставил хорошее впечатление. Он, как докладывают, сумел вырвать у Тимошенко с Жуковым согласие на приведение войск в боевую готовность, не ожидая директив из Центра. Остальное — уже сам. Поэтому там войска врасплох застигнуты не были, потери минимальны. То же самое и адмирал Октябрьский, командующий Черноморским флотом — не потерял ни одного корабля, ни одного самолета. Если не врут, конечно… А остальные…

Зазвонил телефон.

Сталин посмотрел на аппарат и отвернулся, уверенный, что опять будут докладывать об окруженных или пропавших неизвестно куда армиях, оставленных городах. А что он может сказать? Ничего. Пусть разбираются сами.

Телефон звонил, не переставая. К нему присоединился второй, затем третий.

Сталин встал из-за стола, ушел в спальню. Сел на уже убранную постель. Ссутулился, сунул руки меж колен. Прикрыл глаза. Он чувствовал себя обманутым, оскорбленным. И кем? Своими же. Потому что Гитлер — в порядке вещей. А вот свои…

Заглянул начальник кремлевской охраны генерал Власик.

— Товарищ Сталин…

— Меня ни для кого нет, — прошелестел сиповатый голос из полумрака комнаты. — Ни для кого.

Власик прикрыл дверь, пожал недоуменно покатыми плечами. Пошел в кабинет, произнес в трубку, прикрывая ее ладонью:

— Товарищ Молотов, он не хочет ни с кем говорить. — И добавил еще тише: — И вообще, странный какой-то. Может, вы приедете? А то я не знаю, что делать.

— Ладно, жди, — прозвучало в ответ.

Сидеть в темной спальне надоело. Сталин с трудом встал, побрел в кабинет. В нем все то же: карта на стене, флажки — вчерашний день. Побрел в столовую. Краем глаза отметил, как кто-то быстро скрылся за одной из дверей. Ага, уже подсматривают и подслушивают. Ждут нового хозяина.

Прошел в малую столовую. Открыл дверцу буфета, долго разглядывал этикетки на бутылках, точно видел их впервые.

Выбрал уже откупоренную бутылку «Хванчкары». Налил почти полный стакан, выпил жадно, как пил когда-то воду в далекой молодости после долгого пути по горам под палящим солнцем. Налил еще, прошел к креслу у окна, сел, держа стакан в руке. Рука дрожала.

Почему-то вспомнилось давно написанное собственное стихотворение. Не всё — последние строки:

Когда…

…когда в потоке перекрытом

найдутся силы, чтоб опять

пробить тропу по горным плитам

и никому не уступать,

когда с чужбины, неутешный,

вернется сын в голодный край,

и с просветленною надеждой

увидит солнца каравай,

когда незрячий и гонимый

прозреет в солнечности дня,

я успокоюсь. И отныне

надежда вселится в меня.

И околдованные вежды

покинет грусти пелена.

Да, мне ниспослана надежда,

но так ли искренна она?

«Так ли искренна она?», — повторил вслух и покачал головой, уверенный, что в отчий край ему вернуться не суждено. Что ж, не суждено, так не суждено. Не ему одному. Но память о Сталине там останется. Не может не остаться. Потому что он многое успел за эти годы. Даже больше, чем ожидал. А сколько плотин было на его пути! Не счесть. Многие останавливались в изнеможении. Падали. А он шел. Один. Хотя и окруженный людьми. Куда? Только история ответит на этот вопрос. Но лично ему ничего не было нужно. Только участия. Иногда. Но от кого? Таких людей рядом не было и нет. Разве что безответная, трепетная Катерина Сванидзе, единственная, которую любил по-настоящему… Как знать, может, еще суждено встретиться… Где-то там. «И воздастся им по делам их». Кажется, так. Безгрешных не бывает. Даже сам Бог не без греха: незачем было ему создавать человека, который рано или поздно усомнится в существовании творца. Не мог Бог не знать этого. А усомнившийся человек греха уже не боится. Разве что «приидет страх божий пред кончиною его…»

«Но так ли искренна она?»

Искренность — категория нематериальная и весьма относительная.

В коридоре затопало. Многих и очень решительных людей. Ну, вот и все. Это — конец.

Сталин торопливо опрокинул стакан в рот, отдышался. Вжался в кресло.

В дверь постучали… Странно.

Он не отвечал, молча смотрел на дверь. Ждал. Вспомнился сон: пальцы-сосиски, подушка, удушье… Сон был вещим.

Дверь полуотворилась, просунулось кошачье лицо Молотова. Глаза изумленно округлились. Дверь открылась шире. Стали видны другие лица. Широкое лицо Маленкова, бликующее пенсне Берии, принюхивающийся нос Микояна.

— Коба! Ты заболел? — спросил Молотов, не переступая порога.

— Чего приперлись? — вопросом на вопрос ответил Сталин, медленно осознавая, что они пришли не арестовывать его, не убивать, а потому, что без него не способны что-либо решить. Ни один из них не обладает ни его авторитетом, ни его волей, ни его знаниями. Более того, никто из них не пользуется авторитетом друг у друга. Они вместе только потому, что он связывает их друг с другом крепче цементного раствора. Умри он — и они рассыплются. На группы, группки. И начнется грызня и взаимоистребление. Как среди бояр после смерти Ивана Грозного.

— Немцы подходят к Березине. Надо что-то делать.

Молотов переступил порог столовой, за ним остальные — человек шесть. Почти всё Политбюро. Как он презирал их сейчас. Как ненавидел. Они не только развалят страну, они ее разграбят, пустят по миру. Ублюдки! Жадные до власти, до удовольствий. Прав был Троцкий, говоря, что правящая элита рано или поздно захочет не только власти политической, но и экономической. Может быть, не они сами, так их дети, внуки, правнуки… Остатки недобитой бюрократии. Возрождающейся из гнили, из плесени, из дерьма… Впрочем, Троцкий оценивал будущее не с точки зрения революционера, а с точки зрения заурядного жида, который видит мир только через собственный интерес…

Что такое провякал этот безмозглый котище? Что делать? Они не знают, что делать… Ха-ха-ха! Только поэтому они и пришли к нему? Только поэтому…

— Так делайте! Кто вам мешает?

— Коба, ты же знаешь… — замялся Молотов. — И потом, Павлов, на наш взгляд, не справляется со своими обязанностями. Он растерял свои армии. Он низвел себя до командира дивизии — организует оборону на узком участке фронта. Это не решает проблему… Надо решить, куда направлять резервы… Тимошенко не может без твоего разрешения… Мы надеялись, что вместе мы смогли бы решить…

Сталин медленно поднялся, тяжело опираясь обеими руками на подлокотники кресла. Встал, выпрямился, пошарил себя по карманам. Вспомнил, что вчерашняя бумажка, на которой он записывал свои размышления, осталась в кабинете.

Пошел прямо на стоящего перед ним Молотова — тот отступил в сторону. Остальные расступились и, едва Сталин вышел из столовой, потянулись за ним следом.

Войдя в кабинет, Сталин сел за стол, рукой показал, чтобы и остальные садились. Взял бумажку, пробежал глазами, отложил. Все он вчера решил правильно. Кроме возможности выпросить у Гитлера мир. Осталось начать действовать.

— Где Тимошенко с Жуковым? — спросил отрывисто, ни к кому не обращаясь конкретно.

— В наркомате, — поспешно ответил Молотов. И добавил с презрением: — Пытаются собрать и склеить черепки от разбитых горшков.

Берия в подтверждение его слов кивнул головой: мол, мне положено знать, кто где, и я знаю. Остальные тоже покивали головами: мол, виноваты во всем военные: недоглядели, неправильно оценили, не доложили, не настояли.

Нет, эти на заговоры не способны. Они вообще ни на что самостоятельное не способны. Без товарища Сталина все они — лишь более-менее прилежные исполнители его воли, то есть чуть больше нулей. Он знал это давно, и странно, что ему показалось, будто они способны восстать против него. Но это была минутная слабость. Такое бывает со всеми. Даже с Лениным случалось. Тут главное — не показать своей слабости. Раз слабость, два слабость, а дальше можешь ставить на себе крест.

— Поехали, — произнес Сталин своим обычным глуховатым голосом, вставая из-за стола. И повторил еще более решительно: — Поехали. У нас много работы.

И пошел к двери, даже не переодевшись: в заплатанных штанах, в потертой куртке и стоптанных сапогах.

Через несколько минут длинный кортеж из тяжелых бронированных «крайслеров» вырвался из безлюдной лесной аллеи и помчался, разгоняя свирепыми воплями сирен встречные машины и пешеходов.

 

Глава 12

Начальник Генштаба Жуков шел между столами, за которыми сидели молодые женщины в военной форме и немногие мужчины, отделенные друг от друга дощатыми перегородками. Стучали аппараты Бодо, из их чрева ползли узкие бумажные ленты. Жуков брал ленты, читал, шел дальше. Сводки с фронтов были скупы, противоречивы, по ним почти невозможно было составить картину боев на том или ином участке. Да и самих фронтов в классическом виде не существовало. Одни бегут перед противником, другие дерутся, и все это порознь, без всякой связи друг с другом. И, пожалуй, самое страшное — отсюда, из центра, никак не удается наладить их объединение по причине неспособности фронтовых командиров понять, что от них хотят: их не учили этому, им запрещали даже думать о подобном развитии событий, потому что подобные события не предусматривались даже гипотетически, а всякие рассуждения о них рассматривались как предательские и пораженческие.

Покинув аппаратную, Жуков зашел к направленцам. Здесь тоже было шумно, но шумно от криков: штабные офицеры, головы которых были увенчаны массивными наушниками, кричали в микрофоны, замолкали на минуту другую, что-то записывая, отмечая на своих картах, снова кричали, вызывая армии, корпуса, дивизии…

Здесь для начальника Генштаба тоже не было ничего нового. И Жуков вернулся в свой кабинет, позвонил в разведуправление, где занимались радиоперехватом. Оттуда через пару минут принесли сводку, в которой — ссылаясь на Берлинское радио — сообщалось о боях в районе Гродно, Новогрудка, Барановичей и восточнее Минска, в Прибалтике, на севере и на юге. И практически везде, если верить Геббельсу, окружены многие русские армии. Немцы передают о сотнях тысяч русских солдат и офицеров, сдавшихся в плен во главе с командирами полков и дивизий, о захваченных трофеях в виде тысяч танков, пушек, складов со снарядами и патронами, продовольствием, горючим и амуницией; о том, что финские войска перешли русскую границу и движутся к Санкт-Петербургу, что сопротивляются победоносным немецким войскам лишь небольшие горстки фанатиков, возглавляемые жидами-комиссарами, что участь Красной армии практически решена, остатки ее будут разгромлены в ближайшие две-три недели.

Конечно, Геббельс преувеличивает, но в целом он, скорее всего, опирается на действительные факты.

Жуков подошел к стене, на которой висела большая карта, утыканная флажками с обозначениями армий, корпусов, дивизий. Где теперь эти армии, корпуса и дивизии? Никто не может сказать. Нет ничего более угнетающего, чем чувствовать себя беспомощным перед неуправляемой стихией войны — неуправляемой из его штаба и хорошо управляемой штабами противника.

Зря Сталин отозвал его с Юго-Западного фронта. После его отъезда контрнаступление танковых и механизированных корпусов Кирпонос организовал далеко не так, как нужно было организовать, и поставленной цели не достиг, а от самих корпусов почти ничего не осталось. Правда, немцы остановлены, ни одна из советских армий на Украине не попала в окружение. Все это так. Но этого мало, имея в виду силы, какими располагал Кирпонос. И, безусловно, он, Жуков, все сделал бы значительно лучше…

Зазвонил телефон.

Жуков снял трубку.

— Товарищ Жуков, — услыхал он возбужденный голос начальника тыла Красной армии генерала Хрулева. — Ни управление тыла и снабжения Красной армии, ни я, Главный интендант ее, не можем работать в таких условиях! Мы не знаем, кому, куда, что и в каких количествах надо в данное время подвезти. Более того, управление перевозок не контролирует перевозки, управление железнодорожного транспорта не знает, где находятся те или иные эшелоны, когда они придут на место. И придут ли вообще.

Жуков слушал, хмурился. Ждал, когда иссякнут жалобы Хрулева. Не дождался, оборвал его своим скрипучим голосом:

— Я ничего не могу вам на это сказать. Мы не имеем связи с войсками, не знаем, кому что требуется. Постарайтесь сами найти общий язык с управлением перевозок и штабами фронтов. А еще лучше — подготовьте директиву ГКО о том, как лучше управлять всем этим из одного центра. У меня все.

И положил трубку.

Он чувствовал себя опустошенным. Ему казалось, будто он находится в глубоком подземелье, куда не доносится извне ни единый звук, откуда ни до кого не докричишься, не дозовешься. Каким-то непонятным образом более-менее налаженная государственная машина вдруг перестала работать, забуксовала на одном месте. И непонятно, что надо сделать, чтобы сдвинуть ее с места. Что же касается армии, то она неотделима от государства, так же зависит от него, как само государство зависит от армии. Еще один сильный нажим противника — и все расползется и покатится вспять. Остановить сползание армии к катастрофе можно лишь одним способом: заставить ее драться, и не просто драться, а непрерывно контратаковать. Остановка равносильна смерти. Движение, даже чреватое гибелью, имеет шанс на спасение. Переход к обороне в данной обстановке рождает чувство обреченности. Оборона есть остановка, за которой неизбежно новое отступление. И так до полного поражения. Контратаковать, только контратаковать! Пусть Кирпонос не добился большого успеха, но он все-таки немцев остановил, втянул их в затяжные бои. И это главное.

В дверь без стука вошел нарком обороны Тимошенко, вслед за ним начальник оперативного управления Генштаба генерал-лейтенант Злобин, начальники других отделов. Злобин принес с собой карты последних данных.

— Давай, Георгий, разберемся, — произнес Тимошенко устало. — Мне сейчас звонил товарищ Сталин: очень недоволен сложившимся положением и нашей работой… Через час надо будет докладывать товарищу Сталину, а я не могу толком разобраться, что происходит.

— Происходит то самое, что нас лупят в хвост и гриву, — мрачно ответил Жуков. — Наши армии дерутся в изоляции друг от друга, у них нет связи ни между собой, ни с командованием фронтов, ни со своими корпусами и дивизиями. А иногда и с Генштабом. Почти везде царит растерянность и паника, которую можно прекратить только самыми жесткими… и даже жестокими мерами. Мы посылаем в войска порученцев на самолетах, они либо пропадают, либо не могут отыскать соответствующие войска. Те сведения, что до нас доходят, устаревают через несколько часов. Мы бьем кулаком по пустому месту…

Двери вдруг растворились, в кабинет начальника штаба вошел Сталин. За ним теснились Молотов, Маленков, Берия.

Жуков замолчал на полуслове. Все уставились на вошедших. Тимошенко шагнул навстречу, доложил:

— Товарищ Сталин, руководство Наркомата обороны и Генерального штаба изучают обстановку на фронтах и вырабатывают очередные решения.

Доложил и замер — руки по швам. И все стояли в напряженном молчании, не понимая, что привело сюда Сталина.

— Очередные решения… — Лицо Сталина закаменело, глаза превратились в узкие щелки, голос звучал со сдерживаемой яростью: — Они, видите ли, принимают решения… А что нам дали ваши предыдущие решения? Что, я вас спрашиваю, товарищи генералы? Улучшилось положение на фронтах? Там уже бьют немцев? Они бегут? Их окружают? Что? — Сталин повел взглядом по меловым лицам Тимошенко и Жукова. Продолжил все тем же яростно-спокойным голосом: — Пока известно лишь одно: ваши решения ничего не решают. Ни Наркомат обороны, ни Генеральный штаб не способны принимать взвешенные решения и контролировать обстановку на театрах военных действий. Вы лишь фиксируете случившееся. На такое дело можно посадить любого дворника или уборщицу, работающих при Генеральном штабе — толку будет больше.

С этими словами Сталин повернулся и вышел из кабинета. За ним остальные.

В кабинете некоторое время царила тишина и растерянность. Все чувствовали себя так, словно каждый получил оплеуху. И это вместо того, чтобы разобраться, найти совместными усилиями выход из создавшегося положения.

— Мм-да, — произнес Жуков и кашлянул в кулак. — А работать все-таки надо. Давайте разбираться. Самое опасное положение у нас сложилось на Западном и Северо-Западном фронтах. Надо любой ценой остановить немцев на рубеже Днепра. И далее к Витебску. Посчитаем, что у нас имеется и как это можно использовать с наибольшей пользой.

И несколько голов склонилось над картой театра военных действий.

В кабинете Сталина собрались почти все члены Политбюро. Не было только Хрущева, Ворошилова и Жданова: первый не мог оставить Украину, двое других — Ленинград.

Маршал Тимошенко и генерал армии Жуков остановились перед столом, за которым сидели члены Политбюро.

Докладывал Тимошенко.

Из его доклада выходило, что немцы двумя танковыми колоннами рвутся к Смоленску, пытаясь окружить оставшиеся советские войска восточнее Смоленска, что необходимо сосредоточить на флангах Западного фронта сильные группировки, которые мощным ударом по немецким танковым клиньям отсекут их от своих тылов, расчленят и уничтожат. После чего перечислил, сколько для этого необходимо пехотных, танковых и кавалерийских дивизий, самолетов и артиллерии.

Сталин слушал не перебивая, разглядывал карты со множеством стрел и стрелок, пытался прикинуть, откуда и что можно взять и как доставить на место, то есть заполнить эти кружочки реальными людьми, танками и пушками. В то же время он не понимал, как эти люди, танки и пушки могут изменить положение к лучшему, если оно с теми же людьми, танками и пушками постоянно ухудшается. Он, однако, ничего другого предложить не мог, как только потребовать, чтобы вот эти двое сделали все возможное и невозможное, чтобы претворить свои планы в жизнь. Вместе с тем он чувствовал, что во всем этом есть какая-то несостоятельность, какая-то порочная однообразность, шаблонность и мелкотравчатость.

«Что ж, — думал Сталин, — если эти двое на своем нынешнем месте не способны к более глубокому взгляду на события, то пусть они хотя бы свои собственные планы попробуют претворить в жизнь на ограниченном пространстве с ограниченными целями. А там посмотрим… А этот Жуков… на него я возлагал такие большие надежды, а он…» — Сталин не закончил мысль, которая не впервой приходила ему в голову, боясь снова впасть в бешенство. Он молча подписал представленный ему приказ Ставки Верховного главнокомандования Красной армии и отпустил военных.

 

Глава 13

Вторую неделю Задонов мотался по фронту на своей машине то к югу от Могилева, то к северу от него, встречаясь с красноармейцами, политруками, командирами, начиная от взводных, кончая командующими армиями, то есть с теми, кто попадался под руку и соглашался с ним встретиться и поговорить. Постепенно вырисовывалась картина страшного разгрома армий Западного фронта, паники, безверия и уныния — с одной стороны, отчаянного героизма и самопожертвования как отдельных бойцов и командиров, так и целых подразделений — с другой.

Он видел, что резервные корпуса подходят к фронту отдельными разрозненными подразделениями, разведка противника не ведется, карт местности многие командиры не имеют, танки чаще всего идут своим ходом, идут днем, не скрываясь; над колоннами, точно мухи над падалью, целыми днями висят немецкие самолеты, бомбя и обстреливая, вдоль дорог стоят разбитые, сгоревшие и просто брошенные машины, вышедшие из строя из-за пустяшных поломок. Затем полки и дивизии посылаются в бой, иногда не видя противника, ничего не зная о нем и даже не находя его там, где предполагалось. Начиналось движение в сторону и вспять, образовывалась толчея, части мешались между собой, дороги забиты беженцами, так что не проедешь, не пройдешь, и над всей этой вопиющей безответственностью, сея панику и чувство обреченности, с завидным постоянством и практически безнаказанно творит свое черное дело немецкая авиация.

С кем бы Алексей Петрович ни заговаривал из тех, кто уже прошел через эту мясорубку, никто даже не пытался скрыть от него свое убеждение, что наверху не понимают, что происходит, с какими силами немцев приходится иметь дело в том или ином случае, что воевать так нельзя, что надо что-то менять и менять решительно. Но что именно менять и как, об этом помалкивали, пожимая плечами.

Из всего этого нагромождения мнений, историй, слухов, жалоб и даже мрачных пророчеств Алексей Петрович вывел ту мысль, что дело не только в силе немцев, неожиданности их нападения, дисциплинированности и умении воевать, и даже не в отсутствии всего этого у нашей армии и готовности все это приобрести за короткое время, а в чем-то еще, что трудно или невозможно объяснить словами чистой логики.

Так всегда на Руси бывало: вроде бы все знают о существующей опасности, вроде бы даже готовятся к ее отражению, но когда опасность становится реальностью, выясняется, что никто не готов и никто не знает, как ее отразить. Потом появляется некто, кто объединяет вокруг себя всех, примиряет разные точки зрения и ведет за собой. И люди начинают понимать, что и они так же думали и хотели поступить, но почему-то не получалось. А пришел этот человек, собрал всех вокруг себя — и все стало получаться. И теперь будет то же самое. Чем сильнее немцы будут давить, тем раньше это случится. Об этом, помнится, писал и Толстой в «Войне и мире» — о сжимающейся пружине, которая должна разжаться со страшной силой…

То же самое нечто существует и в нем самом, писателе Алексее Задонове. Неделю назад Алексей Петрович ехал на фронт обиженным, униженным и еще черт знает каким, но только не гражданином своего отечества и уж тем более не солдатом. Его патриотизм до сей поры ничего не значил, потому что это был патриотизм слов, и неизвестно, каким он окажется на деле. За несколько дней и ночей, проведенных в прифронтовой полосе, в Алексее Петровиче — он это чувствовал — ничего существенно не изменилось, если не считать того, что из стороннего наблюдателя и резонера он превратился во что-то неопределенное, точно в нем все смешали и перепутали, и только теперь оно начинает отстаиваться и укладываться в его душе и голове в надлежащем порядке.

Постепенно Алексей Петрович соединял в своем сознании любовь к Родине с несчастными беженцами, бредущими на восток, усталыми, измученными окруженцами, пробившимися к своим, с терпеливыми ранеными, дожидающимися возле палаток медсанбатов своей очереди, с разбитыми немецкой авиацией колоннами разнообразной техники, с оставляемыми на немца крестьянками с их детьми, стариками и старухами, с черными избами, с колосящимися полями ржи и пшеницы, с цветущим льном и картофелем, с березовыми рощами, дубравами, речными плесами, лугами, на которых пасутся поредевшие стада, — со всеми и всем, что раньше значило так мало, как мало значат родители, жена и дети, которые всегда рядом, а теперь они за тридевять земель, и тебе не дано знать, что с ними будет и когда ты их увидишь вновь, как будто ты лишился рук и ног, без которых жизнь уже невозможна.

Тщательно скрываемая растерянность и угрюмое непонимание происходящего слабо соединяло друг с другом людей, лицом к лицу столкнувшихся с жестокой и неумолимой силой. Но постепенно зрело чувство, что у них у всех общая судьба, и под ударами этой судьбы они из инертной массы должны неминуемо превратиться в народ без различия того, что осталось у каждого из них в прошлом. Это становление будет продолжаться до той поры, пока единство чувств, мысли и воли не созреет окончательно, пока не проснется нечто и не вдохнет в каждого из них силу преодоления прошлой апатии, неверия и разобщенности, не сделает каждого настоящим бойцом, осознающим каждой клеточкой своего тела, что только от него зависит судьба отечества и всего народа, а значит, и его собственная судьба, и судьба его близких.

Все это Алексей Петрович испытывал как сумбурные и противоречивые ощущения, которые еще не были способны облечься в определенные слова, но он, весьма чуткий не столько к чужому горю, сколько к своему, постепенно переносил эту чуткость на других, и нужные слова уже брезжили на пороге его сознания. И еще: если недавно он способен был лишь сердиться и негодовать по поводу творящихся вокруг безобразий, то теперь по-настоящему злился и ненавидел, и злость его и ненависть требовали выхода.

В Орше Алексей Петрович узнал о смене командования Западным фронтом, о назначении командующим бывшего наркома обороны маршала Тимошенко, о том, что Сталин взял на себя всю полноту власти, встав во главе Государственного Комитета Обороны.

«Может, с этого все и начнется? — думал Алексей Петрович, трясясь на сидении „эмки“ и провожая глазами идущие куда-то пропыленные роты. — Может, до этого и сам Сталин до конца еще не осознавал грозящей опасности и не делал из нее решительных выводов. А может быть, он и не способен на это, тогда его поневоле заменит кто-то более решительный и умелый. Только бы скорее это произошло».

Со второй декады июля, как показалось Алексею Петровичу, начало что-то меняться в управлении войсками Красной армии, стало больше порядка и меньше паники. Тимошенко, подтянув резервы, нанес несколько ударов с юга во фланг танковой группировке немцев, продвигавшейся к Днепру, и хотя движения немцев к Смоленску не остановил, однако замедлил его, заставив противника отвлекать часть сил на защиту своих флангов, ослабляя тем самым пробивную мощь бронированных клиньев.

За те дни, что Задонов провел в прифронтовой полосе, он написал и передал в газету лишь один репортаж и продиктовал по телефону несколько небольших заметок о боях в том или ином районе. Собственно говоря, писать было не о чем. Ведь не о поражениях же, которые следовали одно за другим, не о паническом бегстве некоторых полков и даже дивизий, не о нераспорядительности командования всех уровней, — писать об этом было бесполезно уже хотя бы потому, что не напечатают.

В середине июля Задонов оказался в районе Витебска, который был захвачен немцами сходу и, как уже повелось, неожиданно для нашего командования. Теперь Витебск решено было вернуть. И не только Витебск, но и некоторые другие города, для чего на линию Витебск-Орша-Могилев Верховное командование Красной армии бросило большие резервы в виде пехотных и таковых корпусов, пытаясь именно здесь остановить немцев и даже разгромить их вырвавшиеся вперед танковые соединения.

Это желание обнадеживало. И не только Задонова, но и редакцию «Правды», которая поручила ему дать развернутый репортаж об освобождении Витебска.

Южнее Витебска, где особенно упорно наседала танковая группа генерала Гота, Алексей Петрович нашел штаб командующего Девятнадцатой армией генерал-лейтенанта Конева, застав при штабе самого командующего, по внешнему виду ничем не примечательного: среднего роста, серые, с крестьянской хитринкой глаза на широком скуластом лице, никакой суетности в жестах и движениях, медлительная и не слишком бойкая речь, хотя, говорят, служил когда-то комиссаром. Задонов упросил его дать короткую характеристику обстановки, сославшись на главного редактора «Правды» и начальника Политуправления Красной армии Мехлиса. Впрочем, такое право ему было дано; более того, оно было зафиксировано в его предписании, подписанном этими двумя весьма влиятельными в кремлевских коридорах людьми.

— Обстановка такова, товарищ Задонов, — начал командующий армией, похлестывая ореховым прутиком по своим начищенным до блеска сапогам, — такова, что немцы рвутся к Москве, но мы их к Москве не пустим. Народ и лично товарищ Сталин дали нам в руки мощнейшее оружие, с помощью которого мы уничтожим зарвавшегося противника до единого солдата. Вверенная мне армия горит… это самое… желанием бить фашистских извергов без всякой пощады, не жалея ни своей крови, ни даже жизни.

Говорил генерал коряво, посматривал на часы, хмурился и явно был не в восторге от посещения его армии корреспондентом газеты «Правда», но и выгнать его не мог. Алексей Петрович считал такое отношение к себе со стороны «больших генералов» в порядке вещей, как и шапкозакидательские заверения, рассчитанные на большое начальство и ничего общего не имеющие с действительностью. Однако он добросовестно записывал слова генерала Конева, а сам думал о том, что видел на дорогах, и когда генерал замолчал, спросил, подбирая слова с той осторожностью, которая не позволила бы ни самому Коневу, ни стоящему рядом с ним дивизионному комиссару заподозрить самого Задонова в пораженческих и паникерских настроениях:

— Следует ли из ваших слов, Иван Степанович, что вверенные вам войска отобьют у немцев Витебск, остановят противника на этих рубежах и не позволят им продвинуться дальше?

— Безусловно следует, — ответил Конев. И вдруг сам же и предложил: — А вот поехали со мной, товарищ Задонов, и вы увидите, так сказать, воочию, как наши доблестные войска, которые преисполнены большевистским духом, дружно, как говорится, и решительно атакуют зарвавшегося противника, выполняя с воодушевлением приказ товарища Сталина. И не только остановят, но и разгромят, нанесут ему решительное поражение.

— С удовольствием! — воскликнул Алексей Петрович, решив, что, чем черт не шутит, даст наконец репортаж о нашем удачном наступлении, увиденном собственными глазами.

 

Глава 14

В полумраке наступающего утра несколько штабных машин, среди которых затерялась и машина Задонова, пробрались по изрытой колесами и гусеницами лесной дороге к небольшой высотке. Машины остались внизу, Конев и несколько членов его штаба направились по утоптанной тропинке к вершине холма, поросшего лесом. Впереди жиденькой цепочкой шагали автоматчики охраны штаба армии, за ними все остальные. Сам лес был заполнен кавалерией и танками, дымились походные кухни, ржали лошади у коновязей, танкисты ковырялись в моторах. Столько войск, собранных в одном месте, Задонов еще не видел.

«Ну, слава богу, — думал он, — теперь, пожалуй, ударят так ударят. Да и Конев, с его хитроватым крестьянским лицом, производит впечатление человека весьма знающего и решительного. Надо будет поспрашивать у него, кто он и откуда, где воевал, что закончил».

Через несколько минут вышли на опушку, где и расположились под брезентовым навесом, укрытом еще и маскировочными сетями. Здесь стояли стереотрубы на треногах, столы и даже скамейки, чуть в стороне чернели вырытые щели… на случай обстрела или бомбежки.

Впереди и несколько внизу простиралось широкое льняное поле. Через поле тянулась дорога с глубокими колеями, с блестками луж недавно прошедшего дождя. Лен уже цвел, зеленый цвет мешался с голубым, смотреть на это поле, которое, судя по всему, вот-вот станет полем боя, отчего-то было особенно больно и даже стыдно.

За полем, километрах в двух, на взгорке виднелись избы небольшой деревеньки, слева поле как бы падало в овраг, справа сквозь редколесье виднелось что-то вроде озера или болота. Солнце еще не встало, в овраге и над болотом белой пеной поднимался туман, в небе розовели высокие кудели облаков. Слева по опушке леса окапывалась пехота, из черных щелей летела земля, среди кустов торчали стволы орудий.

Принесли завтрак. Штабные вместе с командующим расселись за столы. Конев пригласил:

— Товарищ Задонов, присоединяйтесь к нам. Немец еще спит, пока встанет, пока позавтракает, а тут мы ему как снег на голову.

— Немец, это там, в деревне? — спросил Алексей Петрович. — И что там за части? Сколько их? Есть ли танки, артиллерия? А будет ли поддержка со стороны нашей авиации? И, наконец, последний вопрос: когда возьмем деревню, куда дальше?

— Все увидите, товарищ Задонов, все увидите своими глазами, — пообещал Конев со снисходительной ухмылкой. И еще раз повторил: — Все увидите. Здесь все, как на ладони. Как в театре, — добавил он, желая польстить газетчику.

Завтракали гречневой кашей со свининой, выпили по сто граммов за успех наступления. Конев не пил, — может, опять же из-за газетчика, — остальные проглотили быстренько и воровато и принялись жевать, поглядывая на Задонова с тем любопытством, которое всегда сопровождало его, когда он, всего-навсего интендант третьего ранга, то есть не выше майора, если переводить на общевойсковые звания, разговаривал на равных с генералами, называя их по имени-отчеству, а не по званию, и не очень заботясь о производимом на других впечатлении. И к нему в большинстве случаев генералы обращались по имени-отчеству, или же, как теперь Конев, «товарищ Задонов», потому что обращаться «товарищ майор», а тем более «товарищ интендант третьего ранга», им, генералам, было как-то не с руки, когда перед ними тянулись полковники и даже генералы же рангом пониже, которых при случае можно обложить матом. Задонов был особая статья, его матом не обложишь, по стойке смирно поставить, конечно, можно, но потом он такое может настрочить, что не отмоешься.

После каши выпили чаю, кто сколько смог, затем разошлись по своим местам, и было хорошо видно, что у каждого из присутствующих действительно имелось свое место и свое дело. И это тоже обнадеживало.

Алексей Петрович приник к окулярам одной из стереотруб, оказавшейся свободной, покрутил колесики настройки и увидел деревушку, совершенно пустынную, точно вымершую, а, скорее всего, брошенную жителями. Поднявшееся за спиной над кромкой леса солнце освещало красноватым светом приземистые избы, покрытые соломой, вспыхивало в маленьких оконцах.

И вдруг Алексей Петрович увидел бабу с коромыслом, несущую от колодца воду. Это было так неожиданно, что он оглянулся по сторонам: видят ли другие? — и подумал: «А есть ли там немцы? Может, там и нет никого, а вся эта масса конницы и танков ринется на деревушку, сметет ее с лица земли вместе с этой бабой и со всеми, кто там есть».

Возле двух других стереотруб тоже стояли офицеры и смотрели на деревню. И они наверняка видели эту бабу с ведрами… И что?

Сзади кто-то сдержанно кашлянул. Алексей Петрович оглянулся: за его спиной стоял низенький, но весьма широкий подполковник.

— Извините, товарищ подполковник, — произнес Задонов, сделав шаг в сторону. — Я, судя по всему, занял ваше место.

— Ничего, ничего, товарищ Задонов. Мне не к спеху, — замахал обеими руками подполковник. И пояснил: — Я на эту деревушку уже насмотрелся.

— И что там, в этой деревне? — спросил Алексей Петрович.

— Немцы! Кто же еще там может быть? — удивился подполковник. — Форменные фашисты.

— А я там только что видел крестьянку с ведрами на коромысле, — возразил Алексей Петрович. — Может, немцы оттуда ушли?

— Вряд ли.

— И вы что — будете стрелять по этим избам?

— А что прикажете делать? — вопросом на вопрос ответил подполковник. — Не стрелять?

— Но ведь армия… она же для того и существует, чтобы защищать эту бабу, эту деревню, — начал было Алексей Петрович, но, заметив, как помрачнело лицо подполковника, пошел на попятный: — Извините, я человек сугубо гражданский, и вам мои рассуждения должны казаться наивными…

— Когда-то и я думал так же, — произнес подполковник. — Но война — штука жестокая…

— Да-да, — поспешно согласился Задонов и, пожимая плечами, отошел к группе военных, толпящихся позади и ничем не занятых, явно ожидающих распоряжений.

Длинные тени, между тем, вытянулись в сторону гребня холма с приземистыми избами на нем. В лесу, ближе к опушке, уже теснилась конница, порыкивали танковые моторы, вспучивались дымы. Поле заголубело, туман из оврага и болота (а справа, как выяснил Алексей Петрович, действительно было болото и небольшое озерцо) пополз на поле, тонкой пеленой укрывая лен, дорогу, кусты. Жаворонок трепыхал крылышками, поднимаясь все выше и выше, рассыпая вокруг свои незамысловатые трели. Перекликались перепела, скрипел коростель. И так все это выглядело мирно, что трудно было поверить в возможность чего-то другого, противного этому мирному утру, что накликивали настойчивыми голосами штабные офицеры, отдававшие распоряжения в телефонные трубки.

Судя по всему, наступление должно начаться с минуты на минуту. Алексей Петрович приблизился к группе, возглавляемой командармом Коневым, возле которого навытяжку стоял майор в танкистском комбинезоне и шлеме.

— Задача мне ясна, товарищ генерал-лейтенант, — говорил танкист громким голосом. — Но если у них там противотанковая артиллерия, то она расстреляет наши танки еще на подходе к деревне, а маневра здесь никакого: слева овраг, справа болото.

— Трусите, майор? — то ли спросил, то ли подвел итог словам танкиста генерал Конев. — Если даже артиллерия, все танки не расстреляет, на войне без жертв не бывает. Идите и выполняйте приказ. Через пятнадцать минут атака.

— Есть выполнять приказ, товарищ генерал-лейтенант! — отчеканил майор и, кинув руку к шлему, повернулся кругом и быстро пошел к своим танкам.

Конев глянул на часы, приказал:

— Начинайте!

Чей-то голос вырвался из приглушенного рокота моторов, из трелей жаворонка, переклички перепелов и скрипа коростелей и точно ударил во что-то тупое и жестокое:

— Огонь!

И почти тут же заухали пушки, послышался вой и стон — и там, где только что мирно светились на утреннем солнце соломенные крыши, под одной из которых живет виденная Задоновым баба и, может быть, ставит теперь в печку чугунки, взметнулись дымные кусты разрывов. Их становилось все больше и больше, и вот уже не видно ни деревни, ни рощицы за ее околицей — ровным счетом ничего. Лишь поле голубеет под солнцем да все еще курится туман над оврагом и болотом. «И где же там прячется теперь эта баба с коромыслом? А у нее наверняка есть дети…»

Артподготовка длилась недолго. Она оборвалась так же неожиданно, как и началась, затем вверх взлетели зеленые и красные ракеты, взревели моторы, из леса поползли танки, за ними бронемашины. Алексей Петрович насчитал штук сорок танков и бронемашин. Они двигались плотной колонной, постепенно расползаясь на всю ширину поля, оставляя на нем широкие черные рубцы, и когда достигли его середины, вслед за ними из лесу вырвалась конница, рассыпалась в лаву и пошла вдогон, посверкивая узкими полосками сабель.

У Алексея Петровича, который только в кино видел конную атаку, да еще с танками, замерло сердце: так ему хотелось, чтобы наступающие беспрепятственно достигли деревни. И все это катилось к ней, вздымая пыль и дым, посверкивая выстрелами пушек, которые добивали горящие избы. Казалось, что такую массу танков и конницы остановить невозможно. В то же время в этом движении, похожем на движение македонской фаланги, Алексею Петровичу чудилась некая обреченность, особенно после того, как замолкла артиллерия. Она, эта обреченность, быть может, и не чудилась бы ему, если бы он случайно не услыхал слов майора-танкиста. Но слова эти запали в память и не уходили оттуда.

Алексей Петрович заметил, что и все с напряженным вниманием следят за удаляющейся колонной. И генерал Конев тоже, не выпуская изо рта потухшей папиросы.

И вдруг… — хотя этого ждали все и даже Алексей Петрович — …вдруг среди ползущих по полю танков и скачущей за ними конницы разом поднялось множество черных кустов, пронизанных огненными стрелами. Кусты еще не опали, как появились новые, еще и еще, гуще и гуще. Казалось со стороны, что там не осталось места, где не просверкивали бы огненные стрелы среди черных дымов, где не взлетали бы вверх вместе с землей куски чего-то еще, очень похожие на части танков, человеческих и лошадиных тел.

Грохот разрывов подмял под себя все звуки, скрыл дотоле столь обнадеживающую, хотя и тревожную картину. Что-то снова прокричали в телефонные трубки офицеры, стали стрелять пушки, стоящие на поляне. Их отрывистые злые удары отдавались в голове, наполняя ее черной тоской.

Алексей Петрович отвернулся и стал торопливо закуривать папиросу. Затем, спохватившись, достал из полевой сумки плоскую фляжку с коньяком, отпил пару больших глотков. Он почувствовал вдруг себя среди этих людей чужим и ненужным. А за спиной все долбило и долбило, и в этот монотонный долбеж добавлялись удары пушек с нашей стороны.

Может, все это продолжалось не так уж и долго, но Алексею Петровичу представлялось, что прошло страшно много времени с тех пор, как раздались первые выстрелы, что там, на поле, уже не осталось ничего живого. Он не выдержал неизвестности и снова повернулся лицом к полю. Вот из этого месива вырвалась лошадь без всадника, понеслась в сторону болота, через мгновение перевернулась через голову и затихла. И еще оттуда вырывались лошади, иногда с седоками, стали пятиться танки, а разрывы снарядов и мин продолжали рвать землю и все, что на ней двигалось и дышало.

Картина разгрома была полной. При этом все смотрели на эту картину, точно парализованные. Неизвестно, сколько бы времени продолжалось это состояние всеобщего паралича, если бы снаряды не стали падать уже в лесу, подбираясь к тому месту, где находилось командование армией.

Тогда все разом кинулись к щелям. Алексей Петрович вместе с другими. Спрашивать о том, что произошло и почему, не имело смысла: правды, даже если она кому-то из командования известна, не скажут, и вообще вряд ли скажут хоть что-нибудь определенное, судя по этим растерянным лицам.

Обстрел прекратился быстро, все выбрались из щелей, генерал Конев стоял, отряхиваясь и распекая кого-то из командиров. А из лесу выбежал запыленный офицер, придерживая планшетку, добежал до Конева, остановился, хватая воздух открытым ртом, что-то сказал.

— Не может быть! — воскликнул Конев и посмотрел вверх, где смыкались кроны берез. — Какой еще к черту десант! Увидят десяток заблудившихся фрицев — и в панику.

— Прискакал нарочный от Коваленко! — воскликнул в свою очередь офицер. — Атакуют с тыла! Коваленко уже ведет бой. Танки, броневики, мотоциклисты…

Конев что-то сказал стоящему рядом пожилому генералу, тот кинул руку к фуражке, а сам Конев быстро пошел по тропинке в лес. Пройдя шагов двадцать, остановился, оглянулся, — Алексею Петровичу показалось, что он оглянулся из-за него, — но ничего не сказал, никого не позвал и скрылся из глаз, сопровождаемый штабными офицерами и охраной.

Стрельба прекратилась. На поле горели танки и бронемашины, лежали трупы людей и лошадей. И так много там всего этого лежало и горело, перемешанное с землей и между собой, что у Алексея Петровича заныло сердце.

«Какая дикая бездарность! — думал он в отчаянии. — Какое пренебрежение к противнику, какое безразличие к жизням своих солдат и командиров! Да разве так можно выиграть войну! Это ж ни народа не хватит, ни танков, ни лошадей. Столько всего загублено…»

Неподалеку несколько вырвавшихся из мясорубки конников жадно курили, сидя на траве. Рядом стояли понурые лошади. Даже не верилось, что оттуда можно вообще вернуться невредимыми. Но еще и еще среди деревьев виднелись небольшие группы полуживых людей. А левее, на поляне стояло пять или шесть танков. Правда, на поле еще что-то шевелилось, но как-то обреченно и безнадежно.

К Задонову подошел полковой комиссар, лицо нахмуренное и какое-то опущенное, зубами жует верхнюю губу с кустиком волос над нею. Остановился, приложил руку к фуражке, представился:

— Комиссар дивизии Добрецов. — И посоветовал с тем же нахмуренным лицом, точно ему очень не хотелось и подходить, и разговаривать с московским журналистом: — Вам, товарищ Задонов, лучше бы отъехать немного в тыл… для вашей же безопасности.

— У меня задание редакции написать репортаж о нашем наступлении. Как же я напишу, если ничего не увижу? — воскликнул Задонов с некоторой даже поспешностью, удивившей его самого. И хотя ему в эту минуту больше всего хотелось оказаться именно в тылу, и под ложечкой сосало, и в животе было холодно, однако… нельзя же показывать этим воякам, что ему до того страшно, что едва не тошнит.

— Ну-у, потом, чуть попозже вернетесь, когда положение несколько прояснится.

— А что, правда, десант? — спросил Алексей Петрович, чтобы прекратить разговор о его безопасности.

— Правда. Командующий сейчас лично займется уничтожением этого десанта. А у нас своя задача — атаковать.

В это время оттуда, из-за дымящихся и пылающих изб стали выползать танки, а за ними бронетранспортеры с пехотой. Они надвигались неумолимо, постепенно увеличиваясь в размерах. Миновав середину поля, где замерла дымными кострами расстрелянная фаланга, танки открыли огонь из пушек, пехота посыпалась с бронетранспортеров, вытягиваясь в густые цепи. Уже видны белые кресты на броне, вспыхивают блики отполированных до блеска траков. Танков немного — штук десять-пятнадцать, бронетранспортеров чуть больше, но в их движении по полю сквозь редкие разрывы снарядов и мин чувствовалась необоримая уверенность в своем бессмертии. А тут еще над лесом неожиданно появились немецкие бомбардировщики, и все вокруг застонало, вздыбилось и покатилось прямо на Задонова и стоящего рядом с ним комиссара, на всех, кто толкался под навесом, и все бросились к щелям.

Алексей Петрович спрыгнул в щель одним из первых и вжался в самое дно. На него сверху кто-то свалился, заерзал, и Задонов вдруг почувствовал, что по его шее что-то течет, но повернуться и стряхнуть с себя навалившегося на него человека было совершенно невозможно: и щель узка, и человек очень тяжелый. А грохот разрывов, треск ломающихся и падающих деревьев надвинулся на них чудовищным катком, давя и вминая в сырую землю, и Алексей Петрович лишь вздрагивал всем телом при каждом близком разрыве.

Бомбежка продолжалась не так уж долго, она сдвинулась и покатилась куда-то вдаль. В щели, где лежал Задонов, люди стали шевелиться и выбираться наверх, а тот, что лежал на Задонове, выбираться почему-то не собирался.

— Эй, товарищ! — окликнул его Алексей Петрович, но тот не ответил и вообще не подавал признаков жизни. Тогда Задонов стал подтягивать под себя сперва ноги, затем приподниматься на руках, и все это молча, потому что кричать или звать на помощь было неловко, стыдно. Но помощь все-таки пришла. Кто-то соскочил в щель, потянул лежащего на нем человека, и Алексей Петрович увидел на своих руках и гимнастерке кровь. Ему помогли встать, выбраться наверх, спросили:

— Вы не ранены, товарищ Задонов?

— Не знаю, — ответил он, плохо соображая и почти не различая окружающие предметы. Он ощупал себя — нигде ничего не болело, но гимнастерка была в крови. — Похоже, это не моя кровь, — заключил он с виноватой улыбкой.

— Это Скоморохов, — пояснил полковой комиссар Добрецов. — Подполковник Скоморохов, — уточнил он. — Начальник артиллерии.

И Алексей Петрович вспомнил этого Скоморохова, того самого подполковника, которому уступил стереотрубу. «Боже, как недавно это было! Ведь только что они разговаривали, в ушах Задонова еще звучали слова, сказанные Скомороховым: „А что прикажете? Не стрелять?“ И вот — на тебе: человека уже нет…»

Неподалеку разорвался снаряд. Алексей Петрович кинулся на землю, заваленную ветками и листвой, рядом упал полковой комиссар. Над головой провизжали осколки. Стало отчетливо слышно, как густо посвистывают пули, как смачно они шлепают по березовым стволам.

И вдруг заполошный крик:

— Братцы! Десант в тылу! Окружают!

И все, что здесь еще оставалось, не задетое немецкими бомбами и снарядами, вдруг повернуло и кинулось наутек, бросая оружие, зарытые в землю пушки, повозки, походные кухни и даже танки, по виду совершенно невредимые.

И Алексей Петрович, повинуясь стадному инстинкту, вскочил и тоже кинулся бежать. Как и командиры, только что торчавшие возле стереотруб, что-то кричавшие в телефонные трубки, иные на ходу срывая с себя петлицы. Задонов бежал по лесу, петляя среди нагромождения упавших деревьев, затерявшись в потоке бегущих красноармейцев, подстегиваемый заполошными криками: «Обошли! Бросили! Окружили! Предали!» Задыхаясь, он выбежал на гудронированную дорогу и кинулся уже по ней. Его обгоняли, толкали. Он спотыкался о валявшиеся на дороге винтовки, подсумки, противогазы, каски. Пот заливал глаза, дышать было нечем.

И тут опять «юнкерсы», взрывы бомб, трескотня пулеметов…

 

Глава 15

Спасло Алексея Петровича неумение бегать. Он сошел с дороги на подгибающихся ногах, с дороги, по которой неслась лавина объятых ужасом людей, потерявших над собой контроль и не думающих о последствиях. На четвереньках перебравшись через глубокую и широкую канаву, Задонов припал к березе, хватая горячий и пыльный воздух раскрытым ртом. Ему в эти минуты было все равно: немцы, самолеты, черт, дьявол. Лишь бы отдышаться, лишь бы дать отдохнуть своим вдруг ослабевшим ногам.

Толпа пронеслась, никем не преследуемая, оставив после себя трупы, раненых и массу всяких военных предметов, еще какое-то время назад делающих из этой толпы видимость армии.

Спасибо Кочевникову: нашел в этом лесу своего ополоумевшего от страха начальника, схватил за руку, притащил на лесную опушку, где стояла спрятанная в кустах машина, ощупал его, стащил окровавленную гимнастерку, обмыл из фляги лицо, помог натянуть запасную. При этом Алексей Петрович чувствовал себя тряпичной куклой, не способной на самостоятельные движения.

Только через час-полтора он пришел в себя, посмотрел на все случившееся более-менее трезвыми глазами и ужаснулся. Он понял, что люди бежали не столько от страха перед немцами, сколько оттого, что их тоже могут послать на бессмысленную смерть. Погибнуть не за понюх табаку, не убив при этом ни одного врага и даже не видя его, — вот одна из причин, заставившая войско превратиться в объятую ужасом толпу. А что заставило бежать его самого, Алексея Задонова? Ведь в атаку его не посылали и не пошлют, но бессмысленная или еще какая-то смерть вполне возможна — на то она и война. Неужели только потому, что побежали все? Боже, как стыдно и отвратительно. Уж чего-чего, а такого он от себя не ожидал. После такого позора единственный выход — стреляться…

Алексей Петрович огляделся кругом, затем задрал голову к небу и ни то чтобы решил, а понял, что стреляться не будет, потому что стреляться — еще страшнее. Да и умереть он еще успеет, а пока надо что-то сделать, что-то такое, ради чего он покинул Москву и полез в этот ад, не думая о последствиях. Однако и это решение казалось ему таким же проявлением трусости. Уж лучше никаких решений.

А немцев все не было и не было. Откуда-то доносилась яростная стрельба орудий, винтовок и пулеметов, означавшая, что не вся дивизия бежала, кое-кто остался и теперь дерется. Стрельба слышалась и в противоположной стороне, следовательно, десант — не выдумка, но десанты большими быть не могут, его уничтожат, и все примет надлежащий порядок. Именно такие свои мысли он изложил Кочевникову, предложив вернуться и… а там будет видно.

Но Кочевников наотрез отказался ехать туда, где стреляли, заявив, что он отвечает за жизнь журналиста Задонова не только перед главным редактором «Правды», но и перед своим непосредственным начальством. Тем более что нет никакого смысла туда ехать, поскольку никакого наступления, скорее всего, не будет, а ехать надо в Оршу, как и намечали еще вчера.

И Алексей Петрович сдался, потому что надежда на надлежащий порядок представлялась ему весьма призрачной, еще раз бежать не хотелось: мог и не добежать, а рассуждения Кочевникова весьма основательными. И они поехали в Оршу. Но не напрямик, а на Лиозно, чтобы затем свернуть на проселок.

Через полчаса они выехали на совершенно пустынную проселочную дорогу. Было странно после всего, что произошло, видеть дорогу, на которой не было заметно никаких следов бегства, бомбежки или еще какого-то воздействия на нее войны. Дорога тянулась сквозь густой лес. Стрельба слышалась сзади и слева, но с каждой минутой звуки ее все удалялись и глохли. Не исключено, что десант уничтожен, порядок восстановлен, атака немецких танков отбита и наступление войск под командованием генерала Конева возобновится. И что тогда? Как он оправдает перед главным редактором «Правды» свое неприсутствие при всем при этом?

Над головой послышался характерный прерывистый гул немецких самолетов, дорогу пересекли одна за другой три группы бомбардировщиков, их тени мелькали почти над самыми верхушками елей и сосен. Затем впереди и чуть левее загрохотало.

Кочевников остановил машину и вопросительно посмотрел на Алексея Петровича.

Но что мог сказать ему Задонов? Сказать было нечего. Тем более что совершенно непонятно, что и где бомбят и куда выведет их эта дорога. Быть может, в лапы немецкому десанту.

— Я думаю, надо ехать дальше, — произнес не слишком уверенно Алексей Петрович. — В крайнем случае, повернем назад.

— Если успеем, — буркнул Кочевников и, вытащив из чехла карабин, оттянул затвор, убедился в том, что он заряжен, и поставил его в ноги.

Алексей Петрович вспомнил, что у него есть пистолет, перетянул кобуру поближе к животу и тоже проверил, заряжен он или нет, хотя все эти приготовления — после всего, что он пережил — казались ему сущим мальчишеством.

Еще через полчаса езды дорога, которая все более поворачивала влево, вдруг вырвалась из лесу на почти безлесные поля с редкими купами деревьев, дымящимся вдали селом и будто плывущей в дыму колокольней, тихой речкой с камышовыми зарослями, шатрами зеленых ив по берегам, желтеющими нивами и покосами, а сама дорога… — трудно было подобрать слова, которые могли бы определить, что именно представляла собой эта дорога: на всем протяжении, куда хватал глаз, она была загромождена разбитой техникой и валяющимися вокруг трупами советских танкистов и пехотинцев. Судя по всему, именно эта колонна была атакована немецкой авиацией на марше и стала ее легкой добычей. Еще горели танки и броневики, автомашины, то там, то сям что-то взрывалось и трещало, а вокруг, похоже, не осталось ни единой живой души.

Все толстовские рассуждения, которым Алексей Петрович предавался с философской отстраненностью еще вчера, показались ему теперь сущим бредом, не имеющим ничего общего с ужасной реальностью.

«Нужна твердая воля, — думал он, стиснув зубы, — нужна поистине железная рука, светлый ум, нужен Кутузов, который бы сумел заставить сражаться не только рядового красноармейца, потерявшего веру в своих командиров, но, самое главное, не позволял бы командирам бессмысленно губить своих подчиненных, заставил бы их думать о красноармейце, быть им примером во всем. Вот когда это осуществится, тогда пружина и расправится. Иначе ни черта у нас не получится, иначе немцы нас одолеют».

— А ведь мы, Алексей Петрович, эту колонну перегнали вчера вечером неподалеку от Лиозно. Задержись мы там… — и Кочевников укоризненно покачал головой, как бы напоминая Алексею Петровичу о его вчерашнем желании задержаться в этом уютном городке.

Алексей Петрович ничем не выдал своего отношения к увиденному, все еще не отойдя от пережитого потрясения. Да и что он мог сказать? Если бы задержались, действительно могли попасть под бомбежку вместе с танковой бригадой, двигавшейся к фронту. И в самом Лиозно тоже. Было, было у Алексея Петровича желание посмотреть на эту бригаду в бою: командир ему понравился, молодцеватый такой, отчаянный. Но Кочевников настоял ехать отдельно и ночевать не в городе, а в какой-нибудь деревушке, подальше от дорог. А еще лучше — в лесу. Видать, чуяло его сердце недоброе. И не только сердце могло подсказать, чем кончится движение бригады к фронту, если будет осуществляться средь бела дня. Весь опыт их, накопленный за дни странствия вдоль несуществующей линии фронта, говорил против задержки в больших населенных пунктах и следования в порядках маршевых колонн.

Они почти миновали разгромленную колонну, то сворачивая с дороги, то снова выезжая на нее, когда в колонне появлялся просвет. Село было рядом — только перебраться через речку. Горело несколько крайних изб.

Где-то ближе к концу колонны Кочевников остановил машину. Рядом стоял новехонький танк Т-34, съехав в кювет одной, правда, перебитой гусеницей. Никаких других видимых повреждений. Люки открыты.

— Разрешите, товарищ майор, глянуть, что там такое, — произнес Кочевников, вылезая из машины, то есть не дожидаясь разрешения.

Выбрался из машины и Алексей Петрович. Огляделся. Самолеты могли появиться снова, а тут и спрятаться негде. С трудом переставляя дрожащие и ноющие ноги, он подошел к танку. Такой танк он видел на курсах «Выстрел». И даже забирался внутрь, поражаясь тому, что в этой невероятной тесноте, сидя почти на плечах друг у друга, можно что-то видеть в узкие щели и воевать. Изредка они попадались и на фронте среди всяких бэтэшек. Еще реже встречались слоноподобные КВ с огромной башней и такой же, как и у Т-34, семидесятишестимиллиметровой пушкой.

Кочевников даже как-то проворчал:

— Это все равно, что Илье Муромцу дать детскую сабельку вместо богатырской палицы. На него надо сотку ставить или даже стодвадцатку, тогда да, тогда это что-то.

Алексей Петрович тогда не понял мрачного юмора своего водителя, и только сейчас этот юмор дошел до его сознания. Но весь вопрос, по мнению Алексея Петровича, заключался в том, кого бить из такой пушки, если у немцев они еще меньшего калибра? Однако Кочевников, судя по всему, что-то знал из этой области: может, возил какого-нибудь наркома танковых дел или еще какое-нибудь танковое начальство. Но ответил Кочевников весьма неопределенно: скоро, мол, и у немцев появятся такие танки. Не могут не появиться. Чем их тогда бить?

Кочевников, между тем, нырнул в открытый люк водителя с такой ловкостью, будто он проделывал это чуть ли ни каждый день. Было видно, как он там, внутри танка, что-то делает, затем заскулил стартер, танк взревел, выплюнул из выхлопных труб сизые дымы, дернулся, лязгнув одной гусеницей, кивнув стволом своей пушки.

Высунулся из люка Кочевников, сказал таким тоном, будто именно Задонов виноват во всей этой мерзкой истории, случившейся на дороге:

— Машина на ходу, боеприпасов под самую завязку. Гусеницу натянуть — и все. Бросили, с-сволочи… — И спросил: — Может, взорвем? А то ведь немцам достанется.

— А если наши вернутся? — попытался возразить Алексей Петрович, не в силах оторвать взгляд от белобрысого парнишки, широко раскинувшего руки-ноги на той стороне кювета в высокой траве. И добавил: — Вон их еще сколько стоит.

— Как же, вернутся. Ищи ветра в поле… Сами видели, — напомнил он о случившемся с самим Задоновым.

— Делайте, как знаете, Василий Митрофанович, — сдался Алексей Петрович. И еще раз огляделся: не ровен час, немцы могут нагрянуть.

Кочевников высунул из танка ручной пулемет Дегтярева, передал его Алексею Петровичу, затем пару дисков, выбрался из танка, пулемет сунул за спинку сидения, диски туда же, а пяток ручных гранат положил на сиденье. Поковырявшись в своем «бардачке», достал довольно толстый моток тонкой веревки, снова нырнул в люк механика-водителя, долго там что-то делал, затем вылез, сел за руль «эмки», отогнал машину подальше, вернулся, размотал веревку — получилось метров двадцать, снова сел за руль, подал назад, привязал веревку к заднему крюку и только тогда снизошел до объяснения своих действий:

— Я там фугасные снаряды сложил на сиденье водителя, веревку привязал к кольцу гранаты, сейчас поедем — через пять секунд рванет.

Тронул машину, веревка натянулась, Кочевников дал газу…

Алексей Петрович смотрел на танк с переднего сиденья, вывернувшись всем телом. Он увидел, как веревка то ли порвалась, то ли еще что, но как-то стремительно взлетела вверх, опала и потянулась вслед за машиной. Танк все удалялся и удалялся, как вдруг страшная сила расперла его изнутри, башня отделилась, взлетела вверх, корпус вывернуло как консервную банку, и вместе с пламенем и дымом наружу вырвался сильнейший грохот, от которого заложило уши.

— Мне один окруженец говорил, что встречал там… наши танки с немецкими крестами на башнях, — мрачно поведал Кочевников, объясняя свой поступок. И добавил: — Сволочи! Стрелять таких надо.

«Вот и Кочевников о том же», — подумал Алексей Петрович, но удовлетворения от этого совпадения мнений со своим шофером не испытал.

 

Глава 16

Мост через речушку был почти цел: бомба (или снаряд) взорвалась рядом и несколько потрепала настил моста и наклонила его в одну сторону. Кочевников сам прошел весь мост, заглядывая в щели, положил на место пару досок, попрыгал, вернулся, сел за руль.

— Вы, Алексей Петрович, на всякий случай перейдите на ту сторону… от греха подальше.

— А-а, все равно! — вяло махнул рукой Алексей Петрович. — Поехали.

— Ну, смотрите, — и Кочевников медленно въехал на мост.

Мост скрипел и потрескивал, однако машину выдержал. От моста дорога раздвоилась, и каждое из ответвлений приняло тот вид, какой имела, может быть, не одну сотню лет до этого. Строители дотянули гудронированное шоссе до реки и на том успокоились. Или помешала война.

Въехали на окраину села. С треском и гулом горели пять ли шесть изб. По улице стлался густой дым. Иногда виднелись танки и бронемашины, замершие посреди улицы. Поразила пустота: никто не тушил пожары, не суетился, не бегал, как это обычно бывает при пожарах.

— Что-то мне все это очень не нравится, — произнес Кочевников, пытаясь проникнуть взглядом сквозь плотную пелену дыма, который при полном безветрии растекался среди домов, точно туман. Вот уж и колокольня стала прорисовываться, точно она висела в воздухе, и сама церковь с провалившейся крышей, другие дома, окружающие площадь села.

И вдруг почти посреди дороги — немецкий танк! Чуть дальше — еще. От неожиданности Кочевников нажал на тормоз — и Алексей Петрович сунулся вперед, едва не клюнув носом панель.

— Немцы, — произнес Кожевников, но произнес спокойно, будничным голосом, как будто он увидел не немцев, а стадо коров.

Алексей Петрович немцев увидел не тотчас же: он в это время пялился то на танк, то на церковь и стоящие вокруг дома, пытаясь разглядеть хотя бы одного живого человека.

А Кожевников уже со скрежетом переключил скорость — и только тогда Задонов увидел идущие двумя рядами по обеим сторонам широкой сельской улицы серые фигурки, а несколько сзади ползущую по середине улицы черную глыбу, похожую на танк.

А машина уже рванула задом, да с такой скоростью, какой от нее Алексей Петрович не ожидал — и серые фигурки, и танк сразу же растворились в дыму. Вот и горящие избы. Кочевников свернул в какой-то переулок, остановился, снова скрежет коробки скоростей, и на этот раз на улицу они выехали передом и помчались к мосту. Но мост переезжать не стали, а свернули на дорогу, идущую вдоль речки, судя по всему, к дальней полоске леса.

Алексей Петрович время от времени открывал дверцу, становился одной ногой на порожек и смотрел назад, но сзади было видно то же самое, что и в зеркало заднего вида: густая пыль, поднимаемая колесами машины.

Они уже проехали порядочное расстояние от села, как вдруг в стороне, метрах в двухстах, среди густой ржи что-то хлопнуло. Затем хлопнуло сзади. Алексей Петрович высунулся и увидел белые дымки на склоне холма, с которого они только что спустились, а затем на дороге, освободившейся от пыли, разглядел мотоциклистов.

— По-моему, за нами едут мотоциклисты, — произнес он.

— Далеко? — спросил Кожевников.

— Не знаю. С километр, наверное.

И тут впереди, метрах в ста возник пыльный куст, опять хлопнуло, и пыль расползлась по сторонам.

— Это что? — спросил Алексей Петрович, хотя спрашивать было глупо, тем более что он сам знал ответ на свой вопрос, но связать эти хлопки, этот пыльный кустик с окружающей их природой, в которой ничего, ровным счетом ничего не изменилось, а главное с тем, что все это каким-то образом относится непосредственно к нему, Задонову Алексею Петровичу, не причинившему никому никакого зла, — связать все это вместе он еще был не способен.

А Кочевников, увидев разрыв мины, дал газу, чтобы поскорее проскочить опасное место: лес уже был близко, лес был их спасением.

Следующая мина разорвалась сзади. И почти сразу же сзади послышалась стрельба короткими очередями: тра-та-та-та-та! — пауза — и снова: тра-та-та-та-та!

— Вот гады! — воскликнул Кочевников, и это было, кажется, второе его восклицание с тех пор, как они выехали из Москвы.

Они вкатили в лес, несколько раз подпрыгнув на каких-то колдобинах, почти тут же свернули в сторону, Кочевников схватил пулемет и выскочил из машины, успев крикнуть:

— Карабин!

Алексей Петрович не сразу понял, к чему относится этот вскрик, а поняв, схватил карабин и вывалился из машины. Именно вывалился, потому что в воздухе вдруг просвистело несколько пуль, а со стороны дороги опять послышались, на этот раз ничем не заглушаемые близкие пулеметные очереди. Только на этот раз это было не тра-та-та, а бу-бу-бу.

Держа карабин двумя руками, Алексей Петрович потрусил вслед за Кочевниковым, который — он это отлично видел — сперва бежал, петляя среди деревьев, а затем упал и пропал из виду. Чувствуя какое-то страшное отупение, Алексей Петрович продолжил трусить в ту же сторону, сознавая, что если Кочевникова убили, то он, Задонов, ничем ему не поможет и себя не спасет тоже. Но когда он, пробежав метров сорок, увидел Кочевникова, лежащего за пулеметом, а на дороге мотоциклистов, почувствовал такое облегчение, точно эти мотоциклисты им уже ничем не угрожали.

— Ложись! — крикнул Кочевников Алексею Петровичу, и тот покорно плюхнулся рядом с ним.

А мотоциклы с колясками, с тремя седоками на каждом и с пулеметами, стремительно росли прямо на глазах. Их, этих мотоциклов, было целых три штуки, то есть девять человек, три пулемета и винтовки против одного пулемета и карабина.

— Стреляйте же! — тихо вскрикнул Алексей Петрович.

— Рано, — ответил Кочевников каким-то необычно жестким голосом. И тут же велел: — Пошлите патрон в патронник. И хорошенько цельтесь.

На въезде в лес наискось через дорогу пролегла неглубокая промоина, передний мотоцикл перед нею притормозил, его догнали остальные, и в это время Кочевников нажал на спуск.

Грохот пулемета в двух шагах от Алексея Петровича заставил его сердце сжаться от страха: теперь они раскрылись, даже убежать не смогут, потому что те на мотоциклах, а они на ногах, и значит, это последние минуты его жизни. И как только он об этом подумал, а может быть, даже и подумать не успел, а почувствовал, так парализующий страх оставил его, он клацнул затвором, как его учили на курсах, но стрелять не стал, захваченный тем, что творилось на дороге.

А на дороге первый мотоцикл перевернулся с первыми же выстрелами, второй въехал в кусты, третий резко затормозил, но тоже перевернулся, а Кочевников приподнялся и с рук бил и бил по этим мотоциклам, по серым фигуркам, копошащимся возле них, и гильзы летели, поблескивая на солнце, и с тихим звоном падали в траву, и тела немцев дергались, точно их секли плетью, и так продолжалось до тех пор, пока эти фигурка не замерли окончательно.

— Диск! — крикнул Кочевников, не оборачиваясь.

— Какой диск? — удивился Алексей Петрович, глянув на своего шофера и не узнавая его: рот оскален, глаза какие-то безумные, из-под фуражки течет пот, оставляя на лице серые полосы.

— Какой-какой! Запасной, — прохрипел Кочевников, опуская пулемет.

— Я не взял… Вы не говорили…

— Ладно, черт с ним! Дайте ваш пистолет. Пойдемте глянем, что там.

— А если еще?..

— Не видать. А знать надо бы, с кем имеем дело.

— Да-да, конечно, — поспешно согласился Алексей Петрович, отдавая пистолет и удивляясь такой поразительной находчивости и невозмутимости своего шофера, а главное, что совсем недавно он не рискнул остаться там, где шел бой, где были люди, а тут, один против девятерых — невероятно!

— Что ж вы, так и не выстрелили? — спросил Кочевников уже вполне нормальным голосом, передернув затвор ТТ.

— Н-не успел, — признался Алексей Петрович. И пояснил: — Все произошло так быстро, что я как-то…

— Ладно, чего там, — не стал вдаваться в подробности Кочевников. Затем уверенно распорядился: — Я иду первым, вы метров на десять сзади. Если кто из них трепыхнется, стреляйте в упор, не раздумывая. На этот раз постарайтесь успеть. А то лупанет в спину…

И они пошли.

И надо же, едва Кочевников миновал первый мотоцикл, попинав ногой лежащих немцев, будто бы мертвых, как один из них вдруг зашевелился, застонал, стал приподниматься, опираясь на руки и сел, привалившись спиной к колесу мотоцикла.

Алексей Петрович остановился над ним, глянул на широкую спину Кочевникова, на немца, снова на Кочевникова и, крепко стиснув зубы, не целясь, держа карабин как палку, выстрелил немцу в голову.

Кочевников быстро оглянулся, затем сам выстрелил два или три раза в кого-то, но Алексей Петрович как-то и не услыхал этих выстрелов: он смотрел на немца, у которого каска съехала на сторону, обнажив что-то красно-серое, из которого на дорогу хлестала кровь, скапливаясь в небольшой рытвинке.

— Чего вы на него смотрите? — спросил Кочевников, подходя к Алексею Петровичу и трогая его за рукав. — Чего на них смотреть? Их убивать надо. Вот и все. Убили? И правильно сделали. Поздравляю. На том свете зачтется, — произнес он с усмешкой, от которой Алексея Петровича передернуло.

Он глянул на своего шофера, молча покивал головой: знал, что их надо убивать, но одно дело, когда убивают другие, и совсем другое, когда это делаешь ты. Тем более не в бою, а… а вот так, в раненого.

А Кочевников уже распоряжался:

— Возьмите у него документы и сумку. Это офицер. У него должны быть карты. И побудьте здесь, а я подгоню машину. Надо будет забрать один пулемет и коробки с патронными лентами. У них, должен признаться, хорошие пулеметы. И легче нашего «дегтяря». Да «парабеллум» тоже заберите: лишний пистолет не помешает. Мало ли что. И бинокль. — И, протянув Алексею Петровичу флягу, обтянутую зеленой материей, велел тем же командирским тоном: — Хлебните, легче станет. И пошагал к машине, широкоплечий, уверенный, решительный.

Алексей Петрович свинтил с фляги рифленый колпачок, понюхал: пахло спиртным. Приложил флягу к губам, сделал пару глотков и даже не почувствовал — будто пил воду. А выпив, удивился: может, пять минут назад из нее пил немец, а теперь этот немец… а он, писатель Задонов… Да и черт с ними со всеми! И еще раз глотнул, и еще — даже с каким-то мстительным наслаждением, какого от себя никак не ожидал.

Минут через пятнадцать они катили дальше. На полу между передними и задними сидениями громыхали коробки с пулеметными лентами, пулемет и еще что-то, завернутое в немецкую шинель. Ко всему прочему, Кочевников прихватил автомат, несколько гранат, успел прострелить из автомата бензобаки, забросить в заросли крапивы остальное оружие. Уничтожал и ломал он все с ожесточением, не думая, чем может обернуться для них эта задержка, а когда покончил со всем этим, произнес, криво усмехнувшись:

— Хоть чем-то мы им сегодня да отплатили. Более того, мы с вами, товарищ майор, спасли не один десяток наших бойцов.

Алексей Петрович хотел возразить, что он, мол, никого не спас, но, глянув на строгий профиль своего шофера, промолчал.

 

Глава 17

Они катили по проселочной дороге, проложенной через лес, и не знали, куда выедут и кого встретят. Алексей Петрович разбирал сумку убитого им офицера. В ней он нашел карту и письменный приказ командующего Третьей танковой группы генерала Гота Тридцать девятому мехкорпусу наносить удар по линии Лиозно-Рудня, с выходом на тылы Двадцатой армии русских.

— Это никакой не десант! — воскликнул Алексей Петрович, пораженный своим открытием. — Это передовые части регулярных войск! Вот что это такое!

— Так это и дураку понятно, извините за грубость, товарищ майор, — откликнулся Кочевников. — Ну скажите на милость, какой самолет может взять на борт немецкий танк Т-IV? Даже «Максим Горький» не потянет. А в селе, где мы с вами нарвались на немцев, именно такой танк и стоит. И наша колонна шла, надо думать, на уничтожение десанта. А может, шла, не зная, куда и зачем. Как в сказке. И столкнулась с регулярной частью. А тут еще авиация. И, как следствие, паника и драп… Дорого нам эта война обойдется, товарищ майор. Очень дорого, — заключил Кочевников с нескрываемой злостью, и это было так неожиданно, что Алексей Петрович, привыкший к сдержанности своего водителя, некоторое время смотрел на Кочевникова, не зная, что сказать. Однако, придя в себя, согласился, потому что не согласиться было никак нельзя:

— Да, пожалуй, вы правы, — пробормотал он, снова принимаясь разглядывать трофейную карту. Затем воскликнул неестественно бодрым голосом: — Зато мы теперь знаем, что до самого Гомеля немцев встретить не должны! И дорога, по которой мы едем, тут обозначена. Тут вообще все обозначено: и речки, и мосты, и броды, и просеки. И даже лесничества. И написано по-русски и по-немецки. Похоже, через несколько километров мы с вами попадем на дорогу, идущую к Орше.

— Дай то бог, — не поддержал оптимизма Задонова Кочевников, кося иногда в карту, которую держал Алексей Петрович, явно не очень в ней разбираясь. Заметил с усмешкой: — Так это же, товарищ майор, наша карта, русская. Смотрите внизу: выпущена в одиннадцатом году! Там не только год обозначен, но и издательство. И твердые знаки. Видите? Вот вам и пожалуйста. Чувствуете, что это значит?

— Да вроде бы, — не слишком уверенно ответил Алексей Петрович. Затем пояснил: — Я слыхал краем уха, что наши нынешние карты специально делались так, чтобы вводить в заблуждение возможного противника. А получается, что вводим в заблуждение самих себя.

— Вот то-то и оно, — мрачно подтвердил Кочевников.

Вдали показались какие-то люди. И не разобрать в мелькании теней и света, кто такие. Кочевников притормозил машину. Оба с напряжением вглядывались в просеку. Люди, похоже, двигались в том же направлении, что и они. Кочевников хлопнул себя по лбу, извернулся, стал рыться в трофеях, вытащил оттуда немецкий бинокль в кожаном футляре, сказал, отдуваясь:

— Нам этих мотоциклистов, видать, сам господь бог послал, — щелкнул кнопкой, достал из футляра бинокль, стал смотреть, вращая колесико настройки.

— Наши! — произнес он через минуту. — Может даже, из той брошенной колонны. Но вы, товарищ майор, на всякий случай приготовьте оружие: народ нынче озлобленный, примет вас за большое начальство и… чем черт не шутит. — И поставил у своих ног немецкий пулемет, предварительно передернув затвор. Только после этого тронул машину.

Они быстро нагнали бредущих толпой красноармейцев, человек, пожалуй, сорок-пятьдесят, среди которых выделялись синими комбинезонами несколько танкистов. Они оглядывались на приближающуюся машину и, когда расстояние между ними сократилось шагов до двадцати, разошлись по сторонам. Мимо Алексея Петровича проплывали молодые лица, с тоскою в глазах провожающие машину, и сердце у него защемило, будто бы он встретил детей, оказавшихся без всякого надзора со стороны взрослых. Командиров среди них видно не было.

Алексей Петрович было открыл рот, чтобы предложить своему водителю остановиться, хотя и не знал, зачем это ему нужно, но Кочевников сам остановил машину, едва они миновали эту странную толпу, остановил без приказа, движимый какими-то своими представлениями то ли о солдатском долге, то ли состраданием к этим беспризорникам, попавшим в беду и не имеющим представления, куда идти и что делать.

Он открыл дверцу машины, выбрался из нее, встал, опираясь на немецкий пулемет, как на дубину. Вслед за ним выбрался из машины и Алексей Петрович.

Толпа понемногу придвинулась к ним и остановилась на почтительном расстоянии, с любопытством и недоверием разглядывая старшину и интендантского начальника.

— Ну что, мать вашу, навоевались? — спросил Кочевников с призрением в голосе. — Теперь так и будете драпать, как стадо баранов?

— А сами-то вы, что, не драпаете? — откликнулся ближе всех стоящий к машине белобрысый паренек, с винтовкой в руках, с сидором за плечами и скаткой, в пилотке, с саперной лопаткой, противогазом, с гранатами у пояса, фляжкой, котелком, в ботинках с обмотками, то есть экипированный по всем правилам и ничего из своего имущества не бросивший. И добавил: — Сами-то, небось, не воюете…

— А ты сходи туда, к деревне, и посмотри на тех мотоциклистов, которых мы с товарищем корреспондентом накрошили. — И Кочевников приподнял пулемет в качестве доказательства правдивости своих слов. — А сами едем туда, куда приказано. Вот товарищ корреспондент напишет в газете «Правда», как вы воюете, то-то же обрадуются ваши отцы с матерями.

— Дак как же с им воевать, коли он прет и никакого удержу не знает? — произнес из толпы красноармеец постарше. — А сверху эропланты бомбят — шутка ли? Страху-то мы натерпелись — не дай и не приведи.

— А что, командиров среди вас нет? — продвинулся чуть вперед, однако не отрываясь от машины, Алексей Петрович.

Толпа зашевелилась, выдавливая из своей гущи человека совсем еще юного, почти мальчишку, одетого в солдатскую гимнастерку, перепоясанного солдатским же ремнем, но в яловых сапогах и командирских штанах. Тот несмело отделился от толпы, приложил руку к солдатской пилотке, отрекомендовался:

— Лейтенант Водников.

И переступил с ноги на ногу.

— Что, лейтенант, в плен собрался? — с насмешкой спросил Кочевников. — И остальных туда же ведешь?

— Нет, что вы! — испуганно воскликнул лейтенант Водников. И, слегка оттопырив подол гимнастерки, произнес сконфуженно: — Это так просто… товарищи посоветовали… на всякий случай. Но вы не думайте: и гимнастерка у меня цела, и удостоверение, и комсомольский билет… И если бы немцев встретили, то, конечно же, приняли бой…

— Так какого же черта лысого вы драпаете? Немец-то — вон там, у вас за спиной, — не унимался Кочевников. — Он на Москву прет, а вы куда претесь? Танки-пушки побросали, вояки долбаные! Да вы перед первым же встречным немцем руки поднимете!

— Ну, ты, старшина, не очень-то, — с угрозой произнес угрюмый красноармеец в кирзовых сапогах и тоже при всей амуниции. — За такие слова морду бьют.

— А ты попробуй! — шагнул к угрюмому Кочевников, прислонив к кузову машины пулемет.

— Товарищ старшина! — окликнул водителя Задонов, увидев, как шевельнулась, подвинулась к ним и как бы сгустилась толпа. — Тут криком делу не поможешь. — И, обратившись к лейтенанту Водникову: — И куда же вы идете? — спросил он, и даже не столько из любопытства, сколько из сострадания к этим людям, не зная, что им посоветовать и что он, старший по званию, в подобном случае должен делать.

Водников пожал плечами и беспомощно оглянулся на своих товарищей.

— А остальные где? — продолжал выспрашивать Алексей Петрович, вспомнив, как сам бежал вместе с толпой и тоже не знал, куда бежит и зачем, надеясь, что бывалый Кочевников как-то разрешит эту нелегкую для его начальника задачу.

— Да вот как начали бомбить… а потом немецкий десант… и все побежали… вот мы и… а другие не знаю где. И командование тоже… И карты у нас никакой нету…

— Может, отдадим им карту? — пришел на помощь Задонову Кочевников. — А то ведь так в лапы к немцам и придут.

— Да-да, действительно! — спохватился Алексей Петрович. Он вытащил из планшетки трофейную карту, поманил к себе лейтенанта, и когда тот приблизился, пояснил: — Эту карту мы у немецкого офицера взяли. Вот смотрите: вот здесь мы, а немцы вот в этой деревне — Пилипки называется. И это не десант, а головной отряд Тридцать девятого немецкого механизированного корпуса. Корпус этот имеет приказ идти на Лиозно, а эта дорога, на которой мы стоим, выйдет на шоссе в сторону Орши. Не исключено, что какая-то часть немцев может двинуться и по этой дороге. Карту эту я вам могу отдать… — произнес Алексей Петрович, смерив взглядом лейтенанта, и тот вспыхнул под его взглядом и пробормотал:

— Я, товарищ интендант третьего ранга, сейчас же переоденусь. Честное слово я…

— Да-да, вы переоденьтесь, а то ваши же бойцы вас уважать не будут.

— Я понимаю…

— Берите карту и ведите своих людей… Я думаю, на шоссе обязательно будет контрольный пункт, там вам скажут. — И, обернувшись к Кочевникову, Алексей Петрович впервые за все время отдал приказ, хотя он прозвучал скорее как просьба: — Старшина, отдайте им пулемет. Зачем нам два? А им пригодится.

И долго еще Алексей Петрович оглядывался, пытаясь понять, как повлияла их встреча на эту толпу и сумел ли мальчишка-лейтенант подчинить ее себе. Но сквозь пыль, поднимаемую колесами машины, видно было какое-то время, что толпа все еще остается на месте, а что происходит в ее темном чреве, не угадаешь.

— Да-а, лейтенантик этот, конечно, ни то ни сё, товарищ майор, — заговорил Кочевников, точно подслушав мысли Задонова. — А впрочем, кто его знает. На вид вроде совестливый. Может, и устоит. Там, я заметил, есть такие, которые верховодят, так сказать, из-под тишка. И кто из них возьмет верх, за теми остальные и пойдут. Народ, он, знаете ли, разный, — заключил Кочевников и замолчал: впереди завиднелось шоссе, и там что-то дымилось.

На шоссе дымился, догорая, грузовик. Ни вправо, ни влево не было видно ни души. Пустынное шоссе выныривало из лесу и в лесу же пропадало через пару километров. Вдали, на взгорке, виднелись крыши какой-то деревушки. Небо было чистым, белесым от зноя. Солнце, склоняясь к вечеру, пылало белым огнем.

— Ну что, товарищ майор, рискнем? — спросил Кочевников, поглаживая ладонями баранку и пристально оглядывая и небо, и поля созревающей ржи, и дорогу в обе стороны.

— А у нас есть выбор? — вопросом на вопрос ответил Алексей Петрович.

— Выбор всегда есть. Другое дело — что выбирать.

— У нас с вами, Василий Митрофанович, выбора нет: сегодня, в крайнем случае завтра, нам надо быть в Гомеле.

— Что ж, тогда поехали. А вас, Алексей Петрович, я попрошу поглядывать на небо: мало ли что. Да и вокруг тоже…

И Кочевников, выехав на шоссе, погнал машину на юг, к Орше.

Оршу бомбили. Издалека было видно, как над нею кружат самолеты, оттуда доносились частые взрывы, рев паровозов, виднелись черные дымы. Заезжать в Оршу было опасно. Да и не нужно, хотя Задонов обязан был побывать на пункте связи, чтобы связаться с Москвой и передать хоть какую-то информацию. Но что он скажет и какую информацию передаст? Как драпал вместе со всеми? О том, что видел на дорогах? Газете все это не нужно. И лучше вообще пока никак не проявляться, а двигать к Гомелю, может, там что-то да прояснится.

Оршу они объехали стороной, трясясь по разбитым проселкам. Когда же выехали на могилевское шоссе, машину повел Алексей Петрович, которого Кочевников время от времени натаскивал в искусстве вождения и кое-чему таки натаскал. Конечно, до искусства еще далеко, но по ровной дороге — куда ни шло. Тем более что Кочевников уже два дня не выпускал баранки из рук и явно устал.

По пути Алексей Петрович видел, как на левой стороне Днепра то тут, то там бойцы рыли окопы, устанавливали пушки. В лесочках прятались танки — все больше устаревших конструкций. Лишь иногда проплывет мимо, возвышаясь над кустами, массивная покатая башня тридцатьчетверки или еще более массивная КВ.

«Может, здесь остановят наконец немцев», — думал Алексей Петрович, но то, что он видел и пережил под Витебском, да и дымы пожарищ, поднимавшиеся на западе, охватывая полукольцом горизонт, особой уверенности в него не вселяли.

Но более всего он пытался разобраться в себе, в том, что изменилось в нем после панического бегства, но особенно — после выстрела в немецкого офицера. Он, никогда ни в кого не стрелявший, не убивший даже курицы, сегодня утром убил человека. Пусть немца, фашиста, пришедшего на его землю убивать, в том числе и его, писателя Задонова. И все-таки человека. И не обнаруживал в себе ни раскаяния, ни сожаления, ни удовлетворения — ровным счетом ничего: пустоту, провал, какие бывают после тяжелой болезни. Если верить тем, кто это испытал. А он испытал нечто другое — войну. Пусть лишь ее краешек, малую частичку, но все-таки войну. И не только как созерцатель, свидетель того, как воюют другие, но и как ее непосредственный участник. Может, война есть аналог тяжелой болезни? Что-то вроде эпидемии гриппа в самой тяжкой его форме? Но там… там — стихия. Еще не познанная, не управляемая. Как когда-то таковыми были оспа, чума. В этом все дело. А война? Познанная она или нет? Говорят: продолжение политики, только другими средствами. А политика — это что?.. А-а, черт! Лучше всего вообще об этом не думать. Как наверняка не думает об этом Кочевников, который считает, что он всего-навсего исполнил свой долг. И ты, худо-бедно, свой. А впереди еще — о-ё-ёй сколько.

 

Глава 18

Второй гаубичный дивизион 14-го артиллерийского полка занимал позиции на опушке леса в четырех километрах от передовой. Орудия устанавливали на определенном расстоянии друг от друга, маскировали ветками, рыли вокруг них щели на случай бомбежки, раскладывали в определенном порядке и на определенном удалении от орудий ящики со снарядами, тянули связь.

Одной из батарей этого дивизиона командовал старший сын Иосифа Виссарионовича Сталина, старший лейтенант Яков Иосифовича Джугашвили, симпатичный молодой человек тридцати трех лет от роду, с черными вразлет бровями, карими глазами, в которых, помимо тупого упрямства, угадывалась неуверенность в себе, проявляющаяся особенно наглядно при столкновении с другими людьми, даже ниже его по званию. Команды старший лейтенант Джугашвили отдавал совсем не командирским голосом, опасаясь, что всякое громкое слово тут же отнесут на счет особого его положения, как и тихое тоже. Стараясь ничем не выделяться среди других командиров полка, Яков всякую минуту чувствовал, что находится в центре внимания, особенно, если возникала необходимость и ему, наравне с другими, высказаться по тому или иному поводу. Тут уж все смотрели ему в рот, и даже сам командир гаубичного полка подполковник Сапегин, ожидая от него не иначе, как соломоновой мудрости. Все это держало Якова в напряжении, заставляло ни с кем особенно не сближаться, хотя отстраненность тоже засчитывалась ему как человеку особенному, а потому имеющему и особые, отличные от других, права. Одни командиры старались сблизиться с ним, ища в этом определенной для себя выгоды, другие, наоборот, держались в стороне.

Подобное положение, но как бы с обратным знаком, сложилось у Якова и в отцовской семье, в которую Яков попал в подростковом возрасте, до этого видевший отца лишь однажды, когда тот, находясь в отпуске на берегу Черного моря, приехал в Гори навестить свою мать и своего сына. Свидание было кратким, и Яков отца разглядел плохо. Тем более что отец тогда не имел ни той власти, ни той славы, которые получил впоследствии, и выглядел человеком вполне заурядным.

Но затем, по прошествии нескольких лет, отец уже представлялся Якову совсем другим человеком: могучим, в каждом слове которого сокрыта великая мудрость. Его звали не иначе как товарищем Сталиным, о нем писали в газетах, часто упоминали по радио, он жил в далекой Москве, за высокими Кремлевскими стенами. Москва и Кремль находились так далеко от маленького города Гори, где все знали друг друга, будто отец существовал в ином измерении и в иной же оболочке, не имеющей ничего общего с тем человеком, который когда-то приезжал в Гори, говорил обыкновенные слова обыкновенным голосом.

В семье отца все было непривычно для Якова, все резко отличалось от тех условий, в которых он жил в Грузии со своей бабушкой и другими родственниками после смерти матери. Там он ничем среди своих сверстников не выделялся, никто его мальчишеской свободы не стеснял. Впрочем, в домашней обстановке Яков видел отца крайне редко: тот всегда был занят, даже тогда, когда, казалось, ничем занят не был. Он походя мог задать какой-нибудь пустяковый вопрос, ответ на который чаще всего недослушивал, потреплет по голове и тут же скроется в своем кабинете. Яков сразу же почувствовал, что отец к нему не расположен, каждое слово своего сына воспринимает с плохо скрываемой иронией. А внимание мачехи, которая была всего на три года старше своего пасынка, скорее пугало, чем согревало душу.

И все, кому ни лень, постоянно указывали ему, что он не так ест, не так сидит, не то говорит, что учиться надо хорошо, иначе ничего в жизни не достигнешь, что надо иметь в жизни определенную цель, что всегда надо помнить, чей он сын, между тем Яков видел, что многие люди из окружения отца, — особенно те из ближайших родственников, кто ринулся в Москву из Грузии, как только Сталин занял там высокое положение, — умудрились пробиться на самый верх, не имея почти никакого образования и, как казалось Якову, никаких способностей, а лишь исключительно из-за своего родства со Сталиным.

Себя же Яков сравнивал с Мцыри, героем одноименной поэмы Лермонтова, всю свою жизнь стремившимся к свободе и умершем в неволе. И когда Яков закончил школу, он попытался эту свободу обрести, уехав в Ленинград к своим родственникам. Но те встретили его настороженно и постарались поскорее от него избавиться — явно из страха перед отцом. Никаких талантов у Якова не обнаруживалось, тяги к учебе — тоже, он рано женился, развелся, снова женился, как будто это и было главной целью его жизни. Но отец настаивал на том, чтобы Яков получил высшее образование — и тот, в конце концов, выбрал артиллерийскую академию, не прослужив до этого в армии ни единого дня, однако сразу же получив звание лейтенанта. В академии, как до этого в школе, Яков учился ни шатко ни валко, едва тянул на «поср», но ниже «хор» ему не выставляли, и он, сознавая, что все это из-за отца же, лишний раз утвердился в мысли, что так оно и должно быть, научился этим пользоваться, не испытывая при этом никаких неудобств. Не говоря уже об угрызениях совести. Впрочем, многие дети высоких партийных и всяких иных чиновников, которые учились рядом с ним еще в школе, вели себя подобным же образом, так что Яков Джугашвили не слишком-то выделялся на общем фоне, разве что служил мишенью для насмешек более языкастых сверстников за привычку ковыряться в носу на виду у всех, сморкаться на пол, чавкать во время еды, бесцеремонно пялиться на красивых девочек. Все это, вместе взятое, выработало в нем замкнутость и неуверенность в себе. Лишь одно оставалось у Якова и крепло год от года — непробиваемое упрямство, с каким он шел по жизни, не видя перед собой никакой определенной цели. Он даже пытался покончить с собой, когда отец воспротивился его первой женитьбе, но в решительный момент испугался, рука дрогнула, но палец на курок все-таки нажал, и пуля прошла настолько выше сердца, что едва задела плечо.

«Даже застрелиться — и то не сумел», — презрительно бросил отец, и эта фраза, а более всего тон, каким она была произнесена, осталась несмываемым пятном на душе самолюбивого Якова Джугашвили. Артиллерийская академия стала неосознанным выбором, позволяющим это пятно смыть.

В мае сорок первого Яков академию закончил, был произведен в старшие лейтенанты и назначен командиром гаубичной батареи, входившей в артиллерийский полк, дислоцировавший в районе Кубинки. Впрочем, батареей он почти не командовал, перепоручив это скучное дело своему заместителю, больше околачивался при штабе артполка или в командировках, чаще всего в Москве, куда посылало его командование, чтобы что-то достать или пробить: сыну товарища Сталина отказать не могли. Жизнь была не то чтобы совершенно беззаботной, но не такой уж и трудной. А иногда даже приятной.

И тут грянула война.

В начале июля полк был переброшен в район Витебска. Там он вошел в состав Четырнадцатой танковой дивизии, которая, в свою очередь, влилась в состав Девятнадцатой армии, сформированной на Северном Кавказе генерал-лейтенантом Коневым, командовавшим в ту пору Северо-Кавказским военным округом. Армия должна была остановить немцев и освободить Витебск, захваченный немцами неожиданным ударом. Артиллерийский полк, прибыв на место, стал готовиться к боям. Вдали уже погромыхивало, на горизонте вставали дымы пожаров, высоко в небе то и дело пролетали немецкие самолеты.

Два дня прошли спокойно. На третий день утром поступила команда к открытию огня. Корректировщики, сидящие где-то там, на передовой, по телефону передавали координаты, командиры батарей переводили координаты на язык прицела для наводчиков — и пушки загрохотали. В течение часа дивизион израсходовал почти все снаряды. И вроде бы не напрасно: что-то там уничтожили, что-то повредили. Немцы то ли не сумели засечь орудия, то ли были заняты более важными делами, но ни их артиллерия, ни самолеты дивизион не побеспокоили. Позиции менять не стали, исходя из поговорки: от добра добра не ищут; орудия после стрельбы, как водится, почистили и стали ждать новых команд сверху. В том числе и более точных данных о результатах стрельбы.

Старший лейтенант Джугашвили ходил по своей батарее, отдавая все положенные в таком случае приказания, и эти приказания с охотой выполнялись его артиллеристами. Он впервые в своей жизни узнал, что такое настоящее дело, испытывал от этого удовлетворение и даже гордость и хотел, чтобы подобные дела с его участием повторились с подобным же, пока еще не уточненным, но все-таки успехом. И война теперь казалась ему не такой уж страшной. А уж чего только о ней не говорили в Москве и других местах, пока они двигались сюда. Особенно угнетающе действовали на всех эшелоны с ранеными, встречаемые на пути, а более всего следы бомбежек: искореженные вагоны и паровозы с обеих сторон железной дороги, разрушенные станции и мосты, беженцы, запрудившие дороги к фронту, свежие холмики могил на обочинах. Все это теперь, после первых боевых стрельб, представлялось Якову чем-то вроде недоразумения, которое разрешится одним лишь грохотом их могучих пушек. Тем более что в Девятнадцатой армии не только много пушек, но и танков, среди них есть новейшие, каких нет у немцев. Вот сейчас подвезут снаряды, они опять врежут немцам — и те побегут. Потому что это вам не какие-то пукалки в сорок пять миллиметров, а снаряды более чем втрое больше по диаметру, а весом — так в десятеро. Такой снаряд поднять не каждый сможет, поэтому в заряжающие отбирают людей рослых, физически сильных и тренируют их часами, чтобы работали как машины. Правда, на позициях удобств никаких, и развлечений не предвидится, но это можно перетерпеть, а потом взять отпуск, съездить в Москву, где о настоящей войне ничего не знают. В том числе и сам отец, никуда из Москвы не выезжающий, знающий лишь одну дорогу: Кремль — дача, дача — Кремль. Уж Яков постарается рассказать все подробно, ничего не утаивая, и тогда наверняка отец изменит к нему свое отношение.

 

Глава 19

Под вечер старшего лейтенанта Джугашвили вызвал командир дивизиона майор Яровенко и сообщил, что только что звонили из штаба танковой дивизии и приказали срочно откомандировать старшего лейтенанта Джугашвили в их распоряжение.

— Зачем? — спросил Джугашвили, уставившись в переносицу комдива своими пасмурными глазами, уверенный, что в штабе танковой дивизии его непременно куда-нибудь пошлют: то ли за снарядами, то ли за горючим для машин, то ли еще за чем, а ехать ему никуда не хотелось, тем более отрываться от своей батареи, где все так хорошо получилось и где на него стали смотреть как бы совсем другими глазами: более дружелюбными и внимательными.

— Не знаю, — нахмурился комдив. И добавил: — Мне не докладывали. Отправляйтесь немедленно. Это приказ. Берите мою машину, водитель знает, где штаб, он вас за полчаса доставит.

— Я не хочу покидать батарею, товарищ майор, — тихо произнес Джугашвили. И добавил, упрямо сдвинув брови: — Я имею полное право сражаться наравне со всеми. Я не хочу, чтобы меня считали трусом.

— А вас, товарищ старший лейтенант, никто трусом и не считает, — произнес тот категорическим тоном. — Но приказ есть приказ. А приказы не обсуждаются, а выполняются. И потом… — майор явно боролся с самим собой, с устоявшимися отношениями с сыном Сталина, к которому он, в отличие от других, обращался только на вы, не выходил из официальных рамок, чтобы никто не смог упрекнуть его в искательстве. Но в данном случае, решил комдив, от правил можно и отступить, и он, положив руку на плечо Джугашвили, закончил отеческим тоном, хотя был всего лишь на год старше своего тридцатитрехлетнего подчиненного: — И потом, Яша… я думаю, что тебя просто вызывают к телефону.

— Но вы же сказали: откомандировать…

— А-а, это! Это, я полагаю, всего лишь чистая формальность, чтобы тебя не посчитали дезертиром, — отмахнулся Яровенко, который вздохнул бы с облегчением, если бы у него забрали сына Сталина насовсем: не дай бог, с ним что-нибудь случится, отвечать придется командиру дивизиона. И так уже надоели звонками то из политотдела армии, то из особого отдела, справляясь, как там старший лейтенант Джугашвили, все ли у него в порядке и не грозит ли ему какая-нибудь опасность. Да и в дивизионе моральный, так сказать, климат должен улучшиться: не станут шушукаться по углам, что вот, мол, раз сын Сталина, то ему можно все, а другие за него отдувайся. — Поезжай, там все узнаешь. Кстати, напомни о снарядах и горючем. Я уверен: мы с тобой еще повоюем, — заключил майор Яровенко, пожимая руку старшему лейтенанту.

И через пять минут камуфлированная «эмка» уже катила по дороге, прыгая на колдобинах и ухабах. А навстречу двигались санитарные фуры и полевые кухни, запряженные разномастными лошадьми, «полуторки» везли снаряды и патроны, бензовозы — горючее, топали пехотные роты, и с души Якова свалился камень: ему не надо будет никого ни о чем просить.

Штаб дивизии располагался в небольшом поселке Лясново. Приткнувшись к домам и сараям, стоят передвижные радиостанции, черные «эмки», грузовики, танкетки, — все открыто, едва замаскировано; по улицам поселка туда и сюда снуют мотоциклисты, на завалинках сидят красноармейцы, курят, болтают с местными девицами, возятся зенитчики возле своих длинноствольных орудий, дымят походные кухни; в раскрытые окна видно и слышно, как стучат пишущие машинки, кто-то надрывается в телефонную трубку, требуя связать его с «четвертым», в другом окне другой командир на всю улицу орет о том, что части еще только на подходе, а когда будут на месте, он сказать не может, потому что с ними нет связи.

Джугашвили еще не успел повоевать как следует (часовая стрельба не в счет), он не попадал под артобстрелы и бомбежку, но то, что он увидел, даже ему показалось странным. «Будто и войны никакой нет, а идут обычные полевые учения», — подумал он, однако особой тревоги у него не возникло: коли все считают, что все идет как надо, то и сыну Сталина тревожиться не пристало.

Машина остановилась возле двухэтажного дома, цоколь и первый этаж которого были из кирпича, а верх из сосновых бревен. Возле крыльца топтался часовой, потому что при штабе часовому быть положено по уставу, а вокруг дома толклось множество народу, ничем особенно не занятого, входная дверь хлопала, впуская и выпуская разных людей.

— Вот это штаб и есть, — сказал шофер командира дивизиона. И добавил: — Так вы идите, товарищ старший лейтенант, а я поехал. А если что, так на попутке вернетесь. В нашу сторону часто попутки ездят… Сами видели.

— Хорошо, — согласился Джугашвили, одернул гимнастерку, поправил ремень и кобуру, поднялся на крыльцо и вошел в дом.

Внутри дома происходило примерно то же самое, что и на улицах поселка: хлопали двери кабинетов, надрывались голоса телефонистов и штабных командиров, стучали пишущие машинки. Яков остановил спешащего мимо капитана, спросил:

— Товарищ капитан, не скажите, где находится командир дивизии полковник Васильев?

— Васильев? А вот идемте на второй этаж: он, кажется, там. А вы к нему по какому делу?

— Не знаю. Велено прибыть, а по какому, не сказали, — ответил Джугашвили, полагая, что если приказали прибыть в штаб дивизии, то непременно к самому комдиву полковнику Васильеву, потому что заниматься сыном Сталина может только он и никто больше.

Они поднялись на второй этаж по скрипучей деревянной лестнице, и капитан, остановившись возле двустворчатых дверей, на одной из половинок которой красовалась бумажка, пришпиленная кнопками: «Комдив полковник Васильев», произнес:

— Полковник здесь. Желаю удачи, — и пошел по коридору.

Джугашвили еще раз пробежал пальцами вдоль ремня, сгоняя складки гимнастерки к позвоночнику, открыл дверь, ожидая увидеть кабинет и полковника Васильева за столом с телефонами, вошел и увидел… большой стол, уставленный бутылками и закусками, а за ним с десяток командиров и самого полковника во главе стола.

— О-о! — раздался радостный вопль сразу нескольких человек. — Какие люди к нам пожаловали!

И голос самого полковника:

— Заходи, герой! Гостем будешь!

И хотя радостные вопли были скорее насмешливыми, чем действительно радостными, Джугашвили принял их за чистую монету и, двигаясь вдоль стола, пожимал руки присутствующим командирам, среди которых оказался и командир артполка подполковник Сапегин, с которым они заканчивали академию, а все остальные имели звание не ниже майора, после чего уселся на венский стул по правую руку от Васильева, уверенный, что другое место за этим столом было бы оскорблением не столько ему, Якову Джугашвили, сколько его отцу, Иосифу Сталину.

— А мы вот решили, — продолжил Васильев, — отметить наше прибытие на фронт и героическое боевое крещение вашего артполка. Учти, что я только что подписал представление тебя к ордену Боевого Красного знамени за отличную стрельбу по немецко-фашистким захватчикам, — с пафосом произнес Васильев. — Как мне доложил подполковник Сапегин, твоя батарея уничтожила одну батарею противника, другую подавила, уничтожила до роты пехоты и два противотанковых орудия. Поздравляю, товарищ старший лейтенант с заслуженной наградой! — закончил полковник Васильев, вставая.

Все тоже встали.

Джугашвили вытянулся, выдохнул положенные в таких случаях слова:

— Служу трудовому народу!

Полковник пожал ему руку, остальные подходили и тоже жали, и старшему лейтенанту казалось, что его любят не за то, что он сын Сталина, а потому, что он оказался значительно лучше, чем все о нем думали. И даже он сам о себе самом.

— А теперь давайте выпьем за новоиспеченного кавалера нашего самого почетного боевого ордена, — предложил полковник Васильев. — За то, чтобы он и его батарея громили врага так же отважно и умело в каждом бою!

И все потянулись к Джугашвили своими стаканами и рюмками, поздравляли и желали новых успехов.

Когда закусили, полковник спросил, обращаясь к Джугашвили:

— Как там в дивизионе? Все целы? Какое настроение?

— Готовятся, товарищ полковник, к новым боям, — ответил Джугашвили. — Вот только снарядов у нас осталось менее четверти комплекта. И горючего для машин совсем мало, — добавил он, сообразив, что виденные им машины могли ехать совсем по другим адресам. И заверил, потому что как же без этого? — никак не возможно: — Но я уверен, что если немцы появятся, разнесем их в пух и прах.

— Я в этом не сомневаюсь, дорогой. А насчет снарядов… Розенфельд!

— Я вас слушаю, товарищ полковник! — вскочил круглотелый интендант третьего ранга. И тут же оттарабанил: — Снаряды и горючее уже посланы, товарищ полковник. По полтора комплекта на пушку и по две заправки на машину.

— Слышал, дорогой?

— Слышал, товарищ полковник, — ответил Джугашвили.

— Вот и хорошо. А теперь, друзья, поднимем тост за нашего дорогого вождя и учителя, за Верховного главнокомандующего Красной армией товарища Сталина, под командованием которого мы разгромим всех фашистов и погоним их назад. Ура!

— Ура! Ура! Ура! — стоя ответили ему присутствующие и выпили при общем молчании, под лязг гусениц ползущих через поселок танков.

Все порядочно окосели, все выражали общую решимость врезать фашистам по первое число и еще дальше. Яков, подвыпив, то и дело пытался что-то сказать, что-то такое, чтобы всех удивило, но всякий раз нес полнейшую околесицу, вроде того, что непременно, как только наши войска освободят Витебск, позвонит отцу и расскажет ему, как здорово дивизия била фашистов. Его с радостным хохотом прерывали, предлагая еще раз выпить за то, чтобы война скорее закончилась полной и окончательной победой мировой революции, а старший лейтенант Джугашвили дослужился до маршала. Джугашвили пил вместе со всеми, опьянел быстро и не заметил, как его вывели из-за стола и куда-то повели, как укладывали спать, но помнил, если ему это не померещилось, что рядом все время была какая-то белокурая девушка с голубыми глазами и звучал ее ласковый, похожий на звон колокольчика, голосок.

 

Глава 20

Джугашвили проснулся и некоторое время лежал с закрытыми глазами, прислушиваясь к себе и окружающему его миру. Перед ним мелькали лица, они то приближались, то удалялись, звенели стаканы, пахло рыбой и еще чем-то, кажется, кинзой. К горлу подкатывал тошнотный комок, и он подумал, что опять, и уже в который раз, не удержался и перебрал. Впрочем, ничего страшного не случилось. И хорошо бы получить орден в Кремле из рук самого Михал-Ваныча Калинина. Старик всегда, встречая его, Якова, дружески улыбался и спрашивал одно и то же: «Ну как, Яша, живем, хлеб жуем?» И Яков отвечал ему: «Живем-жуем, Михал-Ваныч! А вы все скрипите?» — «Скреплю, Яша, наше дело стариковское».

Рядом что-то зашуршало и задвигалось, обдавая его сладковатым дуновением духов.

Джугашвили открыл глаза и… и увидел девушку с льняными волосами и голубыми, как цветущий лен, глазами, одетую в офицерскую габардиновую гимнастерку, синюю юбку чуть ниже колен, на стройных ножках шелковые чулки и хромовые сапожки. Девушка стояла перед зеркалом, причесывала свои кудряшки, наклоняя головку то к одному плечику, то к другому, явно любуясь собой.

Джугашвили зашевелился, и девушка обернулась.

— А-а, — протянула она радостно, будто ей подарили что-то необыкновенное, и на щеках ее милого личика образовались трогательно-наивные ямочки. — Проснулись? Очень хорошо. Товарищ полковник велели мне, как только вы проснетесь, тут же привести вас к нему. Там вы позавтракаете.

— Мне не хочется, — ответил Джугашвили капризным голосом. — Я вчера, наверное, выпил немного лишнего. Я даже не помню, как это случилось. — И он протянул руку к ее таким стройным ножкам, но она отодвинулась и, шаловливо погрозив ему пальчиком, воскликнула:

— Ой, да это совершенно неважно! Сейчас не хочется, а потом захочется. Завтракать все равно надо. Мало ли что… — и решительно направилась к двери, кокетливо оповестив: — Вы вставайте, одевайтесь, а я вас подожду на крыльце. — И вышла.

Джугашвили собрался быстро, дважды осушив по стакану холодной воды, наливая ее из графина, после чего стало вроде бы полегче. Он вышел из комнаты в сени, умылся под умывальником, тыча ладонью в его длинный хоботок, вытер обметанное щетиной лицо холщевым полотенцем и через минуту оказался на крыльце.

Во дворе пожилая женщина в цветастой косынке, длинной юбке и кирзовых сапогах, с ожесточением, как показалось Джугашвили, колола березовые чурки, по мужски вскидывая над головой колун и с резким выдохом бросая его вниз обеими руками. Чурка разлеталась надвое, ходившие вокруг куры шарахались в сторону, женщина подбирала половинки, устанавливала на колоду — и все повторялось сначала.

Девушку Джугашвили заметил возле куста жасмина и спустился вниз. От кустов тек густой одуряющий запах, напомнивший ему детство, домик в маленьком городке Гори, где все было родным и близким, и никто его ничем не попрекал.

— А вас как зовут? — спросила девушка, когда они шли по тесному переулку вдоль разномастных заборов, через которые свешивались цветущие кусты жасмина.

— Яковом.

— А меня Лизой. Будем знакомы, — и она, остановившись, протянула ему узкую ладошку, сложенную лодочкой, при этом ямочки на ее щеках так и заиграли в лучах утреннего солнца.

Джугашвили осторожно пожал тонкие пальцы, произнес:

— Очень приятно.

— Взаимно, — ответила Лиза.

— Почему я вас раньше не видел? — спросил он, когда они остановились на углу знакомого дома, в котором помещался штаб танковой дивизии.

— А я у вас недавно. Вторую неделю всего, — все с той же восторженностью ответила Лиза. — Я сразу же после школы закончила месячные курсы телефонисток. А ваша часть как раз ехала через Воронеж и там задержалась… Я сама из Воронежа, — уточнила Лиза. — Вот меня и направили к вам, к полковнику Васильеву. Он сказал, что у него дочка такая же. Только в Златоусте.

— Может быть, — нахмурился Джугашвили, будто полковник отнял у него эту девушку, хотя она ему совершенно не нужна. Затем спросил: — А вам нравится служить у него… ну, у полковника Васильева?

— Н-не знаю, — беспечно мотнула Лиза своими белокурыми кудряшками. — Но он, по-моему, очень положительный человек. А вы чем-то расстроены?

— Я? Нет. С чего вы взяли?

— Так. Лицо у вас грустное.

— А-а… — Джугашвили провел ладонью по лицу, будто желая стереть невидимую ему грусть. — Моя батарея готовится к бою, — решил он поделиться с этой очаровательной девушкой самым главным, которое главным до этого мгновения не считал. — Я боюсь, что поступит приказ и они начнут без меня.

— Ну и что? Вы еще успеете! — постаралась она его утешить.

— Да, конечно, — кивнул головой Джугашвили, благодарный этой милой девушке за то, что она не спрашивала его ни про отца, ни про то, кто он и как здесь очутился, разве что ее голубые глаза выдавали неподдельный детский интерес к нему и тот несомненный факт, что она знает, с кем имеет дело. «Вот бы на такой жениться, — подумал Джугашвили. — И жить в этом маленьком поселке». При этом он знал, что ничего в своей жизни изменить не может, даже если бы не было войны и если бы они случайно встретились. Оба раза его на себе женили его бывшая и нынешняя жена — и только потому, что он сын Сталина, а сам он с женщинами чувствовал себя потерянным и не знал, о чем с ними говорить. Вот и с этой Лизой — то же самое. И зачем обязательно надо о чем-то говорить? Особенно почему-то о прочитанных книжках. И как раз о тех, которые он не читал. Или о том, например, какой поэт лучше: Есенин или Маяковский, Блок или кто-то там еще.

А в ничего не замечающей природе ничего и не менялось. Коли положено быть утру — вот вам, пожалуйста, утро. Должны по утрам летать ласточки — вот они и летают с радостным писком, будто и нет никакой войны. Или усаживаются на провода и о чем-то разговаривают на своем птичьем языке. И где-то мычат коровы, орут петухи, лают потревоженные многолюдством собаки, пахнет кашей и комбижиром. А в небе, но в стороне и на приличной высоте, гудят самолеты. И где-то вдали привычно погромыхивает. Но совсем-совсем не страшно.

Перед крутой лестницей на второй этаж произошла заминка: Яков пропускал Лизу вперед, она, наоборот, уступала дорогу ему. Он не сразу сообразил, в чем тут дело, покраснел и первым шагнул на ступени.

В уже знакомой комнате за тем же столом полковник Васильев и подполковник Сапегин пили чай из шипящего, начищенного до блеска самовара.

Увидев Джугашвили, Васильев поманил его рукой.

— Заходи, лейтенант. Садись, пей чай. Наливай покрепче: освежает. Вот твой командир нас покидает. Вызывают в штаб армии. Не успели вместе послужить, как приходится разлучаться.

Джугашвили оглянулся — Лизы нет. Ушла. Подавил вздох и сел за стол. Что Сапегин оставляет полк, его никоим образом не тронуло. Он даже почувствовал некоторое облегчение, потому что Сапегин с первого же курса академии был приставлен к нему кем-то вроде дядьки-опекуна, наверняка с соизволения отца, и порядочно надоел своими наставлениями. А он, Яков Джугашвили, давно не мальчик и в наставлениях не нуждается.

Васильев сам налил чаю. Спросил:

— Как твоя жена, дети? Все живы-здоровы?

— Спасибо, все живы-здоровы.

— Как ночь прошла?

— Спасибо, хорошо.

— Тут такое дело, лейтенант, — продолжил Васильев. — Мне нужен офицер для связи с артиллерией. Был Романенко — заболел дизентерией… Черт его знает, где он ее подхватил! А ты закончил академию, я подумал: ты мне подойдешь. Да и бывший твой командир (кивок в сторону Сапегина) тебя мне рекомендовал. Как ты сам на это смотришь?

— Я? Я бы хотел остаться в своем полку, — ответил Джугашвили не слишком уверенно, и упрямая складка прорезала его лоб. Поскольку Васильев продолжал смотреть на него с ожиданием, добавил: — Я не хочу, чтобы обо мне подумали, что сын Сталина трус и прячется в тылу.

— Э-э, дорогой! — воскликнул Васильев. — Здесь тоже фронт, здесь тоже передавая! Здесь тоже стреляют!

— Я понимаю, — мямлил Джугашвили, не зная, на что решиться: и в полк возвращаться вдруг расхотелось, и здесь оставаться тоже. Но в полку все-таки он, особенно после боевых стрельб, почувствовал себя если и не на своем месте, то на месте, предназначенном ему как бы свыше. А здесь… Здесь Лиза. И он решил, что соглашаться сразу не стоит. — Я все понимаю, — повторил он, — но я обещал отцу, что не посрамлю своего имени, командуя батареей, — закончил он с пафосом, хотя ничего подобного не обещал. И добавил: — Я думаю, отец будет недоволен, узнав, что я покинул свою батарею и устроился в тылу.

На лице Васильева появилось выражение скуки, а Сапегин глянул на Джугашвили с откровенным любопытством. Ведь он был вместе с Яковом на даче в Зубалово перед отправкой на фронт, прощание сына с отцом происходило на его глазах, и Сталин ничего похожего не говорил. А сказал он — и то как бы между прочим, — что надеется на командира полка, который поблажек Якову Джугашвили делать не будет. И Сапегин обещал исполнить эту волю вождя. Теперь он был рад, что эта тягостная обуза с него наконец-то снимется. Судьба Якова Джугашвили, человека недалекого, упрямого и капризного, его больше не интересовала. Пусть с ним возятся другие. Единственное, что он для него сделал, так это позвонил своему заместителю, спросил, как прошли первые боевые стрельбы, и порекомендовал написать представление о награждении старшего лейтенанта Джугашвили орденом, уверенный, что это зачтется всем, кто представление подпишет. Поэтому он молчал, предоставив Васильеву самому выпутываться из создавшейся ситуации.

Но и полковник Васильев был не в восторге от обязанности заботиться о каком-то там лейтенантишке, хотя бы и сыне самого Сталина. Он сидел, пил чай и обдумывал, куда бы и каким образом сплавить этого Джугашвили. Но для начала надо оставить его при штабе, поручить какому-нибудь толковому офицеру, а там будет видно.

— Хорошо, — произнес он без былого радушия. — Мы сейчас попьем чаю, потом и решим.

Джугашвили, при всей своей тупости, неприязнь обоих командиров к себе почувствовал, тут же замкнулся, ни на кого не глядел и, как всегда в подобных случаях, отупел еще больше, не зная, что говорить и что делать.

Он допивал второй стакан, когда застучали зенитки, послышался гул самолетов, стал нарастать грохот разрывов, истерический крик «Воздух!», раздавшийся в коридоре, вызвал дробный топот ног бегущих людей.

И только эти трое остались сидеть за столом с побелевшими лицами и остановившимися взорами. Грохот бомбежки накатился, раздался звон бьющихся оконных стекол, горячий упругий воздух ворвался в помещение, взвихрив бумаги на столе, хлопнула с силой закрывшаяся дверь, пахнуло удушливо-кислым дымом.

Первая волна схлынула, но уже накатывала другая.

— Пойдемте, нечего судьбу испытывать, — произнес Васильев, вставая из-за стола.

И они, все убыстряя шаги, покинули комнату.

 

Глава 21

Когда все стихло, старший лейтенант Джугашвили поднял голову и огляделся. Он лежал среди кустов смородины, упав в то мгновение, когда послышался истошный визг падающих бомб. Самолеты улетели, в голове все еще гудело, а сверху что-то сыпалось, с треском горели несколько домов, окружающих небольшую площадь, пламя с гулом металось над крышами, перебрасываясь на другие дома, клубы черного дыма торжествующе поднимались вверх, кружа обгорелые бумаги. Никто дома не тушил.

Джугашвили поднялся на ноги, отряхнулся. Неподалеку лежал давешний капитан, который вчера вечером провожал его до кабинета полковника Васильева. Он лежал на боку, поджав к животу ноги, и тихо стонал. Там и сям виднелись еще какие-то люди, в том числе и гражданские; одни шевелились, другие лежали совершенно неподвижно. Слышались крики и стоны.

На мгновение Якову Джугашвили стало дурно: удушливая волна подступила к горлу, глаза застила черная пелена. Он проглотил вязкий комок, глубоко вдохнул дымный воздух, закашлялся. Отдышавшись, приблизился к капитану, увидел, что тот обеими руками зажимает рану на животе, что руки у него в крови, наклонился, спросил:

— Чем я вам, товарищ капитан, могу помочь?

— Санита-аров, — прохрипел капитан.

Джугашвили кинулся на улицу, где бегали и кричали командиры всех степеней и красноармейцы, лежали убитые и раненые люди и лошади, суетились с носилками санитары в белых халатах.

— Там капитан ранен в живот, — сказал он, беря одного из белохалатников за плечо. — И еще есть раненые.

— Где?

— За домом, в саду.

— Кольцов! — крикнул человек командирским басом. — Берите носилки и вот с этим лейтенантом за дом. Заберите там раненого. Да побыстрее!

— Пойдем, лейтенант, — произнес пожилой санитар, держа одной рукой носилки, будто перед ним и не командир был, а такой же санитар, как он сам. Впрочем, Джугашвили воспринял его приказ как должное.

Они миновали горящий дом, копошащихся людей, которым тоже нужна была помощь. Капитан все еще лежал там, где, судя по всему, его свалил осколок бомбы. Санитар положил рядом носилки, склонился над раненым, потрогал его, произнес: «Жив, бедолага» и велел:

— Бери, лейтенант, его под мышки, а я за ноги.

Вдвоем они уложили капитана на носилки и понесли. Санитар шел впереди, Джугашвили сзади. Он шел и думал, что и на их дивизион могли налететь немецкие самолеты, а его там нет, и на его батарее уверены, что он сбежал и теперь околачивается в тылу: как же, сын самого Сталина, пока служили вдали от фронта, был с батареей, как попали на передовую, так в тыл. И куда девался Васильев с Сапегиным? Вроде шли, а потом бежали вместе. И где эта белокурая Лиза? Вот кого бы он хотел сейчас увидеть, чей изумительный голос все еще звучал в его ушах.

— И долго мы будем его нести? — спросил Джугашвили, когда они, минуя еще один горящий дом, вышли в проулок.

— А ты куда-нибудь спешишь, лейтенант?

— Спешу… На батарею.

— И далеко твоя батарея?

— Километров десять отсюда.

— Далековато.

— Вот я и говорю: далеко еще?

— Да нет, вон за тем домом. Там у нас перевязочный пункт.

Вокруг какого-то сарая стояли санитарные фуры, в них, а также на носилках и просто на траве лежали и сидели раненые. Некоторые уже были перевязаны. Молоденький лейтенант-связист качал ошинованную руку, сам качался из стороны в сторону и тихо стонал. Увидев Джугашвили, спросил плачущим голосом:

— Вы не знаете, товарищ старший лейтенант, когда нас отправят в госпиталь? А то ведь опять могут налететь.

— Нет, простите, не знаю, — и Джугашвили, опустив носилки, повернулся и пошел искать полковника Васильева, чтобы доложить ему о своем намерении вернуться на батарею, или, если полковник будет настаивать… но того нигде не было видно, и никто, у кого Яков спрашивал, не мог сказать, где он может быть. Не увидел Яков и Лизы, хотя именно из-за нее топтался какое-то время возле горящего штаба, пока какой-то командир, глянув на него с подозрением, не спросил, что он тут делает. Джугашвили ответил: «Жду приказа», а едва любопытствующий исчез из поля зрения, махнул рукой и пошагал по улице в ту сторону, откуда приехал, то есть на северную окраину поселка Лясново, где начиналась дорога на батарею, надеясь на попутку.

Он шел по улице мимо горящих домов, мимо суетящихся вокруг развалин женщин, детей и стариков, и его все больше охватывало нервное нетерпение. Иногда Якову казалось, что его окликают, он оглядывался, но сзади все так же суетились люди, никто за ним не бежал и никто его не окликал, чтобы вернуть назад. Но так не может быть! Не могут же они совершенно позабыть о сыне Сталина, не имеют права бросить его на произвол судьбы. До этого, куда бы он ни пошел или ни поехал, постоянно чувствовал, что находится в поле зрения командования, и был уверен, что так оно и должно быть. Потому что так было всегда. А сейчас что-то случилось — и никого. То есть случилась бомбежка, так тем более должны всполошиться и кинуться искать.

Вот и знакомая окраина. Отсюда начинается дорога, еще недавно оживленная, а теперь совершенно пустынная. Джугашвили постоял, оглядываясь: нет, никто не бежал за ним, чтобы вернуть назад, никому до него не было дела. Он вспомнил разговор за чаем, хмурые и почти неприязненные взгляды обоих командиров, которые они даже не старались особо прятать от него, что особенно стало ему ясно только сейчас, и решительно ступил на дорогу, уверенный, что если даже не случится попутка, то быстрым шагом доберется до места самое большее за полтора часа. А уж при случае расскажет отцу обо всем, что видел и что пережил: про весь этот бардак и вопиющую беспечность, недопустимые в боевой обстановке. Поэтому нет ничего удивительного в том, что мы драпаем, а немец наступает. Наверняка и другие полковники и генералы ведут себя точно так же. И тогда кое-кому не поздоровится.

Это решение на некоторое время утешило старшего лейтенанта Джугашвили и придало ему силы: он теперь знал, что делать.

 

Глава 22

Через пару километров Джугашвили увидел на дороге горящий грузовик, разбросанные вокруг ящики со снарядами калибра сорок пять миллиметров и свесившегося из кабины водителя, не успевшего выскочить, которого уже лизали языки пламени. Подбежав к машине, Яков стащил водителя на землю, потушил тлеющую на нем гимнастерку, затем, подхватив под мышки, оттащил в придорожную канаву, и только здесь понял, что тот мертв и в помощи не нуждается. Сняв фуражку, Джугашвили какое-то время стоял над ним, оглядываясь в надежде, что кто-то появится и возьмет заботу об убитом на себя. Но нигде не было видно ни единой живой души, лишь осины да березы равнодушно трепетали своей листвой, да где-то в стороне галдели вороны, да в кустах попискивали суетливые синицы. И он пошагал дальше, пытаясь собрать вместе разбегающиеся мысли и желания.

Вид разбомбленной машины, мертвого шофера на совершенно пустынной дороге поубавили в нем уверенности, что он поступает правильно, возвращаясь на батарею. В конце концов, какое ему дело до того, что о нем там подумают! Да и кто подумает? — так, обыкновенные людишки, которых не пустили бы даже в подъезд дома, в котором он жил. Тот же Сапегин, например, побывал у Сталина исключительно потому, что учился вместе с его сыном. И подполковника получил значительно раньше, чем положено. Должен ценить, а он, едва представилась возможность, бросил своего подопечного на произвол судьбы. Да и что это за армия такая, что за командиры, которые в академиях учили одно, а на практике поступают так, будто ничему не учились! Или учились совсем не тому, чему надо было учиться. Не зря отец расстрелял всех этих Тухачевских и Якиров. Надо было больше расстреливать, тогда бы те, кто остался, чувствовали, кому обязаны своей жизнью.

Неожиданно возникшее озлобление душило Якова и даже предчувствие мести его не утоляло. Хотелось сделать что-то такое, чтобы все вздрогнули, сделать немедленно, но вокруг было пустынно, и страх перед неизвестностью понемногу стал охватывать душу старшего лейтенанта. Он то и дело останавливался, оглядывался и прислушивался, но лес, стоящий плотной стеной по обе стороны дороги, молчал, и это молчание, эта неподвижность казались зловещими.

Впереди, за упавшими на дорогу деревьями, тоже что-то дымило. Оттуда же доносились частые выстрелы.

«Неужели десант?» — изумился Джугашвили. Он тут же перепрыгнул придорожный кювет и замер за кустами ивняка, сжимая в потной руке ребристую рукоять пистолета. Но выстрелы звучали с одного и того же места, то одиночные, то нестройным залпом, то густой трескотней. «Так это ж патроны горят», — догадался он, однако полной уверенности, что догадка — единственное объяснение стрельбы, не было, и он двинулся в ту сторону по-за кустами, иногда от дерева к дереву. Вот он миновал завал на дороге и увидел сразу несколько горящих полуторок, в одной из которых взрывались патроны, выбрасывая всякий раз белесые дымы. И вокруг никого. Ни убитых, ни живых. Оставаться одному в этом вдруг так неожиданно изменившемся враждебном мире — что может быть страшнее? А вдруг немцы? А вдруг еще что-нибудь? Он привык, что за него всегда кто-то что-то решал, ему оставалось соглашаться или нет. В таком случае он мог проявить свой характер. А в данной ситуации ему ничего не оставалось, как либо возвращаться, либо продолжать путь на батарею. И никто не подскажет, что лучше.

И тут, будто призывая его к себе, впереди, но еще на порядочном расстоянии, заухали орудийные выстрелы. «Стреляют! Наши стреляют!» — обрадовался Джугашвили, узнав по звуку свои гаубицы, выстрелы которых ни с какими другими пушками не спутаешь. Эти выстрелы показались ему не просто выстрелами своего артдивизиона, но, можно сказать, родными, за которыми стояли родные же ему люди, — это он понял только сейчас и безоговорочно в это поверил. Там его место, там он, можно сказать, дома, там его знают и только там он может доказать, что чего-то стоит, и уже доказал, чему подтверждение будущий орден, и не только товарищам по батарее, но и своему отцу, всегда считавшему его, Якова, неудачником и неумехой. Конечно, он лишь дублировал целеуказания корректировщика, но дублировал быстро и со знанием дела. И Джугашвили прибавил шагу, иногда переходя на бег.

Вот и овражек, а в нем родничок с холодной прозрачной водой. Здесь они остановились, когда ехали в Лясново, пили воду, и шофер командира дивизиона говорил что-то о том, что теперь-то немца непременно остановят и погонят. Начальство, как и те, кто вокруг него крутился, всегда в присутствии Якова выражали оптимизм и уверенность, что все будет хорошо, потому что Красная армия и советское руководство… и так далее и тому подобное. Правда, имя отца при этом упоминали редко, но намеки были более чем прозрачными, и Яков воспринимал это как должное.

И он свернул к родничку, заботливо обложенному камнями, присел на корточки, попил из горсти холодной воды, затем ополоснул лицо, вытер платком и пошагал дальше. Пушки все еще ухали торопливыми залпами, но в это уханье вплелись новые, не менее громкие звуки, которые на некоторое время даже подавили все остальные.

«Никак бомбят? — с испугом подумал он. Однако сознание с этим мириться не хотело. — Нет, это где-то в другом месте, потому что звуки значительно громче и четче», — решил он, выходя на дорогу.

На некоторое время все стихло. Затем опять стали стрелять пушки. Но в этой стрельбе появилась какая-то тревожная нотка. Джугашвили не сразу догадался, что теперь стреляют не все пушки, а, самое большее, половина. Это его насторожило, и он, привыкший искать самые простые и удобные для себя решения, подумал, что, скорее всего, идет смена позиций, обнаруженных противником, когда одна батарея выводится из боя, затем другая, они открывают огонь с другой позиции, потом уйдет и третья, то есть его родная батарея, а поэтому надо спешить.

Он миновал небольшую деревню, притаившуюся в стороне на невысоком холме. Мимо потянулись лоскутные поля то ли ржи, то ли пшеницы, следовательно, до батареи осталось не больше четырех километров. Если ему не изменяет память, то вон за тем лесочком…

И тут он увидел, как по дороге, ему навстречу, вскачь несутся несколько пароконных подвод. Ездовые нахлестывают лошадей с таким ожесточением, как будто за ними гонятся не иначе немецкие мотоциклисты или танки. Пять подвод, нагруженных чем-то, укрытых брезентом, пронеслись мимо с грохотом и звонким цокотом копыт, храпом лошадей и дикими криками повозочных с перекошенными лицами. Ни один из них не обратил внимания на застывшего на обочине командира, не объяснил ему причину бешеной скачки. Не могли же они просто так, из озорства, устроить такие гонки. Хотя… черт их знает.

И опять Джугашвили какое-то время в нерешительности топтался на месте, не зная, в какую сторону податься. Но пушки продолжали стрелять, и он пошагал дальше.

Дорога, между тем, перебралась через деревянный мосток, лежащий поперек тихой речушки, поросшей по обоим берегам разлапистыми ивами, врезалась в лес, раздвинув по сторонам деревья и кусты. В их густой тени его приняла в себя освежающая прохлада, но непременно вместе с комарами и слепнями. Он отломил ветку орешника и шел, отмахиваясь от кровососов, как хаживал, бывало, с реки на дачу после купания, где ждал его сытный обед, бокал красного вина и красавица-жена, с которой потом можно будет уединиться в отдельной комнате. Как давно это было!

Яков не прошел и полукилометра, как тут же и остановился, пораженный тишиной: пушки не стреляли. «Пока они их прицепят, пока то да се, — подумал он с волнением, переходя на бег, — я еще смогу застать их на месте».

Он пробежал метров двести, как послышался отдаленный, но уже знакомый подвывающий гул. В той стороне, где стоял дивизион, заухало, затрещало. И через минуту над головой с ревом проплыло с десяток немецких самолетов с неубирающимися шасси. Джугашвили кинулся в сторону, перемахнул канаву, зацепился за что-то ногой, упал, хотел вскочить, чтобы отбежать подальше, но при первом же движении острая боль вонзилась в колено, и он остался лежать там, где упал. Впрочем, самолеты пролетали над ним без того надрывного воя и визга, которые они издавали над поселком во время бомбежки. Однако он уже не верил в их будто бы равнодушный гул.

Но самолеты пролетели, и опять стало тихо. Если не считать ставшего привычным отдаленного погромыхивания. Казалось, что это погромыхивание доносится со всех сторон: и с запада, и с севера, и с юга. Иногда даже и с востока. Но так не может быть. Потому что фронт — он всегда в одной стороне. Так по крайней мере выходило из теории, которую он усваивал в академии. Конечно, могут быть чрезвычайные обстоятельства. Десант, например, или бомбежка наших тылов. Так что ничего особенного. Вот только нога. И сквозь галифе проступает кровь. А у него в полевой сумке ни клочка ваты, ни бинта, ни йода. Черт бы побрал эту корягу! Ему бы успеть на батарею, пока она не сменила позиции, а с такой ногой не побежишь. Сломав молодую осинку и обрезав концы перочинным ножиком, Джугашвили вышел на дорогу и, опираясь на палку, поковылял дальше.

Вот впереди посветлело, вот овражек, по дну которого тоже течет ручеек и тоже наверняка берет начало из какого-нибудь родника; вот опушка, а справа… справа, метрах в трехстах, должны стоять батареи второго дивизиона. И пушки действительно там стоят, утыканные ветками, но вокруг них ни души. Джугашвили свернул с дороги, остановился у первого же орудия первой батареи: орудие цело, но замка и прицела нет. И второе — то же самое, и третье, и четвертое. В ста метрах далее — вторая батарея. Здесь картина несколько другая: вокруг орудий глубокие воронки, одно разбито, лежит на боку, у второго разорван ствол, третьего орудия нет. С учащенно бьющимся сердцем Джугашвили доковылял до позиции своей батареи. Картина та же самая, что и на второй, но из орудий на месте только одно, и то покалечено взрывом бомбы. Но где люди? Ни раненых, ни убитых. Внимательно оглядевшись, Яков заметил продолговатый холмик, доковылял до него. На холмике лежала каска — и ничего больше. Земля на холмике даже не подсохла, значит, хоронили совсем недавно, используя для этого заранее отрытые щели. Если бы он никуда не уезжал, а оставался здесь, может быть, лежал бы под этим холмиком…

Пораженный случившемся, опустошенный всем увиденным и пережитым, он сел на станину орудия, которым командовал лейтенант Шавлев, не зная, куда идти и что делать. Потом вспомнил про пятитонные грузовики, спрятанные в лесу, кинулся туда. Грузовиков не было. То есть стояли пять штук, но это уже были не грузовики, а их остатки, которые тихо дымились среди вывороченных с корнем или обрубленных взрывами лип и берез. Остальные исчезли. Следовательно, сменили позиции.

Для Джугашвили не составило труда придти к выводу, что снаряды в дивизион так и не подвезли, а четверть боекомплекта на орудие — это на полчаса хорошего боя. Из этого следует, что батареи вели огонь, пока было чем стрелять, затем… Затем налетели самолеты. Но из этого ничего не следует. То есть могли подождать, когда подвезут, хотя, если иметь в виду практически разгромленный штаб дивизии, возможное отсутствие связи, уничтоженные грузовики… Но как же так? Это же ни на что не похоже…

 

Глава 23

И тут в тишину врезался нарастающий гул множества моторов, возникший на дороге. Гул этот не был похож на гул машин его полка, это, скорее всего, шли в наступление танки дивизии полковника Васильева. Джугашвили кинулся к дороге и замер, не пробежав и половины пути: по дороге перли, поднимая густую пыль, немецкие танки и бронетранспортеры с пехотой. Спутать их со своими танками невозможно. К тому же — белые кресты на бортах. Он стоял и смотрел на эти танки и бронетранспортеры, до конца не веря в их реальность.

На одном из бронетранспортеров его заметили, стали что-то кричать, показывать в его сторону руками, а затем оттуда прогрохотала очередь из пулемета. Джугашвили успел увидеть пульсирующее пламя, пули с визгом проносились мимо, и только тогда он понял, что это смерть визжит вокруг него, в злом нетерпении отыскивая его такое родное тело, ставшее ему во много раз дороже после неудачной попытки самоубийства. Он рухнул на траву, пополз ужом к орудию, железные части которого защитят его и спасут. Стрелять перестали, но ему показалось, что они бегут сюда, чтобы схватить его и… и он, пригибаясь, а где и ползком, кинулся в лес, вскочил, упал, снова вскочил и побежал, петляя между деревьями, забыв про раненную ногу, и бежал до тех пор, пока не выбился из сил. Здесь он упал на траву и долго лежал, стараясь отдышаться.

Иногда до его слуха долетали пулеметные очереди и разрозненная стрельба, которая быстро прекращалась. Иногда в той стороне, где, как ему казалось, находился штаб танковой дивизии, стреляли пушки, но тоже недолго. Скорее всего, наши добивают немецкий десант. Потому что ничего другого быть не может так далеко от фронта. Именно об этих многочисленных десантах они были наслышаны еще по дороге сюда, на позиции. К тому же армия под командованием генерала Конева должна наступать. И наверняка наступает. Так что ему, старшему лейтенанту Джугашвили, остается одно — искать своих, пусть не свой полк, а просто какую-нибудь часть, переждать, а там ударят танки дивизии, а может быть, и целого корпуса, и разнесут немцев… хотя, если вспомнить, что произошло менее чем за сутки, то… Но этого не может быть. Не может — и все тут!

И Джугашвили решил возвратиться в поселок Лясново: уж там-то есть и танки, и все, что надо, там есть командование, которое должно все знать; там, наконец, его место, если исходить из разговора с полковником Васильевым. И он пошел прямиком через лес, полагая, что движется параллельно дороге, по которой прошел немецкий десант. Так он шел с полчаса или больше.

И вдруг послышались голоса.

Джугашвили замер, прислушиваясь, и хотя слов не различал, но ему и не нужны были слова: он почти сразу же угадал, что так говорить могут только русские. И точно: через полсотни метров он заметил среди деревьев движущиеся в том же направлении, что и он, силуэты людей. И кто-то из этих людей в свою очередь заметил его и крикнул:

— Стойте, братцы! Тут командир объявился!

Его окружили со всех сторон красноармейцы. Человек двадцать. Все с винтовками. Один из них, сержант по званию, приложил руку к пилотке и доложил:

— Товарищ старший лейтенант! Группа бойцов двести семидесятого полка сто четвертой дивизии, в количестве двадцати шести человек пробивается из окружения. Просим вас принять командование, потому что мы не знаем, куда идти и что делать. Доложил старший сержант Пятибратов.

Джугашвили хотел сказать, что он тоже не знает, куда идти и что делать, но его поразило слово «окружение», произнесенное сержантом Пятибратовым. А еще тот факт, что они не считают его, командира Красной армии, оказавшегося в лесу в полном одиночестве, человеком необычным, выходящим из ряда вон, то есть трусом и дезертиром.

— А где ваши командиры? — спросил он, надеясь услышать нечто успокаивающее, почему эти люди оказались в лесу без всякого начальства.

— Так все разбежались кто куда, товарищ старший лейтенант! — воскликнул сержант с таким видом, будто старший лейтенант свалился с Луны. — Немец же как попер, как попер, а тут еще самолеты, вот все и побежали. Мы-то поперва стреляли, а потом — вот: ни одного патрона, — и с этими словами он передернул затвор своей винтовки. Это ж палка, а не оружие! — воскликнул он под одобрительный гул товарищей. — А сдаваться мы не желаем, не имеем, так сказать, права. Мы хотим к своим пробиваться. Может, вы знаете, где они, наши-то?

— Да-да, конечно, — тряхнул головой Джугашвили. — Надо идти в поселок Лясново. Там штаб нашей танковой дивизии. Эти немцы, что на дороге, это десант. Их совсем немного. А там наши танки. Много танков. Они их не пустят.

— Ну, что я вам говорил! — радостно воскликнул сержант, обращаясь к своим товарищам. И уже к Джугашвили: — Так вы уж берите нас под свое командование, товарищ старший лейтенант. Уж мы, это самое, постоим тогда, если что, не дадимся немцу-то. Опять же, может, патронами где разживемся. Или еще что. Нам бы только своих достигнуть.

— Хорошо, хорошо! Пойдемте. Я там на дороге видел полуторку. Она патроны везла, но ее разбомбили. Может, что осталось. Давайте по карте глянем, — засуетился Джугашвили, которому впервые в жизни приходилось самостоятельно принимать решение за судьбы сразу стольких человек.

Он достал из своей командирской сумки карту и стал искать на ней Лясново. Но на карте такого поселка не было. Не было на ней и Витебска, а все какие-то Сосновки, Заболотья, Озерки и прочее. И он вспомнил, что нужная карта осталась у его заместителя по батарее старшего лейтенанта Захаркина. На той карте Лясново было.

— Э-э, не та у вас карта, товарищ старший лейтенант, — с сожалением протянул сержант Пятибратов. И предложил: — Я так понимаю, что надо идти туда, где стреляют. Там наши и есть. Потому что немец идет не сплошным фронтом, а по дорогам. Нам комбат, товарищ майор Лидин, так объяснял. А только погиб он, товарищ-то Лидин. Бомба как жахнет, так и, значит, вот, — пояснил сержант, горестно разведя руками.

— Что ж, пойдемте туда, где стреляют, — согласился Джугашвили.

И они пошли. Впереди сам Джугашвили, рядом с ним сержант Пятибратов, остальные сзади — тоже по двое.

Пятибратов все пытался выведать у старшего лейтенанта, воевал ли он где и давно ли на фронте. А выяснив, что, можно сказать, и не воевал, и на фронте чуть больше недели, поскучнел, заметив при этом, что сам-то он за время службы успел хлебнуть финской и немного знает, что война — это такая штука, что сейчас ты жив, а через минуту тебя нет, а все потому, что противника не видно и не слышно, а он, противник-то, за тобой следит из укрытия, и чуть ты зазевался, тут тебе и каюк.

Джугашвили на эти общие рассуждения сержанта лишь ухмыльнулся, и принялся путано рассуждать о том, что, дело известное: пуганая ворона куста боится, а танк не спрячешь, он себя всегда выдаст, тем более что немец — он нахальный, прет и прет, и прятаться, чтобы вылавливать отдельных красноармейцев и даже командиров, не станет.

— Вам, товарищ старший лейтенант, виднее, — вроде как согласился Пятибратов с его рассуждениями. — На то вас и учили в училищах.

Джугашвили решил не уточнять, где его учили, и дальше они шли молча.

Через час плутания по лесу вышли к картофельному полю и огляделись. Вдалеке, на взгорке, виднелось вроде как село, если судить по колокольне, будто плывущей над лесом на фоне редких облаков. И никаких признаков войны. И ни одной дороги, по которой что-нибудь двигалось. Если не считать стада коров, мирно пасущихся на заливном лугу.

— Ну, товарищи мои дорогие, что будем делать? — спросил Джугашвили, решив, прежде чем взять власть над этой толпой в свои руки, выяснить, кто чем дышит. Про Пятибратова мнение у него уже вполне сложилось: паникер и трус.

Ответил за всех Пятибратов же:

— Я думаю, надо послать туда человек двух-трех. Может, там наши. А остальным вдоль опушки продвинуться вон туда, к речке, поближе к селу. Там и подождать.

— Зачем? — удивился Джугашвили. — Пойдем все вместе. Если там нет наших войск, то там есть наши, советские люди. Они нам помогут.

— А если там немцы? — возразил Пятибратов. — Нас же постреляют, как кур. Или возьмут в плен.

Джугашвили передернул плечами, решив не спорить, тем более что остальные кивками головы как бы поддержали своего предводителя. Пятибратов назвал троих, и через пару минут они, растянувшись цепочкой, двинулись напрямик через поле к ивовым деревьям, между которыми протекала тихая речушка, скорее всего именно та, через которую Джугашвили переходил по мосту. Остальные двинули опушкой леса, чтобы не светиться. И опять впереди шли Джугашвили и Пятибратов.

Расположились между деревьями. Некоторые рискнули искупаться. Один из красноармейцев залез на огромную дуплистую иву и оттуда следил за разведчиками. Другие развязывали свои сидоры, собираясь перекусить. Пригласили в общий кружок и Джугашвили. Тот подсел, взял предложенный кусок хлеба, намазанный тонким слоем смальца, поблагодарил. Жевал и вспоминал вчерашнее застолье, жареную на сале молодую картошку, куски поджаренного мяса, милое личико Лизы.

Ели молча. Да и о чем говорить? Не о чем.

Сверху крикнул дозорный:

— Зовут! Нету там немца!

Дожевывали на ходу, речку перешли вброд, предварительно раздевшись. Кто-то из купавшихся пошутил:

— Второй раз раздеваться и одеваться. Знал бы, не купался.

— Ничего, здоровее будешь.

Настроение красноармейцев явно изменилось к лучшему. И Джугашвили думал, слыша за собой топот множества ног: «Экой народ! Черт их поймет, чего у них на уме. То паника, а теперь поели — и уже рады. А чему радоваться? И рожи какие-то всё… Даже поговорить не с кем». И прошлая жизнь, даже со всеми ее неувязками и собственными неудачами, учебой в спецшколе, где вместе с ним учились дети членов политбюро и совнаркома, бойкие на язык, гораздые на выдумку, особенно если надо насолить какому-нибудь слишком требовательному учителю; придирки мачехи, насмешки отца, наставления многочисленных родственников, скептические взгляды преподавателей академии, сплошь бывших царских офицеров, — всю эту жизнь, теперь казавшуюся не только далекой, но и вполне привлекательной, он, не задумываясь, повторил бы еще раз. Да, там была жизнь, а среди этих… среди этого сброда он чужой и никому ненужный. Как, впрочем, и среди артиллеристов своей батареи. А он-то рвался туда, считая, что там и только там сможет чего-то добиться. А чего там добьешься? Осколка от снаряда или бомбы.

 

Глава 24

В селе, действительно, немцев не было, но какая-то немецкая часть через село прошла, почти не задержавшись, и жители теперь смотрели на красноармейцев с опаской, слова из них не вытянешь, будто немцы внушили им нечто такое, что резко изменило их отношение к советской власти и прошлой жизни. Здесь же, в селе, они встретили еще несколько командиров, уже переодетых в гражданское, и чуть ли ни с полсотни рядовых из разных частей, в основном обозников и тыловиков. Один из командиров, судя по манерам, не ниже полковника, сообщил под большим секретом, что наши войска окружены, что это не какой-то там немецкий десант, а передовые части танковой армии, что надо идти в сторону Рудни или Орши, что там должны быть наши резервы, способные остановить противника, и что главная наша оборона организована, скорее всего, по Днепру.

Джугашвили, послушавшись совета, обменял свое новенькое командирское обмундирование на старенькие брюки и пиджачишко, оставив себе лишь хромовые сапоги, пистолет и документы. В одном из домов его и еще одного пехотного майора накормили щами с мясом и яичницей, дали в дорогу хлеба и десяток вареных яиц, но по нахмуренным лицам и косым взглядам хозяев было видно, что они были бы рады, чтобы их гости поскорее оставили их в покое.

Когда Джугашвили вместе с майором покинули этот не слишком гостеприимный дом, солнце уже клонилось к закату. Теперь шли беспорядочной толпой по дороге, на которой четко обозначились траки немецких танков. Километрах в двух от села неожиданно попали под минометный обстрел, и кинулись кто куда. Джугашвили упал в придорожный кювет, лежал, закрыв руками голову, вздрагивал от близких взрывов мин небольшого калибра. Сколько прошло времени, он не знал, — ему казалось: целая вечность. Затем впереди стали стрелять пулеметы, и Джугашвили пополз к кустам орешника, там и залег, ожидая окончания стрельбы. И стрельба, действительно, скоро закончилась.

Приподняв голову, он огляделся — никого. Встал, отряхнулся, вышел на дорогу — тоже ни души. Он был почти уверен, что бросили его специально, что переодетый полковник, как и майор, знали, что перед ними сын Сталина и решили от него избавиться. А может быть, наоборот: не знали потому и бросили. В любом случае — странно. А через минуту, поддавшись настроению отчаяния и опустошенности, уже не знал, что ему делать и куда идти.

Джугашвили потоптался на одном месте, оглядываясь по сторонам в надежде, что кто-то да появится и предложит приемлемый выход из дурацкого положения. Но никто не появлялся. И он пошел по дороге вперед, то есть туда, где стреляли совсем недавно. Пошел потому, что по дороге идти удобнее, чем по лесу, где полно поваленных деревьев, комаров и мошки. Возможно, там, впереди, наши. А если даже и не наши, то и пусть! Вот тогда-то все и хватятся. Потому что — сын самого Сталина. А с сыном Сталина немцы не станут обращаться как с обыкновенным командиром Красной армии.

И новая волна ненависти и злобы накатила на старшего лейтенанта Джугашвили. Он шел и вполголоса ругался сразу на двух языках — грузинском и русском, проклиная всех и все, и даже своего отца, который мог оставить его в тылу на какой-нибудь должности, но не оставил. И ладно бы, если бы наши наступали и гнали немца, а то все наоборот. И отец не мог этого не знать. Следовательно, он попросту хотел избавиться от своего сына. Потому что ничем другим его равнодушие к его судьбе объяснить невозможно.

Усталость все сильнее давала о себе знать. Хотя академиков тоже гоняли и по плацу, и на полигонах, но Яков Джугашвили в этих бесполезных на его взгляд занятиях участие принимал редко. А тут с самого утра, да еще после такой попойки, да по такой жаре, и все на ногах и на ногах. Он брел по разъезженной дороге, с глубокими колеями, плохо ее видя и плохо соображая. Часы показывали восемь часов вечера. Солнце еще висело высоко, однако жара несколько спала, зато комары настолько остервенели, что приходилось все время стегать себя веткой.

Заметив в стороне лежащее дерево, Джугашвили свернул к нему, сел, вытянул уставшие ноги, достал из сумки яйца и хлеб, стал лениво жевать. Хотелось спать, но спать в лесу, отдав себя на съедение комаров и мошки, нечего было и думать. Надо дойти до какой-нибудь деревни и попроситься на ночь. Там же определиться, куда идти. И он тяжело поднялся на ноги, вышел на дорогу и потопал дальше.

Через какое-то время дорога резко повернула направо, будто уперлась в непреодолимое препятствие. И точно: впереди лежал глубокий овраг. А за ним все тот же еловый лес, без единого просвета. И справа от дороги то же самое. Густые тени перекрывали дорогу, и казалось, что вот-вот наступит ночь. Черт знает, куда он попал и куда эта дорога его приведет! Но не стоять же на месте! И он обреченно двинулся дальше.

Дальше дорога снова повернула — на этот раз налево. Среди поредевших деревьев открылось залитое солнцем пространство и как будто бы мост. И как будто бы люди.

Джугашвили ускорил шаги, миновал поворот, и… впереди, метрах в пятидесяти, не дальше, увидел на обочине немецкий танк и мотоциклистов.

И остановился в нерешительности. Надо бы, конечно, бежать. Но куда? Да и зачем? Опять плутать по лесу, искать неизвестно чего и кого, а тут все может разрешиться само собой, и не самым худшим образом. Потому что немцы, хоть они и фашисты, и про них в наших газетах пишут черт знает что, на самом деле они наверняка не такие звери, какими их представляют. И отец совсем недавно поздравлял Гитлера с победой над поляками и французами. Конечно, он будет недоволен, если его сын попадет в плен, ну и пусть: он сам виноват, что не подумал об этом раньше.

Джугашвили стоял в тени деревьев, переминаясь с ноги на ногу. Его заметили, хотя и не сразу. И какой-то немец, в фуражке с высокой тульей, поманил его рукой. Послышалось издевательское: «Ком! Ком!» И Джугашвили обреченно пошел на этот призывный жест. Метрах в пяти от офицера он услыхал команду: «Хальт! Хендэ хох!», остановился и поднял руки. К нему подошли двое солдат, быстро и сноровисто обыскали, забрав все, что у него было: документы, пистолет, сумку. Даже носовой платок из кармана и расческу.

— Их бин зон Сталин, — произнес Джугашвили, с трудом сложив несколько немецких слов, с надеждой глядя на офицера, уверенный, что это произведет впечатление и его не убьют. И добавил для верности: — Ихь геен… Нет! Ихь комен нах зии… нах Дойчланд. Ферштеен?

— О-о! — воскликнул офицер то ли с восторгом, то ли с насмешкой, разглядывая документы задержанного. Затем подошел к танку, ему из люка водителя протянули танкистский шлемофон, он что-то долго говорил в него, что-то веселое, то и дело поглядывая на Джугашвили, затем слушал, кивая головой, вернул шлемофон, что-то приказал, двое солдат бесцеремонно затолкали Джугашвили в коляску мотоцикла и куда-то повезли. По дороге они остановились, приказали Джугашвили вылезти из коляски и разуться. Он решил, что его сейчас расстреляют, заволновался, стал повторять одно и то же: «Их бин Сталин-зоон! Их бин Сталин-зоон! Нихт шиссен!» Но немцы не стали ждать, когда он разуется сам, один из них, тот, что поменьше ростом и поплотнее, ткнул его в живот стволом винтовки, Джугашвили согнулся, хватая ртом неподатливый горячий воздух, немец толкнул его, с лежачего сдернул сапоги, поднял пленника за шкирку и толкнул в коляску. После чего поехали дальше.

Ужас, который пережил Джугашвили, совершенно лишил его воли. Теперь он с поспешной готовностью исполнял все, что ему приказывали. Они въехали в какую-то деревню, где, судя по всему, располагался штаб какой-то части, затолкали в сарай и закрыли за ним дверь, оставив в полутьме мучиться в ожидании решения своей судьбы.

Миновало несколько дней. В особом отделе штаба Двадцатой армии, которой к тому времени успели переподчинить остатки танковой дивизии и все, что оказалось около после панического бегства отдельных частей Девятнадцатой армии, вспомнили о старшем лейтенанте Джугашвили. Стали искать, снарядили специальную группу — нет нигде и никаких следов. Вроде кого-то похожего видели то в одном месте, то в другом, то раненым, то убитым. Убитым — куда ни шло, но не дай бог, если попал в плен — отвечать придется головой…

А Яков Джугашвили в это время давал показания очень вежливым немецким офицерам. Из его слов следовало, что он пробовал сражаться, командуя всяким сбродом, оставшимся после разгрома армии, но в самый решительный момент солдаты его бросили, в результате чего он вынужден был пойти и сдаться. Вполне добровольно.

Его уговорили написать отцу записку.

И он написал:

«Дорогой отец!

Я в плену, здоров, скоро буду отправлен в один из офицерских лагерей в Германию.

Обращение хорошее.

Желаю здоровья. Привет всем. Яша. 19.7.41.»

Вскоре немецкие самолеты стали разбрасывать над позициями советских войск листовки, в которых сын Сталина призывал красноармейцев и командиров сдаваться немецким войскам, убеждая, что в плену к перешедшим на сторону немецкой армии русским солдатам и офицерам хорошо относятся и сытно кормят.

Политруки собирали листовки, не давали их читать, хотя за всеми не уследишь.

Лишь в сорок шестом году будут обнаружены в немецких архивах несколько страниц самого первого допроса старшего лейтенанта Джугашвили. И пленный охранник концлагеря Заксенхаузен расскажет, как оборвалась в марте сорок третьего года жизнь этого выросшего при власти, испорченного ею весьма заурядного человека: сразу же после того, как Гитлеру стало известно, что Сталин своего сына на плененного в Сталинграде фельдмаршала Паулюса обменивать не собирается, его попросту пристрелили. Будто бы при попытке к бегству.

Но об этом станет известно спустя полвека.

 

Глава 25

Черную «эмку» мотало на истерзанной глубокими колеями проселочной дороге. Командующий Девятнадцатой армией сорокачетырехлетний генерал-лейтенант Иван Степанович Конев сидел, нахохлившись, на заднем сидении, его крестьянское лицо оставалось неподвижным, хотя в мослаковатой голове его мысли метались так, как, пожалуй, мечется лишь птица, попавшая в клетку.

После того, как Коневу доложили, что немцы выбросили крупный десант на левом фланге его армии, что этот десант перерезал шоссейную дорогу Витебск-Смоленск, и высовываться на эту дорогу опасно, он, оставив дивизию, наступающую в сторону Витебска, кинулся в Двадцать пятый стрелковый корпус, которым командовал генерал-майор Чистохвалов, и вот уже больше часа трясется по лесным дорогам в полнейшем неведении о том, как сражается его армия.

На Двадцать пятый стрелковый корпус генерал Конев возлагал большие надежды. Он надеялся, что корпус, ударив во фланг наступающей немецкой группировке с юго-востока, вынудит ее отойти и освободить Витебск, поскольку фронтальные атаки пока ни к чему не привели, если не считать больших потерь в живой силе и технике подчиненной ему армии. Тем более что это был единственный корпус в его армии, который полностью укомплектован людьми и техникой, его командир — человек знающий, опытный — производил хорошее впечатление, как, впрочем, и командиры входящих в этот корпус кадровых дивизий, следовательно, на них можно положиться. Все они имели планы атакующих действий, расписанные по минутам и километрам, и лишь два дня назад Конев еще раз обговорил и согласовал с генералом Чистохваловым все вопросы. Корпус должен был начать наступление еще вчера утром. Но за сутки, минувшие с тех пор, командующий армией не получил из корпуса ни одного донесения о том, как это наступление развивается. Если бы оно действительно развивалось, если бы согласованный план выполнялся, немцы непременно должны были ослабить давление на остальные дивизии Девятнадцатой армии. Но они не только не ослабили, но даже усилили это давление. А ведь Конев обещал маршалу Тимошенко, что Витебск непременно освободит и немцев разобьет в пух и прах. И был уверен, что так оно и будет, да только разбить почему-то все не получается и не получается.

Штабная колонна растянулась почти на полкилометра. Впереди катили несколько мотоциклов, за ними пылила танкетка, за ней грузовик с охраной, далее танк Т-34, за ним «эмка» с командующим армией и две «эмки» с его помощниками, машина с радиостанцией. Колонну замыкали два легких танка Т-70 и еще одна «тридцатьчетверка». Так что если нарвутся на немцев, то именно немцам же и придется пожалеть об этом. Однако полной уверенности Иван Степанович с некоторых пор не испытывал ни в себе, ни в своих подчиненных. В донесении, например, указывалось, что десант имеет танки, но откуда у десантников могут быть танки? Ведь танки по воздуху не летают. Максимум, что могут иметь десантники, так это легкие минометы. И то вряд ли. К ним ведь нужны еще и мины, а много мин самолеты взять не смогут, их ведь еще таскать надо, минометы-то эти, а на горбу много не натаскаешься. Уж лучше пулеметы… И вообще все так запутано, так зыбко, что иногда возникает ощущение, что снова повторяется гражданская война с ее неустойчивыми войсками, разорванными линиями фронтов, предателями из числа офицеров царской армии, озлобленными крестьянами, бестолковым командованием армий и фронтов. Но в ту пору Иван Степанович комиссарил, — сперва на бронепоезде, затем в стрелковой бригаде, потом в дивизии, — то есть по любым меркам был величиной не такой уж и маленькой и, судя по всему, справлялся со своими обязанностями неплохо, если к концу гражданской войны на Дальнем Востоке дорос до должности комиссара штаба Народно-революционной армии Дальневосточной республики. В его обязанности входило следить за всем и всеми: и за моральной устойчивостью рядовых красноармейцев, и за лояльностью командования, и за тем, чтобы оно, это командование, действовало в интересах рабочего класса России и мирового пролетариата. Правда, оратором комиссар Конев был неважным, образованием похвастаться не мог, о марксизме-ленинизме знал лишь то, что это самая передовая наука из всех существующих наук, и в своей работе в основном пользовался тоненькими брошюрками, напечатанными на плохой бумаге, в которых разжевывались основные положения этой самой науки. Так в ту пору большего и не требовалось, а разговаривать с рядовыми красноармейцами, почти сплошь выходцами из крестьян, можно и без образования вообще, лишь бы знать главное: крестьяне, как и рабочие, станут тогда абсолютно свободными и получат все, что пожелают, когда перебьют буржуев, кадетов и вообще всех, кто выступает против советской власти.

Но комиссар — все-таки не командир, хотя и утверждает своею подписью все приказы, планы и распоряжения стоящих рядом с ним командиров, в то время как самолюбивому Ивану Коневу хотелось именно командовать. Тем более что он, повоевавший с немцами в Первую мировую, в военном деле кое-что смыслил, и к советам его прислушивались. Однако слава — в случае победы — доставалась не ему, а в случае поражения с него снимали стружку еще большую, чем с остальных: куда глядел? о чем думал? почему не проконтролировал? не сообщил наверх? и т. д. и т. п.

И вот, перейдя на строевую службу после окончания гражданской войны, закончив академию имени Фрунзе, Иван Степанович дослужился к сорок первому году до генерала, командует армией — и что же? А то, что победами пока и не пахнет. А почему? А потому, что наверху прошляпили начало войны, не подготовились к ней как следует, и теперь, когда дошло до дела, не могут организовать войска по всем канонам современной войны, то есть кидают дивизии, корпуса и армии в самое пекло без обеспечения разведданными, авиационного прикрытия и прочих компонентов, без чего победы добиться невозможно. Отдуваться же приходится тем, кто внизу. В том числе и генерал-лейтенанту Коневу. Вот он едет в подчиненный ему корпус, но не может дать руку на отсечение, что найдет штаб этого корпуса там, где ему положено быть. Во всяком случае, никакой связи с корпусом нет, со штабом фронта — тоже, и радисты уверяют, что ни тот, ни другой на их запросы не отвечают: то ли таинственная радиоволна куда-то подевалась, то ли шифры не те, то ли еще что. А в результате он, командующий армией, не знает, какие силы противника ему противостоят, где эти силы расположены, какие у немецких генералов планы. Впрочем, у нас всегда так: все есть, но самого главного — ума — не хватает. Будь Иван Степанович на месте маршала Тимошенко…

Виляя на узкой дороге и между соснами, к эмке подкатил мотоцикл, с него соскочил пропыленный с ног до головы сержант в танкистском шлеме и доложил:

— Товарищ генерал-лейтенант, впереди немецкие танки.

— Они тебе не померещились? — спросил Конев, брезгливо опустив уголки губ. Он открыл дверцу машины, утвердил ноги в хромовых сапогах на зеленой траве.

— Никак нет, товарищ генерал-лейтенант. Колонна по крайней мере в пятьдесят танков, мотоциклисты, бронетранспортеры с пехотой.

— Далеко?

— В пяти минутах езды отсюда.

— И что они делают?

— Движутся по дороге в сторону Лиозно.

— А наших из Двадцать пятого корпуса видел?

— Так точно, товарищ генерал-лейтенант, видел. Встретили в лесу довольно много красноармейцев из Сто тридцать четвертой стрелковой дивизии. Движутся беспорядочной толпой в юго-восточном направлении. Товарищ лейтенант спрашивали их, на каком основании идут в тыл и где их командование? А те отвечают, что командование сбежало, бросило их на произвол судьбы. Товарищ лейтенант пробовали их остановить, так они ему пригрозили оружием, кричали, что их предали, что они зазря умирать не хотят. Товарищ лейтенант и другие поехали дальше искать штаб корпуса, а меня послали к вам, чтобы предупредить.

— Карту! — бросил Конев, не оборачиваясь.

Адъютант тут же развернул перед ним довольно подробную карту-трехверстку Витебской области.

— Мы находимся вот здесь, — ткнул он пальцем рядом с кружочком с надписью Сосновка. — Корпус должен занимать исходные позиции в десяти километрах южнее Витебска с опорой на шоссейную и железную дороги Витебск-Орша вот тут и вот тут…

— Должен занимать, — проворчал Конев, забираясь в машину. И приказал сержанту из взвода охраны штаба: — А ты поезжай вперед, будешь показывать дорогу. Да к немцам не заведи.

Колонна свернула направо, дорога стала еще хуже. Вскоре вдалеке послышался грохот бомбежки, беспорядочная стрельба, над головой несколько раз проносились немецкие самолеты. Что там впереди, известно разве что одному богу, а у него не спросишь.

Колонна встала. Снова появился связной мотоцикл. На этот раз в нем находился офицер связи, он сообщил, что дальше проехать нельзя: болото.

— Так какого черта! — взорвался генерал Конев, высовываясь из машины. — Где тот сержант?

— Какой сержант? — удивился офицер.

— Который должен показывать дорогу.

— А-а, сержант Котелков! — обрадовался офицер. — Так он там, в голове колонны. Только он и сам не знает, как проехать к штабу корпуса. Он по этой дороге не ехал. Он по другой ехал. А на ту дорогу не проедешь: там теперь немцы.

И тут к дороге вышло несколько десятков красноармейцев. Увидев машины и танки, они остановились.

— Узнай, кто такие, — велел Конев своему адъютанту.

Тот выскочил из машины, прихватив автомат, рысью подбежал к ближайшим красноармейцам, что-то спросил. Один из красноармейцев стал показывать, другие что-то кричали, размахивая руками.

Адъютант вернулся, доложил:

— Они из Сто шестьдесят второй дивизии. Говорят, что дивизию на марше атаковали двести танков с пехотой, что командование исчезло, что все побежали кто куда, и вот они идут искать своих. Просят взять их под свое командование.

— Среди них есть командир?

— Лейтенант. Ранен в руку.

— Позови сюда.

Адъютант крикнул, от толпы красноармейцев отделились двое. При этом один поддерживал другого.

Перед Коневым предстал совсем молодой лейтенант, бледный, видимо, от потери крови. Отстранив сопровождающего высокого плечистого бойца, приложил руку к фуражке, доложил:

— Командир взвода лейтенант Чернопятов!

— И что — командир взвода? — переспросил Конев, и скуластое лицо его выразило еще большую брезгливость при виде этого расхлестанного лейтенанта, кое-как перевязанного поверх гимнастерки, с ног до головы забрызганного кровью.

— Не могу знать, товарищ генерал, — ответил лейтенант и качнулся.

Его тут же поддержал под руку боец.

— Чего вы не можете знать, лейтенант? Не знаете, куда идете? Ваше место там! — и Конев показал рукой туда, где все еще бухали бомбы и слышалась стрельба.

— Я там был, товарищ генерал, но там немцы, — чуть не плакал лейтенант. — Там танки, товарищ генерал, а у нас ничего нет: ни гранат, ни пушек — ничего.

— А где командование дивизией? Или хотя бы полком? Где артиллерия? Где танки? Где все, черт вас возьми!? — все накалялся и накалялся в крике генерал Конев, понимая, что ничего от этого еле стоящего на ногах лейтенанта он не добьется, что надо что-то делать самому, а что именно — в голову не приходило.

— Я никого не видел, — тихо ответил лейтенант. — Видел поначалу комбата Бугаенко, но потом, когда стали бомбить… Тут меня и ранило…

— Ранило тебя, а этих-то зачем ты потащил с собой в тыл?

— Они сами пошли… Рядом других командиров не оказалось.

И опять лейтенант качнулся и даже глаза прикрыл на мгновение.

Конев махнул рукой, велел разворачиваться и ехать назад, отрядив нескольких штабных офицеров собирать бегущих и вести в Сосновку.

Когда штабная колонна через два часа поднялась на бугор по разбитой дороге, по которой когда-то возили лес, и остановилась на опушке, генерал Конев и все остальные увидели вдалеке разномастные крыши поселка, линию железной дороги, станцию и поднимающиеся над ними дымы. И не было понятно, кто там, в этой Сосновке, немцы или пока еще свои.

Генерал Конев, заложив руки за спину, мерил шагами расстояние между двумя соснами, рядом из машины с радиостанцией доносились голоса радистов, вызывающих то «Фиалку», то «Березу», по дороге в сторону поселка пылило несколько мотоциклов, над головой на большой высоте проплывали немецкие бомбардировщики, слитный гул их моторов придавливал к земле, вдали, куда хватал глаз, по всему горизонту тоже поднимались дымы, кое-где погромыхивала артиллерия, но чья и где, понять было совершенно невозможно, и у генерала Конева возникло такое ощущение, что его все бросили, предали, и не понять, почему ему выпало такое наказание, и что надо делать в данный текущий момент, как потом отчитываться перед тем же Тимошенко.

А ведь он, Конев, все делал правильно. То есть все, что положено делать командующему армией, перед которой стоит задача разгромить противостоящего ей противника. Уж чего-чего, а это-то он в академии проходил. Более того, разжевывали до мельчайших подробностей. И применительно к местности, и проживающему на ней населению, к его отношению к Красной армии, особенно если на чужой территории. И в штабе армии, хотя и в сжатые сроки, хотя без четкого знания о том, что представляет собой противник, то есть куда идет и какими силами, был составлен подробный план наступления, в котором предусматривалось главное: армия захватывает инициативу своими стремительными атакующими действиями, и противник, сколько бы его ни было, вынужден будет защищаться, а все остальное выяснится в процессе боя. И план этот был утвержден в штабе фронта.

Но вот уже третий день, а ничего не выясняется. Более того, подчиненные ему, командующему армией генералу Коневу, корпуса и дивизии с каждым часом как бы теряются в пространстве, не откликаясь на настойчивые призывы телефонистов и радистов. Да и собственный штаб армии будто испарился в результате какого-то стихийного бедствия. В Гражданскую войну такое случалось довольно часто: в штабах сидели бывшие царские офицеры, верить которым было нельзя не только на все сто процентов, но даже на пятьдесят: могли перекинуться к «белым», могли увести за собой отдельные батальоны и даже полки. А тут ведь не «бывшие», а нынешние командиры, выходцы из рабочих и крестьян, и на той стороне враг не только классовый, не только идейный, но и, можно сказать, враг вообще, враг-завоеватель, враг беспощадный не только в отношении Красной армии, но и к русскому народу, к его государству.

— С-сволочи! — произнес генерал Конев, имея в виду всех: и тех, кто командует им, и тех, кем командует сам.

— Что вы сказали? — спросил адъютант, сделав два шага к генералу, выказывая всем своим видом готовность куда-то бежать или ехать, только бы приказали.

— Я? — переспросил Конев и, махнув рукой, спросил: — Что там связисты?

— Налаживают связь, — ответил адъютант.

— И долго они будут налаживать?

— Сейчас узнаю, товарищ генерал, — воскликнул адъютант и рысью кинулся к машине с радиостанцией. Через минуту, высунувшись из открытой двери, крикнул: — Товарищ генерал! Вас вызывает «Днепр»!

Конев быстро пошел к машине, поднялся, держась за поручни, в кузов, принял от радиста шифровку: «Доложите обстановку тчк как идет наступление впз тимошенко».

— Пиши! — велел Конев и стал диктовать: «наступление идет успешно тчк мотострелковый корпус занял ряд населенных пунктов правом фланге армии тчк результате решительных действий уничтожено более трехсот солдат и офицеров противника подбито двадцать танков взяты трофеи тчк немцы выбросили десант перерезали дорогу на лиозно тчк организуем уничтожение десанта тчк просим подбросить снаряды организовать прикрытие наступающих частей воздуха тчк противник контратакует левом фланге большими силами танков пехоты тчк резервы исчерпаны тчк прошу прислать пополнение тчк конев».

Пока радиограмму зашифровали, передали, получили ответ, расшифровали, прошло не меньше часа. Ответ гласил: «продолжайте решительное наступление взятием витебска тчк пополнение будет ближайшее время тчк снаряды тоже тчк авиацией держите связь напрямую тчк тимошенко тчк все».

Послышались заполошные крики:

— Во-озду-ух!

Со стороны солнца заходила тройка «юнкерсов». Иван Степанович выпрыгнул из машины, отбежал подальше, упал в густую траву среди низкорослых берез. Рядом упал адъютант. Вдоль просеки и по опушке леса побежали разрывы мелких бомб, завизжали осколки. Отбомбив, самолеты улетели. Вдали таял подвывающий гул моторов. На опушке леса горела танкетка.

С окраины Сосновки взлетела зеленая ракета, означающая, что в поселке немцев нет.

Конев, отряхиваясь на ходу, подошел к своей машине, сел на переднее сидение, приказал:

— В Сосновку! Быстро!

Колонна выползла из лесу и, поднимая густую пыль, потянулась к поселку.

Девятнадцатая армия в беспорядке отступала под натиском противника. Весь Западный фронт трещал и откатывался на восток, и командующему фронтом маршалу Тимошенко было не до того, чтобы проверять достоверность докладов командующего армией генерала Конева. Да и сам маршал далеко не все подробности докладывал в Ставку ВГК, замазывая свои промахи, преувеличивая успехи, в надежде, что как-то удастся залатать дыры, образуемые ударами танковых клиньев противника, смутно представляя, какими будут следующие шаги немецкого командования и куда будут направлены. Фронтовая разведка поставлена из рук вон плохо, пленных удается захватить редко, да и те часто дают такие сведения, которые только вводят в заблуждение командиров Красной армии всех степеней. Даже тогда, когда их допрашивают с пристрастием. То ли не знают действительного положения дел на своем участке фронта, то ли упорно не хотят говорить правды, то ли командование немецкой армии информировало своих солдат и офицеров, непосредственно сталкивающихся с русскими, намеренно искажая истинное положение дел, чтобы и это шло на пользу, а не во вред.

Кое-как собрав остатки своих корпусов и дивизий, лишенный своего штаба, который сгинул неизвестно где, остатки армии генерала Конева пятились на юго-восток, к Смоленску, и ее командующему мерещилось, что едва он очутится в расположении частей, стоящих на своих позициях, как его тут же арестуют и… — дальше заглядывать не имело смысла.

В «Журнале боевых действий войск Западного фронта» за 19 июля 1941 г. было — в частности — сказано о 19-й армии, что в течение дня отдельные ее части ведут бой в районе Смоленска, что продолжается сбор одиночных людей и подразделений армии в районе Дорогобужа и Вязьмы, что командующий 19-й армии генерал-лейтенант Конев, после неудачной попытки освобождения Витебска, растерял свою армию.

Как стало известно несколько позже, 25-й корпус разбежался, так и не вступив в бой, а командир корпуса генерал Чистохвалов попал в плен вместе со своим штабом.

* * *

Из дневника фельдмаршала Федора фон Бока.

28.06.42. Танковая группа Гота вошла в Минск; там продолжаются тяжелые бои. Правый фланг группы подвергается непрестанным атакам со стороны «котла». … Тысячи русских солдат скрываются в лесах в нашем тылу; некоторые переодеты в гражданскую одежду. Когда им станет нечего есть, они обязательно выйдут из лесистой местности. Однако выловить их всех не представляется возможным, принимая во внимание обширность этих территорий.

За сто километров о линии фронта, в Семятичах, 293-я дивизия продолжает сражаться за несколько сильно укрепленных дотов, которые ей приходится брать штурмом один за другим. Несмотря на сильнейший артиллерийский огонь и использование всех имеющихся в нашем распоряжении средств нападения, гарнизоны этих дотов упорно отказываются сдаваться.

30.06.41. Дорога Белосток-Волковыск на всем своем протяжении являет сцены полного разгрома. Она загромождена сотнями разбитых танков, грузовиков и артиллерийских орудий всех калибров. Люфтваффе неплохо потрудились, обрабатывая отступающие колонны.

Полевые командиры рапортуют, что русские зачастую делают вид, будто сдаются, после чего открывают по нашим войскам ураганный огонь. Подобные действия так обозлили наших людей, что они убивают на своем пути всех подряд. Впрочем, русские с нами тоже не церемонятся и, согласно рапортам, добивают наших раненых.

01.07.41. Сложный рельеф — внутри «котла» находится Беловежская пуща — и упорное сопротивление русских, части которых время от времени прорываются сквозь тонкое кольцо окружения, являются главным источником неуверенности и замешательства, каковые отмечаются в наших войсках.

02.07.41. Разведывательные донесения свидетельствуют, что противник обустраивает новые оборонительные линии на Днепре и у «ворот» Смоленска. Говорят, что вчера в Смоленске побывали Ворошилов и Тимошенко, который курирует Западный фронт. Мои опасения относительно того, что впереди нас ждут тяжелые бои, похоже, оправдываются.

03.07.41. Бронетанковые группы устремились вперед. Гудериан пересек Березину в нескольких местах, и его правое крыло достигло Днепра в районе Рогачева. … Железная дорога отлично нас снабжает. Поезда уже ходят до Барановичей.

06.07.41. Один офицер из моего штаба докладывал, что видел тысячи голодных и безоружных русских солдат, которые, покинув Минск, без всякого контроля с чьей-либо стороны двигаются в сторону Слуцка. …Выбора у нас нет: необходимо передислоцировать за линию фронта несколько дивизий для обеспечения контроля над захваченными районами.

08.07.41. Противник крупными силами контратакует плацдарм у Дзисны, где части моторизованного корпуса форсировали Двину. Русские, примкнув штыки, контратакуют позиции корпуса волнами, которые следуют одна за другой. По счастью, все эти контратаки отбиты. Так как сражение вокруг Минска закончилось, я издал приказ следующего содержания:

«Двойная битва за Белосток и Минск завершилась. Группе армий противостояли четыре русские армии, насчитывающие около 32 стрелковых дивизий, 8 танковых дивизий, 6 механизированных бригад и 3 кавалерийские дивизии… В ходе боев противник понес тяжелые потери: взято в плен 287704 человека, в том числе несколько корпусных и дивизионных генералов. Захвачено и уничтожено 2585 танков, включая самые тяжелые, и 1449 артиллерийских орудий. Кроме того захвачено 346 боевых самолетов… огромное количество стрелкового оружия, амуниции и автомобилей всех типов, а также продовольствия и горючего. Наши потери тяжелыми не назовешь, и храбрый солдат сочтет их приемлемыми.

Солдаты! Благодаря вашей преданности и храбрости мы достигли огромного успеха в борьбе с сильным врагом, войска которого часто сражаются до последнего человека… Мы должны воспользоваться плодами этой победы! Я знаю, что войска группы армий будут продолжать храбро сражаться и впредь; они не будут знать ни сна ни отдыха до достижения полной победы!

Да здравствует фюрер!»

09.07.41. Танковая группа Гота успешно форсировала Березину в нескольких местах и достигла Витебска.

12.07.41. Захваченный секретный пакет открыл нам глаза на то, что русские подтянули к фронту еще одну армию в составе шести дивизий, включая танковую, и бросили их в бой в районе Витебска… Взятый в плен русский летчик подтвердил эти сведения.

15.07.41. Русские начинают наглеть на южном крыле 2-й армии. Они атакуют около Рогачева и Жлобина. Под Гомелем русские также демонстрируют активность.

…Я позвонил Браухичу (командующему сухопутными силами вермахта-МВ) Браухич ответил: «Русские воюют не так, как французы, и уделяют мало внимания своим флангам. При таких условиях главным приоритетом для нас является не захват вражеских территорий, но уничтожение живой силы и военной техники противника».

Положение под Смоленском, похоже, вызывает большую озабоченность у Тимошенко. Сегодня перехватили отправленную им в Смоленск одному из русских генералов радиограмму следующего содержания: «Ваше молчание обескураживает — неужели вы этого не понимаете? У нас ходят слухи о том, что вы больны… Как бы то ни было, немедленно сообщите мне о сложившейся у вас обстановке…» За этой радиограммой сразу же последовала вторая с требованием удерживать Смоленск любой ценой…

Русское радио объявило, что в Красной Армии восстанавливается институт военных комиссаров. В целом это может свидетельствовать о том, что в руководстве страной и армией возобладала жесткая линия.

Конец двадцать девятой части

 

Часть 30

 

Глава 1

Майор Матов с женой до Москвы добирался три дня. И то лишь потому, что он — командир Красной армии и у него на руках направление в Западный особый военный округ.

Гражданским лицам уехать было значительно сложнее. Даже жене не давали билет вместе с ним, и лишь тот факт, что она врач, решило дело в ее пользу: врачи тоже подлежали мобилизации.

Как все сразу переменилось. Правда, если смотреть из его родного рыбачьего поселка, этих перемен не видно, но едва они добрались до железной дороги, по которой, как кровь по жилам, пульсировала жизнь огромной страны, перемены бросились в глаза сразу же.

Первое — это, конечно, движение в сторону фронта: теплушки с красноармейцами или с новобранцами, еще не одетыми в военную форму; потом, после Вологды и Ярославля, пошли платформы с пушками, танками и прочей техникой, — пошли, опережая пассажирские и всякие другие поезда, и все к Москве, к Москве, откуда разветвлялись дороги во все стороны света.

Второе — люди. Люди стали строже и как бы определеннее. Подтянулись. Но в основном — все те же и всё то же. Верили, что война — это ненадолго, что Красная армия — не царская армия, что месяц-другой — и она будет в Берлине. Вот тогда-то весь мир и узнает, что такое солидарность трудящихся всех стран.

Николай и Верочка тоже верили, что такое вполне возможно. Но где-то в глубине души в Матове маленькой ледышкой сидело сомнение, что эта вера имеет под собой прочную основу: он видел немцев на границе осенью тридцать девятого, среди них были и вчерашние рабочие, и все они почти не скрывали своей неприязни к русским, к Советскому Союзу, к России, а к Красной армии — еще и надменного пренебрежения. Это не сразу бросалось в глаза, но если присмотреться да поговорить…

Как жаль, что особо присматриваться было некогда, а поговорить — почти невозможно. Только тот факт, что он скрывал свое знание немецкого, позволяло Матову слышать неосторожные реплики, не предназначавшиеся для чужих ушей, а эти реплики подчас говорили о многом.

В Москву Матовы приехали утром. Едва войдя в квартиру, Матов тут же позвонил знакомому офицеру-генштабисту, с которым работал во время финской кампании на Карельском фронте, но тот ничего определенного ему не сказал и посоветовал скорее ехать по назначению. Лишь отчаянная мольба Верочки заставила Матова переночевать дома, в московской квартире. Но едва лишь за окном забрезжило, он выпустил из своих объятий недавно уснувшую жену и, так и не смежив глаз, выбрался из-под одеяла.

Побрившись и приняв холодный душ, Матов вышел из ванной комнаты в халате и услыхал, как на кухне звенит посуда и переговариваются женские голоса, а в комнате тестя и тещи стучат выдвигаемые из трюмо ящики. Он испугался, что Верочка снова станет уговаривать его провести дома оставшиеся пять дней отпуска, но успокоился лишь тогда, когда, одевшись в полевую форму, вышел на кухню и увидел заплаканные глаза жены, уже смирившейся с его отъездом, и суровое лицо тещи.

А вслед за ним на кухне появился и тесть, высоко неся свою седую голову. Прокашлявшись, он торжественно обратился к Матову:

— Так что, дорогой зять, вчера мы вроде как проводили тебя и простились, а сегодня уж это так — посошок на дорожку, и мы всё понимаем и сочувствуем, и вот прими от меня… от нас всех вот эту… вот этот подарок, как от бывшего офицера и полкового врача… вот, именной, — и с этими словами протянул Матову деревянную коробку.

Матов открыл крышку: на зеленом бархате лежал вороненый револьвер с медной пластиной на рукоятке, на которой было выгравировано: «Полковому доктору капитану А. А. Кострову от сослуживцев с благодарностью. Румынский фронт, 16 апреля 1916 года».

Матов подержал в руках холодную тяжелую сталь, качнул головой.

— Большое спасибо вам, Алексей Александрович, но я не могу принять этого подарка. Оружие у меня есть, а фронт — не то место, где хранят такие реликвии. Потеряю. Но я очень польщен, честное слово, — произнес Матов, возвращая коробку. — Да и как знать, не пригодится ли он вам самому.

— Жаль, но вы, пожалуй, правы, — нисколько не огорчился профессор. И тут же добавил с пафосом: — Но помните, помните, что вы принимаете эстафету от старшего поколения: и враг у нас тот же, и Россия та же, нельзя ее посрамить и отдать немцам на поругание.

— Мы постараемся, — пообещал Матов, растроганный чуть ли ни до слез, вспомнив при этом, что почти такими же словами напутствовал его и все нынешнее поколение престарелый сказитель. А ведь тогда война еще лишь предполагалась.

От проводов Матов отказался решительно, пояснив:

— Мне будет проще одному. И легче.

Старики его поддержали — и Верочка смирилась.

Последние поцелуи, чемоданчик, вещмешок, последний раз прижал к себе с трудом сдерживающую себя жену, попятился, высвобождаясь из ее объятий, вышел за дверь и, не став дожидаться лифта, побежал вниз по ступенькам, а через час пассажирский поезд «Москва-Минск» отстукивал последние часы и минуты уже не мира, но еще для Матова и многих других и не войны.

Поезд остановился в Смоленске. Была глубокая ночь. По вагонам пошли патрули, светя электрическими фонарями, заглядывали в купе, проверяли документы, повторяли усталыми голосами:

— Товарищи, поезд дальше не пойдет. Военнослужащие должны обратиться в комендатуру станции за направлением. Гражданские лица могут вернуться назад этим же поездом.

— Почему дальше не едем? — спросили в соседнем купе командирским басом.

— Дальше бомбят, товарищ полковник, — ответил старший лейтенант, начальник патруля. — Пути разрушены. — И добавил: — Немцы уже в Минске.

— Как в Минске? Этого не может быть!

Но патруль уже шел дальше, и слышалось то же самое:

— Товарищи, поезд дальше не пойдет. Все военнослужащие…

Почти весь день Матов проспал, добирая за бессонную ночь в Москве, и не слыхал ни радио, ни разговоров. Сообщение, что немцы в Минске, с одной стороны, потрясло его, с другой, не очень-то и удивило: он вспомнил прошлогоднюю Большую, как ее называли, оперативно-тактическую игру на картах, проведенную высшим армейским командованием Красной армии, которую потом подробно разбирали у них в академии на кафедре оперативно-тактического искусства. Так вот, по этой игре получалось, что «синие», то есть немцы, и должны были, в случае начала войны, добиться определенных и вполне существенных успехов на первой стадии своего наступления. Здесь учитывались и конфигурация западной границы СССР, и отмобилизованность немецкой армии, и опыт, полученный ею в предыдущих кампаниях, и ее вооруженность. Правда, даже при самых оптимистических прогнозах «синих» они не могли за пять дней выйти к Минску, увязнув в приграничных сражениях где-то на полпути к нему по линии Лида-Слоним-Пинск, а затем, после перегруппировки войск «красных», ударные группировки «синих» отсекались от основных сил и, лишенные снабжения горючим и боеприпасами, окружались и уничтожались.

Выходит, что в игре генералов учитывалось далеко не все, а возможное развитие событий не было предупреждено заблаговременными мерами. А ведь казалось все таким простым и понятным. Даже майору Матову. И другим майорам и капитанам всех академий Красной армии.

«Вторую войну с немцами начинаем почти одним и тем же, — подумал Матов с горечью. — И оба раза к войне не готовы практически по всем параметрам. И когда только научимся?»

Матов спрыгнул с верхней полки.

Внизу собирали вещи муж и жена. Оба ехали, как ясно было из их разговоров, в Барановичи, к родителям. Полная женщина лет тридцати пяти, с гладкими волосами и рыхлым лицом, непрерывно всхлипывала, мужчина, чуть постарше и очень похожий на свою половину, бубнил что-то ободряющее.

Четвертое место, что напротив Матова, освободилось еще раньше.

— Вы думаете, — обратилась женщина к Матову, вытирая мокрое от слез лицо скомканным платочком, — нам уже совсем никак нельзя будет проехать до Барановичей?

Матов с удивлением глянул на нее, ответил:

— Но там же немцы! Вы понимаете это — немцы?

— О господи! — всплеснула женщина руками: видимо, до нее только сейчас дошло, что это такое.

— Гася, ну перестань уже! — увещевал ее муж. — А то товарищ командир могут за нас подумать бог знает что. — И уже к Матову: — Она совсем уже потеряла голову: родители ее там, а у них наши дети. И потом, немцы так плохо относятся к евреям…

— Я понимаю, — сказал Матов. — Возможно, что попасть в Барановичи можно, но я бы вам не советовал туда стремиться, пока не прояснится обстановка. Думаю, что это ненадолго. — Он хотел добавить: месяца на два-три, но что-то удержало его от этого добавления, и лишь потом он понял: собственная неуверенность в том, что этого времени хватит, чтобы повернуть немцев вспять.

— Вы так думаете? — ухватилась за его слова женщина. — Может, нам переждать здесь?

— Я не могу сказать вам ничего определенного, — ответил Матов, уже стоя в дверях купе. — Я сам не в курсе последних событий. Но лучше вам вернуться. А когда все прояснится, можно поехать снова. Желаю вам успеха. — Козырнул и вышел из купе.

На перроне возле вагона стоял полковник авиации: на груди два ордена Боевого Красного Знамени и один Красной Звезды, возле ног два больших чемодана.

Увидев Матова, окликнул его:

— Майор! Не помогли бы вы мне, а? Хотя бы до какой-нибудь гостиницы добраться… Черт знает что! Ни одного носильщика! Все как повзбесились!

— Насчет гостиницы — не уверен, — улыбнулся Матов. — А до комендатуры — пожалуйста.

— А где она, эта комендатура? Вы здесь бывали, майор?

— Нет, не приходилось. Узнаем.

Чемодан оказался тяжелым, точно набитый железом.

Полковник пояснил:

— Там книги, балык, ну и… — щелкнул себя пальцем по горлу. — Думал: приеду на новое место, то да се, знакомство с полком… — Представился: — Полковник Реченский. С Дальфронта. Вернулся из отпуска — на тебе: назначение в ЗапОВО. Командиром полка бомбёров. Семью оставил в Хабаровске. Собрался, поехал, пока ехал — война. Приехал — здрасте вам! И что дальше? Мой полк где-то в районе Луцка. А как туда добираться? И где теперь штаб округа? Или хотя бы дивизии? Черт знает что!

 

Глава 2

В комендатуре, расположенной на привокзальной площади в двухэтажном каменном здании старинной постройки, полно военных всех родов войск. Каждого война застала в дороге. Кто ехал по новым назначениям, кто из отпуска с семьей, кто из командировки, а семья где-то там, до которой еще ехать и ехать.

Едва протиснулись в коридор, появился капитан с красной повязкой на рукаве дежурного по комендатуре. Глаза красные, осовелые от недосыпа. Лицо серое.

— Товарищи, минутку внимания! — загрохотал он охрипшим, но сильным голосом. — Рядовой состав — направо от входа в комендатуру. Там, во дворе, сборный пункт. Младший командный состав до старших лейтенантов включительно — получить назначения на первом этаже в комнате номер шесть. Старший командный состав, от капитана и выше, прошу на второй этаж. Комната двадцать четыре. Пожалуйста, не толпитесь. — И ушел.

Возле комнаты за номером двадцать четыре собралось десятка полтора старших офицеров — от капитана до полковника. Расселись по лавкам вдоль стен. Каменные лица, сжатые накрепко губы. Каждый думает о своем.

Полковник Реченский склонился к Матову, прошептал:

— И что вы думаете обо всем об этом?

— Думаю, что надо воевать.

— Это-то мне понятно. Но чем? — и посмотрел на свои руки. — Пока получу назначение, доберусь до места… Вы вот академию кончали… Что там вам по поводу развития таких событий втолковывали? Опять заманиваем?

Из комнаты вышел генерал-лейтенант танковых войск, хмуро оглядел собравшихся, махнул рукой: мол, я и сам такой, пошагал к лестнице. За ним поспешил адъютант с чемоданами и вещмешком.

Реченцев в кабинет пошел вторым. Пробыл там минут пять, вышел злой, вполголоса матерясь. Стал распаковывать чемодан, который нес Матов, и раздавать балык и бутылки с водкой, приговаривая:

— Берите, славяне, не таскать же мне это добро за собой. Раздав все, оставил чемодан открытым. — Кому какие книжки понравятся — разбирайте! — Подхватил другой чемодан, тиснул Матову руку, пообещал: — Чуть что — зови полковника Реченцева: подсоблю! — И, подмигнув, быстро пошел по коридору.

В комнате сидел пожилой подполковник. Глаза усталые, под ними набрякшие мешки, трехдневная щетина обметала подбородок. Заглянув в документы Матова, пригласил садиться. Заговорил:

— Немцы жмут. Обстановка сложная и не совсем, мягко говоря, ясная. Известно только, что восточнее Минска идут тяжелые бои. Часть наших войск дерется в окружении. Авиаразведка донесла, что немецкие танки на подходе к Бобруйску. Нам приказано создать оборонительную линию по левому берегу Днепра. Сейчас формируются части прикрытия. Пока приходится рассчитывать на те силы, которые имеются в нашем распоряжении. Ждем подхода резервов. Ваша задача, майор, отправиться в Копысь. Этот городишко в пятидесяти двух километрах к югу от Орши. Вот смотрите на карту. Видите?

— Вижу.

— Вот сюда. Здесь, в Копысе, стоит пехотный полк полковника Ревенёва и еще кой-какие части. Так вот — в его распоряжение. Командиров там нехватка. Вас внизу ждут одиннадцать лейтенантов, в основном — выпускников военных училищ. Возьмете из казармы роту красноармейцев… Ну, роту не роту, а на два взвода наберется, — поправился подполковник. — Во дворе комендатуры три полуторки. Грузитесь — и в Копысь. Ясна задача?

— Так точно, товарищ подполковник. Один вопрос…

— Давайте.

— Оружие?

— С оружием плохо. Красноармейцам выдали винтовки. По одной на двоих. Есть три «максима». Еще с гражданской. Один из местного музея. Два ящика гранат. Командирам выдали наганы. У вас, кстати, есть оружие?

— Есть, в чемодане.

— Война, майор, война, — укоризненно покачал грубо слепленной головой подполковник.

— Я только что с поезда…

— Все мы только что с поезда. Ну да ладно. Тогда на этом — все. Остальное — на месте. Еще вопросы?

— Как лучше добираться до места назначения? Через Оршу или как-то напрямик?

— Лучше через Оршу. Но должен предупредить: Оршу бомбят. От Орши повернете на юг. Вся дорога примерно двести километров. Если выедете утром, к вечеру доберетесь. Это крайний срок. Еще вопросы?

— Нет вопросов.

— Тогда — ни пуха, как говорится, ни пера.

— К черту!

До Копыси, действительно, добрались только к вечеру. Ближе к Орше над головой с промежутками не более часа появлялись немецкие пикирующие бомбардировщики, которых Матов, например, как и многие другие, не ожидал увидеть так далеко от границы, хотя следы бомбежки стали попадаться на полпути между Смоленском и Оршей. Хорошо, нашелся среди командиров человек, уже побывавший под бомбами. Им оказался старший лейтенант Проталин. Он ехал в кузове передней машины и первым то ли услыхал, то ли увидел немецкие самолеты и, не взирая на то, что командовал группой майор Матов, сидевший в кабине, свесился к водителю и приказал свернуть в лес — тем и спаслись от неминуемого разгрома.

— Извините, товарищ майор, — оправдывался Проталин, поднимаясь с земли и отряхиваясь. — Объяснять было некогда.

— Ничего, — дружелюбно улыбнулся Матов. И пошутил: — В следующий раз, однако, прошу докладывать в письменной форме: так, мол, и так, самолеты и все прочее, надо бы свернуть и полежать на травке.

— А постфактум нельзя такую реляцию написать в порядке оправдания за несоблюдение субординации?

— Валяйте, если охота. — И уже серьезно: — Вы где до этого служили?

— В сто сорок шестой пехотной дивизии, в двести четырнадцатом полку. Командовал ротой. Был послан в командировку, в Смоленск. Должен был получить автоматы для своей роты. Был такой приказ: каждому полку роту автоматчиков. Со мной четверо красноармейцев. Они и здесь со мной.

— Получили?

— Какой там! Я приехал двадцать второго, уже в дороге услыхал по радио: «Война!» Пришел на склад, а там приказ сверху: никому и ничего! Я туда, я сюда — без толку. Все начальство стоит на ушах, всем не до меня, оружие выдают только маршевым ротам. Звоню в полк — нет связи. В дивизию — то же самое. Возвращаться назад ни с чем — невыполнение приказа. Сидеть и ждать, когда дойдет до меня очередь — посчитают за дезертира. Дошел до генерала, тот объяснил мне положение, самолично подписал командировку и отправил назад. А назад уже некуда… Говорят, под Минском наши дерутся в окружении? — спросил Проталин, с надеждой глядя на Матова. — Неужели правда?

— Правда, — подтвердил Матов и предупредил: — Но об этом пока ни слова.

— Понятно.

— И вот еще что. Возьмите команду над этой ротой в свои руки. Подберите командиров из того, что мы имеем. Но не злоупотребляйте. Не исключено, что все эти лейтенанты тоже пойдут на роты. Кто знает, что ждет нас в этом Копысе.

— Ясно.

И все-таки неподалеку от Копыси пара «мессеров» застигла их маленькую колонну врасплох: атаковали сзади, стреляя из пушек и пулеметов. Результат: двое убитых и пять человек раненых.

Копысь — небольшой городок на левом берегу Днепра. Маленькие домики, маленькая городская площадь, вокруг которой сгрудились здания побольше, и полуразрушенная церковь. Железнодорожная станция на другой стороне реки. По деревянному мосту с правого берега Днепра течет бесконечный поток беженцев. Все больше пароконные фуры, на них дети, старухи, старики, молодые идут рядом, держась за борта. Серые от пыли лица, одежда, лошади, повозки. И почти всё евреи, евреи, евреи. Глаза усталые, затравленные.

Полковника Ревенёва Матов нашел в здании райкома партии. На втором этаже. Во всех кабинетах двери — настежь. Бегают озабоченные люди. В основном — гражданские. И почти из всех кабинетов слышится отчаянный крик:

— Барышня! Барышня! Ответьте мне, барышня!

Милиционер у входа на второй этаж спросил документы, потом сказал, что полковник Ревенёв на совещании у секретаря райкома, но если срочно, то можно вызвать.

— Вызовете.

Милиционер скрылся за дубовой дверью.

Через минуту вслед за милиционером вышел пожилой уже полковник с подковами и саблями в петлицах, на груди орден Боевого Красного Знамени в бархатной розетке, на сапогах большие шпоры со звоном, глянул на Матова вопросительно.

— Прибыл в ваше распоряжение, — доложил Матов, протягивая документы. — Со мной два взвода красноармейцев и одиннадцать младших командиров.

— Мне уже сообщили о вас. Идите за мной, — велел Ревенёв и пошел в соседний кабинет.

В соседнем кабинете на стене висела карта района. Ревенёв подошел, поманил к себе Матова.

— Вот что, майор. Берите ваших людей и отправляйтесь вот сюда, — и ткнул пальцем в точку на карте, отмеченную крестиком. — Здесь — брод. То есть не то чтобы брод, а паромная переправа. Место широкое и мелководное. В сухие годы — едва по колено. К нему выходят две лесных дороги. Километрах в пяти от реки на правом берегу железная дорога. Ваша задача — закрепиться на левом берегу таким образом, чтобы не дать противнику воспользоваться этим мелководьем для переправы. В случае нужды паром уничтожить.

— С двумя взводами?

— Это для начала. Через пару часов к вам начнут поступать другие подразделения. В том числе саперная рота. На подходе противотанковый дивизион. Одну батарею передам в ваше распоряжение. Сейчас райком партии организует население для строительства оборонительных сооружений. Человек сто направим к вам. На месте прикиньте, что рыть и где. Командиров оставьте здесь: у меня ополченцы без командиров. Оружие имеется?

— Только у половины людей.

— Оружие пришлем. Короче говоря, если немец прорвётся к Днепру, умрите, но на эту сторону его не пропустите. Вот ваша задача. Все ясно?

— Ясно, товарищ полковник. Зенитки будут?

— Зениток нет. Пока. Там видно будет. Давай, майор, с места в карьер. Покажи, чему тебя в академии научили.

 

Глава 3

Через пару дней в распоряжении майора Матова имелось уже около трехсот человек разношерстного народа: отставшие от своих частей, возвращающиеся из командировок, госпиталей, отпусков, призванные из запаса, но так и не добравшиеся до места, кое-как вооруженные пехотинцы, танкисты без танков, артиллеристы без орудий, тыловые служащие, ремонтники, милиционеры, ополченцы. Единственным строевым подразделением была саперная рота неполного состава со своим гужевым транспортом и шанцевым инструментом, вооруженная карабинами.

Все эти два дня рыли окопы полного профиля, землянки, сооружали доты, устраивали артиллерийские позиции для четырех сорокапятимиллиметровых противотанковых пушек, обещанных полковником Ревенёвым. Зениток полковник не обещал, вместо зениток поставили на тележные колеса четыре «максима» и два «дегтяря» — противовоздушная оборона времен гражданской войны.

Один взвод Матов переправил на правый берег Днепра и выдвинул к железной дороге с задачей вести разведку и предупреждать о всяких неожиданностях. Во главе взвода поставил степенного на вид лейтенанта НКВД из местных, хорошо знающего окрестности.

На пятый день приехал полковник Ревенёв. Ходил по позициям, звеня своими рыцарскими шпорами, смотрел окопы, землянки, доты, хмыкал, качал седой головой. Закончив осмотр, отвел Матова в сторону, стал перечислять недостатки:

— Во-первых, майор, рыть окопы полного профиля — лишняя трата времени и средств. К тому же, если снаряд или мина взрывается в окопе или на бруствере, осколками поражает всех, кто там находится. Другое дело — индивидуальная ячейка. Во-вторых, очень близко от воды, от кромки берега: хороший ориентир для авиации противника. В-третьих, позиции для противотанковых орудий вы расположили слишком далеко от возможной переправы противника, а именно здесь и станут прорываться его танки, здесь проще всего поставить наплавной мост… если, конечно, немцев допустят до Днепра. В-четвертых, вторую линию окопов рыть прекратите: они будут лишь деморализовать ваших людей, заставлять их постоянно оглядываться в расчете на отход. Это крайне вредно с психологической, так сказать, точки зрения. — Снял фуражку, вытер платком обритую голову, еще раз посмотрел на причудливый зигзаг окопов, отыскивая другие упущения, не нашел, подвел итог: — Но… что сделано, то сделано. Не засыпать же. Однако вторую линию окопов рыть прекратите.

— Я рою не вторую линию окопов, — возразил Матов, — а отсечные позиции на тот случай, если отдельные танки или группы вражеских пехотинцев прорвутся в наши тылы.

— Какие там танки, майор! — воскликнул полковник Ревенёв сварливо. — Какие такие группы! Стоять насмерть и никого не пропускать! — вот ваша задача. Ясно?

— Так точно, товарищ полковник! — ответил Матов, понимая, что с этим кавалеристом спорить бесполезно. Спросил: — А как насчет соседей слева и справа?

— Сюда подтягиваются стрелковые дивизии, их части и будут вашими соседями. Но… — поднял вверх палец: — на соседей надейтесь, а сами не плошайте. В этом духе и действуйте! — смягчил тон Ревенёв, явно ожидавший более сильные возражения со стороны «академика». — Честно говоря, я не уверен, что немцы сюда полезут, — продолжил он свои наставления. — Немец уважает хорошие дороги, а хороших дорог здесь нет. Он прет сейчас непосредственно на Оршу, Витебск и Могилев. Я с немцем еще в ту войну воевал, так что повадки его знаю. Но на всякий случай привез вам противотанковые гранаты и бутылки с зажигательной смесью. Оставляю вам инструктора по пользованию этими средствами, старшего лейтенанта Крупова. Он научит ваших бойцов. Можете вообще оставить его при себе: толковый командир, воевал в гражданскую, имеет высшее образование. Я уверен, что вы найдете с ним общий язык.

Старший лейтенант Крупов все это время переминался с ноги на ногу в стороне, ожидая, когда его позовут.

— Постараюсь, — ответил Матов, покосившись в его сторону.

Ревенёв, поманив Крупова пальцем, представил его, сел в машину и укатил.

Старший лейтенант Крупов оказался запасником лет сорока пяти, лишь пару месяцев назад призванным на действительную. Был он с небольшим брюшком, выпирающим через командирский ремень, в очках и с глубокими залысинами. Несмотря на военную форму, в нем еще издали угадывался сугубо штатский человек.

— Полковник Ревенёв сказал, что у вас высшее образование… — начал Матов свое знакомство с Круповым, раздумывая, куда бы его пристроить.

— Товарищ полковник ошиблись: я закончил лесоустроительный техникум, — с готовностью ответил Крупов.

— А кем вы служили действительную? — продолжал расспрашивать Матов, провожая глазами машину Ревенёва, пылившую в сторону Копыси.

— Полковым писарем, товарищ майор. — И пояснил: — В период гражданской войны.

— Писарем? — изумился Матов. — Но у меня нет такой должности. То есть должность есть, но она уже занята.

— Простите, товарищ майор, но я и не претендую на эту должность, — с достоинством возразил Крупов. — Я прошел подготовку по противотанковой обороне на спецкурсах, — поспешно добавил он, снимая очки. — Собственно, меня для этого к вам и прислали.

— Это другое дело. Кстати, вы видели наши позиции? Как они вам с этой точки зрения?

— Честно говоря, мельком. Исходя из того, чему нас учили на курсах, у вас слишком мало противотанковых орудий. И я не понимаю, почему вы их поставили так плотно непосредственно в центре обороны.

— У нас еще нет ни одного орудия. Это — макеты. Но если появятся, поставлю на фланги. Основные позиции мы подготовили там. И несколько запасных, куда можно будет перебрасывать орудия в случае необходимости. Остальные ложные. Учтите, что немцы сразу не полезут своими танками в реку, тем более что глубина здесь до полутора метров. Обычно впереди у них идет разведка на мотоциклах, легких танках и бронемашинах. Разведка натыкается на оборону, вызывает авиацию, затем прощупывает оборону в поисках слабых мест. В это время подтягиваются основные силы, артиллерия.

— Откуда вы знаете, как поведут себя немцы? — удивился Крупов.

— Так они вели себя в Польше, на Западе, в Греции и Югославии, — пожал плечами Матов. — Трудно ожидать, чтобы они применили иную тактику. Да и зачем менять тактику, если она оправдала себя в предыдущих боях? Нет никакой необходимости.

Матов подозвал к себе молоденького лейтенанта, которого оставил при себе в качестве адъютанта, велел ему собрать на лесной поляне командиров рот и взводов и, обернувшись к Крупову:

— Научите сперва их, товарищ старший лейтенант, они в свою очередь научат своих бойцов.

— Есть, товарищ майор! — вскинул руку к фуражке Крупов и потрусил к полуторке, из которой выгружали ящики с гранатами и бутылками с зажигательной смесью.

Матов поднялся на взгорок, где готовились отсечные позиции. Здесь трудились саперы, им помогали женщины и мужчины непризывного возраста из окрестных деревень.

Отсюда, с пригорка, хорошо просматривалась вся оборона паромной переправы, сама переправа с бревенчатыми пристанями, противоположный берег с широким лугом, на котором сходились две малоезженые лесные дороги. Здесь уже заканчивали командный пункт Матова, укладывая дерн поверх трех накатов бревен. Если бы сюда поставить несколько орудий калибра семьдесят шесть миллиметров… Но орудий нет. Прекращать работы? Нет уж, товарищ полковник, извините. Вы поручили мне оборонять переправу, мне и решать, как ее оборонять.

И Матов, так и не отдав приказа прекратить работы на отсечных позициях, вернулся к реке, где саперы устанавливали на мелководье противотанковые мины.

Мимо него несколько связистов тянули провода на КП батальона, балагурили на ходу. Командир первой роты старший лейтенант Проталин в тени небольшой липовой рощи что-то объяснял своим бойцам, сидящим вокруг него на траве. В руках он держал винтовку, приседал, отскакивал в сторону, целился, колол штыком воображаемого противника.

Матов прошел стороной, чтобы не мешать занятиям. Конечно, он не предполагал, что начнет свою службу после академии таким вот необычным образом. Однако службу не выбирают. Теперь же, когда он вжился в порученное дело, ему казалось, что оно и есть лучший способ применения его знаний на практике. Поэтому он был так дотошен и требователен к выполнению каждой мелочи в организации обороны, убеждая своих подчиненных, что мелочей в бою не бывает, что за каждое упущение придется платить лишней кровью. Для Матова было важно не только то, как он справится с поставленной задачей, но как с нею справятся его подчиненные. Ведь командира батальона могут убить в первые же минуты боя, однако это не должно повлиять на бойцов и командиров, на их решимость сражаться до конца.

Впрочем, Матов был уверен, что его не убьют, и допускал свою смерть чисто теоретически.

Вечерело. Длинные тени ложились на землю. Однако небо оставалось чистым, прозрачно-голубым. В воздухе с криком носились стрижи, норы которых во множестве виднелись на противоположном обрывистом берегу.

Странно, но за эти несколько дней ни одного налета немецкой авиации. Видимо, прав полковник Ревенёв, утверждая, что немцы не любят отрываться от хороших дорог. Поэтому именно с севера, из района западнее Орши, доносятся гулы артиллерийской канонады и бомбежки. Немцы явно рвутся к Смоленску напрямик.

Слух уловил протяжные клики, несущиеся сверху. Матов, придерживая фуражку, задрал голову и увидел на большой высоте кружащих коршунов, поймавших восходящий поток воздуха.

— Пи-иии! Пи-иии! — стекало из прозрачной голубизны.

Поодаль в реке купались бойцы, стирали гимнастерки, портянки. Оттуда неслись крики и дружный хохот. Те, что уже искупались, сидели, свесив босые ноги, на брустверах окопов, курили, разговаривали.

И такими мирными были эти звуки, так мирно дымили в соседнем лесочке походные кухни, что казалось: нет никакой войны, а есть обычные летние учения.

Но прерывистый гул, долетавший с севера, настораживал всех, заставляя прекращать разговоры и прислушиваться. Война все-таки была. Она только еще не докатилась до этой реки, до этих лугов и перелесков, до стрижей и коршунов, до этих уставших за день мужчин и женщин.

 

Глава 4

Матов ужинал, сидя у себя в командирской землянке, где разместился и штаб батальона во главе с капитаном Янским. Это был сухощавый человек с узким лицом и тонким девичьим станом, черными, восточного разреза, глазами и жесткими, почти синими волосами. Он неплохо разбирался в штабной работе и делал ее с явным удовольствием.

Янскому вчера исполнилось двадцать восемь лет, но об этом он вспомнил лишь сегодня, когда работы по созданию оборонительного рубежа в основном завершились, батальон структурно организовался, и теперь надо было обучить людей действиям в конкретных условиях обороны, взаимодействию отдельных подразделений.

— В прошлом году свой день рождения встречал в Крыму вместе с женой, — говорил Янский, жуя хлеб и таская из котелка пшенную кашу алюминиевой ложкой. — О войне не думали. Я думал об академии, жена о будущем прибавлении семейства. Семейство прибавилось: сын родился, а с академией — ку-ку! — И хохотнул, будто только сейчас догадался, что кто-то сыграл с ним злую шутку, в которую трудно поверить, облизал ложку и сунул ее в командирскую полевую сумку. — Даже выпить за собственное долголетие — и то не получается. Зато приобрету боевой опыт, в академии учиться легче будет.

Матов слушал Янского, но до него с трудом доходили его слова: все эти дни он практически не спал, подгонял людей, заставляя работать в три смены, боясь, что события застанут его батальон неподготовленным к бою. Шутка ли сказать: немцы за шесть дней прошли более трехсот километров и продолжают двигаться на восток почти с той же скоростью. Если так будет продолжаться и дальше, то на Днепре их надо ожидать со дня на день… Неужели это такая мощь, которую нельзя остановить? — недоумевал про себя Матов. Этого не может быть. Разве что нечем пока останавливать. А дальше полный мрак и неизвестность: если с востока вовремя подойдут подкрепления, если командование фронта сумеет наладить оборону, если будет достаточно артиллерии, танков, но важнее всего — авиации, которая, по слухам, очень пострадала в первую же ночь немецкого вторжения. Слишком много если, чтобы быть уверенным, что все это появится, как по мановению волшебной палочки, с завтра на послезавтра. Даже во время войны с финнами, которые, между прочим, и не помышляли о наступлении, потребовался месяц, чтобы подтянуть резервы, тяжелую артиллерию, авиацию, одеть и обуть войска в зимнее обмундирование, обучить их взламывать долговременную оборону, — только тогда дело сдвинулось с мертвой точки и «линия Маннергейма» была прорвана за несколько дней. Трудно рассчитывать, чтобы в нынешнем положении армия смогла организоваться для обороны быстрее. А если учесть пространство и масштабы, низкую пропускную способность наших железных дорог, недостаток автотранспорта, то о наступлении пока и говорить нечего. Разве что об активной обороне.

Но Матов не поведал своему начальнику штаба о своих сомнениях, которые — увы — ни к чему не ведут. Теперь у каждого одна задача — драться на том рубеже, где тебя поставили. И ни в чем не сомневаться. Вот только о соседях слева и справа пока ничего не слышно…

По деревянным ступенькам, ведущим в землянку, торопливо затопало, откинулся брезентовый полог, и на пороге возникла невысокая, но плотная фигура человека в командирской фуражке, со скаткой через плечо и вещевым мешком. Человек остановился, спросил:

— Могу я видеть командира батальона майора Матова?

— Можете, — сказал Матов.

— Простите, но я ничего не вижу со света. Разрешите представиться: старший политрук Матвеичев. Прислан на должность замкомбата по политической работе.

— Входите, товарищ политрук, — произнес Матов, вставая из-за стола. — Давно вас ждем. Еще позавчера грозились прислать.

Матвеичев подошел к столу, протянул документы, но оправдываться за чьи-то обещания не стал, — и это понравилось Матову. Взяв документы, он прочитал их, приблизив голову к фонарю, висящему под низким потолком, затем вернул документы политруку, пожал ему руку, представил Янского.

— Мы тут ужинаем с начштаба. Присоединяйтесь.

— С удовольствием. С утра практически ничего не ел.

— Рассказывайте, что нового, — велел Матов, пододвигая политруку котелок с кашей, припасенный для старшего лейтенанта Крупова, который еще в полдень уехал верхом проверить взвод, выдвинутый на правый берег Днепра. От взвода второй день не поступало никаких донесений, и это очень беспокоило Матова.

— Что нового? — переспросил Матвеичев, снимая с котелка крышку и оглядывая стол в поисках ложки. Взяв ложку из рук Матова, продолжил: — У нас новый командующий фронтом — маршал Тимошенко. Вместо генерала армии Павлова. Товарища Сталина назначили Председателем Государственного комитета обороны. Создан такой орган, который осуществляет теперь всю военную и гражданскую власть. Ну и… немцы взяли Витебск, Бобруйск и Борисов. Рвутся к Днепру. Тяжелые бои на Северо-Западном фронте. Там они тоже продвинулись далеко. Нами оставлены Вильнюс, Даугавпилс. Тяжелые бои и на юге. Немцы на подходе к Киеву. Я привез газеты. Правда, все они за третье число. Зато в них выступление товарища Сталина по радио.

— Выступление мы слыхали, — заметил Янский. — Но далеко не все. Однако политбеседы с бойцами по существу речи товарища Сталина провели…

— У вас есть рация? — удивился Матвеичев.

— Нет, рации мы не имеем. Наши связисты подсоединились к гражданской радиотрансляционной линии, которая идет в соседний колхоз. Там же разжились четырьмя тарелками. В общем и целом мы в курсе событий, но что делается на нашем участке фронта, никакой информации. Что слышно по этому поводу в Копыси? Подкрепления подбрасывают? Ничего не слыхали о противотанковой артиллерии? Нам обещали батарею, но до сих пор нет.

— Подкрепления подбрасывают, но небольшими партиями. Все силы сейчас направляются, как я понимаю, к Орше и Могилеву. Прибыл только один пехотный полк да гаубичный дивизион двухбатарейного состава. К вам обещают завтра прислать корректировщика от этого дивизиона. Так, на всякий случай. А противотанковая батарея, как мне сказали в штабе укрепрайона, будет у вас… простите, у нас… будет у нас завтра к вечеру. Однако в политотделе не думают, что немцы пойдут в нашу сторону. Там считают, что для них важнее Орша, как крупный железнодорожный узел и прямой путь на Смоленск.

Матов потер лицо обеими ладонями, прогоняя сон. Слушая политрука, почему-то вспомнил выпускной вечер в Кремле, речь Сталина на этом вечере, его спокойный и слегка глуховатый голос. Как вслушивались тогда в каждое его слово, какое значение придавали этим в общем-то обыкновенным словам! Какая непоколебимая уверенность звучала в них! И как давно это было… А немцы вряд ли попрут на Оршу и Могилев в лоб, понимая, что их будут защищать из последних сил. Они и в Минск, по слухам, вошли только тогда, когда из него вышли наши войска, опасаясь окружения. И все-таки их окружили…

— Вот что, товарищи дорогие. Я что-то совсем не в форме. Надо выспаться. Начальника штаба оставляю за себя. Познакомь товарища политрука с батальоном. Раздайте газеты. Если не случится ничего неожиданного, меня до утра не будите.

— Как говаривали в старые времена: по тревоге не будить, при пожаре выносить первым? — хохотнул Янский.

— Вот именно.

Матов проснулся рано. Натянул сапоги, взял полотенце, пошел к реке умываться. Над водой висело тонкое покрывало тумана. Солнце, красное и огромное, как перезревший астраханский арбуз, всплывало за спиной из-за притуманенной гряды леса. Тишина стояла оглушающая. Лишь доносилось далекое кукование, похожее на весеннюю капель, да в суглинке над окопами, шурша травой и опавшими листьями, возились дрозды.

Из кустов ивняка, сгрудившихся у самой воды и будто плывущих на одеяле тумана, Матова негромко окликнул отсыревший голос:

— Стой, кто идет?

— Майор Матов, — ответил Матов.

— Пароль?

— Криница. Отзыв?

— Москва. Проходите, товарищ майор. Умываться?

— Умываться, — ответил Матов. Спросил: — Как ночь прошла?

— Нормально, товарищ майор. Все тихо. Только вот недавно какой-то шум на той стороне прорезался. А сейчас вроде опять стихло.

— Как давно было это ваше недавно?

— Да, почитай, с час назад, — ответил все тот же слегка хрипловатый голос.

Матов сместился чуть левее от переправы, где было поглубже и где, он знал, не стояли мины, разделся, вошел в воду по грудь, поплыл. Вода была прохладной, хорошо освежала сомлевшее после сна тело. Зарядку бы сделать, да куда там!

«Шум прорезался, — повторил он слова дозорного. — Что может шуметь на той стороне? Возвращается взвод лейтенанта-милиционера? Как же его фамилия? Вот ведь штука: забыл! К тому же, там Крупов. Если что и случилось, должны предупредить. И все-таки надо будет послать на ту сторону разведчиков: пусть посмотрят и выяснят, что за шум. И вообще, пора там выставить усиленные дозоры. Или даже засады. И еще: надо проехаться на фланги, посмотреть, что там и как».

На песчаной косе, образовавшейся за последние жаркие, сухие дни, он спугнул ночевавших здесь диких уток. Стая всполошилась и, шумно поднявшись в воздух, растворилась в тумане. Серая цапля отлетела метров на пятьдесят, снова опустилась и, как ни в чем ни бывало, продолжала медленно вышагивать по мелководью, высматривая рыбу. На стремнине всплыло что-то большое, ударило хвостом — гулкий плеск воды прокатился над затуманенной поверхностью реки. На противоположном берегу возникли странные звуки, производимые чем-то большим и непонятным. Через какое-то время звуки упорядочились, и Матов разобрал в них идущее к воде стадо: мычание коров, блеяние овец, щелканье пастушьих кнутов, лай собак. Вот стадо показалось на спуске к реке, вот с шумом вошло в воду, остановилось: коровы пили воду. Затем в тумане задвигались тени, затарахтела подвода, человек в брезентовом плаще стоял на подводе, правил на приткнувшийся к тому берегу паром.

Матов бросился в воду, поплыл назад.

— Стой, кто идет? — раздался крик из тех же кустов. — Стой, стрелять будем!

— Не стреляйте, браты! Свои! Тикаем вид нимця!

«Черт, там же мины!» — с ужасом подумал Матов, поспешно одеваясь.

Он велел секрету остановить стадо, взбежал на берег, поднял в ружье караульный взвод, поставил в две цепи на мелководье, велев направлять стадо в узкое не заминированное пространство, отмеченное вешками, а дальше гнать стадо вдоль реки между берегом и окопами вверх по течению.

Телега въехала на паром, туда же загоняли овец. К берегу подъезжали новые телеги. Коровы и лошади медленно входили в воду, подгоняемые пастухами, брели, вспенивая воду. Паром двигался несколько правее, где было поглубже, наконец пристал к этому берегу, телега поднялась к окопам, с нее соскочил высокий мужчина в полотняном картузе и брезентовом плаще. На передке сидела молодая женщина, вровень с бортами тесно стояли ягнята и блеяли жалобными, пронзительными голосами.

— Откуда вы? — спросил Матов.

— С Позадруття, товарищ командир. С колгоспу «Ленинский шлях». А я есть голова цяго колгоспу Максим Илляшевич. Вот мои документы. Со мной двадцать человек: скотники, доярки, их диты. Нимец, кажуть, вже у Березено. Завтра здесь буде.

— Не может быть, — не поверил Матов.

— Та як же не могет быть, колы вин вже взяв Толочи и до Могилева пидходить.

— Откуда у вас такие сведения?

— Так люди бегуть видтеля, ось вони и кажуть. Страшенные дела робятся — лютует нимець. Усих бье. Жидив — так пид корень. Дитый, жонок — усих пидряд. Уси идуть через Копысь: мост тамо. А мы тутотка. Пропустите, чи ни?

— Пропустим… Конечно, пропустим! Только пройдите вдоль берега, минуя позиции. В километре отсюда свернете направо: там дорога на Оршу. Но вам лучше идти на Красный.

— Ни, мы пидемо до мисця Горки, а потим куды скажуть, — успокоил Матова председатель колгоспу. Затем предложил: — А вы не возьмите у нас несколько коров и овець? Дюже ноги посбивали. Не дойдуть до миста.

— Возьмем. И расписку напишем.

— О це добре, товарищ командир. О це добре.

Стадо, мыча и блея, повернуло налево, не доходя метров тридцати до окопов, потянулось вверх по течению Днепра. Паром доставлял новые подводы, в основном с женщинами и детьми. На приречном песке остались четыре буренки и больше дюжины овец, окруженные красноармейцами. Овцы блеяли, коровы оглашали окрестности призывным мычанием. Возле них гомонили повара с батальонных кухонь и добровольные помощники. С реки неслись голоса купающихся красноармейцев. Ротные дневальные под приглядом старшин тащили термоса с кашей и чаем, корзинки с хлебом.

«Немцы подходят к Могилеву и Орше, — с тревогой думал Матов, шагая к своей землянке. — Следовательно, у нас в распоряжении не больше одного дня на учения и окончательную отработку возможных вариантов оборонительных боев…»

В землянке его ожидал старший лейтенант Крупов.

 

Глава 5

— Нет, была бы моя воля, — возмущался Крупов, — я бы этого Загорулько расстрелял на месте. Это надо же: его послали с заданием, а он распустил людей по хатам, те пьянствуют беспросыпно, пристают к местным женщинам… колхозники возмущены, собираются жаловаться в районные партийные органы. Я узнал, что лейтенант Загорулько известен здесь как очень нечистый на руку человек. У него, между прочим, строгий партийный выговор за превышение власти и еще за что-то. Кажется, за моральное разложение. Он служил в этих краях участковым инспектором, потом его перевели в Копысь с понижением в звании и должности. Я приказал Загорулько от вашего имени сегодня же прибыть в расположение батальона вместе со всем взводом. Не позднее шести часов вечера. Договорился там с местными активистами, что они будут следить за дорогой и предупредят нас на случай появления немцев. Часть колхозников уже ушла в лес, колхозную скотину разобрали по дворам, большую часть отправили на восток вместе с другим стадом. Вы их, наверное, видели.

— Видели. Что касается взводного Загорулько, так это мое упущение, — признался Матов. — Не выяснил, что за человек этот лейтенант. Прельстило меня его знание местности и внешняя солидность.

— Да, вид у него ангельский, а видели бы вы его там — совсем другой человек: этакий, простите за выражение, хам и самодур.

Взвод вернулся даже раньше — часа в три, но без своего командира и еще нескольких красноармейцев. Привел взвод помкомвзвода сержант Бахматов. Двадцать три человека стояли, понурив головы, перед строем батальона, ожидали решения командования. У ног их лежали винтовки и поясные ремни с патронташами.

— В минуту, когда враг топчет нашу землю, когда гибнут наши братья и сестры, наши отцы и матери, наши дети, когда горят наши города и села, вы изменили своему воинскому долгу, предали Родину и своих товарищей! — выкрикивал, стоя перед строем батальона, старший политрук Матвеичев. — Так пусть же ваши товарищи и судят вас. По закону военного времени вы достойны смерти. Слово представителям батальона.

На середину вышли выбранные от каждой роты и противотанковой батареи, прибывшей на позиции лишь сегодня утром. Общий приговор был таким: расстрел перед строем, но ввиду того, что товарищи красноармейцы осознали свою вину и вернулись на позиции, дать им шанс искупить ее в предстоящем бою, а если кто из них струсит, того расстрелять на месте без суда и следствия как предателя и изменника советского народа. Что касается лейтенанта Загорулько и тех одиннадцати красноармейцев, кто вместе с ним дезертировал из рядов Красной армии, то их имеет право расстрелять каждый, где бы ни встретил этих предателей и дезертиров.

День проходил за днем, а наступления немцев все не было и не было. И никаких сообщений из Копыси, кроме одного: ждите! Но работало радио, и батальон не чувствовал себя отрезанным от страны и армии. В сводках Совинформбюро передавалось о положении на фронтах, в частности о том, что сильные бои идут под Могилевым, Рогачевым и Жлобиным, что части Красной армии контратаковали противника и вернули захваченный им накануне Рогачев, что немцы несут большие потери. Сообщалось, сколько уничтожено солдат, офицеров, самолетов, танков, пушек и даже пулеметов. Еще о том, что страна переходит на военные рельсы. Речь Сталина, которая начиналась необычным обращением к народу: «Братья и сестры!», а заканчивалась словами: «Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами», повторялась несколько раз, и всякий раз слушали ее, затаив дыхание. И, вместе с тем, привезенные Матвеичевым газеты с речью Сталина уже успели зачитать до дыр.

Девятого июля вечером Матов собрал совещание командиров рот, пригласив на него и командира противотанковой батареи старшего лейтенанта Вислоухова. На повестке дня один вопрос: что делать? Для себя Матов этот вопрос уже решил, но ему хотелось проверить это решение мнением своих товарищей.

— Мы сидим здесь как глухие и слепые. Фланги у нас практически открыты. Ни слева от нас нет никаких войск до самой Копыси, ни справа чуть ли ни до самой Орши, — говорил Матов. — Я, как вам известно, приказал высылать патрули в обе стороны, организовал секреты с пулеметами в километре от наших флангов и на той стороне Днепра, но если учесть, что мост на понтонах можно навести в течение двух часов, а переправиться через реку пехота может на подручных средствах за десять минут, то мы окажемся в окружении и узнаем об этом разве что за пять минут до того, как окружение это завершится. Поэтому я предлагаю выдвинуть на запад от Днепра две усиленные группы с пулеметами, заминировать подходы к реке оставшимися у нас минами. Чтобы было понятнее, поясню: к паромной переправе ведут две грунтовые дороги, обе проходят через лес. Там много мест, где можно хорошо замаскироваться и на какое-то время притормозить продвижение немцев, нанося им урон в живой силе и технике. Поставили одну-две мины на дороге, головная машина подорвалась, огневой налет, гранаты и отход на новую позицию. Пока немец сообразит, что к чему, пока саперы проверят дорогу, — время идет. Всю дорогу проверять они не станут. Топтаться на месте — тоже. Следовательно, двинутся вперед. И снова взрыв мины, обстрел, отход. А там, может быть, и наша авиация прочешет эти дороги. Что немцы пойдут в нашу сторону, я не сомневаюсь: встретив организованное сопротивление в каком-то месте, они станут искать обходные пути и выходы во фланг и тыл обороняющимся. Азбучная истина для любого современного командира. Да и полеты их разведывательных самолетов над нашими позициями в последние два дня говорят о пристальном внимании немцев к нашему участку… Вот, пожалуй, и все. У кого будут вопросы или предложения?

— Есть вопрос, — поднялся командир противотанковой батареи. — Передавали, что наши атаковали немцев и взяли Рогачев. Может, это начало нашего общего наступления?

— Вполне возможно, — ответил Матов. — Но у нас приказ: держать переправу. И приказ этот не отменялся. К тому же информация, которая поступает к нам из Копыси, весьма противоречива. Если не сказать больше. Так что мы с вами можем говорить только о том, как лучше выполнить приказ командования.

— Разрешите? — поднял руку старший лейтенант Проталин.

Матов кивнул головой.

— Я поддерживаю ваше решение, товарищ майор. Оно напрашивается само собой. Тут и обсуждать нечего. Если вы поручите это дело моей роте, то я берусь устроить засады на обеих дорогах за Днепром.

— Целой роты будет много, — возразил начштаба Янский. — Двух отделений хватит. А главное — чтобы засады никто не видел и не слышал и чтобы действовали они четко. Иначе никакого смысла.

— Разрешите мне самому устроить засады, — попросил Проталин. — Взводные у меня молоды, могут не справиться.

— Нет, — возразил Матов. — Ротный должен оставаться при роте и доверять своим подчиненным. А то вы станете не доверять своим взводным, я — вам… Что из этого получится? Ничего хорошего из этого не получится. Назначьте командирами групп наиболее смекалистых младших командиров. Подробнейшим образом проинструктируйте их и потребуйте точного исполнения ваших инструкций. Можете послать туда одного из командиров взводов. Потолковее и поинициативнее. Такой взводный у вас есть.

— Вы имеете в виду лейтенанта Брылёва, товарищ майор?

— Именно.

На том и порешили.

В этот же вечер два отделения под командованием командира взвода из первой роты лейтенанта Брылёва с двумя ручными пулеметами и отделение саперов переправились через Днепр на пароме и углубились в лес. Вел взвод командир отделения разведки старшина-пограничник Степанов, который со своими разведчиками несколько дней назад изучал дороги за Днепром, и подробно доложил свои соображения Матову. Затем и сам Матов вместе со Степановым проехал верхом по этим дорогам и окончательно определил места засад, отметив их засечками на деревьях.

Едва начало смеркаться, Матову доложили, что охранение на правом фланге задержало машину с подполковником, который сказал, что хочет видеть командира батальона Матова. Матов велел привести этого подполковника. Минут через десять в землянку спустился невысокий пожилой человек в синих галифе и зеленой гимнастерке, с орденами Боевого Красного Знамени и Красной звезды, с медалью «20 лет РККА».

— Подполковник Журавлев, начальник оперативного отдела штаба двести шестнадцатой стрелковой дивизии, — представился он. И протянул Матову свои документы. Пока Матов рассматривал их, Журавлев пояснил: — Нам сказали, что паромную переправу обороняет батальон выпускника академии имени Фрунзе. Комдив Воротинский специально послал меня к вам. Поскольку эта полоса берега входит в зону обороны нашей дивизии, вы с этого момента подчиняетесь командованию дивизии. У комдива есть предложение к вам, майор, возглавить один из наших полков, потерявший на днях своего командира. Как вы на это смотрите?

— Я не против, если батальон вливается в вашу дивизию. Но мне нужен письменный приказ по этому поводу. И потом, товарищ подполковник, я бы предпочел пока оставаться командиром этого батальона и принять с ним первый бой. А там… как прикажет командование.

— Ну, что ж, пусть будет по-вашему, — легко согласился подполковник Журавлев. — Приказ о вашем назначении вы получите, как и о вхождении вашего батальона в состав дивизии, не позже завтрашнего дня. Завтра же мы протянем к вам связь и пришлем к вам своего представителя. Прошу вас, товарищ майор, к четырнадцати часам завтрашнего дня подготовить рапорт о численном составе вашего батальона, вооружении, наличии боеприпасов, а также о состоянии оборонительных сооружений и о тех мероприятиях, которые вами намечены для выполнения приказа командования. Штаб дивизии размещен в Копыси. Сама дивизия еще на подходе. Не позже завтрашнего вечера ее полки начнут занимать оборону по левому берегу Днепра в сторону Орши.

С этим подполковник раскланялся и отбыл на эмке, выкрашенной в зелено-желтый камуфляж.

 

Глава 6

Степанов вернулся ночью, доложил, что развел отделения по местам, что как только рассветет, начнется постановка мин и устройство засад.

И эта ночь прошла спокойно.

На утро, едва Матов вышел из землянки, дежурный по батальону доложил, что на той стороне видны облака пыли, поднимающиеся над лесом.

Действительно, весь горизонт на северо-западе был затянут желтовато-бурой пеленой. Она висела в неподвижном воздухе, освещенная утренним солнцем, как предзнаменование беды.

У Матова сжалось сердце: взвод, ушедший на ту сторону, мог оказаться застигнутым врасплох, неподготовленным к встрече с противником. Теперь все зависело от лейтенанта Брылева и командиров отделений, от того, как поведут они себя, столкнувшись с тем, что поднимало эту пыль. А это могли быть только танки и машины. Много танков и машин. И не обязательно немецких. Могла отступать какая-то наша механизированная часть.

Но с той стороны пока не доносилось ни звука.

Сразу же после завтрака, по уже заведенному правилу, Матов собрал в штабе совещание командиров рот и противотанковой батареи, чтобы обсудить сложившееся положение, имея в виду, что в их сторону могут двинутся довольно крупные силы немцев.

— Я думаю, — говорил командир саперной роты старший лейтенант Кричев, — что при первой же опасности налета вражеской авиации надо уводить людей в лес, оставив на флангах сторожевые охранения. Немцы после бомбежки в атаку пойдут не сразу. К тому же — мины. Ну и противотанкисты добавят. Так что время на то, чтобы вернуться в окопы, у нас имеется.

— А если пехота переправится на лодках выше или ниже? Что тогда? — спросил капитан Янский.

— Если переправится, можем контратаковать ее и попытаться сбросить в воду. Все зависит от того, какими силами она переправится. Да и соседи не должны проморгать такую переправу.

— Что ж, дельное предложение, — одобрил Матов. — Для подстраховки выдвенем на фланги по одному взводу. Это, конечно, мало, но… В резерве у нас саперы, взвод лейтенанта Касымова и отделение разведчиков. Будем маневрировать… К тому же мы теперь не одиноки: к вечеру должна подойти пехотная дивизия и занять позиции слева и справа от нашего батальона. Надо будет установить тесную локтевую связь с соседями. У них должна быть артиллерия, которая может нам помочь.

В это время наблюдатель доложил, что с той стороны кто-то скачет верхом на лошади.

— А может, на корове? — сострил командир батареи Вислоухов.

— Может, и на корове: отседова не видать, — согласился пожилой красноармеец. И спросил у начштаба: — Так я пошел?

— Идите. Спасибо за сообщение, товарищ боец.

— Рады стараться, товарищ капитан.

Всадником оказался лейтенант Брылев. Он передал коня красноармейцам, дежурившим на той стороне реки, сел в лодку, гребцы налегли на весла, и вот уже лодка ткнулась носом в песчаный берег. Лейтенант бегом достиг командирской землянки, стремительно сбежал вниз по ступенькам.

— Разрешите, товарищ майор? — с порога весело возвестил о своем прибытии Брылев.

— Входите, лейтенант, давно ждем от вас сообщения.

— Видели? — вместо приветствия и обычного по уставу обращения к старшему, воскликнул лейтенант, блестя от возбуждения серыми глазами. Он был так молод и так непосредствен, что Матов не решился оборвать его и приказать докладывать по форме.

— Видели, — ответил за Матова капитан Янский с саркастической усмешкой на горбоносом лице.

— А мы и видели и слышали, товарищ майор, — продолжал радоваться Брылев.

— С чем вас и поздравляем, лейтенант. Неплохо было бы, если бы вы еще вспомнили, что являетесь командиром Красной армии, — повысил голос Янский.

— Виноват, товарищ майор! — даже не поворачивая головы к Янскому, а глядя только на Матова, вытянулся Брылев. — Разрешите доложить?

— Докладывайте.

— Есть! Только, значит, мы определились с первой позицией и расположились на взгорке, чтобы со светом начать минирование, как слышим — мотоциклы. Ну, мы, понятно, лицом вниз, замерли, ждем. Проехали мимо нас штук десять мотоциклов и одна бронемашина. Фарами светят, но чуть-чуть. Послать вас предупредить? — не успеваем. Начать минировать? А вдруг они вернутся? Короче говоря, пока мы рассуждали, что делать, смотрим — возвращаются. Но не все. Пяти или шести мотоциклов нету. Ага, значит, где-то притаились и наблюдают за рекой. Послал троих бойцов, которые пошустрее, чтобы выяснили, где и что. А сам с одним бойцом верхом вслед за возвращающимися немцами. Километра через два, у самой железки, чуть не напоролись на танки. Главное, товарищ майор, на дороге ни одного, а в перелесках тьма-тьмущая. Видать, передвигаются только ночью, чтобы наша авиация не засекла. Пыль подняли такую, что дышать нечем. Такие вот дела. А мотоциклисты сейчас сидят на той стороне, но не напротив нас, а левее. Это если с нашей стороны смотреть. Оттуда даже переправы не видно. Взять их можно тепленькими. Там их человек десять-двенадцать. Сейчас спят. Один часовой всего. Я своим велел ставить мины и устраивать завал. На час-полтора на одном месте колонну задержать можно. Если с умом.

— А вторая дорога? — спросил Матов.

— На второй дороге, что южнее, пока тихо. Я сгонял туда, посмотрел, они тоже готовятся. Я сказал, чтобы мины пока не ставили, чтобы разведку пропустили, а уж потом, когда пойдут основные силы… Там отделение под командованием старшего сержанта Брусникина. Он на финской воевал.

— Хорошо, а кого-нибудь оставили наблюдать за мотоциклистами?

— А как же, товарищ майор. Двух человек оставил. Разрешите взять отделение, товарищ майор. Я этих немцев…

— Отставить! Возвращайтесь к своим людям. Наблюдайте, готовьтесь. И никакой самодеятельности. И в следующий раз с донесением присылайте красноармейца. Командир должен командовать и контролировать поведение противника.

— Есть, товарищ майор.

— Кстати, чему вы так обрадовались, лейтенант?

— Так надоело загорать, товарищ майор, когда все воюют. Руки чешутся.

— У вас еще будет время почесать свои руки. Идите, лейтенант. Про немецких мотоциклистов и где они сейчас находятся, подробно расскажите старшине Степанову. На тот берег переправитесь с его отделением. И еще раз напоминаю вам о порядке минирования: мины ставьте на большом расстоянии друг от друга. Поставите парочку, через пятьсот-шестьсот метров еще пару. И таким образом, чтобы танки обязательно на них наезжали. Используйте для этого рельеф местности, теснины между большими деревьями. Думайте, одним словом.

Едва лейтенант вышел, Матов велел позвать к нему командира разведчиков старшину Степанова и приказал ему заняться немецкими мотоциклистами.

— Но учтите, старшина, у них не менее трех-четырех пулеметов, да и вояки они бывалые. Будьте предельно внимательны и осторожны. Приведёте хотя бы двух пленных — уже хорошо. Нам позарез нужны «языки». Нам нужно знать, что за части вышли к Днепру с той стороны, откуда прибыли, какие у них намерения. Действуйте, старшина.

— Может, оставить их в покое? — засомневался капитан Янский. — Пусть думают, что мы о них ничего не знаем.

— А какая нам от этого выгода? — спросил Матов. — Никакой. Знаем мы или нет, а немец уже напротив нас. Он наверняка знает не только о существовании переправы, но и о том, какие силы ее обороняют.

— Вы имеете в виду Загорулько?

— Именно. Но не только его, но и самолеты-разведчики. Так что, действуйте, старшина. И сами не нарвитесь на засаду.

Закончив совещание. Матов отпустил командиров, приказав несколько раз прогнать людей от окопов к лесу и обратно, чтобы не было ни толчеи, ни паники, а затем продолжить обучение бойцов и тактике оборонительного боя.

Когда в землянке остались лишь начальник штаба да комиссар, Матов обратился к Янскому, переходя с ним на «ты»:

— Вот что, Аркадий Валентинович, составь-ка по всей форме донесение о нашем батальоне и еще о том, что нами обнаружено крупное танковое подразделение противника, и сам же поезжай в Копысь. Выясни там, когда подойдет дивизия и начнет занимать позиции. Возьми полуторку: на обратном пути захватишь обещанные каски. Еще возьми с собой человек пять бойцов с ручным пулеметом. Не исключено, что немецкие разведгруппы рыщут у нас в тылу. Как бы тебе не угодить к ним в лапы.

— Может, дождаться разведчиков? Может, они «языка» притащат…

— Нечего их ждать. Еще неизвестно, как они справятся с мотоциклистами. А командованию важнее знать о сосредоточении танков в нашем районе как можно раньше. Тут каждая минута дорога. А будут «языки», отошлем «языков». И еще: слева от нас, но ближе к Копыси, занимает позиции какой-то батальон. Заскочи к ним и передай о предполагаемом движении немецких механизированных колонн в нашем направлении.

— Непременно, товарищ майор. Но зачем мне пять человек, да еще с пулеметом? Поеду один. С шофером. Тут и ехать-то минут пятнадцать-двадцать. Матвеичев чуть ли ни каждый день ездит в Копысь на мотоцикле — и ничего, бог милует. Так что и мы проскочим.

— Ну, смотри, как бы потом не пожалеть.

 

Глава 7

Через час Янский выехал в Копысь. На полпути, там, где дорога спускается в лощину, по дну которой течет ручей с очень студеной водой, от которой ломит зубы, Янский заметил на обочине двух красноармейцев. Один из них был явно ранен: он сидел на траве, в изнеможении откинувшись на огромный гранитный валун, другой перевязывал бинтом его голову. Завидев машину, перевязывающий встал, поднял руку, замахал ею, прося остановиться.

— Остановитесь, — велел капитан Янский шоферу.

— А вдруг… — начал было шофер, но Янский возмущенно перебил его:

— Какой вдруг! Видишь — наши?

Машина встала, не доезжая двух шагов до раненого.

— Что случилось? — спросил Янский, открывая дверцу машины и ставя ногу на подножку.

— Немцы! — воскликнул красноармеец, перевязывающий своего товарища. Он был высок ростом, широкоплеч, с мужественным открытым лицом и холодными глазами.

— Какие еще немцы? — удивился капитан.

— Да самые настоящие, товарищ капитан! В форме. Идут по дороге… Ну, мы, естественно, «стой!», а они стрелять. Вот сволочи! — воскликнул красноармеец. И попросил: — Не подвезете до Копыси, товарищ капитан? А то товарищ мой много крови потерял.

— Подвезем! Конечно, подвезем! Ходить-то ваш товарищ может?

— Помочь бы ему: сам он в кузов не заберется.

— Зачем же в кузов! — воскликнул Янский. — Давайте его в кабину. Лепехин, помоги! — распорядился Янский, соскакивая на землю.

Лепехин неохотно открыл дверцу, держась за нее, сполз на землю, будто не пускала его какая-то сила, зачем-то потащил за собой карабин, вразвалочку обогнул капот, скептически уставился на раненого…

И тут раненый вдруг выкинул вперед руку, хлопнул пистолетный выстрел, Лепехин дернулся, выронил карабин, стал заваливаться на капот, цепляясь за него руками. Не успел капитан Янский опомниться, как был оглушен, прижат к земле и связан.

* * *

Старшина Степанов переправился со своим отделением через Днепр на лодках и повел разведчиков кружным путем к тому месту, где лейтенант Брылев оставил двоих бойцов для наблюдения за немецкими мотоциклистами. Лишь через два часа плутаний по буреломам и оврагам они вышли к дороге, а далее к месту, следуя по рубчатым следам колес, но никого на месте не застали — ни немцев, ни наших наблюдателей. Зато следы рассказали старшине, что здесь произошло не далее как два-три часа назад.

Видать, немцы засекли наших неопытных наблюдателей, подобрались к ним сзади, одного закололи ножом сразу же, другого скрутили и приволокли в свой лагерь, устроенный в неглубоком распадке, окруженном со всех сторон молодыми соснами и елями. Судя по следам крови, пленного пытали. Это же подтвердили и трупы, найденные в зарослях березняка в полусотне метров отсюда. Первый красноармеец, действительно, был убит сразу: и лицо его было чистым, и глаза изумленно открытыми. Второй же был истерзан: волосы на голове сожжены, глаза выколоты, нос и уши отрезаны. Добились ли немцы чего-нибудь от молодого бойца, сказать трудно, но сопротивлялся он им до последнего вздоха — это было несомненным.

Наконец следы привели разведчиков к самому берегу, спустились по травянистому склону к воде, — вернее, к лужам, оставшимся после обмеления реки, в которых суетилась рыбья молодь, — и, отпечатав отчетливый рисунок протекторов на песке, пропали в густых зарослях ивняка и осоки на небольшом островке. Судя по всему, немцы были теперь там. Но подойти к ним незаметно — нечего было и думать. Оставалось ждать, когда немцы сами повернут назад. Либо дожидаться ночи.

Вот только странным показалось старшине Степанову, что немцы, выяснив, что их обнаружили, не ушли, а продолжили путь, таща свои тяжелые мотоциклы к реке через лес, оставляя кое-как затертые ветками следы, точно приглашая русских следовать за ними. Тут было что-то не так.

И старшина решил рискнуть. Он развернул своих разведчиков в цепь, по-пластунски выдвинул их к берегу, приказав открывать огонь, как только появятся немцы, а сам поднялся по берегу вверх по течению, нарезал веток и, соорудив из них что-то вроде копны, сунул внутрь свою одежду, вошел в воду и тихо поплыл к острову, мимо которого пролегало основное русло реки. Он зацепился за корни краснотала и, перебирая их руками, передвигаясь вдоль острова буквально по сантиметрам, вскоре сквозь заросли разглядел стоящие на небольшой поляне мотоциклы, едва прикрытые ветками. Но сколько ни вглядывался, не обнаружил возле них ни одной живой души.

«Ну, господи, благослови», — подумал старшина, и выполз на берег, держа в одной руке нож, в другой пистолет.

Действительно, остров был пуст. Но что-то опасное исходило от того, как тесно, один к одному, образуя что-то вроде шестиконечной звезды, стояли мотоциклы, люльки их были накрыты чехлами, из-под которых торчали стволы пулеметов. Продвигаясь осторожно и шаря по траве руками, Степанов обнаружил тонкий телефонный провод зеленого цвета, привязанный к кусту на высоте лодыжки одним концом, а другим уходящий под чехол. И от других мотоциклов к кустам были протянуты такие же провода.

Старшина проследил один из них до мотоциклетной люльки, осторожно отогнул брезент и обнаружил, что провод ведет к кольцу гранаты, закрепленной в пулеметном гнезде: зацепись за такой проводок — кольцо вон, через семь секунд взрыв. Немцы настолько поверили, что русские сюда не придут, а если и придут, то их сюрприз непременно сработает, что даже не сняли с пулеметов затворы. Не иначе как рассчитывали вернуться сюда и забрать свои мотоциклы. Но уже со стороны реки, к которой вели следы.

Но куда же делись сами немцы? И тут, вглядываясь в противоположный берег, старшина заметил две широкие просеки в камышах, явно свежие и явно оставленные надувными лодками. Либо плоскодонками. А поскольку сломанные стебли камыша загнуты в сторону берега, то лодки все еще там.

Обезвредив сюрпризы, старшина, подражая крику зимородка, позвал на остров своих разведчиков. Пока одни снимали пулеметы, двое разделись и поплыли на ту сторону. Благо Днепр был в этих местах не шибко широк. Вскоре оттуда посигналили: да, лодки здесь. Три штуки.

Менее чем через час все отделение разведчиков было на той стороне, затаилось и стало ждать возвращения хозяев надувных лодок. А в камышах, свернув голову набок и утопив лицо в воду, лежал немецкий часовой, оставленный охранять лодки. Его подвела беспечность и тучи комаров и слепней, от которых он пытался защититься солдатской курткой, накинутой на голову. Да и опасность он ожидал, судя по всему, не со стороны реки, а оттуда, куда ушли его товарищи. Но живым взять его не удалось: оказался крепким и очень расторопным. Пришлось оглушить прикладом карабина, но то ли удар получился слишком сильным, то ли в пылу схватки, боясь ненужного шума, кто-то добавил. А только немец, когда его оставили в покое, связав ему руки и заткнув в рот кляп, уже не шевелился и даже не дышал.

Ждать пришлось долго. Лишь к вечеру выдвинутый вперед наблюдатель сперва услыхал встревоженные крики соек, затем заметил шевеление кустов и дал знать остальным о приближении врага резким криком дятла-желны.

По уже протоптанной тропе среди высоких зарослей крапивы, малинника и ольхи, опутанной диким хмелем, двигалась цепочка людей. Впереди шли двое в красноармейской форме, с винтовками на ремне. За ними остальные — в пятнистых комбинизонах. В середине цепочки человек со связанными руками, с потеками крови на лице, с кляпом во рту. В нем старшина Степанов с изумлением узнал начальника штаба капитана Янского. Да и остальные тоже.

Немцев было девять человек, у старшины Степанова против них — одиннадцать. Да сам он двенадцатый. Но если считать по мотоциклам, должно быть вдвое больше. Где остальные? Идут следом или разделились на две группы? Степанов рассчитывал на восемнадцать человек, исходя из этого, и строил засаду. Заранее договорились, что берут первых трех, как только поравняются с сухой ольхой. Остальных — на мушку. Поэтому впереди расположились самые сильные и проворные. На стороне Степанова внезапность, немецкие пулеметы и немецкий же автомат. Ну и, разумеется, гранаты, револьверы. Таиться на своей стороне нечего. Но лучше, конечно, без лишнего шума: разведчики все-таки.

Капитан Янский, так некстати оказавшийся среди врагов, спутал все карты: он шел шестым. За ним еще четверо.

Наличие кого-то из наших среди врагов не предусматривалось, хотя надо бы: не на прогулку пошли немцы на нашу сторону, а за «языком». Но изменить уже ничего нельзя. Оставалось надеяться, что и остальные примут во внимание капитана Янского.

Вот первый немец поравнялся с сухой ольхой, и тотчас же загрохотал один из пулеметов, затрещал автомат, защелкали револьверные выстрелы, и среди жгучей крапивы завязалась схватка — с хрипами, стонами, вскриками и матерщиной.

Когда все стихло, старшина прошел по цепочке. Из девяти немцев четверо были убиты первыми же выстрелами, двое тяжело ранены и теперь доходили, хрипя и пуская кровавые пузыри. Двое лежали оглушенными и связанными. Оба — в красноармейской форме. Девятого не было видно нигде. И никто в сутолоке скоротечного боя не видел, как этот девятый умудрился ускользнуть. Трое тут же пошли по его следу. Если до темна настигнут, хорошо. Если нет, уйдет немец. Впрочем, и черт с ним.

Не миновала пуля и капитана Янского. Рана, к счастью, оказалась пустяковой, но болезненной: пуля прошла навылет через мякоть плеча, задев лопатку.

Янский сидел на земле, прижимал к груди свою планшетку с донесением, картами и другими документами, которую отняли у него немцы и которая чудесным образом к нему вернулась, плакал навзрыд, потрясенный случившимся: неожиданным пленением и столь же неожиданным вызволением из плена. А больше от обиды на самого себя: как мог он поверить этим липовым красноармейцам, у которых на мордах было написано, что они совсем не те, за кого себя выдают; как мог поверить наглой байке о том, что эти двое видели идущих по дороге немцев и будто бы вступили с ними в бой (а куда же тогда девались сами немцы и почему не было слышно выстрелов?); как мог он так опростоволоситься?

Один из разведчиков, сам ничуть не старше Янского, перевязывал начальнику штаба рану и успокаивал его, как малого ребенка:

— С кем не быват, товарищ капитан. Быват, что и кочерга летат. Така, знать, ваша судьба: за один дён и в плену побывать, и из плена возвернуться. Повезло. Внукам рассказывать будете. Небось, не поверят. Внуки-то. Им, внукам-то, война, поди, в диковинку будет.

Подошел старшина Степанов, страдальчески поморщился, глядя на Янского, затем отцепил от пояса флягу с водкой. Предложил:

— Глотните, товарищ капитан — легче станет.

Янский протянул руку, но рука дрожала, и он никак не мог ухватить флягу непослушными пальцами.

Тогда Степанов сам поднес флягу к губам капитана, и держал до тех пор, пока Янский не закашлялся.

 

Глава 8

Под утро на той стороне Днепра прогремел сильный взрыв, приглушенный расстоянием. Гул от него пронесся по лесу, достиг реки и заметался эхом между берегами.

Матов, спавший на своем топчане, приподнял голову, послушал и сел, посмотрел на часы: стрелки показывали шесть минут третьего — спать бы да спать. Потер ладонями лицо, натянул, по-стариковски покряхтывая, сапоги, вышел из землянки.

Рядом с землянкой, в глубоком аппендиксе, выдвинутом в сторону реки от хода сообщения, ведущего к первой линии окопов, прикрытого где бревнами, где ветками, стоял часовой, таращился в сумеречную даль.

— Что слышно? — спросил Матов.

— Да вроде как противотанковая мина рванула, товарищ майор. Далеко, однако, — нажимая на «о», ответил красноармеец.

— А больше ничего не слышали?

— Нет, ничего.

Над головой еще густо висели звезды, куда-то в бесконечность уходила дорога Млечного пути, будто по нему прошло недоенное стадо колгоспу «Ленинский шлях» во главе с его председателем Максимом Илляшевичем. На севере, где еще вчера гудело и погромыхивало, держалась пугливая и непривычная тишина. А на востоке небо уже посветлело.

И вдруг за Днепром опять;

— А-ххх! — Через несколько секунд: — Тра-та-та-та! — И снова: — А-ххх! Тра-та-та-та! Бу-бу-бу! Ах! Ах! Ах! Бу-бу-бу! — И оборвалось на трескучей ноте. Зато тут же повторилось почти в той же последовательности значительно левее. И вновь тишина.

Рядом кто-то остановился. По частому дыханию Матов узнал Янского: у Янского болела задетая пулей лопатка, но в госпиталь отправляться он отказался, терпел боль и лишь чаще дышал во время приступов.

Вскоре весь штаб был на ногах.

— Может, послать туда подмогу? — неуверенно предложил Янский.

Матов с удивлением покосился на смутно белеющее в темноте лицо своего начштаба: после возвращения из неудавшейся поездки в Копысь это уже не первое его предложение, произнесенное столь же неуверенным тоном: точно подменили человека.

— Смысл?

— Да, конечно, никакого смысла. Просто, когда где-то дерутся твои товарищи, а ты в стороне, хочется придти к ним на помощь. Естественное желание.

— Естественное для рядового бойца, но не для начальника штаба батальона, — резко возразил Матов, понимая, что не должен делать поблажек Янскому, иначе эта неуверенность в себе войдет у него в привычку.

— Да-да! Разумеется. Прошу прощения, товарищ майор.

— И вообще, Аркадий Валентинович, давайте договоримся, — все тем же непримиримым тоном продолжил Матов, — что мы с вами виноваты в случившемся одинаковым образом. Я даже больше, потому что обязан был приказать…

Слева снова ахнуло и загрохотало.

— Молодцы, однако, — восхищенно заметил Матвеичев. — Даже завидно. Честное слово.

— Да, я обязан был приказать вам взять охрану, — закончил Матов.

— Вряд ли это помогло бы, — возразил Матвеичев. — Там, у ручья, идеальное место для засады. Несколько гранат решило бы дело в течение секунд. Затвор передернуть не успеешь. Вы же видели, что это за люди, Николай Анатольевич. Профессионалы в высшем смысле этого слова. Просто удивительно, что наши разведчики с ними справились без потерь со своей стороны.

— Фактор внезапности, — подсказал Янский.

— Вот именно, — подтвердил Матвеичев. — И потери были: когда трое разведчиков погнались за убежавшим немцем, он двоих застрелил, третьего ранил. И ушел.

— Наши разведчики подбирались с бору по сосенки, — встал на защиту своих Матов. — Ни спецподготовки, ни навыков, ни опыта. Один Степанов профессионал. И все же работают неплохо. И с каждым разом все лучше. Немцы же, хотя и профессионалы, а глупостей наделали выше головы.

— Из презрения к противнику, — уверенно бросил Матвеичев. И пояснил: — Когда с такой легкостью дается победа, презрение к противнику неизбежно. Оно, в свою очередь, ведет к пренебрежению основными законами войны. Мы это проходили во время финской…

— Но, уверяю вас, — продолжил Матов, — что на машину, в которой было бы не двое, а втрое больше людей, с гранатами они бы не полезли: им лишний шум ни к чему…

— Могли напроситься подвезти, — неуверенно вставил Янский.

— Надо быть совершенно слепыми, чтобы…

Загрохотало и слева и справа. И будто бы значительно ближе.

— А все-таки вы правы, Аркадий Валентинович: взвод послать туда надо, — произнес Матов раздумчиво. — Для прикрытия отхода засадных групп. На развилку дорог. Кого пошлем?

В темноте тихо прозвучал вздох облегчения.

— Думаю, резервный взвод старшины Касымова.

— Так и сделаем. Распорядитесь, пожалуйста. И пора отводить людей в лес: вот-вот нагрянут самолеты.

Самолеты нагрянули в четыре утра с минутами, что само по себе свидетельствовало о том, что аэродром, скорее всего, располагался где-то поблизости. Девятка «юнкерсов» устроила воздушную карусель над окопами и в течение пятнадцати минут безнаказанно осыпала их бомбами и расстреливала из пушек и пулеметов. Досталось и отсечным позициям, и ложным артиллерийским. Едва улетела одна девятка, появилась вторая — и все повторилось сначала. Но переправу немцы не бомбили: значит, не знали, что там стоят мины. И действительным позициям противотанковой батареи досталось от них совсем немного, да и то, видимо, случайно. Но одно орудие все-таки было повреждено. Потом бомбежка переместилась в сторону дорог, ведущих к переправе. Видно было, как в двух-трех километрах от реки крутятся пикировщики, то падая вниз, то взмывая вверх.

— Похоже, наши лес подожгли, — высказал предположение Янский. — Надолго немцы там застрянут.

Над лесом поднимался густой белесый дым пожара. В него вплетались черные пряди от горящего бензина.

С парома, приставшего на той стороне Днепра, сходил взвод старшины Касымова. Красноармейцы спешили, боясь попасть под бомбежку на открытом месте.

«На других участках попытаются прорваться», — подумал Матов о немцах, следя за тем, как на той стороне поднимали споткнувшегося пулеметчика со станком «максима» на плечах, но вслух сказал совсем другое:

— Надо роты вернуть в окопы, чтобы исправить повреждения. Кошельков! — позвал он своего адъютанта. — Дай сигнал к возвращению рот в окопы.

Над лесом взлетели две зеленых ракеты. Вскоре между деревьями замелькали человеческие фигурки, они сливались в длинные цепочки, которые тут же пропадали в ходах сообщения.

Из штабной землянки Матова окликнул телефонист:

— Товарищ майор! Вас к телефону!

— Кто? — спросил Матов, спускаясь по ступенькам.

— Председатель колхоза «Большевик» Яцкевич.

Связь с внешним миром и с соседним батальоном осуществлялась через гражданскую телефонную сеть, но из боязни подслушивания, пользовались ею редко. В колхозе «Большевик» был свой коммутатор, в тамошней пекарне пекли для батальона хлеб, оттуда приходили на позиции помощники для рытья траншей. Была договоренность с Яцкевичем, что он сообщит в батальон, если случится что-то неожиданное. Похоже — случилось.

— Матов слушает.

— Николай Анатольевич? Это Яцкевич. Немцы в Копысе!

— Вы ничего не напутали? Может, это наши?

— Какие там наши! Самые настоящие немцы! Они уже движутся в нашу сторону. Я их из окна правления вижу. Танки, машины! Все, кончаю: мотоциклисты уже в селе. Уходите!

И связь оборвалась.

«А вдруг провокация?» — это первое, что пришло Матову на ум. Действительно: заставить батальон без боя покинуть свои позиции — чего еще можно желать на месте немецкого командования! Опять же, обещанная дивизия, от которой был в батальоне подполковник Журавлев… Она не пришла вчера, так, может быть, подходит только сейчас? К этому же подозрению приводил и тот факт, что со стороны Копыси не было слышно звуков боя, а там было чем драться и кому драться с немцами.

— Степанова ко мне! Быстро! — крикнул Матов.

Через минуту Степанов стоял перед командиром батальона. На плече у командира разведчиков висел немецкий автомат, на груди бинокль, на поясе нож и пистолет, за голенищем сапог немецкие же гранаты с деревянной ручкой.

— Возьмите своих людей, старшина, сажайте на мотоциклы и дуйте в сторону Берковичей, — приказал Матов. — Нам только что позвонил председатель колхоза и сообщил, что туда подходят немцы. Не исключено, что он их перепутал с нашими. Если обнаружите немцев, дайте две красные ракеты и сразу же назад. Если немцы увяжутся за вами, встретьте их у оврага и задержите хотя бы на час. Если немцев нет, дуйте прямо в Берковичи и выясните, что заставило председателя сообщить нам о немцах. И выясните, что у соседей. Все ясно?

— Так точно, товарищ майор! — кинул руку к фуражке с зеленым верхом старшина, повернулся кругом и быстро застучал подкованными каблуками по деревянным ступенькам.

Еще через пару минут в штабной землянке собрались командиры рот.

— Нам было приказано командованием не пустить немцев на левую сторону Днепра, — начал Матов, когда все расселись. — Поскольку, как нам сообщили, немцы уже на левом берегу Днепра, приказ этот теряет всякий смысл: нас окружат и уничтожат. Выход один: немедленно уходить вдоль реки на север, влиться в состав дивизии, которая должна же быть где-то рядом. А далее, как решит командование. Приказываю: все, что нельзя взять с собой, приготовить к уничтожению. Для этого хватит и десяти минут. Порядок следования такой: в авангарде — рота старшего лейтенанта Проталина. Он высылает вперед разведку. За ним вторая рота. Далее идут артиллеристы, за ними саперы. В арьергарде рота лейтенанта Костина. Я иду с первой ротой. Начальник штаба — в арьергарде. Проталину выдвинуться немедленно, как только подтвердится сообщение…

— Красные ракеты, товарищ майор! — заглянул в землянку лейтенант Кошельков. — От старшины Степанова.

— Уже подтвердилось, — усмехнулся Матов. И скомандовал: — Все по местам! Уходим.

Вдогон за взводом старшины Касымова через Днепр верхом кинулись двое, чтобы предупредить его об отходе батальона. Касымову приказывалось помочь взводу лейтенанта Брылева оторваться от немцев, поступить под его командование и двигаться по правой стороне Днепра в северном направлении. Днепр перейти там, где позволят обстоятельства. Далее двигаться между городами Ленино и Горки с общим направлением на Смоленск. По пути следования устраивать засады, нападать на тыловые колонны немцев, переходить, в случае нехватки боеприпасов для советского оружия, на трофейное.

Роты, одна за другой, бегом втягивались в лес, ездовые настегивали лошадей, в лесу горели подожженные полуторки, на реке горел паром, медленно вращаясь и двигаясь вниз по течению.

Хвост колонны еще не покинул позиции, как на дороге со стороны Копыси показались мотоциклы с разведчиками старшины Степанова.

— Где комбат? — спросил сидевший в люльке Степанов у лейтенанта Костина, медленно вышагивающего вдоль окопов, по которым бегом перемещались к северной окраине леса бойцы его роты.

Лейтенант, после училища не командовавший даже взводом, а тут сразу ротой, остановился, с достоинством стегнул прутиком по голенищу начищенного до блеска ялового сапога, оценивающе посмотрел на старшину, хотел сделать ему замечание по поводу неуставного обращения, да только вид у старшины был настолько воинственным, что лейтенант смутился, но все же постарался выдержать тон старшего по званию по отношению к младшему:

— В голове колонны, товарищ старшина, — ответил он, с завистью разглядывая вооружение разведчиков. Затем спросил: — А что у соседей?

— А у соседей ничего, товарищ лейтенант.

— Как это так?

— А вот так: нету соседей. Пустые окопы. И даже нас не предупредили. Похоже, их там и не было. И никакой дивизии — тоже.

— Вы ничего не путаете, товарищ старшина? — ледяным, как ему казалось, тоном спросил лейтенант Костин.

Однако Степанов не обратил на тон ротного никакого внимания. Зато обратил внимание на вооружение лейтенанта: тяжелый наган в потертой кобуре оттягивал его командирский ремень, делая тонкую фигуру лейтенанта кособокой и по-мальчишески неуклюжей. Старшина достал со дна люльки немецкий автомат, подсумок с запасными рожками, присовокупил к ним полевой бинокль.

— Я ничего не путаю, товарищ лейтенант. Сам смотрел окопы: ни одной живой души. И мертвой тоже. А это вам подарок от разведчиков, — добавил он, протягивая автомат. — По случаю пятницы. Держите, товарищ лейтенант. Воюйте на здоровье.

Костин неуверенно принял подарки, хотел что-то сказать, но мотоциклы взревели все разом, окутались дымом и понеслись к опушке леса, подпрыгивая на неровностях.

— А немцы далеко? — донесся до старшины Степанова запоздалый вопрос, но старшина даже не оглянулся.

Прошло еще минут десять — и на позициях, с такой тщательностью приготовленных к длительным боям, откуда, однако, по врагу не раздалось ни одного выстрела, не осталось никого. Они выглядели так, точно еще не прозвучала «побудка» и люди в своих норах досматривают последние сны. На земляном холмике, покрытом зеленым дерном, под которым таилась долговременная огневая точка, смотрящая узкой щелью на текущие мимо воды Днепра, сидела рыжая кошка и облизывала свою пушистую грудку красным язычком. Две вороны степенно вышагивали поодаль, заглядывая под навесы землянок.

 

Глава 9

Только через два часа к покинутым позициям со стороны Копыси осторожно приблизились немецкие мотоциклисты. Развернувшись в жиденькую цепь, они прочесали окопы и землянки, вышли к реке. Лейтенант, командовавший разведкой, связался по радио со своим начальством и доложил, что переправа через Днепр захвачена.

Скучающий солдат протянул к кошке руку, чтобы погладить, но она вдруг выгнулась дугой, вздыбив рыжую шерсть и подняв хвост трубой, хватила протянутую руку когтистой лапой.

Солдат выругался, передернул затвор автомата, короткая очередь раздалась в тишине, распугав стрижей, кошка, подпрыгнув, перевернулась в воздухе и упала на землю, разевая рот и изгибаясь всем своим телом.

— Руссише швайне! — выругался солдат под смех своих товарищей, отирая с руки кровь.

На правой стороне Днепра давно затихли звуки боя. Затем из лесу выкатились мотоциклисты и рассредоточились вдоль берега, за ними на поле выползли танки и бронетранспортеры, саперы тащили к воде надувные лодки, гребцы усаживались за весла. Три лодки выстроились веером, на носу длинными шестами промеривали глубины, втыкали в песчаное дно жерди с белыми флажками. Солдаты и танкисты спускались к воде, умывались.

Два танка с длинными трубами, торчащими позади башен, медленно сползли в воду, постепенно погружаясь все глубже и глубже. На самом глубоком месте вода так и не дошла до башен, как танки стали подниматься по отлогому дну реки. Когда показались и гусеницы, раздался взрыв. Танк подбросило и опрокинуло. Вслед за первым взорвался второй.

Лишь во второй половине дня колонны 17-ой танковой дивизии Второй танковой группы, которой командовал генерал-полковник Гудериан, разминировали дно реки и наладили понтонную переправу.

Сам Гудериан в это время наблюдал переправу 47-го мехкорпуса у Копыси. Рядом с ним стояли представитель ставки фюрера и гость из Италии, генерал из штаба дуче. Чуть поодаль репортер Берлинского радио кричал в микрофон, захлебываясь от восторга словами:

— Я стою на берегу Днепра. Рядом со мной король танковых сражений, непобедимый панцергенерал господин Гейнц Гудериан. Вы слышите гул моторов и лязг танковых гусениц? Это по четырем понтонным мостам движутся наши танки, машины, бронетранспортеры, артиллерия. Русские солдаты разбегаются, едва заслышав их стальную поступь. Впереди — Смоленск. За ним — Москва. Через две недели мы будем в столице мирового большевизма, в городе, который олицетворяет многовековое русское варварство. Неподалеку я вижу захваченных в плен русских большевиков. Они дрожат от страха. Их лица тупы и невыразительны. Я бы сказал: отвратительны. На морде любой обезьяны из Берлинского зоопарка можно увидеть больше интеллекта, чем на этих, с позволения сказать, человеческих лицах. Их участь незавидна. Рядом с ними выделяется комиссар. Он — еврей. Он упитан, на нем хорошее обмундирование. Он заставлял этих подчиненных ему большевиков под страхом смерти стрелять в немецких солдат. Но и он дрожит в предчувствии ожидающего его возмездия… Вы слышите рокот моторов? Да, это над нами пролетели истребители люфтваффе, непобедимые ястребы Геринга! Ни одного русского самолета не видно: они боятся даже приближаться к нашим истребителям… Днепр! На этих берегах тысячу лет назад зародилось русское государство — эта огромная степная скифская баба, высеченная из камня варварской рукой, этот колосс на глиняных ногах. На этих берегах мы видим начало его конца. Ничто не может противостоять могучему стальному потоку германской армии, созданной великим фюрером германской нации Адольфом Гитлером. Варвары будут истреблены, варварство будет уничтожено. Их остатки мы загоним в Сибирь. Это великая миссия народа Германии перед народами Европы, перед западной цивилизацией. Вместе с нами эту миссию выполняют представители других арийских народов. Поистине рыцари нового крестового похода проходят перед моими глазами. Вы слышите грозный лязг и бряцание их стальных доспехов. Вперед — на Москву! Вперед — к тысячелетней славе всемирного рейха! С нами фюрер и бог!

Гудериан, слушая репортера, внутренне усмехался его беспардонному трепу, но на лице его, сосредоточенном и суровом, не отражалось ничего. Конечно, в главном репортер прав: русские отступают, бегут, глупо расходуют силы в отдельных очагах сопротивления, в контратаках, в результате которых попадают в окружения и гибнут. Они все еще не могут сорганизоваться, наладить оборону. Их генералы тупы и необразованны, они кидают навстречу танковым клиньям отдельные пехотные части, допотопные танки и допотопную авиацию, уцелевшую вдали от границы. Они, как и французы год назад, все еще никак не могут понять, что происходит, в чем сила немецкой армии, в чем секрет ее успехов… И все же надо признать, что с каждым днем сопротивление русских нарастает: к сожалению, не все они тупы, часть их командиров быстро учится на своих ошибках, с каждым разом приходится прикладывать все больше усилий для преодоления растущего сопротивления, все чаще действовать в соответствии с уставами германской армии. Тем более нужно быстрее двигаться к Москве, не давая русским опомниться. Москва — ключ к победе и окончанию войны. Прав этот ловкий репортер и в другом: вид пленных не внушает к ним уважения. Особенно к этому холеному юде с красными звездами на рукавах суконной гимнастерки. Он и стоит отдельно от своих большевистских холопов: видимо, боится, что они с ним расправятся.

Но больше всего Гудериана беспокоило не сопротивление русских, а возможное изменение планов наступления на Москву. Гитлер хочет сперва взять Украину до самого Харькова, прорваться на Северный Кавказ, дойти до Баку. Гитлер спешит, чтобы успеть собрать на этих громадных просторах уже почти созревшие хлеба. Гитлер хочет иметь донецкий уголь, криворожскую руду, кавказскую нефть. Все это стоящие цели. Но война в этом году может закончиться лишь в том случае, если будет взята Москва. Именно там русские сосредоточат все свои резервы, и тогда широким охватом русской столицы германская армия создаст такой котел, в котором сгорит вся русская армия. Только в этом случае Россия встанет на колени.

* * *

А в это время на реке Сож в районе Славгорода маршал Тимошенко накопил наконец резервы и начал настойчивые контратаки во фланг прорвавшимся через Днепр танковым и моторизованным дивизиям Гудериана. Требовалось во что бы то ни стало задержать движение этих дивизий, выиграть время для организации новой линии обороны.

И конечно, никому не было дела до батальона Матова: ни генералу Гудериану, ни маршалу Тимошенко, ни командиру дивизии полковнику Воротинскому, чья дивизия была на марше повернута еще давешним утром на юг, так и не дойдя до Копыси, в сторону Могилёва. Правда, в батальон Матова был послан мотоцикл с офицером связи, но послан слишком поздно. Он вез приказ Матову оставить свои позиции и тоже начать движение на юг, но связной так и не добрался до батальона, нарвавшись на передовой отряд немцев, переправившийся севернее Копыси на надувных лодках, и погиб в короткой перестрелке.

Немецкие танковые колонны шли в основном по дорогам, имея в своем составе лишь отдельные батальоны панцерьгренадеров. Основная масса пехоты двигалась на своих двоих, далеко отставая от передовых частей, растекаясь во все стороны от основного потока, как растекается вода во время выхода из берегов рек и речушек, затопляя все низины, подбираясь к возвышенностям, упираясь в плотины, размывая и унося с собой все, что попадается ей на пути.

Майор Матов вел свой батальон к Смоленску не по асфальтированным или хотя бы грейдированным дорогам, соединяющим города, а по таким, какие тянутся от деревни к деревне, от села к селу (почему их и зовут проселочными), да по лесным просекам и тропам. Матову было досадно, что столько дней он проторчал на берегу Днепра, проторчал практически без всякого толку, не испытав свой батальон в бою. Две стычки на пути отступления со случайными немецкими подразделениями — не в счет. Нечем особенно гордиться, когда небольшие разведывательные отряды немецких мотоциклистов попадают под перекрестный огонь целого батальона и уничтожаются этим огнем в течение нескольких минут.

В районе Ленино батальон догнала рота лейтенанта Брылева. Это была действительно рота, и даже сверхполного состава: она подбирала по пути отставших красноармейцев, партийных и советских работников, которым оставаться на оккупированной земле было никак нельзя. Да и весь батальон Матова тоже разросся за счет выходящих из окружения мелких групп и подразделений, так что на четвертый день в батальоне было около восьмисот человек. Правда, не все вооружены, но Матова это не смущало: он рассчитывал в ближайшие дни совершить нападение на какую-нибудь тыловую часть немцев, которые и двигались медленнее передовых частей, и вооружены были слабее. И не только потому, что его батальону не хватало оружия и продовольствия, но больше потому, что армия и в тылу врага не перестает быть армией, она не имеет права не выполнять своего воинского долга: бить врага везде, где только возможно.

 

Глава 10

На четвертый день пути батальон майора Матова вышел с юга к небольшому городку Красный, расположенному среди лесов в стороне от главных дорог. Через него прошла два дня назад, практически не задержавшись, 29-я механизированная дивизия немцев, форсировавшая Днепр южнее Копыси.

Ночью старшина Степанов со своими разведчиками побывал в Красном и выяснил, что строевых частей в нем нет, а имеются ремонтные мастерские, различные тыловые службы, склады и полевой госпиталь. И всего лишь рота охраны.

— Вот план города, — докладывал старшина, расстилая на брезенте, брошенном на траву, метровый лист ватманской бумаги с разноцветными линиями, обозначающими улицы, с пятнами кварталов частной застройки и крупных строений, — таких, как кирпичный и молочный заводы, лесопилка, церковь, школа, больница и административные здания.

— Откуда у вас этот план? — спросил Матов, вглядываясь в пестроту обозначений.

— Разжился в местном музее, товарищ майор. Директор этого музея, очень сознательная гражданка, предоставила нам этот план в добровольном порядке, — скупо улыбнулся своим воспоминаниям старшина. И, погасив улыбку, продолжил: — А вот это уже мои обозначения. Здесь, в здании райкома, какой-то тыловой штаб, в школе — караульная рота, в больнице — госпиталь… — Старшина помолчал и дальше свистящим полушепотом: — Всех больных и раненных красноармейцев постреляли, сволочи. И докторшу одну застрелили: еврейкой оказалась…

— Может, это только слухи? — не поверил Матов.

— Никак нет, товарищ майор — голые факты. Мы проверили. Самих же жителей и заставили хоронить убитых.

— Вот, значит, как… Раненых, значит, и больных… — пробормотал Матов, точно в бреду, дергая воротник гимнастерки. — Такую, значит, они нам войну предлагают… Вот оно, значит, как…

Некоторое время под пологом сосен стояла тишина. Слышно было, как где-то в городе тарахтит электрический движок.

Старшина кашлянул. Матов глянул на него, спросил:

— Что дальше?

— Дальше? Дальше, товарищ майор, молочный завод. Здесь ремонтируют танки. В церкви — мастерские по ремонту стрелкового оружия. Вот тут вот, возле кирпичного завода, два строения. Там, как мы выяснили, довоенные армейские склады. Наши тыловики пытались их поджечь при отступлении, да почему-то не смогли — угол лишь у одного обгорел. Местные граждане говорят, что на складах имеется обмундирование и консервы. Кое-что растащили по хатам, но большая часть осталась. Вот тут вот, возле лесочка, стоят подбитые и неисправные танки и машины. Ремонтируют их круглосуточно. Работают в основном чехи…

— А куда пошла дивизия?

— Музейная директорша говорит, что на Смоленск. Она по-немецки малость кумекает, так вроде бы слыхала, что немцы чаще всего Смоленск поминали. И Москву, — закончил старшина неуверенно, точно директорша могла ослышаться и Москву присовокупить от себя.

— Ничего удивительного, — поддержал директоршу Матов. — От Смоленска прямая дорога на Москву. Только они до нее не дойдут, старшина.

— Я тоже так думаю, товарищ майор.

К утру, пока еще не рассвело, часть батальона Матова обложила центр городка, оставив немцам путь отступления в сторону одной из улиц, где была устроена засада. Напротив школы установили две сорокопятки, на колокольне церкви пулеметы. Выделены были разведчики для снятия часовых, гранатометчики — для первого удара по зданиям, штурмовые группы для захвата зданий и уничтожения там всего живого. Приказ был один: «Пленных не брать!» Исключение — для офицеров, от которых можно получить ценные сведения.

Вторая часть батальона под командованием капитана Храмова, приставшего к батальону с сотней своих бойцов, вырвавшихся из окружения в районе Орши, обложила ремонтные мастерские и армейские склады на окраине городка. Там уже стояло два десятка отремонтированных танков и бронемашин в ожидании фронтовых экипажей.

В группу Храмова были отобраны все, кто умел водить танки и стрелять из пушек. Таких, как ни странно, набралось почти полторы сотни человек. Танки решили захватить, заправить горючим, боеприпасами и использовать их в качестве тарана при движении следом за тыловыми колоннами немцев. Был, разумеется, большой риск, что неподготовленные экипажи плохо справятся со своей задачей, что они могут перепутаться и побить сами себя, но как бы там ни было, при любом раскладе вреда немцам нанесут больше в качестве танкистов, чем обыкновенных пехотинцев.

Еще две небольшие группы должны захватить бензовозы, скопившиеся на северной окраине, и кирпичный завод, где был устроен склад боеприпасов, а также грузовики при этих складах.

На разработку операции по захвату города и уничтожению ее гарнизона ушло не более двух часов. Это был даже и не план, требующий детального изучения противника, местности и элементарной подготовки личного состава для действий в условиях незнакомого города, а импровизация, основанная на риске, инициативе командиров и надежде на удачу. Собственно, Матов и остальные командиры, поддержавшие его решение атаковать город, если и рисковали, то лишь тем, что могли нарваться — в результате несогласованных и неумелых действий отдельных групп — на сильную оборону противника, потерять больше людей, чем в более благоприятных обстоятельствах, и не нанести врагу большего урона, чем они рассчитывали в результате своей атаки. Но другого способа воевать в тылу врага они не знали, в училищах и академиях этому не учили, а без боя нет опыта, нет умения и уверенности в своих силах.

— В любом случае, — говорил Матов, подводя итог совещанию командиров батальона, — мы свяжем атакой центр города, а в это время будут захвачены мастерские и склады с продовольствием и оружием. Если нам не удастся использовать отремонтированные танки и машины, мы их взорвем, а мастерские уничтожим. — Помолчал немного и решительно добавил: — Вместе с ремонтниками.

Кто-то возразил:

— Может, они подневольные.

— Нам некогда разбираться, кто они и как там оказались. Если же найдутся такие, кто добровольно перейдет на наше сторону, тогда… что ж, тогда посмотрим.

— А госпиталь?

— Сжечь! — произнес Матов сквозь зубы. И добавил: — Око за око, зуб за зуб. Только так и не иначе. Не мы навязали им такую войну, так пусть они получат полной мерой.

Никто не возразил.

Полчаса на инструктаж, и еще в темноте роты и отдельные группы выдвинулись на исходные позиции для атаки. У каждого отделения, взвода и роты своя ограниченная местом и временем задача. Строжайше приказано не курить, не разговаривать, не кашлять, не шуметь при движении. Снаряжение подогнано, чтобы ничего не гремело и не бренчало. Гранатометчики, которые должны вплотную приблизиться к объектам своего удара, обмотали подошвы сапог и ботинок тряпками, залегли в палисадниках и садочках, за оградами и плетнями. Собак, каких немцы не постреляли в первый же день оккупации Красного, жители прилегающих к площади улиц убрали в дома, чтобы не брехали, так что с этой стороны скрытность сосредоточения была обеспечена. Местных же использовали в качестве проводников по дворам и закоулкам.

Конечно, не обошлось кое-где без шума, но шум этот не был длительным и вызывающим подозрение. Во всяком случае, среди немцев, заселивших центр городка, он переполоха не вызвал. А патрулей ночью выявили всего два, каждый из трех человек: они ходили через площадь по Советской улице туда и обратно навстречу друг другу, встречаясь практически в одном и том же месте — напротив школы.

Незадолго до рассвета в разных концах улицы Советской неожиданным нападением была практически без единого громкого звука уничтожен один из патрулей. Переодевшись в немецкую форму, разведчики из отделения старшины Степанова двинулись в сторону площади. Во главе шел старший политрук Матвеичев, немного знавший немецкий язык. Они вышли на площадь и, посвечивая перед собой фонариками, направились в сторону школы, возле которой прохаживался часовой. Предполагалось, что и второй патруль выйдет сюда же, но с противоположного конца площади. Однако улица оставалась пустынной, свет фонариков не мелькал, никто не появлялся. Ждать было некогда, и Матвеичев решительно повел своих бойцов к школе. Была уверенность, что часовой не окликнет патруль, не спросит пароля и вообще в предутренних сумерках примет ряженых за своих.

Но часовой окликнул:

— Хальт! Вер ист да? Пароле!

Матвеичев, услыхав голос часового, поспешно сунул в рот полсухаря, который все время держал в запотевшей от волнения ладони, чтобы голос был неразборчивым, но сухарь оказался твердым, как обломок подковы, он заполонил весь рот, не поддаваясь зубам, мешая говорить вообще. И все-таки Матвеичев сумел извлечь из себя какие-то звуки:

— Вер ист да, вер ист да! — проворчал он, направляясь к часовому, лихорадочно соображая, что надо еще сказать в оставшиеся десять метров. — Вир зинд да! Их вилль гер комендант гезеен! Партизанен коммен хирхер!

— Хальт! — вскрикнул часовой, уловивший фальшь в словах неизвестного, и потянул с плеча винтовку, но Матвеичев прыгнул вперед и успел оглушить часового рукояткой пистолета до того, как тот снял винтовку и раскрыл рот в крике.

У бывшего райкома партии тоже ходил часовой. Он остановился и прислушался, пытаясь понять, что произошло на другом конце площади. Он отвлекся лишь на мгновение — и тонкое лезвие финского ножа, пропоров куртку, тут же пронзило его сердце.

И тотчас же гранатометчики кинулись вперед — и в окна домов, окружавших площадь, полетели гранаты. Вслед за взрывами гранат в здания ворвались штурмовые группы, вооруженные немецкими автоматами. Эхом отдались взрывы и стрельба, прозвучавшие в разных местах города.

Матов, стоявший за углом одного из домов по Советской улице, даже дышать перестал, пытаясь понять, как развиваются события в центре и на окраинах. Но до тех пор, пока не появятся связные и не доложат обстановку, он не мог принять решения, и бойцы резерва, затаившиеся в садах и огородах за его спиной, вместе с ним вслушивались в звуки боя, переживая и надеясь на лучшее.

Через несколько минут все было кончено.

На площади послышались оживленные голоса, нервный смех. Прибежал запыхавшийся связной и доложил со слов Матвеичева, что операция прошла успешно. Только после этого Матов покинул свое укрытие и поспешил на площадь. За ним двинулась и резервная рота.

Когда Матов подошел к школе, Матвеичев, сидя на приступках ее крыльца, жадно затягивался дымом немецкой сигареты и слушал оправдания сержанта Матеренко, командовавшего нападением на второй патруль:

— Так они только, значит, поравнялись с нами, мы на них кинулись, а Журавкин возьми и зацепись за плетень… Ну, треск, понятное дело. Немцы, суки, присели и фонарики погасили. Темно, мы на них с двух сторон — друг в дружку лбами, аж искры из глаз! Пока, значит, разобрались, кто где, одного нашего ранили. Идти не может. Стали с немцев куртки снимать — никак. У них там понапутано всего… Стали на себя напяливать, опять ерунда: не лезут. Кое-как напялили, пошли… Тут на тебе — ганц! И откуда он только взялся! Идет, подлюга, пьяный, лыка не вяжет. И что-то бормочет по-своему. Ну, мы его, ясное дело, приголубили. Только вышли к площади, а тут уже началось…

— Ладно, — благодушно простил Матвеичев сержанта Матеренко, похлопав его по плечу. Заметив подходящего Матова, встал, и уже более для него, чем для Матеренко: — Следующий раз на такие дела надо идти уже переодетыми, чтобы не тратить время попусту.

На площадь выносили оружие, выводили немногих пленных. Знатоки пробовали моторы легковых «опелей» и штабных бронетранспортеров. Янский со своим помощником по снабжению, интендантом второго ранга Шифманом, распределял трофейное оружие по ротам.

На площадь выкатил мотоцикл с коляской, в ней двое наших. Мотоцикл задержался около одной из групп возбужденных бойцов, затем повернул к школе. С заднего сидения соскочил красноармеец, доложил:

— Товарищ майор! Товарищ капитан Храмов приказали доложить, что все в порядке. Танки захвачены, склады тоже, а пленные, чехи и поляки, так товарищ капитан отложили этот вопрос до вашего прибытия.

— Хорошо. Скажите капитану, что я буду через полчаса.

Мотоциклист укатил.

К школе вели пленных офицеров. Всего шесть человек. Среди них выделялся высокий полковник. Он шел, высоко задрав голову, заложив одну руку за спину, другой отмахивая в такт шагов. Судя по этой походке, он когда-то носил саблю, сабли отменили, а привычка придерживать ее при ходьбе осталась. Все смотрели на этого полковника с любопытством, с каким дети смотрят на диковинных зверей в зоопарке.

Матвеичев тут же, на крыльце школы, начал допрос. Но немцы отвечать отказались категорически.

— Ты их в помещении допрашивай, — посоветовал Матов. — И вызывай по одному. Тогда они тебе что-нибудь да скажут.

И точно: с глазу на глаз немцы заговорили. Все, кроме полковника. Этот лишь молча смотрел в стену, щуря подслеповатые глаза.

Матов приказал всех пленных увести подальше в лес и там расстрелять, чтобы месть со стороны уже немцев не пала на жителей города. А сам он в соседней комнате просматривал принесенные документы и карты, сваленные в кучу. Здесь были графики поставок боеприпасов, снаряжения, горючего на весь 47-й танковый корпус. Изучить все это не было ни смысла, ни времени, и Матов поручил это дело интенданту Шифману с тем, чтобы тот представил ему отчет не более чем на двух страничках машинописного текста.

Показания пленных подтвердили уже известный факт: да, 29-я моторизованная дивизия наступает в направлении Смоленска. Новой информацией были направления движения остальных дивизий как 47-го корпуса, так и всей второй танковой группы: 17-я танковая дивизия обходила Оршу с юго-востока, 18-я танковая двигалась в направлении Гусино, что стоит на правом берегу Днепра между Смоленском и Оршей, 46-й танковый корпус двумя танковыми дивизиями наступает на Жамово-Хиславичи-Починок, полк «Великая Германия» и 10-я танковая дивизия охватывают Могилев с севера-востока, гарнизон которого отбил все предыдущие атаки, а 3-я танковая дивизия — с юго-востока; 24-й танковый корпус наступает на Славгород и Кричев.

Но что делать с этой информацией, если ее невозможно передать командованию фронта? Майору Матову оставалось лишь зафиксировать эти показания и двинуться вслед за 29-й мотодивизией, имея в авангарде несколько средних танков Т-IV, противотанковые орудия и два зенитных, а в арьергарде две бронемашины и конный отряд с одним противотанковым орудием. Все машины, которые удалось захватить в городе, были использованы в качестве транспорта для пехоты. И все повозки. Повозки свернули в лес и двинулись по проселочной дороге, основная группа — по грейдерной.

Матов понимал, что о его налете на гарнизон в Красном уже наверняка известно немецкому командованию, какое-то время потребуется для выяснения, кто нападал и куда этот кто-то движется, а затем на его уничтожение будут брошены все силы, какие окажутся поблизости. В том числе и авиация. А против авиации у него нет никаких средств. Следовательно, он должен спешить, но не к Смоленску, а к Починку, со всей возможной скоростью, где наши войска, скорее всего, окажут немцам сопротивление. Главное — использовать фактор внезапности и нанести немцам наибольший урон. А затем, если не удастся сразу же соединиться со своими, раствориться в окрестных лесах, найти слабое место, связаться с фронтовым командованием и ударить вновь.

Операция в Красном, проведенная Матовым самостоятельно, без приказа сверху, по собственной инициативе, дала Матову не только уверенность в своих силах, но и в том, что подобные операции могут быть наиболее чувствительны для наступающих немецких дивизий, ибо остаться без тылового обеспечения равносильно поражению на поле боя: ни драться без боеприпасов, ни двигаться без горючего армия не может. А если наши воспользуются этим благоприятным фактором, то не только 29-ю механизированную дивизию можно разгромить, но и весь 47-й танковый корпус. Вот если бы еще наши узнали об этом или хотя бы догадались, лучшего и желать не надобно.

 

Глава 11

Ночью над притихшей землею пронеслась гроза. Земля и небо гудели от ударов грома, молнии полыхали так часто, что в избе, в которой заночевал Алексей Петрович Задонов, голубые сполохи метались то в левом окне, то в правом, словно окружая избу, пристреливаясь, готовясь разнести ее в клочья. По стеклам барабанил дождь, скреблись снаружи ветки черёмухи, в пристройке за стеной время от времени испуганно блеяли и метались овцы, гоготали гуси, за печкой принимался плакать ребенок, и терпеливый усталый полушепот уговаривал его спать, потому что «мышки спят, и дяди спят, сон давно сморил котят…»

Алексей Петрович просыпался под грохот бури, засыпал, но и во сне продолжалось то же самое: гроза, дождь, ветер, и он будто бы не в избе, а бредёт по лесу, продираясь через бурелом, и за спиной его слышится треск падающих деревьев. И кажется Алексею Петровичу во сне, а когда просыпался — то и наяву, что кто-то зовет его из мрака, но чей это голос, разобрать нельзя, хотя голос что-то или кого-то напоминает, и так щемит сердце оттого, что он не может узнать этот голос, и надо бы отозваться, да нет сил и дышать нечем — до удушья.

Гроза уж давно отгрохотала, и все звуки, сопутствующие ей, разбрелись и улеглись по темным углам, тревожная тишина опустилась на разворошенный мир успокоительным занавесом, по которому сверчок прокладывал свои серебристые строчки. За этим занавесом в раздерганном сне все звал и звал куда-то чей-то позабытый голос, уходя все дальше и дальше, и Алексей Петрович, выбиваясь из сил, продолжал продираться через буреломы, сознавая, что все это зря: не догнать и не узнать, за кем он так спешит.

Задонова разбудил петух. Показалось, что крик его раздался над самой головой. Кто-то спросонья выругался и снова захрапел. Алексей Петрович осторожно повернулся на лавке, лег на спину, повел глазами. Серый сумрак, льющийся из маленьких окошек, обрисовал смутные силуэты людей, плотно лежащих на полу. В избе набилось, пожалуй, десятка два человек. Они пришли ночью, перед самой грозой, пришли вместе с запахом сена, конской мочи, прокисшего обмундирования и немытых тел. То ли новая часть из тыла, то ли остатки отступающей. По запаху различить трудно: и те и другие двигаются на своих двоих — и по жаре, и по дождю, и за один день пути пропитываются такой грязью и потом, что скрести — не отскрести.

Ночью Задонов не спросил, кто такие и откуда. Да и не до этого было: люди пришли усталые, злые, повозились немного и заснули. Да и сам он еще не научился ценить и оценивать любую информацию о передвижении войск, которая важна сию минуту, а через минуту устаревает не только для командира воюющей части, но и для обыкновенного газетчика. Он не научился еще делать из этой информации выводы, определять свое положение в постоянно изменяющемся вокруг него мире, чтобы, исходя из этих выводов, прокладывать свой дальнейший путь. Он все еще жил прошлыми представлениями о войне, он не хлебнул ее всей мерой, а единственный выстрел, оборвавший жизнь раненного немецкого офицера, лишь перепутал его представления о добре и зле, в то время как разумная осторожность еще не свила прочного гнезда в его сознании.

Из короткого опыта финской кампании Алексей Петрович никаких особых выводов для себя не сделал, разве тот, что ему вовсе не обязательно сидеть в окопе, тем более бегать в атаки, чтобы правдиво описать и сидение в окопе, и атакующий бег. Для этого достаточно воображения и умения пользоваться словом. А этого у него не отнять. Зато нет умения сидеть в окопе и бегать в атаки. Скорее всего, он там будет думать не о том, о чем должен думать газетчик, а о чем думает всякий необстрелянный новобранец. Но тащить на страницы газеты ужас первого боя (равно десятого и сотого) нет никакого смысла. Да и тот небольшой опыт, что он накопил на Карельском перешейке и здесь, в Белоруссии, говорил ему, что каждый человек свой первый бой (десятый и сотый) видит по-своему, со своей колокольни, а иногда со дна окопа, и никому не интересна вся эта вариативность, а интересно нечто общее, что увидеть можно только издалека.

За стеной замычала корова, послышался невнятный женский голос, брякнул подойник, и тонкие струйки зазвенели о его бока.

Алексей Петрович проснулся окончательно, вдохнул всей грудью и почувствовал, что дышать-то, собственно говоря, нечем: так сперт и тяжел был застоявшийся в избе воздух, так мало в нем оставалось кислорода. Спустив ноги с лавки, он неожиданно уперся во что-то живое, поджал ноги и поглядел вниз: из-под лавки торчала чья-то голова. И не одна. Валетом к этой голове была прислонена другая, и дальше, до самой противоположной стены, шел двойной ряд голов, издававших самые разнообразные звуки.

С трудом Алексей Петрович нашел свободный участок пола, утвердился на ногах, стал нашаривать под лавкой свои сапоги. Сапоги нигде не прощупывались. Тогда он взял с подоконника карманный фонарик, посветил им и обнаружил свои сапоги под головой усатого дядьки, аккуратно сложенные голенище к голенищу, и чей-то нос, упершийся в подошву одного из них. Алексей Петрович осторожно приподнял голову дядьки одной рукой, другой вынул сапоги, очень довольный, что не разбудил спящего.

Выбравшись из избы на крыльцо, Алексей Петрович сладко зевнул и огляделся. Вся деревенская улица оказалась забитой телегами и понуро стоящими лошадьми с пустыми торбами на головах. Машина, в которой ночевал Кочевников, чернела под дровяным навесом, а сам Кочевников ковырялся в ее моторе, провалившись в него по самый зад.

Держа в руках шинель и свою полевую сумку, Алексей Петрович прошел к колодцу, из ведра, стоящего на мокрой лавочке, попил воды и ополоснул лицо. Он давно уже не чистил зубы, и всякий раз привычка к этой процедуре останавливала его в недоумении перед невозможностью эту привычку удовлетворить. Тут было много причин: и ледяная вода из колодца, и подмокший зубной порошок, и неловкость оттого, что надо плеваться тут же, возле колодца, и оттого, наконец, что никто вокруг зубы не чистит.

— Доброе утро, — произнес Алексей Петрович, подходя к машине и обращаясь к широкому заду Кочевникова, обтянутому лоснящимися галифе.

— Здравствуйте, товарищ майор, — слегка высунувшись, ответил Кочевников. И спросил из вежливости: — Выспались?

— Да вроде того.

— Когда поедем?

— Я думаю, после завтрака, — неуверенно ответил Алексей Петрович, по опыту зная, что поедут тогда, когда посчитает нужным старшина Кочевников. — Вы, кстати, не знаете, что это за часть такая?

— Обозники, товарищ майор. Боеприпасы везут на передовую.

— А где сейчас передовая?

— Да кто ж ее знает, где она, эта передовая. Надо думать, там! — И Кочевников махнул рукой в ту сторону, куда падала длинная тень от Алексея Петровича. И предложил: — А только я так думаю, товарищ майор, что ехать нам надо сейчас. Позавтракаем в лесу. Неровен час, налетят фрицы — мало не покажется.

— Какие еще фрицы?

— Немца так нынче звать стали, товарищ майор. У кого не спросишь, все фриц да фриц. Ну, вроде как мы для немца иваны, а он для нас — фриц. Фольклор, значит, такой.

— Что ж, резонно. Тогда поехали. Если сумеем проехать.

— Проедем, я смотрел.

Отъехав от деревни несколько километров, Кочевников свернул с дороги в лес и, по уже сложившейся привычке, загнал машину в кусты, под кроны деревьев, чтобы ни с дороги, ни с воздуха видно не было, и принялся готовить завтрак. В это же время Алексей Петрович открыл свою тетрадь в клеенчатой обложке и, не вылезая из машины, принялся записывать в нее впечатления от вчерашнего дня.

10 июля. Вчера узнал (сведения, как правило, запаздывают на несколько дней), что немцы попытались осуществить форсирование Днепра в районе Могилева, но были остановлены с большими для них потерями, — о наших потерях говорить просто неприлично. Как сказали мне в штабе энской дивизии, бои на этой линии продлятся не меньше недели, но удержать ее все равно не удастся: у нас почти нет истребительной авиации, которая могла бы прикрывать наши позиции, и противотанковых средств. Еще прошел слух, что часть наших войск, окруженных под Минском, вырвалась из окружения и прорвалась к своим в районе Борисова. Вчера же впервые видел наши бомбардировщики, идущие бомбить, скорее всего, немецкие танковые колонны, скопившиеся за Днепром. Девять штук, если не ошибаюсь, СБ, которые мне привелось видеть в Тушено в прошлом году. Они летели на большой высоте без сопровождения истребителей. Где-то над Днепром их стали обстреливать зенитки. Огонь был очень плотный. И почти сразу же два самолета задымили и пошли вниз камнем. Остальные, как ни в чем ни бывало, продолжали лететь и скоро скрылись из виду. Через полчаса вернулось всего два самолета. Один из них дымил. Не знаю, дотянул ли он до аэродрома. Я совершенно не пойму, как же так можно воевать? У нас что — такая плохая авиация? Или летчики? А ведь писали: быстрее всех и прочая. Через час появилась в небе шестерка все тех же ТБ и, что странно, на том же маршруте, то есть там, где их уже ждут и зенитки и истребители. Разумеется, результат был тот же. А ведь еще на финской поговаривали, что так летать нельзя, что к цели всякий раз надо подходить с другой стороны, что значительно снизит потери. Нет, все не впрок. Господи, только бы недаром они гибли!

Алексей Петрович прочитал написанное и задумался. Надо бы еще что-то написать — что-то поважнее перечня событий, но что именно? Все казалось не самым главным, почти ненужным и, во всяком случае, мало что объясняющим. Так, представлялось ему, о войне писать нельзя. Это не девятнадцатый век и не наполеоновское нашествие. Тут что-то другое. И, разумеется, дело не только в технике, в самолетах и танках. И даже не в масштабах. Но чем отличается война, изображенная Львом Толстым, от войны нынешней, он еще не решил, справедливо полагая, что слишком мало ее видел и попробовал на собственной шкуре.

— Прошу к столу, товарищ майор, — позвал Кочевников. И добавил, совсем не кстати, но, видимо, следуя за своими мыслями: — Кушать подано.

На чистой холстине, расстеленной на траве, аккуратно разложено нарезанное тонкими лепестками сало, две вскрытые банки бычков в томатном соусе, огурцы, редиска, зеленый лук, ломти деревенского хлеба и по алюминиевой кружке молока. Такие продукты и в таком сочетании Алексей Петрович до войны никогда, тем более на завтрак, не употреблял: считалось, что сырое молоко да еще с огурцами и прочей зеленью, да еще с рыбой, — непременно к расстройству желудка. А теперь это почти постоянный рацион — и все нипочем. Либо прошлые представления есть чистейший предрассудок, либо организм готов приспосабливаться к любой пище — в зависимости от обстоятельств. Как говорится, голод не тетка.

Ели молча. Кочевников то ли был нелюбопытен от природы, то ли знал свое место: крутить баранку, слушать команды и ни о чем не спрашивать. Разве что подавать советы. Как бы там ни было, а только Алексея Петровича радовала угрюмая молчаливость своего водителя: он не любил, когда выспрашивали у него о писательском или журналистском ремесле, еще менее ему понравилось бы, если бы Кочевников стал жаловаться или выяснять отношение товарища майора к происходящему. Видать, старшина прошел хорошую школу. Надо думать, к тому же, что кое-кого возить начальство не возьмут. Но именно таким — незаметным и незаменимым — Кочевников все больше и больше нравился Задонову. При этом он и сам не прочь был порассуждать вслух при молчаливом старшине, но, поговаривали, все эти персональные извозчики состоят в штате НКВД, так что лучше при них лишний раз рот не открывать. Правда, взрыв озлобления, который проявился там, на дороге, в виду брошенной техники, и потом, при встрече с толпой беспризорных красноармейцев, ведомых переодетым лейтенантом, показал, что старшина не так прост, что он, как и Задонов, переживает наши головотяпство, неумелость и безответственность, однако это еще больше говорило в его пользу. А срывы, да еще в такой отчаянной обстановке, возможны и с самыми закаленными людьми. Так что для откровений и собеседования оставалась только бумага. Но и к ней почему-то не тянуло. Более того, не ощущалось того волнения перед чистым листом, которое он испытывал раньше. Дело ли в совершенно другой обстановке, когда старые мерки не годятся, а новые еще не выработались, или сам он изменился за эти дни, так вот сразу и не определишь… Он даже словом не обмолвился в своем дневнике о последних происшествиях, не зная, как их оценить, полагая, что еще не созрел для такой оценки.

Они еще не покончили с завтраком, как со стороны деревни, где они ночевали, послышались взрывы, затем над их головами пролетели несколько «юнкерсов» с хищно растопыренными лапами-шасси. Самолеты развернулись и полетели назад. Снова там забухало и затарахтело.

Алексей Петрович и Кочевников молча смотрели в ту сторону, представляя себе запруженную повозками улицу, ничем не защищенные избы с бабами в них и ребятишками, с обозными дядьками, с коровами и овцами, гусями и курами.

«Баю-баюшки-баю, не ложися на краю, придет серенький волчок, тебя схватит за бочок», — прозвучал в ушах ночной женский голос из-за печки, и тоска черной лапой сжала сердце Алексея Петровича.

— Да-а, — покрутил головой Кочевников. — Такие вот дела, товарищ майор.

— Поехали, старшина, — хрипло выдавил Алексей Петрович, возвращая на газету надкусанный огурец. Он вспомнил разговор с начштаба фронта Климовских, и как тот с такой же натужной хрипотой выдавливал из себя: «Мы посылаем пехотинца против немецких танков с гранатой или бутылкой с зажигательной смесью…» И уже о себе: «Вот ты никого никуда не посылаешь, а боль у вас с генералом Климовских и старшиной Кочевниковым одна и та же. Отсюда до ненависти и решимости драться до последнего вздоха менее шага». Но для этого нужны другие начальники.

 

Глава 12

Над небольшим местечком Чаусы, к которому Задонов подъезжал со стороны Новых Брылей, кружили вездесущие немецкие самолеты. Оттуда слышались уже знакомые звуки разрывов бомб и отрывистые выстрелы зениток. Но помимо них звучало и еще что-то знакомое, к бомбежке отношения не имеющее.

— Похоже, там идет бой, — высказал предположение осторожный Кочевников и вопросительно глянул на Задонова.

— Да, очень похоже, — согласился Алексей Петрович. — Но немцев там вроде бы не должно быть… Откуда им взяться?

— Может, десант с самолетов высадили? — предположил Кочевников.

— Может быть.

— И отступающих не видно…

— А что у нас впереди за деревня? — спросил Алексей Петрович.

— Кто ее знает! На карте никакой деревни нет. Сами знаете, товарищ майор, что у нас за карта.

— Поехали-ка в деревню, там и выясним. В любом случае нам надо в Могилев.

— Как прикажете, — пожал плечами Кочевников и тронул машину.

На окраине деревни они увидели пасущееся небольшое стадо коров и овец, старика-пастуха в соломенной шляпе и дождевике из мешковины, сидящего на валуне. Остановились. Алексей Петрович выбрался из машины, подошел к пастуху.

— Добрый день, дедушка, — поздоровался он.

— Добрый-то добрый, дорогой внучек, да, видать, не шибко, — оглядев с подозрением Задонова, проворчал насмешливо пастух. — Эвон, в Чаусах-то, слышь, какая катавасия? Чего уж доброго! Неровен час, и до нас германец доберется. А вы никак в тую сторону правите?

— В ту самую.

— Ваше дело, конечно, военное, да только дуриком в петлю лезть никакой пользы. Час назад тут, почитай, пятеро енералов на автомобилях на Кричев подамшись. Уж больно спешимши, сердешные.

— А что это за деревня? — спросил Задонов.

— Деревня-то? Обнаковенная деревня. Новые Липки прозывается. Двадцать два двора на сёняшний день. Если молока или там хлеба, так энто вон в той избе, со скворешней которая. Там тетка Марфа, бригадирша нашенская, порадеет за ради Христа.

— Спасибо, у нас все есть.

— Я не к тому, что нету. Я к тому, что у Марфы обои сыны в Красной армии страждаются. На третий день, как Молотов по радиву выступимши, так их и забримши. И мово внука Ваньку за канпанию.

— А скажите, в деревне телефон имеется?

— Телефон-то? Как же, имеется. Аккурат перед самой войной провемши. У Марфы же энтот аппарат в горнице на стенке и висит. Поскольку правления своего не имеем.

— А как Марфу по отчеству?

— Савельевна. Фамилия Прошик. Ежли антересуетесь.

Ухающие звуки со стороны Чаусов прекратились, зато стали отчетливо слышны звонкие выстрелы пушек и трескотня пулеметов.

— Могёт быть, их там теперь и убивают… сынов ейных и мово внука. Помоги им Господи, Владыка небесный, — горестно прошептал старик и перекрестился.

Алексей Петрович повернулся и молча пошел к машине.

Угнездившись на своем месте, сообщил Кочевникову с желчной иронией:

— Деревня Новые Липки. Двадцать две избы. Имеется телефон. Вон в той избе живет тетка Марфа, бригадирша тутошняя. Час назад мимо деревни проехали на Кричев какие-то генералы… целых пять штук… если верить пастуху. Думаю, надо заехать в деревню, позвонить в Чаусы, выяснить обстановку.

Кочевников молча кивнул головой и тронул машину.

Изба Марфы вторая от краю. Скворечник приделан на шесте к самому коньку крыши, крытой драньем. Перламутровый от солнечного света скворец сидит на палочке и чистит перья. Два провода со столба уходят под крышу. Из трубы вьется дымок. Во дворе, обнесенном забором из горбыля, копошатся ребятишки, мал мала меньше, что-то мастерят из щепок. Заслышав машину, прильнули к щелям в заборе.

На крыльцо вышла дородная женщина в мужском пиджаке, в белой косынке, черной юбке и кирзовых сапогах. Приложив ко лбу ладонь козырьком, молча и неподвижно смотрела, как из машины выбирается военный, как он подошел к калитке, открыл ее, вошел и, остановившись в нерешительности, спросил:

— Здравствуйте. Вы — Марфа Савельевна?

— Да, я самая, — произнесла женщина с непонятным испугом, не двигаясь с места.

— Можно от вас позвонить в Чаусы?

— Мож-жно, — неуверенно ответила она и переступила с ноги на ногу.

— Вот мои документы, — догадался Алексей Петрович. Он приблизился к крыльцу и протянул свое удостоверение, но женщина его не взяла. Тогда он пояснил: — Я корреспондент газеты «Правда». Еду в Могилев по заданию редакции. Мне надо узнать, смогу я проехать туда через Чаусы.

Пока он говорил, женщина терпеливо кивала головой, едва замолчал, произнесла извиняющимся тоном:

— Там немцы.

— Где — там?

— В Чаусах же.

— Откуда вы знаете?

— Только что звонила туда.

— И что?

— Не по-нашему говорят. — И улыбнулась жалкой улыбкой человека, который доставил другому человеку неприятное известие.

— А можно я позвоню?

— Да, конечно. Проходите, пожалуйста.

Алексей Петрович вошел в прохладные сени, оттуда в избу. Отскобленный до белизны пол, лоскутные половики, стол, лавки, русская печь, маленькие оконца с геранью.

На коммутаторе долго никто не брал трубку. Затем тоненький девичий голосок спросил:

— Кто это?

— Майор Задонов, корреспондент газеты «Правда». Барышня, будьте любезны, соедините меня с Чаусами.

— Там немцы.

— Вы уверены?

— Да. Если не верите, могу соединить.

Раздались длинные гудки, затем кто-то произнес чужим голосом:

— Яааа?

Алексей Петрович потрясенно молчал.

— Заген зи мир, битте! Руссише швайн? Антвортен зи мир! Бистро! Бистро! Комиссара! Коммуниста! Юдэ? Сук-кина сына…

Алексей Петрович повесил трубку. Мир рушился в очередной раз. Если в Чаусах немцы, то как же проехать в Могилев? А если не в Могилев, тогда куда же? Он представил себе, как в «Правде» разыскивают пропавшего собственного корреспондента Задонова, как весть о пропаже доходит до Маши — и ему стало нехорошо. Так нехорошо, что он почувствовал что-то вроде тошноты.

И в это мгновение дверь распахнулась и раздался крик Кочевникова:

— Немцы!

 

Глава 13

Алексей Петрович замер и уставился на Кочевникова, в невероятной позе застывшего в дверях, точно он падал и едва успел схватиться руками за косяки.

— Да что ж вы стоите, товарищ майор? Бегом! Мотоциклисты! — Кочевников оттолкнулся от косяков и пропал, лишь торопливый дробный топот раздался в сенях, а затем по крыльцу. Даже удивительно, что так дробно можно топать.

— Бегите! — прошептала помертвелыми губами Марфа Савельевна и, вскрикнув, первой кинулась вон из избы мимо неподвижного Задонова.

Только тогда Алексей Петрович вышел… нет, вывалился из состояния столбняка и двинулся вслед за женщиной, слепцом вытянув вперед руку и скользя ею по стене, чувствуя, как на него волнами накатывают самые противоречивые ощущения — от болезненного любопытства до изумления перед тем, как все быстро переменилось в нем самом, в людях и в окружающем мире. Впрочем, нет, в мире-то как раз ничего не переменилось: светило солнце, летали ласточки, высвистывал на жердочке скворец, кудахтала курица, оповещающая всех, что снесла яйцо, ссорились на куче навоза воробьи, возле забора теснились ребятишки, которых ожидало новое удивительное зрелище. Вот только треск, рокот и гул моторов наплывал на все это, давя своей неумолимой тяжестью.

Нечто подобное с ним, Алешкой Задоновым, уже когда-то было. Кажется, в восемнадцатом году. Он возвращался домой из университета, когда на него налетел какой-то взъерошенный человек, приставил к горлу большущий нож и прорычал:

— Деньги!

У Алексея были деньги, но не такие, чтобы из-за них приставлять к горлу нож. Очень даже ерундовые деньги — едва лишь на фунт хлеба и щепотку соли. Он их даже и не считал деньгами.

— У меня нет денег, — произнес он, не чувствуя страха, а лишь крайнее изумление. Как вот сейчас. Он не верил, что этот лохматый человек и его нож — серьезно, хотя был наслышан о грабежах, разбоях и даже убийствах. Но подобное случается с кем-то и где-то, чтобы интересно было слушать истории про разбойников и переживать их тем, с кем этого случиться не может. — То есть у меня есть деньги, но совсем мало! — изумленно воскликнул Алексей, почувствовав усиливающееся давление ножа, однако даже не пытаясь высвободиться из весьма слабых объятий лохматого человека.

— Давай! — прорычал лохматый человек, и Алешка почувствовал, как нож еще сильнее прижался к его горлу, но как-то тупо, не остро давя на гортань.

Он достал из кармана кошелек, подарок деда, человек выхватил этот кошелек и, отпустив Алексея, торопливо зашагал в сторону Трубной площади. Алексей проводил его все теми же изумленными глазами, затем почувствовал боль в горле, тронул пальцами — пальцы наткнулись на что-то липкое. Это была кровь. Его, Алешкина, кровь. Значит, это серьезно, значит, его могли убить? И не просто убить — зарезать? Как курицу или овцу? И ничего бы в этом мире не изменилось? И все так же осыпались бы с деревьев пожелтевшие листья, галдели бы на них вороны, покрикивали извозчики, цокали по булыжникам лошадиные копыта?.. Скорее всего, так бы оно и было. Разве что Катерина перестала бы ходить по ночам в его комнату. Потому что комната эта опустела бы навсегда.

В эту ночь он впервые с каким-то садистским наслаждением терзал Катеринино тело и заставлял ее проделывать с собой и с ним всякие штучки. Ему хотелось почему-то унизить ее, а она лишь стонала от чувственного восторга и отвечала ему тем же. И впервые же он не почувствовал угрызения совести при виде своего старшего брата, который так наивно был убежден в верности своей жены и невозможности — уж это-то в любом случае — ее связи с Алешкой.

Что-то тогда с этими несколькими каплями пролитой крови изменилось в Алексее, еще не осознанное им до конца. Он почувствовал, а уразумел значительно позже, что жизнь его ничем и никем не защищена, что она может оборваться в любую минуту, и что поэтому он должен пользоваться жизнью так, точно ему осталось до ее окончания всего ничего.

Но это было давно и, собственно говоря, не так уж и страшно. А сейчас…

На крыльце Алексей Петрович остановился. В нем вдруг проснулось какое-то иное зрение, которое схватывало одновременно все сразу и каждую деталь в отдельности. Он видел, как Кочевников нырнул внутрь машины и захлопнул за собой дверь, изумился, уверенный почему-то, что Кочевников может уехать без него; видел, вместе с тем, как женщина тащила от забора ребятишек, как в противоположный конец улицы, нещадно пыля и дымя, вкатывали и быстро подвигались в их сторону мотоциклы и какие-то тупорылые машины, и не было конца этим мотоциклам и машинам — хвост их терялся вместе с проселочной дорогой в чаще леса, вытягиваясь оттуда, как вытягивается из норы голодная змея. И беспечных ласточек Алексей Петрович видел, и скворцов, и небо, и облака на нем, и пасущихся невдалеке коров и овец, и старика-пастуха, замершего истуканом посреди выгона, и слышал лай потревоженных деревенских собак, и детский плач, и скулеж никак не заводившейся машины.

И тут длинной очередью зашелся пулемет, уже не впервые за эти недели ломая все его представления о более-менее сносном устройстве мира и перенося в какой-то иной, жестокий и беспощадный мир, который вот-вот сомнет и его, писателя Задонова. Он увидел, как отлетали от забора щепки, как брызнули стекла в машине, как открылась дверца и из нее безжизненным кулем вывалился на траву Кочевников, как задымил багажник, в котором находились канистры с бензином, как полыхнуло пламя.

— Да что ж вы стоите? — хлестнул вслед за всем этим крик женщины. — Бегите в лес! Огородами! Вон туда!

Задонов совершенно не соображал, что делал. Крик столкнул его с крыльца, он метнулся было к калитке: неподвижное тело Кочевникова притягивало его к себе, затем, услыхав близкий треск мотоциклетного мотора, к углу избы, побежал на негнущихся ногах между ровными рядами цветущей картофельной ботвы, перевалился через лаз в изгороди, зацепил за что-то полевой сумкой, уронил ее, пробежал шагов пять, вернулся, стал хватать рукой невидимый в траве ремешок, а сам все смотрел туда, где остались Кочевников и Марфа Савельевна со своими детьми, хотя их уже не было видно за избой и скотным двором, откуда накатывался гул и рокот множества моторов.

Ремешок наконец нащупался, но оказался оборванным, и только тогда, — а может быть, и поэтому, — в Алексее Петровиче проснулся страх. Страх этот подстегнул его и погнал к непроницаемой стене кустов, за которыми высились деревья. Но сперва была густая крапива и еще какая-то трава — почти в человеческий рост. Он врезался в эту траву и крапиву, упал, вскочил, запрыгал большими, как ему казалось, прыжками, и только потом вломился в кусты и побежал куда-то, натыкаясь на стволы, шарахаясь от них, все видя и ничего не разбирая от страха, что его могут догнать, схватить и убить, а он еще ничего не успел сделать в этой жизни, не успел написать своего главного романа, и Маша будет его ждать, и дети, а он уже никогда не вернется.

Задонов бежал до тех пор, пока его не оставили силы.

Он упал среди папоротников, дышал с хрипом, со всхлипываниями, а воздуху все равно не хватало. Да и грудь болела так, точно по ней ударили оглоблей, хотя его никогда оглоблей не ударяли, и он не знал, что должен чувствовать ударенный, но был уверен, что именно так и должен чувствовать, как чувствует он свою надорванную бегом грудь.

Постепенно боль в груди утихла, дышать стало легче, вернулся слух. Гудели над головой сосны, куковала кукушка, стучал дятел, зудели комары. Ни мотоциклетного треска, ни выстрелов, ни голосов, ни чьих бы то ни было шагов.

Прямо перед глазами черный жук упорно пытался пролезть под ладонь Алексея Петровича, тыкался в нее черной усатой головой, замирал, полз влево, возвращался. Видать, тут пролегала его привычная дорога, и он не мог понять, чем таким она вдруг оказалась закрыта. Алексей Петрович приподнял ладонь с налипшими на нее хвоинками и былинками — и жук, быстро перебирая лапками, скрылся в лохматой кочке, из которой тянулись вверх жесткие стебли папоротника.

Вот чуть в стороне зашевелился зеленый и слегка объеденный листик, из-под него показались рожки большого и толстого слизняка. Что-то ему не понравилось — и он убрался в свое укрытие.

— Ку-ку! Ку-ку! — отсчитывала чьи-то года кукушка.

— Тук-тук-тук-тук! — долбил дерево дятел.

Алексей Петрович сел, провел ладонью по мокрому от пота лицу, давя комаров и мошек. Огляделся. Высоченные и толстенные, охристо-розоватые стволы сосен, стоящие почти на одинаковом расстоянии друг от друга, подпирали голубое небо, просвечивающее сквозь хвою. Дымные лучи, полосы и потоки света пронизывали это молчаливое великолепие.

Вспомнились чьи-то стихи:

Сосны — меднотелые Антеи,

Чашу неба держат надо мной…

Где он? Куда его занесло? Вряд ли далеко от Новых Липок. Но главное — куда идти? Где наши? Где немцы?

Он посмотрел на часы: восемь часов четырнадцать минут. Сколько же все это длилось? И что было перед этим? Ну да, перед этим была ночевка в деревне, нелепый сон с куда-то зовущим неизвестным голосом, завтрак на траве… Откуда это — «Завтрак на траве»? Из какой жизни? Впрочем, не суть важно. Важно другое: что с Кочевниковым? Убит? Ранен? Попал в плен? Что с женщиной? Как ее? Ах, да, Марфа Савельевна. Бригадирша. Почти что Посадница…

Нет, не о том он. Не о том.

А о чем надо?

Алексей Петрович с трудом встал на ноги, покачался, огляделся, обреченно вздохнул и пошел. Сперва по солнцу — это уж точно на восток. А на востоке — свои. Должны быть. Но на восток движутся и немцы. И явно быстрее, чем он на своих двоих.

Пройдя метров сто, остановился в растерянности: если идти все время по солнцу, то вернешься назад. Может быть, и надо — назад? Ведь под Могилевым все еще дерутся наши. И у него задание от редакции — быть в Могилеве. Ну, прорвалась какая-то немецкая часть, а вокруг ведь наши войска — задавят, сомнут, уничтожат. Но что-то много прорывается немецких частей, и там, севернее Орши, под Витебском, и здесь, значительно южнее.

Он стал вспоминать, что ему говорили об обстановке на фронте. В том числе и вызванный недавно в Москву бывший начштаба фронта генерал Климовских. Понял, что все переменилось, что командир энской дивизии, уверявший его, что они продержатся на линии Днепра не менее недели, сам не знал действительного положения дел и, вполне вероятно, тоже бредёт теперь по лесу, не понимая, как случилось то, что случилось.

А кто понимает? Должны же существовать такие все понимающие люди. А иначе как? Иначе никак.

Да, вот оно главное: сейчас по лесу наверняка бредут многие, оказавшиеся отрезанными от своих. Лучше всего подождать где-нибудь — и тогда непременно они на тебя наткнутся. Но где ждать? Без воды, без пищи. Даже без шинели. А если вернуться в эти самые Новые Липки? Узнать о судьбе Кочевникова… Спрятаться у Марфы-Посадницы… Но у нее дети. Если тебя найдут, могут расстрелять всех. И детей тоже. О таких случаях рассказывали окруженцы. Нет, ты не имеешь права подвергать смертельной опасности этих людей. Ведь если бы твои дети… Впрочем, не нужно об этом. А о чем нужно? Боже мой, о чем же тогда можно и нужно?! И что все это значит? И почему именно ему, русскому писателю Задонову, досталась такая доля: бегать зайцем по своей земле, прятаться и не знать, куда идти? А главное, не понимать, как все это произошло, почему и по чьей вине?

Нет, главное — не это. Главное — не поддаваться панике, все тщательно взвесить и лишь тогда принимать решение. Надо выжить во что бы то ни стало. Потому что тебе нельзя умирать, попадать в плен, потому что у тебя, в твоем московском кабинете, лежит недописанный роман, тебя ждут жена и дети, ты должен вернуться к ним и к своему письменному столу. И, наконец, потому, что только там ты поймешь и решишь, что произошло с тобой, твоей страной и народом.

Итак, надо идти на восток. То есть в сторону восхода. Значит, север — это где? Север — это там, где на деревьях растут мох и лишайники. Так говорили на курсах подготовки… Почему — под-готовки? Под — это снизу. Ниже некуда. Впрочем, так оно и есть. Не командиров же из них, пишущей братии, готовили, а под-готавливали к возможной встрече с войною. Значит, знали, что она будет. А сами не под-готовились.

Опять он не о том. Тут надо думать о жизни, о том, как выбраться, спастись. Хотя бы, для начала, определить, где север, а где восток. А всякие философствования в его положении есть глупость и интеллигентские штучки-дрючки.

Алексей Петрович глянул на одну сосну, на другую, обошел их, но ни мха или лишайников не обнаружил. Вот тебе и фокус-покус. Да, что-то еще говорили о муравейниках. Будто бы и они тоже. Но что именно?

Вот муравейник возле высохшего пня. И что? На север он смотрит, или на юг? Похоже, не смотрит никуда. Или во все стороны сразу.

Какое упущение, что он никогда не интересовался такими простыми и нужными вещами. Наверное, потому, что в лес самостоятельно не ходил. Даже за грибами. Разве что в детстве с бабушкой. Но тогда он просто шел за ней и за братом. Как нитка за иголкой. Более того, он всю свою жизнь выступает в роли нитки: ни одного самостоятельного шага, ни одного самостоятельно принятого решения. Впрочем, нет — были самостоятельные решения. Были. Профессию, во всяком случае, он выбирал себе сам. Или то, что было внутри него, то, что называется талантом. А вот женщины… С ними посложнее: чаще всего он шел на призывные взгляды, не думая о последствиях.

И опять он не о том…

 

Глава 14

Господи! До чего же трудно ходить по лесу! И как это все связать с виденным сегодняшней ночью, можно сказать, вещим сном? Ведь он во сне тоже продирался сквозь лес. Правда, во сне была буря. Падали деревья. Так это еще впереди: и бури, и грозы, и ливни с градом. А если он не встретит никого из своих?..

Неожиданный треск веток заставил Алексея Петровича вздрогнуть и замереть, потом отскочить и спрятаться за сосну. Он стоял, прижимаясь к ее шершавой коре, вдыхал смолистый запах и во все глаза всматривался в туманную глубину леса, чувствуя, как бешенно стучит в ребра его бедное сердце: за какой-то час столько всяких ужасов!

Долго никакой посторонний для леса звук не нарушал его тишину. Затем треск повторился, но значительно тише, хотя и в той же самой стороне. Фыркнула лошадь. Качнулись кусты лещины. Что-то темное и большое шевельнулось между деревьями.

Алексей Петрович стоял окаменев, не зная, как защититься от этой опасности, забыв, что у него есть оружие.

И тут в солнечном потоке вырисовалась большая вытянутая горбоносая голова, затем и весь величественный силуэт огромного лося. Зверь стоял, высоко задрав увенчанную раскидистыми рогами голову, прядал ушами, раздувал широкие ноздри. И время от времени фыркал — ну точно так же, как фыркает лошадь.

Так близко лося Алексей Петрович не видел еще никогда. Конечно, это не вооруженный немец, но и не безобидный заяц или лисица. От него палкой не отобьешься.

И тут он вспомнил о своем пистолете ТТ и даже почувствовал бедром его железную тяжесть. И не то чтобы обрадовался и успокоился. Совсем наоборот: теперь, при наличии оружия, он действительно принадлежит исключительно самому себе, и никто о нем не позаботится, не защитит, не подскажет приемлемое решение. Хотя бы такое: лось — это опасно или нет? Где-то когда-то он читал, что во время гона… или когда рядом лосята, тогда да, тогда может и напасть. Или — если ранен. А этот — он что?

Алексей Петрович медленно перебрал пальцами вдоль ремня, нащупал клапан и потянул его вверх. Щелчок выскочившей из пружинных объятий кнопки показался чуть ли не выстрелом. Но лось, похоже, не обратил на этот звук ни малейшего внимания. Точно так же медленно Алексей Петрович достал пистолет, переложил его в левую руку и потянул за рубчатый затвор. Раздался довольно громкий и внушительный лязг — и лось повернул в его сторону свою горбоносую голову. Несколько мгновений они смотрели друг другу в глаза. Затем зверь мотнул головой и не спеша прошел мимо, в каких-нибудь пятнадцати шагах, прошел почти беззвучно, точно проплыл по воде, — лишь папоротники слегка шевелились, — и растворился в потоках света.

Алексей Петрович перевел дух.

«Ну и трус же ты, Алешка», — мысленно произнес он и беззвучно рассмеялся.

Однако веселого было мало.

После полудня Алексей Петрович набрел на ручей, через который перешагнул, не замочив ног. Опустившись на корточки, долго пил холодную воду из пригоршни маленькими глотками, плескал ее на разгоряченное и искусанное комарами и мошкой лицо.

Чуть дальше по течению ручеек впадал в небольшое озерко, образованное плотиной из принесенных сюда половодьем деревьев. Озерко окружала высокая осока, лес отступил здесь под напором паводков, дав место обширной поляне, над которой гудели пчелы и шмели, порхали трясогузки.

Задонов долго не выходил из тени деревьев, с опаской вглядываясь в заросли ольхи, окружающие поляну, но, похоже, никакой опасности эти заросли не таили. Да и нельзя же до бесконечности ждать, стоя на одном месте, пока кто-то или что-то проявит себя в этих зарослях. Может, Оно уже там побывало и удаляется в противоположную сторону. Может, Оно появится там через час. Или никогда не появится, а ты будешь стоять и ждать неизвестно чего. Глупо.

Так трудно, оказывается, сделать первый шаг. И даже второй и третий еще ничего не решали. Но вода блестела до того соблазнительно, а тело горело и ныло и просилось в воду, что ноги сами вынесли его на открытое место и донесли до песчаного пятачка, такого девственно чистого, что в это трудно было поверить.

Раздевшись донага, Алексей Петрович вошел в холодную воду и с наслаждением погрузился в нее, не издав при этом ни звука, растирая свое белое тело ладонями, стараясь отмыть его, куда удавалось дотянуться, от пота и грязи. Искупавшись, он выстирал сперва портянки, затем трусы, подумал мгновение и, махнув рукой: была не была! — опорожнил карманы штанов и гимнастерки, и их тоже подверг яростному жмыханию на гранитном валуне и полосканию, вспомнив, как это делали когда-то деревенские бабы.

На мгновения он забывал об опасности, но крик дятла или сойки, писк синицы заставляли его замирать, оглядываться и вслушиваться в шорохи и трески леса. Он уже научился отличать стук упавшей по собственной воле сосновой шишки или более сухой треск обломившегося под собственной тяжестью сучка, от звуков, производимых самим собой и хотя бы тем же лосем. То были естественные звуки, доказывающие непрерывный круговорот живого в равнодушной природе, а лосиные и свои естественными быть не могли, то есть лось — это одно, а человек — совсем другое. Но он не научился еще не обращать на естественные звуки внимания и всякий раз вздрагивал и прислушивался, не повторится ли этот звук еще раз в некой последовательности, говорящей об опасности.

Развесив свои постирушки сушиться на солнце, Алексей Петрович огляделся вокруг отчаянным взором человека, которому теперь на всех и на всё наплевать, и вдруг обнаружил, что трава по краю леса, примыкающего к поляне с его стороны, будто сочится каплями алой крови — так много оказалось в ней спелой земляники. Подивившись тому, что он не замечал этого раньше, стал ползать на коленях, совать в рот сперва по ягодке, затем пригоршнями.

Вспомнил: бабка говорила когда-то, еще в той далекой и безоблачной жизни, будто стакан земляники продляет человеческую жизнь на год, и горько усмехнулся: какие там годы! — дожить бы до завтра. Но верилось почему-то, что доживет не только до завтра, но и до послезавтра, и до после-после-после…

Объев всю опушку и не столько наевшись, сколько утомившись от борьбы с комарами, Алексей Петрович достал из полевой сумки папиросы и впервые после побега закурил. От первой же глубокой затяжки голова закружилась, деревья поплыли и небо померкло. Он опустил голову и закрыл глаза. Затем открыл снова. В поле зрения попала кобура с пистолетом, и под полуобморочное кружение пришла унылая мысль: а что если взять и… и никаких скитаний по лесу, никаких страхов — все будет в прошлом. Вернее, ничего не будет. Ведь когда-то же Это случится все равно, каким-нибудь естественным или неестественным образом, так стоит ли ждать? Стоит ли вообще длить свои земные страдания? И ради чего? Ради детей? Жены? Но и они придут к тому же концу, только несколько позже. И все человечество придет к этому же концу, потому что всё и все смертны: и эти деревья, и этот ручей, и немцы на мотоциклах и танках, и наши, и Гитлер, и Сталин. Или повторится в каких-то новых комбинациях через миллиарды и триллионы лет. Но тебя не будет, следовательно, и ничего не будет, а то, что все-таки будет, это уже не для тебя.

Он не заметил, как вытащил из кобуры пистолет, и очнулся лишь тогда, когда увидел перед глазами черную дыру ствола. Вздрогнул и отбросил руку в сторону: пистолет не был поставлен даже на предохранитель. Эдак случайно и застрелиться недолго.

«Вот ведь дурак, так дурак! — ругал себя Алексей Петрович. — Актеришка несчастный! Все бы тебе спектакли с самим собой разыгрывать! Все бы кривляться! А как дойдет до дела, так полные штаны…» Он знал, что и в этом случае тоже разыгрывает спектакль, но страх был настоящим, а философия на фоне головокружения от затяжки дымом, такая же игра с самим собой. Он это знал, но не имел ничего против.

Не став дожидаться, когда все окончательно высохнет, Алексей Петрович натянул на себя влажную одежду и пошел вдоль ручья вниз по течению, уверенный, что ручей непременно приведет его к реке, или к человеческому жилью, или просто к людям. Потому что люди не могут без воды.

Путь по ручью был еще более утомительным, чем по лесу: иногда русло оказывалось заваленным деревьями, иногда встречались ямы, а вокруг болото, иногда ручей струился меж высоких каменистых берегов. Приходилось то и дело выбираться наверх, обходить по лесу, иногда терять ручей, в испуге метаться из стороны в сторону, находить снова струящуюся ариаднову нить и радоваться этому, точно уже вышел к своим, сейчас подъедет Коче… Увы, Кочевников, видать, уж не подъедет никогда.

К вечеру Алексей Петрович едва переставлял ноги. И тело болело так, точно его долго топтали и били. И зудело от укусов комаров и слепней.

«Врала, поди, бабка насчет земляники, — думал он уныло. — Я уж с полведра ее съел, а есть хочется еще сильнее».

Иногда попадались заросли ежевики и среди гроздьев зеленых ягод черные кисловатые скороспелки. Ел Алексей Петрович и заячью капусту, и молодые побеги сныти, и очищенные стебли пастушьей дудки — все, что научился есть когда-то в деревне у крестьянских мальчишек. Встречались оранжевые россыпи грибов-лисичек, они живо напоминали жаренную с ними картошку, запотевшую бутылку «Смирновской», — всю ту жизнь, от которой остались лишь смутные воспоминания. И от этих воспоминаний есть хотелось еще сильнее. А иногда и плакать.

Ночь Алексей Петрович провел в овраге возле небольшого костерка, дым от которого должен был отгонять комаров, но почему-то не отгонял. Спал сидя, напихав под ремень метелки мяты и пижмы, резкий запах которых будто бы тоже комары не выносят, но комары, похоже, только стервенели от этого запаха. Спал чутко, просыпаясь каждые несколько минут, с тревогой прислушиваясь к звукам ночного леса. Снились кошмары: немцы, умирающий Кочевников, протягивающий к нему окровавленные руки; главный редактор «Правды» Поспелов, выговаривающий ему, Задонову, за плохую работу; Катерина — такой, какой она встретилась с ним на кладбище; белое тело Татьяны Валентиновны, бесстыдно вытянутое на узкой кровати, раненый немец, которого он застрелил… еще кто-то и еще…

Иногда, проснувшись, то ли от навязчивых кошмаров, то ли от укусов ненасытных насекомых, Алексей Петрович подолгу сидел, тупо уставившись на огонь, отгоняя от себя всякие мысли. Но они все равно возвращались к нему прерванными кошмарами из снов, уханьем и хохотом филина, точно филин, глядя на жалкую человеческую фигуру у жалкого костра, издевался над ним и смеялся.

Еще никогда у Задонова не было такой длинной и мучительной ночи, никогда он не чувствовал такой оторванности от остального мира и потерянности. Иногда возникало ощущение, что это состояние определено ему до конца дней своих, что не вырваться ему из этого круга, который будет сжиматься день ото дня, пока не захлестнет его удушливой петлей. Тут сказывалась привычка не спать по ночам и заниматься сочинительством всяких историй, в реальность которых он верил больше, чем в окружающую его действительность. Мозг продолжал, помимо воли его хозяина, генерировать эти истории, и они проносились перед его мысленным взором, как ускоренные кадры натуралистической кинохроники, где одни ужасы сменяются другими, а ты все ждешь, что в этой чертовщине когда-то ведь просияет свет надежды, можно будет остановить этот лучезарный кадр и наслаждаться им вечно. Но черные кадры мелькали и мелькали, и не было конца этому отвратительному мельканию.

 

Глава 15

Алексей Петрович проснулся ранним утром. Удивился тому, что лежит, свернувшись в калачик. Сел, привычно провел по лицу и шее, давя присосавшихся паразитов. Руки опухли, все тело саднило, болела каждая косточка, каждая мышца и от вчерашнего бега, и от непривычно долгой ходьбы.

Часы показывали три минуты шестого. Солнце стояло высоко, последние пряди тумана таяли среди деревьев, в траве поблизости кто-то усердно шуршал листвой, стучал невидимый дятел, стонали комары, в воздухе пахло застоявшейся гарью, издалека доносился прерывистый гул орудий. И все это странным образом связывалось вместе, все более принимая привычный, хотя и тревожный облик.

Алексей Петрович послушал лес, не обнаружил в нем никаких посторонних звуков, встал, спустился к ручью. Он долго мыл искусанное лицо, попил из горсти воды, вода забулькала в пустом желудке, вызывая мучительное чувство голода.

Из-под ноги выпрыгнула лягушка и плюхнулась в воду. Алексей Петрович смотрел, как она поднырнула под плоский камень, подняв серую муть, развернулась мордой наружу и замерла, подобрав под себя лапки. Лягушка была бурой с зелеными пятнами по бокам и белым брюшком. Их разделял тонкий слой прозрачной воды; казалось, что лягушка наблюдает за ним своими выпуклыми глазами, а в них светится почти человеческий ум и женское любопытство: «И что же дальше? Так и будем стоять до полного посинения?» — будто спрашивала у него лягушка.

Сглотнув голодную слюну, Алексей Петрович протянул руку, но едва рука дотронулась до воды, лягушка оттолкнулась лапками от илистого дна, подняв бурое облачко, и скользнула в зеленоватую глубину, точно приглашая и его следовать за собою.

Алексей Петрович вернулся к костру, не уверенный, смог бы он убить лягушку, а тем более съесть ее. В задумчивости он сидел возле костра, подбрасывая в огонь тоненькие сухие веточки, время от времени ёжась и давя ладонями комаров на опухшем лице. Надо было заставить себя подняться и пойти, а у него не было ни сил, ни желания куда-то идти и даже шевелиться. Да и тело, особенно ноги, продолжало болеть, и каждое движение давалось с трудом. Весь мир, чудилось ему, настроен против него и каждый шаг ведет к неминуемой гибели.

Неизвестно, сколько бы он просидел в такой унылой неподвижности, если бы где-то далеко, почти там, где взошло солнце, не зазвучали частые выстрелы. Он вскочил на ноги, жадно и с надеждой вслушиваясь в эти звуки, но не двигаясь с места. Так продолжалось несколько минут. Он не знал, что предпринять, догадываясь, однако, что там, конечно, не фронт, а столкнулись наши окруженцы с немцами. Ничего другого быть не могло. Но надо ли идти на звуки этой стрельбы? К чему он придет? Никакого определенного ответа на этот вопрос не находилось. Можно наткнуться и на наших, и на немцев. На немцев — даже скорее всего. Потому что наши либо уйдут, либо… либо не смогут уйти. В любом случае, наткнуться на немцев вероятность выше, чем даже ни на кого не наткнуться. И долго еще Алексей Петрович стоял неподвижно, напряженно прислушиваясь к установившейся тишине, таящей, однако, подстерегающую его опасность. Затем торопливо затушил костер и зашагал, по-прежнему держась ручья.

Как ни странно, боль в теле постепенно отступила, ноги стали послушными, только перелезать через поваленные деревья и подлезать под них было тяжеловато. Алексей Петрович никогда не занимался спортом, ходил редко и мало, полагая, что спорт и забота о своем физическом состоянии есть удел людей недалеких, что он и без того хорош, что главное не тело, а интеллект, талант и все, что с ним связано, что именно за это его, Алексея Задонова, должны любить и лелеять.

Он шел и шел. Шел тупо, без мыслей и без цели. Так, наверное, идет раб, которому все равно, куда идти. Временами он даже не слышал леса: ни однообразного кукования, ни беззаботного попискивания синиц, что-то разыскивающих среди ветвей, ни унылой переклички коршунов над головой — буквально ничего. Разве что гул самолетов, то нарастающий, то затихающий, привлекал его внимание, но с каждым разом все меньше и меньше.

И вдруг впереди заговорили. Заговорили явно по-русски. И это было так неожиданно, что Алексей Петрович остановился, будто налетел на препятствие, и тут же присел, вглядываясь в непроницаемую зеленую стену. Однако голоса в одной тональности звучали не более минуты, затем стали глохнуть, удаляться. Алексей Петрович испугался и кинулся вслед за этими голосами. Он бежал, путаясь ногами в траве, натыкаясь на бурелом, а голосов уже не было слышно: они пропали, исчезли, растворились в зеленой массе леса.

Алексей Петрович выскочил на поляну, на которой лежало несколько спиленных берез, судя по свежему срезу на низких пнях, спиленных совсем недавно, возможно, на дрова, и остановился, не зная куда бежать.

И тут его окликнули:

— Эй, товакгищ!

Голос прозвучал сзади и чуть сбоку, он был картав и до боли знаком.

Алексей Петрович резко повернулся и увидел человека в военной форме, с красными звездами на рукавах гимнастерки, в фуражке со звездой, при командирском ремне, портупее, полевой сумке, планшете, тяжелом маузере в деревянной кобуре, бинокле, с вещмешком за плечами. А самое главное — человек этот, невысокого роста и полноватый, был ему знаком, он где-то когда-то с ним встречался.

— Товакгищ Задонов? — изумился человек. — Вот неожиданность!

И Алексей Петрович вспомнил: заместитель главного редактора армейской газеты Сайкин. И пошел к нему, улыбаясь, точно встретил самого дорогого для себя человека, которого не видел так давно, что поневоле вычеркнул его из своей жизни. А он, оказывается, живехонек, и все тот же: круглый животик поверх ремня, круглое полное лицо, толстые, короткие ноги с толстыми икрами аля Людовик Четырнадцатый, только лицо не бритое несколько дней и тоже искусанное комарами.

— Вы один? — спросил он у Сайкина, пробираясь к нему через как попало сваленные ветки с сухими листьями от тех же спиленных берез. И тут же увидел еще двоих: рядового лет двадцати, в пилотке блином на стриженой голове, в обмотках, с шинельной скаткой через плечо, с саперной лопаткой в чехле у пояса. Он стоял в десяти шагах от Сайкина в напряженной позе, сжимая в руках винтовку. Другой, в форме политрука, лежал на шинели, голова обвязана бинтом, и грудь тоже, а поверх бинтов густо выступающая кровь.

— Трое, — ответил Сайкин. И пояснил: — Было больше. А вы?

— А я, как видите, сам перст. В деревне нарвались на немцев, шофера убило, а я, сам не знаю как, сумел удрать. И вот иду… — И Алексей Петрович развел в стороны руки, как свидетельство полной покорности судьбе. — Затем, вспомнив стрельбу, спросил: — Вы не слыхали стрельбу? Где-то там, — и показал на восток.

— Как не слыхать, если вон… — и Сайкин кивнул на лежащего политрука.

И все трое посмотрели на него, на его заострившееся белое лицо. Раненый дышал сипло, с трудом, иногда внутри у него что-то булькало, и тогда из груди его вырывался тихий скулящий стон. Было ясно, что он долго не протянет. Но никто не знал, что с ним делать: нести дальше? ждать, когда помрет? И то и другое казалось бессмысленным.

— Давно его несете?

— Часа два уже, — ответил Сайкин и вдруг всхлипнул, отвернулся и отер рукавом глаза. — Одним из лучших был у нас в редакции… подавал надежды… и вот… — пробормотал он, как бы оправдывая свою слабость.

— Да… вот… а у меня шофера… такой прекрасный был человек, — произнес Алексей Петрович после небольшой паузы, только сейчас осознав все глубину своей утраты. И с надеждой глянул на полный вещмешок Сайкина и такой же у красноармейца. Но спросить поесть постеснялся.

— Не донесем мы его, — произнес красноармеец, опуская винтовку. И далее сердито: — Да и куда тащить-то? Где они, доктора-то? Опять же, только растрясем зазря. Лучше переждать малость. Может, ему полегчает. Или вот что: я схожу, гляну. Деревня тут где-то поблизости должна быть. Деревья по весне на дрова пилили. Колея от телеги еще не заросла. Может, в деревне медпункт имеется или еще что. — И переступил с ноги на ногу, готовый тотчас же отправиться в путь.

Сайкин молчал, потрясенный, и тупо смотрел на раненого, будто раненый разрешит все его сомнения. И тогда Алексей Петрович решил поддержать красноармейца:

— Пожалуй, товарищ прав: лучше подождать. Только надо бы спуститься в лощинку, к ручью, и там устроиться. — И посмотрел на Сайкина, ожидая его решения, но не потому, что тот был батальонным комиссаром, то есть старшим по званию, а потому что умирающий был его человеком.

И Сайкин, обреченно махнув рукой, произнес:

— Хорошо бы, конечно, если б тут поблизости врач оказался, тогда, быть может… а так что ж… — и судорожно вздохнул.

Втроем они подняли раненого, — двое впереди, Алексей Петрович сзади, — и понесли к ручью, обходя валежины. Нашли место, но не возле ручья, а чуть в стороне, в густых зарослях ольхи и малины. Здесь, на небольшой полянке, поперек которой лежала рухнувшая когда-то береза, и устроились. Красноармеец, которого звали Степаном Шибиловым, армейским ножом нарезал осоки, на эту осоку, как на подстилку, и положили раненого. Затем Шибилов же развел костер, подвесил над ним котелок, и когда вода закипела, высыпал туда пшенный концентрат, добавив к нему банку тушенки. У Алексея Петровича от одного только запаха закружилась голова и забурчало в животе.

— Вы, что же, вот так, налегке, и идете, товарищ интендант третьего ранга? — спросил Шибилов с явным сочувствием.

— Так вышло, — не стал вдаваться в подробности Алексей Петрович.

— И давно?

— Второй день, — ответил Задонов, хотя ему казалось, что с тех пор, как он выскочил на крыльцо и увидел вываливающегося из машины Кочевникова, прошла целая вечность.

У хозяйственного Степана Шибилова в вещмешке оказалось много еще чего съедобного. В том числе и спирт. Алексей Петрович, хлебнув из кружки разбавленного менее чем на половину спирта, сразу же поплыл и не заметил, как проглотил обжигающую кашу. Потом пили чай. И даже с сахаром. Потом Алексей Петрович уснул, а когда проснулся, уже вечерело. Он откинул шинель, которой его накрыли, и сел. В двух шагах от него лениво горел костер, а за его спиной, за длинным белым телом лежащей березы, слышались странные звуки. Алексей Петрович оглянулся: Шибилов рыл землю, стоя почти по пояс в продолговатой яме. Рядом сидел Сайкин, курил папиросу.

— Выспались? — спросил он.

— Выспался, — ответил Алексей Петрович и глянул туда, где лежал раненый: тот лежал там же, но руки его были сложены на груди и связаны бинтом, и нижняя челюсть подвязана тоже, лицо еще более заострилось и даже посинело, над ним роились мухи и осы.

Алексей Петрович встал, перебрался через березу, предложил:

— Давайте я покопаю.

— Да ничего, товарищ интендант третьего ранга. Мы к земле привычные, пока служил, столько окопов выкопал, что и не счесть, — отказался от помощи Степан. И пояснил, застеснявшись: — А вам чего ж руки зря мозолить? Вовсе даже ни к чему. Да и осталось-то совсем немного: на один штык — и хватит. Уже вон вода выступает.

Алексей Петрович присел рядом с Сайкиным, закурил, признался:

— Никогда так крепко не спал. Ночь промаялся: комары поедом ели.

— Так у вас это первая ночь была? — спросил Сайкин.

— Первая.

— У нас уже третья.

— Как же вы-то? — осторожно задал вопрос Алексей Петрович, полагая, что коли штаб фронта, то никаких особых неожиданностей быть не могло.

Сайкин махнул рукой. Однако, помолчав, стал рассказывать:

— Почти сразу же после того, как вы у нас побывали, штаб фронта и редакцию отправили в Смоленск. А я остался: главный велел дождаться спецкоров, которые еще были в разъездах, и уже с ними двигать на Смоленск. К тому времени немцы уже через Днепр перескочили. Правда, мы об этом не знали. Ну, собрались, — не все, конечно, — поехали. На четырех машинах. А по дороге, за Чаусами, нас разбомбили. И главное, только выехали из лесу в поле, тут они и налетели. Ну, кинулись кто куда. Слева рожь и справа рожь. Все как на ладони. Людей много погибло, ни одной машины целой не осталось. Что делать? Пошли пешком. Думали, кто-нибудь да подбросит. Было нас поначалу одиннадцать человек: два шофера, еще кто-то пристал со стороны, да нас четверо, из редакции. А сегодня, — это уже на третьи сутки, — наткнулись на красноармейцев — человек пятнадцать. И командир с ними — младший лейтенант. Правда, в возрасте. Видать, из запасников. У них вроде как привал. Ну, мы увидели, обрадовались: свои все-таки, пехота, люди против нас бывалые, с ними будет полегче. Да-а…

— Готово, — товарищ батальонный комиссар, — перебил рассказ Сайкина Шибилов и, выбравшись из ямы, сел на березу несколько поодаль, вытер о траву руки, принялся мастерить самокрутку.

Сайкин уложил на дно могилы, куда уже просочилось на полштыка воды, толстый слой лапника, поверх него осоку, умершего осторожно опустили на эту подстилку и укрыли шинелью, во многих местах пропитанной кровью. Лопата была одна, Сайкин сам зарывал своего коллегу, в то время как Шибилов мастерил что-то вроде креста: столбик с плоской перекладиной. Когда Сайкин закончил кидать и, тяжело дыша, замер над холмиком, Шибилов взял у него лопату, подровнял у холмика бока, обложил его дерном. Затем положил на колени крест и, мусоля химический карандаш, спросил у Сайкина:

— Что писать-то?

— Я сам, — ответил Сайкин решительно, взял у Шибилова крест и принялся выводить каждую букву на не слишком ровной поверхности. Написав, отдал крест Шибилову, и тот воткнул его в изголовье могилы.

Алексей Петрович прочитал: «Шрайбер И.Л. 1918–1941».

Втроем постояли немного, затем Алексей Петрович и Шибилов вернулись к костру, оставив Сайкина одного у свежей могилы.

— Уж больно они убиваются, — произнес Шибилов, покачав головой. И то ли спросил, то ли предположил: — Может, сродственники какие, может, еще что.

— В деревню-то ходили? — спросил у Шибилова Алексей Петрович.

— Куда там! — махнул Шибилов рукой. — Вы только уснули, он и затих. Потрогали, а он уж и готов. Да и то сказать: штыком-то насквозь его продырявили. А потом еще и стрельнули. Крови-то вышло — ужас! Никакой доктор бы не помог.

— Как же это случилось?

— Да вот так и случилось, по дурости, можно сказать, — ответил Шибилов и, взяв котелок, стоящий сбоку от костра, подвесил его над огнем. — И главное что обидно, товарищ интендант третьего ранга, что свои же и убили. Мы-то сперва подумали, что раз наши, то теперь пойдем вместе к своим, а они оказались дезертирами. И командир с ними. Младший лейтенант то есть. Ну, собрались идти, а они говорят, что им с нами не по пути, что они воевать не хотят, что им и при немцах хорошо будет. Оно бы и обошлось, а только младший политрук Шрайбер стал их стыдить, что они предатели и все такое. Что их все равно расстреляют, а семьи их сошлют в Сибирь. Вот они и озлились. Один из них штыком… Шрайбера то есть. Ну, мы, значит, за оружие схватились. А ихний младший лейтенант… — тут Шибилов, оглянувшись на Сайкина, произнес почти шепотом: —…как закричит: «Бей, жидов!»… Даже и не жидов, а жидив. Хохлы, значит. Я извиняюсь, конечно, товарищ интендант третьего ранга. Ну и, значит, стрелять по нас. А мы уж потом по ним. Потому что неожиданно, как какие-нибудь фашисты. Опять же, нас было меньше. Но у них на шестнадцать человек всего четыре винтовки и один револьвер: побросали, наверное. А у нас все были с оружием. И все-таки нескольких наших убили. Ну и мы ихних тоже… уж не знаю сколько. И я все это время был рядом с батальонным комиссаром. С ним и отходил. Я две обоймы расстрелял. Да-а. А когда все стихло, мы вернулись. Из всех, кто остался на том месте, в живых только Шрайбер и оказался. Четверых наших еще и штыками покололи. А другие, которые с нами шли, неизвестно куда подевались. Ну, мы, значит, подняли Шрайбера и понесли. А потом уж вас встретили.

Солнце садилось, в лесу сгущались сиреневые сумерки. В воздухе носились летучие мыши, звенели комары. В котелке булькало варево, какая-то птица выводила время от времени нечто странное и тоскливое до невозможности, так что даже Шибилов покачал своей круглой головой и произнес с досадой:

— Вот ведь какое существо, товарищ интендант третьего ранга: ужас один. У нас эту птицу утопленницей зовут. По-настоящему-то ее выпью прозывают. Значит, где-то неподалеку есть болото и камыши. Выпь только в таких местах и селится. Очень скрытная птица. Я ее один раз только и видел за всю свою жизнь. Еще мальчишкой. Говорят, воды в рот наберет и ревет, как тот бугай по весне, в болото заманивает.

— Где это — у вас?

— А в Сибири. От Омска, почитай, верст двести будет. Село Березино. Не слыхали? Мой дед сказывал, что переселенцы с Березины-реки так его прозвали. Еще в прошлом веке. Дворов сто пятьдесят будет. Большое село, крепкое. Я, когда служил в Бобруйске, видел эту Березину. Ничего речка, а только далеко ей до нашего Иртыша. Куда-ааа.

Пришел Сайкин, молча сел у костра.

Шибилов раскладывал кашу: Алексею Петровичу положил в крышку от котелка, себе на березовую дощечку с углублением, Сайкину передал котелок. Помянули покойника, съели кашу. В котелке же, помыв его в ручье, Шибилов устроил чай. Потом, прибравшись, подбросил в костер травы, завернулся в шинель и уснул.

— Мы с вами, Лев Захарович, выступаем в роли Щедринских генералов, — усмехнулся Алексей Петрович. — Нашему мужику только бороды и не хватает.

Сайкин ничего на это не ответил.

 

Глава 16

Лениво горел костер, к вершинам деревьев поднимался белый дым от брошенной в него травы, расползался по сторонам, распугивая комаров. Светила кособокая луна, мерцали звезды, плотная тьма окутывала сидящих возле костра Сайкина и Задонова, спящего сбоку Степана Шибилова.

И Сайкин вдруг заговорил:

— Ах, как я понимаю товарища Сталина, который каленым железом выкорчевывал народные предрассудки! Очень я его понимаю! Да только трудно выкорчевать все за такой короткий — с исторической точки зрения — срок. И это при том, что подобную работу начал еще Петр Первый… Живуч в людях и национализм, и шовинизм, и прочие мерзости… — И, повернувшись к Алексею Петровичу, спросил: — Вы не находите?

— Нахожу, — ответил тот, вспомнив рассказ Шибилова о том, с чего началась стычка с дезертирами. Но развивать эту тему не стал: уж слишком скользкой была и вряд ли уместной в данных обстоятельствах.

Но Сайкина эта тема не пугала, она, видимо, сидела в его голове крепко и требовала разрешения немедленно.

— Вот вы давеча за белорусов заступились, когда я вам про расстрелянных фашистами евреев рассказал, — продолжил он, не дождавшись разъяснений от Задонова. — Конечно, их заставили — я понимаю. Может, и я бы стал закапывать, надеясь остаться в живых. Все это так. Но вот же они — эти белорусы: бросили оружие и пошли сдаваться немцам. А когда им стали объяснять, что их ждет в конечном итоге, стали стрелять, да еще кричать: «Бей жидов!» А жидов-то было всего трое… из одиннадцати человек. Значит, дело не в жидах, мы для них лишь повод. Дело в застарелом антисемитизме, который, несмотря на двадцать четыре года советской власти, все еще продолжает теплиться в отсталых слоях народа. Вы согласны?

— В общем и целом, — односложно ответил Алексей Петрович: разговор ему не нравился. Случись этот разговор между русскими, куда ни шло, да и то нужно сто раз подумать, прежде чем в него ввязываться. Но обсуждать эту тему с евреем — дело совершенно бессмысленное и даже опасное.

— Что значит в общем и целом? — повысил голос Сайкин. — А в частности, значит, вы такую возможность допускаете?

— Хотите начистоту? — тоже несколько повысил голос и Алексей Петрович.

— Разумеется! — с вызовом ответил Сайкин. — Именно что начистоту.

— А если начистоту, то давайте спать. Потому что этой проблеме по меньшей мере две тысячи лет, а еще никто ее не разрешил. Тем более что у евреев одна точка зрения, а у их оппонентов — совершенно противоположная.

— И что же это за такая точка, позвольте вас спросить, товарищ Задонов?

— Очень простая: евреи хотят жить по-своему, белорусы и все остальные — по своему же. И кто из них прав, кто неправ, не разберет ни один судья. Все и правы и неправы одновременно.

— Так не бывает.

— Еще как бывает. Вы наверняка знакомы с отчетом Гавриила Романовича Державина о разбирательстве конфликта между белорусскими крестьянами и тамошними евреями. Белорусы жаловались в Петербург, что евреи, выкупив у помещиков право собирать с крестьян подати, такие наложили на них подати, что для самих крестьян ничего не оставалось. И питейные заведения были в руках евреев, которые спаивали крестьян за долговые расписки. Не успел Державин вернуться в столицу, как там уже лежит встречная жалоба: крестьяне, мол, ленивы, работать не хотят, пьянствуют, иногда бунтуют, убивая шинкарей и управляющих имениями, что евреи делают все, чтобы наладить правильные отношения с крестьянами, побудить их лучше работать и тому подобное. Да к своему посланию присовокупили чек в миллион золотых рублей. Кто из них прав? Власти посчитали, что правы евреи. А вы как считаете?

— Я там, товарищ Задонов, не был, — отрезал Сайкин. — Для объективной оценки мне не хватает данных. Хотя, надо думать, некоторые преувеличения имелись с обеих сторон.

— Вот видите. И так — куда ни глянь. Стало быть, не с моими мозгами и знаниями ковыряться в этой проблеме, товарищ Сайкин. Одно вам скажу с уверенностью: ни рядовой красноармеец Шибилов, ни интендант третьего ранга писатель Задонов стрелять в вас не станут и кричать «Бей жидов!» — тоже. Да и что другое могли кричать те, кто в вас стрелял? Бей русских? Так среди них наверняка были и русские.

— Спасибо, товарищ Задонов, — разъяснили. Можно предположить, что при других обстоятельствах стрельнули бы и прокричали, — заключил Сайкин.

— Но вы же сами только что признали, что стали бы зарывать своих соплеменников, даже зная, что вас убьют тоже.

— Про убьют тоже я не говорил: человек всегда на что-то надеется. Но предателем не стал бы никогда. Даже под страхом смерти. Тем более стрелять в своих.

— Но стреляли же.

— Это уже были не свои. Это уже были враги.

— Вот мы с вами и пришли к общему выводу: иногда обстоятельства бывают сильнее нас.

— Ничуть не бывало, товарищ Задонов. Это вы пришли к такому выводу, но не я. Тем более что я уже стоял у стенки, и спасла меня чистая случайность.

— Когда же это вы успели, товарищ Сайкин?

— В девятнадцатом. На Украине. Поехали с продотрядом в кулацкое село, и там нас ночью захватили бандиты. Построили возле сарая и предложили: «Кто из вас согласится застрелить стоящего рядом, тот останется жить. Иначе завтра всех отдадим на растерзание селянам». И никто не согласился. Ни один человек. Хотя членов партии в продотряде было всего двое. А тогда, если помните, все националистические банды выступали под лозунгом: «Бей жидов, коммунистов и комиссаров!» И сегодняшняя стычка с дезертирами мне очень напомнила те времена…

— Так чем же закончилась та история? — спросил Алексей Петрович, стараясь увести Сайкина от скользкой темы.

— Нас заперли до утра в сарай. Один из наших успел выскользнуть и привел конную сотню красных из соседнего села…

Алексей Петрович промолчал, представив, что устроила эта сотня в селе, захватившем продотрядовцев, которые на тех же селян смотрели, как на заклятых врагов. Ему о чем-то похожем рассказывали году этак в двадцать втором. Лучше не вспоминать.

— И вот я думаю, — снова заговорил Сайкин, — что наше такое повальное отступление связано не только с неожиданностью войны, но и с теми пережитками, которые не были выкорчеваны из заскорузлых крестьянских душ. Хотя, должен вам сказать, антисемитизм идейный больше распространен среди интеллигенции, а в народе он принимает лишь стихийно-бытовые формы. И то лишь в том случае, когда кто-то бросит знакомый всем клич. Ведь до этого клича мы стояли друг против друга в растерянности и нерешительности. Потому что впервые столкнулись с подобным.

— Вы, Борис Захарович, преувеличиваете решающую роль антисемитизма в наших поражениях. Тут, пожалуй, решающее значение имеет низкая обученность наших войск и командного состава, неспособность быстро примениться к условиям маневренной войны. Генерал Климовских считает это главной причиной наших неудач. А еще прибавьте сюда шапкозакидательские настроения, под влиянием которых мы готовились к этой войне. В Москве, после выступления Молотова, народ валом валил в военкоматы с полной уверенностью, что мы разгромим фашистов месяца за два, за три. Все успели позабыть, что на финнов в тридцать девятом клали не больше двух недель. Я читал кое-что о русско-японской войне, там была похожая ситуация. Впрочем, я еще не во всем разобрался, — пошел на попятный Алексей Петрович, решив, что и так сказал слишком много. А этот Сайкин, чем черт не шутит, возьмет да настрочит на писателя Задонова что-нибудь о паникерстве, упадничестве и неверии в нашу победу. И заключил: — И все-таки фашистов мы побьем. Вот увидите.

— А я в этом и не сомневался, — отрезал Сайкин. — Меня больше волнует возрождение открытого антисемитизма, его самой оголтелой, черносотенной формы. Вот вы, товарищ Задонов, никогда не задумывались над этим?

— Над чем над этим?

— Откуда берется антисемитизм.

— Как не задумывался? Очень даже задумывался. Но, как я уже вам говорил, две тысячи лет антисемитизма, время от времени вспыхивающего то там, то здесь, не могут не иметь под собой каких-то скрытых оснований, — осторожничал Алексей Петрович.

— Скрытые основания! — воскликнул Сайкин и даже подпрыгнул на месте от возбуждения. — Эти скрытые, как вы изволили выразиться, основания давно известны всякому думающему и непредвзято настроенному человеку. Их можно, что называется, перечесть по пальцам. Тут и зависть дураков и неудачников, и опора реакционных режимов, вроде гитлеровского, на этих дураков и неудачников, и широкое распространение евреев по земному шару… — заметьте, не по их вине, — где они представляют наиболее грамотную, талантливую и активную часть населения. Тут и мифология, связанная с будто бы существующим заговором евреев, которые — опять же будто бы! — поставили своей целью подчинить себе весь мир. Чего стоят одни только сфабрикованные царской охранкой так называемые «Протоколы сионских мудрецов»! Не читали?

— Нет, не читал. Но слышать приходилось, — соврал Алексей Петрович, чтобы не обсуждать еще и эту проблему. Сам-то он давно для себя решил, что если это и не подлинные «протоколы», то выданные за них многовековые наблюдения за «богоизбранным» народцем. Нечто вроде фельетона, очень похожего на правду, где — по законам жанра — не обошлось без преувеличений и преуменьшений.

— Странно. Помнится, эти протоколы буквально ходили по рукам. Как это они миновали вас?

— Молод был, — усмехнулся Алексей Петрович. — Меня интересовали совсем другие проблемы. Но вы, по-моему, не закончили ваш перечень.

— Да-да! «Протоколы» лишь один из штрихов на грязной палитре антисемитизма. Прибавьте сюда сваливание своих ошибок и собственной несостоятельности некоторых правительств в налаживании нормальной жизни своего государства и общества на происки жидов и масонов; тут, наконец, и сама Библия, которая выставляет евреев народом богоизбранным и жестоким, что порождает у других народов неприязнь и зависть. Это же факт, что мы, евреи-коммунисты, считаем себя русскими, мы говорим на русском языке, думаем на нем, мы делим со всеми народами СССР их удачи и неудачи, горести и радости, а они, эти народы, смотрят на нас как на чужаков, в лучшем случае кривят губы при виде еврея, в худшем — стараются устроить ему всякие пакости. И это даже на самом высоком уровне, у всех на виду, вполне различимо невооруженным глазом. И вы при этом ссылаетесь на какие-то скрытые основания! Полнейшая чепуха, товарищ Задонов! — воскликнул Сайкин так громко, что Шибилов зашевелился и, откинув с головы полу шинели, уставился на сидящих у костра офицеров.

Сайкин оборвал свою запальчивую речь, махнул рукой Шибилову, произнес в нетерпении:

— Вы, товарищ боец, спите! Спите! Когда будет нужно, мы вас разбудим.

— А-а, да я ничего, — ответил Шибилов сиплым со сна голосом. — Я просто подумал, не случилось ли чего.

— Нет, ничего не случилось. Мы просто разговариваем с товарищем Задоновым.

Шибилов снова натянул на голову полу шинели.

Сайкин достал из полевой сумки папиросы, предложил Алексею Петровичу.

Закурили.

Затем он подвинулся к нему почти вплотную, заговорил громким шепотом:

— Или вы боитесь быть со мной откровенным? Думаете, что я, как только мы выйдем к своим, тут же настрочу на вас донос? Признайтесь!

— Есть такое опасение, — усмехнулся Задонов. И пояснил: — Я ведь вас совершенно не знаю. Да и вы меня тоже.

— Я читал ваши книги, — уже спокойнее продолжил Сайкин. — Не все в них мне по душе, но в общем и целом книги хорошие. В том смысле, что идейно выдержаны, написаны хорошим языком.

— Спасибо на добром слове, — чуть склонил свою голову Алексей Петрович.

— Не стоит. А вот Достоевский — прожженный антисемит. И даже не скрывал этого.

— Возможно. Но согласитесь, он как-то не подпадает под один из ваших пунктов о дураках и завистниках.

— Исключение из правил, — отмахнулся Сайкин. И потух окончательно.

Алексей же Петрович подумал, что зря он напомнил Сайкину об этих пунктах: вишь, как скукожился, как ушел в себя. Небось, тоже думает, что зря разоткровенничался и уж точно записал меня в антисемиты.

Где-то в глухой темноте прокричала выпь своим взмыкивающим голосом. Алексей Петрович подбросил в костер травы, предложил:

— Вы, Лев Захарович, ложитесь спать. А я подежурю. Часа через два разбужу.

— Хорошо, — согласился Сайкин и, уже укладываясь, произнес: — Вы зря думаете, что я вас провоцировал. Утренняя стрельба, гибель товарищей слишком сильно на меня подействовали. Хотелось разобраться. Извините.

— Ничего, я вас ни в чем не виню.

Алексей Петрович подбросил в костер сухие ветки, смотрел, как огонь лижет их своими горячими языками, и пытался разобраться в том, что ему наговорил Сайкин. Действительно, он, Алексей Задонов, до сей поры глубоко не вникал в проблемы взаимоотношения между евреями и русскими. И не только русскими. Отдельные всплески неприязни либо проходили перед его глазами, либо были на слуху, либо черпались из истории, но соединить эти факты в одно целое, в некую закономерность он не пытался, уверенный, что что бы ни говорили о себе евреи, они всегда останутся евреями, не сольются с остальными народами, и это неслияние уже само по себе подозрительно, в нем заложены все достоинства и пороки этого народа. Вот у Фейхтвангера тоже есть об этом. Там один из его героев жалуется, что немцы не считают их за немцев, хотя евреи, живущие в Германии, и говорят по-немецки, и чтят германскую культуру, и преумножают ее, и в то же время умалчивает о том, что евреи имеют свои газеты, закрытые спортобщества и другие организации, что сам этот герой избегает брать на работу в свой магазин немцев, то есть евреи прикидываются немцами тогда, когда им это нужно. Да вот и Сайкин — у него виноват кто угодно, только не еврей. А так не бывает. Это противоестественно. И наверняка тем продотрядом командовал еврей. А если и русский, то евреи были самыми активными среди прочих. При этом Алексей Петрович по своему опыту знал, как это выглядит на практике, когда их уплотняли, отобрав первый этаж. Тем более что подобные случаи остаются в народной памяти на многие годы, передаются из поколения в поколение. А стычка между группой Сайкина и дезертирами лишь частный случай в череде других случаев, которые вытекают из эпизода с тем продотрядом, но о которых так никто и не узнает, потому что никто не станет о них сообщать во всеуслышание. Как промолчит и сам Сайкин.

Так что же остается на долю писателя Задонова? А ровным счетом ничего. Ибо попытка объективно разобраться будет воспринята как антисемитизм со всеми вытекающими отсюда последствиями, а встать безоговорочно на сторону Сайкина — значит унизить себя и свой народ. Так пусть все идет как идет, а там, как говорится, что бог даст.

 

Глава 17

Утром, после завтрака, собрались и пошли. Как-то незаметно Шибилов взял на себя роль проводника, сперва будто бы согласившись с предложением Алексея Петровича, что надо идти по ручью, а потом, когда ручей круто повернул на юг, предложил идти строго на северо-восток, ориентируясь по карте, которая имелась у Задонова: так и короче, и легче.

Через два часа вышли к дороге, дорога привела к лесничеству: добротный рубленый дом, хозяйственные постройки, окруженные жердяной изгородью, за которой паслись две лошади и корова с теленком. Но заходить в него не решились: лесники издавна представлялись людьми скрытными, себе на уме, готовыми служить любой власти. Ну их! Тем более что продукты пока имелись, а брать лишнее ни к чему. Вот разве что Алексею Петровичу какую-никакую одежонку не мешало бы раздобыть. Но не здесь.

Посовещавшись, обошли лесничество стороной. И через час вышли на пустынную, но хорошо наезженную дорогу, пересекающую холмистую местность, с тихой речкой, полями ржи, льна и картофеля, с деревней на вершине невысокого холма.

— Если нас здесь немцы засекут, бежать нам некуда, — сказал Алексей Петрович, вспомнив примерно такое же село на взгорке, немецкие танки и мотоциклы. Но там у них была машина, там был опытный Кочевников, а здесь…

— Это точно, — подтвердил Шибилов, оглядывая местность. — Вот как выйдем во-он на тот поворот, где вон та ветла, — показал он рукой, — так из деревни нас сразу же и засекут. А, с другой стороны, слева болото, справа речка и тоже болото. И вроде бы никого не видно. Зато от того поворота можно пройти полем до самого леса. А можно переждать до ночи. — И посмотрел на офицеров, предоставив им право решать, что лучше.

— Если мы возле каждой деревни будем пережидать до ночи, нам никогда до своих не добраться, — резко возразил Сайкин, опуская в футляр свой бинокль. — Да и почему мы должны на своей земле прятаться по кустам? Я этого совершенно не понимаю.

Алексей Петрович предпочел не вмешиваться в спор, потому что не знал, как лучше. Точка зрения Сайкина казалась ему предпочтительнее. В конце концов, не везде танки и мотоциклы. Авось обойдется.

— Так что, идем? — спросил Шибилов, перебрасывая винтовку из-за спины на плечо.

— Что ж, идемте, — согласился Алексей Петрович.

И они пошли: впереди Шибилов, за ним метрах в пяти Задонов, сзади Сайкин.

Дошли до ветлы, где, как им казалось издали, дорога поворачивала к деревне, но поворот оказался значительно дальше, а деревня — вот она: видны окошки ближайшей избы, колодезный журавль. Только пройдя метров двести и миновав густые кусты, обнаружили выгон на пологом склоне холма, пасущихся коров и овец, парнишку и старика с длинным кнутом, и другую дорогу, пересекающую поле и уходящую к лесу.

Остановились на пересечении дорог, Шибилов, не спрашиваясь, пошел к пастухам. Видно было, как он остановился рядом со стариком, вот они стали сворачивать цигарки, задымили. Сайкин присел на валун, тоже полез за портсигаром, и только Алексей Петрович все стоял и вглядывался в узкую щель между домами, чувствуя непонятно откуда растущую тревогу.

Вернулся Шибилов, доложил:

— Так что немцев в деревне нет и не было. Приезжали какие-то люди, вроде русские, велели выбрать старосту, разрешили открыть церковь и молиться в ней. Обещали прислать попа. Еще приказали следить за хлебом и льном, чтобы не потравили и не растащили по избам, а собрали и сдали за соответствующую плату представителям германской власти.

— Ни хрена себе! — воскликнул Сайкин. — Еще следы от советской власти, как говорится, не выветрились, а тут уж новая власть — фашистская! Может, зайдем в деревню и отменим этот приказ именем советской власти?

— А потом уйдем и все пойдет так, как идет, — усмехнулся Алексей Петрович. — Или вы хотите остаться и проконтролировать выполнение своего приказа?

— Да, вы, пожалуй, правы, — сдался Сайкин. — Но обидно… до слез обидно — вот в чем дело. — И, обращаясь к Шибилову: — Вы не спросили у него, куда нам лучше идти?

— Спросил. Вот по этой дороге. Дальше в лес, но он не очень большой, потом село Ракитино, а за ним уже пойдут большие леса. Старик сказал, что в той стороне вчера стреляли. Может, там все еще наши.

Свернули с основной дороги и пошагали в противоположную от деревни сторону, все время оглядываясь. Но никто за ними не гнался. Слева тянулось поле овса, справа длинные картофельные борозды с белыми и розовыми цветками.

До леса оставалось метров четыреста, когда оттуда послышался шум моторов.

Все сразу же встали, вглядываясь в густой сумрак.

— Может наши? — неуверенно предположил Сайкин.

— Наши, не наши, а лучше поберечься, — сказал Шибилов, поглядел влево, вправо, показал рукой на густые кусты лозняка за полем овса, крикнул: — Бежим!

Побежали, но не очень шибко, все время оглядываясь. Овес был по пояс, в нем не спрячешься, зато он путался в ногах, мешал бежать.

Сайкин, обвешанный как новогодняя елка: чем-то набитый под завязку вещмешок, скатка, бинокль, полевая сумка, планшет, тяжелый маузер в деревянной кобуре, — бежал сзади, бежал трудно, через двадцать метров уже дышал как загнанный. Алексей Петрович, оглядываясь на него, придерживал свою тоже не самую легкую рысь, уверенный, что Сайкину непременно понадобится помощь.

— Давайте ваш вещмешок, — предложил он, останавливаясь.

— Нет-нет! Я сам, — с непонятным испугом отказался Сайкин.

— Немцы! — вскрикнул Шибилов и наддал ходу.

И, будто подтверждая его правоту, от леса забубукал пулемет, над головой засвистели пули.

Они уже подбегали к кустам, когда Алексей Петрович, оглянувшись, увидел, как из кузова одной из тупорылых машин спрыгивают солдаты, и это точно были немцы. И еще он увидел, как Сайкин, хватая воздух открытым ртом, уже не бежит, а идет, качаясь из стороны в сторону, а немцы бегут по полю, да так быстро, что убежать от них не сможет, пожалуй, и сам Шибилов.

— Да бросьте вы свой вещмешок! — вскрикнул Алексей Петрович, хватая Сайкина за плечи. — Не убежите!

— Там рукописи, — прохрипел тот и вдруг присел, встал на четвереньки и полез в кусты.

— Куда вы? Убьют!

Но Сайкин все лез и лез, раздвигая ветки и, похоже, уже не соображал, что делал.

— Бегите, я вас прикрою! — крикнул Шибилов, показав рукой в сторону реки.

И Алексей Петрович кинулся по еле приметной тропинке, петляющей между кустами, испытывая чувство вины перед Сайкиным и не зная, чем ему помочь. Он услыхал за своей спиной выстрел и догадался, что стреляет Шибилов. В ответ на его выстрел раздалось сразу несколько, затем от дороги опять забубукул пулемет. И снова выстрелил Шибилов, и Алексей Петрович понял, что тот уводит немцев за собой.

Тропа, между тем, приблизилась к реке, к сплошной стене тростника. Но Алексей Петрович, не задумываясь, бежал по тропе, надеясь, что она приведет его к спасению. Вот тропа пошла на подъем, и кусты сразу же оборвались, но до леса все еще было далеко. И он понял, что как только выскочит на открытое место, его тут же и заметят.

А сзади все стреляли и стреляли.

Оглядевшись, Алексей Петрович вспомнил, что пробегал мимо какого-то разрыва в камышах и, пригнувшись, потрусил назад, замирая от страха. При этом о своем пистолете он совершенно не помнил.

Вот и этот разрыв, утоптанная площадка, торчат из земли какие-то рогульки, а за ними вода, а на той стороне такой же камыш.

И Алексей Петрович, почти не раздумывая, шагнул в воду. Из истории он знал, что русские воины затаивались в воде, дыша через камышинку, и сейчас это знание всплыло в его мозгу, но себя с камышинкой во рту представить не мог. Он сделал один шаг, второй и тут же провалился почти по пояс. Торопливо выдернув из-под ремня полевую сумку, в отчаянии побрел вдоль неподвижной стены камыша, держа сумку над головой, с трудом вытаскивая ноги из вязкого ила. Шагов через пятьдесят камыш оборвался, и сразу же Алексей Петрович погрузился в воду по грудь. Он вспомнил, что в кармане гимнастерки у него удостоверение личности и партийный билет, что они могут размокнуть, и остановился. Достав документы, запихал их в сумку, в отдельный карман, где лежало командировочное предписание и еще какие-то нужные бумаги. Со всей этой возней он как-то позабыл, ради чего залез в воду, рискуя утонуть, хотя плавал неплохо, но раздетым, а тут во всей амуниции. И тут же почувствовал тяжесть пистолета, тянущего его вниз.

Можно было бы остановиться, но впереди виднелся бугорок, и если бы кто-то из преследователей поднялся на этот бугорок, его, Задонова, сразу же обнаружили бы. Зато под этим бугорком до самой воды спускались густые пряди каких-то кустов, и если до них добраться, лучшего убежища не придумаешь. И Алексей Петрович побрел к этим кустам.

А вода, между тем, добралась до самых плеч. Правда, дно стало твердым, но покатым, ноги с него съезжали в глубину. Алексей Петрович двигался медленно, цепляясь каблуками за глинистую почву. Вот они и кусты. Он протянул руку, ухватился за гибкую лозу. Подтянулся. Еще шаг и еще. Раздвинул ветки, протиснулся меж сухих колючих ветвей и замер. И только сейчас услыхал, что уже не стреляют, и вообще стало так тихо, что он различил тихое шуршание длинных метелок камыша и далекое мычание коровы. Может, немцы уже уехали и пора выбираться на берег? Пока он брел по плечи в воде, он как-то перестал думать о времени, а часы… он даже не посмотрел на них и не знает, как долго все это продолжалось.

И тут неподалеку раздался невнятный говор. Слов разобрать нельзя, но говорили не на немецком, а на каком-то другом языке. Потом последовал смех. Потом крики в той стороне, где были Сайкин и Шибилов. Потом выстрелы, но не из винтовки, а, скорее всего, из пистолета. И голоса стали удаляться, пропали вовсе, через какое-то время послышался рокот моторов, рокот этот то усиливался, то затихал, пока не растворился в тишине окончательно. Однако Алексей Петрович стоял не шевелясь: ему казалось, что где-то рядом сидят враги, молчат и ждут, когда он вылезет и обнаружит себя перед ними. Ведь они же видели, что их, русских, было трое. Не могли не видеть. Конечно, Шибилова и Сайкина убили или взяли в плен, но немецкое начальство непременно оставило засаду, чтобы взять и писателя Задонова. Потому что он для немцев важнее всех остальных. При этом Алексей Петрович не задумывался, откуда они могли узнать о нем: коли знает он, то наверняка знают и они. Потому что немцы. Потому что они дошли до Смоленска или подходят к нему, а для этого надо знать если не все, то очень и очень многое.

Осторожно, стараясь не потревожить ветки кустов, Алексей Петрович сдвинул рукав гимнастерки и глянул на часы — часы стояли. Уром он их заводил — это он помнил хорошо. Значит, они встали, попав в воду, и случилось это в одиннадцать часов семнадцать минут. До темноты еще далеко. Почему-то сводит икру левой ноги, хотя вода теплая и стоит он вполне основательно, то есть без напряжения, утвердившись на какой-то коряге. Сквозь листву виднеется неширокая, всего метров в пятнадцать-двадцать чистая от камыша полоса воды, на противоположной стороне песчаная коса, за ней довольно высокий берег, заросший ольхой и крапивой. Вот на косу опустилась серая цапля, сложила крылья и замерла, вытянув вверх длинную шею и острый клюв. Так она стояла очень долго, затем встрепенулась, опустила голову, что-то разглядывая под ногами, клюнула. Задрала голову, проглотила. Алексей Петрович пошевелился, пытаясь размять цепенеющую ногу, шевельнул кусты — цапля оттолкнулась и улетела. И он подумал, что если бы поблизости были люди, цапля бы сюда не прилетела, а коли ее испугало даже шевеление куста, то рядом никого не должно быть. Но даже это вполне логичное умозаключение ничего не меняло в его положении.

И тут опять вроде бы забубнили. И вроде бы по-русски. Но кто этот русский — враг или друг? Нет, лучше обождать.

Бубнеж вскоре затих. Но было непонятно, ушли те, кто бубнил, или остались.

Время тянулось медленно. Алексей Петрович стоял, шевелил ногой, сгибал ее в колене, мял икру рукой, но это почти не помогало. В конце концов боль стала нестерпимой. Алексей Петрович вывалился из своего убежища и, держась руками за ветки, побрел вдоль обрыва туда, где обрыв заканчивался, виднелись камыши и, следовательно, имелась возможность выбраться на берег.

А солнце уже явно перевалило за полдень. Издалека слышалось мычание коров, такое мирное, что хотелось немедленно идти на это мычание, где должны быть свои, русские, люди, и, следовательно, защита и спасение. Но вместо этого Алексей Петрович, выбравшись на берег, направился в сторону от реки, туда, где виднелись густые кусты. Он прошел метров двести, хлюпая водой в сапогах и мало заботясь о том, увидят его или нет, и очутился на старой вырубке. Здесь из густой травы и мелкого березового подроста торчали толстые березовые же пни, вокруг пышно разрослась малина, в траве густо краснела земляника. Углубившись в вырубку, он обнаружил небольшую солнечную полянку, закрытую со всех сторон кустами и юными березками с вишневой корой, и решил, что здесь его уж точно не найдут. Раздевшись до гола, он выжал свою одежку и развесил на солнце. Потом то же самое проделал с содержимым своей сумки, в которую тоже попала вода. И неожиданно обнаружил там банку рыбных консервов и три сухаря, вспомнив при этом, что эту банку и сухари ему дал Шибилов, при этом ужасно смущаясь: «Так, на всякий случай, товарищ интендант третьего ранга. Мало ли что…» И вот это «мало ли что» случилось. Милый, милый Шибилов. Так не хотелось верить, что его убили.

И только в самом конце Алексей Петрович вспомнил о своем пистолете, который лежал на пеньке в мокрой кобуре. Слава богу, его когда-то научили разбирать эту машинку, и Алексей Петрович, вынув из кобуры тяжелую и бесполезную железку, принялся разбирать ее, прочищая носовым платком каждую деталь, а затем раскладывать их на пеньке для окончательной просушки. Точно так же он протер и каждый патрон и тоже разложил их на солнцепеке.

Вокруг него с противным гулом вились слепни и оводы, он едва успевал отбиваться от них, сперва давя кровососов на своем теле, затем отмахиваясь от них березовыми ветками. Покончив со всеми делами, Алексей Петрович встал на пенек и попытался обозреть окрестности. Отсюда была видна деревня, подступающие к ней поля и выпас, но уже без коров, и ни единой машины — ни в деревне, ни около. Судя по всему, немцы уехали по своим делам, им не было никакого дела до русского писателя Задонова. Но и писателю Задонову не было никакого резона оставаться на этой вырубке. Надо идти. Надо до темноты хотя бы выйти к селу Ракитино, сориентироваться, а дальше уж как получится. Но уходить, так ничего не узнав о своих товарищах, не удостоверившись, что никто из них не нуждается в его помощи, он не мог.

И Алексей Петрович, натянув на себя еще влажную одежду, водворив на свое место сумку и пистолет, двинулся, пригибаясь и прислушиваясь, к реке. Вокруг было пустынно и тихо. Вот бугорок, под которым он прятался. Действительно, с него хорошо видны и речка, и поле овса, но вылезать наверх совсем не обязательно: достаточно взять чуть в сторону от реки, как снова попадаешь в густые заросли ивняка. Если бы он сразу сообразил, что к чему, то не пришлось бы сидеть в воде. Да и немцам, видать, не с руки было гоняться за каждым русским.

А вот и место, где они разошлись в разные стороны с Шибиловым. Алексей Петрович пробежал по тропе метров сто, нашел две винтовочные гильзы, еще метров двадцать — и остановился: дальше начиналось совершенно открытое место. И он не рискнул выходить на него.

Точно таким же тяжелым бегом он вернулся назад и остановился на той же развилке, испытывая страх и непонятное волнение. Если немного продвинуться через кусты к полю, то там где-то оставался Сайкин. И Алексей Петрович, низко пригнувшись, а затем встав на четвереньки, добрался до этого места.

Он увидел поломанные кусты, фуражку Сайкина, несколько листов исписанной бумаги. Значит, Сайкина все-таки обнаружили. Возможно, он отстреливался: несколько пистолетных выстрелов Алексей Петрович слышал… Ага, вот, кажется, кровь. И больше ничего. Значит, они открыли вещмешок, заглянули, увидели пачки исписанной бумаги, может быть, попытались прочесть, ничего не поняли, но мешок забрали — мало ли что. И Сайкина тоже. Алексей Петрович собрал листы, сложил и сунул в сумку. Больше ему делать здесь было нечего.

 

Глава 18

Ночь Алексей Петрович провел в лесу у костра, который развел в глубоком овраге, — благо спички, завернутые в несколько слоев вощеной бумаги, не отсырели. Он съел банку рыбных консервов и раскисшие сухари, не оставив ничего на завтра. Ранним утром, когда низины затянуты туманом, полем ржи обошел село Ракитино, вышел к речке, — может, к той же самой, — и пошел вдоль берега, уверенный, что пусть лучше длиннее, зато надежнее. Вскоре речка с тихой водой углубилась в лес и превратилась в говорливый ручей. Но к полудню лес расступился, и впереди образовалось почти голое пространство, поднимающееся от ручья вверх на покатый холм. И ручей втекал в это пространство, разрезая его надвое. Теперь по берегам росла не только ольха, но и раскидистые снопообразные ивы. Да и ручей как-то незаметно опять превратился в маленькую речушку. Пересекать это пространство вместе с речушкой было боязно. Но и обходить его по кромке леса не имело смысла: сколько хватало глаз, везде лес обрывался желтеющими хлебами.

И Алексей Петрович, проверив пистолет, двинулся по берегу от одной ивовой скирды до другой, осторожно раздвигая ядовитые стебли крапивы обмотанной лопухами рукой, затаивался на минутку-другую, затем, пригнувшись, передвигался дальше. Его берег был выше и обрывистей, противоположный положе и чище. Вскоре он обнаружил на том берегу хорошо утоптанную тропинку, петляющую вдоль берега, и ребристые вытопты, оставляемые часто перемещающимся одним и тем же путем коровьим стадом. Где-то неподалеку должна быть деревня или даже село.

Речка повернула налево — и вот она, деревня, в распадке между двумя холмами. Черные избы под соломенными крышами, дворы, редкие деревца, убогое кладбище на косогоре, длинное тело скотьего двора, пыльная дорога между рядами изб. И ни души. Точно все вымерло.

Алексей Петрович прошел еще метров двести и вдруг услыхал голоса, смех, и, еще не разбирая слов, понял: немцы! Совсем близко, где-то за вон теми кустами, скрывающими резкий поворот речушки. Плохо лишь одно: он не видит немцев и не знает, что они там делают и как долго собираются оставаться на том месте. Скорее всего, они купаются. А что потом? Вдруг это те немцы, которые схватили Сайкина и Шибилова? Хотя… какая разница, какие немцы!

Алексей Петрович попятился назад: там, сзади, метрах в ста отсюда, он миновал очень густые заросли крапивы и почти непролазный бурелом. Там лучше всего затаиться. И он забился под большую корягу, опутанную к тому же хмелем и огражденную со всех сторон почти непролазными малинниками. Искать здесь вряд ли будут. Хотя именно в таких буреломах и зарослях и надо искать. Однако выбора не было. Оставалось ждать. Чего? Скорее всего, ночи. Потому что сюда не доносилось ни звука. Точно и немцев никаких нет, будто они ему померещились.

Жизнь, как ни странно, вершилась и в этих неудобях — с человеческой точки зрения, конечно. Бегали туда-сюда по белесому от времени стволу мертвой ивы красные муравьи с черными головами, ползали жуки и гусеницы. Потом выползла откуда-то змея и повисла на суке пестрым ожерельем — и Алексей Петрович замер от страха и отвращения. Страх прошел лишь тогда, когда он заметил на голове змеи два ярких оранжевых пятна. Уж! Но отвращение осталось: он не любил и боялся этих тварей.

Уж пощупал воздух раздвоенным языком, поморгал круглыми глазами, затем скользнул вниз и пропал в траве. Зато рядом вдруг что-то зашевелилось, затем из-под бурой слежавшейся листвы выбралась большая жаба. Тотчас же на ее голову, как раз посередке между глазами, уселся комар. Жаба хлопала глазами, вращала ими, комар медленно наливался малиновым соком, толстел. Жаба вдруг подпрыгнула и задвигала нижней челюстью. Комара меж ее глаз не было. То ли улетел, то ли оказался в ее желудке.

Алексей Петрович почувствовал, как голодный спазм свел его внутренности в комок и наполнил тело болезненным ощущением неполноты и даже утраты. Подумалось, что при крайней нужде можно съесть и жабу. Только, разумеется, не сейчас. А когда выберется в лес на той стороне открытого пространства. Можно, наверное, есть и ужей. Китайцы, кто-то рассказывал… — не кто-то, а маршал Блюхер! — едят практически все. Даже крыс и мышей. И ничего. Жить захочешь, и сам станешь китайцем. У них и глаза наверняка потому стали узкими, что им все время приходится всматриваться в заросли и траву в поисках всякой ползающей, прыгающей и летающей гадости.

Впереди, где должны быть немцы, послышался рокот моторов. Иногда очень громкий. Затем рокот начал проваливаться куда-то и провалился окончательно — до полной и безраздельной тишины. Но эта тишина не заставила Алексея Петровича сдвинуться с места. Лишь когда солнце стало опускаться к лесу, он выбрался из своего укрытия и медленно побрел по уже хоженому им пути, поминутно останавливаясь и прислушиваясь. Вот и место, где купались немцы: обрывки газет, упаковки из-под галет и обертки от шоколада, пустые консервные банки, рубчатые следы от колес мотоциклов и машин.

Алексей Петрович поднял одну банку, другую: в них еще оставалось что-то съедобное, в иных банках так по целой ложке. Держа одну такую банку в руке, он с тоской огляделся: ему казалось, что деревья и небо смотрят на него с осуждением. И кто-то еще, кто наблюдает за ним из кустов. Он проглотил слюну и отшвырнул банку прочь.

Деревня все так же не подавала никаких признаков жизни. И улицы ее были пусты, и дыма над крышами не вилось, и собачьего бреха не слышалось. Не исключено, что жители попрятались в лесу. Или просто боятся выходить наружу. Надо только обойти деревню и подобраться к ней со стороны леса, чтобы в случае опасности можно было убежать и затеряться в зарослях.

Алексей Петрович пересек вместе с рекой открытое пространство, трусцой перебежал дорогу, углубился в лесную чащу. Шел осторожно, стараясь не наступать на сухие ветки, не задевать кусты, чтобы не выдать себя ни звуком, ни движением. Сперва сквозь заросли осинника проступили черные крыши с кирпичными трубами над ними, потом стены скотных дворов, огороды с картофельными грядками, плетни. Алексей Петрович выбрал ближайшую к лесу избу, самую неказистую на вид: и размерами поменьше, и труба вроде бы покривившаяся, и изгородь. Если бы он оказался в сходном положении лет двадцать назад, то наверняка выбрал бы избу получше. Но двадцать лет назад он не мог оказаться в таком же положении, а сегодня приходится выбирать, исходя из классовых понятий о добре и зле, о сочувствии и сострадании другому человеку, о преданности родине и власти. Бедный человек добрее богатого, участливей, сострадательнее. Хотя, разумеется, нет правила без исключений.

Миновав непременные заросли крапивы, примыкающие к лесу, Алексей Петрович приблизился к изгороди, и в это время скрипнула невидимая дверь и хлопнула — то ли в избе, то ли на скотном дворе. Алексей Петрович присел за куст бузины и даже фуражку снял, чтобы быть менее заметным.

И вовремя: из-за угла выбежал мальчишка лет двенадцати, спустил короткие штанишки и помочился на угол сарая.

— Э-эге-ей! — окликнул его Алексей Петрович. И еще раз, чуть громче: — Ма-альчи-ик!

Мальчишка медленно повернулся на звук голоса, огляделся по сторонам, поддернул штаны и пошел к забору, вглядываясь в заросли бузины. Остановившись возле перелаза, спросил тихо:

— Ты кто?

— Я? — переспросил Алексей Петрович, слегка высовываясь из-за куста. — Я — командир Красной армии. Немцы в деревне есть?

— Не-а. Проезжамши тут утресь, в речке купамшись, кур побрамши, молока. До Кричева подамшись. А полицаи есть.

— Какие полицаи?

— С города. Вчерась приехамши. Двое. Тетку Варвару забрамши в участок. У ей муж красный командир… с немцами воюет. — И, шмыгнув носом, пояснил: — Вон в том доме те полицаи остановимшись, где крыша железная. Там сельсовет бымши.

— Тебя как зовут-то?

— Петром кличут.

— Петя, а ты… ты хлеба не можешь мне принести? — спросил Алексей Петрович. И добавил униженно: — Хотя бы немного.

— Могу. Мамка нонче пекла, — с готовностью согласился Петя.

— Ты, однако, мамке не говори обо мне: мало ли что…

— Да вы не сомневайтесь, дяденька командир, — воскликнул мальчишка. — Мамка не выдаст: у нас батька в… — он запнулся и закончил почти сердито: — Я сам пионер, дяденька командир. У меня даже галстук имеется. Могу показать.

— Не нужно. Береги его, Петя. Наши вернутся, тогда и наденешь.

— Ладно, — согласился мальчишка, повернулся, подпрыгнул на одной ноге и припустил между грядок.

Алексей Петрович проводил его взглядом и с тревогой посмотрел в сторону дома с железной крышей, но и там, и на всей деревенской улице не видно было никакого движения, хотя — теперь он это знал — во всех избах есть люди, и не исключено, что кто-то из них мог видеть, как мальчишка с кем-то разговаривал в конце своего огорода. Не с кустами же, и не с воронами.

Минуты через две из-за сарая вышла женщина, огляделась и пошла в конец огорода, но не прямо, как до этого Петя, а мимо грядок с луком и морковью, что-то срывая и выдергивая по пути и в то же время поглядывая в сторону кустов. Так она приблизилась к ограде и, продолжая будто бы что-то делать, окликнула тихо:

— Эй! Товарищ! Пройдите до конца огорода, а там между кустами смородины к сеновалу. Там Петя вас проведет в избу. — Разогнулась и пошла назад.

Алексей Петрович, пригибаясь, иногда руками касаясь земли, перебрался к углу огорода и обнаружил там что-то вроде проулка, разделяющего два участка. Здесь лежали старые бревна, борона без зубьев, несколько поломанных тележных колес, торчало из земли сиденье конной сенокосилки. Здесь, видать, было место игр деревенских ребятишек: так все было истоптано и приведено в некий порядок, удобный для детских забав. Соседский дом прикрывал длинный сарай, вездесущие кусты бузины и высокий бурьян, хоронясь за которым, Алексей Петрович достиг угла сеновала.

Петя, выглядывавший из-за угла, показал рукой на дыру в заборе и поманил к себе Алексея Петровича. Через минуту оба нырнули в низкую дверь, ведущую в коровник, обогнув слежалую кучу навоза.

В углу жевала зеленую траву пегая коровенка. Несколько овец заметались в узком загоне. Высокие ступеньки из толстых плах вели к полуоткрытой двери, узкие мостки от них — к туалету.

— Здравствуйте, — произнес Алексей Петрович, переступая порог горницы и снимая фуражку.

— Здравствуйте, — ответила женщина, мельком глянув на гостя, и тут же обратилась к сыну: — Беги к воротам, Петюша, и смотри, вдруг кто объявится. Но за ворота и носа не кажи.

— Что я, маленький, что ли, — обиделся Петя и вышел в сени.

— Вон рукомойник, — продолжила женщина. — Мойте руки и садитесь за стол.

На столе дымилась миска со щами, лежали большие ломти хлеба, и пока Алексей Петрович мыл руки, стараясь не торопиться и не показывать, как он голоден, перед глазами его плавали черные мухи, и ему казалось, что он вот-вот упадет.

Но он не упал. Более того, он долго тер руки расшитым холщовым полотенцем, затем искусанное комарами и мошкой лицо, подошел к столу, сел на лавку, взял в руку расписную деревянную ложку, затем из тарелки кусок хлеба, поднес его ко рту и, испытывая легкое головокружение, откусил первый кусочек и принялся жевать. Затем зачерпнул ложкой щей, понюхал их пьянящий запах, вылил в рот.

— Боже, как же вас искусали! — произнесла женщина с неподдельным состраданием в голосе. — Вы бы подорожником… Растерли бы в ладонях до сока и смазали лицо. И кусали бы они вас меньше. И лопух под фуражку — шею бы не кусали…

— Спасибо. Я непременно так и сделаю, — отвечал Алексей Петрович с набитым ртом, не переставая жевать, но все так же неторопливо и степенно.

Как потом он жалел о своей показной медлительности, как проклинал свою неуместную щепетильность. Он не успел съесть и половины куска и выхлебать половины миски щей, как дверь отворилась, на пороге появился Петя и вскрикнул сдавленным голосом:

— Идут!

— Кто идет? — отшатнулась от печки женщина.

— Полицаи!

Алексей Петрович вскочил на ноги, уронив лавку, в растерянности посмотрел на женщину.

— Гос-споди! — заломила она руки. — Да когда же это кончится!

Подхватив сумку и фуражку, Алексей Петрович метнулся к двери. Потом назад, к столу, схватил краюху хлеба.

Вслед за ним выскочил в коровник и Петя.

— Сюда, дяденька, сюда! — позвал он, но Алексей Петрович знал лишь одно: поскорее в лес, лишь там он может чувствовать себя в безопасности.

Знакомая дыра в заборе, бревна, останки тележных колес, вот уж и конец проулка…

И вдруг:

— А ну стой! Стой, тебе говорят!

Будто сквозь туман он увидел серую фигуру рядом со спасительными кустами бузины, в руках у фигуры было что-то, похожее на винтовку. Вспомнилось: инструктор по боевой подготовке на курсах говорил, что винтовка в руках врага — это еще не смерть, а смерть — это когда ты ее таковой сочтешь. И не слова даже вспомнились, а смысл этих слов, и Алексей Петрович метнулся в сторону и понесся по кустам, не разбирая дороги.

Сзади выстрелили. Вжикнула пуля. Еще стреляли — и уже не один, а двое-трое. И тоже ломились следом, крича и стреляя. И пули продолжали вжикать рядом, сшибая ветки и кору с близких деревьев.

Перелезая через поваленную ель, Алексей Петрович зацепился сумкой за сук и упал. Сумку он все-таки успел сорвать, но вскакивать на ноги не решился: голоса слышались слишком близко, почти рядом. Он пополз в сторону, где густо стояли папоротники, и залег за пеньком, изо всех сил сдерживая запаленное дыхание.

— Он не мог далеко уйти, — произнес кто-то совсем близко пропитым голосом.

— Затаимшись гдей-то, — предположил более молодой, похоже, тот, что поджидал в кустах по-за огородами.

— Навряд. Бегает как лось. И как ты, Семен, упустил такого гуся? Экая дура, прости господи.

— Так он же не остановимшись, подлюга. Я ему: «Стой!», а он деру.

— Не иначе как мужик Стешкин приходил. За него фрицы могут дать ба-альши-ие деньжищи.

— Навряд. Стешкин мужик пожиже будет, — возразил молодой.

— Все одно: заплатили бы.

— Это верно, — согласился кто-то третий. — На это они не скупятся. А Стешку, суку, и ее выпоротка я нонче же на стене распялю.

— Конрад с тебя шкуру за это спустит, — произнес хрипатый. — Сказано было: следить за ее избой и ждать гостей, вот и следи.

— Как бы они не убегли, покедова мы тут щастаем.

Голоса стали неожиданно удаляться. Алексей Петрович приподнял голову над пеньком и увидел три серые фигуры в косых потоках солнечного света, бредущие плотной группой туда, куда он собирался бежать, да дерево не пустило.

И он пополз вправо: там, среди сосен, виднелись темные заросли можжевельника.

 

Глава 19

Темнело. Алексей Петрович сидел под обрывом на берегу говорливого ручья, подбирал из ладони остатки хлеба и заедал его диким луком, собранным на заливном лугу. От краюхи, схваченной им с гостеприимного стола, остались лишь воспоминания, от лука — горечь во рту. А что он будет есть завтра?

Удивительно, но раньше ему в голову не приходило, что еда станет так занимать все его мысли. Даже в голодные годы после революции не помнит ничего подобного. А сейчас он и на окружающий его мир смотрит глазами голодного человека, ищущего, чего бы такого съесть, чтобы избавиться от сосущей пустоты в своем желудке. Казалось, что эта пустота пронизывает его всего — от головы до подошв, и никакие другие мысли в этой пустоте зародиться не могут.

Алексей Петрович тяжело поднялся и направился к куче перепутанного плавника, высившегося плотиной, под которую уходили воды ручья, недовольно бормоча и всхлипывая. Он ломал ветки и сносил их под сосну, пока не образовалась приличная куча: минувшая ночь научила его запасливости и терпению. Надрав с высохшей березы бересты, поджег ее и сунул под горку хвороста, затем сел на валежину и уставился на огонь.

Рядом бормотала вода, клонило в сон…

Что-то шлепнулось поблизости, и он увидел лягушку — точно такую же, какую пытался поймать сегодня утром. Медленным движением он отвел руку с палкой назад, затем резко кинул вниз — лягушка подпрыгнула и пропала из виду. Алексей Петрович плюнул с досады и выругался. Однако неудача лишь подстегнула его охотничий азарт. Приглядевшись, он обнаружил, что лягушки там и сям выбираются из воды на берег: видать, наступило время их охоты. Еще несколько неудачных попыток кое-чему научили его и, прежде всего, — расчетливости и выдержке. Затем охота пошла успешнее: минут через десять на траве лежало с полдюжины лягушек, из раскрытых пастей которых торчало что-то серое.

Собрав трофеи, Алексей Петрович разложил их на лопухе и принялся перочинным ножиком отрезать лягушкам задние лапки: передние показались ему слишком маленькими и не стоящими труда. Делал он это медленно, преодолевая брезгливость и даже отвращение. Он брал тушки, клал на валежину и, стараясь ни о чем не думать, чикал тупым лезвием по зеленой кожице и не столько резал, сколько отрывал лапки от тела и складывал их на лист лопуха. Затем, кое как заточив прутик и насадив на него сразу несколько лапок, стал держать над огнем, переворачивая время от времени и принюхиваясь. Лапки пахли чем-то знакомым, но чем именно, он не мог вспомнить, однако совершенно точно запах был вполне съедобным, хотя и перебивался дымом.

Первый блин вышел комом: лапки подгорели, хрустели на зубах, были безвкусны и пресны. Следующую партию Алексей Петрович держал уже не над огнем, а над углями — и результат не замедлил сказаться: вкус проявился — вкус не посоленного рака, — случалось ему есть в деревне во время отпуска, покупая раков у деревенских мальчишек. Короче говоря, ничего жуткого. Даже наоборот. А с диким луком — можно считать деликатесом.

Когда все лапки были съедены, Алексей Петрович почувствовал, что тело наполнилось и в голове появились какие-то мысли, не связанные с едой. И первая мысль была о том, что он непременно когда-нибудь напишет об этом своем опыте, как и обо всех своих приключениях, напишет с юмором, потому что без юмора об этих приключениях писать нельзя, то есть нельзя этим приключениям придавать слишком серьезное значение.

Но пока ему было не до юмора. Вечерело. Комары неистовствовали. Там, куда садилось солнце, погромыхивало почти беспрерывно, точно скорый поезд по железному мосту, — скорее всего, гроза. Провести ночь под дождем казалось теперь верхом несправедливости даже большей, чем голод, немцы, полицаи, выстрелы и сумасшедший бег. С голодом он вроде бы справился, от немцев и полицаев убежал — сказалась некоторая тренировка за истекшие почти трое суток, теперь предстояло укрыться от дождя.

Алексей Петрович оглядел притихшие деревья: они ничего ему не подсказывали. Но он что-то когда-то читал — что-то о шалашах из веток, вигвамах из шкур и еще чего-то там из корья. Шалаш из веток представлялся самым доступным из всего читанного, и хотя тело точно налилось свинцом, он, преодолевая усталость и сонливость, оторвал его от валежины и направился к ельнику с перочинным ножичком в руке. Однако ветки резать не пришлось: они неплохо ломались, и скоро он сложил из них порядочную кучу, которую удалось перетащить к костру лишь за четыре приема.

Но сами ветки — еще не шалаш. Что-то там должно быть еще. Алексей Петрович морщил лоб и оглядывался по сторонам, отыскивая подсказку. Из кучи плавника торчащая палка навела его на мысль, что у шалаша должна быть некая основа. Как у всякого технического сооружения. Далее начались муки творчества на уровне строительства и архитектуры. Он так увлекся этим, что очнулся лишь тогда, когда вдруг стало совсем темно. И ни то чтобы солнце успело убраться за край земли, а что-то поглотило его, невидное за плотной стеной леса. И гулкие раскаты грома приблизились настолько, что это темное нечто должно вот-вот накрыть его и уничтожить.

Но у него есть теперь, куда прятаться.

Алексей Петрович встал на четвереньки и забрался в свой шалаш. Он похвалил себя за то, что предусмотрительно под ветки положил бересту и куски сосновой коры, которая пластами отделялась от лежащего дерева. Правда, под этой корой прижились муравьи, но тут уж ничего не поделаешь: кто-то должен был пожертвовать ради него своим благополучием. Муравьи остались возле дерева со своими белыми яйцами и многочисленными дырками в этом дереве, зато колючие ветки не свисали внутрь шалаша и не мешали ему там ворочаться с боку на бок на подстилке из веток же и травы. Оставалось к самому входу подтянуть костер, чтобы заслониться от комаров, надымить в самом шалаше и тогда уж точно — можно спать.

Вот, кажется, и все: большего сделать все равно невозможно. Коряво, неуклюже, топорщится во все стороны и наверняка на сто процентов не защитит от дождя, однако он сделал это сам, сделал впервые в своей жизни, значит, он еще на что-то способен, значит, это еще не конец…

Алексей Петрович вытянулся на своем ложе и устало закрыл глаза. Однако сон не шел. Тело болело и ныло, саднило, чесалось, будто ему под одежду всыпали пригоршню блох, муравьев и еще черт знает какой твари, предварительно избив и вывернув все суставы на дыбе. Чесаться было бессмысленно, и вообще всякое движение не имело смысла, надо перетерпеть и притерпеться. И действительно, через несколько мучительных минут зуд стал тише, боль, нытье и ломота отпустили.

И тут же, точно стояли у входа в шалаш в ожидании, в голове замельтешили, напластываясь друг на друга, картины минувших дней, из них стали вываливаться, как из рамки, такие подробности, какие он пропустил впопыхах или не понял их значения. Он только теперь разглядел ужас в глазах Марфы Посадницы и матери мальчика Пети — ведь им-то бежать некуда; он вспомнил, как споткнулся Петя при упоминании об отце и что говорили о мужике Стеши полицаи, и понял, что отец мальчика где-то рядом, возможно — в лесу, в партизанах; он подивился еще и тому, как быстро немцы наладили местную власть или хотя бы ее основы, а более всего — что у немцев нашлись помощники из русских же, хотя он был почему-то уверен, что перед такой всенародной бедой, как вторжение неприятеля, все должны сплотиться ради одной цели — избытию этой беды, а вот поди ж ты: все да не все. А если прибавить сюда тех дезертиров, с которыми столкнулись Сайкин и Шибилов, и под каким кличем это произошло, и рассуждения Сайкина, то думать есть над чем, и убежать от этих дум невозможно.

Еще Алексей Петрович решил, что надо будет завтра же все это записать по горячим следам, чтобы не выветрилось из памяти, особенно мелочи, детали, видимые пустяки, которые и есть основа любого бытия. Даже такого, как у него в последние дни. Ведь и у тысяч других то же самое или нечто похожее.

Он не заметил, как уснул. Ни гроза, бушевавшая над его головой, ни ручейки, проливавшиеся на него там и сям, не могли вырвать его из глубокого, полуобморочного сна, и он лишь стонал во сне и ворочался с боку на бок, то вытягиваясь во всю длину своего тела, то сжимаясь в комок.

Было раннее утро, солнце только-только оторвалось от горизонта, прошивая лесную чащу там и сям острыми потоками света. Алексей Петрович окончательно проснулся, тряхнул часы, послушал: часы шли. Вот только трудно сказать, сколько сейчас времени. Скорее всего, часа четыре: июль все-таки. И он поставил стрелки на четыре. Но и проснувшись окончательно, продолжал лежать и прислушиваться к окружающему его миру. Мир этот теперь не казался ему таким уж враждебным, каким казался еще вчера, в нем даже имелись свои прелести. Наполненный звуками капель, падающих с деревьев, пением птиц, журчанием ручья, мягким туманом и косыми потоками света, он, этот мир, будто бы говорил: смотри, как все переполнено прекрасным, как оно животворно и бесконечно, а ты, жалкий пигмей, пытался меня проклясть и даже остановить свою жизнь, которая тебе дана не зря, а с какой-то определенной целью.

Алексей Петрович выбрался из шалаша, потянулся и сразу же спустился к ручью. Умывшись, занялся охотой на лягушек. На этот раз твари располагались метрах в двух-трех от ручья в густой траве, где, надо думать, продолжали ловить насекомых. Через полчаса два десятка лягушек были пойманы, убиты, отделены от задних лапок и заброшены в кусты. Весело горел костерок, шевелились лягушачьи лапки над огнем. Алексей Петрович, вращая прутики с насаженными на них лапками, глотал голодную слюну. Он все делал не торопясь, не думая о войне и даже о предстоящей дороге. Позавтракав, выкурил папиросу, проверил пистолет и еще часа два записывал в блокнот впечатления от минувших дней, начиная со встречи с генералом Коневым, безумной атаки наших танков и конницы на деревню и чем она закончилась. Он коротко описал дорогу с брошенными танками и машинами, бой с немецкими мотоциклистами, такой неожиданно короткий и удачный, но ни словом не упомянул об убийстве раненого немецкого офицера, оставив это на потом. Затем дошла очередь до встречи с толпой красноармейцев, ночевка в далеком отсюда селе, — и так вплоть до сегодняшнего утра. Закончив писать, он свою командирскую сумку пристроил под ремень, чтобы не мешала, затоптал костер и пошел сперва вдоль ручья, а когда тот свернул резко на северо-запад, двинулся напрямик, ориентируясь на солнце и деревья.

Так он шел часа четыре, никого не встречая. Наткнувшись на лесную малоезженную дорогу и, поразмыслив, стал продвигаться метрах в двадцати от нее, не теряя дорогу из виду. Пройдя таким образом несколько километров, услыхал ровный гул движения большой массы людей и машин, кинулся на этот гул и, если бы не споткнулся и не упал…

Лежа и потирая ушибленное колено, он сквозь деревья и просвет между кустами увидел бредущих людей, военных и гражданских, бредущих как-то не так, как им положено, а обреченно, лениво и тупо… и еще бог его знает как, и, только тогда, когда в поле его зрения попал человек в серой форме, с засученными рукавами, с каской у пояса, термосом и флягой, с винтовкой в руках и ранцем за спиной, только тогда догадался, что это не настоящее войско, а бывшее, и он, если бы не упал… и кто-то, видимо, бережет его от этой незавидной участи.

Алексей Петрович попятился, не отрываясь от земли, и пятился так долго, пока чаща деревьев и кустов не скрыла от него дорогу, хотя ровный гул все еще пробивался сквозь толщу леса, наплывая равнодушными волнами. Алексей Петрович встал, отряхнул колени, беспомощно огляделся и пошел влево, пересек давешнюю лесную дорогу, влившуюся в ту, другую, и, наткнувшись на овраг, забился в бурелом и просидел там до вечера, то порываясь куда-то идти, то с тоской глядя на заросли, покрывающие скаты оврага, но видя все ту же дорогу и бредущих по ней плененных своих соотечественников.

Он и раньше слышал об окруженных западнее Минска советских армиях, видел страшный разор на дорогах после налетов немецких самолетов, принимал участие в паническом бегстве, может быть, целой дивизии, следовательно, должен был предполагать о возможности попадания в плен какой-то части красноармейцев и командиров, но вид бесконечно движущейся массы обреченных на неволю людей произвел на него впечатление ужасное, будто именно он сам, писатель Задонов, виноват в их неволе и теперь ему предстоит отвечать перед всем миром за эту вину. Но уж кто-кто, а он-то ни в чем не виноват. И если все-таки кто-то виноват, так это Сталин и все прочие, засевшие в кремлевских кабинетах, не сумевшие подготовить к войне страну и армию, обманывавшие народ, в том числе и его, писателя Задонова, уверениями, что Красная армия — всех сильней, заставляя его, писателя Задонова, обманываться и обманывать других. Будь они все прокляты! И вот он сидит в этом паршивом овраге, всеми брошенный, искусанный всякой тварью, и не знает, куда идти и что делать. И не исключено, что однажды нарвется на немцев — и что тогда? Стрелять или стреляться? Не лучше ли вот сейчас? — и никаких мук, никаких желаний и сомнений. Напишут: пропал без вести. А ему, мертвому, какая разница, куда и как он пропал?

Но Алексей Петрович на сей раз даже пистолета не стал вынимать из кобуры, зная наверняка, что не поднимется его рука на такое дело. Да и проклятья его в адрес Сталина не более чем скулеж и брюзжание отчаявшегося интеллигента, потому что кому-кому, а уж ему-то, бывшему спецкору газеты «Гудок», хорошо известно, из какой глубокой ямы поднималась страна при большевиках, и если там есть вина Сталина и его окружения, то исключительно в том, что поднимать они начали ее с опозданием лет на пять-шесть, а до этого грызлись между собой за власть, метались из стороны в сторону, пока не нащупали твердую дорогу и не встали на нее бесповоротно. При этом он, Алешка Задонов, и многие из его окружения не очень-то им, большевикам, помогали поднимать свою страну, злорадствовали, видя явные просчеты, пророчили скорую гибель, и лишь тогда, когда пророчества не сбылись, начали впрягаться в общий хомут.

 

Глава 20

Только на закате, устав от собственных мыслей и ужасных представлений о том, что может с ним случиться, Алексей Петрович решил, что сидеть на одном месте — ничего путного не высидишь, что надо идти, а там что бог даст. И он решительно выбрался из своего убежища и вновь приблизился к дороге, на которой видел пленных. На этот раз дорога была пуста, и ни влево, ни вправо не было заметно ни единой души и никакого движения. Он опасливо перебежал дорогу и снова углубился в лес. Теперь надо было отыскать ручей или озерко, большую лужу, наконец, и только там устраиваться на ночлег.

Через час-полтора, когда почти совсем стемнело, а ни ручья ни речки ему не попалось, Алексей Петрович вдруг почувствовал, что потянуло дымком и даже запахом съестного. Остановившись в нерешительности, он в конце концов двинулся на этот запах, понимая в то же время, что запах этот может оказаться ловушкой.

Вскоре между деревьями мелькнул слабый огонек костра. Еще десять метров, еще пять и еще. Конечно, это не могли быть немцы. Но и не обязательно друзья. Наученный горьким своим и чужим опытом, Алексей Петрович остановился за неохватной сосной. Отсюда видно, что возле костра сидят двое. Один из них, похоже, женщина. Другой… О другом человеке ничего определенного сказать нельзя: он сидел спиной к Алексею Петровичу в накинутой на плечи шинели, в фуражке, ковырял палкой в костре, отчего вверх взметывались стаи искр и пропадали в сомкнутых кронах лип и осин. Похоже, кроме этих двоих возле костра больше никого нет. Одуряюще пахло пшенкой, мясными консервами и лавровым листом.

Достав из кобуры пистолет и аккуратно взведя курок, Алексей Петрович двинулся к костру. Он шел щупающими шагами, и все-таки метрах в десяти от костра под его ногой тихо треснула веточка — мужчина резко обернулся, вскочил, громко лязгнул затвор винтовки.

— Кто такие? — негромко спросил темноту мужчина.

— Свои, — ответил Задонов.

— Кто — свои?

— Интендант третьего ранга Задонов…

— Вы один?

— Да, один.

— Подойдите, но медленно, руки поднимите вверх.

Алексей Петрович поднял руки, в одной из которых оставался пистолет, подошел, остановился в пяти шагах от мужчины. Пояснил:

— Я журналист. Вот… заблудился…

— Как вы себя назвали?

— Задонов.

— Не Алексей ли Петрович?

— Он самый: Задонов Алексей Петрович.

— Боже мой! Вот так встреча! Да опустите вы руки! Я же вас знаю. Вернее сказать, знавал вашего покойного батюшку и вашего брата, Льва Петровича. Тоже, к сожалению, покойного. Моя фамилия, если помните, Дрёмучев, зовут Леонтием Варламовичем. Из дворян. Работал с вашим братом…

— Да-да, как же, как же, — поспешил подтвердить знакомство с Дрёмучевым Алексей Петрович, хотя самого его не помнил, но фамилию — это уж точно: редкая фамилия, тем более что, почему-то, с ударением на первом слоге.

Они пожали друг другу руки, при этом Алексей Петрович переложил пистолет в левую.

— Он у вас хоть на предохранителе? — насторожился Дрёмучев, и Алексей Петрович, спохватившись, поставил оружие на предохранитель и убрал его в кобуру.

— А это, позвольте представить, Анна Сергеевна Куроедова. Тоже из старой фамилии… Прошу, как говорится, любить и жаловать…

Женщина молча кивнула головой, укутанной темной шалью, так что виднелись лишь одни глаза. Алексей Петрович наклонил свою голову, произнес:

— Рад познакомиться… Хотя обстоятельства к особой радости не располагают. Но в наше время встретить своих — и то радость.

Женщина передернула плечами, как бы говоря: свои — не свои еще надо разобраться.

— Вот, значит, какая встреча, Алексей Петрович, — перехватил инициативу Дрёмучев. — Сказали бы полгода назад, не поверил бы. И как же вас угораздило?

— Ехали на машине в Гомель, нарвались на немцев. Мой водитель погиб, а я чудом вырвался. И вот теперь иду… А вы?

— А я? Я с начала войны мобилизован в железнодорожные войска. Ехал в Оршу налаживать движение на железной дороге в сторону Смоленска. На полпути эшелон, битком набитый новобранцами, встретили немецкие танки, начали расстреливать вагоны, людей — все, что двигалось. Главное — двери вагонов, как на грех, открывались в сторону немцев. Люди выскакивают — и под пулеметы. Мы ехали в пассажирском, выход в обе стороны, тем и спаслись… А немцы… они стреляли и хохотали! Вы представляете себе? Хохотали над нашей дурью, нашей покорностью, нашей… Да что там говорить! — воскликнул Дрёмучев с отчаянием в голосе. — Вы представляете себе, Алексей Петрович: начальство посылает эшелоны, не зная обстановки, не представляя себе, где противник, где наши, гонит безоружных людей на убой — мерзость, хамство, равнодушная жестокость, возведенная в степень нормального процесса… Всю эту кремлевскую шушеру… своими руками… вместе со Сталиным… передушил бы, как котят! — воскликнул громким шепотом Дрёмучев и, сжав кулаки, потряс ими перед собой. — Жаль, что не дотянуться.

— Да-ааа… мерзости и головотяпства много. Даже слишком, — подтвердил Алексей Петрович и сокрушенно качнул головой. Он сел на бревно, огляделся, пояснил: — Я дым вашего костра и запах тушенки издалека учуял. Шел на этот запах, как голодный волк на запах овчарни…

— Давно не ели? — спросил Дремучев, помешивая в котелке.

— Два дня уже. Если не считать земляники и лягушачьих лапок.

— И как?

— Лапки-то? Как в парижском ресторане, — усмехнулся Алексей Петрович. — Правда, без соли и без хлеба. Зато с диким луком.

— Да вы, Алексей Петрович, в лесу, судя по всему, не пропадете.

— Пропасть, может, и не пропаду, но ремень пришлось укоротить на две дырки. Впрочем, это даже полезно для здоровья.

— Но не очень полезно для нашей многострадальной родины, — с неожиданным надрывом произнес Дрёмучев. И тут же извинился: — Простите за высокопарность слога.

— Да, слова, может быть, и высокопарны, но мысли… Мысли все о том же, — качнул головой Алексей Петрович. — Я вот чуть не наскочил на колонну пленных: обрадовался, думал — свои. И сколько же их там, бедолаг, — боже ты мой!.. И что с ними станет? Ведь Гитлер поставил своею целью уничтожение славянства и захват их земель…

— Откуда вы знаете? — вскинулся Дрёмучев.

— Читал…

— Мало ли что вы читали. Пропаганда! Обычная советская пропаганда! — уже более решительно заявил Дрёмучев. И добавил с усмешкой: — Вам ли не знать!

— Леонтий! — укоризненно окликнула его женщина и, открыв лицо, взяла ложку и попробовала варево: — Готово. Пора есть. У меня все внутренности свело от голода.

Только теперь Алексей Петрович смог рассмотреть своих случайных товарищей.

Женщине было, пожалуй, лет тридцать пять — сорок. Лицо тонкое, с выразительными серыми глазами, высоким лбом, который, впрочем, не очень ее красил. Выглядела она усталой, осунувшейся, но сквозь усталость и легшие на ее плечи невзгоды проглядывала интеллигентность и то, что называют породой, то есть былая изнеженность и чувство избранности.

Дрёмучев смотрелся на пятьдесят. Или около того. Лицо жесткое, властное, давно не бритое, с маленькими серыми глазами. Тоже изможден: видать, досталось. На нем черная шинель с петлицами железнодорожных войск, черная же гимнастерка и бриджи, на ногах сапоги. Шпалы или что-то там еще сорваны, но по их следам Алексей Петрович определил, что он в чинах не менее полковника.

Куроедова ела кулеш из крышки, Задонов и Дрёмучев — из котелка. При этом и для Алексея Петровича нашлась ложка в походном вещмешке этой странной пары.

— Надо бы больше, да — увы, — произнес Дрёмучев, облизывая ложку.

— Ничего, — успокоил его Задонов. — Завтра утром я угощу вас лягушачьими лапками — пальчики оближете.

— Что ж, дожить бы до утра, — вроде бы согласился с предстоящим завтраком Дрёмучев.

Куроедова ушла к ручью мыть посуду, мужчины, напившись из фляги воды, закурили задоновских папирос.

— Так вы говорите, Гитлер обещал уничтожить славян? — напомнил прерванный разговор Дрёмучев. — По-моему, он имел в виду только жидов.

— И жидов тоже. Есть у него такая книга: «Майн кампф» называется. Что-то вроде фашистского Евангелия. Германия — до Урала. Остатки славян загнать за Урал, а там пусть с ними разбираются японцы. Правда, в «Майн кампф» об этом не сказано, но, если иметь в виду, что именно япошкам предназначается Сибирь, так и следует понимать.

— Все это тоже из области пропаганды, дорогой Алексей Петрович. У них своя пропаганда, у нас своя. И обе врут в самом главном: наша, что строит общество всеобщего благоденствия, немецкая, что строит свое, но на костях порабощенных народов. Но это, если признать Гитлера и его окружение за полных идиотов, которые не понимают, на что замахнулись. А я до войны часто бывал в Германии, закупал там оборудование по линии Наркомжелдора, и смею вас заверить, что сами немцы так не думают. Во всяком случае, большинство из них. И многие с уважением относятся к России. И к нам, русским. Зато у нас… Ваш брат, насколько мне известно, погиб в сталинских застенках… Это Лев-то Петрович, который ничего, кроме паровых котлов, не знал и ничем не интересовался. Может быть, как раз за это? А?

— Вы правы, — с трудом выдавил из себя Алексей Петрович, которого разговор начинал все более тяготить. — Никакого интереса к политике я за ним не замечал. И никто нам не объяснил, за что его арестовали…

— И даже вам, хотя, насколько мне известно, вы входили в советскую элиту…

— Ерунда! — перебил Дрёмучева Алексей Петрович. — Ни в какую элиту я не входил. И мои статьи правили так, что иные я и сам с трудом узнавал. Я, быть может, не из последних писателей и журналистов, но элита… это на несколько этажей выше.

— Допустим, допустим, но вы же не можете не согласиться, что большевики обманули народ, обокрали его и превратили в бессловесную скотину. И главную скрипку во всем этом играли и продолжают играть жиды, жены жидов, их родственники, ставленники, прихлебатели и прочая ожидовленная сволочь, которая составляет жидовский же Интернационал, — с напором говорил Дрёмучев, подавшись всем телом к Алексею Петровичу. — Вы же не станете отрицать, что Сталин есть ставленник жидов, то есть Зиновьева и Каменева, которых он потом поставил к стенке, что он проводит их линию на дальнейшее закабаление русского народа, что даже если Гитлер что-то там написал в своей книге, ему до Сталина далеко, он рано или поздно вынужден будет считаться с русским народом, а что жиды будут уничтожены, так они свой жребий выбрали себе сами: не надо совать свой семитский нос в дела чужих народов, не надо было врать и обманывать. На то, что Гитлер где-то что-то написал, мне, русскому человеку, начхать и растереть, но я знаю, о чем уже более двух тысяч лет мечтают все жиды — все! от мала до велика! — о том, чтобы им, избранным богом, встать во главе мира и все народы превратить в своих холопов. Именно это и записано в их Талмуде. Да и в Библии тоже. Так из чего нам, русским, выбирать, скажите мне на милость? Из каких двух зол? Я — за то, чтобы Гитлер уничтожил в России власть жидов, власть Сталина, а уж потом мы как-нибудь сами разберемся и с немцами, и с Гитлером.

— То есть, вы хотите сказать, что надо открыть немцам дорогу на Москву? — спросил Алексей Петрович с удивлением.

— И не только на Москву. Куда угодно. Пусть идут. Да они и так уже сами ее открыли, а наше сопротивление лишь озлобляет их и приводит к лишним жертвам…

— Должен вас разочаровать, но у меня совсем другое мнение насчет немцев. Не говоря уже о Гитлере, — заговорил Алексей Петрович. — Что Гитлер собирается уничтожить русскую государственность, довести русский народ до скотского состояния, в этом нет никакой пропаганды. Пропаганда заключается в том, что он идет освобождать нас от большевиков и жидов. На самом деле он идет в Россию, чтобы освобождать нас от нас самих. И ваши немцы, которые, как вы считаете, относятся к России вполне лояльно, или врут, или не представляют собой никакой силы, не способны оказывать на Гитлера никакого влияния…

— Но немецкий народ! — перебил Алексея Петровича Дрёмучев. — Народ тут ни при чем. Сам Сталин выражался в том духе, что мы воюем не с немецким народом, а с немецким фашизмом, что, мол, Гитлеры приходят и уходят, а немецкий народ остается…

— Сталин и не мог говорить иначе, — возразил Алексей Петрович. — Потому что Сталин политик, он должен смотреть в будущее и не имеет права обрубать все концы, связывающие нас с этим будущем. Но мы-то с вами не политики, и обязаны быть реалистами, потому что нам приходится сталкиваться с этими немцами, с этим народом, одетым в военную форму, а этот народ сегодня практически единодушен в том, чтобы захватить Россию и устроить тысячелетний рейх на ее территории. И вся жестокость, о которой свидетельствуют очевидцы, и вы сами в их числе, идет не только от Гитлера, но и от послушной его воле армии.

— Все это че-пу-ха! Вы, Алексей Петрович, просто напуганы, и ваши рассуждения есть рассуждения человека, потерявшего голову от страха.

— Леонтий! — снова прозвучал предостерегающий голос Куроедовой.

— Ах, Анна, оставь! Мы с товарищем… простите!.. с Алексеем Петровичем выясняем вопрос, как быть дальше. Нам, может быть, вместе придется… — И, обратившись к Задонову: — Вы, кстати сказать, в какую сторону направляетесь?

— На восток.

— На восток все-таки… Я так и знал. И это несмотря на все, что было и есть? Несмотря на истребление миллионов наших соотечественников в гражданскую войну, в период коллективизации? Несмотря на безвинную гибель вашего брата? Несмотря на наше бездарное командование, которое гробит армию, бросая ее, безоружную, на немецкие танки и пулеметы? Несмотря на нежелание народа воевать за Сталина и за жидовский Интернационал? Несмотря на то, что итоги войны, в конце концов, видны невооруженным глазом даже младенцу?

— Все ваши аргументы имеют место… в какой-то степени, — начал Алексей Петрович, тоже постепенно загораясь, забыв о своих недавних проклятиях. — И в то же время… немцы — это наши смертельные враги, Гитлер — враг, и я, как человек русский, несмотря ни на что, ни на какие ваши аргументы, не могу смириться с этим. Вы правы… как бы это сказать? — со своей колокольни, я — со своей. И я знаю, что немцев мы разобьем. Не сегодня и, может быть, не завтра. Пусть через год, через пять лет, через десять. Но разобьем в пух и прах. Тут важно, что каждый из нас положит на чашу весов нашей будущей победы. Потому что… потому что это наша земля, а отдавать свою землю… даже за соблазнительные посулы, есть величайший грех.

— Никак о боге вспомнили, Алексей Петрович?

— И о боге тоже. Но не в нем дело, а в нас самих.

— Вряд ли от вас что-нибудь зависит, — подала свой голос Куроедова. — Вы только игрушка в чужих руках…

— Возможно, — не стал спорить с дамой Задонов, никогда не считавший женщин пригодными к подобным спорам. — Возможно, вы, в отличие от меня, не игрушка. Не исключено, что вы окажетесь правы… нет, не правы, а в том, что ваши пророчества сбудутся. Что из того? Рано или поздно и это батыево нашествие придет к концу, а Русь снова встанет и окрепнет. Пусть без меня, без моих детей, а лишь с их правнуками, но будет именно так.

— Так и мы за то же самое, дорогой мой Алексей Петрович! — воскликнул Дрёмучев. — Только за более короткий, малокровный и более решительный путь. И поверьте, нас не так уж мало: не всех ваш Сталин уничтожил, не все поддались на уловки этого шашлычника. Он заставил нас, русских интеллигентов, русский народ, работать на жидов и жидовствующих, но мы… вернее, многие из нас были плохими работниками. Мы были их рабами лишь по видимости. А на самом деле вредили этой власти всем, чем могли. Теперь-то я могу об этом сказать… Подожди, Анна! — воскликнул Дрёмучев. — Дай мне выговориться! Все-таки Алексей Петрович — писатель. И весьма неплохой писатель. Ему это пригодится в будущем. Так вот, истошный визг большевиков о повальном терроризме и шпионстве не выдумка. Да, не выдумка! Правда, преувеличена в сотню раз, если не более. Но где им было разобраться, отчего взорвался паровозный котел или сошел с рельсов поезд! Технические невежды и дармоеды! Только потом, когда пришло новое поколение инженеров, только тогда… А уж гэпэушники попрыгали! Уж они побегали в поисках врагов народа. И тогда великий и мудрый решил: коли не можете поймать сто человек, ставьте к стенке десять тысяч. Мы были верны своим принципам. Это у вас их не было или вы о них позабыли. А мы нет! Мы с этой стези не сходили никогда. Вот так-то, дорогой мой Алексей Петрович. Мы и немцев вынудим играть по нашим правилам. Мы вынудим их стать не врагами нашими, а союзниками. Мы возродим монархию и православие, потому что только они в своем единстве представляют из себя государственное устройство, которое вмещает в себя и национальный дух русского народа, и его верования, и его способ существования. Только монархия и православие могут спасти Россию и русский народ.

— Очень я сомневаюсь в том, на что вы так надеетесь, Леонтий Варламович, — покачал головой Алексей Петрович. — Не уверен, что у вас что-то получится. В своем отношении к русскому народу Гитлер идет по пути уничтожения всех несогласных, всех, кто потенциально может выступить против. Гитлер слишком одержим своей идеей. Да и ваши потенциальные друзья среди немцев… Они, между прочим, вовсе не против завоевания России. Они исходят лишь из того, что такие пространства кто-то же должен осваивать — не им же лезть в наши снега. А что касается того, в чем вы признались, бог вам судия. Я помню то время, когда многие ждали то ли немцев, то ли англичан и французов. Кого угодно, лишь бы скинули большевиков. Я помню, что кое-кто был согласен с распадом России на отдельные губернии. Правда, я в то время был слишком молод, чтобы что-то понимать в происходящем. Но хорошо помню, что мой отец считал это низостью, не достойной русского человека.

— Мы с вами явно не сможем договориться, — с сожалением произнес Дрёмучев. — Пусть история нас рассудит. А вы бы, с вашим-то талантом, очень бы помогли русскому движению и русскому возрождению. Я, когда читал ваш роман «Перековка», за каждой фразой ощущал вашу боль за наш народ, за Россию. Вы без обиняков показали, что все ваши главные герои приняли Советы как неизбежное зло, которое когда-нибудь будет изжито. И именно за это, как я понимаю, вас так ругали в печати.

— Но это же так естественно для старшего поколения, которое всеми своими корнями связано с прошлым! — воскликнул Алексей Петрович. — Зато посмотрите на нынешнюю молодежь. Она о прошлых временах ничуть не печалится. Тем более о монархии, которая, как всем хорошо известно, деградировала до такой степени, что призвала к себе на помощь Распутина, эту гнусную отрыжку средневековья, а вместе с ним Штюрмеров и прочую шваль. Вы хотите повторения? Да и о каком монархическом движении вы говорите? Где оно? Вы хотите вступить в союз с Вырубовой и ей подобными? Опомнитесь!

— На Западе, Алексей Петрович, миллионы наших соотечественников, которые мечтают о возрождении России через монархию. Там цвет русского народа. Они придут к нам на помощь. И это будет конституционная монархия, в которой царь станет осуществлять власть не столько административную, сколько духовную, нравственную. При такой монархии даже ничтожнейший Николай Второй будет прилежно выполнять свои функции, а Распутин в его окружении просто не появится.

Алексей Петрович понял, что спорить бесполезно, и устало заключил:

— Вряд ли немцы дадут вам развернуться: им не нужна сильная Россия. А на данном историческом этапе — Россия вообще. И никому она не нужна, кроме нас самих. Скорее всего, вас сделают слепым орудием уничтожения собственного народа. Немцы наверняка стравят русских с белорусами и украинцами и заставят нас убивать друг друга.

— Какую-то часть — вполне возможно, — запальчиво возразил Дрёмучев. — Но народы как таковые — этому не бывать.

— Посмотрим, посмотрим… — покачал головой Алексей Петрович, которому этот спор представлялся бессмысленным.

— Я уверен, Алексей Петрович, что и вы, рано или поздно, окажетесь в нашем стане… И надеюсь, что мы расстанемся без последствий, — с пафосом произнес Дрёмучев.

— Да, конечно. Ни мне, ни вам они ни к чему.

Рассвет лишь только занимался, когда Алексей Петрович поднял голову, прислушался: ему показалось какое-то движение. Действительно, в окутавшем лес густом тумане слышались удаляющиеся шаги. Он огляделся: возле потухшего костра никого не было.

Ушли. Слава богу, что не тронули, оставили в живых. Но что-то в душе Алексея Петровича эти люди сдвинули с места, открыв прошлые раны, которые, как ему казалось, давно зарубцевались. Теперь он не с такой уверенностью смотрел и на этот лес, и на предстоящий ему путь, на свое прошлое и возможное будущее. Неужели этот Дрёмучев прав? Не может этого быть. То есть в оценке событий — безусловно, но события лишь разворачиваются, еще не все потеряно, еще народ не поднялся всей своей мощью. А он таки поднимется. И вот что удивительно: этот Дрёмучев был свидетелем варварства немцев, расстрелявших эшелон, и все-таки, несмотря на это, верит в их цивилизаторскую миссию. Поразительно.

И тут вдруг кольнуло: а вдруг и Лёвка — тоже? Вдруг и он как-то был связан с такими, как этот Дрёмучев? Мало ли что он говорил ему, своему младшему брату. Ведь раньше-то, сразу после большевистского переворота, они оба считали Ленина с Троцким узурпаторами, оба были уверены, что власть эта долго не продержится. Более того, его, Алексея, уверенность шла от Лёвки же, даже не от отца… И когда это Лёвка вдруг перестал интересоваться политикой? Не было такого… Господи! Но этого же не может быть! Не должно, чтобы Лёвка…

Алексей Петрович брел на восток, вспоминая своего брата, его слова. Но слова — это одно, а поступки… Что он знал о его поступках? Ничего. И не мог ничего знать. Откуда? Боже ты мой! Зачем? Зачем?

Это ты потому так, казнил себя Алексей Петрович, что совесть у тебя не чиста, что ты никуда не ходил и даже не пытался помочь своему брату. Потому что ты трус, ты всегда и всего боялся. И теперь до конца жизни будешь жить с этим темным пятном на своей совести. А был виноват Лёвка или нет, это не самое главное.

Задонов брел, не разбирая дороги, то и дело упираясь в бурелом, оглядываясь, прислушиваясь. Уцепившись за какую-нибудь фразу, произнесенную Дрёмучевым, принимался опровергать его, находя все новые и новые аргументы против устремленности этого странного человека и его спутницы, против их связи с Лёвкой. Он вспоминал предреволюционные годы, когда о царе и царице уже без всякого стеснения рассказывали анекдоты, а отец, работавший тогда в компании Российских железных дорог, приходя домой, приносил все новые известия о том, как не только чернь, но и высший свет ненавидят царя, а более всего гессенскую принцессу, не способных ни понять, что происходит, ни предотвратить надвигающуюся катастрофу, и убеждал, что дело не в царе, даже таком бездарном, как Николай Второй, и не в царице, считающей невежественного мужика Распутина, бывшего конокрада и попа-расстригу, пьянчугу и развратника, чуть ли ни новоявленным Христом, а в самом самодержавии, исчерпавшем все властные и жизненные ресурсы, отпущенные ему историей. Да и в гимназии говорили об этом же, и в университете, и мало находилось таких, кто стал бы защищать монархию и связывал бы с ней будущее России. И вот, через столько лет, находятся, оказывается, люди, которые все еще придерживаются столь невероятных взглядов и, более того, связывают свои надежды с Германией Гитлера.

Поразительно!

Но Лёвка-то?.. Нет, Лёвка так думать не мог!

 

Глава 21

— Вот, товарищ майор, поймали, — говорил молоденький сержант, сжимая локоть небритого человека с опухшим лицом, в рваной командирской габардиновой гимнастерке и бриджах, протягивая майору Матову полевую сумку и пистолет ТТ. — Бежать, стал быть, хотел. Мы ему стой, а он драпать. А потом сам к нам кинулся. Думали — драться. Ну, стукнули малость, потому как не в себе вроде. А вроде свой. И документы имеются.

— Интендант третьего ранга Задонов Алексей Петрович. Специальный корреспондент газеты «Правда», — прочитал Матов, с любопытством поглядывая на странного человека. Спросил: — Это ваши документы?

Алексей Петрович Задонов облизал окровавленные губы, покривился лицом, пытаясь выдавить на нем улыбку, произнес:

— Неужели я так изменился, Николай Анатольевич, что вы меня не узнаете?

— Мы с вами встречались?

— Да. На Карельском перешейке в феврале сорокового. Нас познакомил капитан Скворцов. Если мне не изменяет память.

— Да, действительно, — качнул головой Матов. — Вас трудно узнать.

— Комары, — снова скривился Алексей Петрович. — Почти такие же, как на Дальнем Востоке. Вы рассказывали…

— Да-да, припоминаю, Алексей Петрович. А как вы оказались здесь?

— В районе Чаус нарвались на немцев, моего шофера убили, а я, как тот лермонтовский Гарун: «бежал быстрее лани, быстрей, чем заяц от орла»… Дальше шел да шел в надежде, что непременно встречу своих. Однажды встретил, да видно, не судьба: опять нарвались на немцев, и товарищи мои, судя по всему, погибли. А сейчас не разобрал, с кем имею дело: опасался дезертиров. И только потом… За что и поплатился, — и Алексей Петрович потрогал раздувшуюся скулу.

— Виноват, товарищ интендант, — стал оправдываться сержант. — Если бы вы не побёгли, я б, конечно, не стал, а так… Кто ж его знает, кто такой. Тут всякие по лесу шастают. Опять же, пистолет…

— Спасибо, товарищ сержант, — произнес Матов. — Вы ни в чем не виноваты. Хорошо, что стрелять не стали.

— Так вроде бы свой… Опять же, в форме…

— Можете быть свободны.

— Есть, товарищ майор! — кинул сержант руку к пилотке, повернулся и зашагал к двум красноармейцам, ожидавшим его неподалеку.

— Есть хотите? — спросил Матов, возвращая Задонову документы, сумку и пистолет.

— Ужасно. Несколько дней одной земляникой да заячьей капустой питался, — произнес Алексей Петрович, постеснявшись почему-то сказать про лягушек. — Правда, один раз рискнул зайти в деревеньку, и даже успел немного поесть, но еле ноги оттуда унес: какие-то трое шли меня арестовывать, да хозяйский парнишка предупредил… Черт знает, кто такие и зачем — некогда было разбираться! Но вроде бы, как мне сказали, полицаи. Признаться, я их почти и не видел. Ну, через коровник и в лес.

— Где и когда это случилось?

— Где-то южнее Рясны. На той стороне Прони. Что за деревня, сказать не могу. Но немцев там в это время не было. А случилось это пятого дня. Под вечер.

Алексей Петрович сидел на пеньке и ел с ножа свиную тушенку с деревенским хлебом и все никак не мог поверить, что он среди своих. Рядом на лесине сидел майор Матов, окруженный командирами, водил по карте прутиком. До Алексея Петровича долетали его спокойные, уверенные слова:

— Реку Сож перейдем вот здесь, чтобы выйти к Мурыгино южнее. Разведка к Мурыгино уже ушла, так что к ночи мы как раз подойдем к южной окраине городка и на месте решим, что делать. Но главное, конечно, Починок. Пересекать железную дорогу все равно придется, немцы там уже четыре дня, охрану наверняка наладили, незамеченными не пройдем, боя не миновать. Лучше станцию Починок атаковать самим. Порядок следования вам известен. Менять пока не будем. А после Мурыгино, имея конкретные данные о противнике, решим, в каком порядке двигаться дальше. Вопросы есть? — Помолчал, оглядывая лица командиров, заключил: — Тогда по местам. Через полчаса выступаем.

— Ну, как, поели? — спросил он, поворачиваясь к Задонову и улыбаясь краешком губ, обметанных светлой щетиной.

— Спасибо, Николай Анатольевич. Никогда ничего вкуснее не ел. Разве что лягушачьи лапки, — неожиданно признался Алексей Петрович, возвращая Матову нож.

— И что, приходилось есть?

— Приходилось. И даже без особого насилия над собой. Вот только убивать лягушек было поначалу не по себе. Но, как говорится, голод не тетка, привык и к этому. Человек ко всему привыкает, — философски заключил Алексей Петрович.

— Н-ну, не скажите, — не согласился Матов. — Есть вещи, к которым привыкнуть нельзя.

— Согласен с вами, но это частности.

— Возможно. Я вот никак не могу привыкнуть к тому, что приходится на своей земле таиться и нападать на врага как бы из-за угла. На своей-то земле… Кстати, каким оружием вы владеете?

— Винтовка, пулемет, пистолет — разбирать и собирать приходилось. Стрелять тоже. Правда, исключительно в тире.

— Видите ли, Алексей Петрович, нам придется прорываться сквозь немца, всякое может случиться: тыла у нас нет, так что вам лучше обзавестись оружием посолиднее. Немецкий «шмайсер» неплохая машина. Я распоряжусь, чтобы вам дали. Если не возражаете, пока будете членом нашего походного штаба. И ради бога без моего ведома далеко от штаба не отлучайтесь, — попросил Матов и тут же окликнул сидящего неподалеку на корточках красноармейца:

— Чертков!

— Я! — откликнулся красноармеец, вскочил и быстро подошел к Матову.

Это был молодой еще парень с широким улыбчивым лицом, светлыми лукавыми глазами и льняными волосами, выбивающимися из-под пилотки. Выпуклая грудь распирала его линялую гимнастерку, воротничок туго обтягивал прямую жилистую шею. На широкой груди его немецкий автомат казался игрушкой, да и все остальное тоже: немецкие гранаты, подсумок с запасными рожками, нож в деревянных ножнах, саперная лопатка. Даже обмотки не портили его крепкие, хотя и несколько кривоватые ноги. Он стоял перед майором Матовым и смотрел на него широко распахнутыми глазами, в которых видна была одна лишь готовность кинуться по любому слову командира хоть к черту на рога.

— Вот что, красноармеец Чертков. Назначаю вас быть при интенданте третьего ранга товарище Задонове. Товарищ Задонов — корреспондент газеты «Правда», писатель, человек не военный, но на войне очень нужный. Достаньте ему автомат, покажите, как им пользоваться, и будьте при нем, пока не выйдем к своим. Головой отвечаете.

— Да что вы, Николай Анатольевич! — запротестовал Алексей Петрович. — Нянька мне не нужна. Вы мне назначьте должность. Хоть рядовым. Я постараюсь…

— У вас, Алексей Петрович, уже есть должность. А за вашу жизнь я несу теперь полную ответственность не только перед начальством, но и перед историей. Что бы вы сказали, если бы, предположим, сюда попал Пушкин и я его назначил бы рядовым и послал в атаку? Думаю, что ничего хорошего обо мне не сказали бы. И я не хочу попасть в историю только потому, что не сберег писателя Задонова.

— Ну, сравнили тоже: Пушкин и Задонов. К тому же, как вы знаете, Пушкин в своем путешествии в Арзрум от опасностей не бегал. Лермонтов в атаку ходил. И Лев Толстой тоже. И многие другие… Впрочем, вам виднее, — сдался Алексей Петрович, польщенный и сравнением с Пушкиным, и тем отношением к нему, которое проявил Матов.

А он, между тем, представил Задонову Черткова:

— Рекомендую вам, Алексей Петрович, красноармейца Черткова как проверенного в бою инициативного и смелого бойца. Можете на него положиться буквально во всем.

— Спасибо, Николай Анатольевич. Постараюсь не слишком обременять его своей персоной. — И, протянув Черткову руку, улыбнулся доверчиво и обезоруживающе, как умел улыбаться лишь нравившимся ему женщинам: — Рад познакомиться, товарищ Чертков. Можете называть меня по имени-отчеству: мне так привычнее. А вас как зовут?

— Алексеем. Алексеем Ермолаевичем, — добавил Чертков, отвечая на ожидающий взгляд Задонова, и несмело пожал протянутую руку своей широкой, как лопата, ладонью, в которой утонула ладонь Задонова. Затем отступил на шаг и застыл в ожидании команды.

— Значит, тезки, — улыбнулся Алексей Петрович. — Тезкам, как известно, легче договориться.

И начальник штаба капитан Янский, и старший политрук Матвеичев, и этот молодой красноармеец, с удивлением воззрившийся на Задонова: видать, писателя видел впервые в жизни, — все они старались предупредить каждое его желание, и очень умиляли этим истомившегося в одиночном скитании Алексея Петровича, почувствовавшего себя здесь необыкновенно уютно и ко двору. Все лица, его окружающие, были родными до боли, и хотя мало кто обращал внимание на еще одного невесть откуда взявшегося интенданта, но и в этом равнодушии и ненавязчивости сквозила русская душа, готовая, вместе с тем, откликнуться на первый же зов другой такой же души, кинуться ради нее на пулемет или нож, не рассуждая и не задумываясь о последствиях. Как тот же Шебилов, отвлекший немцев на себя и тем спасший писателя Задонова.

Впрочем, Алексей Петрович знал за собой склонность преувеличивать хорошее, если оно попадалось ему на пути, и смотреть какое-то время на окружающий его мир сквозь радужную призму этого преувеличения, несмотря на все случавшиеся потом разочарования. Но в данном случае он был прав: общность судьбы сплотила людей без лишних слов и заверений, сильнее всякого приятельства и родства. И дело не только в том, что никто из них не хотел оказаться в плену или таиться по погребам и клуням в стороне от смертельной схватки с могущественным врагом. Нет, каждый из них хотел драться и понимал, что хорошо драться можно лишь при правильной и четкой организации боевых операций, когда рядом с тобой верные и проверенные в бою товарищи. Их, похоже, не слишком смущало, что они окруженцы, хотя все рвались к своим, за линию фронта, уверенные, что именно там принесут пользы больше, чем в любом другом месте. Но, окруженные врагами, они врага стремились окружить своей смертельной ненавистью и уничтожать везде, где только возможно.

«А Дремучев уверял, что народ не хочет сражаться за Сталина. За Сталина, может, и не все хотят, но за свой дом, своих близких — это уж точно», — подумал Алексей Петрович с облегчением: только сейчас их ночной спор вполне разрешился в пользу Задонова, и не философскими выкрутасами, а самой жизнью.

— Вот и прекрасно, — подвел итог этому маленькому эпизоду в цепи многих других майор Николай Матов. — А теперь извините меня, Алексей Петрович: дела. — И пошел к ожидавшим его в стороне командирам.

 

Глава 22

Влившись в это доселе незнакомое ему и наблюдаемое лишь со стороны братство вооруженных людей, Алексей Петрович снова почувствовал себя писателем и журналистом, для которого все интересно и все имеет значение. Он вскоре заметил, что майор Матов всегда окружен людьми, но люди эти постоянно в движении и возле Матова подолгу не задерживаются. Показалось даже, что этот человеческий круговорот вокруг него происходит помимо воли самого майора, между тем он считает его нормальным и не прикладывает никаких усилий, чтобы это движение себе подчинить.

Матов выслушивал всех со вниманием, слегка наклонив лобастую голову на крепкой шее, ни разу не повысил голоса и, самое удивительное, ни разу не выругался, хотя крепкая лексика наверняка шла бы к его двусмысленной фамилии. Но еще более удивительным казалось то, что при нем никто не повышал голоса и не употреблял нецензурной лексики. Наоборот, только что возбужденно разговаривавшие и не выбиравшие выражений люди, подходя к Матову, успокаивались, начинали говорить нормальным голосом и переходили на нормальный язык. Правда, некоторым такой переход давался нелегко, речь их была корява без сдабривания ее крепкими выражениями, но они терпели и старались не выделяться.

Еще заметил Алексей Петрович, что среди командиров, время от времени появляющихся в окружении Матова, есть не только майоры, но даже подполковники и полковники. Одного, по крайней мере, он видел точно. Тот подошел к Матову, обратился к нему по имени-отчеству, что-то сказал. Матов кивнул головой, соглашаясь, и полковник тоже кивнул, удовлетворенный кивком Матова, потом что-то сказал сам Матов, снова полковник кивнул и ушел. Это были отношения равных, но решающее слово, видимо, оставалось за майором. Тут была, как показалось Алексею Петровичу, какая-то тайна.

Он помнил майора Матова по сороковому году… Впрочем, нет: Матов был тогда еще капитаном, слушателем академии имени Фрунзе и представителем Генштаба, а это накладывало отпечаток на его взаимоотношения с фронтовыми командирами, и даже довольно высоких чинов. Ни то чтобы Матов старался как-то выпятиться, как раз наоборот: он вел себя скромно, ни во что не вмешивался, но к нему иногда обращались, о чем-то советовались или спрашивали, и он вот так же, чуть склонив голову, слушал говорящего, иногда кивая головой, или сам говорил, и тогда кивали другие.

Трудно сказать, о чем говорили с Матовым тогда и о чем говорят теперь. Алексей Петрович решил, что надо будет при случае полюбопытствовать. Во всяком случае, он не заметил, чтобы кто-то, имеющий чин повыше, пытался давить на Матова или подмять его под себя. Возможно, такие попытки были, но кончились ничем. Скорее всего потому, что — как узнал Алексей Петрович у своего ординарца Черткова — не они, имеющие более высокие чины и должности, сохранили целой и боеспособной вверенную им воинскую часть, не они устраивали успешные набеги на немецкие гарнизоны и засады на их тыловые колонны, уничтожая живую силу и технику врага, добывая оружие, боеприпасы и продовольствие.

Здесь, в тылу рвущихся к Москве танковых колонн немцев, как довольно быстро уяснил из своих наблюдений Алексей Петрович, действовала другая этика, совсем другие законы и правила, никем не предусмотренные и не утвержденные. Матов отступал со своим батальоном, к нему примыкали отдельные группы и небольшие подразделения, штабы разгромленных полков и дивизий, тыловые службы и даже так и не попавшие на призывной пункт вызванные на него повесткой молодые деревенские парни и мужики. Именно потому, что они примыкали к его батальону, никто из примкнувших командиров не претендовал на то, чтобы возглавить колонну, подчинить себе Матова и его штаб. Организовавшаяся на ходу из милиционеров и сотрудников госбезопасности служба проверяла примыкающих к колонне людей в поисках шпионов и лазутчиков, политруки вели разъяснительную работу в ротах, выделенные инструкторы на ходу обучали воинскому искусству молодых. Это была не стихия сорванного с места человеческого потока, а правильно организованная походная жизнь, постоянная готовность к бою и заряженность на бой, и ломать это устоявшееся положение ни у кого не было ни желания, ни морального права. А может быть, и тех способностей, какие имелись у майора Матова.

— Эх, товарищ Алексей Петрович, не застали вы, как мы немецкие тылы утюжили ихними же танками! — восторженно говорил Чертков, шагая рядом с Задоновым чуть позади комендантского взвода. — Танки мы в Красном взяли, там их ремонтная база стояла, наши ребята в ихние танки посадились и — вперед! Представляете? Прем по дороге, вдруг видим — машины. Вся дорога — одни машины, пушки да зенитки. Загорают, значит. Впереди — мост взорванный. И как почали мы эти машины долбать! Как почали, как почали! Что тут воспоследовалось, товарищ майор, — сплошная жуть! Всё горит, фрицы бегают, кричат, что, мол, свои, не стреляйте, нихт шиссен по-ихнему, а по ним из пулеметов, да из пушек, а мы на танках — да еще гранатами, да из автоматов, да из винтовок! Набили столько, товарищ майор, что аж самим стало совестно глядеть, сколько мы их, бедолаг, накрошили. Они-то думали: свои, а мы — не ихние, мы — наши. Мне, товарищ майор, до сих пор жутко. А с другой стороны, очень даже правильно рассудил наш товарищ майор Матов. Раз они на нашу землю пришли, то никаких правил и этих самых… церемоний. Бей в сопатку, пока кровью не умоется. — И заключил: — Очень правильный он командир. Очень, знаете ли, геройский.

Алексей Петрович слушал Черткова и улыбался в отросшие усы: его удивляло, что этот богатырского вида малый жалеет побитых немцев, и радовало, что немцев все-таки били, а не просто драпали от них, спасая свою шкуру.

— А куда ж вы танки-то подевали? — спросил он у Черткова.

— Так бензин же кончился, товарищ… э-э… Алексей Петрович! И снаряды. Опять же, фриц разобрался, что к чему, и давай нас своей авиацией приголубливать. Да только дудки! Товарищ Матов танки выставил, а людей оттудова поубирал, чтоб зря не пропадали. Нам же все равно их взрывать пришлось бы, а тут фрицы сами расстарались. Ну а мы в лес. И опять по их тылам как жахнули, только пыль да слякоть от них полетела. У нас, товарищ майор, на каждый взвод теперь по четыре немецких пулемета. И почти все бойцы и командиры с ихними же автоматами. А кто не захотел, те с нашими винторезами остались. Без винтовок ведь тоже нельзя, товарищ майор, потому как дальше стреляют и прицельность выше. А так автоматы у них ничего, нормальные, только прицельно не дальше чем на сто метров… Вам из них стрелять не доводилось?

— Нет, не доводилось.

— При случае, товарищ… — в очередной раз споткнулся Чертков и взмолился: — Разрешите, товарищ интендант третьего ранга, я к вам по воинскому званию майор обращаться буду! Ну не получается у меня, хоть тресни!

— Хорошо, раз вам так удобно.

— Конечно, удобно, товарищ майор: армия ж ведь. А я в армии с весны тридцать девятого. Привык уже… Так я про этот самый «шмайсер». Я вам покажу. Тут главное, товарищ майор, выдерживать линию. Автомат при стрельбе все влево ведет, все влево, а вы удерживайте его на своей линии, тогда кучность высокая будет. В бою самое главное — это кучность. Ну и, само собой, короткими очередями.

Шли безостановочно часа четыре. Затем встали. По колонне пошла команда: «Командиры рот в голову колонны!» Роты сели, легкий гул голосов наполнил вечерние сумерки. Мимо рысили командиры, придерживая полевые сумки.

— Пойдете послушать, о чем будут говорить? — спросил Чертков у Задонова. — Интересно все ж таки.

Алексей Петрович покачал головой и устало опустился прямо на землю, откинувшись спиной к старой сосне. Не пошел он на совещание не потому, что его не позвали: Матов сказал, что Алексей Петрович может считать себя членом штаба… он так и сказал: членом штаба, а не штабным офицером, за которым подразумевались определенные права и обязанности. И не потому, что не интересно, а потому, что знал, о чем будет разговор: о том, кто куда наступает, у кого какие задачи в предстоящем ночном бою, как будут выходить из боя, кто прикрывает отход, в какую сторону. И прочая, и прочая. Не хотелось мешать этим людям заниматься их делом, в котором он мало что смыслит.

Да и, в конце концов, не столь важно для него, кто куда наступает, кто куда идет. Важно, как люди на это настроены и чем все закончится. А это еще впереди. И устал он от непрерывной ходьбы. Когда шел самостоятельно, знал, куда идет и зачем. Не в смысле определенного места: деревни или реки, а в смысле конечной цели. И мог каждую минуту остановиться. А сейчас он уже не принадлежал самому себе, все его действия зависели от решений и действий других людей, и поэтому ему оставалось лишь механически переставлять ноги в ожидании привала. А это изматывало больше, чем сама ходьба: не привык он ходить по команде и ни о чем не думать. Во всяком случае, пытаться не думать. Да он и не думал. Хотя в голове что-то бродило. Но это, скорее всего, по привычке. Впрочем, ничего конкретного. Он чувствовал, что отдыхает и душой и мыслями, что на душе спокойно, а мысли… — за дни одинокого скитания он столько всего передумал, столько пережил, что хватит на две жизни. И останется. А ноги… ноги привыкнут. Дело за малым: привыкнуть жить по команде.

Такой же поспешной рысью вернулись в свои роты командиры. Зазвучали команды. Комендантский взвод отступил в глубину леса, давая дорогу выходившим вперед ротам. Глухой торопливый топот сотен ног по хвойной подстилке, бряцание оружия и амуниции, короткие команды взводных. Чувствовалась отлаженность большого механизма и бесперебойная работа каждой его части.

 

Глава 23

К дремавшему под сосной Задонову подошел лейтенант лет двадцати, вскинул руку к фуражке:

— Разрешите обратиться, товарищ интендант третьего ранга?

— Да-да! Конечно! — откликнулся Задонов, с трудом выкарабкиваясь из сладостной дремы.

— Вас товарищ майор Матов просят. — И пояснил: — Немца в плен взяли, обер-лейтенанта, допрашивают, но не получается у них что-то. Может, вы немецкий лучше знаете?

Алексей Петрович поднялся и пошел за лейтенантом, с трудом переставляя ноги и время от времени закрывая глаза, рискуя споткнуться и упасть. Но через полсотни метров сон отпустил его и ноги перестали заплетаться, так что к Матову он подошел вполне бодрым и готовым ко всему.

Матов сидел на пеньке, рядом с ним стоял капитан Янский, а напротив — немец, судя по мундиру, офицер, с крестом на груди и несколькими орденскими колодками. Лицо у офицера разбито сильным ударом — видимо, приклада винтовки, — и опухло с одной стороны… ну, почти как у самого Задонова, только значительно сильнее, и на мундире следы крови, и даже на штанах. Но стоял офицер прямо, надменно вскинув голову и глядя вверх, точно что-то выискивая в кронах обступивших небольшую полянку сосен. Был он черен, носаст, походил на итальянца или француза — такие немцы живут на юго-западе Германии, в пограничье с Францией и Швейцарией. В детстве, еще до Первой Мировой, Задонов успел побывать на Западе: в Германии, Италии и Франции, видел там таких немцев, которых сами немцы за немцев не считают, во всяком случае, за чистокровных немцев, и говорят они с особым грассированием — на французский манер.

— Алексей Петрович, вы немецкий знаете? — спросил Матов, едва Задонов остановился рядом, с любопытством разглядывая пленного.

— Не уверен, что слишком хорошо для разговора на военные темы, — ответил Алексей Петрович.

— А мы с начштаба вроде учили немецкий, и почти исключительно с военным уклоном, а разговора с немцем не получается. Может, у вас лучше получится?

Алексей Петрович заметил, что странный немец слегка скривил свои губы в презрительной усмешке и понял, что немец, скорее всего, знает русский, но не хочет этого показать и наверняка делает вид, что не понимает немецкого из уст Матова и его начштаба.

— Почему вы не хотите отвечать, господин офицер? — спросил Задонов по-русски, стараясь поймать взгляд немца. — Ведь вы знаете русский… Не так ли?

— Отшень плёхо, — ответил немец.

— Но немецкий-то вы наверняка знаете хорошо.

— Несколко лучше.

— Как его фамилия? — спросил Задонов у Матова, разглядывающего документы, отобранные у пленного.

— Валери, — ответил Матов. И уточнил: — Обер-лейтенант Франц Антуан Валери. Да он, пожалуй, и не немец.

— Так есть, — закивал Валери. — Страсбург, Франсе.

— А откуда знаете русский?

— Жил мало-мало Сербия, там много русский эмигрант. Революсьён.

Алексей Петрович перешел на французский — и пленный оживился, залопотал, в глазах его появился проблеск надежды, которую он, видать, утратил после крепкого удара во время пленения. Задонов почти не перебивал его, время от времени сообщая Матову сведения, которые выкладывал обер-лейтенант Валери.

Из рассказа пленного выяснилось, что он, Валери, является офицером для поручений при штабе сорок шестого танкового корпуса, что его послали выяснить обстановку в полосе действий дивизии СС «Рейх», которая столкнулась с очень сильным сопротивлением русских и несет неоправданно большие потери. Но до дивизии он не добрался: на его машину напали русские и взяли его в плен. Он надеется, что русские офицеры знают правила отношений с военнопленными, принятые цивилизованными странами, и сохранят ему жизнь. А он взамен готов ответить на все вопросы русских офицеров за исключением тех вопросов, которые затрагивают его честь.

— Спросите у него, Алексей Петрович, почему он, француз, служит фашистам?

— О, я понимать! — опередил Задонова Валери. — Я не есть фашист. Фашист есть Италия, Муссолини. Я есть националь-социалист. Это совсем друге. Это немного Маркс, немного национальидеен великий Дойчланд. Многи француз, голланд, чех, словак, данмарк и другий народ имеют разделить этот великий идей. Дивизий СС «Рейх» есть многи национальменш… разны стран. Отдельны полк, батальон, рота. Есть русский идей коммунизм, есть германский идей — националь-социализм.

— Что вы знаете о планах командования относительно использования танковой группы генерала Гудериана на ближайшее время? — спросил Матов.

— Это не есть честь официра отвечать на такой вопрос, я просить не задавать такой вопрос. Я может сказать, что наши командо-ва-ние не ожидать такой сопротивлений со сторона русский армий. Мы имеем много убитый и раненый немецки зольдат. Мы имеем мало отдыхать, много воевать. Зольдатен уставать, техник уставать, многий проблем на танковый мотор, боеприпас, горючий, продовольствий…

— Наполеон тоже не ожидал, что потеряет в России свою армию. Кстати, как вам известно, тоже собранную со всей Европы и тоже небезыдейную.

— О, да! — согласился француз. И тут же возразил: — То есть далекий история.

— Мы вас расстреляем, — жестко произнес Матов.

— Я понимать, — потухшим голосом согласился Валери. Снова посмотрел на верхушки сосен, передернул плечами, точно от озноба, и вдруг заговорил торопливо, сбивчиво.

Из этих слов стало ясно, что танковые и механизированные дивизии Гудериана должны на какое-то время остановиться — дней на десять-пятнадцать, чтобы привести в порядок материальную часть, пополнить убыль в личном составе, закрепиться на занятых позициях и удерживать их до особого распоряжения. Он слышал, что танковую группу собираются повернуть на юго-запад. Пусть русские офицеры сами делают из этого выводы.

— Это совсем другое дело, — одобрил Матов пленного. — Если будете вести себя хорошо, оставим вас в живых и передадим нашему командованию. Но любое неосторожное движение с вашей стороны — и вас застрелят.

— О, я понимать! Война есть война.

— Вот и договорились, — кивнул Матов головой и велел отвести пленного, накормить и не спускать с него глаз.

— Что вы думаете об этом немецком французе, Алексей Петрович? — спросил Матов, передавая документы пленного своему адъютанту.

— Думаю, что воевать нам с немцами придется долго, — ответил Задонов. — Уж больно они настроены против нас, заряжены, так сказать, и чем лучше мы будем с ними драться, тем ожесточеннее будут с нами драться и они: как же так — великая идея, а мы против?

— Мда, все великие идеи… — начал Матов, но не закончил, то ли испугавшись чего, то ли еще не успев хорошенько подумать обо всех великих идеях сразу. — Как вам походная жизнь, Алексей Петрович? — переменил он тему, но видно было, что уже далек и от «великих идей», и от Задонова. — Не слишком ли быстро мы идем?

— Я думаю, что чем быстрее, тем лучше.

— Это верно, однако не все от нас с вами зависит, — произнес Матов, встал с пенька, одернул гимнастерку и пошел навстречу роте, во главе которой вышагивал высокий молодой командир.

— Вы с нами? — спросил из вежливости капитан Янский.

— Нет, я с комендантским взводом, — ответил Алексей Петрович, усаживаясь на освободившийся пенек. И полюбопытствовал: — Вы, что, действительно хотите оставить в живых этого француза?

— Действительно, — кивнул головой Янский и пояснил: — Он много знает и сказал нам далеко не все. — Затем козырнул и пошел куда-то в сторону, где, казалось, и нет никого, а лишь одни сосны да ели, да густые заросли можжевельника, но и там, если приглядеться, что-то двигалось, сдержанно гомонило, и там нужен был Янский с его картами, знанием обстановки и воли командования.

 

Глава 24

Зудели комары, мошка лезла в глаза, оводы, слепни слету кидались на пропахшую потом гимнастерку, но Алексей Петрович уже настолько привык ко всему этому, что лишь иногда лениво проводил ладонью по лицу или хлопал себя по тому месту, где особенно болезненно грыз его тело настырный кровосос. Дрема вновь властно обволакивала его тело, никли плечи, голова сама клонилась к коленям на сложенные руки.

— Поесть не хотите, товарищ майор? — сквозь полудрему послышался участливый голос Черткова.

Алексей Петрович открыл глаза и сразу же почувствовал, что голоден.

На ужин Чертков предложил свиную тушенку и галеты.

Задонов ел и не чувствовал насыщения. Спохватываясь, он начинал жевать медленно и медленно же таскать ножом розовато-белые куски из банки, но тут же забывался, глотал, почти не жуя, ронял на штаны, собирал щепотью и криво улыбался распухшими губами. Он все время подсознательно помнил и даже иногда видел как бы со стороны, как не спеша откусывает от душистой краюхи деревенского хлеба, жует и также не спеша подносит ко рту ложку с наваристыми щами из свежей капусты — и чем все это закончилось. И в этих условиях он может не успеть доесть тушенку с галетами, а есть на ходу… а вдруг немцы, и все куда-то побегут, а он непременно отстанет и опять останется один…

Когда на дне банки ничего не осталось и даже жидкость была выпита и почти вылизана, несмотря на зазубренные края, он судорожно вздохнул и с сожалением покрутил банку в руке, не зная, что с нею делать: старое правило, усвоенное им накрепко с самого детства, что в лесу нельзя после себя оставлять ничего, еще имело над ним силу, хотя этому правилу никто уже не следовал, и лес принимал в себя все, что человеку не было нужно: от сгоревшего танка и мертвых человеческих тел до россыпи патронных гильз и банок из-под консервов.

— Может, еще, товарищ майор? — спросил Чертков, протягивая новую банку.

— Нет, спасибо! — испуганно отказался Алексей Петрович, боясь выделиться и кого-то объесть.

Ужин завершился несколькими глотками родниковой воды из немецкой алюминиевой фляги и немецкой же сигаретой. Одной на двоих.

Прозвучала команда, комендантский взвод вышел на дорогу и двинулся дальше. Задонов с Чертковым прилепились сзади. Вслед за ними громыхали по корням пароконные телеги, из которых торчали голые трубы минометов, следом кланялись короткими хоботами сорокопятки и какие-то немецкие пушки, звучали приглушенные понукания ездовых.

Стемнело. Полная оранжевая Луна выбралась из-за леса и повисла, равнодушно взирая рябым лицом своим на Землю, вряд ли на ней что-нибудь различая. Среди звезд слышался надсадный гул летящих куда-то самолетов. Вдалеке, над кромкой деревьев, время от времени взлетали ракеты, висели какое-то время почти неподвижно голубоватым шариком, потом падали вниз. Если закрыть глаза, то ничего, кроме настойчивого ропота в молчании двигающихся куда-то людей и повозок, разобрать было нельзя, а ропот этот казался бесконечным, рожденным за многие тысячелетия до этого дня в недрах Вселенной и движущийся по какому-то заколдованному кругу. Почти с такой же настойчивостью двигались орды кочевников в поисках новых пастбищ и воды для своих табунов и отар.

Алексей Петрович бредёт вслед за комендантским взводом, вернее, за маячащей в жидкой темноте спиной какого-то красноармейца, горбящейся сидором и шинельной скаткой, и дремлет на ходу. Странно, что он при этом умудряется не споткнуться о корни деревьев, не теряет равновесия, наступив на сосновую шишку, которая сухо хрустит у него под подошвой. И впереди слышится такой же хруст, и сзади. И сбоку из-под ног идущего рядом Черткова. Алексей Петрович ни о чем не думает: и от усталости, и от своей растворенности в этой движущейся куда-то массе людей, которая тоже ни о чем не думает, — разве что об отдыхе, — предоставив право думать своим командирам.

Лес неожиданно расступился и показалось широкое поле и темные купы деревьев на взгорке. И, похоже, крыши каких-то строений. Блеснула в лунном свете гладь реки. За купой деревьев повисла осветительная ракета. Прозвучала команда: «Подтянись!» Дорога пошла на взгорок. Под ногами ощущалась теплая пыль, по сторонам нескошенный хлеб.

— Запалить бы хлеб-от, — произнес кто-то впереди молодым тоскующим голосом. И пояснил: — Чтоб фрицу не досталось. Товарищ Сталин сказал, чтоб врагу никаких припасов не оставлять.

— А люди? Ты об людях подумал, Аника-воин? — возмутился голос посолиднее. — Мы подожгем да уйдем, а что люди исть будут? Лебеду? А там бабы, детишки, старики. Не все фриц сожрет, чай что-то останется и для них. Да и товарищ Сталин говорил, чтоб, значит, с пониманием относиться ко всякому политическому моменту. — И повторил с ожесточением: — Не все, чай, фриц сожрет. Подавится.

— Небось, по ночам косют, — с надеждой произнес кто-то третий.

— Знамо дело — по ночам, — утвердил второй.

Действительно, в плотной скатерти поля виднелись там и тут большие проплешины. Может, и вправду косили деревенские, а может — немец. То есть — фриц. Хотя — когда ему? Не до косьбы.

Мимо поползли приземистые темные избы, горестные в своей беззащитности, поникшие над прудом ивы. Ни огонька, ни собачьего бреха.

От деревеньки дорога пошла вниз, повеяло сыростью близкой реки.

Алексей Петрович накинул на себя солдатскую шинель, раздобытую для него Чертковым. Впрочем, на нем ни только шинель, но и гимнастерка, и штаны, и сапоги — все солдатское. И даже пилотка. Своего ничего не осталось, все за неделю скитаний по лесам превратилось в прах.

— Сож-река, — произнес кто-то.

Речку переходили вброд. Бурлила под ногами и колесами вода, заливала за голенища сапог. Алексей Петрович не успел разуться и не понимал, почему никто не разулся. Выйдя из воды, шел, чувствуя ее чугунную тяжесть в сапогах. Иногда кто-нибудь отскочит в сторонку, ляжет на спину, задерет ноги, подрыгает ими и снова в строй. Чертков предложил то же самое и Задонову.

— Легче идти будет, — пояснил он.

Но и после этой процедуры легче идти не стало. Однако постепенно привык к тому, что в сапогах хлюпает. Даже стало будто бы прохладнее натруженным ногам.

Под утро пересекли асфальтированную дорогу. Теперь ракеты взлетали и слева и справа, точно немцы обкладывали с двух сторон движущуюся на юго-восток колонну. Стало слышно погромыхивание где-то впереди.

— Фронт близко, — доверительно сообщил Чертков.

Вдруг слева и несколько сзади загрохотало, заухало, рассыпались горохом автоматные и пулеметные очереди.

Колонна пошла быстрее. Снова вошли в темный туннель из мрачно чернеющих деревьев. Иногда переходили на бег рысцой. Алексей Петрович чувствовал, что еще немного такого темпа, и он не выдержит. Ноги заплетались, не хватало воздуху.

Чертков мягко, но решительно попытался забрать у него автомат, подсумок с рожками, но Алексей Петрович воспротивился. Иногда Чертков, будто невзначай, поддерживал под локоть своего подшефного — и всегда очень вовремя.

Встали. Грохот недалекого боя все усиливался. Небо расчерчивали огненные трассы. Пульсировали огни разрывов снарядов и мин. Багровое зарево вставало и ширилось, в черных облаках дыма укрывались последние звезды. Пронзительно и безостановочно гудел раненый паровоз.

Загрохотало и впереди. Захлебывались пулеметы, стучали отбойными молотками спаренные зенитные установки, ухали гранаты.

Так продолжалось несколько бесконечно долгих минут. Затем впереди все смолкло — как по команде. Какое-то время висела тишина, потом несколько торопливых выстрелов, и теперь только сзади трещало и ухало, но уже не сплошняком, а местами.

Снова двинулись вперед. В предутренней темноте на фоне неба выступила черная стена железнодорожной насыпи. Чуть дальше — железные фермы моста. Колонна пошла через мост. Бой оставался за спиной, затухал, сворачивался, огрызался. Наконец все стихло. Все, кроме топота ног и тарахтения колес. На откосах возле моста виднелись неподвижные трупы немцев в коротких куртках, окопы и снова немцы. И за мостом то же самое.

— С тыла, однако, ударили, — со знанием дела пояснил Чертков, вертя на ходу головой. — По реке обошли и гранатами. — И уже с нескрываемой завистью: — Ловко, однако, черти полосатые.

Алексей Петрович уже не чувствовал ног. Он и себя самого не чувствовал. Это был не он сам, а что-то бесконечно измученное, избитое и тупое. Оно, это существо, двигалось вместе со всеми, не отставая и даже не прикладывая к этому особенных усилий, однако казалось, что если это существо остановить, оно упадет и уже никогда не встанет.

Светлело все больше. Уже различались деревья, качающиеся перед глазами темные человеческие фигуры. Вдруг все встало, да так неожиданно, что Алексей Петрович налетел на впереди идущего человека, но тот, похоже, даже не заметил этого. Тотчас же Задонова подхватил под руку Чертков и отвел в сторону.

— Посидите маленько, товарищ майор. Я вас на телегу устрою, к раненым.

— Нет, что вы! — испугался Алексей Петрович. — Ни в коем случае! — А тело просило: «Ну, согласись, согласись! Никто не осудит». А что-то в этом истерзанном теле: «Нельзя! Никак нельзя! Терпи!»

 

Глава 25

В тот же день, ближе к вечеру, вблизи колонны опустился на парашюте офицер связи от командования фронта.

Алексей Петрович в это время шел рядом с майором Матовым и выспрашивал его о ночном бое за станцию Починок. Матов отвечал односложно, часто невпопад, пока Алексей Петрович не догадался, что майор просто спит на ходу, и приставать к нему со своими вопросами с его стороны просто бессовестно. Он чуть отстал, и тогда-то над их головами проплыл с громким стрекотом знакомый биплан с красными звездами на крыльях, поднялся выше, и стало видно, как на крыло вылез человек, задержался и полетел вниз, беспомощно кувыркаясь в воздухе. И тотчас же над ним раскрылся белый купол парашюта.

По колонне прошел гул восхищения. Самолет делал круг за кругом, пока парашютист не приземлился и не пустил в небо зеленую ракету, после чего улетел, покачав крыльями.

Через несколько минут человек стоял перед майором Матовым. Оказалось, что у него есть рация и он может связываться с командованием фронта.

Только потом Алексей Петрович узнал, что колонне майора Матова приказывалось ударить юго-восточнее Ельни навстречу атакующим немцев войскам Западного фронта с задачей не просто выйти к своим, но и нарушить коммуникации противника, разгромить штаб механизированного корпуса и подавить тяжелую артиллерию на западном берегу Десны. Он узнал, что не только их колонна была втянута в контрнаступление Красной армии в районе Смоленска, но и многие другие пробивающиеся из окружения части, куда тоже посылались офицеры связи.

Лишь на пятые сутки почти непрерывных боев батальон Матова вырвался из окружения. Штаб корпуса, правда, разгромить не удалось, но штаб танковой дивизии был уничтожен полностью, а также две колонны с горючим и боеприпасами и одна батарея тяжелой артиллерии. Не считая всякой другой техники и отдельных подразделений немцев.

Это были сумасшедшие дни и ночи, когда один бой переходил в другой, когда то матовцы атаковывали немцев, то немцы матовцев. Даже Задонов не раз вынужден был принимать участие в отражении немецких атак, хотя с трудом мог вспомнить потом, что и как происходило и в какой последовательности.

Он стрелял из своего «шмайсера» тогда, когда стреляли другие, но более всего — Чертков; падал и бежал куда-то, когда падали и бежали другие, но чаще всего — вслед за Чертковым; и все время тот находился рядом, и если бы не он, то неизвестно, остался бы Алексей Петрович в живых, угнался бы за остальными, не отстал бы и не попал бы к немцам в плен.

В нем теперь все время жила готовность куда-то бежать или идти, а при первых же выстрелах или разрывах мин, падать на землю и ползти в какую-нибудь норку, даже если поблизости никакой норки не было видно. И тогда, когда никто не падал и не полз. Но через минуту готовность эта замирала и пряталась где-то в глубине его тела, безропотно подчиняясь общей воле, и Алексей Петрович двигался в общем потоке, пока не звучала та или иная команда. Здесь все были в равных условиях — и командир и рядовой, здесь смерть могла найти человека в самом неожиданном месте. Потому что ни тыла, ни флангов — ничего не было, всюду был враг, отовсюду могли появиться танки и цепи немецкой пехоты, ударить орудия и минометы, налететь самолеты.

Удивительное дело, как майор Матов и другие командиры ориентируются в этой неразберихе, каким образом находят выход из, казалось бы, безвыходных положений. Сколько потом Алексей Петрович ни пытался описать эти дни, получался сумбур чистейшей воды — сумбур как в голове, так и на бумаге. И странно было ему, что в этой неразберихе, когда кругом то и дело гибли люди, гибли на его глазах, он не потерялся, остался жив и лишь слегка был ранен в бедро — так, ерунда, а не ранение, — а более обо всем этом говорить было нечего. Ведь не станешь описывать, как тебе было трудно и страшно и не хотелось никуда идти, а хотелось лечь и спать, спать, спать; какими бессмысленными казались иногда приказы командования, то есть все того же майора Матова, и какими незначительными результаты действий подразделений батальона во имя исполнения этих приказов. Даже находясь впоследствии все время рядом с Матовым, Задонов не мог уловить смысл происходящего, метаний колонны то в одну сторону, то в другую, когда фронт — вот он, рядышком: видны вспышки выстрелов, слышны пулеметные очереди и винтовочная трескотня. Казалось, что кто-то злонамеренный пытается избавиться от этой колонны, но более всего — от писателя Алексея Задонова, иначе зачем бы их заставляли кружить по немецким тылам, теряя людей и немногие пушки, когда один удар навстречу своим — и они за линией фронта.

Но люди делали свое дело и не роптали, и Алексей Петрович, хотя и недоумевал, тоже не роптал и делал то, что делали другие — то есть сам майор Матов, капитан Янский и красноармеец Чертков. Он пообтерся, попривык к движению, сбросил не только лишний жирок, но и совсем не лишний тоже, поджался, ноги уже не так уставали, тело все лучше слушалось его, и Алексей Петрович чувствовал себя не только физически окрепшим, но и помолодевшим, хотя оброс бородой, и в ней, как и в волосах, особенно на висках, густо просыпало изморозью первой седины.

И надо же такому случиться, чтобы при последнем броске к линии фронта шальной снаряд, выпущенный своими же, разорвался в расположении штаба, ранив майора Матова, убив капитана Янского и двоих бойцов из комендантского взвода. Этим же взрывом оглушило и Задонова, и он не видел, как уносили Матова, он помнил только, как Чертков открывал рот, склоняясь над ним окровавленным лицом, а потом тащил его куда-то, и пятки бились о неровности, а удары эти отдавались в голове тупой, изматывающей болью.

Контузия оказалась не слишком тяжелой, и Задонову понадобилось лишь несколько дней полевого госпиталя, чтобы придти в себя окончательно. Он отказался уезжать в тыл, нашел Черткова, уже причисленного к одной из воинских частей, и уговорил члена Военного совета фронта, чтобы Черткова прикомандировали к нему в качестве шофера.

Только в штабе фронта Алексей Петрович узнал от штабных офицеров, какие задачи ставились батальону Матова и другим частям, прорывавшимся из окружения, и какое влияние оказывали боевые действия этих частей на ход Смоленского сражения. Задача была примитивно простой: нарушать тыловые связи, громить штабы, внушать страх и неуверенность в противника — это для окруженцев, а для самой армии — измотать немецкие части непрерывными контратаками, обескровить их, выбить танки, остановить. Или хотя бы задержать на какое-то время, чтобы скопить резервы и поставить их на новую линию обороны за спиной дерущихся с врагом и истекающих кровью армий. Для достижения этой цели бросали в бой все, что удавалось собрать и подтянуть к передовым позициям. И надо согласиться, как это ни горько сознавать, иного выхода у командования в ту пору не было.

Там же узнал об отстранении генерала Павлова с должности командующего фронтом, а вместе с ним и многих генералов, и приданию их суду военного трибунала. Еще о том, что командующим Западным фронтом назначен нарком обороны маршал Тимошенко, а его заместителем стал генерал Еременко. Эти перетасовки мало что изменили в характере военных действий: немцы продолжали наступать, наши войска отходить под их напором, но былой паники и бестолковщины наблюдалось все меньше, бои под Смоленском продолжались, туда бросались едва сформировавшиеся полки и дивизии, ожесточение боев все возрастало, и подкрепления сгорали за несколько дней.

Пережив за неполные три недели так много, сколько не переживал еще за прошлую более-менее благополучную жизнь, Алексей Петрович, выйдя из окружения и попав к своим, почувствовал, что в нем произошла в очередной раз переоценка своих взглядов как на самого себя, так и на окружающую его действительность. Он стал более внимательным к людям, в нем исчезло, — на время или навсегда, это еще предстояло выяснить, — то благодушие и терпимость, которые подразумевали, что столь же благодушно и терпимо будут относиться и к нему самому; он стал ни то чтобы злее, а язвительнее, всегдашняя мечтательность сменилась холодным практицизмом, точно убитые им и съеденные лягушки, расстрелянные патроны по едва различимым фигурам врагов предоставили ему право на подобные в себе изменения. Бывший остряк и балагур, любитель розыгрышей, Задонов замкнулся в себе, стал сдержанным в проявлении чувств, и прошлая жизнь своя казалась ему с высоты нового опыта пустой и бессмысленной. Он был даже рад, что обстоятельства заставили его отложить писание своего романа, ибо прошлый опыт его не способствовал проникновению в человеческую сущность на такую глубину, какие позволяли теперь заглянуть туда после того, как он сам, своими глазами несколько раз заглянул в глаза смерти.

Конец тридцатой части

 

Часть 31

 

Глава 1

Конец июля. Над всем пространством, охваченном почти не затихающими боями, ярко светит солнце. Иногда набегают тучи, сверкают молнии, грохочет гром, на землю обрушиваются короткие ливни, точно небо пытается потушить полыхающие пожары и остудить ярость людей, сходившихся в кровавой схватке. То тут, то там останавливались немецкие танки, увязнув на раскисших дорогах, на промокших полях. Но яростное солнце быстро высушивало грязь, и все живые звуки земли снова глохли от грохота орудий и разрывов бомб.

Дела, между тем, на всех фронтах у Красной армии шли все хуже и хуже.

Северо-западный фронт, которым командовал генерал-полковник Ф. И. Кузнецов, был прорван немецкими войсками, в результате чего образовалась брешь в две сотни километров, в которую и устремились танки генерала Манштейна. Немцы захватили Псков, открыв себе дорогу на Ленинград.

За неполный месяц боев нашими войсками были оставлены Литва, Латвия и большая часть Эстонии. Ее столица Таллин оказалась отрезанной от войск Красной армии, у ее причалов теснился практически весь Балтийский флот, а в самом городе скопились тысячи раненых, членов семей офицеров Балтфлота и сухопутных войск, красноармейцев и командиров разгромленных полков и дивизий. При этом от командования фронта поступали весьма противоречивые доклады, на основании которых Генштаб не мог принимать обоснованных решений. Как бы там ни было, но и командование Балтфлотом, и Генштаб прозевали тот критический момент, когда флоту еще можно было без особых проблем вырваться из Таллина и перебраться в Кронштадт: южный берег Финского залива к тому времени еще не ощетинился немецкими батареями тяжелых орудий, а залив не был ими засеян подводными минами.

Танковые дивизии Гота и Гудериана уже подходили к Смоленску с севера-запада и юго-запада, охватывая часть войск Западного фронта, обороняющих этот город. К 20 июля после почти месячных боев Смоленск был захвачен противником, а восточнее его были окружены две армии. Отбить Смоленск с помощью войск недавно образованного Резервного фронта не удалось, зато удалось прорвать кольцо окружения, вывести из него части двух советских армий и заставить противника перейти к обороне.

Командующий сухопутными войсками генерал Гальдер 23 июля записал в своем «Военном дневнике»: «В настоящее время фюрер совершенно не заинтересован в Москве, только в Ленинграде».

Судя по всему, захват Ленинграда, соединение с финскими войсками позволяли — по мысли Гитлера — повернуть свои войска с севера на юг и юго-восток, в результате чего Москва отрезалась от восточной части страны, а войскам вермахта удавалось избежать штурма русской столицы, затяжных уличных боев. Во исполнение этого плана фельдмаршал Фон Бок получил приказ Гитлера направить часть танковых дивизий Третьей танковой группы в распоряжение группы армий «Север». Войскам фон Бока, измотанным в беспрерывных кровопролитных сражениях, предоставлялась двухнедельная передышка.

И на Западном фронте наступило относительное затишье.

* * *

Сегодня с утра в кабинете начальника Генштаба генерала армии Жукова очередное совещание по поводу обстановки на советско-германском фронте. Генштаб лишь недавно перебрался в вестибюль станции метро «Кировская» после того, как немцы начали бомбить Москву. Здесь все отделы разделены фанерными щитами, сюда проведена связь, сюда стекается информация со всех участков советско-германского фронта, она сортируется, анализируется и ложится на карты цифрами и стрелами.

Увы, информация поступает зачастую с опозданием на сутки и больше. И не всегда соответствует действительности. А с некоторых участков фронта не поступает совсем. Туда на самолетах посылаются офицеры Генштаба, которым с большим риском удается найти штабы дивизий, корпусов и даже армий, или — хуже того — самолеты с офицерами-порученцами пропадают, ни разу не выйдя на связь. А тут еще катастрофическая нехватка толковых штабных работников. Оставшиеся вынуждены работать за двоих и троих, почти не покидая свои рабочие места.

Жуков сидел во главе стола, сцепив пальцы рук на зеленом сукне. хмуро поглядывая на собравшихся офицеров, отвечающих за те или иные направления. Почти у всех серые лица, мешки под глазами от постоянного употребления крепкого чая.

Докладчик — генерал Злобин, начальник оперативного управления. Он лишь недавно сменил на этом посту генерала Ватутина.

Жуков без колебаний отпустил своего заместителя на Северо-западный фронт начальником штаба. Ватутина он терпел с трудом: тот постоянно спорил с ним, в его словах, сощуренных глазах и едва заметной ухмылке сквозило если и не презрение к новому начальнику Генштаба, то уж точно сочувствие человеку, занявшему не свое место. Однако Ватутин был способным, даже, можно сказать, талантливым штабистом. Чего нельзя сказать о Злобине…

— Все собрались? — спросил Жуков, исподлобья глянув на своего заместителя.

— Так точно, Георгий Константинович, — ответил Злобин.

— Что ж, начинай.

Во все время доклада Жуков не проронил ни слова. Лишь изредка, будто через силу, разрывал замок и делал карандашом пометки в своем блокноте.

А докладчик, между тем, путался в трех соснах, опираясь не столько на действительные данные, сколько на предположительные. Ватутин в этом смысле был на голову выше Злобина, пришедшего со стороны. Однако Верховный утвердил Злобина, и Жуков не стал с ним спорить: между ним и Сталиным и без того отношения были весьма не простыми. Не стоило лишний раз обострять эти отношения по пустякам. Хотя, конечно, начальник оперативного управления — далеко не пустяк.

А Злобин, между тем, после заминки сообщил:

— Разведка докладывает: у нее имеются кое-какие данные, что две-три танковые дивизии Третьей танковой группы немцев исчезли из ее поля зрения… — И, глянув на генерала Голикова, начальника Главного разведывательного управления, предположил: — Скорее всего, эти дивизии отправились на переформирование. Потому что противник понес большие потери, ему необходимо время для зализывания своих ран, — закончил он более уверенно и стал рыться в своих бумагах.

Жуков, не выдержав, проскрипел, тяжело двигая челюстью:

— Ты можешь поручиться на все сто процентов, что противник зализывает раны и не думает о дальнейшем наступлении?

— Все факты говорят за это, Георгий Константинович. Тем более что пленные, взятые нами дня два-три назад, уверяют: мол, сам фюрер остановил наступление на Москву в полосе Западного фронта для того, чтобы пополнить поредевшие войска и отремонтировать технику.

— А пленный солдат и даже офицер большего знать и не может, — отрезал Жуков. — К тому же немцы, как стало известно, распространяют среди своих солдат и офицеров заведомо ложную, хотя и правдоподобную информацию… На тот случай, если кто-то из них попадет в плен. Идти на поводу у немцев, значит проигрывать не только отдельные сражения, но и саму войну. Хватит и того, что мы все эти годы… — Не договорив, спросил: — У тебя все?

— Более-менее. Есть еще кое-что…

— Кое-что — потом, — отрезал Жуков. — Послушаем других.

Началось обсуждение. Каждому предоставлялось всего несколько минут для изложения своего мнения. Жуков приучил своих подчиненных докладывать коротко, не скрывать «белых пятен», образовавшихся то ли из-за отсутствия связи с войсками, то ли не раскрытых нашей разведкой. И не выдумывать того, что не подтверждено проверенными данными. Опыт Халхин-Гола многому научил его, а месяц войны с немцами расширил этот опыт и заставил жестко спрашивать с подчиненных за любую неточность или попытку выдать желаемое за действительность.

Когда выступления закончились, в кабинете остались четверо: сам Жуков, Голиков, Злобин и его заместитель генерал Василевский.

— Так что мы имеем? — начал Жуков с вопроса, на который ответить мог только он сам. — Мы имеем главное: немцы вышли на левый берег Днепра в районе Житомира. Они окружили наши войска в районе Умани. Судя по некоторым данным, танковая группа Клейста уже повернула на север, прорвав нашу оборону севернее Кременчуга. Цель — ударить во фланг и тыл Юго-Западного фронта. Если исходить из тех данных о составе и количестве войск группы армий «Юг», то этот поворот можно рассматривать как авантюру. Но остановка противника на Московском направлении после захвата Смоленска, неудачная попытка фон Бока разгромить наши армии, оказавшиеся в мешке, свидетельствует не только о том, что его войска не способны продолжать наступление. Они свидетельствуют о том, что танковая группа Гудериана вот-вот повернет на юг. К тому же взятый в плен немецкий штабист прорвавшимися из окружения нашими частями подтверждает наши предположения. Лишь после прорыва нашего Центрального фронта и выхода навстречу Клейсту, немцам удастся завязать мешок, в котором может оказаться большая часть армий Кирпоноса. И обезопасить правый фланг фон Бока. Вывод… — Жуков испытующе посмотрел на присутствующих, затем произнес, отделяя каждое слово: — Киев необходимо оставить. Удерживать его в данной обстановке чревато тяжелыми последствиями. Далее. Все войска с правобережья перевести на левый берег Днепра и организовать оборону по линии… — он встал, подошел к большой карте, висящей на специальной подставке, и как бы провел сверху вниз черту: — … по линии Кременчуг-Ромны-Полтава. Иначе мы потеряем не только Киев, но и всю Украину. Потеряем несколько армий со всей техникой, огромными запасами… Да что там говорить? Подумать страшно! — воскликнул Жуков, глядя поверх голов своих подчиненных. Затем продолжил все тем же ровным скрипучим голосом: — Считаю, что промедление в решении этой проблемы преступно. Ваше мнение? — И Жуков требовательно остановил свой взгляд на генерале Злобине.

— Я… Я полагаю, что… как я уже докладывал… хотя, разумеется, такой вариант развития событий тоже возможен, — произнес Злобин.

— Я целиком и полностью согласен с вами, Георгий Константинович, — вскочил Василевский. — Надо звонить товарищу Сталину.

— Я тоже согласен с такой постановкой вопроса, — произнес Голиков, откидываясь на спинку стула.

Жуков удовлетворенно кивнул головой и снял трубку с аппарата прямой связи со Сталиным.

Злобин и Василевский смотрели на него, замерев, почти не дыша. Голиков — с любопытством.

Послышался щелчок, и Жуков заговорил, четко выговаривая каждое слово:

— Передайте товарищу Сталину, что мне необходимо с ним встретиться для решения безотлагательного вопроса.

Прошло несколько томительных минут.

— Да, хорошо. Сейчас буду, — произнес Жуков и стал собирать карты.

Он вышел на перрон, огороженный фанерными щитами.

Мимо сплошной фанерной стены с гулом проносились поезда, как напоминание о том, что наверху идет совсем другая жизнь.

Через несколько минут Жуков оказался перед обычной деревянной дверью, без всяких надписей на ней и таблички, охраняемой двумя офицерами НКВД. Не всем, но кое-кому, в том числе и Жукову, было известно, что за этой дверью находится переход в подземный кабинет Сталина.

Один из офицеров, открыв дверь перед начальником Генштаба, тут же снял трубку и кому-то доложил:

— Генерал армии Жуков.

 

Глава 2

Сталин встретил Жукова, стоя у стола для заседаний, за которым сидели члены Политбюро.

— Докладывайте, — велел он, кивнув головой на приветствие генерала.

Жуков, разложив на столе карты, стал докладывать обстановку на фронтах, начиная с северо-западного и кончая юго-западным направлением. Он привел цифры потерь Красной армии — они были огромными, показал ход формирования резервов. Затем подробно объяснил расположение войск противника и сделал предположительные выводы о дальнейших его действиях.

— На московском стратегическом направлении немцы в ближайшие дни не смогут вести наступательную операцию, так как понесли слишком большие потери. У них нет крупных стратегических резервов для обеспечения флангов группы армий «Центр». То же самое и на ленинградском направлении: без усиления группировки своих войск они не смогут продолжить наступление на Ленинград.

На Украине главные сражения могут разыграться где-то в районе Днепропетровска, Кременчуга, куда вышли танковые дивизии группы армий «Юг». Наиболее слабым и опасным участком наших фронтов является Центральный фронт. Его армии малочисленны и технически слабы. Немцы могут воспользоваться этим слабым местом и ударить во фланг и тыл войскам Юго-Западного фронта.

— И что из этого следует? — спросил Сталин, глядя на Жукова остановившимся взглядом.

— Из этого следует, — начал Жуков почти торжественным голосом, — что нам необходимо прежде всего укрепить Центральный фронт, передав ему не менее трех армий, усиленных артиллерией, за счет западного и юго-западного направлений. Поставить во главе фронта опытного и энергичного командующего. Конкретно предлагаю Ватутина.

— Вы что же, считаете возможным ослабить направление на Москву? — спросил Сталин, недобро щуря глаза.

— Нет, не считаю, — продолжил Жуков все тем же торжественным голосом. — Через 12–15 дней мы сможем перебросить с Дальнего Востока не менее восьми вполне боеспособных дивизий. В том числе одну танковую. Таким образом мы усилим московское направление. Что касается Юго-Западного фронта, то его необходимо целиком отвести за Днепр. За стыком Центрального и Юго-Западного фронтов сосредоточить резервы в количестве не менее пяти усиленных дивизий.

— А как же Киев? — спросил Сталин?

— Киев придется оставить, — ответил Жуков, не отрывая глаз от лица Сталина, которое вдруг пошло красными пятнами, предвещая взрыв неумолимого гнева. И поспешил продолжить: — На Западном направлении нужно не медля организовать контрудар с целью ликвидации ельнинского выступа. Этот плацдарм противник наверняка использует для удара на Москву…

— Какие там еще контрудары? Что за чепуху вы мелете? — вспылил Сталин. — Как… как вы, начальник Генштаба, могли додуматься сдать врагу Киев?

Жуков с трудом разжал челюсти, проскрипел:

— Если вы считаете, что начальник Генерального штаба способен только чепуху молоть, тогда ему здесь делать нечего. Я прошу освободить меня от должности начальника Генштаба и отправить на фронт. Там я буду более полезен.

Сталин искоса глянул на замершего Жукова, дернул головой, повернулся, пошел к двери. Постоял там с минуту, вернулся и заговорил уже почти спокойным тоном:

— Что ж, если вы так ставите вопрос… Думаю, что мы без вас вполне можем обойтись. А впрочем, идите, работайте пока… Мы тут подумаем и решим, что с вами делать.

Жуков покинул кабинет Верховного, вернулся в свой: благо совсем рядом. Сел за стол, откинулся на спинку стула, из головы не выходила фраза: «Мы тут подумаем и решим, что с вами делать». Он знал Сталина: в гневе тот бывает страшен и не предсказуем. При этом не будет испытывать ни малейшего сожаления, даже если наломает дров. «Что ж, — подумал Жуков отстраненно, будто речь шла ни о нем самом. — Что будет то и будет. Не привыкать».

Постучавшись, вошел Василевский. Остановился, едва переступив порог, вопросительно глядя на Жукова.

— Ну чего встал, точно пень на дороге? — проскрипел Жуков. Спросил: — Есть что-нибудь новенькое?

— Есть. Похоже, две или три механизированных дивизии танковой группы Гота направляются в сторону Ленинграда.

— Похоже или действительно направляются?

— Авиаразведка донесла, что ранним утром засекла движение в северо-восточном направлении на двух дорогах танков и машин. Есть фотоснимки. Впрочем, весьма плохого качества. Сейчас спецы колдуют над расшифровкой.

Жуков пожевал нижнюю губу.

— Что ж, этого следовало ожидать. На всякий случай внимательно посмотрите, что мы можем незамедлительно выставить против этого Гота. Как со стороны Западного фронта, так и Северо-Западного. Подтвердят спецы движение колонн или нет, в любом случае необходимо срочно связаться с авиаторами: пусть продублируют…

— Мы уже связались, Георгий Константинович. Обещали продублировать. Хотя немцы, как они утверждают, очень плотно прикрыли районы передвижения колонн. Да и пыль они подняли такую, что видно издалека.

— Пыль — еще ничего не значит. Они могут такую пыль пустить нам в глаза, что…

Зазуммерил телефон прямой связи с Верховным.

Жуков снял трубку.

Знакомый голос Поскребышева равнодушно произнес:

— Товарищ Жуков, вас просят вернуться.

— Сейчас буду.

Жуков вошел, остановился, сделав по направлению к столу для заседаний всего лишь два шага: прямо перед ним стоял Сталин, пыхал дымом из трубки.

— Мы тут посоветовались и решили освободить вас от занимаемой должности. Начальником Генштаба будет Шапошников. Что касается вас лично: на какой фронт вы бы хотели? В какой должности?

— На любой фронт и в любой должности.

— Не горячитесь. Вы говорили об ударе под Ельней… Вот и возьмитесь за это дело. Мы назначим вас командующим Резервным фронтом. Скоро приедет Шапошников. Сдайте ему дела и выезжайте. Имейте в виду: вы остаетесь членом Ставки. Желаю вам успехов.

И Сталин, улыбнувшись, протянул Жукову руку.

* * *

30 июня был создан Государственный комитет обороны (ГКО), который возглавил Сталин. 10 июля Государственный Комитет Обороны преобразовал Ставку Главного Командования в Ставку Верховного Главнокомандования. В состав Ставки вошли: Сталин (председатель), Молотов, маршалы Тимошенко, Ворошилов, Буденный, Шапошников, генерал Жуков. 19 июля Сталин, к тому же, назначается наркомом обороны, а 8 августа и Верховным Главнокомандующим Вооруженными Силами СССР. Ставка соответственно стала называться Ставкой Верховного Главнокомандования.

 

Глава 3

Из дневника фельдмаршала фон Бока:

20/7/41 Сегодня разразился настоящий ад! Утром пришло сообщение, что противник прорвал позиции группы Кутцена под Невелем… Под Смоленском противник начал сегодня ночью мощное наступление. Крупные силы противника также наступали в направлении Смоленска с юга; однако по пути они наткнулись на 17-ю танковую дивизию и были уничтожены…

Послал своего офицера во 2-ю танковую группу. Сегодня она захватила Ельню и рассматривает это достижение как большой успех, который «необходимо развить»!

В настоящее время на фронте группы армий только один «котел»! И в нем зияет дыра. Наш план «захлопнуть калитку» на востоке от Смоленска посредством атаки 7-й танковой дивизии с северо-восточного направления потерпел неудачу по причине того, что эта дивизия сама была атакована с восточного направления крупными силами русских при поддержке танков. Противник атакует также в северном направлении.

Предполагается, что сегодня ночью воздушные флоты нанесут массированный удар по Москве. Я лично задействовал бы все ресурсы Люфтваффе для уничтожения направляющихся к моему фронту резервов противника.

21/7/41 Нельзя отрицать, что наш основательно потрепанный оппонент добился впечатляющих успехов! Рапорты воздушной разведки указывают на то, что противник задействует против нашего южного фланга дополнительные силы.

22/7/41 Утром приехал начальник тыловой службы группы армий Шенкендорф. Я сказал ему, что нам меньше всего нужно иметь у себя в тылу озлобленное население, и что мы должны приложить все усилия для того, чтобы заставить людей работать на нас добровольно. В деревне это может быть достигнуто посредством наделения крестьян землей или обещания оставлять им часть собранного урожая. Мы также можем добиться хороших результатов путем введения официального воскресного дня для отправления религиозного культа; при этом церкви, которые не были превращены большевиками в склады или кинотеатры, снова получат возможность проводить воскресные службы. Шенкендорф придерживается аналогичного мнения. Он пожаловался на то, что армия забрала с собой сельскохозяйственные машины, так что убирать урожай придется чуть ли ни голыми руками. Однако он надеется выправить ситуацию, если на новые земли придут немецкие крестьяне со своим инвентарем. Он сообщил, что некоторые предприятия — такие как кожевенные мастерские, красильни, булочные, пивоварни и тому подобные, у которых остался запас сырья, уже начали работать. Правда, у одного красильного предприятия возникли определенные трудности, так как солдаты «СС» расстреляли 60 рабочих-маляров, обвинив их в том, что они коммунисты.

Позвонил Браухич и сказал, что согласно приказу фюрера дальнейшее наступление танковых групп в восточном направлении совершенно исключается.

24–26/7/41 Могилев, который сейчас подвергается атакам трех дивизий и сильному артиллерийскому обстрелу, находится на грани коллапса, но тем не менее все еще продолжает огрызаться. Все-таки русские невероятно упрямы!

Выяснилось, что в моем секторе фронта русские завершили развертывание подошедших из глубокого тыла свежих войск и даже пытаются атаковать, пробуя на прочность мои позиции. Удивительное достижение для нашего неоднократно битого оппонента! У русских, должно быть, имеются огромные запасы вооружения и стратегических материалов, поскольку даже сейчас полевые части жалуются на эффективную работу русской артиллерии. Русские, кроме того, становятся все более агрессивными в воздухе, что неудивительно, так как наша авиация пока не в состоянии атаковать их авиабазы, находящиеся под Москвой.

27–31/7/41 Пал Могилев. Захвачено 35000 пленных и 245 артиллерийских орудий.

На юго-восточном крыле 2-й армии появились сильные кавалерийские части русских. Они пользуются у нас печальной славой по причине их склонности нападать из засады и взрывать железнодорожное полотно за нашей линией фронта.

Поздно вечером приехал адъютант фюрера Шмундт и от имени фюрера сообщил мне следующее: наша главная цель — захват Ленинграда с прилегающими к нему районами, потом на повестке дня стоит захват источников стратегического сырья в районе Донецкого бассейна. Москва как таковая большой ценности для фюрера не представляет.

У меня почти не осталось резервов, чтобы противостоять постоянным контратакам свежих русских войск. В отдельных случаях русские бросают в бой плохо подготовленных индустриальных рабочих из Москвы. Наши войска устали, а из-за потерь в офицерском составе далеко не всегда в состоянии демонстрировать необходимую стойкость.

Английское радио передало следующее сообщение: «Сражение за Смоленск завершилось победой русских!»

Сражение за «смоленский котел» приближается к завершению. Захвачено несколько тысяч пленных и большое количество военного имущества.

4/8/41 Утром приехал фюрер; он в самой сердечной манере поздравил нас с «беспрецедентным успехом». Несколько позже, отвечая на вопрос фюрера, я заговорил о положении гражданского населения на оккупированных территориях и высказал озабоченность по поводу того, удастся ли нам найти достаточное число рабочих рук, чтобы убрать нынешний урожай и распахать землю под новый.

Вчера несколько церквей из тех, что большевики превратили в кинозалы или «богопротивные выставки», получили возможность снова проводить службы. На открытие собралось много народу. Некоторые богомольцы пришли издалека. Верующие, среди которых много молодых людей, устремились во внутренние приделы храмов и стали целовать священные предметы, в том числе кресты, висевшие на шеях военных капелланов. Многие не выходили из храмов и молились до самого вечера. Похоже, этими людьми будет нетрудно руководить.

Около Ельни русские перешли в атаку и прорвали наши передовые линии.

5/8/41 Вклинение противника в наши боевые порядки в районе Ельни ликвидировано. Сражение под Смоленском закончилось.

Вечером издал приказ следующего дня: «С уничтожением русских дивизий, попавших в окружение у Смоленска, трехнедельное сражение за Днепр, Двину и Смоленск завершилось блестящей победой германского оружия и германского духа. Взято в плен 309110 солдат и офицеров, захвачено и уничтожено 3205 танков, 3000 артиллерийских орудий и 341 самолет. И эти данные еще далеко не полны. Это великое достижение уже вошло в анналы истории! Солдаты! Я взираю на вас с благодарностью и гордостью, так как только благодаря вам стал возможен этот грандиозный успех. Да здравствует фюрер!»

 

Глава 4

Окна занавешены плотными шторами, под потолком горит синяя лампочка, и не горит даже, а просто синеет, и тени от нее тоже синие, и потолок, и шкаф, и всё-всё-всё, а между шкафом и кроватью — пугающая чернота.

Я не сплю. Даже не знаю, почему. Может быть, меня разбудили бухающие звуки, так похожие на стрельбу кораблей на Неве во время праздников, может быть, стук будильника из черного репродуктора. Только не такого будильника, как у нас, что стоит на столе, а наверняка большого и толстого, и звук от него тоже большой и толстый, а если покрутить черное колесико, то вырастет еще больше.

На своей постели ворочается мама. Вздыхает. Папы нет дома: он на работе. Сестра спит в своей маленькой кроватке. Сосет во сне большой палец.

Бухающие звуки становятся чаще, что-то стучит и трескается, как грецкий орех, если на него сильно-сильно наступить ногой. Меня разбирает любопытство — и я тихонько выбираюсь из-под одеяла, на цыпочках подхожу к окну, отодвигаю краешек шторы.

Хорошо, что мы живем на втором этаже: отсюда видно лучше, чем с первого. А если залезть на крышу… Но на крышу мне нельзя, потому что я еще маленький, хотя мне уже скоро шесть лет и я умею читать по слогам. А может быть, на крыше совсем и не лучше, потому что там живут крикливые и драчливые вороны, а если пойдет дождь, то можно намокнуть и заболеть. Вот если бы отодвинуть немного в одну сторону вон то дерево, которое сосна, а в другую — другое, тоже сосну, тогда бы видно было во все стороны. Но и без всех сторон все равно видно, как по черному небу ходят, похожие на ноги великанов, толстые голубые столбы. Наверняка они водят хоровод, то устремляясь в одну точку, то расходясь в разные стороны, и я тихонько шепчу хороводную: «Как на Витины именины испекли мы каравай, вот такой вышины, вот такой ширины, вот такой длиннины. Каравай, каравай, кого хочешь, выбирай!» А каравай отвечает: «Я люблю, признаться, всех, а Витюшку больше всех». То есть меня.

Я знаю, что это не великаны ходят по небу, а прожектора — такие большие-пребольшие лампочки, и не хоровод они водят, а ищут самолеты с гитлерами, которые летают высоко в небе и прячутся за тучи. А еще я знаю, что у нас война. Как в прошлом году. Только другая: тогда ноги великанов по небу не ходили, была зима, был Новый год с елкой, с мандаринами и шоколадками, и гремела гроза… Правда, не у нас, в Ленинграде, а у вредных и сердитых финнов. Но все равно, если сильно зажмуриться и хорошо слушать, то можно услыхать, как она там гремит. Я слышал. И не раз. Но та война давнишняя, я уже стал о ней позабывать, а эта — сечасная…

Вдруг внутри одного из столбов вспыхнул маленький крестик, и сразу же еще несколько столбов обрадовались этому крестику и поспешили к нему, чтобы получше рассмотреть, что там такое, и сошлись на нем крест накрест, раскачиваясь и дымясь, теперь похожие на огромные руки неведомых чудовищ. И тогда застучало в той стороне часто-часто, вокруг столбов и крестика стали вспыхивать красноватые точки и распускаться голубые облачка: пук-пук-пук! Я не мог оторваться от этого зрелища, так оно было жутко красиво, но мне жалко было, что вижу его лишь я один, а мама не видит, и я, обернувшись, закричал:

— Мама! Мама! Посмотри, как красиво!

— Не кричи, — говорит мама недовольным голосом, но не слишком сердито. — Сестренку разбудишь.

Скрипнула кровать, прошлепали по полу босые мамины ноги, и она склонилась у меня за спиной, заглядывая в щель. В это время серебряный крестик вспыхнул ярко-преярко и полетел вниз, волоча за собой длинный и пушистый хвост. Как у Змея Горыныча, про которого мне читала мама, — это Илья Муромец отрубил ему огнедышащую голову.

Впрочем, это не Змей Горыныч, а немецкий самолет, в нем сидят немецкие гитлеры… или гитлеровские немцы — я всегда это путаю. Я знаю, что они очень плохие, потому что хотят нас убить: и меня, и Людмилку, и маму, и папу, и всех-всех-всех. И я могу представить себе этих немецких гитлеров, потому что они похожи на Змея Горыныча и Кощея Бессмертного. И Гитлера могу: его часто рисуют в газетах, которые приносит с работы папа. У Гитлера длинный нос, клякса под носом и мокрая челка. Он совсем не страшный — он противный. Гитлера я не боюсь: у меня папа — самый сильный, он этому Гитлеру как даст, как даст по голове, так от него одно мокрое место останется. А еще я могу помочь своему папе: взять палку и тоже хорошенько стукнуть Гитлера по голове. Как я недавно стукнул Степку, мальчишку с соседней улицы. Правда, не по голове, а по спине, однако мне и за это попало от мамы. Но ведь нельзя же было не стукнуть, если он кидался в меня камнями и дразнился: «Витька-титька, синий нос, на тебя напал понос!»

И совсем у меня нос не синий, — я сам смотрел на него в зеркало, — а самый обыкновенный, но если его потереть, то становится красным. Правда, когда я рисую карандашами или красками, то пачкаю руки, иногда и нос, но мама мне его моет. А понос у меня был давно, потому что я съел что-то несъедобное, и у меня болел живот. Давно-предавно — вот когда это было. А про Степку я тоже знаю дразнилку, но мне дразниться не хочется, потому что дразнилка про него неинтересная: «Степка-попка, сделан из хлопка, слеплен из глины, руки из мякины». И в ней нет ничего про понос.

Издалека донесся тяжелый вздох — это упал на землю Змей Горыныч и провалился по самую шею… нет, по самую макушку! — в топкое болото, в котором живут лягушки, комары, ужи и гадюки. Но голубые столбы продолжали качаться, сходиться и расходиться, отыскивая змеенышей: должны же у Змея Горыныча быть змееныши, которые тоже летают…

Радио вдруг захрипело и заговорило голосом сердитого дяденьки:

— Граждане, воздушная тревога! Воздушная тревога! Просьба ко всем спуститься в бомбоубежище!

— Здрасти, — проворчала мама. — Проснулся.

Это она про дядю в тарелке, который проспал немецких гитлеров.

А нам спускаться некуда, потому что наше бомбоубежище еще копают во дворе дома дяденьки-дворники и еще долго-долго будут копать. Я спрашивал, и один дяденька-дворник сказал, что им спешить некуда.

А дяденька в репродукторе еще и еще повторял одни и те же слова. Потом ему надоело и он замолчал: скучно повторять одно и то же по сто раз. Я бы тоже не смог. И мама не смогла бы. Она, когда на меня сердится, всегда говорит: «Мне что, одно и то же повторять тебе по сто раз?» По сто раз и не надо: мне и одного раза хватает. Но я всегда забываю: у меня память дырявая.

И опять только толстые часы тикают в репродукторе, но никто ничего не говорит. Прошло немного времени, столбы исчезли как-то все враз, репродуктор прохрипел снова, и голос все того же дяденьки сообщил:

— Отбой воздушной тревоги!

Стало неинтересно, и мама сказала, чтобы я шел спать.

Я забрался под одеяло с головой, чтобы мама не видела, что я не сплю, и стал вспоминать, как мы жили в деревне у дяди Миши, как ходили к дедушке в гости через сосновый лес, как собирали грибы. Почему-то я всегда проходил мимо гриба, хотя очень старался увидеть его первым, и мама, шедшая сзади, говорила:

— Опять ты, Унаик-Фуган, пропустил гриб. Посмотри, какой он красивый, а ты его не заметил.

И действительно, гриб очень красивый: на толстой белой ножке коричневая шляпка — Старичок — Боровичок из маминой сказки. Обидно, что я его не заметил, но я не показываю вида.

— И нет, и нет, и нет! — говорю я. — Я заметил, но специально не стал замечать, чтобы ты сама его заметила.

— Ах ты, выдумщик, — смеется мама, выкручивает гриб из земли, как пробку из бутылки с маслом, и кладет его в лукошко.

Мне приятно, что я выдумщик, а не врунишка, как говорит тетя Поля, и что мама на меня не сердится. Но она почему-то опечалилась, вздохнула и печально так говорит в который уж раз:

— И кто из тебя вырастет? Один бог знает.

— Я вырасту, — уверенно заявляю я, зная, что мама очень боится, что из меня вырастет мой двоюродный брат дядя Миша, который умер, но перед этим сочинил тоненькую стихотворную книжицу, похоронен на старом кладбище возле деревни Мышлятино, где много всяких других могил, и на которого я очень похож — чистая копия. И добавляю для большей убедительности и чтобы успокоить маму: — Унаик-Фуган — вот кем я вырасту. — И только потом вздыхаю, чтобы было как у мамы.

Мама смеется, и мне тоже становится весело.

И тогда я просыпаюсь, потому что уже наступил день и пришел с работы папа. А еще потому, что просыпаться, когда весело, — хорошо, а когда грустно, — плохо, и лучше поспать еще, пока не станет весело.

И мы почти сразу же садимся завтракать. Все четверо.

Папа опять сердится на маму. Он ест пшенную кашу с маслом и сердито говорит:

— Мы должны подумать о детях.

Я знаю, что дети — это мы с Людмилкой, и удивляюсь: разве подумать о детях — это так трудно?

— Все уезжают, — продолжает папа. — Ковалевы уехали, Гинсбурги, Фишманы…

— Куда же я одна… с детьми-то? — всхлипывает мама, отворачиваясь от Людмилки, потому что та, хотя и занята кашей, но ушки у нее на макушке, и она готова зареветь без всякой причины, а уж если заплачет мама…

Я тоже чувствую, что мне хочется заплакать: в горле что-то такое застряло тяжелое и в глазах будто образовались дырочки для слез. Но я креплюсь и упорно сую в рот кашу ложку за ложкой.

— Туда же, куда и все, — сердито говорит папа. И добавляет: — На Урал.

Тут я вспоминаю кино про Чапаева, как он утонул в Урал-реке, где вода глубока и холодна, как я плакал в кинотеатре, где мы смотрели это кино, потому что мне было жалко Чапаева и Петьку, и как мне давали мороженое, чтобы я не плакал, а я все равно плакал. Вспомнив все это про реку Урал, я всхлипываю.

— Ты бы при детях не заводил про это, — жалобно просит мама.

Папа посмотрел на меня тоже сердито и сказал:

— Ну, какой же ты Унаик-Фуган, если чуть что — так сразу в слезы? Нехорошо.

Я и сам знаю, что нехорошо плакать мужикам, но ничего не могу с собой поделать, потому что не понимаю, зачем нам надо уезжать на этот страшный Урал, да еще одним, без папы? С папой — совсем другое дело.

 

Глава 5

После завтрака к нам пришел дядя Коля Земляков с первого этажа. Он тоже «с ночи».

— И я своих никак не могу уговорить, — пожаловался дядя Коля моему папе.

— Они ни черта не понимают, — сказал папа сердито. — Немец уже взял Псков, подходит к Луге. Говорят, что наших войск там нет никаких — так, ерунда какая-то: ополченцы. Нажмут покрепче — и хана. Говорят: флот топить собираются…

— Да ты что! — удивился дядя Коля, который раньше был моряком. — Не может этого быть. Откуда знаешь?

— У нас в цехе парень работает, так его дядька командиром на линкоре «Марат» служит. Экипажи на берег списывают, в морскую пехоту… Говорят, что Эрмитаж уже эвакуируют, институты и некоторые заводы.

— Да-а, дела-ааа, — чешет дядя Коля свой удивительно плоский затылок. — Уж я своим и так, и этак, — нет, сразу в слезы: куда мы без тебя? Будто мне легко оставаться здесь без них… — И добавляет: — Я тоже записался в ополченцы, но меня пока не взяли: броня… «Светлану» тоже эвакуируют.

— Вот именно, — соглашается папа, у которого тоже «броня» и чахотка, и вдруг предлагает: — А не пойти ли нам в Сосновку? А? Посидим, выпьем, уговорим своих вдвоем-то. Не пропадать же всем сразу.

— А что! — обрадовался дядя Коля. — Я за! Все равно не уснешь: разве тут уснешь? — И пошел собираться.

А я спросил своего папу:

— Папа, — спросил я его, — а ты не убежишь на фронт? Дядя Костя, Степкин папа, убежал от Степки и своей тещи на фронт. Тетя Лена говорила.

— Глупости, — сказал папа. И спросил кого-то: — А кто танки будет делать? А пушки? А снаряды? Пушкин? Без танков и пушек много не навоюешь.

— А ты сам-сам делаешь танки?

— Сам не сам, а делаю, — сказал папа. — Без моделей ничего не сделаешь.

Про модели я знаю: папа мне рассказывал. И все же мне жаль, что папа не убежит на фронт, чтобы бить там гитлеровских немцев: уж он бы им показал!

Мама тоже обрадовалась, что мы пойдем в Сосновку, и стала собирать еду, а я свои баночки из-под мазей, в которые буду сажать букашек и муравьев и смотреть, как они там будут бегать. Потом, когда мы пойдем домой, я их выпущу, чтобы они тоже пошли по своим домам к своим деткам.

Пока мы собирались, пришел к нам еще один дядя — дядя Сережа Еремеев. Он не наш дядя, потому что живет не в нашем доме и не на нашей улице, а далеко-далеко, куда надо долго-долго ехать на трамвае. Дядя Сережа — старинный папин друг, который «всегда выручит, если потребуется, и не продаст». Когда дядя Сережа приходит к нам, он тут же начинает что-нибудь чинить: мои сандалики, мамины туфли, электрическую плитку. Дядя Сережа умеет чинить все, что только ни поломается. Даже мои игрушки. Мой папа тоже умеет, только ему очень некогда.

— Собираетесь? — спросил дядя Сережа у мамы, на ходу подхватив ее туфли и рассматривая их с разных сторон. — Я своих уже отправил. Как только Шмулевские дали тягу, так я сразу смекнул: дело табак.

— Собираемся, — сказала мама радостно, забирая у дяди Сережи свои туфли. — Только не на Урал, а в Сосновку, на пикник.

— Самое время пикниками заниматься, — удивился дядя Сережа, но тоже стал помогать папе и маме собираться на пикник.

Это был очень веселый пикник, самый веселый из всех, какие я помню.

Во-первых, нас чуть не разбомбили, потому что, откуда ни возьмись, прилетели немецкие самолеты с гитлерами и начали нас бомбить. А летели они низко-низко, даже кресты на них были видны. Но они в нас не попали. Они несколько раз пролетали над нами и все время не попадали и не попадали, а попадали куда-то совсем в другое место, где нас не было, и там как ахнет, как ахнет! А зенитки по ним не стреляли, потому что светло и нельзя зажигать прожектора. Потом гитлеры улетели, а прилетели наши истребители «чайки», у которых по два крыла с каждого бока, и закружили над тем местом, где летали немецкие гитлеры, а мы стали пикниковать дальше. Дядя Коля играл на гармошке, папа пел про то, как «в той степи глухой замерзал ямщик», остальные подпевали. И я тоже. А Людмилка спала в гамаке. А дядя Сережа сказал:

— Вот видите, как они обнаглели: днем летают. Вот шарахнут по Смольному, только тогда там и зачешутся.

Я ничего не понял и спросил у дяди Сережи:

— А почему они зачешутся? Как дядя Коля?

Дядя Коля засмеялся, почесал свой плоский затылок в очередной раз, и все тоже засмеялись, а дядя Сережа сказал:

— Чтоб мне провалиться на этом месте, если из него не получится секретарь обкома.

— Нет, — возразил папа. — Из него получится директор завода.

А дядя Коля предложил:

— Давайте выпьем за будущего директора завода.

Они выпили за будущего директора завода своей противной водки, а я своего лимонада, и папа нас всех сфотографировал. На память. Трех дядей, двух тетей, одну девочку и двух мальчиков. А Людмилку не сфотографировал, потому что она спала и спала. Зато на фотографии видно, что папа сидит впереди всех и тянет за веревочку, чтобы фотоаппарат сам сфотографировал всех вместе.

А еще для меня нашлась большая-пребольшая гусеница, зеленая, с синими глазами и с рожками на спине. Правда, глаза у нее не настоящие, а нарисованные, чтобы ее не узнали. Она ползла себе и ползла и наползла на тетю Лену, жену дяди Коли. Тетя Лена ее не узнала и как завизжит — и все опять стали смеяться, а дядя Коля снял с нее гусеницу и положил в мою баночку. Я тут же напихал туда травы и листиков, и гусеница стала там ползать и шевелить траву и листики — такая она была большая и жирная. Как тетя Нюра из нашей квартиры, жена дяди Вани. Гусеницу я решил унести домой, потому что у нее нет дома и нет деток, а еще потому, что мне хочется посмотреть, как из нее получится бабочка.

А потом пошел дождь. Сильный-пресильный. Мы все накрылись большой тряпкой под названием пикникейное одеяло, и взрослые смеялись, потому что на них капало, а на нас, на детей, нет, а нам хотелось выскочить и побегать под дождем. Это был «грибной дождь» — с солнцем. Но нас не пускали.

А еще… а еще — мы все-таки поедем на Урал. Да. Дядя Сережа сказал, что Урал — это не только река, но и красивые горы, и нам там понравится. Дядя Сережа сам там побывал, поэтому знает точно, как оно есть на самом деле. И мама, и тетя Лена согласились поехать, но обе плакали, и Тамарка, дочка дядиколина, тоже плакала, хотя она на целых три года старше меня.

А в самых главных, когда мы шли домой, в той стороне, где никогда не бывает солнца, потому что оно ходит по другой стороне, к небу стал подниматься огромный столб черного дыма. Мужики гадали, что там горит. И бабы тоже.

А папа сказал, что теперь много чего будет гореть. Теперь знай только, что туши да разгребай, — вот что сказал мой папа.

А бабы ничего не говорили, а только вздыхали.

 

Глава 6

Однако мы все не уезжали на Урал и не уезжали.

Мама говорила папе и тете Лене:

— Вот посмотрите: Сара не уезжает, а мы с какой стати поедем? Зря она не останется.

Тетя Сара — это наша соседка, у которой рыжая кошка по имени Софи и рыжий кот по имени Тюша, и тетю Сару все почему-то боятся. При тете Саре нельзя говорить громко, потому что она может «накапать», и тогда придут из «большого дома». Я знаю, что такое «накапать». Это когда из пипетки капают лекарства в глаза или в стакан, чтобы потом выпить. В глаза — ужасно щиплет, а в стакан — ужасно горько. Но тетя Сара мне не капала, а мама капала. И если у меня опять что-то заболит, или у Людмилки, то все равно пусть капает мама, а не тетя Сара. А самый «большой дом» на нашей улице — это школа, но там никого нет, потому что лето.

Я на всякий случай спросил маму про накапать и про «большой дом», но мама сказала, что мне еще рано об этом знать, потому что я — маленький.

Вот так всегда у взрослых — одни сплошные тайны. Как самому одеваться, есть или гулять, так я большой мальчик, как о чем-нибудь взрослом спросишь у взрослых — так сразу маленький.

— Мало ли что думает твоя Сара, — возмущался папа. — У нее детей нету. У нее никого нету — одни кошки. А нам о детях думать надо.

Мама подумала о детях и сказала:

— Ну что ж, раз ты так хочешь.

— Не я так хочу, а так надо, — сердился папа, и мне было ужасно обидно, что папа отсылает нас на Урал, а сам ехать с нами не хочет.

Дяденьки-дворники к этому времени закончили копать бомбоубежище в нашем дворе — такую длинную-предлинную канаву. Они положили сверху бревна, присыпали их землей и долго стучали по этой земле толстыми палками, так что земля стала как камень. Теперь можно не уезжать на Урал, потому что есть где прятаться от немецких гитлеров, и все-все ждали, когда дяденька в репродукторе попросит нас туда спуститься. Я уже спускался туда вместе с мамой и тетей Леной. Мы все спускались туда — всем домом, чтобы посмотреть, как там хорошо. А там и правда очень хорошо: целый дом под землей! Только не весь дом, а коридор. Как на нашем этаже. Но без дверей. То есть двери есть, но только две: одна в одном конце коридора, другая в другом. И даже труба есть. Забыл, как она называется. Ну, чтобы дышать и не задохнуться. И длинные-предлинные лавки вдоль стен. А стены из досок от нашего сарая. Потому что так надо. Папа так и сказал:

— Что ж, — сказал папа, — берите, раз так надо.

И дяденьки-дворники разобрали наш сарай. Теперь папе негде печатать свои фотографии, а мужикам играть в домино, когда идет дождь.

Тетенька из жилуправления, которая нас всех водила в бомбоубежище, сказала, что первый этаж должен спускаться в бомбоубежище в ту дверь, а второй — в эту. Чтобы не толкаться и не давить друг друга. Особенно детей. А дядю Ваню с нашего этажа назначили главным по бомбоубежищу и дали ему красную повязку с белыми буквами, два больших замка и ключи на веревочке. Только я никак не могу прочесть, что написано на его повязке, потому что повязка на рукаве дяди Вани все время морщится, как нос у тети Нюры, дядиваниной половины, а сам дядя Ваня и минутки не стоит на одном месте, а тетя Нюра совсем и не половина дяди Вани, а совсем наоборот: это дядя Ваня — половина тети Нюры: такая она толстая и большая… как зеленая гусеница с синими нарисованными глазами.

А еще во дворе школы, куда я пошел гулять в свою неправдашнюю крапиву, то есть крапиву, которая не кусается, к своим букашкам на ножках-проволочках, появились дяденьки-красноармейцы и тоже стали копать бомбоубежище. Это были очень веселые дяденьки: они разделись до зеленых штанов, ругались, смеялись и курили. Только один дяденька-командир был сердитый и все время ругал веселых дяденек-красноармейцев, чтобы они быстрее копали. Потом приехала телега с лошадью и привезла красноармейцам большую кастрюльку щей, другую кастрюльку — каши, третью кастрюльку — чаю. И все кастрюльки с крышками, зеленые, помятые и поцарапанные. Дяденька-командир налил щей и мне, дал кусок черного хлеба и сказал сердито:

— Ешь, Витюшка. Расти большой.

Когда я съел щи, он в ту же миску положил каши, потому что я тоже копал бомбоубежище вместе со всеми.

Я никогда не ел ничего вкуснее, чем эти военные щи и каша. Даже моя мама не умеет варить такие щи и кашу. Я даже объелся.

Пришла мама, всплеснула руками и сказала:

— Вот ты, оказывается, где! А я тебя ищу-ищу: обедать пора.

И все дяденьки-красноармейцы засмеялись. И даже сердитый дяденька-командир. А мама сказала, что раз я уже пообедал, то мне пора спать. Я обрадовался, потому что чаю мне совсем не хотелось: я еле-еле кашу осилил и очень боялся, что если выпью еще и чай, то обязательно случится заворот кишок. Поэтому я облизал ложку, сказал «спасибо!» и пошел спать, чтобы быстрее вырасти.

А на другой день во дворе школы поставили две пушки с длинными-предлинными стволами, которые называются зенитками. И я стал ломать себе голову, почему эти пушки так называются.

Очень странное название, между прочим. Какое-то… невсебуквенное: зе-нитка! Зеленая нитка? А еще, наверное, есть крас-нитка, си-нитка и всякие другие нитки. Меня ужасно мучила эта странность в названии пушек, но я стеснялся спросить об этом у дяденьки-командира, чтобы он меня не засмеял. А потом и совсем забыл спрашивать, потому что сам догадался: эти пушки так называются потому, что у нас в Ленинграде есть футбольная команда «Зенит», за которую «болеют» все мужики из нашего дома. И мой папа тоже. А я никак не болею — ну ни капельки. Я даже температуру себе мерил, когда по радио передавали футбол, и мама сказала, что температура у меня нормальная, потому что сегодня я съел всю кашу. А папа кашу не ел — он ел жареную картошку. Потому и болел. Я хотел и у него померить температуру, но он рассердился и сказал, чтобы я не приставал к нему с глупостями. А это совсем не глупости.

Но сегодня у нас война, и «Зенит» ни с кем в футбол не играет. Даже с московским «Динамо». А по радио передают воздушные тревоги, марши и еще про то, что наши войска опять оставили какой-то город, что наши зенитчики и летчики сбили двадцать немецких самолетов, подбили сто немецких танков, убили целую тыщу немецких гитлеров и взяли всякие трофеи: пушки, танки, пулеметы и винтовки. А еще передали про то, что «враг стоит у ворот колыбели революции». Поэтому во дворе школы и очутились эти самые «зенитки», не похожие на другие пушки: к каждой из них приделано четыре колеса, по два железных сидения, а железный щиток, как у пулемета или пушки, сквозь который смотрят на врага, не приделан. Когда эти зенитки поставили, на сидения уселись два дяденьки-красноармейца в железных касках, с противогазами в сумках и принялись вертеть туда-сюда специальные ручки. От этого верчения и сама зенитка стала вертеться на одном месте. Другие дяденьки-красноармейцы стали подавать желтые снаряды, третьи запихивать их в длинные стволы, а дяденька-командир стоял посредине, громко командовал и махал красными флажками. Но пушки почему-то не стреляли, а снаряды дяденьки вынимали из них и снова туда засовывали, а дяденька-командир смотрел на часы и все время ругался, что они медленно засовывают и высовывают.

Все ребята из нашего дома торчали возле забора и смотрели, как вертятся зенитки. Нам было жалко дяденек-красноармейцев, которых ругал командир. Теперь во двор школы нас не пускал дяденька-часовой. Он ходил вдоль забора с винтовкой на ремне и грозил нам пальцем. Но совсем не страшно.

А потом привезли прожектор, но поставили его не во дворе школы, а за школой, на пустыре. Прожектор — это такая большая-пребольшая лампа на большом-пребольшом железном столе, где тоже есть сидение, от лампы идут провода к железному ящику на колесах. Дяденька-красноармеец взял кривую железную палку, сунул ее в ящик и стал крутить — ящик захрипел, запрыгал, задымил и затарахтел. Лампа вспыхнула ярко-преярко, но тут же и погасла. Потому что был день и Змеи Горынычи еще спали.

Однажды ночью, когда папы опять не было дома, а мы только-только легли спать, захрипел репродуктор, знакомый голос объявил воздушную тревогу и попросил граждан следовать в бомбоубежище.

Мама вскочила, стала собирать сестренку, я сам надевал на себя чулки и штанишки, знакомо застучало где-то, заухало, но пока мы собирались, все стихло, и дяденька в репродукторе дал отбой воздушной тревоге.

— А ну их! — сказала мама, укладывая спящую сестренку в ее кроватку. — Пусть хоть сто раз объявляют — не пойдем.

Но едва мы заснули, как радио опять захрипело…

И тут во дворе школы как ахнет, как ахнет, да так сильно, что у нас все стекла задрожали в окне, стаканы в буфете запрыгали, тарелки тоже запрыгали, но ничего не разбилось, потому что стекла на нашем окне крест накрест заклеены бумагой.

— Господи, — сказала мама. — Да что это за жизнь такая! И когда это только кончится!

Тут к нам в дверь стал стучать тётинюрин дядя Ваня из соседней квартиры и громко кричать:

— Маня! В бомбоубежище! Быстро!

Маня — это моя мама, потому что ее зовут Мария Васильевна. А Васильевна потому, что у нас папа Василий Гаврилович. Вот. Это я сам догадался.

Так вот. Мама встала, я тоже встал, хотя вставать совсем не хотелось, но очень хотелось попасть в бомбоубежище ночью, когда бомбят. И мы стали одеваться. Заплакала Людмилка. В дверь опять постучали. Мама открыла, дядя Ваня схватил Людмилку и понес ее вниз, потому что ему с тетей Нюрой «бог детей не дал», а нашей маме и папе дал, мама схватила узелок и меня за руку, и мы побежали в бомбоубежище. И все бежали тоже. Даже тетя Сара. А зенитки стреляли, прожектор светил, и было видно, как во дворе школы бегают дяденьки-красноармейцы.

Когда мы спустились вниз, вошли в свою второэтажную дверь и расселись по лавкам, дядя Ваня дверь закрыл на засов и сел возле двери, потому что он был старшим по дому и по бомбоубежищу и на рукаве у него красная тряпочка с белыми буквами.

Светила синяя лампочка, и все было синее. Даже дядиванина повязка. «Как в морге», — сказала тетя Сара. А тетя Нюра, дядиванина половина, сказала: «Типун тебе на язык!» А дядя Ваня, тетинюрина половина, сказал: «Помолчите лучше!» И все стали молчать еще лучше и смотреть в потолок.

От стрельбы зениток вздрагивала земля, с потолка сыпался песок. Из дыхательной трубы на пол и колени тети Нюры сыпались кусочки света от прожектора и шевелились. Мне хотелось потрогать их рукой, но я боялся, что дядя Ваня скажет: «Посиди лучше!», а я и так сидел очень хорошо.

А потом ка-ак а-ахнет! — и стало совсем темно. И все стали кричать. А наша Людмилка заплакала, да так громко, что уже никто ничего не слыхал, что он сам кричал и что кричали другие. А я не кричал. Потому что… потому что я в это время жевал сухарик, который мне дала тетя Нюра, и очень боялся подавиться. Мама мне всегда говорит, что «когда я ем, то глух и нем», а то подавишься и умрешь.

Потом дядя Ваня засветил фонарь, и все замолчали, но только не наша Людмилка. Она кричала еще громче и «зашлась». Тетя Нюра взяла ее на руки, стала качать и петь песенку про волков, которые едят детишек, если они громко плачут. Людмилка испугалась и опять стала «заходиться». Я очень боялся, что ее плач услышат немецкие гитлеры и бросят на нас бомбу. Но они все не бросали и не бросали, а Людмилка все ревела и ревела. Тут как раз перестали стрелять, дядя Ваня открыл дверь — и мы пошли домой. Я нес узелок, мама тянула Людмилку за руку, Людмилка сунула палец в рот и замолчала.

Когда мы пришли домой, мама сказала, что ни одной минуты она здесь больше не останется и поедет хоть на Урал, хоть за Урал.

И в тот же день мы стали собираться на Урал. Мама сушила сухари, покупала в булочной печенье и тоже его сушила, потому что на Урале ничего нет, и у нас в комнате все пропахло хлебом и печеньем. И не только в комнате, но и во всем доме, потому что все решили ехать на Урал, и даже дальше, и все сушили сухари и печенье. Потом пришел папа, нас с Людмилкой одели во все теплое, много-много штанишек и чулок, рубашек и маек. Я еле-еле двигался — так всего много на меня надели, что стал я похож на маленький мешок с одевательными вещами.

Было темно, шел дождь, прожекторы отдыхали, потому что отдыхали самолеты. И Гитлер тоже отдыхал. Он не знал, что мы уезжаем на Урал. И никто не знал — даже Степка с соседней улицы, от которого сбежал на фронт папа, с которым я снова подрался совсем еще вчера из-за осколка от зенитного снаряда. Мы даже разговаривали шепотом, чтобы никто не услыхал, потому что, как сказал мой папа, в Ленинграде полным-полно немецких шпионов, и они сигналят Гитлеру фонариками, чтобы он знал, когда надо бомбить, чтобы мы не уехали на Урал. Даже Людмилка не плакала, потому что спала и сосала свой большой палец, хотя ей скоро четыре года. Я в ее возрасте так не делал. Я вообще пальцы не сосал, потому что они не вкусные.

Мы приехали на вокзал, где стоял длинный зеленый поезд, в котором мы летом ездили к дяде Мише и дедушке Василию. Была ночь и вокруг сновало очень много народу. Дяди таскали в вагоны всякие вещи, папа тоже потащил в вагон наши вещи, и дядя Коля потащил свои вещи, а уж потом потащили нас с Людмилкой, и Тамарку с Серёжкой, затащили на полки и там оставили, а сами вышли. И хотя народу было много, но никто не шумел, не кричал, чтобы не услыхали немецкие гитлеры и не разбомбили наш поезд.

Я ждал-пождал, а мамы все нету и нету, и тети Лены тоже нету, поэтому я слез с полки и пошел смотреть в окно, потому что поезд мог уехать, а наши мамы остаться.

На мокром перроне стояли папа и мама, мама пряталась у папы под плащом от дождя и плакала — я видел это из окна. И тетя Лена у своего дяди Коли. И другие тети у других дядей. Всем было жалко, что мы уезжаем на Урал. Но тут паровоз как загудит, как загудит, и все мамы и папы стали целоваться, кричать и лезть в вагоны. Дяденька в красной фуражке стал дергать за веревочку, колокол заблямкал — и поезд тронулся. Асфальт блестел, в нем плескались, как воробушки в луже, синие огоньки редких фонарей, папы бежали вслед за вагонами, разбрызгивая лужи и огоньки, что-то кричали. Мой папа подбежал к окну, из которого я смотрел на него, взял меня за руку и сказал:

— Ты теперь старший в доме, Витюшка. Береги маму и сестренку. Я на тебя надеюсь.

Я ничего не мог ответить своему папе, потому что плакал, и только покивал ему головой.

Поезд поехал быстрее, папа отпустил мою руку и стал отставать. Я чувствовал, как по моему лицу бегут слезы, потому что мне было очень жалко своего папу, которого не взяли на Урал. Я слизывал слезы языком, меня толкали тети, они что-то кричали у меня над головой своим дядям, а я крепко вцепился в оконную раму, и все смотрел на мокрый перрон, убегающий назад, на своего папу, такого жалкого, такого маленького, пока папы совсем не стало, и перрона не стало тоже, и мама не увела меня в купе…

 

Глава 7

В начале июля в Ленинграде начали создавать дивизии народного ополчения. Тогда же художник Александр Возницын подал заявление в райком партии, в котором написал, что он, коммунист, ленинградец и бывший красноармеец, не имеет права оставаться в стороне от великой битвы, в которой решается судьба отечества, тем более что он, будучи художником, все должен не только увидеть своими глазами, но и пережить вместе со своим народом. Только в этом случае можно создать нечто значительное, созвучное эпохе. Да и то лишь тогда, когда все утрясется в твоем сознании, когда проявится главное, а писать сегодня что-то, к войне не относящееся, он все равно не в состоянии.

Заявление, прежде чем нести его в райком, он показал жене своей Аннушке, и та, прочитав его, только охнула, прижала его голову к своей большой и мягкой груди, оросив эту голову молчаливыми слезами. Она знала, что противоречить бесполезно, что если ее обожаемый Сашенька что-то решил, то это намертво, и хотя была в состоянии полуобморочном, все-таки нашла в себе силы отпустить его и даже перекрестить, хотя уж и сама позабыла, когда крестилась последний раз. А еще жила в ней надежда, что ее Сашеньку не возьмут в ополчение: все-таки известный художник, лауреат Сталинской премии и прочее.

Заявление получилось длинное и сумбурное, и только потому, что и сам Возницын не был уверен, что ему не откажут, но, странное дело — не отказали, а даже похвалили: мол, если он, известный художник, решил встать в ряды защитников города революции, то это окажет положительное влияние на остальных, еще колеблющихся ленинградцев. Более того, на другой же день о его поступке сообщила газета «Ленинградская правда», хотя Александру такая популярность была совершенно ни к чему. Его даже обидело, что в райкоме так легко согласились с его решением, следовательно, не ценят, им все равно, лишь бы выполнить план, и, более того, кое-кому даже на руку, что он пойдет и не вернется. Но в тот же день, как вышла газета, ему стали звонить некоторые знакомые художники, спрашивая, как бы им попасть в тот же батальон, в который записали Возницына. И не только художники, но и студенты Академии художеств. Звонки эти его растрогали, и он уже казнил себя за свои беспутные мысли и подозрения, так не идущие члену партии. Он всем звонившим объяснял, куда надо пойти и что сказать. Ходили звонившие или нет, а только в его батальон попали лишь трое: его приятель, скульптор Владимир Клокотов, и два студента академии, тоже с факультета ваяния.

Батальон ополченцев, куда их всех записали, проходил ускоренную подготовку в Михайловском саду. Здесь учились маршировать и ходить в атаку, колоть штыком соломенное чучело, бросать гранаты, ползать и многому еще чему, что сам Возницын почти двадцать лет назад проходил на действительной службе в армии.

Его определили в пулеметчики. Вторым номером он взял к себе Владимира Клокотова — Лепу, как звал его Александр, произведя эту кличку от слова лепить, и двух студентов в качестве помощников: Николая Мостицкого и Прохора Щелкунова, называвших себя аховцами — от академии художеств.

К середине августа немцы прорвали оборону Северо-Западного фронта по реке Луге, и батальон народного ополчения подняли среди ночи по тревоге, посадили в пригородный поезд и повезли на юг — затыкать брешь, образовавшуюся где-то в районе станции Мшинская.

Поезд остановился в лесу. Уже начало светать. Бойцы торопливо покидали вагоны. Здоровяк Клокотов взвалил на себя станину «максима», Александр подхватил ствол, студенты — коробки с лентами и патронами. Батальон построился на опушке леса, зазвучали команды, и змея из человеческих тел втянулась в лес и просекой поползла в сторону от железной дороги. Через два часа змея эта достигла опушки леса и стала вытягиваться вдоль нее. Впереди поле, поросшее травой, и небольшая речушка с камышом и ракитником, слева дорога, деревянный мост, за речушкой опять поле, но уже с цветущей картошкой, а за ним на взгорке какая-то деревня. Бегали командиры рот и взводов, указывали, где кому рыть ячейки.

Возницын с Клокотовым рыли для себя и пулемета довольно просторный окоп, чтобы не толкаться. Слева и справа устраивались аховцы. И дальше видно, как по всей извилистой линии летит вверх земля и кланяются ей люди. Земля оказалась мягкой, податливой, и через час с небольшим ячейки были готовы. Клокотов со студентами сходили в лес, наломали еловых веток, толстым слоем устлали ими дно окопов, в котором скапливалась вода, замаскировали пулемет. Отойдя к речушке, Клокотов постоял, склонив набок свою кудлатую голову, будто разглядывал натуру перед лепкой, вернулся в окоп, похвастался:

— Похоже на куст.

Возницын усмехнулся:

— Ты бы залез на какое-нибудь дерево и глянул сверху.

— Зачем?

— А затем, что он пойдет вон оттуда, — кивнул Александр в сторону деревни, — а оттуда вся наша передовая линия как на ладони. А когда начнем стрелять… Впрочем, там будет видно, — не стал он вдаваться в подробности, чтобы не пугать своих товарищей без всякой на то нужды. Еще успеют испугаться. Да и сам он чувствовал себя не слишком уверенно. Зато приказал им взять топор и саперные лопатки и пойти срубить кусты перед их позицией, иначе немец подойдет к самой реке, и не увидишь из-за этих кустов. И сам пошел с ними и показал, как рубить: чтобы оставались острые комли.

— Ну да, ты воевал, тебе виднее, — обижался Клокотов на своего друга. — Но это еще ничего не значит. — И оглядев прерывистую линию ячеек, на торопливо снующих к лесу и обратно бойцов с охапками веток, заметил: — Скажи, будто муравейник медведь разворошил, — и принялся сворачивать из клочка газеты цигарку. Затянувшись раза два-три, заключил философски: — Похоже, нам тут загорать до кузькиного заговенья: немцев что-то не видно и не слышно.

Действительно, впереди всё будто вымерло или притаилось — никакого движения. А может, там и некому было притаиваться. Ярко светило солнце, куковала кукушка, высоко в небе перекликались коршуны, под легкими порывами ветра лепетал молодой осинник. Где-то погромыхивало.

— Ничего, нам спешить некуда, — произнес Возницын, запахнул шинель и, надвинув на глаза пилотку, попытался вздремнуть, прислонившись спиной к стенке окопа, будто ему предстоял не бой, а обычная работа у себя в студии. Но задремать удалось не сразу. Слух еще долго следил за возникающими звуками, отсеивая малозначительные в ожидании каких-то других, зловещих и явно противоречащих звукам привычным, естественным. Но передовая потихоньку затихала, погрузившись в сон. И Возницын не заметил, как уснул.

Его разбудили крики.

Возницын сдвинул пилотку на затылок, прислушался. Кричали слева, от моста. Высунувшись из окопа, глянул в ту сторону. Там, у моста, сбилось множество подвод, а на самом мосту образовалась пробка, и было видно, как суетятся там люди, пытаясь растащить сцепившиеся колесами санитарные фуры. Ржали лошади, кричали и ругались возницы, размахивал пистолетом какой-то командир. Наконец фуры расцепили, движение возобновилось, но было в нем что-то непонятное: что-то нервное, паническое даже, испуганное, точно за этими фурами и телегами кто-то гнался. И точно: в небе возникла сперва точка, точка превратилась в черточку, черточка стала расти, за ней из марева вылепилась еще одна и еще, донесся густой прерывистый гул и стрекот — и вот уже хорошо виден самолет, стремительно несущийся над дорогой, над множеством фур и телег, над разбегающимися в разные стороны людьми, и желтые огоньки пульсируют в его крыльях, а позади взметываются дымные кусты разрывов, вскидываются и падают лошади, иные кидаются в сторону, ломая оглобли, переворачивая фуры, из которых вываливаются раненые. За первым самолетом, который скрылся за лесом, уже летели другие — и все повторялось, и с каждым разом на дороге все меньше было движения и все больше неподвижно лежащих лошадей и людей.

Возницын, не зная, как помочь этим людям и этим лошадям, глянул вдоль линии ячеек и увидел торчащие из них неподвижные головы. «Так вот она какая нынешняя война!» — пронеслось у него в мозгу, хотя в кинохрониках из Испании, Европы и Польши показывали подобные же картины, но в них как-то не видно было с такой жестокой обнаженностью трагедии живых людей, в них было что-то нарочитое, бутафорское, будто кадры из какого-то кинофильма. Наверно, и эти картины, сними их на камеру и покажи где-нибудь вдали от войны, будут выглядеть такими же, подумалось Возницыну, и он тут же представил это на холсте, но вблизи, с бросающимися в глаза деталями: оскаленная морда раненой лошади, вставшей на дыбы, взрыв в самой гуще телег и людей, изумление и ужас на лице молодого красноармейца, ползущий куда-то забинтованный с ног до головы раненый.

Самолеты пролетели, и все, что осталось цело и живо, снова устремилось к мосту, бросив тех, кто двигаться самостоятельно не мог. А потом, и как-то незаметно под треск и грохот самолетов, со стороны деревни на взгорке показались танки, такие маленькие и безобидные, что даже не верилось, что это надвигается сама Смерть. С этой стороны дороги было их всего шесть штук. Но и с той тоже виднелось несколько штук сквозь редкий кустарник, росший вдоль дороги. Танки спускались на поле один за другим, уверенно разворачивались, двигались влево и вправо, выстраиваясь в линию, будто трактора, приготовившиеся к пахоте картофельного поля. За ними следовали бронетранспортеры с солдатами, которые тоже расползлись по полю, будто собирать картофель, и все это, приняв определенный порядок, медленно двинулось к речушке. И тут же вдоль ячеек побежали, пригибаясь к земле, командиры взводов, на ходу повторяя одно и то же: «Приготовиться к бою! Пехоту отсекать от танков! Приготовить гранаты и бутылки! Без команды огня не открывать!»

— Ну что, Санек, выдюжим? — спросил Клокотов, нервно докуривая цигарку.

— А ты что предлагаешь — драпать? — вопросом на вопрос ответил Возницын. Затем, устыдившись своей резкости, пояснил: — Нам с тобой драпать некуда.

— Я не имел в виду драпать. Я имел в виду совсем другое.

— И я о том же. — Помолчал и спросил, продолжая вглядываться в приближающиеся танки: — Ты вот что мне скажи: как ты, скульптор, вот это все сможешь отобразить? А? Тут, брат ты мой, старые формы не годятся. Тут надо что-то совершенно другое. Тут надо что-то такое, чтобы человек перед этим замирал, чтобы кровь у него в жилах стыла, что-то вроде Лаокоона или египетских фресок. Как ты на это смотришь?

— Пока еще никак. Пока, Санька, мне хочется только одного: превратиться в маленькую мышку и спрятаться в глубокую норку.

— Вот это самое оно и есть, — заключил Возницын. — Вот это самое оно и есть истинно человеческое. Без подмесу: преодолеть в себе желание превратиться в мышку, не драпать, стоять и драться. А вот как это изобразить, это, брат ты мой, вопрос. — Он откинул рамку, уложил в приемник ленту, передернул затвор, приказал: — Следи за лентой, мышка!

И тут завыло, и первый снаряд разорвался за спиной среди деревьев с ужасающим грохотом и треском. Над головой с фырканьем и визгом пронеслись осколки. Оба присели на самое дно, глянули друг на друга, и каждый подумал одно и то же: живыми они отсюда не выберутся.

За первым снарядом последовал второй, а потом пошло-поехало — да так густо, с таким адским грохотом, воем и визгом, что когда все стихло, они еще какое-то время не могли придти в себя, трясли головами, пытаясь избавиться от гула и звона, и только крики, долетевшие до них будто сквозь вату, привели их в чувство и заставили высунуть головы и посмотреть на поле: танки уже подходили к речушке, за ними теснилась пехота, на поле там и сям беззвучно возникали кустики разрывов, которые казались такими незначительными и даже жалкими, что остановить этих железных чудовищ им явно не под силу.

— Чего ж они мост-то не взрывают? — вскрикнул Клокотов, увидев, что к мосту короткими перебежками приближается десятка два немецких солдат, а по самой дороге ползет танк и давит все, что там осталось после бомбежки или сталкивает на обочину.

— Следи за лентой! — вскрикнул Возницын и, вцепившись в рукоятки пулемета, дал длинную очередь в сторону моста, заставив серые фигурки упасть на землю и расползаться в разные стороны. — А-а, не нравится! — кричал он, не слыша своего крика, а дальше крик превратился во что-то звериное: — Ааа-й-я-гааа-йяааа! — И если бы Александр имел возможность глянуть на себя, он, пожалуй, страшно удивился: лицо перекошено, рот открыт, а зубы сжаты так крепко, что потом, когда все кончилось, он все тер свои скулы, не понимая, отчего они так ноют.

Впереди, чуть наискосок, метрах в десяти, не больше, взлетела земля, в стальной щиток ударили осколки, пахнуло дымом и сгоревшим толом.

— Ложись! — крикнул Клокотов визгливым голосом, но Возницын, будто его приятель был заодно с немцами, пробормотал: «Шиш тебе!» и снова нажал на гашетки. И опять меж стиснутых зубов вырвался звериный вопль и не затихал, пока ни кончилась лента.

Танк, вдруг замер метрах в десяти от моста, из его чрева повалил черный дым, и Возницын услыхал, как за их спиной звонко бьют «сорокопятки».

— Ленту! — крикнул он, пнув ногой скорчившегося сбоку Клокотова, сжавшего голову обеими руками.

Откликаясь на толчок, тот вскинул бледное лицо, покивал головой, приподнялся, стал шарить вокруг себя, не отрывая взгляда от Возницына, точно от него исходит большая опасность, чем от немцев. Наконец он нашарил коробку, поднял ее на край окопа и стал прилаживать ленту в приемник пулемета, и все никак не мог попасть туда, куда надо, хотя на тренировках делал это с завязанными глазами. Возницын не помогал ему, но и не торопил. Он знал, что Клокотов свой страх должен преодолеть сам, сам из мышонка превратиться в человека, иначе всякий раз придется делать это за него, подгоняя своего напарника криком, а иногда и тумаками. Когда-то все это Возницын проходил, испытал на собственной шкуре.

Наконец лента легла туда, куда ей и положено было лечь, Возницын передернул затвор и стал стрелять короткими очередями то прямо перед собой, то влево, то вправо. Вокруг то и дело с треском взметалась земля, свистели пули, что-то тупо ударялось в щиток, иногда жаром обдавало лицо, сверху на каску сыпалась земля, но все это воспринималось как должное. Всего боя Возницын не видел. Все его внимание было сосредоточено на там и сям в его секторе копошащихся серых фигурках на той стороне речушки, и он с мстительным наслаждением заставлял их падать на землю, кататься по ней, расползаться по сторонам, а иные застывать в позе незавершенного движения.

Вторая лента, мелькнув последним патроном, замерла после сухого щелчка, и только после этого Возницын повел головой на занемевшей шее и огляделся. Бой затихал. Танки и бронетранспортеры, отстреливаясь, пятились к деревне, подгоняемые редкими разрывами мин и снарядов. Сбоку горел мост. Горел со всем, что на нем было: повозками, трупами лошадей и людей. А может быть, и с живыми. И за дорогой тоже что-то дымило, но не было видно, что именно и чем там все закончилось, но что и там они не прошли, это-то было яснее ясного.

— Ну что, Лепа, давай закурим? — произнес Возницын, усаживаясь на дно окопа, чувствуя страшную усталость и безразличие ко всему.

— Да-да, Саша, я сейчас, — откликнулся Клокотов, и принялся суетливо мастерить самокрутку, оправдываясь таким заискивающим тоном, какого Возницын не мог даже предположить в этом большом и сильном человеке: — Ты извини, Саша, — бормотал Клокотов. — Я и сам не знаю, что со мной случилось. Стыдно до невозможности. И спасибо тебе… Большое спасибо…

— Ладно, Володя, о чем тут говорить? — произнес Возницын устало, не открывая сомкнутых глаз. — Со всеми случается в первый-то раз. Ты еще молодец — не побежал. Иные голову теряют до такой степени, что не соображают, что делают. Не кори себя. И вообще: долго ты там будешь возиться?

— Спасибо тебе, Саша! — повторил Клокотов с чувством и вдруг ткнулся губами в колючую щеку Возницына, а затем сунул ему в рот уже зажженную цигарку.

Затянувшись пару раз, Возницын спросил:

— Как там наши аховцы?

— Живы, — радостно ответил Клокотов и, чтобы подтвердить сказанное, высунулся из окопа, спросил:

— Как вы там, ребятки?

— Ничего, спасибо, только есть хочется, — послышался в ответ чей-то дребезжащий голос.

До конца дня немцы еще дважды пытались прорваться через поредевшую оборону батальона, и всякий раз, оставляя на поле по два-три танка и бронетранспортера, откатывались назад. В четвертый раз они, как и до этого, с полчаса обстреливали, а затем бомбили позиции ополченцев, опять атаковали, но на этот раз пехота не отступила, а залегла за подбитые танки и стала окапываться. Над той стороной ручья повисла густая белая пелена дымовой завесы, относимая ветром к дороге. В недрах этой пелены с чавкающими звуками рвались мины, выпускаемые нашими минометчиками из легких минометов. Более тяжелые немецкие мины падали на нашей стороне.

Солнце садилось в черные дымы горящей деревни. В правой ячейке Клокотов и Николай Мостицкий закапывали убитого во время третьей атаки немцев не состоявшегося скульптора Прохора Щелкунова. Мостицкий отирал глаза грязным рукавом гимнастерки, всхлипывал. Клокотов что-то бубнил, утешая. Возницын прилаживал к дыре в кожухе охлаждения ствола пулемета, пробитой осколком, деревянную заплату. Вдоль линии ячеек ползли кашевары, таща за собой бачки с кашей, раскладывали ее по котелкам, раздавали хлеб и сухари, наливали в кружки и крышки от котелков полуторные порции водки.

 

Глава 8

Ночью Возницына разбудил Клокотов. Моросил дождь. Вдали привычно погромыхивало. Слышалось бряканье котелков, кашель, приглушенные голоса, чавкающие звуки шагов, будто возится в темноте какое-то огромное животное, потревоженное неведомыми силами.

— Что случилось? — спросил Возницын, стирая с лица дождевые капли.

— Не знаю, Саша. Но похоже — тревога. Отступать, наверное, будем.

Вдоль ячеек в полнейшей темноте шли двое, вполголоса что-то бубнили. Вот приблизились, и Возницын узнал голос командира взвода лейтенанта Плескунова, из резервистов, человека уже в возрасте, работавшего архитектором в Ленгорпроекте, человека стеснительного и даже, пожалуй, робкого, оказавшегося, по мнению Возницына, совершенно не на своем месте:

— Товарищи, просыпайтесь… Приготовиться к атаке. Не курить, не разговаривать, не шуметь. Атака по сигналу красной и двух зеленых ракет.

— Куда атака-то, Никита Пантелеймонович? — спросил Возницын, встав на ноги и высунувшись из окопа. Он с трудом различил в темноте силуэт командира взвода.

— На ту сторону, товарищ Возницын, — ответил тот, останавливаясь и приседая. — Приказано выбить противника с занимаемых позиций. Ничего не поделаешь…

— Там что, с ума посходили? — не сдержал своего возмущения Возницын. — Люди и днем-то еще ни разу в атаку не ходили, а тут ночью… На убой же пойдем! На убой!

— Приказ командования, товарищ Возницын, — голосом, в котором слышалась неуверенность и даже неловкость за это самое командование, пытался оправдаться лейтенант Плескунов. — Но вам, товарищ Возницын, не обязательно идти на ту сторону. Ваше дело — подавлять огневые точки противника, прикрывать атакующих. Только в крайнем случае…

— Это я и сам знаю, — перебил Плескунова Возницын, но тут же, устыдившись своей вспыльчивости, поправился: — Извините, товарищ лейтенант, за несдержанность, но, честное слово, обидно. Ночная атака — это, знаете ли, когда по-пластунски, чтобы ни звука, а тут уже такой шум подняли, что мертвого разбудит.

— Я понимаю, товарищ Возницын, но что тут поделаешь: приказ. Ничего не поделаешь. Вы уж приготовьтесь, пожалуйста, а то сами знаете, — пробормотал взводный и пошел дальше, повторяя одно и то же над каждой ячейкой.

Возницын нашарил каску, нахлобучил ее на голову, принялся ощупывать пулемет, укрытый от дождя куском брезента, чтобы не размокала брезентовая же лента. Он проверил, не течет ли кожух, чист ли приемник. Спросил у Клокотова:

— Лепа, каску напялил?

— Напялил, Саша, напялил.

— А как там наш помощник?

— Нормально. Шевелится.

Из ячейки слева донесся громкий шепот:

— Я здесь, Александр Иваныч. Мне тоже идти в атаку?

— Сиди на месте, — велел Возницын. — Ты в нашем расчете. Третий номер.

— А не будут потом ругать? — с детской наивностью спросил Мостицкий, точно речь шла о пропуске лекций в академии.

По цепочке побежала команда: «Приготовиться». Затем новая команда: «Вперед!» После чего чавкающие звуки шагов и бряцание оружия наполнили плотную тишину ночи.

В это время на той стороне взлетело сразу несколько осветительных ракет, и стала видна жиденькая цепочка людей, как бы застывших в разных позах: одни уже приблизились к камышам, другие замерли между ручьем и окопами, третьи только вылезали из своих нор. С той стороны ударили пулеметы. Люди стали падать. Одни поползли назад и успели свалиться в свою ячейку, другие заползли в воронки от снаряда или бомбы, а кто-то сообразил не сразу и падал как-то не так, и лежал теперь без движения — этаким рогожным кулем на виду у всех.

Возницын поймал в рамку прицела пульсирующее пламя немецкого пулемета, дал длинную очередь. В воздухе завыло, застонало на разные голоса, и вдоль стрелковых ячеек побежали разрывы снарядов и мин.

Ракеты догорели — и все сразу же стихло.

«Экая бездарность! Экая профанация! — в сердцах думал Возницын. — И на кой черт нам та сторона реки? Что это дает? Будем наступать дальше? С винтовкой на танки?»

А рядом торопливо шептал на ухо Клокотов:

— Саша, это же черт знает что такое! Этак же мы их никогда не победим. Это же какое-то дилетантство, а не армия! До слез же обидно…

— Ну и поплачь, — буркнул Возницын. — Поплачь, Лепа, поплачь. Я совершенно серьезно. А ты как думал? Три раза ткнул штыком чучело и уже солдат? Так что ли? Нет, брат ты мой. Так не бывает. Чтобы стать солдатом, надо, чтобы тебя трижды ранило и дважды контузило, и только потом, да и то далеко не всем пойдет это на пользу. Далеко не всем. А чтобы стать командиром, настоящим, а не просто так, надо еще больше. И не скули больше у меня над ухом: самому тошно.

— Извини, Саша, больше не буду.

Занимался серый рассвет. Над речкой, зацепившись за камыши, повисла жидкая кисея тумана. Батальон снова был поднят в атаку. На этот раз атака готовилась под канонаду артиллерии, люди сняли с себя все лишнее, приблизились вплотную к камышам, перележали там осветительные ракеты. Затем вошли в воду. Отсюда, из своего окопа, расположенного на небольшом возвышении, было видно, как серыми тенями они растворяются в тумане.

Минута, другая, пятая — тишина. Если не считать чавкающих звуков пятидесятимиллиметровых мин, выпускаемых с нашей стороны. И вдруг на той стороне — ур-рааа! И загрохотало. Слышны отдельные выстрелы да хлопки гранат. Но ничего не видно, что там творится: наши ли немцев или немцы наших. И стрелять не знаешь куда: туман за эти минуты загустел, расползся от речушки по сторонам, затапливая низину, приречные луга и поля.

Время тянется и тянется. И никаких команд, будто всех командиров поубивало и они, пулеметчики, остались одни. Но вот все стихло. Даже минометы — и те замолчали. Да и то сказать: не дай бог по своим. От реки послышались какие-то звуки, из тумана стали вылепливаться головы людей, потом плечи. Люди двигались неуверенно, согнувшись, спотыкаясь на каждом шагу. И лишь когда вылепились из тумана полностью, стало видно, что ополченцы несут на шинелях своих товарищей. А кто-то шел, опираясь на винтовку. И вся эта безмолвная процессия медленно подвигалась к линии ячеек. И вот уж рядом остановился Николай Мостицкий: за спиной винтовка, на плече немецкий пулемет, через шею ленты с патронами. Клокотов выскочил из окопа, подскочил к нему, обнял, расцеловал, принял пулемет, под локоток провел к ячейке. И Возницын тоже выбрался наверх.

— Ты-то зачем туда полез? — спросил он у Николая, вспомнив, что видел, как тот вылез и пошел к речке, но не стал останавливать.

— Так неловко как-то отсиживаться, Александр Иваныч, когда другие туда пошли.

— Не ранен?

— Нет.

— Хоть одного немца убил?

— Не знаю. Да их там совсем мало было. И те убежали.

— Ну ладно, отдыхай.

И тут в воздухе завыло, раздался треск, и Возницын почувствовал, что его будто бы подсекли под ноги, острая боль пронзила тело, и он полетел куда-то, все вниз и вниз, пока не провалился в темноту.

Очнулся Возницын на хирургическом столе: кто-то резал на нем штаны и ругался вполголоса. Горела яркая лампа, мимо сновали белые тени.

Кто-то спросил усталым голосом:

— Готов?

— Готов, Сергей Сергеич. Как будем: под местным или общим?

— Давайте общий.

На лицо Возницына легла белая маска, ему сказали, чтобы дышал глубже, и он опять полетел, кувыркаясь, и пропал в темноте. Очнулся на койке. Над ним белый потолок, горит синяя лампочка. Слышатся стоны многих людей, храп, бормотанье.

«Я в госпитале, — решил Возницын, и ему стало стыдно: ребята, если их не ранило и не… тьфу-тьфу-тьфу! — остались там, а он… Как-то они там, без него? И на кой черт он полез наверх? И почему не поторопил Клокотова, за которым смотри да смотри? Плохо, конечно, что вот так вот, с бухты-барахты бросают людей в атаку. А с другой стороны, по-другому и не научишься».

Через пару дней его снова положили на операционный стол. И снова что-то делали с его ногой выше колена под общим наркозом и ковырялись в боку. То проваливаясь в беспамятство, то выкарабкиваясь наверх, он продолжал жить войной даже на операционном столе, в то время как художник в нем не то чтобы умер, а стушевался и едва слышно поскуливал из темного угла: ни альбома под рукой, ни карандаша. Не говоря о красках и прочем. А главное — как там батальон, как ребята?

На шестой или восьмой день он написал записку и передал ее с медсестрой, живущей неподалеку от его дома. День прошел в томительном ожидании: Ленинград бомбили и обстреливали из орудий, и в основном центр города, а его дом стоял неподалеку от Невского проспекта, то есть проспекта 25-го октября.

Аннушка появилась утром, испуганная, но старающаяся держаться и не показывать этого испуга. Она принесла альбом и пастельные карандаши. Она ни в чем его не обвиняла, не жаловалась, сказала лишь, что дети не болеют, очень скучают по нем, что были из Союза художников, спрашивали, где он и что с ним, но она тогда ничего сказать не могла, кроме того, что он в ополчении. Приходившие очень не одобряли его поступка.

А еще дня через три в госпиталь пришел член правления ленинградского отделения Союза художников СССР и сказал, нервно поглядывая на часы, что он, Возницын, включен в списки Русского музея, что музей эвакуируется, а посему Возницын должен вместе со своей семьей завтра же утром быть на Московском вокзале, что это указание свыше, — и даже воздел свои глаза вверх, как бы снимая с себя всякую ответственность.

— Да как ж я поеду? — досадовал Возницын. — Я и ходить-то как следует не могу. Нет, это невозможно, это, наконец, дезертирство — ни больше и ни меньше.

Но член правления не сдавался: видать, дано ему было такое указание — вытащить художника Возницына из Ленинграда. И он — по большому секрету — сообщил, что город, скорее всего, не удержат, что отдан приказ взрывать корабли, что из города вывозятся все ценности и даже оборудование заводов, что Возницын здесь может погибнуть так же легко, как получил ранение, что, наконец, его дарование художника нужно Родине и рабочему классу в тысячу раз больше, чем возможность с его стороны убить несколько фашистов, что именно сохранение своей жизни для будущего и есть его гражданский и партийный долг, не говоря о том, повторил он, что есть на этот счет указание сверху.

А указание сверху действительно было. Как-то Сталин, разговаривая по телефону со Ждановым о положении в Ленинграде, спросил его, не эвакуировался ли из города художник Возницын. Жданов не знал, тогда Сталин заметил, что таких талантливых людей нельзя оставлять на произвол судьбы. Результатом этого разговора и явилось указание сверху.

Александр, легко поддающийся чужому убеждению и в муках обретающий свое собственное, поверил сказанному, хотя все его существо протестовало против этого, особенно при виде раненных, заполнявших госпиталь, которые не знают того, что только что стало известно ему о предполагаемой судьбе Ленинграда, и всех тех, кто в эту тайну не посвящен. Член правления ушел, зато через несколько минут в палате появилась Аннушка со старшим сыном Петей, которому шел десятый год, они помогли Александру собраться, дойти на костылях до машины. В его мастерской уже хозяйничали сотрудники музея, упаковывая картины и даже чистые холсты. И в ту же ночь поезд увозил его и его семью в неизвестность. Но на сердце было тяжело, и чувствовал себя Александр дезертиром, бегущим с поля боя, хотя передвигался с большим трудом.

 

Глава 9

Из дневника фельдмаршала Федора фон Бока.

12/8/41 Группа армий «Север» наступает не так быстро, как ожидалось.

Группа армий «Юг» (Рундштедт) застряла на Днепре. А я со своими 147 дивизиями, четыре из которых скованы боями в тылу, и двумя бронетанковыми группами, которые могут быть готовы к продолжению наступления не ранее 15 и 20 августа, да и то частично, вынужден противостоять главным силам русской армии на более чем семисоткилометровом фронте. Противник, несмотря на огромные потери в людях и технике, ежедневно атакует меня в нескольких пунктах, так что говорить о перегруппировании или каком-либо маневре войсками по фронту пока не приходится.

Вчерашняя атака около Ельни привела к новому, более глубокому вклинению в наши боевые порядки; пора уже как-то переломить ситуацию на этом направлении. Если русская оборона не рухнет в ближайшее время в каком-нибудь месте, поставленная перед нами цель по уничтожению главных сил русской армии в зоне ответственности группы армий «Центр» до зимы вряд ли будет достигнута.

14/8/41 Имела место новая атака в районе Ельни. Гудериан сообщил мне, что у командира, находящегося под Ельней ХХ корпуса остался в резерве только один батальон. Похоже, ельнинский выступ нам удержать не удастся.

16–18/8/41 Вклинивание русских в боевые порядки группы армий «Север» вызвало настоящий переполох. Вчера поздно вечером я получил письменный приказ немедленно передислоцировать в северном направлении части танковой и моторизованной дивизий вне зависимости от степени их боеготовности.

Атака 2-й армии привела к окружению войск противника к востоку от Жлобина. Противник, естественно, прилагает все усилия к тому, чтобы вырваться из окружения. Перед Гомелем он до сих пор то тут, то там огрызается контратаками и оказывает ожесточенное сопротивление.

На ельнинском выступе сравнительно тихо: немецкие пропагандисты, вооруженные громкоговорителями, убедили 500 русских солдат дезертировать.

19/8/41 2-я армия ворвалась в Гомель. В уличных боях принимали участие вооруженные охотничьими ружьями индустриальные рабочие.

Противник ворвался в расположение наших войск на левом крыле. 161-я дивизия истекает кровью и находится на грани возможностей. Складывается впечатление, что русские следили за тем, как за фронтом 9-й армии осуществлялась передислокация моторизованных дивизий в северном направлении.

В сражении под Гомелем и Кричевом мы захватили более 78000 пленных, 700 артиллерийских орудий, 144 поврежденных танка.

22–24/8/41 Верховное командование сухопутных сил поставило меня в известность о том, что в соответствии с приказом фюрера все наиболее боеспособные соединения 2-й армии и группы Гудериана должны быть передислоцированы к югу. В их миссию входит перехват и уничтожение войск противника, отступающих на восток, а также обеспечение форсирования Днепра войсками группы армий «Юг». Меморандум фюрера оправдывал переадресовку войск к югу необходимостью захвата Крыма как авиабазы для нанесения воздушных ударов по нефтяным полям Румынии, помог бы отсечь русских от их собственных нефтяных запасов.

Противник окружен под городом Великие Луки. Сражение проходит, как учения по карте! Это уже седьмой или восьмой случай в этой кампании, когда группе армий «Центр» удается добиться окружения противника. Таким образом, с начала кампании общая численность захваченных группой армий пленных достигла 800000 человек.

2–3/9/41 Сегодня противник атаковал в районе Почепа и севернее его. Вопрос о сдаче ельнинского выступа становится в этой связи одним из самых актуальных. Задействованные там дивизии в буквальном смысле истекают кровью. Пленные утверждают, что эти атаки проводятся по личному указанию Сталина.

На фронтах группы армий наблюдается затишье. Эвакуация ельнинского выступа проходит в соответствии с планом.

Среди всех этих пертурбаций, стоивших мне немало нервов, единственным приятным событием был приезд офицера фельдсвязи, сообщившего мне о приближении испанской дивизии. Его рапорт показался забавным, так как он сказал мне примерно следующее: «С точки зрения испанцев, заботиться о лошадях — значит их перекармливать. Если у испанца мозоли, он прорезает в сапоге дырки, чтобы ноге „было вольно“. Из-за прокола в шине испанцы бросают почти новые велосипеды на обочине дороги, а пулемет частенько собирают с помощью молотка. Все женщины, по их мнению — шлюхи и легкая добыча. В Гродно они устраивали оргии с еврейками, которых потом возили с собой в машинах…»

 

Глава 10

Больше всего Сталина беспокоили генералы. На какой фронт ни позвонишь, кого из командующих фронтами или армиями ни спросишь, все заверяют, что сделают все, что в их силах, чтобы остановить и разгромить врага. Но хотя бы остановили — и этого не могут. Трудно предположить, что они не искренни в своих утверждениях. Скорее всего, попросту сами не способны объективно оценить реальное положение дел. Ко всему прочему — неистребимое желание заверить в успехе, чтобы потом сослаться на невозможность этого успеха добиться имеющимися средствами.

Вот и командующий Юго-Западным фронтом генерал Кирпонос обещает в лепешку разбиться, а немцам Киева не сдать. И в этом с ним согласен первый секретарь компартии Украины Хрущев. А Жуков заладил одно и то же: Киев надо сдать, иначе не миновать катастрофического обрушения всего Юго-Западного фронта. А затем и других. Кого слушать? Кому верить? Кирпоносу и Хрущеву, которым «на месте — виднее», Еременко, командующему Брянским фронтом, обещающему остановить наступление Гудериана в южном направлении, или Жукову, который, оставив пост начальника Генштаба, возглавил Резервный фронт и только что вернулся из-под Смоленска, где провел, скажем так, неплохую наступательную операцию по ликвидации «Ельнинского выступа»? И, наконец, чем же лучше эти генералы генерала Павлова и его подельников, которых обвинили в измене, трусости и предательстве? Тот же командующий Северо-Западным фронтом генерал-полковник Кузнецов, если разобраться, допустил еще больше ошибок, чем Павлов, позволив немцам продвинуться еще дальше — до самого Ленинграда, и если не попал на крючок, то исключительно потому, что командовал войсками как бы второстепенного фронта. И уж во всяком случае ничем не лучше тех военачальников, которых расстреляли в тридцать восьмом, или загнали в лагеря. Следовательно, стоит вернуть уцелевших. Не всех, конечно, но многих. Тем более что освобожденные до этого дерутся неплохо и никто из них к немцам не удрал. Разве что у Конева из 19-й армии удрали несколько генералов. Но это еще надо доказать.

Сталин медленно ходил по комнате, соседствующей с кабинетом, поглядывая на разложенные на обеденном столе и развешенные на стенах карты, сплошь испещренные значками будто бы существующих пехотных и танковых дивизий и бригад, механизированных и кавалерийских корпусов, артиллерийских и авиационных частей. Он продолжал судить о силе армий по тому вполне наглядному факту, сколько и чего та или иная армия имеет. Получалось, что Красная армия и после понесенных потерь имеет почти все, что нужно ей для успешной войны, а успехов как не было, так и нет, если не считать ликвидации «Ельнинского выступа» и заминки немцев под Смоленском, вызванной, скорее всего тем, что Гудериан неожиданно повернул на юг.

Кто виноват в этом? Бывший нарком обороны Тимошенко? Бывший начальник Генштаба Жуков? Командующие фронтами? Скорее всего — все, вместе взятые.

А что бы случилось, если бы он, Сталин, послушался Жукова и Тимошенко и объявил за месяц до вторжения немцев всеобщую мобилизацию, позволил им стянуть к границе еще больше армий? Страшно подумать, какая бы тогда ожидала эти армии мясорубка при такой-то неорганизованности, неумелости и глупости командования.

Может, его генералы вообще не способны воевать с немцами? Все-таки немцы — культурная нация, нация мыслителей, нация передовой науки и техники. В Первую мировую дрались, считай, со всем миром, и как дрались! А как они расколошматили французов и англичан в сороковом году! Просто изумительно, как они их расколошматили! Но вот вопрос: почему его, Сталина, генералы не сделали из этого никаких выводов? Или русские действительно не способны решительно переходить из состояния мира в состояние войны без привычной для себя раскачки? «Медленно запрягают, зато быстро ездят…» — так это когда было! Не для того же свершилась революция и взломан многовековой уклад целой страны, чтобы все оставалось по-старому. Да и он, Сталин, не русский, и не ему ссылаться на какие-то там традиции и особенности национального характера великороссов. Он все последние годы только и делал, что заставлял этот народ не только быстро ездить, но и быстро запрягать.

Сталин ждал Жукова, за которым сохранил должность одного из заместителей Верховного главнокомандующего Красной армией. Жуков в своей очередной докладной на имя Верховного в который уж раз напоминает об одном и том же: «Надо сдать Киев и отвести войска на левый берег Днепра, иначе большинство армий Кирпоноса окажутся в „мешке“. Надо спешить, иначе будет поздно, потому что немцы, прежде чем снова двинуться на Москву, должны обезопасить правый фланг своего Центрального фронта, и только поэтому танковые дивизии Гудериана повернули навстречу танковым дивизиям Клейста, наступающим с юга, чтобы запереть практически все армии Юго-Западного фронта в огромном котле, а потом снова двинуться на Москву».

С другой стороны, и Буденный, главком южного направления, тоже уверяет, что Киев надо сдавать и отходить за Днепр, иначе потеряем не только армию, но и вооружение, и огромные материальные ценности.

Им легко говорить — сдать Киев. И это в то время, когда ты обещал американцам и англичанам, что Киев не сдадут и дальше Смоленска немцев не пустят.

И все-таки, пожалуй, Жуков с Буденным правы в том отношении, что перемещения немецких танковых войск как в центре, так и на юге чреваты непредсказуемыми последствиями. Так, командующий Первой немецкой танковой группой генерал Клейст захватил плацдарм на восточном берегу Днепра у Днепропетровска, Гудериан, командующий Второй танковой группой, — на южном берегу Сейма. Отсюда они действительно могут ударить с двух сторон по Юго-Западному фронту. Но наши генералы, которые сражаются с этими немецкими дивизиями, уверяют, что они удар противника не только выдержат, но и сами надают немцам по первое число. Может, и правда надают? Ведь это так важно — удержать Киев и показать Америке и Англии, что Советский Союз не собирается уступать немцам, что помощь союзников не пропадет даром. Американские и английские газеты, кажется, только и заняты тем, чтобы угадать, через сколько недель падет Россия, и не удивительно, что из-за каждой тонны колючей проволоки, легированной стали и алюминия идет такой торг: боятся чертовы буржуи, что некому будет отдавать долги…

Оставалось еще шесть минут до назначенного Жукову времени. Скорее всего, генерал уже ждет в приемной. Пусть ждет. Помнится, он говорил при назначении на должность начгенштаба, что не потянет эту должность, что он не штабист, а командир-практик. Так оно, пожалуй, и есть. Да и сами генштабисты встретили Жукова не слишком-то приветливо. Видимо, тут у военных существуют определенные тонкости. Что ж, и его, Сталина, когда-то ни в грош не ставили партийцы, считающие себя интеллигентами, полагающими, что в семинарии только тем и заняты, что зубрят наизусть Библию да Евангелие. А там, между прочим, учили латыни и греческому, логике и психологии, истории церкви и всемирной истории, словесности и много чему еще.

Теперь генштаб вновь возглавляет Шапошников. У старика, конечно, со здоровьем не все ладно, зато он умеет объяснить, что происходит и по каким причинам, не унижая товарища Сталина его малограмотностью в военном деле. Конечно, Шапошников звезд с неба не хватает, так ему и не нужно их хватать: его дело — выполнять приказы Верховного Главнокомандующего Красной армии, быть техническим исполнителем его воли. А дальше все упирается в генералов. Увы, Суворовы и Кутузовы рождаются раз в столетие, а в остальное время должна действовать некая система. Как у немцев. У них тоже не видно гениев, но они сильны тем, что их серость хорошо организована и действует как отлаженная машина. В России этого никогда не наблюдалось. Да и в других странах тоже. В той же Франции и Англии. Всем нужны Наполеоны и Нельсоны, Суворовы и Кутузовы. Без них никуда…

В углу завозился Мехлис, пытаясь достать из кармана штанов носовой платок. Сталин обернулся на шорох, поморщился. Мехлис замер и, едва Сталин отвернулся, вытер нос ладонью, а ладонь о холщовую скатерть, свисающую со стола.

Берия, сидящий напротив и просматривающий бумаги в красной папке, неодобрительно глянул на Мехлиса, брезгливо передернул жирными плечами.

«Партийные работники в этом отношении более всеохватны, — решил закончить свою мысль Сталин. — Мехлис, например: куда его ни поставь, везде при деле».

— Так что там у тебя? — спросил Сталин, повернувшись к Мехлису.

— У меня докладная члена Военного совета Резервного фронта, товарищ Сталин, — заторопился Мехлис. — В этой докладной сообщается, что Жуков, едва вступив в должность командующего фронтом, приказал расстрелять перед строем шестьсот человек, обвиненных в дезертирстве и предательстве, что он сзади атакующих полков поставил заградотряды, которые стреляли по отступающим красноармейцам, что он приказал командирам батальонов, полков и даже дивизий водить в атаку свои подразделения. Убыль командного состава в его войсках превышает все пределы. Сообщается также, что в результате Ельнинской операции фронт потерял убитыми, ранеными и пропавшими без вести около восьмидесяти тысяч рядовых и командиров, но окружить немцев так и не сумел…

— И что ты хочешь этим сказать? — Сталин смотрел на Мехлиса желтыми глазами, грыз короткий чубук потухшей трубки.

— Я хочу сказать, товарищ Сталин, — не смутился Мехлис, — что Жуков не такой уж способный полководец, каким он себя выставляет. Он и в Монголии допустил столько жертв, что среди красноармейцев и командиров сложилась поговорка: «Жуков уничтожает не только противника, но и свои войска».

— Какая армия, такие и полководцы, — произнес Сталин. И добавил: — Зато Жуков знает, что делать и держит слово. А какой ценой — разбираться будем потом.

Кашлянул, пытаясь привлечь к себе внимание Сталина, Берия.

— А у тебя что? — спросил Сталин нетерпеливо. — Только давай покороче.

Берия медленно поднялся.

— Коротко не получится, Коба, — произнес он с придыханием, вкладывая в свой голос нечто трагическое, будто только что оплакивал покойника.

— Не тяни, Лаврентий, — уже раздраженно велел Сталин, останавливаясь напротив и глядя на наркома НКВД недобро сузившимися глазами.

— Как ты и велел, Коба, мы перепроверили сведения из немецких газет и радио о пленении твоего сына, — заговорил Берия. — Немцы по-прежнему настаивают, что шестнадцатого июля близ Лиозно, юго-восточнее Витебска, они взяли в плен Якова Иосифовича Джугашвили-Сталина, лейтенанта 14-го гаубичного полка, 14-ой бронетанковой дивизии. Более того, они утверждают, что Яков сам сдался, не оказав никакого сопротивления. Эти сведения подтверждаются организациями Красного креста Швеции и Швейцарии. Теперь немцы разбрасывают у нас листовки, в которых будто бы Яков Джугашвили-Сталин считает сопротивление германским войскам бессмысленным и будто бы призывает советские войска сдаваться… Вот одна из таких листовок с фотографией твоего сына, Коба…

Ничто не дрогнуло на лице Сталина, но оно, серое и в коричневатых пятнах, вдруг побелело и точно окоченело. В помещении повисла тяжелая тишина. Наконец Сталин, качнувшись, медленно повернулся, сделал шаг, остановился, потом еще шаг, и еще. Казалось, что каждый шаг давался ему с огромным трудом, точно он нес на опустившихся плечах что-то такое, что превышало его физические силы, и вот-вот упадет и ноша его раздавит. Но Сталин не упал. Он, медленно переставляя ноги, упорно шел к двери. Возле нее остановился, долго стоял, опустив голову и безвольно уронив руки.

— Я уверен, что Яков попал в плен в результате ранения или предательства, — услыхал Сталин за своей спиной глухой голос Берии. — Из тех же сообщений газет и радио стало известно, что немцам там же, под Витебском, сдались несколько генералов из 19-ой армии и теперь они сотрудничают с ними. Не исключено, что кое-кто из них способствовал пленению Якова. Я ни минуты не сомневаюсь в том, что листовка эта сфабрикована, что Яков не мог так говорить, что за него говорят предатели. Во всем этом деле еще не ясна роль командующего Девятнадцатой армией генерал-лейтенанта Конева…

Сталин повернулся, пошел к столу. Сел, положил руки на стол, некоторое время смотрел на них, перебирая пальцами. Затем взял пачку папирос «Герцеговина-флор», принялся крошить папиросы, вышелушивая табак.

Берия стоял, молча глядя на Сталина. Мехлис съежился, сунув руки меж колен и почти весь уйдя под стол, так что виднелись лишь узкие плечи и черная с сединой голова.

— У тебя все? — спросил Сталин.

— Нет, есть еще один вопрос, — начал Берия доверительным тоном. — Шведский «Красный крест» предлагает нам свое содействие в урегулировании вопросов о военнопленных. Немцы содержат их в ужасающих условиях. При этом ссылаются на то, что мы не участвуем в Женевской конвенции…

— Вы что, сговорились? — спросил Сталин, глядя на Берию немигающими желтыми от гнева глазами. — Вы что, хотите, чтобы наша армия побежала к немцам? Она и так сдается им полками и дивизиями! Командиры дивизий и корпусов бегут к немцам — вот до чего дошло! А когда узнают, что мы будет оказывать пленным помощь продовольствием и лекарствами, побегут еще больше. Нет уж! Коли сдался в плен, не дрался до последнего патрона, следовательно, подписал себе приговор. И поделом — не сдавайся. Чем хуже будет в плену, тем меньше желающих сдаться! Только предатели могут предлагать такое… Чтобы я об этом больше не слышал! — закончил Сталин, пристукнув ладонью по столу.

— Я, товарищ Сталин, — переменил Берия тон с доверительного на служебный, закрывая папку и показывая всем видом своим, что вопрос о военнопленных его волнует лишь в той мере, в какой он относится к его должности. — Я имел в виду, что ваш сын…

Заглянул Поскребышев. Быстро обежал глазами помещение, оценивая обстановку.

— Приглашай Жюкова, — произнес Сталин, не поворачивая головы, ни о чем не спрашивая, замедленными движениями набивая табаком трубку.

Берия сел. Он сообщил Хозяину то, что должен был сообщить, на этом его миссия закончена. Дальше — как прикажет Сталин. В то же время Берию изумляла выдержка Верховного. И первое сообщение о пленении сына он принял тоже молча, как и нынешнее. Но тогда не все было ясно. Ясно было лишь одно: генерал Конев несет прямую ответственность не только за развал и разгром своей армии, но и за пленение Якова Джугашвили, и надо бы этого Конева… Но Сталин не позволил. А зря.

Мехлис сидел неподвижно, из-под опущенных ресниц следя за Хозяином. Его тоже поражала выдержка Сталина, хотя, как ему казалось, о своем Хозяине он знал все. И даже больше. Он знал, что Сталин недолюбливал своего старшего сына и за отсутствие каких бы то ни было способностей, и за две самовольные женитьбы, и за бесхарактерность, и за тупое мальчишеское упрямство. Но Яков пошел в действующую армию, даже не заикнувшись о возможности остаться в тылу, и Сталин, похоже, несколько изменил о нем свое мнение в лучшую сторону. И вот сын его — в плену. И это после того, как был издан приказ Верховного Главнокомандующего о том, что добровольная сдача в плен приравнивается к предательству со всеми вытекающими отсюда последствиями: репрессиями против ближайших родственников, лишением пособий для детей, в иных случаях с высылкой в отдаленные места. Конечно, Сталин против себя этот приказ применять не станет, но тайну пленения сына сохранить не удастся: и немцы постараются, да и кое-кто из своих — тоже, и каждый может ткнуть в его сторону пальцем: «А сам-то ты чем лучше других?»

Берия и Мехлис были членами Государственного комитета обороны и заместителями Сталина. Судя по всему, Сталин позвал их сюда, чтобы решить какое-то важное дело, в котором и они, Берия и Мехлис, будут принимать непосредственное участие. Иначе бы Верховный вызвал других. И дело это, судя по всему, касается генерала армии Жукова, снятого с поста начальника Генштаба, посланного на второстепенный фронт и там наломавшего дров исключительно из желания укрепить свой пошатнувшийся престиж.

 

Глава 11

Жуков вошел стремительно. Лицо каменное, губы плотно сжаты, взгляд угрюм и неподвижен, точно он крайне недоволен тем, что его оторвали от дела.

Сталин даже не кивнул на приветствие, ткнул черенком трубки в лежащую перед ним на столе карту, спросил, медленно процеживая слова:

— Почему войска Тимошенко, имея численное превосходство над противником, не могут нанести немцам решительного поражения в районе Смоленска? И это при том, что практически все танковые и механизированные дивизии немцев заняты в другом месте. Чем объяснить такую беспомощность нашего командования?

— Прежде всего недостатком подготовленных резервов, слабой обученностью личного состава, большая часть которого призвана в армию либо осенью прошлого, либо весной этого года. Далее, нехваткой противотанковых средств и новых танков, зенитной артиллерии, сильным воздействием авиации противника на наши позиции, особенно — на маршевые колонны на подходе к местам сосредоточения. Наконец, растянутостью линии фронта, высокой подвижностью механизированных соединений противника и его способностью к быстрому маневру и сосредоточению на направлении главного удара. Мы не поспеваем за противником…

— Так подавите хотя бы немецкую авиацию! — воскликнул Сталин. — Вам, что, самолетов не хватает?

— Не хватает, товарищ Сталин, — все с тем же каменным лицом ответил Жуков.

Сталин отвернулся, окутался дымом, подумал: «Жуков слишком часто бывает прав. Слишком часто. Если он окажется прав и с оценкой перспектив на Юго-Западном фронте… — И тут же откуда-то из глубины души: — Ах, Яков, Яков… Как был недотепой, так им и остался. Даже застрелиться не сумел…»

Жуков между тем продолжал:

— Наконец, самое главное: наши командиры не умеют управлять большими массами войск, координировать взаимодействие между родами войск как при обороне, так и при наступлении…

— А вы еще в мае совали мне ваш план упреждающего удара! — вскипел Сталин. — И что бы сейчас мы имели? Еще больший разгром, вот что мы имели бы, воспользуйся вашим планом!

Жуков молча смотрел поверх головы Сталина на книжные полки. В душе его ворочались тяжелые мысли о том, что он в качестве начальника штаба слишком часто шел на поводу у других: у Сталина, у того же Тимошенко… Это можно объяснить себе тем, что он многого не знал, не понимал, высоко прыгнув, не успел освоиться с высотой… Впрочем, объяснить можно все…

— Продолжайте, — произнес Сталин, затем медленно поднялся, тяжело опираясь руками о подлокотники кресла, и двинулся вдоль стола к двери.

И Жуков, развернув свою карту, стал докладывать о положении на фронтах, о подготовке резервов, о мерах, необходимых для исправления создавшегося положения, о предполагаемых действиях противника, о необходимости использования хорошо подготовленных дивизий Дальневосточной армии для отражения немецкого наступления на Москву.

Сталин, вернувшись к столу, слушал, не перебивая, посматривал на карту, вглядывался в значки и подписи под ними.

Карта мало что говорила Сталину: он еще не научился воспринимать ее как средоточие информации, а скорее как способ военных эту информацию завуалировать и сделать доступной лишь посвященным.

Так в большой и серьезной музыке один ничего не слышит, кроме какофонии звуков, другой слышит что-то свое, и лишь немногие догадываются, что хотел сказать композитор этими звуками, почему он выбрал для передачи одних трубу, других — скрипку, третьих — барабан. Карта Жукова для Сталина была какофонией значков и символов, но он знал, что без умения понимать эту какофонию невозможно грамотно руководить обороной страны и поэтому тщательно примерял слова Жукова к этим значкам и символам, соединял их вместе и получал некоторое представление, которое еще необходимо будет осмыслить.

— Чтобы выправить положение на Юго-Западном фронте, нам надо отвести войска за Днепр. Другого выхода я не вижу, — закончил Жуков свой обзор.

— Вы всё об одном и том же! — раздраженно откликнулся Сталин. — А вот Кирпонос уверяет нас, что они Киев не сдадут. Обороной Киева командует генерал Власов. Кирпонос и Хрущев о нем отзываются как о грамотном и решительном военачальнике. И Еременко уверен, что не только остановит продвижение танковой группы Гудериана в южном направлении, но и нанесет ей поражение. Мы решили перебросить Брянскому фронту несколько пехотных дивизий, танковых бригад, артиллерию и авиацию. С такими силами если и не разгромить Гудериана, то остановить его вполне возможно.

— Учитывая слабо подготовленные к реальным боевым условиям имеющиеся у нас резервы, а более всего — командный состав, я сомневаюсь в такой возможности, товарищ Сталин. В таких обстоятельствах реальное воздействие оказывают не численность войск и даже не их вооружение, а умение бойцов и командиров всех степеней правильно читать динамику боя, вовремя отвечать, а еще лучше, предупреждать развитие событий. До такого умения нам еще далеко. Между тем контратаковать необходимо, контратаковать везде, где только можно, изматывая противника, не давая ему ни дня, ни часа передышки, выбивая у него танки и живую силу, затрудняя маневр соединениями по фронту. Резервов у немцев мало, они их скоро израсходуют, но пока противник силен, с этим приходится считаться.

— Мы считаемся со всеми обстоятельствами, — произнес Сталин сварливо. — Но некоторые командующие фронтами и армиями прячутся за обстоятельства, не проявляют инициативы, не учатся у противника воевать по-настоящему. Сейчас не мирное время — пусть учатся в бою. Другого выхода нет, — сердито закончил Сталин.

Мехлис криво ухмыльнулся: наконец-то хваленый Жуков попался Хозяину на зуб. Теперь, как Мехлису представлялось, он точно знал, зачем Хозяин приказал ему присутствовать при разговоре с Жуковым, и, выполняя эту невысказанную им волю, заговорил все с той же кривой ухмылкой:

— Товарищ Жуков, перечисляя недостатки наших войск, забыл, истины ради, упомянуть их достоинства, а среди них сущую безделицу: а именно, что эти войска пронизаны духом коммунистических идей, идей Маркса-Ленина-Салина, что в бой их ведут комиссары, лучшие сыны нашей партии и советского народа, что никакие препятствия не могут устоять перед этой силой, если ею правильно пользуется военное командование…

— Товарищ Мехлис, я полагаю, прав, — поддержал начальника главного политуправления РККА Сталин. — А что думаете вы, товарищ Жюков, по этому поводу?

— Я целиком и полностью согласен с товарищем Мехлисом и могу привести множество примеров героического поведения в бою комиссаров и политруков, — заговорил Жуков. — Но мало поднять бойцов в атаку и повести за собой на пулеметы противника. Одной храбрости мало. И это лишний раз подтвердило использование так называемых политбойцов. Да, эти люди преданы партии и советской власти, но многие из них, призванные непосредственно от станка, даже не умеют стрелять из винтовки и бросать гранаты. Все, на что они способны, это подняться в атаку и умереть. А ведь мы имеем дело с противником, который заслуживает… — Жуков споткнулся, подыскивая такое слово, чтобы Мехлис к нему не придрался вновь, но слово не находилось, и он закончил все тем же бесстрастным голосом, глядя на Сталина неподвижными глазами: — … который заставляет считаться с собой. Это сильный противник, и не учитывать этот бесспорный факт мы не имеем права, если хотим этого противника победить.

— Но вы хотите отдать врагу Киев! — воскликнул Мехлис на высокой ноте. — Тем самым вы, уважая противника, не уважаете самого себя! не уважаете наших бойцов! командиров и политработников! тех же политбойцов! которые проливают свою кровь, уничтожая этих выродков! — он даже задохнулся то ли от слишком высоко взятой ноты, то ли от злости, а скорее всего, от той ненависти, которую питал с некоторых пор к Жукову, так неожиданно и столь незаслуженно взлетевшему почти на самую вершину власти, отодвинув многих и многих, угрожая отодвинуть и его, Мехлиса.

Жуков стиснул челюсти до белизны.

— Я докладываю свое личное мнение на основе анализа имеющихся фактов, — процедил он сквозь зубы. — Я тоже не хочу сдавать Киев. Однако обстоятельства таковы, что сделать это придется. И лучше это сделать самим, чем под давлением противника.

Берия решил, что и ему пора дернуть Жукова за рукав. Он нарочито громко стукнул папкой по столу, воскликнул, в недоумении разводя руками:

— Товарищ Жуков призывает нас уважать фашистов! Дожились!

— Хуже того! — воодушевился поддержкой Берии Мехлис. — Мы изо всех сил боремся с паническими настроениями в армии, мы ставим военнослужащих, сдавшихся врагу, вне закона, объявляем их предателями и врагами народа, а товарищ Жуков призывает нас сдать Киев, то есть сдаться целому городу с сотнями тысяч советских людей, населяющих этот город. Как прикажете расценить этот призыв товарища Жукова? — патетически воскликнул Мехлис, глядя в неподвижную спину Хозяина.

На мгновение Жуков закрыл глаза: ему вдруг показалось, что его вызвали в Кремль специально для того, чтобы унизить и растоптать. Он не понимал, зачем это понадобилось Сталину. Тем более что ликвидация «Ельнинского выступа» прошла хотя и не совсем гладко, но главную задачу все-таки выполнила: немцы лишились удобного плацдарма для неизбежного в ближайшем будущем наступления на Москву, а он, Жуков, испытал себя в противоборстве с немецким командованием и разглядел, что немецкие генералы тоже могут давать слабину, если припечет. Но главное, войска, сражавшиеся под Ельней, прошли хорошую школу, которая пригодится им в будущем. А что теперь ему делать? Оправдываться? Доказывать, что он не верблюд? А Сталин молчит…

— Я не умею играть словами так, как это умеет товарищ Мехлис, — заговорил Жуков. — Являясь членом Ставки Верховного командования Красной армии, я обязан анализировать положение на фронтах и докладывать свои соображения Верховному Главнокомандующему. Если мои соображения расценивают чуть ли ни как предательство, то, следовательно, я не достоин своей должности.

— Я не имел в виду обвинять товарища Жукова, — промямлил Мехлис, поняв, что переборщил. — Я имел в виду необходимость сражаться до последнего человека и последнего патрона.

Берия смотрел в бумаги, точно не имел к разговору никакого отношения.

Сталин хмурился: он не ожидал именно такого поворота в разговоре с Жуковым, рассчитывая, что Мехлис лишь осадит генерала, который наверняка зазнался, а Берия, располагая разведданными, своими неожиданными вопросами либо поставит Жукова в тупик, либо заставит его еще более прояснить ситуацию, в которой он, Сталин, еще до конца не разобрался. Но Мехлиса занесло слишком далеко. Его всегда заносит, если он не чувствует на своей шее хорошей узды. Получив отпор, он стал мямлить, на что Жуков даже не обратил внимания, а Берия после своего театрального восклицания не проронил больше ни слова.

«Побаиваются Жукова-то», — с уважением к Жукову подумал о Мехлисе и Берии Сталин. Да и ему самому не хотелось снова доводить отношения с генералом до конфликта.

Сталин прошел несколько шагов, остановился, качнул головой, будто споря с самим собой. Но Жуков не видел этого: он по-прежнему напряженно смотрел в одну точку — именно туда, где минуту назад находился Сталин. И тот вновь оказался в точке, от которой Жуков не отрывал своего взгляда.

— Я думаю, товарищ Жюков, — произнес Сталин неожиданно мягким голосом, — что вы правы относительно положения Юго-Западного фронта. Я думаю, что мы примем все необходимые меры, чтобы не дать немцам нанести нам новое поражение. — Помолчал, снова исчез из поля зрения Жукова, обошел стол, остановился напротив генерала, заставив его повернуться к себе. Сталину казалось, что он хорошо понимает Жукова, поставившего себя как бы не у дел, и он спросил, пристально вглядываясь в его серые глаза: — Куда бы вы хотели, товарищ Жюков? Я имею в виду — на какую должность?

— Куда прикажете, — ответил Жуков, тяжело двигая челюстью.

Он в эти минуты ненавидел Сталина и с трудом сдерживал себя, чтобы не наговорить больше, чем уже было сказано. Этот упрямый человек, стоящий во главе государства и партии, а с некоторых пор и вооруженных сил страны, уже немало попортил ему, Жукову, крови, ни в грош не ставя его мнение, хотя и выслушивая его по виду весьма внимательно и даже благосклонно, но почти всегда принимая решения, не считающиеся с этим мнением. Теперь в войне снова наступал критический момент, когда промедление может обернуться большими потерями не только территорий, но и войск. А Киев отдать все равно придется. Ибо главный закон всякой войны — в определенных обстоятельствах жертвовать территорией ради сохранения армии. Он и теперь не считал себя политиком, но политика и война сошлись вместе практически неразделимо, а в военном деле Жуков себя, после приобретенного опыта, ставил высоко — настолько высоко, чтобы судить всех остальных, занимающихся вопросами, непосредственно касающимися войны. Ну и, разумеется, должность — она тоже обязывала ко многому.

— Тогда поезжайте в Ленинград — произнес Сталин обычным глуховатым голосом, доверительно дотронувшись кончиками пальцев до локтя Жукова. — Положение там очень серьезное. Я бы сказал — катастрофическое. Не исключено, что нам придется Ленинград отдать. А это, помимо морального и политического фактора, будет иметь и самые неблагоприятные для нас стратегические последствия: немцы соединятся с финнами и создадут угрозу Москве с севера. Посмотрите, что можно там сделать, чтобы удержать город в наших руках. Сообщите ваше мнение. Если удержать не представится возможным, постарайтесь сохранить хотя бы армию Ленинградского фронта. И рабочих Ленинградских заводов. Это очень квалифицированные рабочие. Они понадобятся нам в тылу. Мы думаем, что встречным ударом совместно с Пятьдесят четвертой армией, командовать которой назначен маршал Кулик, вы сумеете прорвать фронт и вывести людей из окружения. Флот, разумеется, придется уничтожить. Вам предоставляются самые широкие полномочия по наведению порядка в армии и в городе. Скажите Ворошилову, чтобы возвращался в Москву…

Сталин отошел к столу, склонился над ним, что-то быстро записывая на листке бумаги. Протянув Жукову листок, произнес с едва заметной усмешкой:

— Вот ваш мандат. Отправляйтесь немедленно. Но предварительно обсудите положение с Шапошниковым. Приказ о вашем назначении будет готов завтра.

И пошел на свое место, давая понять, что разговор окончен.

* * *

Маршал Шапошников поднялся из-за стола, протянув Жукову руку. Произнес:

— Только что звонил товарищ Сталин. Сообщил о вашем назначении. Я очень рад, Георгий Константинович, этому решению товарища Сталина. Ленинград отдавать нельзя, а с нынешним командованием… Генерал Попов, конечно, весьма грамотный командир, но ему не хватает решительности и кругозора. Приходится каждый раз нацеливать его на самые угрожающие участки фронта. Нацелившись на угрожаемый участок, он тут же забывает об остальных…

— Да, я уже имел удовольствие — по просьбе товарища Сталина — заслушать по «Бодо» доклад генерала Попова о положении дел на Ленинградском фронте. И полностью согласен с вашей оценкой, Борис Михайлович, — бесцеремонно перебил Жуков начальника Генштаба. И, усмехнувшись: — Запомнил одну его фразу: «Противник закапывает в землю танки и обороняется, продолжая продвигать войска». В этой фразе весь командующий фронтом.

— Да-да, вы правы. Товарищ Сталин еще неделю назад отдал приказ отстранить Попова от командования фронтом. Но товарищ Ворошилов попросил повременить. Теперь, я уверен, вы все возьмете в свои руки, — торопливо пояснил Шапошников, точно боялся, что не слишком-то учтивый Жуков перебьет его и не даст поведать о том, что он, Шапошников, очень старается, но далеко не все в его власти. — Что касается обстановки на сегодняшний день, то, если вам угодно, я ее обрисую. Тем более что товарищ Сталин…

— Обстановку я знаю, — остановил Шапошникова Жуков. — Для меня сейчас важнее знать, на какие дополнительные ресурсы я могу рассчитывать, приняв командование фронтом.

— Что касается танков, пушечной артиллерии и кое-каких видов огнезапасов, то вы можете все это брать с ленинградских заводов. Особенно хорошо себя показывают танки КВ и Т-34, которые выпускает Путиловский завод. К сожалению, командование использует это оружие с весьма малой эффективностью. Кое-что мы можем дать из авиации: истребители, пикировщики и штурмовики. Сейчас формируется несколько отдельных полков этих самолетов. Но, опять же, зачастую авиация действует сама по себе, как бог на душу положит, а пехота и все остальные рода войск — сами по себе. И ничего отсюда, из Москвы, невозможно исправить. Опять же, должен заметить, воинское начальство бьет врага все время растопыренными пальцами, не умея планировать бой дальше передней линии окопов. Командование войсками идет сверху вниз с помощью приказов. Исполнение приказов не контролируется, отчеты о боевых действиях запаздывают иногда на несколько суток и часто грешат неточностями и прямым искажением обстановки. И так практически везде. Я столкнулся с этим на Западном фронте у Павлова. Но это беда общая, за один день ее не изживешь. Я надеюсь, что на Ленинградском фронте вы это нетерпимое положение исправите.

— Постараюсь, — буркнул Жуков, разглядывая карту. Затем, ткнув пальцем в кружечек в истоке Невы с надписью Петрокрепость, произнес: — Здесь, в Шлиссельбурге, судя по всему, фон Лееб постарается выйти к Ладоге и отрезать Ленинград от остальной страны.

— Вы правы, — согласился Шапошников. — Мы рассчитываем, что маршал Кулик, во главе Пятьдесят четвертой армии, и вы, во главе Ленфронта, не позволите фон Леебу осуществить его намерения.

— Что ж, как только разберусь на месте, тотчас же сообщу вам о своих оценках, выводах и планах, — заключил Жуков беседу, поворачиваясь лицом к начальнику Генштаба.

— Буду с нетерпением ждать вашего звонка, Георгий Константинович, — произнес Шапошников с чувством и, протянув Жукову руку, склонил свою редковолосую голову. — Желаю вам удачи.

 

Глава 12

Самолет пошел вниз. За иллюминатором струилась клочковатая мгла. Неожиданно внизу, совсем близко, возникла свинцовая гладь Ладожского озера и устремилась навстречу. Моторы отчаянно взревели, удерживая самолет от соприкосновения с водой. И тут же мимо заскользили перелески, нагромождение камней, железная дорога, зенитки, ползущие по дороге машины, домишки — все серое, неуютное, мокрое.

Самолет встряхнуло — и он побежал, дрожа и подпрыгивая на неровностях, развернулся, еще прокатил немного и успокоился возле большого серого ангара, укрытого маскировочной сеткой.

Жуков встал, подошел к открытой двери, молча пожал руку пилоту, щупающими шагами спустился по откидной лестнице, отстранив услужливую руку адъютанта. И тотчас же услыхал уханье орудий, недалекие разрывы снарядов, увидел черные дымы, неподвижно висящие вдали.

Вслед за Жуковым из самолета выбрались генерал-лейтенант Хозин и генерал-майор Федюнинский, которых Жуков взял с собой в уверенности, что кого-то из высших командиров Ленинградского фронта придется заменить за непригодностью. Хозин, помимо того, что хороший штабист, знает Ленинград и его окрестности: до финской войны командовал Ленинградским военным округом, Жуков прочил его в начальники штаба фронта. Федюнинского, имеющего опыт боев на Украине в должности командующего корпусом, а затем и армией, предполагалось использовать по мере надобности.

Четыре черных «эмки» рванули с места и понеслись по довольно приличному шоссе.

Небо разъяснилось, выглянуло солнце, залив ярким светом мелькающие мимо деревянные домишки, палисадники, зеленые лужайки и деревья, и показалось, что именно поэтому грохот артиллерии усилился сразу на несколько октав. Потянулись ленинградские улицы. По мосту переехали через Неву. Из окна видны корабли, стоящие у стенки, то и дело окутывающиеся белым дымом стреляющих орудий.

Свернули налево, попетляли по каким-то узким улочкам между каменными домами, окна которых заклеены полосками бумаги, — и Жуков узнал появившийся неожиданно Смольный, часто виденный им и на картинках, и на экранах кинотеатров. Но этот вполне узнаваемый Смольный выглядел карикатурно: там и сям налепленные картонные башни, небрежно протянутые маскировочные сети, а вокруг золотые купола соборов, кое-где выкрашенные синей или зеленой краской, но так небрежно, что лучше бы и не красили. И почти на всех перекрестках зенитки, зачехленные прожекторные установки, ожидающие ночи аэростаты противовоздушного заграждения. От всего этого у Жукова появилось ощущение какой-то нервозности, бестолковщины и даже обреченности, хотя никто никуда не бежал, трубы заводов дымили, как ни в чем не бывало, трамваи ходили или стояли, пережидая обстрел, катили грузовики с красноармейцами или рабочими в черных спецовках, куртках и телогрейках, вооруженных винтовками, пожарные поливали из шлангов горящие дома, кареты скорой помощи неслись по улицам, тянулись обозы, извозчики с опаской поглядывали в небо.

В Смольном, на первом этаже, с окнами, заложенными мешками с песком, заседало командование Ленинградским фронтом и руководство города.

Жуков со всеми поздоровался за руку, молча протянул Ворошилову записку Сталина.

Ворошилов развернул бумажку, прочел, крякнул, произнес обиженно:

— Ну что ж, раз так, то я, собственно говоря… а только резервов у нас нет, танков — нет, снарядов мало, авиации мало, немец садит по нам из дальнобойных орудий из района Тосно, а нам и ответить нечем. Я сам вчера лично возглавил атаку моряков в районе Красного Села…

— А корабли Балтфлота? — спросил Жуков.

— Так что корабли? Корабли стреляют. У них снарядов пока хватает.

— Если можно, кратко обрисуйте обстановку.

— Да вот комфронта, он все обрисует, как есть, — уклонился от дальнейших разговоров Ворошилов. — А я пойду собираться. — И покинул помещение штаба.

Жуков и приехавшие с ним генералы столпились возле большой карты, висящей на стене. Командующий Ленинградским фронтом Попов, высокий генерал с узким длинным лицом, докладывал, водя по карте указкой:

— Вчера фон Лееб начал наступление на юго-западе в направлении Кировского завода через Красное Село и Лигово и на юго-востоке вдоль Московского шоссе. Он бросил в бой более двухсот танков. По нашим данным в составе немецкой группировки порядка десяти-двенадцати пехотных и трех-четырех танковых и моторизованных дивизий. Не считая отдельных бригад. Дивизии полнокровные, хорошо вооружены и обеспечены, поддерживаются авиационным корпусом. А у нас ополченцы да едва сформированные полки, которые приходится бросать в бой против танков. К тому же противотанковой артиллерии очень мало…

— А что у нас на севере? — перебил докладчика Жуков.

— Финны постреливают, мы тоже…

— Так, все понятно, — произнес Жуков, выпрямляясь. И, повернувшись к Федюнинскому: — Ты, Иван Иванович, немедленно поезжай на Пулковские высоты. Это сейчас главное направление. Разберись там, что к чему, позвони. Кто там командует армией? Иванов? Говорите, с ним нет связи? Что это за командующий, у которого нет связи с командованием фронта? У него, небось, связи нет и со своими войсками. Тебе, Иван Иванович, скорее всего, придется взять на себя командование Сорок второй армией. Другой важнейший участок обороны — район Урицка. Необходимо с кораблей снять команды моряков — нечего им там штаны протирать. Оставить только артиллеристов. Перебросить часть войск с финского участка на юг. Часть зенитной артиллерии из города перебросить на фронт для борьбы с танками. От командиров всех рангов и званий потребовать строжайшего исполнения приказов на удержание позиций. В случае неисполнения — трибунал! — Жуков повернулся к секретарю партийной организации Ленинграда Жданову, и тот согласно кивнул головой. — Город можно отстоять, — заключил Жуков, — если мы правильно организуем оборону, укрепим в войсках дисциплину, наведем соответствующий порядок. И убедим войска и ленинградцев в необходимости и возможности выполнения этой задачи.

 

Глава 13

В последние дни трамваи в Ленинграде ходили круглые сутки, перевозя к фронту воинские части, оружие, хлеб из пекарен по магазинам, уголь, торф, развозя ночные смены по заводам. По улицам сновали грузовики, пароконные подводы, шли люди с тачками, словно задались целью всё в городе переместить с одного места на другое.

Василий Мануйлов не был дома четыре дня: то работа, то дежурства на заводских крышах во время бомбежек, то в пожарной команде, то рытье щелей, то есть глубоких и узких окопов как на территории завода, так и окрест, потому что бомбоубежищ на всех не хватало, а бомбежки или артобстрелы могли застать людей в самом неожиданном месте. Спал в раздевалке, где спали и многие другие из цеха, отправившие свои семьи в эвакуацию, питался в столовой, куда сдавал свои хлебные и продуктовые карточки. Правда, в магазинах еще можно было купить все, что угодно, и рестораны работали, и пиво еще продавали, но его уже надо было «поймать», то есть оказаться у пивного ларька тогда, когда это пиво только что привезли. Раньше, когда пива было завались, Василий относился к нему равнодушно, а теперь, когда ничего не «поймаешь», он и пиву был рад — все какое-то разнообразие к столовским щам и кашам. К тому же сегодня у него свободны целых двенадцать часов — до самого утра.

С тех пор, как Мария вместе с детьми покинула Ленинград, миновало ровно десять дней, и восемь дней, как немцы и финны окружили Ленинград, отрезав его от остальной страны. За эти десять дней ни одного письма Василий от жены так и не получил. Успел ли их поезд проскочить станцию Мга до того, как немцы взяли эту станцию, или не успел? Ходили слухи, что последние два эшелона с эвакуированными немцы разбомбили. И будто бы как раз в районе Мги. Но Мария уехала не с последними двумя, а чуть раньше — после их поезда ушло на восток еще несколько. Однако все могло быть. Неизвестность пугала, по ночам мерещилась всякая чертовщина. А ведь они договорились с Марией, что она будет ему писать каждый день и отправлять письма на станциях, чтобы он знал, куда их везут. Но писем не было. И не только ему, Василию Мануйлову, но и многим другим, кто отправил свои семьи, поддавшись уговорам властей.

Василий выпил кружку пива возле ларька, другую вылил в принесенную с собой бутылку и заткнул деревянной пробкой, — так поступали многие, — затем поспешил к трамваю, вскочил в него на повороте, втиснулся в плотную массу тел.

Сентябрь на дворе, а осени не чувствуется. Зато во всем чувствуется война: в аэростатах заграждения, уже поднявшихся в небо, в зенитках и прожекторах, расположившихся на площадях, в оклеенных крест на крест окнах, в угрюмых лицах людей, в постовых милиционерах с винтовками за спиной и с противогазными сумками через плечо, в патрулях, вышагивающих по мостовой, в разрушенных бомбежкой зданиях, в мертвых окнах с черными следами пожаров, в пушечной пальбе кораблей, стоящих на Неве и в Финском заливе, в длинных очередях за продуктами.

А народу на улицах меньше не стало, несмотря на эвакуацию. Только народ другой, не питерский: много прибалтов, евреев, еще бог знает кого. Говорят, что на станциях целые эшелоны беженцев стоят на путях то ли в ожидании отправления, то ли потому, что негде жить, и что будто бы в районе Тихвина собирается огромная армия, которая вот-вот погонит немцев назад. Но это — слухи. Зато известно совершенно точно, что весь Балтфлот стоит у причалов Ленинграда, с большими потерями прорвавшись из Таллина через минные поля, подвергаемый бомбежкам немецкой авиации, атакам торпедных катеров и подлодок. Добралась до Ленинграда и часть транспортных судов с семьями моряков и сухопутных командиров, с ранеными и остатками войск, защищавшими Таллин, но многие транспорты с людьми нашли себе могилу на дне Финского залива.

В трамвае народу битком, однако все молчат, точно едут с кладбища. Только что кончилась пересменка на некоторых заводах. А нынче смены по десяти и более часов. Наломается народ за эти часы — не до разговоров. Впрочем, и раньше ездили больше молчком, а теперь молчание приобрело некий зловещий оттенок, будто люди скованы ожиданием чего-то ужасного и настороженно прислушиваются к самим себе и к тем, кто их окружает. Почти без мыслей. И у Василия в голове тягучая пустота — и от усталости, и от неопределенности. Как говорится: думай не думай, сто рублей не деньги.

Тревога о семье стала не то чтобы привычной, но уже как бы исчерпала отпущенное ей количество слов и мыслей, а окружающее с трудом вмещается в сознание, как дурной сон, который, стоит лишь проснуться, испарится весь, не оставив следа. Думать о том, что случилось и еще может случиться, не хотелось, все существо Василия противилось этому, и он лишь механически отмечал те изменения, что принесла в город и в его собственную жизнь война.

Прижатый в углу вагона к оконной раме, он смотрел на проплывающие мимо дома, скверы, шагающих по тротуарам людей — смотрел сквозь дрему, властно окутывающую его усталое тело, да и то лишь тогда, когда толчки или необычные звуки вырывали его из дремотного состояния. Главное было в том, что он едет домой после нескольких дней отсутствия, а там его должны ждать письма. Или хотя бы одно письмо в несколько строчек. Он согласен и на это. И думать тут не о чем.

Была, наконец, надежда встретить Николая Землякова: может, ему что-нибудь известно об эвакуированных, потому что партийный, а партийным говорят больше правды о действительном положении дел, чем всем остальным. Опять же, Мария уезжала со «светлановцами», а Николай все еще работает там наладчиком, хотя «лампочки Ильича» они на своем заводе уже практически не выпускают: не до лампочек.

Трамвай встал за квартал от Лесного переулка, где находился опустевший дом Василия: отключили ток. И тотчас же завыли заводские и фабричные гудки, громкоговоритель на столбе объявил воздушную тревогу, вспыхнули прожектора и принялись шарить по еще серому небу своими голубыми щупальцами, застучали зенитки, высоко замелькали красные огоньки разрывов, и темнота как-то вдруг опустилась на город, из нее выплывали и погружались в нее серебристые туши аэростатов заграждения.

Где-то на Васильевском острове начали рваться снаряды немецких орудий, стреляющих со стороны Стрельны. В ответ заговорили орудия кораблей, потом заухали тяжелые бомбы, сбрасываемые с самолетов, летящих на большой высоте. Народ высыпал из вагонов и через несколько минут на улице не осталось почти ни души.

Василий свернул в знакомый переулок. Вот школа, вот и дом, где худо-бедно, а у него была семья, ради которой он работал, жил и которую так мало ценил, пока она находилась рядом. Конечно, война когда-нибудь да кончится, семья вернется, все пойдет… ну, не по-старому, потому что он уже будет совсем другим, и всё будет другое, но все равно это будет привычная жизнь с привычными заботами и думами. В этом, собственно, и заключается смысл жизни. Все смолоду ищут этот смысл вне себя, а он в нас самих и ни в чем больше.

Почтовый ящик оказался пуст. Квартира Земляковых тоже. Во всем доме лишь одна тетка Нюра, дядиванина жена, да и та больная. Как оказалось, она вчера лишь вернулась с рытья окопов из района Пулково, похудевшая, осунувшаяся, все на ней весело, как на вешалке.

— Как там? — спросил Василий, вспомнив Инну Лопареву.

— Ах, Васенька, ужас, что там творится! — воскликнула тетя Нюра, прижимая ко лбу мокрую тряпку и шмыгая носом. — Почти все Пулково в развалинах, целые улицы выгорели дотла, немец стреляет, наши палят, аэропланы бомбят… Еле-еле мы оттуда ноги унесли, уж не чаяли в живых остаться. Главное, никаких наших войсков нету, одни бабы, школьники да старики со старухами. И тут на тебе — немцы! Да все на танках, на автомобилях, на мотоциклах. Чудо одно нас и спасло, что какая-то часть красноармейская начала в них палить из пушек, из которых по самолетам палят. Да и то не всех спасло. Сколько там народу полегло, батюшки-святы, и не сосчитать! И что у нас за военные такие? Чему их только в академиях учили? Это ж надо — не увидеть, как немец на танках по дороге к тебе подъезжает! Пока в задницу пушкой не упрется, никто и не шелохнется. Вот дожили, так дожили, прости господи…

— А где народ-то? — спросил Василий, оглядывая комнату бездетных соседей, набитую всякими пуфиками, слониками, вазочками, кружевными скатерочками и занавесочками.

— Да где ж ему быть-то, народу-то? Кто где. Мой-то на заводе, прибегал сегодня утром. Черен, как горелый пенек. Сказывал, что тушили пожар в сборочном цехе. А так ничего. Ну и другие кто где. Сара приходила кошек своих кормить. Такая ласковая, такая добрая стала, что и не узнать. Мне полбатона дала и пачку печенья. Говорит, что хлеба в городе мало, надо запасаться, пока есть возможность. А как тут запасешься, когда я совсем обезножила с этими окопами! А мой-то говорит, что и без запасов проживем как-нибудь. Как же, проживем! В восемнадцатом если бы в деревню не подались, точно бы с голоду поопухли. А нынче пострашнее восемнадцатого будет. Немец-то Смоленск взял, к Москве идет. А у нас, слышь-ка, Шлиссельбург немцу отдали. Это ж только подумать! — всплеснула тетка Нюра когда-то пухлыми, а нынче морщинистыми руками. — Все у нас как-нибудь, авось да небось, все не по-людски.

— Пойду, — сказал Василий вставая. — Надо бельишка с собой взять. А то все в одном и том же ходишь, как каторжник какой. Поправляйтесь, тетя Нюра.

— Дай тебе бог, Васенька. И твоим тоже. И всем нам, грешным.

Во дворе школы забухали зенитки. Дрогнула земля от какого-то далекого, но страшного взрыва, и дрожь эта несколько раз прошла сквозь дом, заставив его заскрипеть всеми своими деревянными суставами. Грохот разрывов нарастал, надвигаясь на тихий переулок городской окраины, и остановился, как обычно, где-то совсем близко, то затихая, то разрастаясь вновь.

Василий не стал спускаться в бомбоубежище, остался в своей комнате: привык уже и к стрельбе, и к бомбежкам. Он разогрел на примусе макароны с тушенкой, поел, но без всякого аппетита, остатки накрыл тарелкой, допил пиво.

Потом, через три месяца, на пороге очередного голодного обморока, его будет чаще всего посещать почему-то видение именно этого ужина, и как он буквально давился опостылевшими макаронами. Уже лежа в постели, вспомнил, что в буфете стоит баночка с солеными рыжиками, набранными в Сосновке в тот памятный, может быть, последний в его жизни пикник, и уснул, несмотря на бомбежку.

А утром обнаружил в почтовом ящике два письма от Марии, торопливо разорвал конверты, надписанные ее корявым, неуверенным почерком. Глянул на числа: первое письмо было датировано двадцать восьмым августа, второе — двадцать девятым.

«Милый мой дорогой муж Васенька

Пишет тебя твоя верная и любящая жена Мария сообщаю что мы пока живы и здоровы хотя нас бомбили за Мгой потому что мы стояли и никуда не ехали и два вагона совсем разбомбили которые в хвосте и паровоз тоже разбомбили и людей много погибло и поранило все побежали а мы с Леной Земляковой остались в вагоне детей сунули под нижние полки сверху накидали мешков в наш вагон бомба не попала а попали пули через крышу и там теперь дырки и когда дождь то капает а Устя Бородкина из второго сборочного побежала и на них в лесу упала бомба Устю убило совсем а ее сына Валерку поранило а дочку Климу не ранило и мы их забрали к себе потому что убитых собрали в отдельном вагоне и туда никого не пускали

Пишу тебе милый мой Васенька и плачу поезд наш стоит в Тихвине потому что все пути забиты и дальше ехать никак нельзя здесь тоже бомбили но только один раз а мы стояли в лесу и нас не бомбили дети слава богу здоровы Витюшка все лезет на все посмотреть только за ним и следи как бы не сбежал Люда ничего не понимает и только таращится на всех а у меня сердце болит за них и за тебя как ты там один одинешенек и чем питаешься.

Остаюсь твоя верная жена Мария и с нашими детьми все тебе наши кланяются и передают приветы.

Вот Витюшка тебе тут припишет

Дарагой папачка я слушаю сь маму и не обижаю систренку нас рас бамбили но я совсем не ис пугался приесжай к нам скорее я по тебе соскучил ся твой сын унаик фугн я скоро вырасту и буду убивать всех гитлеров».

Письмо было написано химическим карандашом, строчки наползали одна на другую, на все письмо ни единой запятой, лишь пара точек, зато ошибок — пруд пруди. Да и то сказать: Мария закончила лишь два класса сельской школы, да и в те, как рассказывала, ходила через день. А у Витюшки материн почерк: он старательно срисовывает ее буквы, иногда пишет печатными, и ошибки тоже от матери.

Василий представил, как сын слюнит карандаш, от этого язык у него и губы фиолетовые, а Мария заглядывает ему через плечо и подсказывает, какие писать буквы, — и, запрокинув голову, сморгнул нечаянную слезу.

Второе письмо было из Вологды, всего в несколько строк, и в нем сообщалось, что поезд вот-вот отправят на Ярославль, а оттуда будто бы на Киров, что дети здоровы и все остальные тоже.

Василий сложил письма и убрал в нагрудный карман пиджака.

 

Глава 14

Через неделю Василий снова ехал домой. На этот раз утром. И не по собственному желанию, а потому, что на заводе отключили электроэнергию, и часть рабочих и служащих распустили по домам, выдав им сухой паек на три дня. И вообще рабочих на заводе оставалось все меньше и меньше: закрывались цеха, отделы. Заканчивался уголь, литейка работала всего лишь на треть своей мощности. Многие ушли в ополчение. Василий тоже записался, но его не взяли — из-за туберкулеза легких. Город бомбили теперь и днем, и ночью. Прошел слух, что сгорели Бадаевские продовольственные склады и в городе почти не осталось муки. Не зря после первых особенно сильных бомбежек уменьшили норму выдачи хлеба и других продуктов. Но Василий пока на себе этого не ощущает: он всегда ел помалу, в еде был непривередлив.

Сегодня не бомбят: пасмурно. Зато со стороны устья Невы слышатся тяжелые удары немецких снарядов, словно бухает большой паровой молот. Во многих местах пульсирует пламя пожаров, низкие облака багровеют, подсвеченные огнем, так что кажется, будто в центре горит все, что только может гореть. Трамваи в ту сторону не ходят. До Светлановского проспекта пришлось добираться с тремя пересадками, а потом и вовсе пешком.

Светало. Моросил дождь. Народу на улицах становилось все меньше. Василий шагал, ссутулившись и опустив голову, подняв воротник плаща. Впереди шел человек с непокрытой головой, его широкие плечи раскачивались так, будто человек был пьян или только что сошел с корабля. Что-то знакомое почудилось Василию в этой фигуре, но он в последние дни все больше терял интерес к окружающему его миру, потому что мир этот оттеснял его куда-то на задворки, не позволяя вмешиваться в свою жизнь, и в голове Василия ничто не сдвинулось с места, чтобы полюбопытствовать, кто идет впереди.

Хотя Василия не уволили с завода, а дали отпуск на три дня, и начальник цеха сказал, чтобы он не пропадал, потому что коллектив его ценит, и он, Мануйлов, может понадобиться в любой день, как только работа наладится вновь, однако Василий чувствовал, что эти три дня могут растянуться надолго, и тогда встанет вопрос: что делать и куда податься? Вряд ли на других заводах положение лучше, следовательно, руки его, Василия, и его голова никому не нужны. А нет работы — нет и жизни.

Человек впереди остановился и стал раскуривать папиросу, повернувшись спиной к ветру, и Василий узнал его: Димка Ерофеев! Вот уж кого он не ожидал встретить в такое время и так далеко от дома, где жил Димка последние годы после женитьбы на своей медичке. И Димка, прикурив и оглянувшись на звук шагов, узнал Василия, бросил спичку и, глубоко затянувшись дымом, повернулся к нему лицом. При этом на лице его не отразилось ни радости по поводу встречи, ни удивления — ровным счетом ничего. Каменным оставалось лицо Димки Ерофеева, как лицо сфинкса на Адмиралтейской набережной.

— Привет! — воскликнул Василий, подойдя к Димке вплотную. — Какими судьбами в наши края?

У Димки скривилась в ответ правая сторона лица, дернулся мускул под глазом, он коротко мотнул головой и протянул Василию руку. Пожатие его было вялым — совсем не таким, как прежде. Да и лицо… оно не только закаменело, а будто обгорело, но не снаружи, а изнутри — какое-то иссиня-желтое, похожее на старый синяк от сильного удара, — и Василий, разглядев так изменившееся лицо Димки, больше не произнес ни слова, помня и неразговорчивость Димки, и его манеру пропускать вопросы мимо ушей, а говорить лишь о том, о чем он сам считал необходимым.

Так они дошли до Лесного переулка, и на углу Василий спросил:

— Зайдешь ко мне?

Димка кивнул непокрытой головой, по спутанным волосам которой скользили вниз дождевые капли, и наконец-то открыл рот:

— Я к тебе шел… — вновь затянулся дымом, бросил окурок под ноги, но зачем шел, объяснять не стал.

Они поднялись на второй этаж, Василий открыл дверь в свою комнату, снял плащ и повесил на крючок. Увидев, что Димка не раздевается, а стоит истуканом посреди комнаты, будто не узнавая ее, потянул с него плащ. Димка встрепенулся, сам разделся, предварительно вынув из карманов две бутылки водки, какие-то банки и две краюхи хлеба, завернутые в кальку.

Василий ничего на это не сказал, молча стал готовить необычный завтрак. Он уже догадался, что с Димкой что-то случилось — что-то ужасное, что случалось теперь со многими ленинградцами, и боялся неуместными вопросами причинить своему приятелю лишнюю боль.

На столе вскоре дымилась картошка в мундирах, стояла тарелка с солеными грибами, на другой тарелке плавали в томатном соусе серые кусочки консервированной беломорской селедки.

Димка сам разлил водку по стаканам — и тоже необычно: по полному, будто ему хотелось сразу оглушить себя и забыть все, что было до этой минуты. И пил он водку медленными, мучительными глотками, запрокинув голову и закрыв глаза.

— Закуси! — предложил Василий, отпив из своего стакана не больше четверти, точно перед ним сидел человек, ни разу водку не пивший и не знающий ее действия.

Димка взял хлеб, откусил, стал медленно жевать, продолжая смотреть куда-то мимо Василия — в пустоту. Потом заговорил, тяжело ворочая слова непослушным языком:

— Я завтра ухожу на фронт. — Долго молчал, точно вспоминая что-то важное, повторил: — Да, ухожу на фронт. У меня никого… никого не осталось. Только брат Коля… может быть. Он в трудлагере… на Волге. — Уточнил: — Под Куйбышевым. Приедет, а никого нет… Ни-ко-го.

— А-ааа… — начал было Василий, но Димка опередил его:

— Ни-ко-го! Бомба… попала в дом — всех сразу: и отца, и мать, и детей… Сережку и Светланку… и… и Леночку… ей едва исполнилось пять месяцев…

Димка судорожно не то вздохнул, не то всхлипнул. Торопливо схватил вторую бутылку, но она выскользнула из рук — Василий едва успел подхватить ее, открыл пробку, налил полстакана Димке. Тот выпил залпом, прохрипел:

— И жену… в тот же день… в госпитале… на Суворовском… сгорела вместе с ранеными… — И вдруг заторопился: — Я знаю: меня убьют. А у меня никого нет. Один только брат. Тут вот я собрал все, что осталось: документы, фотографии… Пусть будут у тебя… Найдешь его потом — отдашь и расскажешь… — И замолчал, уронив голову на грудь. Потом стал медленно раскачиваться из стороны в сторону и мычать — то ли песню, то ли еще что. На лицо его, омертвелое трупной неподвижностью, страшно было смотреть.

Василий с трудом оторвал Димку от стула, уложил на кровать, разул, укрыл легким одеялом, долго сидел за столом, пил мелкими глотками водку и не хмелел. Он вспоминал, как встретил Димку у себя на заводе после освобождения из лагеря, его рассказ об аресте, допросах, суде, о том, как он, Димка Ерофеев, был втянут против своей воли в побег и что из этого побега вышло, как он тащил на себе раненого охранника, который убил всех беглецов, и только ранение, полученное этим охранником от одного из них, спасло Димку от неминуемой смерти и помогло ему досрочно освободиться.

«Вот уж не повезло человеку, так не повезло», — думал Василий, впервые, может быть, не включая себя в число невезучих. А ведь совсем недавно даже завидовал Димке: и институт закончил, и женился по любви на девушке столь обаятельной и умной, столь жизнерадостной, что Василий полжизни бы отдал, чтобы Димкина судьба стала его судьбою. А что в результате?

Впрочем, еще неизвестно, чем кончится эта война и для него самого, Василия Мануйлова. Бог знает, сколько она продлится и удастся ли ему выбраться из Ленинграда, который немцы закупорили, как… как банку с беломорскими селедками, но не в томатном соусе, а в собственном соку. А соку-то у этой тощей селедки — кот наплакал.

На другой день вечером Василий провожал Димку на фронт. Оказывается, Ерофеев успел закончить ускоренные курсы командиров противотанковой артиллерии, но формы командирской так и не получил: не было формы — вся будто бы сгорела на складах от немецких бомбежек. Сказали — на месте выдадут. Если найдется. Так и ехал Димка на фронт в своем плаще, в своих стоптанных сапогах и в стареньком костюме, из которого далеко торчали его длинные руки.

Ехали они на трамвае, у которого не было ни стекол, ни дверей и который ходил до войны до Урицка, бывшего дачным поселком Лигово, а нынче почти до самой передовой, потому что Урицк был у немцев. Говорили в пути мало: за день все было переговорено, да и то — Василием, который старался как-то отвлечь своего приятеля от тяжелых мыслей.

Просился он у Димки взять и его с собой, да Димка не согласился:

— Кем я тебя возьму? — спросил он, критически оглядывая Василия. — У меня направление в артиллерийскую часть, а ты и пушки-то лишь на параде видел.

— Ты же знаешь: я быстро схватываю, — пытался убедить Димку Василий. — Нормальным порядком меня на фронт не берут: чахотка. Так мне чем здесь подыхать, лучше на фронте: может, пару фрицев с собой на тот свет прихвачу…

— Там не схватывать надо, а стрелять, — возразил Ерофеев. И признался: — Я и сам стрелял лишь три раза. На полигоне. А так все больше теория. Как оно получится в бою, не знаю. — И отрезал: — Не до тебя будет.

И Василий отстал.

Было, к тому же, в рассуждениях Димки что-то такое, что отличало его от Димки прежнего, которого хорошо когда-то знал Василий. И в тоне, каким он произносил вроде бы обычные слова, тоже звучало это новое, властное, не терпящее возражений. Видать, на должности сперва мастера, затем начальника цеха Димка набрался этой начальственной интонации в голосе, которая сразу же бросается в глаза, едва человек откроет рот: так должность и власть над людьми меняет человека, поднимает его над себе подобными и отдаляет от них. И, может быть, впервые Василий не столько подумал, сколько почувствовал, что он на такие перемены в себе не способен, а, следовательно, и хорошо, что у него повернулось в жизни так, как оно повернулось.

Трамвай остановился перед шлагбаумом. В вагоны вошли милиционеры, стали проверять документы.

— Ну, давай прощаться, — сказал Димка.

Они обнялись, ткнулись друг другу губами в заросшие щетиной щеки, и Василий соскочил на землю, а трамвай пошел дальше, и долго было видно, как в темноте вспыхивает электрическая искра от соприкосновения дуги с проводом.

Стреляли совсем близко, — казалось, вон за теми полуразрушенными домами. Иногда стрельба нарастала, накаляясь трескотней винтовочных выстрелов, пулеметных очередей, которые время от времени покрывались отрывистым кашлем пушек. Тогда за лесом пульсировали тусклые огоньки и откуда-то справа, невидные, начинали ахать пушки покрупнее, выплевывая в небо острые струи огня.

Трамвай вернулся минут через сорок. Оба вагона были до отказа заполнены ранеными. Василий едва втиснулся на заднюю площадку второго вагона, где стояло человек пять командиров, едущих по своим делам в тыл. Слышались стоны, кто-то в темноте звал маму мальчишеским голосом, кто-то бубнил, рассказывая:

— И как попер он на нас, как попер, ну, думаю, конец нам пришел. Тут еще и ротного убило, а взводных уж никого не осталось. И встает тогда комиссар полка, наш бывший цеховой парторг Иван Громов… Он потом выше пошел, в райком, потом в обком — светлая голова была у человека. Да, так вот, встает он, значит, и кричит: «Вперед, товарищи!» — кричит. — «Мать вашу!..» — ну и мы тоже поднялись, естественно, весь полк поднялся и — ура! А немец хлипким оказался против штыка-то — не выдержал, показал спину. Тут, значит, меня и ранило. А Громова-то нашего — наповал. Я даже и не заметил, когда. Хотя бежал, считай что, рядом. Выходит, мы без начальства в атаку ходили. Такие вот пироги, братуха.

— Штыком-то хоть одного заколол? — спросил из темноты чей-то сиплый голос.

— Не, не заколол, — ответил рассказчик и пояснил: — Так ведь страшно колоть-то с непривычки. Я в него стрельнул. Вот как бежал, так с руки и стрельнул. Почти в упор. Молодой немец был, совсем пацан. Но здоровый. И тоже со штыком, только плоским. Его, поди, учили, как колоть-то. А меня кто ж учил? А никто. Сам знаешь. То-то и оно…

Василий с волнением узнал по голосу в рассказчике Трофима Чикина, литейщика с Путиловского. Вот оно как совпало, вот где довелось ему встретиться с бывшими заводчанами. Значит, погиб Громов… Жаль. И Василий молча в темноте снял кепку и сглотнул слюну, заполнившую рот.

 

Глава 15

Дмитрия Ерофеева, едва он представился командиру стрелкового полка подполковнику Сурену Арменовичу Акопяну, назначили сразу же командиром батареи.

— Я и одной-то пушкой еще не командовал, товарищ подполковник, а тут сразу батареей, — попробовал отказаться Димка.

— Ничего, справишься, — отмел его возражения Акопян. — Все равно больше некому командовать. Да и пушек в батарее осталось всего три штуки, а снарядов — так полкомплекта не наберется. Короче говоря, принимай батарею и воюй. Вот сержант Побудько — он там сейчас за старшего — введет тебя в курс дела. Сегодня же побывай у комбата Суровикина, за спиной которого стоит твоя батарея, согласуй с ним все вопросы взаимодействия во время боя. Сержант отведет тебя к нему. А я предупрежу по телефону, чтоб ждал. — И проворчал: — У тебя, Ерофеев, высшее образование, значит, должен уметь думать, остальное приложится. А ты: «Не командовал!» Тут, брат, многие не командовали, а приперло — и еще как командуют.

И тут же вызвал какого-то Шмуца и велел ему подобрать прибывшему лейтенанту соответствующее обмундирование. Обмундирование через несколько минут было подобрано, Ерофеев здесь же, на командном пункте полка снял с себя гражданское, натянул синие брюки-галифе, зеленую гимнастерку, перепоясался командирским ремнем, нацепил кобуру с наганом, повесил на плечо планшетку и полевую сумку, на шею бинокль, — все эти причендалы выдали ему на курсах, — и сразу же стал совсем другим Ерофеевым, встретишь — не признаешь.

Подполковник Акопян, человек невысокого роста, но широкий, с лицом, густо заросшим черным волосом, то ли отращивающий бороду, то ли давно небритый, скептически оглядел долговязого лейтенанта, поманил его к себе пальцем, и когда Ерофеев подошел к краю стола, положил перед ним листок бумаги и велел, таинственно понизив голос:

— Садись и читай!

Ерофеев сел, стал читать плохо пропечатанный текст. Это был «Боевой приказ Военного Совета Ленинградского фронта от 17 сентября 1941 года», подписанный командующим Ленинградским фронтом Жуковым, членами Военного Совета Ждановым и Кузнецовым, начштаба фронта Хозиным. Он с трудом вникал в машинописные строчки. Ему казалось, что эти строчки к нему, Ерофееву, не имеют никакого отношения, что они написаны для кого-то другого.

Прочитав, поднял голову и недоуменно посмотрел в выпуклые черные глаза подполковника.

— Прочел? А теперь вот это, — и Акопян подсунул ему маленький листок с такими же водянистыми строчками.

Сперва шли обычные: фио, должность, звание. Затем текст: «На основании приказа Военного Совета Ленинградского фронта ознакомлен с приказом о недопустимости оставления боевого рубежа без письменного приказа командования, в случае неисполнения данного приказа подлежу расстрелу на месте как паникер и изменник Родины. В чем и подписуюсь».

— Теперь подписывай.

Ерофеев обмакнул перо в пузырек, вписал в листок свою фамилию и все прочее, поставил дату: 21 сентября и аккуратно расписался, как расписывался в платежной ведомости при получении зарплаты.

Его не удивила эта похожесть, он посчитал, что так все и должно быть, хотя в книжках, которые он читал о войне, ничего подобного не описывалось. И он произнес, чтобы как-то сгладить в своем сознании это несоответствие, а более всего ту неловкость, которую испытывал за подполковника Акопяна:

— А я и без подписи не оставил бы, товарищ подполковник.

— Знаю, дорогой, знаю, — покивал черноволосой с проседью головой Акопян. — И добавил в свое и Ерофеево оправдание: — Приказ — ничего не поделаешь. — Пояснил: — У нас теперь новый командующий фронтом, генерал армии Жуков. Это тот, который отличился на Халхин-Голе. Крутой мужик. Очень крутой. — И спросил: — Семья-то у тебя есть?

— Была, — ответил Ерофеев и отвернулся.

— Эвакуировалась? — не понял Акопян.

Димка поднял голову, из бездонной глубины его серых глаз полыхнула такая нечеловеческая тоска, что командир полка в замешательстве кашлянул в ладонь, торопливо пошарил в темном закутке и выставил на стол початую бутылку водки и два стакана.

— Обмоем твое назначение, Ерофеев. — И вдруг ни с того ни с сего: — А у меня вот… сын… — голос Акопяна сорвался, он помял ладонью горло, закончил хрипло: — Два дня тому… прямое попадание снаряда…

— А у меня… у меня жена, — выдавил из себя Димка, сжимая в кулаке стакан. — И три девочки… младшей было пять месяцев всего… пять ме-ся-цев… бомба… и родителей тоже… один вот… остался…

Он со всхлипом втянул в себя водку, встал, оправил ремень.

— Разрешите приступить к исполнению обязанностей, товарищ подполковник?

— Приступай, сынок, приступай, — поднялся Акопян и, взяв вялую Димкину руку, тиснул в своей пятерне. — Держись, сынок, держись. Они нам за все заплатят. За все… Двойной и тройной платой… Мы им припомним… все припомним, сынок — мало не покажется.

Было темно, накрапывал дождь, со стороны немецких позиций слышался шум моторов, иногда мелькали тусклые огни, время от времени то там, то здесь взлетали осветительные ракеты; или вдруг возникнет будто из нечего прерывистая струйка светлячков, проплывет мимо, а потом до слуха донесется что-то похожее на ду-ду-ду-ду-ду! Странно, что наши в ответ не стреляют.

Димка шел за сержантом Побудько, спотыкался, проваливался в ямы с водой, падал.

— Чи вы не бачите ничого? — удивлялся сержант и предупреждал: — Туточки зараз воронка буде, так шо вы, товарищ лейтенант…

Но товарищ лейтенант уже скользил вниз по глинистому скату воронки, однако скользил молча, не чертыхаясь и не жалуясь, затем слышался всплеск воды, жирные шлепки… взлетала далекая ракета, и в смутном ее свете сержант видел нового командира, старательно счищающего со своей шинели налипшую грязь, и равнодушно думал, что с этим ученым командиром батареи они натерпятся.

Минут через пятнадцать такого путешествия Ерофеев оказался в низкой землянке, вход в которую был занавешен куском брезента. У самого входа стоял стол, на нем горела керосиновая лампа, позволяющая различить низкий бревенчатый потолок, края нар, уходящих в темноту, чьи-то ноги. Воняло сыростью, крепким мужским потом, гнилыми портянками, ружейным маслом.

Из-за стола поднялся красноармеец, одернул гимнастерку, но сержант махнул рукой, произнес негромко:

— Цэ дневальный наш, товарищ лейтенант, красноармиець Суцкус. Заряжающий. Да по одному часовому биля пушек. Та ще четверо у других блиндажах. Усего пьятнадцить чоловик. Прикажете будить?

— Не надо. Пойдем посмотрим пушки.

— Так не видать же ничого, товарищ лейтенант.

— Ничего, разглядим.

Разглядеть действительно почти ничего не удалось, зато выяснилось, что часовые спят, хоть вяжи их и тащи в любую сторону. Ерофеев каждого тряс за лацканы шинели и говорил, дыша прямо в серые пятна перепуганных лиц водочным перегаром:

— Еще раз заснете на часах, расстреляю собственной рукой. — И верил, что расстреляет, и даже не удивлялся, откуда в нем такая злая решительность.

С позиций батареи Ерофеев велел вести себя на командный пункт комбата Суровикина.

К счастью, землянка комбата оказалась метрах в двухстах от расположения батареи. Шли в основном ходами сообщения, лишь раза два выбирались наверх. Негромко окликали часовые, требовали пароля, сержант говорил пароль, часовой — отзыв и пропускал идущих дальше.

Комбат Суровикин оказался совсем молодым человеком — одних лет с Ерофеевым, и звания невысокого: старший лейтенант.

— Очень хорошо, что тебя прислали, — говорил он, пожимая руку Ерофееву. — С комсоставом просто беда — гибнут как мухи. Не только на взводах, на ротах сержанты стоят. Ребята смелые, а знаний нет. А это такая война, что без знаний никуда. Соображать надо, с кем воюем. Тут, брат, у фрица, кого ни возьми, офицерская косточка из поколения в поколение. А у нас — все от сохи да от станка. Пока чему-то научатся… А иному и наука не впрок. Потому немец и бьет нас, что грамотнее воюет.

Суровикин был невысокого роста, плотен, подвижен, на месте не сидел, крутился в узком пространстве между столом и дверью и не стеснялся присутствия телефониста и сержанта Побудько, которые смирно сидели в углу на снарядных ящиках.

Ерофеев слушал молча, думал, что, хотя Суровикин и прав, однако за такие слова еще недавно его по головке бы не погладили. Сказали бы: знания знаниями, а пролетарская сознательность выше. И тоже были бы правы: нельзя отнимать у людей веру, пусть и наивную. Особенно в такое время. С другой стороны, не осознавать реального положения дел, подменять химерами — еще хуже. Он, Димка Ерофеев, столкнулся с этим в начале своей инженерной карьеры: тоже кивали на сознательность, когда нужны были знания и точные расчеты. Но он, наученный горьким опытом, молчал. А Суровикин, видать, этого не проходил. Да и времена другие.

— У тебя там танк немецкий застрял, посмотри, может, целый, а то у нас с артиллерией худо, — уловил Ерофеев нечто практическое в многословии комбата. — Из того танка, что у нас стоит, я пулемет забрал, ваши ему по мотору врезали, когда он начал окопы утюжить. А снаряды там остались. Если твой танк окажется на ходу, мы тебе из своего подкинем.

— Хорошо, я посмотрю, — пообещал Ерофеев.

Он отказался от ужина и вернулся на батарею вместе с Побудько.

В общей землянке у командира батареи был собственный закуток, отгороженный от остальных таким же, как и на входе, куском брезента, а в закутке собственный стол и лампа. Велев дневальному разбудить себя в пять, Ерофеев лег на низкую лежанку, сняв лишь сапоги да расстегнув ворот пахнущей прелью гимнастерки, и долго лежал, не смыкая глаз, смотрел в темноту и думал, с чего начать ему завтрашний день. Не заметил, как уснул и тут же почувствовал, что его трясут за плечо. Вскочил, ударившись головой в потолок, присел от неожиданности.

— Что случилось? Немцы?

— Да нет, товарищ лейтенант, вы ж приказали…

— А-а, да-да, спасибо, — приходил в себя после столкновения с потолком Ерофеев. — Умыться найдется?

— Найдется. Бочка с водой у входа в землянку, товарищ лейтенант. Там же и ковшик.

— Остальные спят?

— Никак нет, уже встали.

— Ладно, идите.

Надо бы выговорить дневальному за то, что разбудил позже других, но Ерофеев решил оставить всякие выговоры на потом: и так он вчера перепугал часовых до смерти своим обещанием расстрелять на месте. Не стоит так круто с самого начала. Они уже повоевали, а ты еще и пороху не нюхал. Но порядок наводить надо — это безусловно.

Двенадцать человек стояли между нарами в узком проходе. Ерофеев, держа керосиновую лампу-пятилинейку перед собой, шел вдоль строя, останавливался возле каждого, и каждый называл себя и кем числится в батарее. Были тут наводчики, заряжающие, ездовые, связисты; молодые и не очень, стройные, сутулые, низкорослые и чуть повыше. Ерофеев над ними возвышался на целую голову. Выяснилось, что лошадей забрали с самого начала для подвоза боеприпасов да так и не вернули, решив, видимо, что батареи с этого места трогаться не придется. В последнем бою оба взводных и командир батареи погибли, два орудия разбило прямым попаданием, одно раздавлено прорвавшимся на позиции немецким танком. А еще неделю назад был дивизион и все, что полагалось по штату: орудия, командование…

— Теперь будем воевать вместе, — сказал Ерофеев, закончив обход. — Как долго — зависит от обстоятельств. И от нас самих тоже. Желательно — как можно дольше. Все свободны. Командиры орудий — ко мне в закуток.

Когда трое командиров расселись, Ерофеев спросил:

— Ваше мнение о позиции и о минувшем бое. Только коротко. Начнем с сержанта Побудько.

— Та що о позиции? Позицию не мы выбирали, товарищ лейтенант. Но трошки бы сдвинуть вправо — було б в самый раз. Потому как танки тут могут пройтить тильки миж ставка… ричка по-нашему, по-хохлацки, и миж трамвайной линией. А за линией — цэ вже не нашего полку мисто, там други батареи стоять. А що касаемо бою, так що тут балакать? Ничого. Вони идуть, мы стреляемо. Ось и усе.

Остальные согласились со словами сержанта Побудько. Один лишь младший сержант Рудаков добавил:

— Надо бы негодные орудия поставить так, будто они годные, чтобы немец по ним больше палил, а наши поглубже зарыть и сзади железные листы поставить… тут их много возле трамвайной линии валяется.

Командиры орудий закивали головами.

— А что, для того, чтобы зарыться поглубже, нужен особый приказ? — спросил Ерофеев, вглядываясь в смутные пятна лиц командиров орудий. — Самим же надо, не начальству.

— Так-то оно так, — возразил Рудаков, — а только по наставлениям глубже зарываться не положено.

— Так чего ж вы хотите? — настаивал Ерофеев, пытаясь прояснить вопрос. — Зарыться в землю так, чтобы вас не видно и не слышно было?

— Так он же идет как? Он идет лавой, из пушек-пулеметов палит, а мы как на блюдечке. А стреляем с двухсот-трехсот метров. А он как раз на бруствер лезет, брюхо подставляет, тут, самое дело, угол наилучший, — неторопливо разъяснял младший сержант Рудаков. — В брюхо ему как влепишь — самое оно и есть.

— А листы зачем? — продолжал допытываться Ерофеев.

— Так чтоб защитить расчеты от осколков снарядов и мин, которые рвутся сзади. Спереди-то худо-бедно, щит прикрывает, а сзади одни штаны.

— Хорошо, — согласился Ерофеев. — Листы-то большие?

— Два метра на полтора и десять миллиметров толщиной, — сообщил Рудаков. И добавил: — Лошади нужны. А лучше — трактор.

«Смеются они надо мной, что ли?» — подумал Ерофеев, а вслух сказал:

— Днем прикинем, что можно, а что нельзя.

— Если живы будем, — добавил рядовой Колокольцев.

 

Глава 16

Серый рассвет высветил три «сорокопятки», расположенные метрах в пятидесяти позади окопов и примерно на таком же расстоянии друг от друга, высветил сами окопы, но только те, что впереди, а что влево и вправо и весь передний край, так это все покрывала плотная пелена тумана, сквозь которую проступали колья с колючей проволокой и накренившийся немецкий танк, осевший боком в пехотный окоп. Еще один танк стоял совсем близко, не доехав метров пятнадцати до землянки. Белел на броне крест, вызывая у Ерофеева чувство тоски и жгучей ненависти. Сама броня, выкрашенная в серо-зеленый цвет, лоснилась от мокроты. Блестели, будто начищенные, траки гусениц. С них звучно капало — и до того мирно, что, если прикрыть глаза, представится вовсе не танк, а что-нибудь из прошлого: крыльцо, и он стоит и ждет свою жену, которая задержалась в квартире, отдавая последние распоряжения свекрови, а с крыльца капает, капли падают в пробитую бороздку с водой: кап-кап-кап…

Ерофеев тряхнул головой, стараясь понять, что говорит ему сержант Побудько.

— Завтрак вже принесли, — полушепотом говорил тот. — Писля завтрака на позиции поправить ровики, тэ да сэ, в симь тридцать нимець зачнеть обстрел, в восемь можеть пидти у атаку. Ось так кажный дэнь, товарищ лейтенант.

— И давно вы здесь?

— Осьмый дэнь.

— Танк вчера подбили?

— Учера.

— Экипаж погиб?

— Одного у плин узяли. Ранетого. Други у танке. Треба вынать, бо завоняются.

— Пушка исправна?

— А бис еи знаить.

— Надо посмотреть.

— Посмотримо, товарищ лейтенант. Там ще и кулымет е. Тэж сгодиться.

Ерофеев приподнялся на носки, стараясь разглядеть что-то чернеющее впереди, в разрыве колючей проволоки.

— Вы, товарищ лейтенант, — шепотом произнес сержант Побудько, потянув Ерофеева за рукав, — дюже не высовывайтесь, а то у них снайпера — зараз дырку в голове просверлят.

После завтрака расчеты короткими перебежками, а где и ползком, разошлись по своим пушкам. Ерофеев тоже побывал у каждой пушки, осмотрел позиции и нашел, что одну из пушек можно сдвинуть вправо, к трамвайной линии. Или хотя бы поставить на место уничтоженного правофлангового орудия. Но не сейчас, а ночью. Если к тому представится возможность. Да и с комбатом Суровикиным надо посоветоваться.

Потом сам забрался в немецкий танк через нижний люк. Преодолевая тошноту и отвращение, сдвинул в сторону уже окоченевшие трупы танкистов, проверил наличие боекомплекта, исправность орудия и курсового пулемета — все было исправно. Оставалось проверить работу двигателя — и можно будет танк использовать как подвижную огневую точку. Судя по тому, что танк не загорелся, двигатель тоже должен быть исправен: бронебойный снаряд сорокопятки пробил боковую броню, покрушил все, что мог, пока хватило инерции, побил экипаж и успокоился.

Ерофеев, хотя еще не воевал и дня, знал, что на фронте ощущается нехватка вооружения и боеприпасов, так что пренебрегать трофейным — слишком большая роскошь, да и просто не по-хозяйски — тут и без подсказки Суровикина ясно. Но даже если танк и не на ходу, стрелять он все равно может — надо только повернуть башню. И он, открыв верхний люк, чтобы было посветлее, нашел нужный штурвал и башню повернул. А она еще должна вращаться и автоматически. Открыв затвор пушки, обнаружил в казеннике снаряд, извлек его и положил на сидение заряжающего. Затем через прицел осмотрел местность, повращал еще раз башней и стволом и, довольный, покинул танк.

Как хорошо, что на ускоренных артиллерийских курсах оказались два немецких танка Т-3; по одному из них изучали уязвимые его места, по другому тренировались в стрельбе из таких же сорокопяток. Лазал в танк Ерофеев, сидел то на месте механика-водителя, то командира танка, то башенного стрелка, пытаясь понять, что видит и что думает каждый из них, двигаясь на позиции русских. А еще в свое время на курсах ОСОВИАХИМа он освоил профессию механика-водителя, поэтому может, в случае необходимости, использовать свои знания и даже передать их другим. Ничего, не боги горшки обжигают — и он, Дмитрий Ерофеев, не спасует, когда придет его время.

Ровно в половине восьмого начался артобстрел. Расчеты попрятались в блиндажи, оставив лишь наблюдателей. Ерофеев смотрел в узкую щель своего командного пункта, вздрагивал от близких разрывов, почти ничего не видел в белой пелене от сгоревшей взрывчатки, нервничал, боялся, что немцы могут под прикрытием артогня приблизиться к нашим позициям и батарея не успеет изготовиться к бою.

На КП их было трое: он да два связиста. Один сидел «на аппарате», другой в углу на снарядном ящике и, похоже, дремал.

Телефонист передал Ерофееву трубку.

— Девятый на проводе! — прокричал он в самое ухо. — Комбат Суровикин.

— Как вы там? — спросил комбат. — Не спите?

— Разве тут уснешь.

— Это, брат, дело привычки. Тут такая штуковина, лейтенант: наши под утро «языка» притащили, так он говорит, что немцы сегодня собираются атаковать наши позиции большими силами. Я по начальству передал, обещали поддержку со стороны Балтфлота. Ты, главное, смотри, чтобы они не прорывались у тебя по трамвайной линии. Там, правда, сегодня ночью саперы поработали, но чем черт ни шутит.

— Буду смотреть. Есть предложение: одно из орудий переместить на правый фланг.

— Это надо было ночью сделать, а сейчас поздно.

— У меня танк на ходу — использую его.

— Проверял?

— Проверял.

— А экипаж откуда возьмешь?

— Сам поведу.

— Это не дело. Сам ты батареей должен командовать. Пришлю тебе механика-водителя, есть тут у меня один. И артиллериста пришлю. Тоже имеется.

— Присылай.

Немцы постреляли минут пятнадцать и затихли. И никакого движения на их стороне. Минут через пять в блиндаж ввалились двое, доложили:

— Прибыли в ваше распоряжение по приказу старшего лейтенанта Суровикина. Механик-водитель младший сержант Колона и башенный стрелок Брюквин.

— Что, бывшие танкисты?

— Никак нет, — за обоих отвечал младший сержант, и званием постарше, и посолиднее. — Бывший тракторист и бывший бронебойщик. Ружье противотанковое у нас разбили, вот мы, значит, и того… вроде как безработные.

— Пушка от ПТР существенно отличается, — упрямо качнул головой Ерофеев. — Впрочем, наводчика я вам дам, а вы, товарищ Брюквин, будете заряжающим.

— Как прикажете.

— Так и прикажу… А пока… вон он танк, трупы оттуда уже убрали. Запускаете мотор и мимо блиндажа в лощинку, встаете там и осваиваетесь. Ваша задача — держать трамвайные пути и все что влево от них. Башенным стрелком к вам пойдет красноармеец Пухляков, пулеметчиком — Семичный. Командиром танка назначается сержант Колона. Учтите, сержант, что коробка передач у немецкого танка требует вежливого к себе обращения. Это вам не СТЗ. Удачи вам.

И смотрел через щель, как четверо ползли друг за другом и по одному скрывались между гусеницами танка.

Едва заработал мотор и танк сдвинулся с места, начался новый обстрел, и снаряды все гуще стали ложиться возле танка и блиндажа, в котором находился Ерофеев. Ясно, что немцы заметили возню с их танком и решили танк уничтожить.

«Не успеют», — нервничал Ерофеев, глядя, как неуверенно, толчками, движется стальная махина, переваливаясь на неровностях перепаханной снарядами и бомбами земли. Потом тяжелый снаряд ударил в угол блиндажа, выворотив бревна перекрытия, и Ерофеев, полузасыпанный землей, оглохший, придавленный чем-то тяжелым, уже не видел, как танк все-таки скатился в лощину, скрытую от немцев пологим холмом.

Очнувшись, Ерофеев почувствовал, что его кто-то тянет за обе руки, и перед глазами маячит что-то светлое — то ли кусок неба, то ли голубого огня, пронизываемого красными вспышками боли. Он собрал в кулак всю свою волю, чтобы не закричать и снова потерял сознание. Он не видел и не слышал боя, который вели батальон и его батарея с немецкими танками и пехотой. Время от времени он приходил в себя, пытался понять, где находится и почему, видел перед собой бурую стену неровно стесанной земли и узкую полоску неба над головой, пытался двигаться, но сильная боль в раздавленной ноге и переломанных ребрах вновь отбрасывала его в беспамятство.

Очнувшись в очередной раз, помня предыдущие попытки и чем они заканчивались, Ерофеев остался полулежать-полусидеть без движения, в ожидании, что кто-то наткнется на него и поможет выбраться из узкой щели, похожей на могилу. Иногда ему мерещилось, что вот уже пришли люди, чтобы засыпать его землей, а он еще жив…

Мстительно и ожесточенно долбила немецкая артиллерия. В голове у Ерофеева гудело, он плохо слышал, еще хуже соображал, каждый близкий разрыв снаряда повторялся еще раз где-то в затылке, отдавался в теле звенящей болью. Земля вздрагивала от ударов, сверху что-то сыпалось, падало, небо затянуто мглою, а рядом лежит кто-то на спине, ногами в стоптанных ботинках к нему, Ерофееву, лежит полузасыпанный, одна рука вдоль тела, другая, согнутая в локте, торчит из земли, пальцы скрючены, но главное — он, этот человек, даже не пытается освободить свое лицо.

«Как же он дышит?» — подумал Ерофеев и попытался повернуться на бок, чтобы помочь этому человеку, но собственное тело откликнулось на его желание такой болью, что, показалось на миг, будто оно, его тело, сплошная и страшная рана.

Стрелять наконец перестали. Вверху, над самой щелью-могилой, тянется черная пелена дыма: что-то там горит, скорее всего, тот самый танк, который должен был скатиться в лощину. Сознание тускнеет, дышать все труднее. Ерофеев вдруг понял, что умирает. Понял, но не удивился и даже не испугался. Он представил себе, что скоро встретится со своей женой и дочерьми, как они обрадуются ему… И хотя Димка не верил в существование «того света», но думать о том, что он встретится «там» с ними, было приятно, успокаивало, делало смерть не страшной, а почти желанной.

Вверху что-то заскрежетало — и небо закрыла огромная тень. Ерофеев с трудом разлепил тяжелые веки и увидел сверкающие траки гусениц, задранных в небо. Через мгновение гусеницы упали поперек щели, на Ерофеева посыпалась земля, с лязгом и скрежетом танк перевалил через нее и скрылся из виду.

И тотчас же далеко вверху, на сером фоне низких облаков Ерофеев увидел немца. Немец перепрыгнул через окоп и скрылся из виду. За ним второй, третий, сразу еще несколько. Потом еще немец. Этот, перепрыгнул как-то не слишком удачно, поскользнулся, упал на вытянутые руки, затем вскочил, обтер руки о штаны.

Димка впервые видел вооруженного немца, тем более так близко.

Немец был в серо-зеленой куртке и таких же штанах, перемазанных желтой глиной, в такой же каске, и тоже в грязно-желтых кляксах, короткий автомат висел у него поперек груди, на ногах сапоги в глинистом чехле, к одному из носков пристал длинный стебель зеленой травы. Немец шумно дышал открытым ртом, по подбородку тянулась вязкая слюна. Видать, немец долго бежал, падал в воронки от снарядов, может быть, полз. И в то же время он был какой-то ненастоящий, какой-то кукольный, не страшный. В нем все было так обыденно и просто, так легко объяснимо, и ничто по отдельности никакой угрозы для жизни Ерофеева не представляло. Угроза, скорее всего, заключалась в чем-то другом, может, в самом Ерофееве, в той боли, которая сжигала тело изнутри.

И немец увидел Ерофеева.

Глаза их встретились — безразлично-спокойные серые глаза немца и почти такие же, но широко распахнутые глаза Ерофеева. Немец чуть склонился, провел языком по нижней губе, медленно поворачивая автомат в сторону Ерофеева. Сам же Ерофеев стал ощупывать себя руками, хорошо сознавая бессмысленность этого ощупывания, потому что кобура с наганом находилась где-то сзади. Но рука неожиданно наткнулась на наган, лежащий у него на животе: видать, кто-то опытный предусмотрительно вынул его из Димкиной кобуры. Димка вцепился в рубчатую рукоятку обеими руками и стал, стиснув зубы и не дыша, поднимать наган вверх. Когда он наконец поднял его, черное отверстие автоматного ствола остановилось и точно уперлось в грудь Ерофеева, из него стали выскакивать безобидные огоньки, и что-то раза два сильно толкнуло Ерофеева в грудь, но совсем не больно. А затем немец вдруг наклонился и боком упал в окоп, упал рядом с Димкой и задергал ногами. И только тогда Димка догадался, что он тоже стрелял из нагана, стрелял в этого немца, потому что иначе бы немец не упал.

Гладя на немца, лежащего рядом и все еще шевелящегося, Димка испытал чувство глубокого удовлетворения и даже успокоения: он все-таки убил немца, хотя бы одного, и никто ему не скажет потом, что он зря пошел воевать. Но продолжалось это состояние удовлетворения недолго: небо начало чернеть, немец растворился в этой черноте, растворилось и все остальное, что видели мгновения назад глаза Димки Ерофеева, лишь откуда-то издалека стал разрастаться гул приближающегося поезда, который, впрочем, тут же оборвался яркой вспышкой — и Димки не стало. Осталось на дне окопа его истерзанное тело рядом с другими телами, да и тела эти через минуту-другую были разорваны мощным взрывом двенадцатидюймового снаряда, выпущенного из носового орудия линкора «Марат».

Взрывы эти, страшные по своей силе и всесокрушимости, рвали мокрую от дождей землю, крушили свои и чужие окопы, землянки и блиндажи, исковерканные орудия противотанковых батарей, трамвайные пути, еще живых и уже погибших пехотинцев и артиллеристов, — все, что осталось от полка подполковника Акопяна, вызвавшего корабельный огонь на себя, а также движущиеся через них танки и бегущих за ними немцев. И когда перегретые стрельбой корабельные орудия затихли, курясь паром орошающего их дождя, а комендоры закурили, отирая копоть и пот со своих лиц, на поле боя, отделенном от них двумя десятками километров лесов, полей и болот, почти ничего уже не двигалось и никуда не спешило.

 

Глава 17

Командующий Брянским фронтом генерал Еременко, невысокого роста, плотный, с квадратной головой, растущей прямо из воротника гимнастерки, стоял по стойке смирно возле стола, крепко прижимая к уху телефонную трубку. Его маленькие черные глазки с припухлыми веками смотрели в одну точку, тонкий голос кастрата, смолоду, однако, затвердевший командами на строевом плацу, на этот раз был заискивающе шепеляв, на низком, но широком лбу выступил пот, мутная капля повисла на коротком носу. Напротив сидели начальник штаба и член военного совета фронта, оба с напряженным вниманием смотрели на командующего; именно присутствие этих двоих заставляло Еременко тянуться, а будь он один, разговаривал бы сидя.

— Да, товарищ Сталин! Слушаюсь, товарищ Сталин! Благодарю вас, товарищ Сталин, за доверие! Сделаем все возможное для выполнения вашего приказа! — вскрикивал Еременко своим писклявам голосом, с каждым разом все более вытягиваясь в струнку, точно его било током высокого напряжения. — Непременно разгромим, товарищ Сталин. Теперь уж точно разгромим этого подлеца Гудериана, товарищ Сталин!

Закончив разговор, он в растерянности посмотрел на трубку и медленно положил ее на рычажки аппарата, крутанул ручку, давая отбой, и только потом отер лоб и лицо измятым платком и тяжело опустился на мягкую подушку стула, раздобытого саперами в какой-то брошенной канцелярии.

— Такие вот дела, — произнес он, убрав платок в карман. — Верховный требует, чтобы мы в ближайшие дни во взаимодействии с авиацией Попова, с максимальным использованием наличной артиллерии выбили Гудериана из Почепа и Стародуба, а затем и разгромили все его дивизии. Иначе… сами понимаете. Давайте думать, что можно сделать для выполнения приказа Верховного.

Еременко сказал своим товарищам не все. Он умолчал о том, что Сталин, не стесняясь в выражениях, припомнил ему хвастливое заявление недельной давности, будто он, Еременко, непременно разобьет Гудериана, если ему подбросят хотя бы две-три танковые бригады и несколько артиллерийских дивизионов. Две танковые бригады подбросили, артиллерию тоже, придали авиагруппу генерала Попова, но Гудериана не только не удалось разбить, но даже помешать его танковым и механизированным корпусам двигаться на юг, в тыл Юго-Западному фронту.

— Я думаю, — первым заговорил начальник штаба фронта генерал Захаров, — что надо создать кулак из двух наличных танковых бригад и пехотной дивизии, которая сегодня к ночи должна выгрузиться на станциях Красный Рог и Выгоничи. К утру перебросить дивизию походным порядком к Почепу и нанести удар двумя полками с юго-востока при поддержке танковых бригад, имея один полк в резерве. Второй удар, отвлекающий, нанести с северо-востока. Немцы решат, что мы их собираемся окружить, и оставят Почеп. К этому же времени сосредоточить здесь всю артиллерию, связаться с Поповым и договориться относительно координации действий с его авиацией…

— Как это так — всей дивизией? — перебил начальника штаба Еременко. — У нас и так фронт растянут дальше некуда, везде дыры и бреши, а мы целую дивизию сосредоточим для удара на какой-то Почеп. Да еще обе танковые бригады. А не получится так, что мы ударим на Почеп, а Гудериан ударит южнее и выйдет на наши тылы? Тогда костей своих не соберем.

— У Гудериана задача — выйти на тылы Юго-Западного фронта, — возразил генерал Захаров. Мы его не интересуем. Против нас действуют отдельные части, которые лишь прикрывают фланги основных сил немцев. Если мы возьмем Почеп, а затем и Стародуб, перережем железную и шоссейную дороги, создадим, таким образом, угрозу тылам танковой группы Гудериана, только тогда он может остановиться и обратить свой гнев на наш фронт. Этого и ждет от нас Верховный. А пока мы атакуем Гудериана малыми силами, ему опасаться за свои тылы нечего.

— Я не дурак, я тоже понимаю ситуацию, — отбивался от своего начштаба Еременко. — Но что мы противопоставим Гудериану, когда он решит разделаться с нами?

— Оборону.

— Я думаю, — вступил в разговор член Военного совета фронта. — что начштаба прав. Да и выбора у нас, вообще говоря, нет.

— Выбор есть всегда, — уже не столь решительно возразил Еременко. — К тому же дивизия к утру сосредоточиться для наступления на Почеп не успеет: она еще только грузится в эшелоны. Пока пехота дотопает, пока сосредоточится на исходных позициях, пока то да се…

— Можно отложить наступление, но не более чем на сутки, — продолжал гнуть свою линию начальник штаба, — хотя и за это время немец укрепит свои фланги, подтянет резервы: он-то на колесах, ему проще. Но тогда и двух дивизий может не хватить, чтобы выполнить приказ Верховного. А не возьмем Почеп, нам этого не простят.

Все трое опустили головы и нахмурились: тень расстрелянного командующего Западным фронтом генерала Павлова со всем его штабом, доведенная до них специальным приказом Ставки Верховного Главнокомандования Красной армии за подписью Тимошенко и Жукова, словно легла на стол, на разложенные на нем карты и таблицы, наполнила помещение атмосферой гнетущей неуверенности.

— Можно мобилизовать у гражданских лошадей и подводы, — подал голос член Военного совета фронта. — На подводах быстрее…

— Ясно — быстрее, — усмехнулся Еременко. — Но мы и так взяли все, что могли. Мне только вчера вставили фитиль в одно место, что я своим самоуправством срываю эвакуацию промышленных предприятий и государственных ценностей. Так что ищите другие возможности.

— А Стародуб? Его какими силами будем брать? — не унимался член Военного совета.

— Там видно будет, — отмахнулся командующий. И уже решительно, на более высоких, почти визгливых тонах: — Главное — взять хоть что-нибудь! Костьми лечь, а взять! А там, глядишь, подбросят резервы, ударят другие фронты, оттянут на себя немцев…

Еременко хотел добавить что-то еще, но не добавил, покривился и уже к начальнику штаба обычным писклявым голосом: — Пиши диспозицию. Пропадать, так с музыкой…

 

Глава 18

Пригородный поезд, состоящий из новых зеленых вагончиков с легкомысленными белыми продольными полосами, остановился прямо в поле перед разбитыми авиацией немцев путями и нагромождением сгоревших, но все еще дымящихся вагонов, не доехав до места километров тридцать. Зашипели открываемые двери, из них посыпались на крутую насыпь красноармейцы, молодые, веселые и такие же легкомысленные, как и сам поезд, привезший их в эту точку. Они прыгали и прыгали из вагонов, тут же сбивались в длинные неподвижные ряды, справляя малую нужду, и когда вагоны наконец опустели, то внизу скопилась огромная масса народа, глядя на которую, с трудом верилось, чтобы эти дачные вагончики могли вместить в себя такое количество людей.

Зазвучали решительные голоса ротных, к ним присоединились нетерпеливые голоса взводных, взводным вторили звонкие голоса отделенных. Бренчали котелки, саперные лопатки, новенькие каски, противогазы, винтовки — и этим разноголосым бренчанием заполнился прохладный по-осеннему вечер, с клубящимися вдалеке сизыми облаками, обещающими дождь, раскисшую дорогу и долгий ночной переход в неизвестность.

Дивизия, лишь недавно сформированная в Орле из отдельных учебных батальонов, вчера рано утром была поднята по тревоге, втиснута в поезда, какие наскребла по своим сусекам железная дорога, и брошена на запад, чтобы остановить рвущиеся на юг танковые колонны немцев. Теперь эти поезда вытянулись в длинную кишку, конец которой застрял в Брянске, а начало еще не добралось до ближайших фронтовых тылов. Тут были и пассажирские поезда, и товарные с открытыми платформами, на которых стояли пушки, лошади, фуры, полевые кухни, бронеавтомобили и даже легкие танки.

Пехоте что! — ссыпалась под откос и пошла, а технику так просто не ссыплешь, надо найти место поровнее, а оно, это место, либо далеко позади, либо не менее далеко впереди. Крик, гвалт — не поймешь, кто о чем и по какому поводу. Одни клянут железнодорожников, что перепутали поезда, другие неведомое начальство, не подумавшее, как и где разгружаться, будто это и не война вовсе, а маневры мирного времени.

Но кое-как разобрались, кое-как построились и двинулись по целине вдоль железной дороги, которая километрах в пяти должна сойтись с другой дорогой, значащейся на картах как грейдерная. Эта дорога и должна привести дивизию в нужное место.

На западе догорала вечерняя заря, из багрового огня которой вставала сизая пелена, мерцающая голубыми и красными сполохами. Оттуда же доносился прерывистый рокот, отдаленно напоминающий грозу. Узкая проселочная дорога петляла среди полей и перелесков, то удаляясь от железной дороги, то вновь приближаясь к ней, точно боялась потеряться среди болот и мрачных теснин темнеющего по обеим сторонам леса.

Братья Ершовы, Петр и Николай, шагали рядом, плечо к плечу, во втором взводе второй же роты первого батальона. Шли по четыре человека в ряду, по ногам крайних хлестали то стебли желтоголовой пижмы, то черные султаны вызревшего конского щавеля, то острая осока, а то и ветки деревьев и кустов. Первые роты шли по нетронутой дороге, топча росистую траву, дышали свежестью ночного ветерка, а следующие за ними уже тонули в густой удушливой пыли.

— Стреляют никак, — произнес Николай, отличавшийся хорошим слухом.

— Так что ж, — на ходу подбросив за спиной сидор с харчами и патронами, не сразу откликнулся Петр. Он был на год старше своего брата, успел в прошлом году жениться и родить двойню, и вообще отличался солидностью и благоразумием — весь в отца. — На то она и война, братуха, чтоб стреляли, — пояснил он. — Придем до места, сами почнем стрелять.

— Тебе хорошо говорить: у тебя винтовка. А я чем стрелять буду?

— Обещамши на месте дать, значит, дадут. — И успокоил: — Гранаты кидать почнешь.

Винтовки были далеко не у всех, разве что две на троих. И все безоружные чувствовали себя неуютно, с завистью поглядывали на оружных.

— Как ты мыслишь, Петь, Павел уже воюет? — через какое-то время вновь заговорил непоседливый Николай, которому было и страшно, и молчать невмоготу.

Павел был старшим — после смерти Михаила — сыном в семье Михаила Васильевича Ершова, он еще в начале тридцатых призвался в армию, остался на сверхсрочную, через год попал в артиллерийское училище, после окончания его служил на Кавказе, обзавелся семьей. Последнее письмо от Павла пришло в середине июня с Украины, из Ивана-Франковска, куда перевели его с Кавказа. В этом письме Павел писал, что ожидается война с немцем и, если с ним, с Павлом, что случится, чтобы приняли к себе его жену с детишками, которые остались в Минеральных Водах, поскольку у его Антонины нет ни родных, ни близких, и своего угла тоже не имеется.

С тех пор от Павла ни слуху ни духу — как в воду канул. Отец писал, что получил письмо от павловой жены, но и она не знает, жив ли Павел, или с ним что случилось. И многие командирские семьи, оставшиеся в Минводах, тоже теряются в догадках относительно своих мужей. Слышно только, что бои в тех краях, куда перевели дивизию Павла, идут очень сильные. Надо думать, однако, что как только послабеет, служивые отпишут своим родным и близким, что они и как. На это вся надежда.

Петр на вопрос своего младшего брата лишь качнул головой: отвечать-то нечего. Но Колька в нетерпении толкался об него плечом, и Петр знал, что отвечать все равно придется: такая липучка этот Колька.

— Известное дело, воюет, — произнес он с неудовольствием. А про себя подумал: если еще жив, конечно. Но подумал так из обычной своей добросовестности, в то же время не представляя себе, чтобы с Павлом могло что-то случиться: уж больно Павел был крепким парнем и на земле стоял прочно — такого не враз повалишь.

Сентябрьские ночи уже длинны и прохладны. И темны — хоть глаз коли. Особенно в лесу, тесно обступившем дорогу черными, едва различимыми тенями молчаливых деревьев. Лишь вверху узкой полосой мерцают звезды, да неумолчный рокот шагов и бряцание не подогнанной как следует амуниции обволакивает тело непреодолимой дремотой.

Николай давно уж молчит, прижимается к Петру, хотя тот идет с краю, и ему достается больше тех, кто идет посередке, и от веток, протянувшихся к дороге, и от корней близко стоящих деревьев. А может, это он сам жмется к Николаю, упрямо опустив голову, чтобы не выколоть глаза случайной рогулькой.

— Подтяни-ись! — катятся испуганные голоса спереди от взвода к взводу и затихают где-то далеко позади.

Разбуженные этими голосами, люди встряхиваются, шагают чаще, иногда припускают рысцой, а когда подтягивание завершается, начинают, как по команде, на ходу скручивать цигарки. И вот вроде как посветлело от множества слабеньких огоньков, белесый дым потянулся к небу, скупо обозначив притихшие деревья.

И вдруг пронзительный и нарастающий визг откуда-то сверху и сразу же несколько вспышек среди деревьев и частый треск, точно кто-то большой и жестокий переламывал сухие лесины, но шагов на сто впереди и чуть в стороне.

Откуда? Как? Что?

Все бросились наземь, Петр рванул за полу шинели растерявшегося Николая, прикрыл его своим телом.

— Дурень! — обругал он его. — Это тебе не с гулянок возвращаться — война!

— Дак я…

— Вот то-то и оно, что дак ты. Соображать надо…

А спереди уже неслось:

— Продолжить движение! Прекратить курение!

— Откуда стрельнули-то? — спросил Николай, толкаясь в плечо брата.

— Бомбы, дурень! Мы закуримши, а он сверху узремши.

Вверху вдруг распустился яркий белый цветок — сразу стали видны деревья, шевелящиеся головы, плечи, погасли звезды, засновали черные тени.

— Вот гад проклятый, — произнес кто-то спереди многознающим голосом. — Теперь не отвяжется.

Другой такой же голос бесшабашно уточнил:

— Сейчас что! Вот когда развиднеется, тогда он и навалится. Вот тогда и закряхтим.

Еще несколько мелких бомб шарахнуло сзади, послышались далекие испуганные голоса, призывающие санитаров.

Люди подтянулись, пошли ровнее, постепенно начиная понимать, что, действительно, вступают в ту невидимую полосу, где начинается настоящая война, которая не шутит и не делает послабления никому.

Всю ночь шли без привалов, без перекуров, на ходу жевали сухари, но не столько от голода, сколько от гнетущего чувства ожидания чего-то страшного и непонятного. Дивизия на девять десятых состояла из новобранцев, еще не нюхавших пороха. За исключением тех, кого собрали по госпиталям. Но и у тех из короткого их опыта вытекало убеждение, что немец непомерно силен, давит танками и самолетами, а у нас, оказывается, ни того, ни другого, да и командиры — то ли изменники, то ли придурки. Были среди старослужащих и такие, кто прошел финскую или принимал участие в боях с японцами, но таких было немного, и опыт их мало что значил: там была другая война, непохожая на эту.

Немногим отличались от рядовых красноармейцев командиры взводов и рот, батальонов и полков. Если кто из них воевал в гражданскую, или в ту же финскую или еще какую, то этот опыт зачастую не только не помогал им, но даже мешал объективно осмысливать войну нынешнюю и принимать правильные решения. Да и мало кто представлял себе, куда идет и какого противника встретит, что надо делать, чтобы этого противника одолеть. Уже сама неразбериха с посадкой и погрузкой на поезда внушила многим командирам опасение, что и дальше эта неразбериха будет преследовать их, а если учесть господство в воздухе немецкой авиации, а на земле их танков, то никто ничего хорошего от этого похода не ждал, и чувство обреченности все более овладевало людьми, передаваясь от одного к другому по незримым проводам неуверенности и страха.

 

Глава 19

Под утро на людей навалилась такая усталость, что командир полка полковник Луганцев понял, что если не дать людям отдыха, то полк никуда не придет, а если и придет, то совершенно неспособным выполнять боевую задачу. Да он и сам шел впереди своего полка из последних сил, с трудом переставляя непослушные ноги, слыша за своей спиной разнобой топота, шорохов и звяков, умоляющих об отдыхе же. И это несмотря на то, что ночь и половина предыдущего дня полк провел в вагонах, но в эти вагоны набили столько людей, что сидели друг на друге, стояли в тамбурах, а часть ехала на крышах. Вот и получается, что уже третьи сутки бойцы не отдыхали как следует, питались всухомятку, а для отправления естественных надобностей поезда останавливали всего два раза по полчаса.

Полковник Луганцев был старым служакой, связавшим свою судьбу с армией еще в четырнадцатом году, попав на фронт вольноопределяющимся. Затем офицерские курсы, чин прапорщика, подпоручика, офицерский «Георгий». Хотя Луганцев и был «белой костью», но из той «белой кости», которая мало чем отличалась от «черной» образом жизни: «родовое поместье» в виде избушки на курьих ножках и несколько десятин земли в Орловской губернии, сдаваемых в аренду местным крестьянам, гимназия в захудалом городишке русской глубинки, Москва, университет, учеба на медные гроши, репетиторство и разгрузка по ночам барж с углем и вагонов, модный в ту пору нигилизм с попытками заглянуть в социалистические дали, презрение к царизму, как исторически изжившей себя форме государственного правления, полное отрицание бога, студенческие сходки и обструкции некоторым преподавателям-ретроградам, а когда началась война — патриотический взлет чувств и настроений и надежда на то, что война все изменит коренным образом в лучшую сторону.

И война таки изменила, но совсем не то и не так, как это себе представляли люди, похожие на Луганцева. Он был, однако, последовательнее других: его товарищи по полку подались на Дон, а он — в Красную армию, дослужился до командира кавалерийской дивизии и был арестован в тридцать восьмом году по обвинению в предательстве, в шпионаже в пользу иностранных разведок и подготовке военного заговора, направленного на свержение советской власти, — как, впрочем, и многие другие, начиная от командира полка и выше, — после чего загнан на лесоповал в таежный лагерь, расположенный на восточном склоне Уральского хребта.

В первые же дни войны, а именно двадцать шестого июня, Луганцева вызвали на заседание лагерной «тройки» и спросили:

— Хотите искупить кровью свою вину перед Родиной?

— Хочу, — не задумываясь ответил Луганцев, потому что впервые за два с лишним года услыхал от этих людей слово Родина, в душе его поднялась горячая волна, и это решило все. Если бы он, как обычно, стал утверждать, что никакой вины за собой не знает и, следовательно, искупать ему нечего, он так и остался бы в лагере.

Впрочем, вину за собой он знал, но совсем не ту, в которой его обвиняли.

Луганцева освободили вместе с полусотней других командиров и политработников, с которыми он больше двух лет валил сосны и лиственницы по берегам стремительной речки Сосьвы. Им вернули звания и награды, посадили на поезд и отправили в Рязань, где формировались новые полки и дивизии.

Полковнику Луганцеву дивизию не дали, дали пехотный полк, он и этому был несказанно рад. Он собирал свой полк по крохам, рота за ротой, батальон за батальоном, в основном из новобранцев, которых надо было обучить, сделать бойцами. И он старался изо всех сил, заставляя командиров рот гонять своих красноармейцев до седьмого пота без всяких поблажек, учил быстро зарываться в землю, стойко отражать атаки противника, дружно переходить в контратаки и вообще уметь читать мелодику боя так, как крестьянский парень умеет читать мелодику весеннего леса или поля. Он сказал себе: «Что было, то было. Прошлое ворошить — будущего не видать. Главное — Родина, все остальное потом». И хотя прошлое тревожило по ночам невероятными кошмарами, тоской по затерявшейся где-то в Казахстане высланной после его ареста семье, днем он был от всего этого свободен и чувствовал себя помолодевшим, будто впервые принявшим полк, но много передумавшим и многое переоценившим.

За годы лагерной жизни Луганцев научился различать состояние человеческой массы по шагам, не оглядываясь и не вглядываясь в лица идущих за ним людей. И как только понял, что его полк устал до предела, тут же скомандовал привал, хотя приказ комдива требовал идти без остановок ускоренным маршем, имея своей целью выйти к утру на восточный берег реки Судость в трех километрах южнее Почепа. Правда, приказ был отдан тогда, когда железная дорога еще была цела, а высадка предполагалась значительно ближе к фронту, чем она произошла, но другого приказа не поступало, старый отменен не был.

Конечно, Луганцев не все успел дать своим новобранцам из того, что необходимо на войне, да все и невозможно дать за полтора месяца, но все-таки это были уже другие люди, еще, правда, не солдаты, но уже и не гражданские. Остальное доучат в бою. Теперь главное — доказать, что его освободили не зря, что за ним никаких измен и предательств не числится, а если что и числилось, так это недовольство тем, как осуществлялась реорганизация армии, ее нацеленностью на абстрактные, как понимал полковник Луганцев и многие его товарищи, задачи в будущей войне и обучение войск применительно к этим обстракциям. Луганцев не изменил своих воззрений после осуждения его военным трибуналом, а финская кампания, начатая так позорно, лишь утвердила эти воззрения, и он в лагере, уже ни с кем не делясь своими мыслями, горько радовался, что «несчастье помогло», заставив высшее командование повернуть на ту дорогу, на которую его толкали снизу такие люди, как полковник Луганцев.

Конечно, два года лагерей на каждом, кто в них оказался, оставили свой след.

Одни пали духом, увидев советскую власть с другой, весьма непривлекательной стороны, о существовании которой догадывались, иногда сами участвовали в утверждении этой стороны, однако не признавали ее в качестве неделимого целого с другими, внешне привлекательными сторонами. Но вот их коснулось самих и… и точно обухом по голове. «И это советская власть?» — молча вопрошали они, оглядываясь вокруг себя в отчаянии и находя, что и все прочие стороны советской действительности только внешне кажутся привлекательными, а на самом деле несут в глубине себя произвол и безразличие к отдельному человеку, что сама власть есть чужеродная стихия, враждебная России и всему русскому. Такие люди бросались на штыки конвоя или медленно угасали, перестав бороться за свою жизнь.

Другая категория людей — людей, поверивших в советскую власть бездумно и безраздельно, без колебаний вставших под ее знамена, было все-таки большинство. Они всё принимали на веру, всякое новшество встречали с восторгом, будущее казалось им прекрасным и светлым, как бесконечный праздник. И вдруг такой удар — и все померкло, померкло навсегда.

Была и третья категория людей — людей ожесточенных и озлобленных. Эти знали больше об окружающей их действительности, особым иллюзиям не предавались, смотрели на вещи более-менее трезво. Таких людей в армии было меньшинство, но это было думающее меньшинство, оно если и не понимало до конца происходящее, то чувствовало закономерность случившегося с ними, а потому и не впадало в отчаяние.

Была и четвертая группа людей — завзятых циников и проходимцев. Эти вовремя переметнулись на сторону сильного, армия для них явилась формой существования и приобщения к власти, более удобной и менее обременительной, чем другие формы, которую можно сменить, как поношенный костюм. Эти если ничего и не замышляли против народа и власти, зато сам народ презирали и даже ненавидели, а власть признавали только такую, которая состояла бы из людей, близких им по духу, следовательно, была полезна именно для них, циников и проходимцев. Они не чурались всяческих интриг, подсиживания, наушничества, лезли туда, где теплее и светлее, где больше этой самой власти, без зазрения совести подставляя чужие головы вместо своих. Они расчетливо лебезили перед стоящими выше, и тем было приятно иметь с ними дело. Таких в армии не могло быть слишком много, но они пользовались весом, потому что их цинизм помогал им находить и поддерживать друг друга, создавать из самих себя трудно различимый для постороннего глаза симбиоз с представителями второй группы, симбиоз, который везде и во все времена распространяет вокруг себя плесень и гниль, разлагая здоровое тело любого общества.

Луганцев относил себя ко второму большинству, понимая, однако, что и третье ему не чуждо. Он даже знал, за какие грехи попал на лесоповал: именно за то, что стал комдивом, что имел хорошую квартиру, свою машину, выезд, двух верховых лошадей, хороший оклад, продолжительный отпуск, возможность заниматься любимым делом, красивую молодую жену и двух очаровательных дочерей, что, наконец, не противился главенству третьего меньшинства и закрывал глаза на то, что простой народ живет значительно хуже, скуднее, чем он сам. А когда ты имеешь так много, а большинство лишено подобных благ, когда ты начинаешь считать, что все это тобой заработано, заслужено, что неплохо бы заполучить и что-нибудь еще, если иметь в виду тех, кто имеет все, — так вот, когда ты начинаешь так считать, то непременно что-то должно случиться. И оно случилось: кто-то из четвертой категории накатал на него донос, кто-то из второй этот донос «подтвердил» — и Луганцев был сброшен вниз и втоптан в грязь.

Ему еще повезло, потому что большинство комдивов на лесоповал не посылали, в рудники тоже — их просто ставили к стенке. Луганцев мог лишиться головы, однако не лишился. Может быть, потому, что не подписал ни одной бумаги, которые ему подсовывали, не назвал ни одной фамилии. Ему повыбивали почти все зубы, сломали два ребра, попортили почки, но в нем было заложено природой слишком много жизненных сил, чтобы такие безделицы рассматривать в качестве безнадежной трагедии. К тому же он знал, за что терпит свои муки.

Правда, и те, кто писал на него донос и кто подтвердил его перед трибуналом, тоже были втоптаны в грязь, но именно ради них, как смутно догадывался Луганцев, и проводил Сталин большую чистку Красной армии и всего государственного и партийного аппарата, и если подпадали под эту чистку другие, то исключительно стараниями циников и проходимцев, старавшихся за их счет спасти свою шкуру.

Вполне закономерным следствием начала войны стало и освобождение таких людей, как Луганцев: они были нужнее армии и той же советской власти, чем те, для кого понятия Родина и Честь как бы и не существовали вовсе, и чем те, кто утратил в эту власть свою наивную веру, кто пал духом и не ждал от жизни уже ничего хорошего. Впрочем, и этих тоже освобождали — уже хотя бы потому, что их было подавляющее большинство. И третьих тоже: среди «освободителей» встречалось немало людей, родственных им по духу. А более всего по той причине, что армия испытывала острый голод на командный состав.

В полку, который сформировал Луганцев, представителей первой группы оказалось пятеро: два комбата, начштаба полка, начальники артиллерии и связи. Луганцев побаивался этих людей: воспрянув духом, они готовы были устилать землю трупами, лишь бы снова поверить, что жизнь прекрасна и удивительна. Чудаки! Жизнь прекрасна совсем не этим.

Оказался в его полку и человек из четвертой, как представлялось Луганцеву, группы — батальонный комиссар Рибак, в недавнем прошлом носивший звание комиссара дивизионного. Этот казался умнее многих, но в его малоподвижных глазах сквозила ледяная жестокость и плохо скрываемое высокомерие. Луганцев подозревал, что такие, как Рибак, полагают, будто они попали под каток репрессий случайно, исключительно по навету, а все остальные вполне заслуженно, потому что в революцию и гражданскую войну были втянуты, подчас против своей воли, а он, Рибак и ему подобные, революцию подготовили и сделали в силу исторической необходимости. Люди типа Рибака встречались в лагере — их все там не любили. Уже хотя бы за то, что и в лагере они стояли наособицу, держались друг за друга и занимали «блатные» должности, далекие от непосредственного лесоповала.

 

Глава 20

Утро занималось до того тихое, что казалось: никакой войны нет, а если и была, то кончилась, потому что в такое утро ни то что стрелять, но громко говорить нельзя ни в коем случае. Именно поэтому пуховое одеяло тумана покрыло луга, обволокло лесную чащу, поглотило извилистую дорогу, и в этом тумане даже чей-то нечаянный вздох разносился окрест, заставляя настораживаться волчицу, пестующую в глубоком овраге своих трехмесячных щенят. Лишь над головой светилась опрокинутая чаша голубого неба, по которой пролегла малиновая роспись кольцевых борозд — все, что осталось от внушительных туч, так и не пролившихся дождем.

Но прошло немного времени, и в глухоту раннего утра начали вплетаться чуждые ему звуки: где-то далеко стало погромыхивать и постукивать, раскачивая и расшатывая тишину, а высоко в небе среди малиновых борозд возникло комариное зудение — там коршуном кружил немецкий самолет-разведчик, прозванный «костылем» за сходство с ним, отыскивая русские резервы, спешащие к фронту, чтобы вызвать пикирующие бомбардировщики, которые от этих резервов не оставят почти ничего.

Между тем полк не прошел и половины отмеренного ему на штабных картах пути…

Полк спал, сойдя на обочину, не слыша зудения и дальнего погромыхивания, не замечая тихого осеннего утра, дыша влажным воздухом, напитанным пряным грибным духом. Спали братья Ершовы, привалившись к шершавой сосне, сохранившей тепло вчерашнего дня, и русая голова Николая доверчиво лежала на плече Петра. Спали командиры, спал полковник Луганцев, лишь часовые не спали, вышагивая взад-вперед на отведенном им месте, с завистью поглядывая на спящих товарищей.

Сквозь туманную дымку вставало розовое солнце, на которое можно было смотреть не зажмуриваясь. Туман тонкими прядями сочился в небо, и пряди эти исчезали без следа, точно замысловатый занавес, с торжественной медлительностью открывающий землю и все, что на этой земле растет и двигается, открывающий жадному зрителю, кружащему в поднебесье. Но не восторг охватывал душу этого зрителя при виде беззащитной земли, ее полей и лугов, ее лесов, раскинутых во все стороны наподобие безбрежного океана, ее медлительных речек и темных приземистых деревень, смотрящих в эти речки из-под надвинутых на окна-глаза соломенных крыш, а неуемная жажда уничтожения.

Едва солнце оторвалось от зубчатой стены леса и сбросило с себя розовое покрывало, труба пропела «зорю». Хриплые со сна вторили трубе голоса ротных. Звоны, стуки и шорохи, кашель и ропот голосов наполнили лес. Люди с трудом отходили от короткого сна, строились в колонны, на ходу жуя сухари, втягивались в походный ритм движения, подгоняемые настойчивыми окриками командиров.

«Костыль» то ли улетел, израсходовав бензин, то ли кружил в другом месте. Туман постепенно рассеялся. Дорога по-прежнему петляла по лесу, лишь иногда выныривая в сырую луговину или в поле, на котором темнели копны обмолоченной соломы. Но нигде не видно, чтобы пахали зябь, редко где чернела незавершенная пашня, не зеленели первые всходы озимых, лишь на пологих холмах темнели немые избы деревенек, да красная колокольня, вознесенная над лесом, долго маячила вдали, провожая серые колонны, бесконечной змеей-гадюкой ползущие от одного края поля до другого.

Полковник Луганцев продолжал идти впереди своего полка и, следовательно, всей дивизии. Ему и батальонным командирам положен верховой конь, но лошади находились в другом эшелоне, идущем следом, ждать их не было времени, поэтому Луганцев вынужден гонять связистов и ординарцев в хвост своего полка, чтобы те, в свою очередь, подгоняя батальонных командиров, не давали полку растягиваться. Луганцев шел впереди ровным шагом привычного к ходьбе человека, и весь полк тянулся за ним, сбиваясь в плотную массу.

Рядом с полковником шагал батальонный комиссар Рибак. Был он худ и высок ростом, смотрел только вперед и думал о чем-то своем, не делясь этими думами ни с кем. Луганцев знал, что Рибак воевал в гражданскую комиссаром дивизии, имел два ордена Боевого Красного Знамени, и был в свое время, судя по наградам, хорошим комиссаром, но, видать, арест и лагерь так на него подействовали, что он все позабыл из своего боевого прошлого и теперь лишь присутствовал, ни во что не вмешиваясь и ни на что не влияя. И мало желающих находилось нарушать его отстраненную сосредоточенность.

Не навязывался комиссару с разговорами и полковник Луганцев: и желания не было, и своих забот хватало выше головы. Одной из таких забот было отсутствие артиллерии, зенитных орудий, обозов, которые застряли где-то сзади, и неясность, откуда возьмутся на передовой винтовки, чтобы довооружить его полк. Как, впрочем, и всю дивизию. Разве что оставшимися после убитых и раненых?

Чудное получалось положение — желать, чтобы там, впереди, побольше поубивало и поранило чужих, не его бойцов. А ведь, если разобраться, все они ему не чужие — и те и эти, все брошены в пекло боев для одной цели: ослабить, сломить в конце концов немецкую армаду, чтобы, когда она доползет до некоторого предела, от нее остался бы один пшик. Так непременно будет, но какой ценой и как долго это ослабление будет длиться, где, наконец, издыхающее тело вражеского удава обессилит и начнет втягиваться назад, в то смрадное логово, откуда оно выползло? Луганцеву было ясно, что этот удав схватил слишком много, выбрал себе жертву слишком большую, чтобы проглотить ее, но ран этой жертве нанесет много и крови попортит тоже.

Сравнение с хищником и его жертвой пришло Луганцеву не случайно. Однажды на охоте в Дальневосточной тайге, будучи еще комполка, он стал свидетелем, как рысь напала не на кабаргу, обычную свою жертву, а на быка-марала, потерявшего рога. Возможно, рысь перепутала, возможно, была слишком голодна. Она прыгнула оленю на шею с дерева, рвала его шерсть когтями, пытаясь добраться зубами до горла, но марал, то ли с перепугу, то ли ведомый древним инстинктом, подпрыгнул высоко, перевернулся в воздухе и прянул на спину — рысь вякнула по-кошачьи и осталась на земле с перебитым позвоночником… Так будет и с немцами — в этом Луганцев не сомневался ни на минуту.

Едва туман рассеялся окончательно, как в небе появились самолеты. Они шли вереницей на небольшой высоте, почти задевая вершины деревьев своими растопыренными колесами, сыпали мелкими осколочными бомбами, прочесывали дорогу пулеметно-пушечным огнем. Люди разбегались в стороны от дороги, кое-где встречали самолеты недружными залпами из винтовок, огнем ручных пулеметов, противотанковых ружей. Появились убитые, раненые. Самолеты буквально висели над полком, разорвав его на несколько частей, движение приняло характер коротких бросков этих отдельных частей, свернуть некуда, теперь все зависело от того, кто командует батальоном, ротой, взводом.

Луганцев нервничал: не такой он ожидал свою первую встречу с противником, не тому, как оказалось, учил своих бойцов.

Только через два часа над колонной появились наши истребители и завязали бой с немецкими самолетами. Несколько машин рухнуло в поле и на лес, еще несколько вытянули над лесом дымные хвосты, одни — уходя на запад, другие — на восток. В карусели, закружившейся над лесом и полями в голубом осеннем небе, трудно было разобрать, где вражеские самолеты, где наши и кто кого сбивает. Однако за полчаса передышки полк удалось привести в порядок и продолжить движение.

Луганцева порадовало, что паники не возникло в его полку нигде. Растерянность — да, имела место, но недолго. После первой же бомбежки пошли обочиной, среди деревьев, невидные сверху. Открытые пространства преодолевали бегом. Раненых несли с собой, убитых торопливо хоронили при дороге.

Пропуская мимо себя первую роту и вглядываясь в усталые лица красноармейцев, Луганцев вспомнил читанную им во второй или третий раз незадолго до ареста «Войну и мир» Толстого, вспомнил ту ее часть, где описывалось Бородинское сражение. И даже не само сражение, а стояние в «резервах» полка князя Болконского, и что полк, ни разу не выстрелив в противника, потерял от огня французской артиллерии что-то до четверти или даже трети своих солдат. А потом и своего командира.

«Вот и у меня так, — думал с тоскливой иронией Луганцев. — Немец знает, что идут русские резервы, знает, куда идут и для чего. И готовится к встрече. А как немец может готовиться, я хорошо помню по Первой мировой. И получается, что пока дойдем до позиций, людей потеряем бессчетно. А потом еще будут бомбить в окопах, обстреливать из минометов и пушек. И всякий раз кого-то не досчитаемся. Могут и меня не досчитаться. И воевать будут без меня. И неизвестно, о чем жена узнает раньше: о том, что меня освободили, или о том, что я погиб в бою».

 

Глава 21

— Держи! — сказал Петр, протягивая Николаю новенькую винтовку и полотняный мешочек с патронами.

Николай принял винтовку с восторгом, но вдруг увидел на ее брезентовом ремне совсем свежую кровь и… и чуть не выронил оружие из ослабевших рук. Петр, заметив состояние брата, обругал себя за невнимательность, осторожно забрал у Николая винтовку и, на ходу сорвав пучок травы, стал вытирать ремень, наставительно при этом выговаривая:

— Ну и чего ты разнюнимшись? Эка невидаль — кровь! Привыкай. Это тебе не дома возле материной юбки, тут война, стал быть, без крови никак нельзя.

Николай отплевывал обильно натекавшую в рот слюну, мотал головой. Он сызмальства не выносил вида крови, особенно запаха, и когда в доме собирались резать кабанчика или барана, уходил подальше, чтобы не видеть и не слышать. И на подвешенную под дровяным навесом тушу не мог смотреть спокойно, и на кровь, натекшую там, где резали. Отец, однако, пробовал привлекать его к разделке туши, чтобы отучить сына от кровобоязни, ругал его и срамил, братья насмехались, однако ничто не помогало, и Николая в конце концов оставили в покое. А Петр сам забивал скотину, поэтому даже не обратил внимание на кровь, оставшуюся на ремне.

— Я понимаю, — оправдывался Николай. — Но ничего с собой поделать не могу.

— Привыкай, парень, — поддержал Петра солидный дядька, шагавший от Николая слева. — Еще сколько кровищи-то будет — жуть одна. И на ворога смотри как на чурку какую, потому как он на тебя и вовсе даже не смотрит, ты для него как бы сорная трава или чего похужей будет. Вот как станешь на него так смотреть, так и штыком его пырнуть станет не страшно, а стрельнуть — так и того проще.

Через какое-то время, уже вполне отойдя от пережитого, Николай снова терзал старшего брата неразрешимыми вопросами:

— Петь, а если пуля попадет в противотанковую гранату, она взорвется? — и опасливо подбрасывал то свой потяжелевший вещмешок, то приобретенную винтовку.

— Ясное дело, — отзывался Петр. — Она, противотанковая-то, от сотрясения взрывается.

— Зачем же такие придумывают?

— А чтоб рыбу глушить сподручнее было.

— Скажешь тоже… — вздыхал Николай.

Он боялся гранат и был почему-то уверен, что первая же граната взорвется прямо у него в руках. На полигоне настоящие гранаты никому испробовать не дали, ограничившись показом: командир взвода лейтенант Кадушкин на глазах у своих бойцов выдернул кольцо и, сильно размахнувшись, далеко бросил гранату, взорвавшуюся с дымным треском, точно бычий пузырь, наполненный водой, то есть совсем не страшно. Все после взрыва гранаты посмеялись с облегчением, и Николай тоже, но в душе у него засел страх: он может выронить эту гранату, зацепиться рукавом за что-нибудь или вообще бросить очень близко, так что осколки достанут его самого. Это все представлялось Николаю так живо, в таких подробностях, что он покрывался холодным потом и шептал молитву, какой его научила мать в тайне от отца в последнюю ночь перед отъездом в армию, сидя возле его постели.

В этой молитве было много непонятных и незапоминающихся слов, поэтому Николай несколько переиначил ее, и она теперь звучала так: «Боже наш, всемилостивый и всемогущий! Защити и сохрани меня, раба своего, от пули и осколка, а пуще всего не дай оплошать мне в ратном деле, чтобы не смог ворог лютый надругаться над телом моим, и птицы не клевали бы меня, и звери не терзали бы, а верни меня в родимую сторонушку живым и невредимым, к родной матушке и к родному батюшке. Смилуйся, Господи, надо мной и моим братом, и всеми русскими воинами. Во имя отца и сына, и святого духа. Аминь».

Шли до полудня. Колонну бомбили еще несколько раз, но люди в конце концов приноровились и уже по звуку определяли, над ними пролетит самолет, или в стороне. То сосны и ели, то дубы и березы, то липы и осины, смыкаясь кронами, надежно прикрывали колонны от вражеского взора. Правда, это уже были и не колонны, а бог знает что, но люди упорно шли в одну сторону, огибая деревья, бурелом и заросли и снова сходясь, где можно сойтись расстроенным рядам.

— Сто-ой! — понеслось по колонне, и люди встали там, где застал их окрик.

Новая команда:

— Командиров батальонов — в голову колонны!

И батальонные затрусили вперед, придерживая полевые сумки, а ротные и взводные принялись сбивать свои взводы и роты, перекликать людей. И стало слышно, как пушки стреляют совсем близко, а когда их басовитое уханье замолкало, прорывалась нервная трескотня пулеметных и винтовочных выстрелов.

— Боязно-то как, — прошептал Николай, ежась, точно от холода, под измятой шинелью.

Петр в это время заполнял маленькие лоскутки бумаги, слюня химический карандаш, на которые вносил фамилию, имя и отчество, год рождения, домашний адрес и каким военкоматом призывался. Заполнив свою бумажку, приступил к братниной. Может, и не понадобятся эти бумажки, а может, и понадобятся. Скрутив бумажки в трубочку, вложил их в пластмассовые пистончики, один положил в нагрудный карман гимнастерки, другой отдал брату.

— Держи, Коляша, свой документ. Других у нас нету.

— Зря ты, паря, это делаешь, — покачал головой солидный дядька. И пояснил: — Верная примета: написал смертную бумажку — жди смерти. Тут она к тебе и явится.

— А я в приметы не верю, — усмехнулся Петр. — Всё это бабкины сказки.

— Оно, может, и сказки, а береженого бог бережет. Так-то вот.

— Зато, коли меня убьют, будет документ, чтоб родители знали, где упокоился. Аль пропасть без вести лучше? — И уже к брату: — Не дрейфь, Коляша, мы — Ершовы, а ерши — они ершистые, в руки за так не даются.

Пистончики и бумажки выдали в поезде, но лишь теперь появилась возможность их заполнить. И пока командиры совещались где-то впереди, под елками и соснами грамотеи и обладатели химических карандашей заполняли «смертные» листочки под диктовку своих товарищей, будто причащались перед боем. Но далеко не все следовали их примеру, боясь накликать беду.

 

Глава 22

Командир Триста десятой танковой бригады майор Гаврилов, высунувшись из башни танка, оглядывал в бинокль лежащую перед ним долину реки Судость, дальние холмы, покрытые лесом, игрушечные домики окраины районного городка Почеп, водокачку, похожую на гриб, провалившиеся фермы железнодорожного моста.

Бригадой Гаврилов командует второй день, до этого исполнял в ней обязанности начальника штаба. Два дня назад при отражении атаки немецких танков погиб командир бригады и его заместитель, и власть в бригаде автоматически перешла к Гаврилову. За эти два дня нового комбрига не назначили, зато приказали Гаврилову ночью выдвинуть бригаду южнее Почепа для нанесения удара совместно с пехотным полком только что прибывшей пехотной дивизии. Другая бригада сосредоточилась в лесочке правее и будет введена в бой, как только наметится успех на каком-то из участков наступления на город.

По существу, это уже была и не бригада, а танковый батальон усиленного состава: тринадцать танков БТ-7, восемь танков БТ-7М, пять танков Т-34 и два танка КВ. Помимо этого бригада имела несколько зениток калибра 37 мм, девять минометов и остаток механизированного батальона — чуть больше двухсот красноармейцев. Но без автотранспорта, который практически весь был уничтожен немецкой авиацией.

Такое же положение сложилось и в другой танковой бригаде — Триста одиннадцатой, расположившейся за правым флангом Триста десятой.

С полчаса назад Гаврилов простился с командиром пехотного полка полковником Луганцевым, с которым еще раз, но более подробно, оговорил детали предстоящего боя. По диспозиции, спущенной сверху, атаку начинает Луганцев двумя батальонами, которые во время пятнадцатиминутной артподготовки форсируют реку и, как только артиллерия перенесет огонь в глубину немецкой обороны, устремляются вперед к окраине города. Вслед за пехотой идут танки БТ-7М, вооруженные семидесятишестимиллиметровой пушкой. Они должны сопровождать пехоту и подавлять огневые точки противника. Им предстоит переправиться через Судость по мелководью в двух разведанных местах, где дно не такое топкое. В случае развития успеха или контратаки немецких танков в бой вступают остальные танки бригады и доводят бой до победного конца, то есть взятия Почепа и выхода на тыловые коммуникации противника.

Ни полковник Луганцев, ни майор Гаврилов не знали, какие силы немцев расположены в Почепе и его окрестностях, где находятся еще не проявившие себя механизированные корпуса и танковые дивизии Гудериана. Даже система обороны Почепа прорисовывалась весьма смутно, и мало что прояснили показания двух захваченных накануне ночью немецких саперов, устанавливавших мины на правом берегу Судости.

— Ясно, что ничего не ясно, — произнес полковник Луганцев, сверяя свою карту с картой майора Гаврилова. — Судя по показаниям пленных, вот здесь, по окраине, у них понатыкана противотанковая артиллерия. А если учесть, что поле заминировано… Лично я слабо представляю, как вы будете форсировать реку под огнем противника. Боюсь, что немцы отсекут мои батальоны и перемелют их своей артиллерией на этом предполье, а вашим танкам просто не удастся развернуться для атаки. На мой взгляд, самое лучшее — провести атаку ночью, подобравшись к противнику на расстояние броска гранаты. Уверен, что мы к этому и придем, предварительно положив в бесплодных атаках половину полка и ваших танков. — Он пытливо посмотрел в маленькие глаза Гаврилова, спрятанные глубоко в подбровьях, и закончил с кривой усмешкой: — Финская кампания, судя по всему, ничему нас не научила.

— А вы, товарищ полковник, учили своих бойцов и командиров ночным атакам? Да еще при поддержке танков?

— Некогда было учить, майор. Да и танков рядом не было. Окопы рыть учили, бегать по полю, «ура!» кричать, чучела колоть штыками. Стрелять — и то как следует не научили. Вы что думаете, я не понимаю, с каким противником нам предстоит воевать? Все я понимаю. Но этого мало. Надо искать нестандартные решения. Или вы против?

Гаврилов на эту скептическую и бессмысленную тираду полковника лишь пожал плечами: он привык выполнять приказы, а не обсуждать их. Обсуждать можно лишь то, как эти приказы лучше выполнить, а в данном случае за них в штабе фронта продумали каждую мелочь — вплоть до того, сколько танков ввести в бой в первые минуты, сколько во вторые — и так до самого победного конца, хотя у майора Гаврилова возникло смутное ощущение, что такая дозировка победного конца не предусматривает, а лишь одну демонстрацию силы. Или, в лучшем случае, попытку выманить немцев на контратаку, чтобы затем, в свою очередь, контратаковать самим.

В контратаках бригада Гаврилова принимала участие уже не раз, опыт, доставшийся дорогой ценой, имела, и если это хитрость командования фронта и она удастся, то может закончиться победой местного значения. При условии, разумеется, что в Почепе и окрестных лесах не скрывается один из немецких мехкорпусов или танковая дивизия СС «Райх», что наша авиация будет висеть над полем боя постоянно, что она воспрепятствует выдвижению немецких резервов и атакам немецкой авиации, что с артиллерией будет согласован каждый шаг, и много чего еще, из чего, увы, до сих пор мало что получалось, потому что каждый действовал сам по себе, с большим, как правило, запаздыванием на ответные ходы противника из-за всяких согласований, проволочек, нечеткой работы связи, разведки, штабов всех уровней и прочих мелочей, которые, накапливаясь, превращались в нечто огромное и, в конечном итоге, неподвластное человеческой воле.

А еще Гаврилов хорошо помнил атаку бронебригад на японский плацдарм в районе реки Халхин-Гол, помнил, как горели наши танки и бронемашины, но все-таки оставшиеся прорвались к японским позициям и японскую дивизию уничтожили. Еще он помнил, как после того боя долгое время не мог придти в себя. И не он один, а по существу все, кто остался в живых, кто не сгорел в танках и бронемашинах, а таких, выживших, было значительно меньше половины. Может, и необходима была та атака и принесенные жертвы, но сколько потом они, выжившие, ни рассуждали, а все выходило, что можно было по-другому, умнее и, следовательно, с меньшими потерями. Да, видать, не умеют наши начальники добывать победы малой кровью, не обучены, не так воспитаны.

Минутная стрелка часов заканчивала круг, подбираясь к двенадцати. На это время назначена артподготовка по немецким позициям, расположенным, как показали все те же пленные, на окраине города среди садов и домишек. Что там, в этих садах, за этими домишками, сараями и заборами, ни в какой бинокль не разглядеть. Вроде бы видны замаскированные окопы, а вон тот кирпичный домик слишком явно открыт со стороны поля: не иначе, как в нем оборудована огневая точка, перед которой вырубили деревья и кусты и даже скосили траву. Если приглядеться к полю, простирающемуся сразу же за рекой, то видны светлые пятна потревоженной травы — мины! Их поставили сегодня ночью. Судя по всему, немцы засекли сосредоточение наших войск на левом берегу Судости и приготовились к отпору. Да и пленные саперы подтверждают, что их командование ожидает с утра атаки русских именно с этого направления. Поэтому-то саму атаку и перенесли на полдень, хотя поначалу планировали на утро, на семь тридцать. Слава богу, что хоть до этого додумались.

Но самое удивительное, что немцы точно знали, когда эта атака начнется, и за десять минут, то есть в семь двадцать, открыли артиллерийский огонь по нашим позициям и по опушке леса, где должны были сосредоточиться танковые бригады. Однако их там не было: оба комбрига настояли на выдвижении бригад на исходные рубежи для атаки во время нашей артподготовки, чтобы немцы по шуму двигателей не догадались о наших намерениях. Теперь танки стояли среди хаоса поваленных взрывами деревьев, и не трудно себе представить, какие потери понесли бы обе бригады, окажись они на этом месте.

Из этой неожиданной контрартподготовки немцев в штабе фронта сделали выводы, что немцы прослушивают наши переговоры по радио и телефону. Иначе откуда бы они так точно определили начало нашей атаки? Поэтому всякие разговоры по телефону и радио до полудня запретили, в результате чего стойкое недоверие командиров всех рангов к радио, как к новому виду связи, лишь укрепилось. Черт его знает — это радио: то волна приходит, то уходит, то ты слышишь, а тебя нет, то тебя слышат, а ты орешь как в бочку, оглушая самого себя. Нет, лучше по старинке: или посредством проводов, или живых связных, что еще надежнее и проще.

Полковник Луганцев Гаврилову не понравился: слишком много рассуждает не по делу. Да и вообще, надо сказать, эти старики, которые прошли Гражданскую и Первую мировую, большие любители порассуждать, а как дойдет дело до драки, так не очень-то расторопны и находчивы. Правда, самому Гаврилову повоевать довелось совсем немного. Но дело свое он знает, особенно штабное, потому что уже три года на этой должности, то есть с тех самых пор, как закончил высшие командные курсы «Выстрел». Да и лет-то ему всего ничего — недавно стукнуло двадцать девять. Плюс опыт недавних боев на Украине, где Гаврилов служил начальником штаба танкового полка, входившего в состав танковой дивизии Восьмого танкового же корпуса. Там они пытались разгромить немцев, рвущихся к Киеву. Разгромить не разгромили, однако потрепали здорово и задержали их продвижение к Киеву. Но и Восьмой корпус в этих сумбурных атаках погиб почти полностью, так что на левый берег Днепра Гаврилов со своими танкистами, кто остался в живых, перебрался на своих двоих. И все-таки это был опыт, хотя и доставшийся большой кровью. А опыт, как известно, никакими теориями не заменишь.

Вчера командующий фронтом генерал Еременко собрал у себя командиров полков, дивизий и бригад и больше часа наставлял их, как он мыслит атаковать Почеп и захватить его наличными силами. По его словам получалось все довольно складно. Но Гаврилову этого было мало. Он настоял на встрече с полковником Луганцевым и обсосал с ним все детали предстоящего боя, уточнил систему связи, сигнализации, последовательность действий поминутно.

— Вы думаете, что все по нашему плану и получится? — усмехнулся Луганцев. И заключил: — Бой сам покажет, что надо делать в первую очередь, а что во вторую.

— Бой покажет тем, кто умеет читать азбуку боя, — грубовато обрезал полковника Гаврилов. — А иной так до конца и не поймет, что показывает ему бой. А поскольку мы с вами начинаем бой, то нам лучше им управлять, чем ждать, пока он нам что-то покажет.

И с этими словами Гаврилов простился с полковником и вернулся в свою бригаду.

Не нравился майору Гаврилову полковник Луганцев, ох, не нравился. Тяжело с такими иметь дело: все им не так, все не по ним. Даже удивительно, где их учили воевать?

Майор Гаврилов закурил очередную папиросу. Глянул на часы: минутная стрелка почти сошлась с часовой. Вот-вот ударит наша артиллерия.

Впереди несколько танков приготовились растаскивать поваленные деревья, зацепив их тросами, чтобы образовать проходы, через которые пойдут в атаку первые машины. Основная масса танков стоит в километре отсюда, ждет своего часа.

В наших окопах, расположенных на левом берегу Судости, несколько попорченных снарядами и минами во время немецкой контрартподготовки, пока не заметно никакого движения. В наушниках потрескивает и попискивает, но эфир молчит, не подавая ни малейших признаков жизни. И на той стороне тоже точно все вымерло. А может, немцы ушли? Вряд ли. Скорее всего, ждут. Может, уверены, что своей контрартподготовкой расстроили планы русских? Тоже вряд ли: они давно поняли, что стреляли по пустому лесу. Будь там русские танки, хоть несколько черных дымов горящей солярки было бы видно. Но чтобы ни одного, такого не может быть. Не дураки же. Зато мы — это уж точно: надо было самим такие дымы организовать, сбить противника с толку. Не дотумкались.

Стрелки часов сошлись — и тут же за спиной Гаврилова воздух дрогнул, уплотнился и потек над головой придавливающими стонами и скрежетом, обрушился на окраину Почепа тяжелыми ударами. Началось! В наших окопах замелькали каски, пилотки, фуражки, солнечные блики. Еще несколько минут — и пехота поднялась, покатилась к реке, сбиваясь в несколько серых потоков, потоки стекли в реку, вспенили ее и выплеснулись на противоположном берегу, расползаясь в неровные густые цепи. За спиной натужно ревут моторы танков, растаскивающих завалы. Окраину города заволокло дымом от горящих домишек. Затем на противоположном берегу заплясали разрывы немецких снарядов и мин, но уже за спиной первой атакующей волны.

«И на кой черт посылать в атаку такую прорвищу людей! Да еще на таком небольшом пространстве! — желчно думает Гаврилов. — Это ж не гражданская война, чтобы давить массой. И тогда пара пулеметов могла выкосить половину, а нынче и половина до немецких окопов не доберется».

А впереди танковые экипажи все еще растаскивали завалы.

Фу! Наконец-то! Первые бэтэшки выползли на открытое место и потянулись к реке. «Эх, — подумал Гаврилов с запоздалым сожалением. — Дымовую б завесу сейчас!» А ведь на учениях такой метод атаки танков отрабатывали. И не раз. Но вот дошло до реального боя, и где эти дымовые шашки? В бригаде, по крайней мере, ни одной. А немцы уже не раз пользовались при своих атаках дымовой завесой. И очень эффективно, то есть в том смысле, что вести прицельный огонь по их танкам было весьма затруднительно.

В наушниках защелкало, прорезался голос командира дивизии генерала Полякова:

— Коробочки, отстаете! Отстаете, коробочки!

Гаврилов щелкнул рычажком:

— Идем по плану, минута в минуту!

— Какой к черту план! Быстрее надо! Быстрее! Мои уже к окраине подходят! А ваши все еще на этой стороне! Немедленно атаковать всей бригадой!

— Есть атаковать всей бригадой, — ответил Гаврилов.

 

Глава 23

Николай в беге жался к брату Петру, винтовку держал опущенной штыком вниз и не замечал этого. Петр несколько раз покрикивал на него, чтобы сохранял дистанцию, но до Николая эти сердитые окрики брата не доходили: он слышал лишь один непрерывный грохот со всех сторон, и этот грохот подбирался к нему все ближе и ближе, лишая его сил и способности соображать.

Николай не помнил, как перебрались через реку, как поднялись на берег и стали расходиться в разные стороны, образуя атакующие цепи. Он не видел ни что впереди него, ни что по бокам, он только чувствовал близкое и родное плечо старшего брата, и в этом, казалось ему, было его спасение.

Петр уже не гнал Николая от себя: что тут поделаешь? — трусит братец, трусит, но ведь родная кровиночка, от которой не отмахнешься. Был бы Петр сам по себе, он бы, наверное, тоже трусил, но перед братом показывать своей трусости нельзя, да и перед другими тоже. Да и привык Петр прикрывать Николая. С детства это пошло у них, чуть ли ни с пеленок. В школе прикрывал своей грудью, на танцульках в Заболотье или в Доме культуры при спиртзаводе в Тверецком, когда привяжутся подвыпившие тамошние парни. Это даже хорошо, что Николай рядом: мало ли что.

Луг за рекой не казался таким уж широким с другого берега, а вот выбежали на этот луг — батюшки мои! — чуть ни с версту будет. Судя по низкой траве, по коровьим лепешкам и овечьим катышкам, здесь выпасали домашнюю скотину, и начни немец стрелять, не за что схорониться, весь как на ладони. А немец не стреляет: то ли его нет совсем, то ли выжидает, подпускает поближе. И слышит Петр глухой топот сотен пар ног, запаленное хриплое дыхание, видит колышущиеся спины, отягощенные вещмешками, подсумками, саперными лопатками, противогазами.

И вдруг позади: Ах! Ах! Ах! И пошло-поехало. И впереди там и сям что-то вдруг треснет, взметнув вверх черную землю, и бежавший человек подпрыгнет на месте, нелепо взмахнув руками, и прянет наземь. А через минуту заплясали со всех сторон черные кусты разрывов с огненной середкой, и все гуще и гуще. И люди стали падать все чаще. И Петр, глядя на них, упал тоже, потянув за собой Николая.

— Жив? — прокричал брату в самое ухо.

— Жив! — ответил тот плачущим голосом.

— Держись, Колька!

— Держусь, Петь! — проблеял брат ягненочком, прижимаясь щекой к высохшей коровьей лепешке и скудным травинкам.

Впереди, метрах в десяти, не более, шарахнуло особенно сильно. Взвыли над головой осколки. Петр покосился в ту сторону. Боец, только что лежавший там, пропал, будто его и не было, а на головы Ершовым посыпалась земля и какие-то ошметки.

Петр вспомнил наставление командира роты: в одну и ту же воронку снаряды дважды не падают, и закричал, толкнув брата в плечо:

— Вперед! — и пополз, таща за собой Николая, к этой воронке.

Воронка оказалась мелкой, всего-то с полметра разве, и шириной метра полтора, а то и того нет, но все лучше, чем на ровном, как стол, поле. Ершовы заползли в воронку ужами, свернулись калачиками, прижавшись друг к другу спинами. Воняло сгоревшим толом, сырой землей и навозом.

— Окапываться! — послышался визгливый голос взводного. — Огонь по пулеметам!

А где они, пулеметы-то эти? Головы не поднимешь, чтобы рассмотреть.

Петр лег на бок, вынул из чехла саперную лопатку, принялся копать у себя сперва возле головы, потом сбоку, насыпая перед собой серый холмик земли. И Николай, следуя примеру брата, заработал лопаткой, но с другой стороны. Так они и копали один окопчик на двоих, кротами зарываясь в землю. Уж чего-чего, а копать-то им в жизни приходилось много: с самого детства с землей, как с родной матерью.

— Ротного убило! Ротного! — донеслось до них сквозь грохот разрывов и визг металла, проносящегося над головой.

Оба одновременно повернулись друг к другу. У Николая глаза какие-то белые, незрячие, и губы шевелятся, а разобрать ничего нельзя. У Петра глаза почти такие же, но все-таки не без смысла. Он прижался губами к уху брата, прокричал:

— Это ничего! Там еще командиры имеются! Ты копай знай!

Николай кивнул головой, отвернулся и еще яростнее заработал лопаткой.

Майор Гаврилов смотрел на поле за рекой, на котором немцы расстреливали из минометов и орудий залегшую пехоту, а скрытые в садах противотанковые пушки его танки. Уже две машины чадили, третья крутилась на одном месте, сматывая на землю разорванную гусеницу.

— Не стоять на месте! — кричал Гаврилов в микрофон. — Что вы, сук-кины дети, подставляете им свои бока? Маневрировать! Да не толкитесь в одном месте! Не мешайте друг другу!

Его танки не имели раций, рация была одна на всех у командира танковой роты. Видно было, как открылся башенный люк командирского танка и командир, лейтенант Сохатов, соскочил на землю, стал бегать от одного танка к другому, стучать по броне и отдавать приказания. Постепенно на той стороне наладилась какая-то система: отступив несколько назад, танки ползали вдоль небольшого земляного барьера, образовавшегося в половодье, прикрывавшего их почти по самую башню, вели огонь из пушек по немецким окопам и огневым точкам. Над барьером взлетали клубы дыма и земли, а чаще всего снаряды перелетали речку и взрывались в полосе нашей линии обороны.

И тут в наушники ворвался вкрадчивый голос:

— Ты зря стараешься, краснопузый. Все равно твои холопы воевать не умеют. Мы все твои коробочки сегодня превратим в куски жареного железа. А потом доберемся и до тебя, краснопузый комиссар, поймаем, как зайца, и повесим… Чего молчишь? Онемел?

Гаврилов и в самом деле на мгновение опешил от такой наглости. К тому же он был совершенно уверен, что его слушают только свои: на курсах им подробно объясняли, что все рации настроены на специальную волну, которая недоступна противнику. Правда, это было давно. И вот на тебе — вполне доступна!

Гаврилов забористо выругался и, переключив рацию на связь, крикнул вниз стрелку-радисту:

— Свяжись с командованием! — И как только в наушниках прозвучало: — «Я, „Тополь“, слушаю вас!», тут же сорвался на крик:

— Где, черт возьми, авиация? До коих пор этот бардак будет продолжаться? У меня скоро не останется ни одного танка!

— Будет авиация, — заверил его «Тополь». — Усильте огонь по садам! — А далее все звуки в эфире заглушила уже знакомая Гаврилову фашистская песня про Хорста Весселя.

Но прилетела не наша авиация, а немецкая, а нашу точно черти с квасом сожрали. «Юнкерсы» выстроились в цепочку и завели над лежащей пехотой и ползающими по берегу реки танками хоровод, то падая вниз под вой сирен, то взмывая вверх, засыпая поле, реку и окопы, занятые третьим батальоном, мелкими бомбами.

А сзади, за спиной Гаврилова, уже занимали позиции тридцатьчетверки и кавэшки. Их звонкие выстрелы покрывали грохот боя. На опушке леса, чуть выдвинувшись вперед, надрывались зенитки, отплевываясь густыми очередями снарядов.

«Ах, не тому учили, не тому учили! — злился майор Гаврилов, наблюдая за неуклюжими действиями танковых экипажей на том берегу. — Учили нестись во всю прыть по чистому полю, стрелять с коротких остановок, а творческой инициативе не учили, самостоятельному маневру не учили, использованию складок местности не учили: за трусость полагали. „Делай как я!“ — какая уж тут инициатива!»

Наконец над городишком появились наши бомбардировщики. Они шли шестерками на большой высоте, над ними и под ними скользили истребители. Истребители сорвались вниз и пошли в атаку на «юнкерсы», но те не стали ждать, кинулись врассыпную. Высоко в небе завязались схватки «ишачков» и «яков» с «мессерами». А наши бомбардировщики величественно ползли над городом сквозь ватные хлопья разрывов зенитных снарядов, не роняя строя. В бинокль было видно, как из открытых бомболюков сыпались черные точки, будто горох просыпался из худых мешков, точки таяли, растворялись в прозрачном воздухе, чтобы через минуту вызвать внизу ураган огня, дыма и утробного грохота, но совсем не там, где требовалось для продолжения атаки, а значительно дальше, где-то на противоположной окраине города.

Самолеты шли ровно, не обращая внимания на кутерьму вокруг них, затем пропали из виду и снова появились через какое-то время, но значительно ниже и уже с нашей стороны, прошли так же величественно, будто волоча за собой тяжелый каток, чадящий и сыплющий искрами.

— Леж-жат, сук-кины дети! Леж-жат! — нервничал полковник Луганцев, наблюдая в стереотрубу за своими залегшими под огнем противника батальонами, не поднявшимися даже после бомбежки городской окраины. Затем, обернувшись к начальнику связи полка старшему лейтенанту Патылице: — Когда дадите мне связь, старшой? Чтобы через десять минут с батальонами была связь, иначе пойдете под трибунал!

— Разрешите самому пойти, товарищ полковник! — высоким голосом воскликнул Патылица, вытягиваясь перед полковником. Лицо парня горело, в глазах стояли слезы обиды.

— Ответственность с себя снять хотите? — не знал снисхождения полковник. — Я, что ли, буду потом командовать вашим взводом? Мне нужна связь, а не ваша героическая смерть.

— Я дважды посылал людей, но такой огонь…

— А люди там… Они что, не под огнем?

— Позвольте мне, Владимир Андреевич? — произнес комиссар Рибак, до этого не проронивший ни слова.

— Тоже героической смерти захотели? Катушку на себе потащите?

— Катушку потащит связист. А мое дело… мое дело — поддержать бойцов.

Серые и злые глаза полковника Луганцева встретились с черными и угрюмыми глазами батальонного комиссара Рибака, и полковник Луганцев понял, что тот не рисуется.

— Что ж, если вы настаиваете…

— Настаиваю.

— Не смею вас удерживать… — И добавил через силу: — Леонид Абрамыч.

— Благодарю вас, Владимир Андреевич.

С этими словами Рибак покинул блиндаж. Вслед за ним старший лейтенант Патылица.

Через минуту Луганцев увидел батальонного комиссара, бегущего к реке. За ним трусили два связиста с телефонными катушками. Комиссар бежал не пригибаясь, лишь сутулился больше обычного, бежал тяжелой рысью давно не бегавшего человека. Он хорошо выделялся на фоне противоположного крутого берега своими темно-синими галифе, желтовато-зеленой гимнастеркой и фуражкой с красным околышем. Вот троица достигла реки, зашлепала по воде, вот она уже на той стороне, поравнялась с одним из подбитых танков, возле которого копошились танкисты, натягивая лопнувшую гусеницу, задержалась там на минуту, затем один из связистов побежал вправо, ко второму батальону, а Рибак с другим связистом перевалили через барьер и побежали напрямик, на этот раз пригибаясь и петляя.

 

Глава 24

В гражданскую войну бывало не раз: залягут красные цепи под пулеметным огнем белых, и вдруг перед ними появляется комиссар Рибак в кожаной тужурке, перетянутой ремнями. Идет себе, как на прогулке, курит папиросу, с усмешкой поглядывает на красноармейцев.

— Что, труса празднуем? — спросит у тех, кто поближе. И добавит что-нибудь обидное: — А еще прозываетесь дивизией имени товарища Либкнехта. Со стыда бы сгорел товарищ Либкнехт, увидев ваши оттопыренные задницы. — И крикнет высоким голосом: — Коммунисты, встать! В атаку марш! За мировую революцию — вперед! — И пойдет, не оглядываясь.

И встанут красные цепи и пойдут за ним. Заговоренным от смерти считали его в дивизии имени товарища Либкнехта. И Рибак старался эту репутацию свою поддерживать. Ему даже нравилось играть со смертью в прятки на виду и у красных, и у белых. А еще он был уверен: если победят белые, евреям в России придет конец.

Лишь однажды — случилось это в горах Туркестана — страх прорвался через искусственно возведенные барьеры, и то не перед самой смертью, в возможность которой для себя Рибак не верил, а перед неизбежностью оказаться в лапах басмачей, которые пленных комиссаров подвергали таким изощренным пыткам, от которых даже очень сильные люди сходили с ума.

Те страшные мгновения отпечатлелись в памяти Рибака на всю жизнь. Случилось это осенью двадцать шестого года. Небольшой отряд конармейцев вместе с комиссаром Рибаком был окружен в ущелье крупной бандой, бойцы выходили из строя один за другим, кончались патроны, и Рибак, боясь, что его ранят и он не сможет застрелиться, приставил к виску дуло маузера и нажал на спуск. Он помнил, как остановилось сердце и даже будто покатилось вниз, разрывая внутренности, как свело челюсти, — и все это за те мгновения, пока он давил на курок, затем боек бил в капсюль, и пуля, вырвавшись на свободу, летела по каналу ствола к его виску. Это длилось так долго, что ему показалось, будто он уже мертв и видит все со стороны каким-то неземным зрением, пока не пришла догадка, что выстрела не было, что в магазине не осталось ни одного патрона.

Их, оставшихся в живых, спасло чудо в виде отряда пограничников, случайно оказавшихся неподалеку от ущелья. Не случись этого чуда, не было бы всего остального: службы, высокого положения, безбедной жизни, затем ареста, лагеря, возвращения в строй и сегодняшнего дня. Именно потому, что все это было, комиссар Рибак не только не боялся смерти, он искал ее, желал ее как избавления от прошлого, от себя самого, от разрушенных надежд и ожиданий.

Конечно, все могло поправиться со временем. Так уже ни раз бывало с его народом, чего-то добивавшимся и все терявшим в одном месте, чтобы добиваться в другом и наверстывать с лихвой потерянное. И даже с ним самим, хотя и не в таких, разумеется, масштабах. Но ведь бывает так, когда наверстать ничего нельзя, как нельзя наверстать ушедшую юность.

В тридцать седьмом, когда в армии началась повальная чистка, но особенно — после самоубийства начальника Политуправления Рабоче-Крестьянской Красной армии комиссара первого ранга Гамарника, Рибак ждал со дня на день, что его арестуют тоже. Однако время шло, а его не трогали. Ни его, ни остальное командование механизированного корпуса, созданного полгода назад. Напряжение постоянного ожидания стало понемногу спадать, как вдруг в корпус явилась комиссия Главпура во главе с Мехлисом для проверки работы политотдела корпуса, который возглавлял дивизионный комиссар Рибак. Комиссия нашла, что работа по политическому воспитанию красноармейцев и командиров ведется из рук вон плохо, что командование корпуса больше заботится о благоустройстве своей личной жизни, к чему привлекает рядовых бойцов, отрывая их от боевой подготовки, что партийная организация деморализована и не оказывает влияния на своих членов и беспартийную массу.

Выводы свои комиссия зачитала на общекорпусном партийном собрании. Выводы были обсуждены и единогласно поддержаны собранием в соответствующей резолюции. Оказалось, что большинство членов партии знало, что в корпусе все плохо, знало и молчало, и лишь один человек решился написать в Москву. И вот приехала комиссия — и люди заговорили. И вышло, что виновато во всем командование. В том числе и дивизионный комиссар Рибак.

Собственно говоря, так оно и было, но не в одном корпусе, а во всей Красной армии. И не только в армии, но и по всей стране. Людям вдруг захотелось хорошей жизни: чтобы был свой дом или квартира, чтобы на столе — полная чаша, чтобы в отпуск — Крым или Сочи, чтобы дети учились в Москве в лучших институтах. И сверху все это поощрялось: армия была на привилегированном положении, особенно командный состав, являлась надежной опорой советской власти, и люди сразу это почувствовали, все более превращая армию в подсобное хозяйство, все меньше заботясь о ее боеспособности. И вдруг все переменилось. Знать, клюнул жареный петух в задницу — вот и зашевелились. Обычное дело.

Комиссия уехала, оставив командование корпуса в унылом ожидании неизбежной развязки и в лихорадочных попытках исправить положение. А в корпусе приступила к работе другая комиссия — комиссия военной прокуратуры.

В ту же ночь, вернувшись с партийного собрания домой, Леонид Абрамович сказал своей жене, что его, скорее всего, арестуют и расстреляют, а чтобы за ним вслед не пошла и она вместе с сыном и дочерью, пусть все трое сразу же после его ареста напишут заявление об отказе от него, мужа и отца, проклянут его и потребуют сурового наказания.

— Соня, так надо, — говорил он, гладя рыхлые плечи жены, сотрясающиеся от беззвучных рыданий.

Они говорили полушепотом. За стеной спали дети, не хотелось, чтобы они стали свидетелями этой тягостной сцены. А уж соседи — тем более. Впрочем, и у соседей наверняка происходило нечто похожее: весь высший комсостав корпуса не мог не готовиться к вполне предсказуемой развязке.

— Нет, нет, никогда! — давилась жена словами. — Как я могу… на тебя… ведь я тебя столько лет уже знаю… ты никому не сделал ничего плохого…столько лет в партии… сам Ворошилов… и сам Мехлис… разве они не отмечали твою работу… ордена… наградное оружие… нет-нет, не могу… — и снова глушила рыдания мокрой подушкой.

В конце концов он не выдержал:

— Сможешь, — произнес жестко, встряхнув ее за плечи. — Вспомни, что ты еврейка, что бог наш дал нам право врать нашим врагам, что он не считает это грехом, что так делали наши предки, чтобы сохранить народ наш от преследования гоев. Вспомни, что этим ты спасешь не только себя, но и наших детей — будущее нашего народа.

— Ах, Лео! И зачем мы уехали из Вильно в этот проклятый Петроград? — шептала жена, будто что-то можно исправить в их совместном прошлом. — Лучше бы нам тогда уехать в Германию. И мой папа звал нас к себе. Ты бы закончил там университет, стал адвокатом. Я тебе говорила, а ты меня не послушал, связался с этим сапожником Шустерманом… С тех пор я не знаю покоя, а детей наших в школе обзывают жидами… И как я им скажу, что ты враг народа?

— Ну, о чем ты говоришь, Соня? Какая Германия? Там теперь фашисты. А дети… дети поймут: не маленькие уже.

— А папа уехал в Америку… — твердила свое Соня, давясь рыданиями.

— Тише, дура, услышат!

— А может, тебя не арестуют? Позвони Семен Михалычу Буденному: он так хорошо к тебе относился. Ведь все-таки мы какие-никакие, а родственники. А этот Пилипенко… он всегда тебя не любил… И Кудахчиков… У него такая глупая жена… Она считает, что я ничего не смыслю в искусстве, что я слишком превозношу Малевича и Шостаковича, и хочет занять мое место директора Дома культуры… А жена Пилипенко — она же до сих пор верит в бога, хотя и не признается в этом… Я видела однажды, как она крестилась…

— Ну, при чем тут Пилипенко и Кудахчиков? При чем их жены? — терял терпение Леонид Абрамович. — Не в женах дело, и даже не в их мужьях. А в том, что мы, евреи, нужны им были до поры до времени. Теперь не нужны — и они хотят от нас избавиться. Пойми ты это. Но на мне жизнь не кончается. Детей надо спасать, Соня, детей. Они станут адвокатами и врачами, они продолжат наше дело.

Мучительный этот разговор засел у него в памяти своим долгим и бессмысленным препирательством, с трудом ему удалось пробудить в жене заснувшие национальные инстинкты. Сам он почему-то даже не удивился, что в нем эти инстинкты проснулись лишь теперь, когда жизнь повисла на тоненьком волоске, когда его обложили со всех сторон, и не басмачи, а те, кого он по наивности считал своими. Но не будет на сей раз никакого пограничного отряда, никакого чуда, и из этого ущелья ему уже не уйти живым.

Да, прошлое не переделаешь…

Действительно, можно было не ехать в Питер, а податься в Германию. Или в Америку. У них еще не было детей, и ничто с Россией и революцией их не связывало. Разве что возможность добиться для евреев таких же прав и свобод, какие были у русских. И даже больших. Именно на этом его, студента Вильненского университета, члена сионистской организации, подловил член Бунда Шустерман.

— Ну, уедешь ты в Германию, — возбужденно говорил он, расхаживая по комнате на коротких и толстых ногах. — Даже в Австралию можешь уехать. Но никуда не уедешь от мировой революции. И когда она придет в твою Австралию, мы у тебя спросим, почему ты, еврей, до сих пор стоял от нее в стороне? И ты потеряешь все, чего достигнешь к тому времени. А вступив в русскую революцию сегодня, ты можешь стать большим человеком. Чем больше наших примет участие в этой драке, тем быстрее мы сковырнем Россию, эту сиськастую и клыкастую суку, а затем и весь мир, и создадим новый мир без россий, германий и австралий. Главное — вовремя начать, пока еще никто не разобрался, в чем дело. Гоев можно не принимать в расчет: они глупы и ленивы. Мы будем править этим миром, потому что мы одни имеем на это право, мы его выстрадали своей трехтысячелетней историей, мы не должны это право уступать никому.

— А как же социализм, диктатура пролетариата и все прочее? — спрашивал Рибак, насмешливо кривя сочные губы.

— Там видно будет, — отмахивался Шустерман. — Ты же умный человек, Лео. Должен понимать, что революция — это то же самое, что парламентские выборы где-нибудь в Америке или в Англии: гоев надо заманить в революцию такими лозунгами, чтобы они раскрыли рты от изумления и счастья. А когда мы вложим в их руки винтовки, построим в колонны, назначим капралов и унтер-офицеров и дадим им палки, чтобы те могли удовлетворять свое желание командовать себе подобными, тогда никто из этих колонн уже не выскочит, они с восторгом и криками ура пойдут умирать и целовать нам руки за то, что мы предоставили им такую возможность.

Что ж, в этом была своя железная логика — и Лео Рибак пошел в революцию. Сперва в качестве бундовца, потом меньшевика, затем большевика. И сотни, тысячи таких же, как и он, тоже. Редко кто из них был озабочен положением пролетариата и прочих трудящихся масс, разве что положением евреев, а уж саму Россию большинство из них ненавидело лютой ненавистью — и в этом они были едины. Но шло время и они так втянулись в революцию, в перестройку общественного бытия России, настолько быстро усвоили новые лозунги, что позабыли, какие силы заставили их сделать свой первый шаг на этом пути. Многие понимали, что рискуют не только жизнью, но и будущим, но риск лишь подхлестывал и будоражил воображение.

Увы, не все дожили до Светлого Дня. Ногина, Урицкого, Володарского, убили. Рошаль погиб в бою. Шустермана зарубили казаки на Дону во время восстания. Правда, он, переметнувшись к большевикам, сменил фамилию, став Шустовым, зато теперь в новой России есть небольшой городок Шустов. А еще Урицк, Володарск, Ногинск, Рошаль и другие. Но исчезли Зиновьевск, Троцк, Бухаринск… Вслед за теми, в чью честь были названы. А в честь Рибака ничего названо не будет. Даже дети отрекутся от его имени и поменяют фамилию. Как сделали это жена и дочь Левки Пакуса, исчезнувшего в тридцать четвертом…

Леонида Абрамовича арестовали через неделю после партийного собрания. Жена и дети отказались от него на девятый день: жена — перед партийным собранием Дома культуры, дети — перед своими одноклассниками. Об этом писала военная газета «Красная звезда». И никого из них не тронули. Разве что жену сняли с директоров Дома культуры. Потом, он слыхал, его семья переехала в Москву.

Рибаку предъявили стандартное обвинение: приверженность троцкизму, вредительство, шпионаж, заговор. В итоге — десять лет лагерей. А он приготовился к худшему.

Худшее, однако, случилось потом.

 

Глава 25

В направлении, выданном Рибаку после освобождения из лагеря, значился Куйбышев. К концу августа часть Политуправления РККА располагалась уже там. В Куйбышеве он задержался на два дня, дожидаясь назначения в действующую армию. Жил в гостинице, томился. Направление получил в Орел, в формируемую там пехотную дивизию. Звание — батальонный комиссар, должность — комиссар полка. Незадолго до отъезда случайно в гостиничном коридоре нос к носу столкнулся с маршалом Буденным, с кем воевал с поляками, а затем и в Туркестане. Маршал узнал Рибака, — тем более, что их жены были какими-то дальними родственницами, — обнял его, потащил в свой номер. Выпили, закусили, повспоминали прошлое.

— Ах, какое время было! — крутил вахмистрские усы Буденный. — А нынче не война, а черт знает что! Ты-то как? Здоров? — сыпал вопросами Семен Михайлович. — Вид у тебя неважнецкий, как говаривал Владимир Ильич. Болел?

— Тиф, — соврал Рибак, не успевший после лагеря отрастить свою знаменитую на весь Туркестан барашковую шевелюру.

— Не время сейчас болеть, — посуровел маршал. — Воевать надо. Эка фриц как прет, кость ему в горло. Меня вон и то… на юг направляют. По личному распоряжению товарища Сталина. Порядок наводить… большевистский. Дух поднимать. Так-то вот. А ты куда сейчас?

— В армию.

— Откуда?

— Из Сибири.

— А твои где?

— В Москве.

— Ну, кланяйся Сонечке от меня лично, — поднялся Семен Михайлович, протягивая руку. — И, покачав шишковатой головой, добавил: — Хорошее, однако, было времечко.

Рибак, понимая, что Буденный не знает о его недавнем прошлом, что очень рискует, не открывшись ему, тем не менее решил воспользоваться случаем:

— Да тут такое дело, товарищ маршал: еду-то я через Тамбов, в Москву никак не попадаю. И рад бы передать привет Сонечке, да не получится…

— Что ж так: на фронт едешь и с семьей не повидаться? — удивился простодушный маршал.

— Так пропуск нужен, а у меня его нет: ни до того было, — слукавил Рибак. — На фронте, сами знаете, люди нужны, сталинское партийное слово…

— Это ты правильно подметил — насчет слова, — говорил захмелевший маршал, грозя Рибаку большим, прокуренным до желтизны, пальцем. — Товарищ Сталин большое значение придает политическому, это самое, руководству войсками. Как в гражданскую: революция, коммунизм, пролетарии всех стран, смерть буржуям, ура! И шли. В пекло. На пулеметы. С одной шашкой. Потому и возвернули комиссаров, чтобы… чтобы крепкий дух и тому подобное… А семья, промежду прочим, тоже имеет, так сказать, наиглавнейшее политическое значение: укрепляет дух красного бойца. Крепкий тыл — первейшее дело… А пропуск… Ну это мы сейчас. Пару дней хватит?

— Хватит, Семен Михайлович, большое спасибо.

— Ну, поезжай. Бог даст, еще свидимся.

И Рибак, получив пропуск, в ту же ночь сел на поезд и поехал в Москву.

Лучше бы он туда не ездил.

Было раннее утро. В Москве, как ни в чем ни бывало, ходят трамваи, работает метро. На улицах милицейские и красноармейские патрули. По Кутузовскому проспекту, распустив усы, ползают поливальные машины. Дворники подметают тротуары. Народ спешит на работу.

Дверь на звонок открыла дочь Нора в домашнем халатике. За три с лишним года, что они не виделись, девочка превратилась в девушку, очень похожую на свою молодую мать. Увидев военного, спросила:

— Вы к кому?

— Нора, ты уже не узнаешь своего папу? Неужели я так изменился?

— Па-а-пааа? — отшатнулась Нора, и в глазах ее, больших и черных, заметался страх.

В это время из комнаты в прихожую вышел, дожевывая на ходу, полный человек в пижаме и шлепанцах.

— С кем это ты, доченька?

Увидев Рибака, остановился, поперхнулся.

— Леонид? Ты?

В полном человеке Леонид Абрамович узнал Якова Венозного, который, помнится, терся кем-то в каком-то наркомате. Их познакомили в один из наездов Рибака в Москву по делам политуправления. Случайное и ни к чему не обязывающее знакомство.

В командировку Рибак часто ездил с женой, иногда брал детей посмотреть Москву. На этот раз дети проводили лето в пионерлагере на озере Иссык-Куль. Один из командировочных дней завершился рестораном — дружеская пирушка по случаю дня рождения кого-то из своих. Этот Венозный был с какой-то бабенкой, такой же пухленькой, как и он сам. Явно не с женой. Да и многие другие — тоже: нравы в те благословенные годы отличались легкостью и неопределенностью. Жили так же легко и широко: натерпелись, настрадались, зато победили всех и вся, когда же еще и пожить. Радостное, веселое было время. А народ… А что народ? Никуда не денется.

Это все, что вспомнилось Леониду Абрамовичу из прошлого, в котором Венозный промелькнул едва различимой тенью. И вот эта тень явилась вновь, воплотившись в пухленького, довольного жизнью человечка. Все что угодно, но только не это. «С кем это ты, доченька?» Ничего себе! Гни-ида-а!

Леонид Абрамович качнулся, лапнул кобуру.

Венозный вскрикнул и вон из комнаты.

На вскрик выбежала Соня. Все такая же. Разве что еще больше располневшая. Увидев Рибака, тоже вскрикнула и обессиленно прислонилась спиной к стене. Сын и дочь тормошили отца с двух сторон, а он ничего не чувствовал, не понимал, что с ним и где он. Он знал: отказались, осудили, прокляли. Но это не должно быть взаправду. Почему же не ждали? Не знали, что жив? Знали. Да, он был лишен права переписки, но было кому вставить в свое письмо несколько слов о нем, и ответ пришел: знают, верят, ждут. Значит, не верили и не ждали.

Мимо проскользнул Венозный — в гимнастерке, сапогах, фуражке; в петлицах по три шпалы. Осторожно хлопнула входная дверь. Леонида Абрамовича раздели, провели в комнату. Что-то говорили. Кажется, оправдывались. Глупо. Он тоже что-то говорил, успокаивал. Потом дети собрались и ушли. Кажется, в школу. Соня не отнимала платочка от глаз. Домработница собирала на стол. Все казалось диким, кошмарным сном. «Вот тебе и надежный тыл», — вспомнились слова Буденного.

Навалились усталость и равнодушие. Ушел, не притронувшись к еде, не простившись. За дверью остались сдавленные рыдания Сони. Бывшей жены бывшего мужа.

Над Москвой светило яркое солнце. С неба спускались аэростаты воздушного заграждения. На перекрестках стояли зенитки, качали длинными стволами.

Через два часа поезд увозил Рибака в Орел.

 

Глава 26

Комиссар Рибак добежал до залегшей цепи и остановился на виду у батальонов. Вокруг с треском вскидывались черные кусты разрывов, фырчали осколки, пули с противным визгом рвали воздух, взбивали пыль, ударяя в пересохшую землю. В двух шагах от Рибака в одной воронке, превращенной в подобие окопа, лежали два бойца и смотрели снизу изумленными глазами.

Он дождался паузы в разрывах мин и снарядов, достал из кобуры наган, поднял его вверх, выстрелил, крикнул, надсаживая легкие:

— За Родину! За Сталина! Вперед! — махнул рукой и зашагал, как встарь — не оглядываясь, к темнеющим сквозь пороховую дымку садам и оградам Почепа. Страха не было, но не было и того азарта игры со смертью, который так бодрил в прошлом.

Петр Ершов дернул за рукав Николая, вскочил на ноги.

— Вперед, Колька! За родину! Ура!

Рядом послышался мальчишеский голос брата:

— Ур-ря-ааа!

И был тотчас же задавлен вспенившимися криками:

— Ур-ра!

— Вперед!

— Бей их!

— В душу мать…мать…мать!

Побежали, прыгая через воронки. Лишь бы не отстать от сутулой фигуры комиссара. Уже и не бежали, а неслись. С хрипом, матерщиной, воплями, визгом накатывались на немецкие окопы, раздетые снарядами и бомбами, на каски, торчащие из них, на пулеметы, плюющие смертью, на припавшие к земле орудия, будто все это было не настоящим, а в голове билась лишь одна мысль, подстегивая и окрыляя: быстрее, еще быстрее, сойтись, вцепиться в горло, рвать, кромсать, убивать.

Даже Колька забыл свои страхи. Правда, он все еще по привычке жался к брату, но винтовку держал как положено, и штык, прыгающий перед его глазами, казался Кольке заговоренным его молитвами, и сутулый комиссар, и брат Петька, и все остальные. Он не видел, как падали другие, он даже не заметил, как в двадцати шагах от окопа споткнулся комиссар, он не видел почти ничего, потому что пот заливал глаза, и ужас, и восторг, и собственный крик — и не крик даже, а вопль, непрерывный и тягучий, — толкали его вперед, пока не налетел на что-то тупое, что ударило в грудь, обожгло и бросило в темноту.

Петр, бежавший первым, вслед за комиссаром полка, не заметил, что брат уже не бежит вслед: он, как и все, ничего не видел, кроме немецких окопов и касок в них, ничего не слышал, кроме топота и криков вокруг, следовательно, не был одинок, следовательно, и брат должен быть рядом.

Немцы не выдержали, полезли из окопов, побежали. Петр догнал одного, ткнул штыком в спину чуть выше ремня, однако фриц после этого тычка припустил еще пуще, и Петр, понимая, что не догонит, ринулся на другого, бежавшего рядом с опущенной к земле винтовкой тяжелой и безнадежной рысью. Этот фриц, увидев направленный на него штык, вскрикнул как-то очень жалобно, по-бабьи, а затем вдруг схватился за граненый штык рукой, пытаясь отвести удар в сторону, но Петр винтовку держал крепко, как вилы во время скирдования сена, и штык вошел немцу в бок, вошел по самое дуло. Петр увидел, как рука немца, не выпустившая штыка, окрашивается кровью, и рванул винтовку на себя и вверх, еще не понимая, что произошло. Немец упал, широко раскрывая рот, как рыба, выброшенная на берег. Но дольше смотреть на немца не было времени, крик атакующих катился дальше, и Петр побежал догонять этот крик, тоже крича что-то дикое и бессмысленное.

И вдруг домишко, стоящий впереди, в какой-нибудь полусотне шагов, осел, передняя стена выперла и развалилась, соломенная крыша съехала на сторону, и наружу вылезло железное чудовище, стряхнуло с себя крышу, из черного жерла выплеснулся огненный сноп, туго ударило по ушам, и чудище поперло прямо на Петра, сияя начищенными до блеска траками и белым крестом на лобовой броне.

Петр остановился и растерянно оглянулся. Он разглядел в дымной пелене среди поломанных деревьев и развалин домов всего несколько человек из своей роты, которые, так же как и он сам, стояли и оглядывались по сторонам. Брата нигде не было видно, комиссара тоже, а железные чудища выползали одно за другим, и воздух наполнился скрежетом, треском, лязгом и отрывистыми ударами, от которых сотрясалось тело.

Петр попятился, не зная, что ему делать. И другие пятились тоже. Кое-кто стрелял, иные падали, нелепо взмахнув руками. Бежать назад? Но и сзади наползали железные чудища, из их пушек тоже вырывались огненные снопы, било по ушам, только на броне у них кроваво горели пятиконечные звезды. И Петр побежал навстречу своим чудищам. А в воздухе уже ревели самолеты, бомбы рвали землю, переворачивали железных чудищ, подбрасывали вверх стволы деревьев, куски стен, заборов, кур, табуретки, железные кровати, ведра, чугунки, разорванные подушки и перины — и в воздухе носились тучи перьев, выбеливая дикий хаос, устроенный ополоумевшим человеком.

Петр упал в немецкий окоп, закрыл голову руками, чтобы не видеть и не слышать ничего из того, что он только что видел и слышал. Он не помнил, сколько пролежал в этом окопе, но когда все вдруг стихло, долго не мог подняться, оглядеться и решить, что ему делать дальше. В голове звенело, во рту пересохло, тело болело каждой своей жилкой и косточкой, точно его пропустили через паровую молотилку. Но лежать дольше тоже было страшно, и Петр приподнялся, стряхнул с себя пыль, взял винтовку и выглянул из окопа.

Метрах в десяти горел наш танк, съехав одной стороной в окоп. Чуть подальше еще один. А вот и немецкий с бело-черными крестами. Тоже чадит, как захудалая керосинка, а из башни свешивается полуобгорелый человек. И трупы… трупы везде. Наши и немецкие. Петр раньше даже представить себе не мог, чтобы столько трупов собралось в одном месте. Он встал и побрел к реке. Там и сям брели к реке люди. Они шли, тяжело опираясь на винтовки, как на грабли или косы после тяжелой работы, и все оглядывались и оглядывались по сторонам, словно не верили, что остались живыми в этом аду. И никто их не удерживал.

Почти сразу за окопом Петр увидел брата. Николай лежал на спине, раскинув в стороны руки и ноги, как леживал, бывалоча, на возу с сеном, глядя на проплывающие над головой облака. Петр не удивился, увидев Николая мертвым. Он вообще ничему не удивлялся, точно внутри у него все выгорело до пустоты, где ничто человеческое возникнуть ни в состоянии. Он, по крестьянской бережливости, закинул за спину свою и Николаеву винтовки, наклонился, подхватил брата под мышки и под коленки, оторвал от земли, подбросил, чтобы удобнее лежал, и понес. Брат был легок, как ржаной сноп, и такой же безжизненный.

Шагов через несколько Петр наткнулся на комиссара полка. Тот лежал на боку, поджав под себя ноги. Бок разворочен, кишки вывалились, габардиновая гимнастерка и земля около залиты черной кровью. А лицо белым-бело, точно меловое. И глаза смотрят на лужу крови с изумлением и мукой. Петр постоял немного и пошел дальше.

Он не дошел до реки совсем немного: выпущенная из пулемета очередь ударила ему в спину и бросила на землю. Так его и нашли потом, когда отгремели в этих местах последние бои, лежащим сверху, точно он и после смерти прикрывал своим телом младшего брата.

Немцы, похоронив своих и собрав трофеи, согнали на место боев местных жителей, стариков да баб, из тех, что уцелели в этой мясорубке, и те под их присмотром сложили красных бойцов и командиров в общей могиле: чтоб не воняли и не распространяли эпидемий. Затем немцы облили трупы какой-то вонючей жидкостью и велели закапывать.

Три сивых старика сладили крест из молодой березы, поставили его над свежим холмиком, распили бутылку самогонки за упокой загубленных душ, покурили и долго еще сидели, вспоминая прошлое, пока их не разогнал по землянкам немецкий патруль.

 

Глава 27

Майор Гаврилов пошевелился и услыхал отдаленный стон. Прислушался. Снова пошевелился — тягучая боль охватила голову, и до слуха вновь долетел протяжный стон, который мог быть только его собственным стоном. «Контузия», — подумал Гаврилов и вспомнил все, что случилось до этой минуты.

Батальоны поднял в атаку какой-то отчаянный человек. Гаврилов тут же приказал своим танкам двигаться вслед за пехотой, поддерживая ее огнем своих орудий и пулеметов. Но едва пехота и танки достигли окраины Почепа, из глубины садов выползли десятки немецких танков, расстреливая в упор его бэтэшки. Правда, и немцам тоже доставалось, но когда на тебя нацелено несколько орудий, выстрелить тебе дадут разве что один раз. Не более. А штаб требовал развивать наступление дальше, и Гаврилов повел в бой всю свою бригаду.

Они сцепились с немцами среди развалин домишек, переломанных и раздавленных садов. Стреляли почти в упор, сталкивались лоб в лоб. Броня тридцатьчетверки держала удары немецких снарядов, а немецкие танки раскалывались от любого попадания. Даже в лоб. А потом его тридцатьчетверка вывернула на пыльную улочку и вот тут-то и нарвалась на зенитку, затаившуюся между домами и сараями. А может быть, это была и не зенитка, не снаряд, выпущенный ею, а бомба, сброшенная с самолета. Не исключено, что даже и нашего. А только полыхнуло вдруг внутри танка, и встряхнуло его так, точно это была не стальная махина весом в тридцать с лишним тонн, а спичечный коробок.

Гаврилов помнил, как он протискивался к нижнему люку, расталкивая трупы своего экипажа, как отдирал осклизлую от крови помятую крышку и вываливался наружу, стараясь отползти подальше, потому что танк горел и могли вот-вот взорваться остатки боезапаса. А потом боль и мрак, которые все еще не отпускают его из своих немилосердных объятий.

Он протер залитые кровью глаза. Перед ним в дымном тумане плавали смутные очертания не то строений каких-то, не то еще чего. Из этого тумана выплывали и исчезали в нем же куда-то спешащие человеческие фигурки. Он мучительно пытался разглядеть, что это за люди — наши или немцы? Гул в голове то стихал, то усиливался. Когда он стихал, становились слышны выстрелы. Слабенькие такие: пук-пук-пук. Высокий бурьян скрывал Гаврилова от этих человеческих теней, но он же и мешал разглядеть эти тени как следует.

«Если это немцы, — думал Гаврилов, — то надо спрятать партбилет. Не потому, что я боюсь перед врагами предстать коммунистом, а потому что… потому что они… своими грязными лапами… партбилет… это невозможно. Пусть не радуются, что убили командира советской танковой бригады — много им чести…» А еще Гаврилов помнил вкрадчивый голос в наушниках танковой рации: «Мы еще до тебя доберемся…» Вот и добрались. И Гаврилов, достав из нагрудного кармана документы, сунул их под какую-то корягу, уверенный, что их найдут непременно свои. Пусть не сегодня, когда-нибудь. А может быть, и он сам. И только потом достал из кобуры пистолет, потянул затвор и… и тут же кто-то вырвал пистолет из его рук.

— Гады! Сволочи! — прохрипел майор Гаврилов, еще не зная, к кому относятся его ругательства. Он напрягся и стал подниматься с земли, перебирая непослушными руками и ногами. И когда встал на ноги, увидел перед собой немцев…

* * *

Полковник Луганцев скрипел немногими оставшимися после допросов в тридцать седьмом зубами, видя, как гибнут его батальоны. Потом на ту сторону реки вырвались танки майора Гаврилова и смешались с немецкими танками среди хаоса разрушенных и горящих городских окраин. Комдив потребовал поддержать атаку танков последним батальоном — и батальон пошел через поле и скрылся среди дыма и пыли. Что творилось внутри истерзанного городка, не разберешь. Со стороны солнца появились наши самолеты и стали бомбить окраину, где шел бой, не разбирая ни своих, ни чужих. Судя по звукам и дымам, бой шел и на противоположном конце Почепа, там тоже кружили самолеты, только не видно, наши или немецкие.

— Кого они бомбят? — кричал Луганцев в трубку. — Где делегат от летчиков? Он, что, не видит? Своих бомбят, сволочи!

— Где связь с батальонами? — кричали на другом конце провода. — Почему не установите связь?

— Устанавливаем! Но огонь! Такой огонь, что делегаты связи не доходят до батальонов!

— Кровь из носу, а дайте связь!

На правом фланге в атаку шла триста одиннадцатая танковая бригада. Вдоль реки вытянулась жиденькая дымовая завеса. Немецкая артиллерия открыла заградительный огонь. Разрывы тяжелых снарядов вставали сплошной стеной, и в эту стену уходили танки. Такие маленькие, такие беспомощные.

«Не умеем воевать, — с болью думал Луганцев. — Все через пень-колоду, все через задницу».

* * *

Командующий фронтом генерал Еременко устал ругаться. Он перебрал все матерные слова, какие знал, даже придумал новые, распекая всех и вся, даже командира авиагруппы генерала Попова. Но крики и распеканции не помогали пехоте и танкам разгромить немцев, которых в Почепе и окрестностях оказалось значительно больше, чем можно было предположить, крики и распеканции лишь вносили в командование частями нервозность и озлобленность.

Еременко положил трубку, залпом выпил стакан остывшего чаю, велел своему адъютанту:

— Машину!

— Товарищ генерал… — взмолился адъютант.

— Машину! — взвизгнул фальцетом генерал Еременко.

Через минуту черная эмка катила вдоль реки к командному пункту дивизии. Первый снаряд разорвался впереди метров на сто, второй сзади. Шофер пригнулся к рулю, гнал машину по изрытой дороге, почти не убавляя скорости перед воронками, крутил баранку, и по его бритой шее струился горячий пот.

Ахнуло сбоку, метрах в десяти. Машину тряхнуло, шофер не справился с управлением, и машина, влетев одним колесом в воронку, перевернулась, вновь встала на колеса, прокатилась метров двадцать и врезалась в заросли колючего терновника. При этом дверцы ее раскрылись, и генерала Еременко выбросило из машины. И адъютанта, и офицера охраны. Один лишь шофер не выпустил руля. Он сидел в машине, уткнувшись окровавленным лицом в сложенные руки и тихо стонал.

Сзади подъехала отставшая машина охраны. Еременко подняли. Генерал был ранен в бедро, скрипел зубами и матерился. Адъютант был мертв, офицер охраны отделался испугом и ушибами.

Когда Еременко несли к машине охраны, он смотрел вверх, на маленькое белое облачко и думал, что, может быть, на этом облачке сейчас сидит его ангел-хранитель, спасший его, командующего фронта, от позора и смерти: не станет же Сталин требовать с раненого генерала ответа за невыполненные обещания. А когда все это кончится, он, Еременко, придумает, как отбрехаться.

* * *

К вечеру бой затих. Почеп так и не был взят. Остатки пехотных батальонов и танковых бригад отошли на исходные позиции. Немцы не преследовали. В Ставку пошла телеграмма, что в результате настойчивых контратак танков и пехоты противник понес большие потери и перешел к обороне.

— Так взяли Почеп или не взяли? — спросил Сталин у генерала Василевского, исполняющего — в связи с болезнью маршала Шапошникова — обязанности начальника Генштаба.

— Никак нет, товарищ Сталин. В районе Почепа наши части наткнулись на немецкий мехкорпус. Слишком неравные силы. Но противник понес существенные потери в живой силе и технике. Одних танков подбито более ста. Сбито восемьдесят самолетов, уничтожено сорок орудий, две тысячи солдат и офицеров, взяты трофеи…

Сталин повел рукой, останавливая Василевского. Проворчал:

— Если что мы и умеем, так это выдумывать потери врага и трофеи. А сколько потеряли своих?

— Потери большие, товарищ Сталин. Убитыми и ранеными более пяти тысяч человек…

— Две тысячи и пять тысяч… И при этом поставленная задача не выполнена и на треть. Если так будем воевать, то скоро некому будет воевать… — Помолчал, спросил: — А что Еременко? Серьёзно ранен?

— В ногу, товарищ Сталин. Но кость вроде бы не задета.

Сталин прошелся вдоль стола, попыхивая трубкой.

— Как дела у Жюкова?

— Жуков налаживает оборону Ленинграда. Хотя немцы и продолжают наступательные операции, однако успеха они не имеют, а части Ленинградского фронта своими постоянными контратаками изматывают врага и обескровливают его дивизии. У нас есть данные, что Лееб запросил у Гитлера подкреплений… — И Василевский, сделав шаг к Сталину, произнес с умоляющей интонацией в голосе: — Я прошу у вас, товарищ Сталин, согласия на отвод войск Юго-Западного фронта на левый берег Днепра. Иначе будет поздно: Гудареану до соединения с Клейстом осталось менее двухсот километров.

— А что говорит Кирпонос?

— Он тоже считает, что пора отходить.

— Хорошо, пусть отходит, — после долгого молчания произнес Сталин и пошел к своему столу. — Составьте соответствующую директиву, товарищ Василевский.

— Слушаюсь, товарищ Сталин, — наклонил тяжелую голову Василевский, повернулся и стремительно пошел вон из кабинета, отчетливо сознавая, что директива придет слишком поздно.

Конец тридцать первой части

Содержание