Глава 1
Алексею Петровичу Задонову позвонили утром 23-го июня из газеты «Правда», когда война шла уже второй день, и сообщили, что он включен в штат редакции в качестве её военного корреспондента и должен 25-го явиться к главному редактору для получения задания.
— Если у вас возникнет необходимость отлучиться из дому, оставьте ваши координаты, — произнес категорически басовитый голос, и тотчас же прозвучал отбой.
«Так, — сказал себе Алексей Петрович, положив трубку. И еще раз повторил: — Та-ак, значит», — не придавая своим словам никакого смысла, но чувствуя себя растерянным, подавленным и даже обиженным. Он еще как следует не проснулся после ночного бдения над рукописью романа, голова была пуста, казалось, что в ней что-то настойчиво и прерывисто звенит, как звенит пустое оцинкованное ведро, опускаясь в бездну глубокого колодца, ударяясь о его стенки. Но более всего пустота и звон были следствием категорического тона. Еще оттого, что не спросили и не посоветовались с ним, решив все за него. Оттого, наконец, что Алексей Петрович не представлял себя на фронте, не знал, что он там будет делать и о чем писать. Его опыт военного корреспондента во время финской кампании ничего не прибавил к тому опыту, что он имел как корреспондент сугубо гражданский. Более того, ни один из репортажей, отосланных им в политуправление армии, так и не увидел света, и никто ему не объяснил, чем они не угодили политорганам и цензуре.
Причину непечатания Алексей Петрович уразумел потом, когда все кончилось, когда он, вооружившись подшивками, перелистал все центральные газеты военного времени: он писал не то и не так, как требовалось, не уяснив до конца военную специфику, легкомысленно отнесясь к требованиям, которые казались ему необязательными для писателя такого ранга, как Алексей Задонов. Он был слишком самонадеян и поплатился за эту свою самонадеянность.
Из того, что в декабре 1939-го и начале января 40-го печатали газеты, в том числе и «Правда», трудно было понять, что творится на фронтах боев с белофиннами, почему Красная армия топчется на месте и какие меры принимаются для того, чтобы это топтание переросло в активные победоносные действия. А когда оно таки переросло, то газеты начали захлебываться от восторга, прославляя эти действия и отдельных рядовых ее участников. Размашистый стиль журналиста и писателя Задонова, при всей его опытности, никак не вписывался ни в освещение беспомощного топтания перед финскими укреплениями, ни в тот восторг, который сам для себя Алексей Петрович окрестил как «восторженную истерию».
Порассуждав над всем этим на досуге, он пришел к выводу, что и слава богу, что его не печатали: печатание могло для него кончиться весьма худо. Но обида осталась, легла нерастворимым осадком на душу, заставляя Алексея Петровича всякий раз повторять одно и то же: «Ну и ладно! И подите вы все к черту! И больше я для вас ни слова, ни полслова!» Но вот позвонили из самой «Правды» — и что? А ничего, то есть все то же самое: гимнастерка, шинель, сапоги — и вперед! А еще этот звонок означает, что репортажи его все-таки читали и оценили.
Между прочим, в одном из его репортажей было и несколько строк о том, как начальник Главпура Красной армии комиссар первого ранга Григорий Мехлис возглавил атаку батальона на позиции белофиннов, как вернулся из боя в продырявленной в нескольких местах шинели, с лицом, черным от копоти, и с наганом, в котором не осталось ни одного патрона. Вот только написано про этот подвиг было с междустрочной иронией и даже с издевкой, в чем тогда многие упражнялись не без успеха, но, насколько это было известно Алексею Петровичу, нигде и ни единым словом об этом возглавлении атаки не упоминалось, хотя, надо думать, ни один лишь Задонов пытался отличиться за счет всесильного Мехлиса.
Теперь, когда с той поры миновало более года, собственные писания о войне казались Алексею Петровичу мелкими, надуманными, далекими от действительности. А как надо писать о войне, он так и не решил, да и нужды в таком решении не видел. Возвращаясь в начале марта сорокового из Ленинграда в Москву, он еще в поезде переоделся в гражданское платье, в котором отправился на войну, и почувствовал облегчение, оказавшись в привычной для себя штатской шкуре. Он засунул гимнастерку и штаны, от которых воняло потом, в чемодан, шинель завернул в кусок холста и перевязал веревочкой. Лишь хромовые сапоги не на что было поменять, потому что войлочные бурки его, в которых он приехал в Ленинград, попросту сперли из четырехместного номера гостиницы, где кто только не живал, пока он шлялся по фронтам и штабам, наблюдая малопонятную для него армейскую действительность.
Из этой действительности Алексей Петрович вынес убеждение, что в ней толчется слишком много всякого невоюющего народу, и чем дальше от передовой, тем этого народу больше, тем менее он симпатичен, тем меньше среди толкущихся настоящих работников, тем больше говорунов и прожектеров, а настоящих-то даже и не видно за этими говорунами и прожектерами, и только поэтому армия оказалась столь позорно неготовой к настоящей войне.
И вот теперь снова ему предстояло окунуться в армейскую действительность, которую, на взгляд Алексея Петровича, трудно назвать жизнью, так в ней все искусственно и противно человеческому существованию. Тем более что он, сугубо гражданский человек, совершенно к этой действительности не приспособлен, и как только окажется в ее тенетах, так непременно с ним случится что-то страшное по своей огромности и бессмысленности. И потом… роман — что же с ним-то делать? Забросить? Но за него, Алексея Задонова, никто этот роман не допишет, а без этого романа русская литература будет неполной…
Ну да, разумеется — война. В том смысле, что когда говорят пушки, музы должны молчать. Но это — смотря чьи музы. Лично он, как ни был потрясен сообщением о начале войны, ночь с 22-го на 23-е сидел за столом, не сразу, правда, но сосредоточился на своей теме и четыре страницы все-таки написал. И очень хорошие страницы. Может быть, именно потому, что война, когда все чувства обострены и прошлое видится под другим углом зрения, в других красках и мелодиях.
— Кто звонил? — спросила Маша, входя в спальню и останавливаясь в дверях, и во всей ее фигуре сказался этот тревожный вопрос, тревожный потому, что в такую рань Алексею Петровичу звонили очень редко, считанные разы, и всегда эти звонки были связаны с какими-то резкими переменами в его жизни, а Маша боялась всяких перемен, как плохих, так и хороших. Тем более резких. Ожидая ответа, она смотрела на своего мужа с нежностью и жалостью, как смотрела на своих детей, если кто-то обижал их за пределами дома. Маша была искренне убеждена, что ее Алеше в тысячу раз труднее в новой обстановке, вызванной войной, чем ей и всем остальным людям, и готова была защитить его, только не знала, как это сделать.
Впрочем, она вообще не знала, как и что надо делать, кроме узкого круга домашних забот. Она вышла замуж за Алексея Задонова тепличным цветком, отгороженным от ветров и морозов российской жизни: отчий дом, гувернантки, женская гимназия для избранных, почти монастырь по строгости нравов и воздержанию, затем институт благородных девиц и практически сразу же замужество. Она принесла себя в жертву своему мужу и детям, не думая о жертвенности, и если бы кто-то сказал ей об этом, изумилась бы и испугалась, потому что не знала другой жизни, другой жизни не знали ее мать, ее бабки, свекровь и вообще большинство женщин ее круга.
Алексей Петрович поднял всклокоченную со сна голову, посмотрел на жену, замершую у порога спальни. Он не впервой обратил внимание на то, что Маша за последние годы несколько располнела, хотя в ней еще сохранились остатки девичьей стати и той милой застенчивости, которая так иногда трогала, а иногда злила его и толкала, как он в этом себя убеждал, в объятия других женщин, хотя знал, что толкает его нечто другое, зато так удобнее сваливать свои грешки на жену. Он и эту несправедливость по отношению к Маше знал за собой, и тоже считал маленьким грешком, чтобы прощать себе все и подтрунивать над собой в минуту благодушного настроения. Зато он знал точно, что как бы он и не грешил, а Машу никто ему не заменит, и сам он не помышлял о подобной замене.
Алексей Петрович сидел на постели в ночной пижаме, не выспавшийся, удрученный неожиданно свалившейся на него напастью. В конце концов, ну — война, ну — немцы! Ну и что? Этого ждали, это было неизбежным. Он-то тут при чем? Если нужны писатели, чтобы писать о войне, так их сколько угодно среди молодых: только свистни, допусти их до фронта, такого понапишут, что мертвые в гробу перевернутся. А если советской власти нужна жизнь писателя Алексея Задонова, так пусть эта власть даст ему винтовку и пошлет в окопы — все будет больше пользы, чем от его писаний, которые никто не станет печатать.
Обида годичной давности вновь всколыхнулась в Алексее Петровиче, умножилась новой обидой и затуманила голову.
— Кто звонил? — переспросил он, с трудом отрываясь от своих расплывчатых мыслей и ощущений. — Из «Правды» звонили, мой ангел. Я включен в штат этой газеты по штатам военного времени… Тьфу ты, черт! — зарапортовался! — воскликнул Алексей Петрович в сердцах и потянулся к стакану с недопитым чаем. Сделав пару больших глотков, шумно выдохнул воздух, попросил: — Собери меня на всякий случай в дальнюю дорогу. Ну, как обычно. И, пожалуйста, без этого… без слез. Ну — война, ну и что? Был я на войне — и ничего: вернулся целым и невредимым. Бог даст, и с этой вернусь. Может, и доехать не успею, как все кончится.
Маша с трудом справилась со своим лицом, на котором отразился весь ее ужас перед неизвестностью и страх за своего обожаемого мужа. И только после этого она вспомнила о детях:
— А как же Ваня и Ляля? Куда я с ними? — пролепетала она.
— Как куда? Вот странность, прости господи. Да никуда. Все остается по-старому. С той лишь разницей, что я еду в командировку на войну. Разве я впервой еду в командировку? Нет. Ну да, я давно не ездил, ну так что? Съезжу еще разок-другой. Война — она где? У черта на куличках. Тебе беспокоиться нечего. Буду писать, буду звонить. Все как обычно. Да. Ну, иди, ангел мой, иди. Я еще чуть полежу, проснусь окончательно и приду, а то ночь, сама знаешь…
Глава 2
А ночью… ночью Москву то ли бомбили, то ли что-то еще. Во всяком случае, стреляли зенитки, по небу шарили лучи прожекторов. Когда зенитки перестали стрелять и улеглись длинные щупальца прожекторов — только тогда погасли уличные фонари, а заодно выключили свет и в домах. Как выяснилось, над Москвой, — при этом на большой высоте, — почти час кружил какой-то самолет. Зенитные снаряды его не достигали, зато этот незваный гость показал, что город совершенно не готов к войне, к бомбежкам, с горящими уличными фонарями, со светящимися окнами домов, ползающими по улицам трамваями и троллейбусами, работающим метро, заводами и фабриками.
Грохот Алексей Петрович услыхал, сидя в своем кабинете, и не сразу обратил на него внимание. Но этот накатывающийся издалека грохот что-то напоминал из недалекого прошлого, и Алексей Петрович, подняв голову и прислушавшись, вспомнил командный пункт дивизии в районе Сестрорецка и такой же грохот, сопровождаемый гулом самолетов. Но то были свои самолеты и летели они бомбить финнов, которые, естественно, по ним стреляли. Однако представить себе, что в следующую же ночь после объявления войны будут бомбить Москву, — представить себе подобное было совершенно невозможно, и Алексей Петрович слушал этот накатывающийся на него грохот стрельбы скорее с изумлением, чем со страхом. И лишь тогда, когда забухало совсем близко, когда жалобно задребезжали стекла в окнах и книжных полках, а потом завыли, будто проснувшись, гудки заводов и фабрик, только тогда он понял, что война пришла и сюда, что мирная жизнь кончилась, что надвигается что-то страшное и необъяснимое с точки зрения его опыта и знаний.
В кабинет вбежала Маша и, остановившись белым приведением в дверях, воскликнула:
— Алеша! Что это?
— Похоже, что Москву… — он хотел сказать: бомбят, но передумал, переведя разговор в другую плоскость: — Думаю, что это учение, — произнес спокойным, к собственному удивлению, голосом. И пояснил: — Я уверен, что немцев к Москве не пустят, но — чем черт ни шутит, когда господь спит.
— И куда же нам идти, если этот черт все-таки вздумает пошутить?
— Идти? В каком смысле? А-а, ты об этом, — вспомнил Алексей Петрович, что и до этого были какие-то учения на случай бомбежки, что раздавали памятки, в которых говорилось, куда бежать, в какие бомбоубежища и что-то делать еще, малопонятное и, как тогда казалось, совершенно ненужное.
Но грохот уже затих, радио продолжало молчать, сигналов воздушной тревоги не прозвучало, и лишь слышался в открытом окне затихающий гул, похоже, совсем немногих самолетов. Как потом выяснилось, наших, советских, поднявшихся в воздух, чтобы защитить столицу от ворогов.
Алексей Петрович подошел к окну, раздвинул шторы и увидел пульсирующее вдалеке пламя пожара, которое все разгоралось. Послышались колокола и сирены пожарных машин, затем внизу застучали в двери и послышались крики, требующие соблюдать светомаскировку. А вдали по небу запоздало, то сходясь по нескольку штук в одной точке, то, будто чего-то испугавшись, разбегаясь в разные стороны, шарили голубые столбы прожекторов. Наконец и они угомонились.
— Господи, какой ужас, какой ужас, — шептала за его спиной Маша.
— Вот видишь, ангел мой, — произнес Алексей Петрович, чтобы успокоить жену, — это все-таки были учения. Хотя… — почесал он в затылке, — если бы учения, то радио должно было предупредить. Ну да бог с ними. — Он повернулся к Маше, обнял ее за плечи, привлек к себе ее теплое и мягкое тело, поцеловал в волосы, пахнущие весной в любое время года, и продолжил весело: — Сейчас, ангел мой, все, кто заслужил, получат нагоняй, и все наладится, — закончил он, а сам подумал, что дело дрянь. Да и не может не быть дрянью, если учесть то впечатление, которое осталось у него от армии годичной давности. Тем более что немцы — это тебе не финны, хотя и финны не были мальчиками для битья. Зато немцы не только умеют воевать, но и любят воевать. Солдатская нация. А как они раскатали Францию и прочую мелочишку! Уж нашим дуракам надают по первое число — это как пить дать. Как в четырнадцатом году в Восточной Пруссии. Все повторяется. История нас, увы, ничему не учит.
С этими мыслями он помог Маше повесить черные шторы, специально купленные для светомаскировки еще месяца два назад, и то лишь потому, что кто-то из бывалых людей посоветовал обзавестись ими загодя. Затем он успокоил проснувшихся детей, позавтракал и стал собираться в «Правду».
— Папа, а как же Крым? — с детской наивностью спросила Ляля. — Мы, что же, туда не поедем?
— Почему же не поедем? Разумеется, поедем. Только я пока не знаю, когда. Потерпите немного. Думаю, что скоро все это закончится, я освобожусь и мы поедем. И если не со мной, то с мамой. А я приеду попозже. — Он верил и не верил в то, что говорил. Но в любом случае он не мог сказать ничего другого.
С настроением недоумения и некоторого злорадства поехал Задонов в «Правду».
Пока трамвай тащился по улицам, Алексей Петрович, жадно разглядывал проплывающие мимо дома, заметив в двух-трех местах дымящиеся строения, вокруг которых суетились пожарные, милиционеры и военные, стояли «кареты» «Скорой помощи», которыми по привычке называли соответствующие автомобили, вслушивался в чужие разговоры, реплики, сетования. Пассажирами в эту пору были в основном люди пожилые, и больше всего женщины. Надо сказать, что они не выглядели подавленными, скорее, наоборот: стали раскованнее, смелее выражали свои мысли и настроения, — правда, не без оглядки, — и эти мысли и настроения предвещали беду. Речи их напомнили Алексею Петровичу шестнадцатый год: тогда, как и теперь, многие стали предрекать всякие напасти и даже конец света. Видимо, вступал в силу какой-то всемирный закон человеческого поведения, независимо от эпохи и социального строя, который исподволь подготавливал почву для каких-то катаклизмов, предсказать которые не мог даже самый отъявленный провидец.
«Вот тебе непреложный факт: люди не меняются, — думал Алексей Петрович, прислушиваясь к разговорам. — Меняются обстоятельства, эпохи, события. Отсюда вывод: можно, глядя на нынешнего человека, без особых усилий перенести его в века минувшие и не ошибиться в том, как он себя там поведет. И даже в будущее. Разве что с некоторыми поправками в ту или иную сторону. — И уточнил: — Это на тот случай, если придется писать исторический роман».
Из трамвайных разговоров Алексей Петрович узнал, что немцы будто бы подходят к Минску, что они будто бы уже оккупировали Литву, что наверняка будет голод, введут карточки, что не избежать наплыва в Москву иногородних, что надо запасаться продуктами, а лучше всего — уезжать в провинцию.
«Не может быть, — подумал Алексей Петрович, схватив главное — насчет Минска, — чтобы менее чем за три дня немцы смогли одолеть такое расстояние… Что же это получается: что там нет наших войск? Войска должны быть. Следовательно, они должны стрелять и все такое, следовательно, далее, немцы не могут с такой скоростью двигаться на восток. Азбучная истина. Это просто слухи, чтобы посеять панику. Говорят, в Польше, во Франции и в других странах, куда немцы собирались вторгнуться, они вещали на языке этих стран и даже будто бы от имени их правительств и официальных радиостанций, а специально заброшенные провокаторы сеяли панику. И люди верили. И у нас может быть то же самое. Тем более что вот же совершенно очевидный факт: бомбили или нет, а что-то загорелось, пусть для начала лишь как способ посеять панику и неуверенность. А может, загорелось потому, что паника. Или чтобы дать знать тем, кто прилетал. Именно что для начала. А что будет дальше? То-то и оно…»
Однако Алексей Петрович в разговоры не вмешивался, он даже не оборачивался, уставившись в стекло вагонного окна, за которым проплывали знакомые с детства улицы и дома, и только по голосам мог отличить старика от молодого человека, старуху от молодой женщины. Ворчали в основном старики, молодежь была уверена, что успехи немцев временны, что вот Красная армия соберется с силами и ка-ак даст!.. Но молодые голоса покидали вагон, старики оставались, ворчание и брюзжание продолжалось.
Алексея Петровича принял сам главный редактор газеты «Правда» Петр Николаевич Поспелов, года на два — на три постарше Задонова, по образованию историк, человек в Москве известный и популярный не только в журналистских, но и писательских кругах. Большой лоб, очки, маленькие глазки, узкие губы, пронзительный взгляд.
Поспелов вышел из-за стола, энергично пожал Задонову руку, заглядывая через круглые очки в его глаза своими умными серыми глазами, в которых сквозила глубоко скрытая настороженность. Был Поспелов в военной форме и все время косился на свои нарукавные нашивки и ромбы в петлицах: они, видимо, отвлекали внимание своей непривычно яркой пестротой. Пригласив сесть, он спросил о здоровье, настроении, о семье, и ни слова о ночном происшествии. Алексей Петрович едва успевал отвечать, потому что не переставая звонили телефоны, в кабинет заходили незнакомые Задонову люди, большинство в военной форме, совали редактору под нос бумаги, он быстро пробегал их глазами, подписывал, человек уходил, Петр Николаевич поворачивался к Задонову и, как ни в чем не бывало, продолжал разговор. Он в нескольких словах обрисовал военную обстановку, и оказалось, что трамвайные разговоры никакие не слухи и не провокация, а трагическая и совершенно необъяснимая действительность, что в редакцию звонили и звонят корреспонденты газеты и сообщают об одном и том же: немцы жмут, их авиация свирепствует, нашей почти не видно и не слышно, везде царит паника. Тут же он внес ясность, сказав, что пять или шесть немецких самолетов-разведчиков вторглись на большой высоте в небо Москвы и сбросили на нее несколько мелких зажигательных бомб, которые фактически не причинили городу никакого вреда, что поднятые в воздух наши истребители отогнали эти самолеты и почти все сбили за ее пределами.
— Это я вам, Алексей Петрович, говорю исключительно потому, чтобы для вас не стало неожиданностью то, что происходит на фронте. Внезапность нападения гитлеровских войск, о которой говорил в своем выступлении товарищ Молотов, все объясняет. Но я думаю… Нет, я уверен, что этот период скоро закончится, подойдут наши войска из глубины и немцев погонят. Когда вы прибудете на фронт, это станет свершившимся фактом. А газете нужны репортажи о сопротивлении наших войск, о героизме наших красноармейцев, командиров и политработников. Это самая главная ваша задача. И я уверен, что вы с нею справитесь блестяще.
Поспелова опять оторвал телефон, он долго слушал, что ему говорили, хмурясь, поддакивая и кивая головой. Затем, положив трубку и обернувшись к Задонову:
— Так вы говорите, младшему вашему четырнадцать? И куда он собирается после школы?
Алексей Петрович видел, что Поспелову до фонаря, куда собирается после школы Задонов-младший, но он знал, что это такая игра, называемая человеческой и партийной чуткостью, что игру эту надо доиграть до конца, и только потом переходить к делу. Однако им все время мешали, и редактор уже второй раз спрашивал об одном и том же. Мог бы и не спрашивать: не те времена, чтобы рассусоливать и играть в довоенные игры. Но Алексей Петрович не возражал и даже подыгрывал. Значит, так надо.
— Собирается в военное училище, — второй же раз отвечал он на вопрос редактора.
— А, ну да, ну да, вы говорили, говорили… Да, так вот, дорогой мой Алексей Петрович! Обстановка такова, что все мы должны выполнять свой партийный долг перед народом и государством, перед партией и товарищем Сталиным. Мирное время кончилось, мирные заботы и планы приходится отложить до лучших времен… Вы, кажется, работаете над романом?
— Да, работаю, — подтвердил Алексей Петрович.
— И много осталось?
— Половина.
— Ничего не поделаешь, придется отложить. Потом допишите, — успокоил Поспелов, но затем поправился из привычки доводить всякую мысль до логического конца: — Если, разумеется, сумеете сохранить расположение к избранной вами теме. По опыту многих знаю: трудно, практически невозможно. В лучшем случае продолжите совсем под другим ракурсом. Жизнь, как всегда, вносит свои коррективы. — И, решив, что неофициальная часть закончена, поменял и тон, и тему: — Итак, Алексей Петрович, я предлагаю вам на выбор: Север или Центр, Мурманск или Минск.
— Минск, — не задумываясь произнес Задонов, не желая, чтобы северные впечатления повторились еще раз.
— Так и запишем, — согласно кивнул головой Петр Николаевич, ставя в машинописном списке только ему одному понятный «иероглиф». Затем продолжид: — Выезжать через два дня. К этому времени будет отремонтирована ваша машина. Мы полагаем, что на машине будет удобнее. А главное — полная независимость от других видов транспорта. Как вы на это смотрите?
— Я не против машины, но сам я водить не умею.
— А вам и не придется: у вас будет личный шофер. Опытный автомобилист, ко всему прочему имеет боевой опыт. Хотя для вас же будет лучше, если научитесь.
— Я постараюсь, — безропотно согласился Алексей Петрович.
— Вот и прекрасно. Все документы, какие вам понадобятся в условиях прифронтовой полосы, получите в отделе кадров. Они уже готовы. Как только будет готова машина, вам позвонят. Так что до двадцать пятого вы совершенно свободны. — Встал, протянул руку. — Желаю успехов. Жду ваших репортажей, информаций, очерков, рассказов. Пишите все, что считаете нужным. В пределах секретности и… Ну да вы хорошо знаете, что можно писать, а что нет, — заметил Поспелов и, как показалось Задонову, со значением посмотрел ему в глаза. И тут же посоветовал: — А семью лучше всего отправить куда-нибудь подальше от Москвы. Вам же спокойнее будет. И… и еще раз желаю успехов.
Алексей Петрович пожал мягкую ладонь главного редактора и вышел из кабинета. И как только, получив документы, очутился на улице, сразу же возник вопрос: куда идти? В Союз писателей? Там вроде бы нечего делать. Даже в тамошней парторганизации: перевод в редакционную парторганизацию осуществлен автоматически. Так куда же! Куда?
Глава 3
Алексей Петрович шагал по улицам и оглядывался по сторонам с удивлением: он словно впервые видел свою Москву, которая была уже не такой, как несколько дней назад. Бросалось в глаза, что власти стараются поскорее исправить ошибки минувшей ночи: кое-где в скверах устанавливают зенитки, с грузовиков сгружают какие-то огромные мешки, раскатывают их вдоль улиц, иные накачивают то ли воздухом, то ли еще чем, и они превращаются в нечто, похожее на толстую ливерную колбасу, удерживаемую веревками с привязанными к ним тяжелыми на вид мешками — скорее всего, с песком. Все это деловито, под присмотром милиции. А на некоторых домах появились надписи: «Бомбоубежище», «Газоубежище» — и стрелки, указывающие, куда идти или бежать.
Изменения открывались постепенно, страница за страницей. Время писало новую книгу о Москве, которую предстояло прочесть. В частности, на улицах заметно увеличилось количество озабоченных военных. Знакомая картина: все неозабоченные воюют, озабоченные околачиваются в тылу. Еще деталь: люди тащат свои радиоприемники в специальные пункты хранения. Некоторые с весьма недовольными лицами… Надо будет и свой оттащить… от греха подальше. В магазинах — очереди. Берут в основном консервы, сахар, соль и печенье — про запас. В одни руки дают ограниченное количество продуктов, но люди ухищряются занимать очереди по нескольку раз. Или бегают из магазина в магазин… Много евреев. Значительно больше, чем несколько дней назад. Сыплют белорусскими и украинскими словечками. Одеты неряшливо и вызывающе бедно, шныряют глазами, тащат коробки, кульки, пакеты. На Алексея Петровича, который никуда не спешит и ничего не тащит, поглядывают с завистью и неприязнью.
Что еще? Очередь возле военкомата. Колонны зеленой молодежи, вперемешку с людьми постарше, под оркестры марширующие в сторону Белорусского вокзала. Оркестры играют «Прощание славянки». Точь-в-точь как в четырнадцатом. Возле уличных репродукторов толпы. Стоят, слушают. Алексей Петрович остановился тоже. Передавали о боях в Белоруссии, на Украине, в Прибалтике. Немцы наступают, наши контратакуют, немцы несут потери в живой силе и технике. Оставлены города… Далее идут названия, которые большинству почти ни о чем не говорят. Послушав, повздыхав, люди молча расходятся.
Но не только люди и внешний облик Москвы менялись на глазах Алексея Петровича. Что-то менялось и в нем самом. И потому, наверное, что предстояло расставание с городом, где прошла вся его жизнь. Не исключено, что он видит его в последний раз: все-таки на войне, случается, убивают. Даже на финской погибло несколько его коллег.
Надо будет записать эти первые свои наблюдения Москвы военного времени. Стоит, пожалуй, начать вести дневник. Тут важны не столько события, сколько собственные впечатления и мысли об этих событиях. Во время революции он дневника не вел, да и потом не вел, а зря. Теперь с трудом можно вспомнить некоторые весьма существенные мелочи, потому что одни из них стирает из памяти время, другие искажаются, воспринимаясь с колокольни нынешнего дня.
А отец дневник вел. Правда, весьма оригинальным образом: записывал высказывания о событиях самых различных людей, начиная от наркома путей сообщения Дзержинского, затем сменившего его Троцкого, кончая уборщицей в наркомате и случайно подхваченной на лету фразой. Между тем картина о тех днях и годах создается весьма цельной, хотя в глаза бросается прежде всего пестрая мозаика фактов, по поводу которых кто-то что-то сказал.
Вспомнив отца, Алексей Петрович тут же повернул в сторону трамвайной остановки. В трамвай едва втиснулся. Народ все молодой, с котомочками, с фанерными чемоданчиками — новобранцы. Многие под хмельком. Громкие разговоры, переклички через весь вагон. Бьющее через край возбуждение. Через несколько остановок Алексей Петрович пересел на другой номер, идущий до Ваганьковского кладбища, на котором вот уже второй век подряд упокоиваются все предки и ближайшие родственники из рода Задоновых.
У подножия старых лип, среди покосившихся оградок и крестов, гранитных и мраморных памятников таилась пугливая тишина, в которую бесцеремонно вторгались сварливые крики ворон, озабоченное треньканье синиц, а со стороны Белорусского вокзала нетерпеливые паровозные гудки. Сверху сквозь кроны деревьев по солнечным лучам струился назойливый рокот авиационных моторов, веселым горохом рассыпаясь по тяжелым надгробиям. Среди улиц и переулков города мертвых там и сям виднелись застывшие или медленно перемещающиеся человеческие фигурки, никуда не спешащие и ни от кого не бегущие, и казалось, что они появились здесь, чтобы уже никогда не покидать это место.
Вот и могилы предков. Ухоженные плиты и памятники, прополотые и подсаженные цветнички, свежевыкрашенные скамейки и оградки, — изначальная забота Маши. Ну и, конечно, деньги Алексея Петровича. Не очень большие, но все-таки: купить краску, нанять рабочих… До этого ли теперь будет?
Алексей Петрович открыл калитку в оградку, окружающую родовую усыпальницу, вошел внутрь, держа в руках охапку садовых ромашек, купленных у входа, положил на каждую могилку по два цветка, затем сел на лавочку возле могилы отца с матерью. Возле них еще найдется место и для него, и для Маши. А вот детям их лежать, скорее всего, в другом месте. Их дети станут ходить уже на их могилы. И лишь изредка на могилы деда с бабкой. А дети этих детей, то есть праправнуки самого Алексея Петровича, вряд ли: их память не будет связана живыми воспоминаниями об этих людях, то есть о нем, Алексее Задонове, как не связана она у самого Алексея Петровича с его прадедом, погибшем на Бородинском поле, с братом этого прадеда, с их женами. Да и деда своего он почти не помнит. И если бы лежали они порознь, неизвестно, собрался бы он когда-нибудь на их могилы. Так потянется и дальше: разорванная цепочка будет нанизывать свои кольца в другом месте, другими людьми. Со временем эти могилы подвергнутся запустению, затем на старые кости лягут новые, к Задоновым никакого отношения не имеющие, и разве что дотошный археолог далекого будущего обратит внимание на полуистлевшие кости и попытается разобраться, кому они когда-то принадлежали. Печальная закономерность.
Глава 4
Чья-то тень упала на могильную плиту, Алексей Петрович вздрогнул и поднял голову: перед ним стояла Катерина, жена погибшего в заключении брата Левы. Она слегка покачивалась из стороны в сторону, и ноги ее, обтянутые узкой полотняной юбкой, шевелились как-то странно, точно сами по себе, не слушаясь своей хозяйки. Алексей Петрович хотел было встать, но передумал, и лишь слегка приподнялся на скамейке и сместился к краю, давая свояченице место.
— А я смотрю — вроде бы ты, но со стороны очень уж похож на старика, — заговорила Катерина тем развязным тоном, который появился у нее по отношению к Алексею Петровичу после известия о смерти мужа. — Ну, здравствуй, что ли, товарищ писатель.
— Здравствуй, Катя.
— Не забыл еще, как меня зовут?
— Как видишь.
Катерина опустилась рядом, предложила все тем же развязным тоном: — Выпить хочешь?
— Нет, спасибо, — отказался Алексей Петрович, хотя выпить был совсем не против, но с Катериной пить не хотелось. И чтобы покончить с этим, пояснил: — У меня дела еще сегодня, так что извини.
— Не хочешь, как хочешь — мне больше достанется. А я выпью, — хохотнула Катерина, достала из ридикюля плоскую бутылку с какой-то желтоватой жидкостью, зубами выдернула пробку, прямо из горлышка отпила несколько глотков. Отдышалась, пожаловалась: — Я уже на могиле матери приложилась, помянула непутевую свою старушку… да простит ее всевышний. Теперь вот решила и к свекрови заглянуть: зла я от нее не видела, а корить ее за то, что Левушка мой самцом был никудышным, не имею права.
Алексей Петрович покосился на Катерину: она всегда была цинична, часто до неприличия, но такой он ее еще не знал. Казалось, она наслаждается своим цинизмом и тем недоумением, какое он вызывает у Задонова.
И вообще она очень изменилась за те полгода, что он ее не видел: лицо отекло и как бы сползло вниз, цыганские глаза потускнели, некогда смоляные волосы, теперь крашеные, от корней тянули сединой. А ведь ей едва за сорок, она лишь на три года старше самого Алексея Петровича. Неужели смерть мужа так подействовала на нее? Вряд ли. Пьет — все, видать, оттого…
Отведя взгляд, Алексей Петрович брезгливо поморщился: и это именно та женщина, когда-то молодая, цветущая и вызывающе красивая, которая, едва родив первенца, приходила глубокими ночами к нему, гимназисту последнего класса, за недостающими любовными утехами, — первая женщина в его жизни. Вспомнилось с горьким привкусом грусти, как опустошенный ее неистовыми ласками, он всякий раз, особенно по вечерам при виде своего брата Левы, давал себе страшные клятвы больше не пускать Катерину в свою комнату никогда, и всякий раз, будто невзначай, забывал закрыть дверь на задвижку, убеждая себя, что сегодня Катерина придти не должна, и подолгу не мог уснуть, прислушиваясь к ночной тишине, ожидая ее прихода, проклиная себя за слабость, а Катерину за безумство и измену своему мужу.
И все-таки те ночи с нею, несмотря на дневные нравственные мучения, остались в его памяти ярким пятном на фоне тогдашней обыденности. Они расцвечивали его жизнь необыкновенным приключением, вызывая в нем мужскую гордость и даже самодовольство. И еще удивительное: все эти ночи в его сознании были окрашены почему-то ярко-оранжевым цветом, цветом пламени костра. Наверное, потому, что пропитаны были не только бурной животной страстью и торжеством молодой плоти, но и страхом разоблачения, ужасом позора, который неминуемо последует за этим разоблачением.
Слава богу, что он, Алешка Задонов, едва переступивший порог взрослой жизни, не сгорел в этом костре. Беременность Катерины подернула его пеплом, а женитьба на Маше окончательно погасила тлеющие угли.
Только Ирэн не уступала Катерине в страстности и ненасытности, все остальные… Вот и Татьяна Валентиновна, хотя, конечно, она старается, но все не то, все не то…
— Ты меня не слушаешь? — отвлек его голос Катерины. — Я, видите ли, перед ним распетюхиваюсь, а он витает где-то в облаках… Ты думаешь, я не знаю, что ты Левушку предал? Ты думаешь, что это тебе когда-нибудь простится? Дудки! — и сунула Алексею Петровичу под нос фигу. — За все перед господом ответишь, Алешка. За все. И за мои слезы — тоже.
Алексей Петрович поднялся, молча пошел к выходу. Оправдываться перед нею? Глупо. Слушать ее — тошно. И без нее хватает всякой дряни, которая лезет из всех углов. В то же время он не чувствовал злости к Катерине, он и сам знал, что виноват перед братом: никуда не ходил, никому не писал, чтобы вызволить его из тюрьмы, хотя, наверное, мог бы. И даже был обязан: другие, как ни странно, ходили, писали и, случалось, вызволяли. Однако больше было таких, кто шел следом и пропадал вместе с тем, за кого ходатайствовал.
Вина перед братом и боль за него с годами притупились в Алексее Петровиче и уже не действовали так, как прежде. Он сам себя казнил сильнее, чем это могли бы сделать сотни Катерин. Но при этом продолжал жить, работать и радоваться всему тому, что давала ему жизнь. Но разве он виноват в этом?
— Постой, Алешка! Постой, сукин сын! — вскричала Катерина сдавленным голосом, в котором слышались слезы отчаяния. — Я еще не все тебе сказала.
Алексей Петрович остановился в калитке ограды, взялся рукой за железный шар на верхушке столбика, стоял и покорно ждал, не оборачиваясь. Он даже не знал, какие такие силы удерживали его и не давали уйти. Конечно, вина перед братом, но было что-то еще. Скорее всего, тот факт, что через два дня ему уезжать на Фронт. Следовательно, никаких долгов ни перед кем за ним не должно оставаться. Пусть и Катерина выскажется, изольется в проклятиях и жалобах, если это облегчит ее душу. Все равно ничего нового он от нее не услышит. Да и старые раны не болят одинаково дважды.
— Я хочу сказать тебе, сукин сын, — шепотом кричала ему в ухо Катерина, дыша водочным перегаром и сжимая пальцами его плечо, — что я тебя ненавижу лютой ненавистью! Что я день и ночь молю бога, чтобы он тебя покарал за мои муки, за мою… да, за мою к тебе любовь, которую ты бросил, как кошку, как какую-нибудь тряпку в помойное ведро. Теперь ты знаменит, теперь ты… А все равно: не будет тебе пощады ни на этом, ни на том свете. И за Ирэн Зарницыну тоже, которая погибла из-за тебя. Да-да! Из-за тебя! И не смотри на меня такими невинными… ха-ха-ха!.. глазами. Я все про тебя знаю, Алешка. Все! Сукин ты сын, Алешка! Бог тебя покарает. Но сама я тебе мстить не хочу. Да и сил у меня на это уже нету. И ничего, кроме новых мучений, мне от этой мести не прибудет. — Катерина всхлипнула, сильнее сжала его плечо своими костлявыми пальцами, затем то ли его оттолкнула, то ли сама оттолкнулась и прошипела: — А теперь иди! Иди! И запомни, что я тебе сказала.
И Алексей Петрович, с трудом разжав свои пальцы, сжимающие холодный шар, тяжело перешагнул железный порожек и пошел по узкой аллее, испятнанной солнечными бликами.
Злой монолог Катерины не сразу подействовал на него. Наверное, потому, что в нем почти каждая фраза была выдернута из старых пьес и водевилей, и почти ничего от самой Катерины. Он знал, как она хотела стать актрисой, только поэтому устроилась в Большой театр портнихой и даже пыталась играть на сцене проходные роли, да только из этого ничего не вышло. Но в самой жизни она всегда играла чью-то роль. Даже про свою будто бы любовь к нему она приплела сюда только потому, что так говорят брошенные и несчастные героини. В те далекие дни, когда она со стонами сжимала его в своих объятиях, о любви не было произнесено ни слова. Любовь даже не предполагалась ни с его, ни с ее стороны. Если там и властвовали какие-то чувства, то это были чувства животной страсти и животного же страха перед разоблачением. Теперь ей хочется выглядеть покинутой и обездоленной, а для этого Алексей Петрович подходил как нельзя лучше.
И вновь на него накатили недоумение и обида. За что? За что? Разве он виноват в том, в чем обвинила его Катерина? То есть, конечно, виноват, но не ей судить его, не ей молить бога о мщении ему: сама виновата по уши, особенно перед своим мужем и своими детьми. И даже перед ним, Алексеем. Сам он никогда бы не рискнул совратить жену своего брата. А свои вины Алексей Задонов и без нее знает… И вообще — попробуй-ка угадай, что может человек, а что нет, в чем его вина перед людьми, а в чем людей перед ним. Все так перепутано, все сместилось за какую-то грань, за которой нет четких понятий о добре и зле. И хорошо, что его призвали и посылают на фронт. Может, гибель от шальной пули есть лучший исход для него, так безнадежно заблудившегося среди трех сосен. Вот и с романом своим… Вот и с Татьяной Валентиновной — почти то же самое. Но что же делать, если так сложилось?
И Алексей Петрович, вспомнив о Татьяне Валентиновне, ускорил шаги к остановке трамвая. «Я только прощусь с нею, только прощусь», — думал он, испытывая нетерпеливое желание видеть эту в общем-то весьма невзрачную и заурядную женщину, но почему-то необходимую ему в минуты смятения и тревоги. Уже хотя бы потому, что одно желание увидеть ее отодвинуло куда-то вдаль и Катерину, и нанесенные ему обиды, и предстоящую разлуку с семьей, и сумрачную неизвестность, связанную с Минском и тем, что немцы уже на подступах к этому городу. И что сегодня ночью бомбили Москву. И кто-то погиб или ранен. А Поспелов советовал отправить семью куда-нибудь подальше от Москвы. Значит, знает что-то такое, что позволяет ему давать такие советы.
Глава 5
В подъезде знакомого дома после яркого дневного света непривычно темно. И на лестничной площадке тоже. Дневной свет едва пробивается сквозь маленькие окошки с запыленными и засиженными мухами стеклами, сквозь неряшливую паутину, и потому кажется, что на дворе либо вечер, либо вот-вот пойдет дождь. Алексей Петрович впервые приходит сюда днем. И впервые же летом. Как все-таки необычна жизнь! Какие спуски и подъемы, повороты и тупики она нам готовит!
Спрашивается, зачем он стоит возле этой обшарпанной щелястой двери с дребезжащими почтовыми ящиками на ней? Чего он ищет за нею? Ведь у него всего два свободных дня, а он тратит их бог знает на кого и на что, в то время как Маша и дети…
На ощупь найдя кнопку звонка, Алексей Петрович нажал три раза. Подождал, прислушиваясь, не зазвучат ли знакомые, чуть шаркающие шаги, и вновь трижды ткнул пальцем в выступающую из круглой черной пластмассовой коробочки черную кнопку.
И шаги действительно зашаркали. Но это были чужие шаги — не Татьяны Валентиновны. Уйти? Нет уж, дорогой товарищ: коли пришел, так стой и жди, чем все это кончится. Да и по-человечески будет необъяснимо и подло, если, уходя на фронт, ты не зайдешь проститься с той, кто отогревал тебя своим теплом, кто ничего не просил взамен и покорно сносил месяцы разлуки, ожидая тебя в пустой квартире. Не исключено, что она лежит больная и не может встать и встретить тебя как обычно. А может быть и так, что устала ждать, нашла другого, с более определенными планами, в которых и ей отведено не последнее место. Все может быть.
Клацнул замок, дверь чуть приоткрылась, и Алексей Петрович разглядел старуху-еврейку, ее крючковатый нос и черные усы под ним, с нескрываемой подозрительностью разглядывающую его одним глазом.
— Ви уже кого желаете ви-иде-еть? — спросила старуха с некоторой ноткой дружелюбия и даже подобострастия.
— Татьяну Валентиновну.
— Нэма еи, — голос уже был совсем другим, сварливым и раздраженным. — Жмать надо уже два раза, а ви жмали три.
И дверь закрылась.
«Разве?» — удивился Алексей Петрович своей забывчивости и нажал на кнопку два раза. И еще раз, и еще. Безрезультатно. Повернулся и неуверенно спустился на две ступеньки, затем оглянулся, обшарил глазами почтовые ящики, достал из кармана блокнот и «вечное перо», подумал-подумал — убрал назад, решив, что напишет с фронта. Так даже будет лучше. Потому что…
Ну, о чем бы они стали сейчас говорить? Ну, едет и едет. Кто сейчас не едет на фронт! Каждый второй едет, если не трое из четверых. А ложиться в постель после ничего не значащих слов… когда на дворе такая солнечная погода, когда еще столько надо сделать, сказать, увидеть… Ведь это же, может быть, в последний раз.
И Алексей Петрович стал спускаться вниз, чувствуя даже некоторое облегчение, что так вышло. Хоть здесь судьба ему благоволит, не принуждая к насилию над самим собой и над женщиной, которая… для которой… Ему всякий раз приходится как бы заново привыкать к ней и налаживать отношения. Не мудрено: свидания их редки и непостоянны.
Солнечный свет после темного подъезда ослепил и заставил зажмуриться. Неистово чирикали воробьи и летали стайками, гоняясь друг за другом. Ну да, у них ведь воробьята встали на крыло. Вон сколько желторотиков. И все хотят есть, всем дай. Смешно, ей-богу. И как человек, в кичливости своей мнящий себя царем природы, похож на этих маленьких птах. Всё рождается, чтобы умереть, рождается и умирает…
— Алексей Петрович?
Задонов вздрогнул от неожиданности, медленно повернул голову и увидел Татьяну Валентиновну в трех шагах от себя. Вернее, не ее всю, а ее глаза: широко распахнутые, удивленные, обрадованные.
— Да, вот… как видите… зашел, — отчего-то смутился он, отводя свой взгляд в сторону. И выпалил, защищаясь обстоятельствами: — Дело в том, что я через два дня уезжаю на фронт, вот я и решил узнать, как вы тут…
— Вы? На фронт?
Теперь в глазах ее появилось изумление и страх.
— Я. А почему вас это удивляет?
— Но вы же писатель…
— Именно как писателя меня туда и посылают: чтобы писал, чтобы люди знали, что там делается. На финскую посылали, почему же не послать и на германскую…
— Господи! Я даже не поздоровалась с вами!
Татьяна Валентиновна шагнула к нему, протягивая узкую ладошку с вытянутыми тонкими пальцами, и Алексей Петрович в какой уж раз подумал, что она могла бы стать скрипачкой или пианисткой, потому что и слух у нее отличный, и музыку чувствует очень тонко, и училась же. Но нет, пошла в учителя, потому что… А кто знает, почему? Никто. А наши объяснения чаще всего лишь попытка оправдать нашу же неспособность на настоящий поступок, пойти против течения. Обычное русское следование неким общественным потребностям и привычка приносить себя в жертву. И тут же другое: но поэтому и стоит Россия, что одни ее раскачивают и топят, а основная масса жертвует собой и спасает.
Алексей Петрович взял руку Татьяны Валентиновны, поднес к губам, поцеловал синие жилки с той искренней благодарностью к этой женщине, которая была следствием раскаяния перед нею, охватившего его при виде ее изумленных и испуганных глаз, при звуках ее взволнованного голоса. Признался, не отпуская руки:
— Я думал, что уже больше вас не увижу. Никогда.
— Мы уже на вы? — дрогнул ее голос и вспыхнули глаза отраженным солнечным светом.
— Нет, что ты! Это я так — даже не знаю почему. — И, чтобы как-то скрыть свое смущение, заторопился: — Я только что с кладбища: заходил проститься с родителями…
— Почему — проститься?
И опять в ее голосе он услыхал страх за него.
— Почему проститься? Не знаю… Что-то я сегодня все делаю и говорю невпопад, — улыбнулся Алексей Петрович обезоруживающей улыбкой. — И вести с фронта плохие, и кладбищенская тишина — все это настроило меня, судя по всему, на соответствующий лад…
— Да, я знаю: это и со мной случается, — пришла ему на помощь Татьяна Валентиновна и тихонько вынула руку из его рук. И тут же спохватилась: — Что же мы стоим здесь? — Пойдемте ко мне! — снова схватила его за руку и потащила за собой с неожиданной решительностью и силой.
Он не сопротивлялся.
И опять, как и прежде, Алексей Петрович уходил от Татьяны Валентиновны с чувством облегчения, будто все печали его уже миновали, и война — не война, и Катерина, и Маша, и дети, и всё-все-вся — сами по себе, а он — сам по себе; он только смотрит и запоминает, и лишь какие-то звуки и запахи долетают до него, чтобы объяснить то, что он видит и опишет потом в своих повестях и романах. И недописанный роман уже не казался ему таким уж бессмысленным и бесхребетным.
Удивительная, однако, женщина — эта Татьяна Валентиновна. Такое ощущение, что сама для себя она и не существует. Это, наверное, тот тип русской учительницы, который один только и поднял русский народ из отсталости и невежества. А другие бы не смогли, другие бы воротили носы и подергивали плечиком. Он и таких видывал. Но такие-то — редкость. И существуют, чтобы подчеркнуть типичное в русском учительстве: самоотрешенность и самопожертвование. И как хорошо, что он будет возвращаться в Москву, и всякий раз она будет его встречать своими испуганными и изумленными глазами…
Да, что-то она говорила о каких-то курсах, на которые ходит в последнее время. Какие такие курсы? Впрочем, неважно. Курсы так курсы. Мало ли какие. Повышения квалификации, например. Все учителя периодически учатся на таких курсах. А он будет писать ей коротенькие письма. Что-то вроде рассказов эпистолярного жанра. Как когда-то писали путешественники: увидал, услыхал, записал, отослал, поехал дальше. Война — это ведь тоже жизнь, хотя и в особых условиях и при особых обстоятельствах. Путешествие в войну…
Что ж, коли надо. И все-таки хорошо, черт возьми, жить! Хотя сама жизнь хороша далеко не всегда. Но — даже удивительно как хорошо.
Алексей Петрович шел домой и улыбался. Теперь-то уж точно он рассчитался со всем, что должно остаться в прошлой, то есть в довоенной жизни, теперь он начнет жить по-новому. Ну, не то чтобы совсем по-новому, а как бы в новом измерении. Иногда даже полезны вот такие встряски и резкие переходы из одного состояния человеческого существования в другое. Чтобы не закоснеть, не опуститься, не деградировать. Жизнь всегда постарается вправить мозги и направить частицу свою на путь истинный. Даже если частица эта есть homo sapiens, потому что мыслит она далеко не всегда правильно. Потому что это выше желания или нежелания индивида. Это даже выше инстинкта масс. Тут действуют свои законы, которые направляют, связывают или, наоборот, стравливают друг с другом целые народы и государства. Но все люди, кого История вовлекает в свой водоворот, считают себя правыми, считают, что бог, как высшее существо, на их стороне. Однако это разные боги — у каждого народа свой. Даже если у них одно и то же имя. Дело, в конце концов, не в имени, а в том смысле, который в это имя вкладывается. Потому что у каждого народа и государства своя судьба, свой путь, свое высшее право идти по этому пути.
Вот и он, Алексей Задонов, русский писатель, втягивается в этот водоворот и уже не принадлежит себе. А принадлежит тому, чему суждено ему стать свидетелем и участником. Так он и раньше не принадлежал себе, а лишь делал вид независимого человека, хотя его несло и вертело помимо его воли и желания. И всех прочих — то же самое. Просто из одного водоворота всякий раз затягивает в другой, более могучий и страшный.
— И пусть хранит вас бог, — прошептала Татьяна Валентиновна, целуя его в последний раз. — Я буду молиться за вас.
Как странно: тремя часами ранее другая женщина желала ему совершенно другого. И того же самого бога обещала молить совсем о другом…
Чья-то молитва перетянет, чей-то бог окажется сильнее…
Глава 6
Дома ждали. И не только жена и свои дети, но и дети брата: двадцатишестилетний красавец Андрей, такой же цыгановатый, как и его мать, и двадцатитрехлетняя Марина, как две капли воды похожая на Алексея Петровича. И это все видели, даже говорили об этом сходстве, но относили его на счет бабушки, Клавдии Сергеевны, матери Алексея Петровича, на которую он был похож. Оба в бабушку.
Марина в прошлом году закончила медицинский институт и теперь работала терапевтом в местной поликлинике, Андрей — начальником цеха на заводе имени Орджоникидзе. Марина этой осенью собиралась замуж, Андрей успел еще в институте жениться и развестись и теперь холостяковал, подолгу пропадая невесть где. Короче говоря, весь в мать: такой же порывистый, горячий и нетерпеливый — в отличие от своей сестры, мягкой и с постоянно распахнутыми изумленными глазами, точно она только что явилась на свет, и все ей в диковинку.
— Ну вот, — бодро произнес Алексей Петрович, входя в столовую. — Со всеми, с кем мог, рассчитался, никому не должен, свободен, аки птица, и целых два дня из дома ни ногой.
Он тиснул руку Андрея, спросил, что говорят на заводе о войне и мобилизации, не дослушал, поцеловал в щеку Марину, заметил, как вспыхнула она всем своим мягким лицом и как потемнели ее изумленные глаза цвета гречишного меда, подумал: «Неужели знает?», но не задержался возле нее и даже не спросил, как обстоят дела в поликлинике, потому что виделся с нею ежедневно и ежедневно замечал на себе чего-то ожидающий взгляд, но такой взгляд у нее с детства, а в то время даже он сам не знал, что она его дочь.
И весь вечер был возбужден, не столько от выпитой водки, сколько от удивительно несхожих впечатлений, которые оставили в нем за день самые разные люди и самые разные новости, но более всего — от своего нового положения, от тех возможностей для него, которые это положение открывает.
Дети, особенно Ляля, студентка второго курса медицинского же института, который закончила Марина, жались к нему, заглядывали в глаза. Правда, Иван в свои четырнадцать пытался выглядеть солидным и беспрерывно задавал вопросы о войне, о том, когда побьют немцев, чьи танки и самолеты лучше — наши или немецкие, и будет ли папа ходить в атаку и стрелять из своего пистолета? — но и он, забываясь и чувствуя своею детской душой, что нынешняя война — это нечто другое по сравнению с той же финской, на которой побывал его папа, что она пострашнее, что иначе бы Молотов не говорил такие слова, какие он сказал 22 июня: про смерть и разрушения, которые несут фашисты на их землю, и что весь советский народ, как один человек, должен подняться на защиту своего социалистического отечества… Такого еще не говорили, хотя дрались и с китайцами на КВЖД, и дважды с японцами, и с финнами — все это уже на его, Ивана, памяти. А он сегодня записался в дружину по борьбе с зажигательными бомбами и даже прошел первый инструктаж. Но молчал об этом до поры до времени, боясь напугать маму.
Часам к десяти вечера все потихоньку разошлись по своим комнатам, и Алексей Петрович остался с Машей. Сегодня он не собирался садиться за свой роман — и потому что был немного пьян, и потому что бессмысленно, и, как говорится, перед смертью не надышишься. Пусть лежит и ждет своего часа. Алексей Петрович только что принял душ, сидел в пижаме на постели, бегло просматривал сегодняшние газеты и временами косился на жену, которая возле туалетного столика приводила себя в порядок.
— Не смотри ты на меня так, — тихо говорила Маша, поймав его любопытствующий взгляд в своем зеркале. — Я стесняюсь.
— Ангел мой, мы столько лет вместе, — привычно удивлялся Алексей Петрович.
— Ну и что, что вместе? Я же не виновата, что ты выбрал меня…
— А кто виноват?
— Не знаю, Алеша, но я очень боюсь.
— Чего? — прошуршал он газетой, вчитываясь в строчки репортажа с линии фронта. — Бояться нечего.
— Тебе легко говорить…
Разговор этот в той или иной форме повторялся всякий раз, как только он собирался в очередную командировку, и ему казалось теперь, что это у них с Машей игра такая: она пугает его всякими ужасами, а он ее успокаивает. Но в голосе ее на этот раз он различал новые нотки, очень похожие на нотки отчаяния, — и это его пугало. Потому что очень не хотелось, чтобы дома установилась предтраурная атмосфера. И поэтому старался изо всех сил показать, что и на этот раз его командировка вполне заурядна и бояться нечего. Потому что и в мирное время гибнут люди, и никто не застрахован от несчастного случая. Просто война — это более широкий и, можно сказать, всеобъемлющий несчастный случай, но это не значит, что на ней погибают все и сразу. Уж кому-кому, а ему это грозит в самую последнюю очередь. Хотя бы потому, что кто-то должен этот несчастный случай описать и передать потомкам свидетельство ее участника.
Когда потушили свет, Маша прижалась к нему всем своим мягким телом, а потом, точно спохватившись, стала целовать его, сползая все ниже и ниже лицом по его телу, чего не делала до этого никогда, и лишь по одному по этому Алексей Петрович догадался, как боится она его потерять и что именно таким странным для себя образом старается отгородить его от чего-то страшного и неизвестного. В нем вспыхнула жалость и к себе, и к Маше, и к детям своим, и эта жалость вызвала в нем ответное желание — желание дать Маше в эту ночь все, на что он способен, что так ценили в нем другие женщины и что так пугало Машу прежде.
Глава 7
Машина остановилась, съехав на обочину. Мимо в полной темноте навстречу двигались люди. Сплошной, непробиваемой массой. Застряв в этой массе, лениво тарахтели телеги и фуры, фыркали лошади, ворчали грузовые и легковые автомобили. Слышался шорох тысяч и тысяч подошв, цокот подков, понукания, иногда — плач ребенка, чаще — озлобленная ругань. Мелькали огоньки папирос.
Издалека, где-то на северо-западе, погромыхивало. То ли гроза, то ли бомбежка. Однако люди шли, не оглядываясь, и Алексею Петровичу казалось, что это не люди движутся, а какая-то гигантская многоножка ползет в ту сторону, где чувствует пищу и покой.
— Не проедем, — произнес Василий Митрофанович Кочевников, шофер Алексея Петровича Задонова, человек лет тридцати пяти, степенный, как большинство шоферов, снисходительно относящийся к начальству, которого им приходится возить. На Василии Митрофановиче солдатская гимнастерка, в черных петлицах четыре треугольничка — старшина. К дверце на ременных застежках прикреплен кавалерийский карабин, брезентовый подсумок с патронами — и даже с гранатами — и противогаз. На заднем сидении какие-то мешки и ящики, накрытые брезентом. Когда Алексей Петрович спросил у Кочевникова, что там такое, тот спокойно ответил:
— НЗ, товарищ майор. — И пояснил: — Дорога дальняя, мало ли что может случиться.
Стояли долго. Тронулись, когда поток несколько поредел, но через час опять попали в затор. На этот раз на подъезде к мосту через какую-то речушку с болотистыми берегами.
Светало.
— Может, товарищ майор, свернем в лес? — спросил Кочевников, барабаня пальцами по рулю и поглядывая на небо. — Не ровен час, налетит немец, тут тогда такое начнется… Да и отдохнуть надо: скоро сутки, как из Москвы, боюсь уснуть за рулем.
— Хорошо, давайте свернем, — согласился Алексей Петрович, понимая, что до Могилева, где будто бы находится штаб Западного фронта, им посветлу да при таком встречном движении не добраться.
Они еще не попадали под бомбежку, но в нескольких километрах отсюда, на КПП, расположенном западнее Смоленска, через который они проезжали, их предупредили, что Оршу уже бомбят, не исключено, что и Могилев тоже, так что лучше к городу приближаться ночью. «Ну, до Орши еще далеко, — подумал тогда Алексей Петрович, — а до Могилева еще дальше. Бог даст, проскочим».
Алексею Петровичу рисковать не хотелось. Но, с другой стороны, не хотелось и показаться трусом перед своим шофером. Да и перед самим собой — тоже. Хотя Алексей Петрович под бомбежками никогда не бывал, зато видел, как бомбят финские позиции, и мог себе представить, каково людям под бомбами. Даже в железобетонных дотах и дзотах. А у них с Кочевниковым ничего, кроме крыши и стенок их машины, за которыми даже от хорошего булыжника не уберечься.
Кочевников дал задний ход, съехал в канаву, выбрался из нее, развернулся и покатил к недалекому сосновому лесочку. Там он задом же втиснулся в узенькую щель между деревьями и заглушил мотор. Затем достал из-под сидения топор, выбрался из машины и скрылся в зыбких предутренних сумерках. Вскоре послышались удары топора по дереву, потом шорох веток по крыше машины, потом снова удары…
Дальше Алексей Петрович ничего не помнит: уснул, откинувшись на спинку сидения и уткнувшись головой в дверцу.
Сутки он не спал, наблюдая разворачивающиеся перед ним картины, свидетельствующие о надвигающемся народном бедствии. Картины сменяли одна другую на всем пути от Москвы, но все они были похожи одна на другую: везде, с небольшими интервалами, рыли окопы, противотанковые рвы, устанавливали деревянные и бетонные надолбы, тянули колючую проволоку. Однако именно в этой похожести и заключался смысл страшной напасти, неумолимо ползущей с запада. А еще в том, что почти нигде не было видно ни одного военного, — одни женщины, старики да подростки.
«Господи, а где же армия? — с возрастающей тревогой оглядывался по сторонам Алексей Петрович, не решаясь почему-то задать этот вопрос вслух ни своему бывалому шоферу, ни милиционерам на контрольно-пропускных пунктах. — Наверное, воюет, — утешал он себя. Да и где же ей быть иначе и что делать, коли война».
А еще во всю длину Минского шоссе беженцы, беженцы, беженцы. Как потянули сразу же за Вязьмой сперва слабеньким ручейком, а за Смоленском сплошным потоком, так с тех пор не видно этому потоку ни конца ни краю. Усталые, с воспаленными с недосыпу и от пыли глазами, серыми лицами и в серой же одежде. Кто с котомкой, кто с чемоданчиком, кто с детской коляской, кто с тачкой, кто на подводе. Иногда проплывет мимо сбившийся в плотную массу непривычно молчаливый цыганский табор, или потянутся длинные черно-серые еврейские процессии, словно шествующие за невидимым катафалком. Но все больше родные славянские лица, скорбные глаза женщин из-под косынок и стариков из-под картузов, испуганные глазенки детей. Новое переселение народов — да и только. Мимо таких же женщин, роющих окопы, мимо таких же стариков, забивающих в землю сваи противотанковых надолб. Жуткие и завораживающие картины народного бедствия.
И в этой серой массе было как-то странно видеть военных, рядовых красноармейцев и командиров, то бредущих в толпе беженцев, иногда и с оружием, то едущих в машинах, до верху набитых мебелью, мешками, ящиками, с сидящими наверху женщинами и детьми.
Проснулся Алексей Петрович от грохота. Вздрогнул, протер глаза. Сквозь наваленные на капот и крышу машины березовые ветки увидел дорогу с замершими на ней автомобилями, тачками, детскими колясками, подводами, рвущимися из постромков лошадьми, с неподвижными фигурками людей, приникших на откосах дороги так плотно друг к другу, словно в этом заключалось их спасение, и со множеством фигурок, бегущих прочь от дороги.
А над всем этим стремительными тенями проносились немецкие самолеты, посыпая все, что лежало, стояло и двигалось мелкими бомбами, расстреливая из пулеметов и пушек. Самолеты проносились один за другим с небольшими интервалами, под вой серебряных дисков вращающихся винтов, под грохот разрывов и треск пулеметов. Они пролетали так близко, оставляя за собой дымные следы выхлопных газов работающих моторов и стреляющих пулеметов и пушек, что за стеклами кабин хорошо различались силуэты летчиков — вполне человеческие силуэты. И не верилось, чтобы люди были способны на такое.
— Вот сволочи! — ругался рядом Кочевников. — Ведь видят же, что беженцы, а все равно бомбят. Одно слово — фашисты! А главное — ничем нельзя помочь. Ну, ничем! — убивался старшина, стуча жилистым кулаком по черному рулю, и не замечая этого.
Действительно, помочь было нечем. Ни пистолет Задонова, ни карабин Кочевникова не годились для того, чтобы остановить это хладнокровное и безнаказанное убийство. Только у самого моста на этой стороне окруженная мешками с песком стреляла зенитная пушчонка, задрав вверх тонкий дергающийся ствол, и такой жалкой казалась она в сравнении с самолетами, такими беззащитными виделись три фигурки, копошащиеся возле этой пушчонки, что удивительным казалось не то, что самолеты продолжали лететь, не замечая этой пушчонки, а то, что пушчонка все еще стреляет.
Но вот там, на краю моста, взметнулось пламя, пушчонку на несколько секунд заволокло дымом, а когда дым рассеялся, на месте пушчонки не было ничего: ни ее самой, ни человеческих фигурок, ни даже мешков. И неизвестно, куда все это подевалось.
Вдруг один из самолетов, приближающийся к металлическим фермам моста, окутался белым дымом, из этого дыма во все стороны полетели обломки, затем полыхнуло — и вся эта клубящаяся масса, бывшая секунду назад самолетом и человеком в ней, зацепилась за фермы моста и огненным смерчем пронеслась сквозь него, истребляя на мосту все, что там было.
И долго еще что-то сыпалось в воду тихой речушки. Алексей Петрович остановившимися глазами взирал на эту картину мгновенной смерти, впервые увиденную им так близко от себя. А еще ему казалось, что в воду сыплется что-то, проходя сквозь невидимое сито, а то, что не прошло, вот-вот должно упасть более крупными частями, но оно все не падало и не падало, и завороженные этим ожиданием глаза Алексея Петровича никак не могли оторваться от воды, принявшей в себя обломки и успокоившейся.
Странно выглядело это успокоение воды, странными казались фигурки людей, начавшие шевелиться вдоль дороги, странным казалось даже то, что после взрыва самолета других не появилось. А солнце светит, и белесые пряди тумана, зацепившиеся за кусты тальника, за непроницаемые шатры ив, так мирно и так беспечно тянутся к солнцу, чтобы растаять в его лучах. И над всем этим летают стрижи, где-то близко кукует, как ни в чем ни бывало, кукушка, редкие облачка равнодушно взирают вниз из прозрачной голубизны неба — и это после всего жуткого, что только что произошло на дороге, на виду у солнца и реки, облаков и стрижей, кустов и деревьев.
Алексей Петрович прикрыл глаза, суеверно надеясь, что когда он их откроет, не будет ни дороги, ни дыма от горящих машин, ни убитых лошадей, ни неподвижных фигурок людей, над одними из которых убивались оставшиеся в живых, а над другими лишь походя склонялись и шли дальше.
Постепенно жизнь на дороге возобладала, и черно-серый поток людей, потек дальше на восток, в ушах опять зазвучало знакомое шарканье ног, но тарахтенье подвод стало жиже, машин вообще не слышно — они дымили на обочине, сброшенные туда людским напором, зато вой и причитания по погибшим ввинчивались в небо, заглушая все остальные звуки.
Через час дорога почти очистилась от беженцев.
— Может, поедем? — спросил неуверенно Алексей Петрович у Кочевникова. И добавил с нервным смешком: — Черт не выдаст, свинья не съест.
— Может, сперва перекусим? — вопросом на вопрос ответил старшина.
Они еще не притерлись друг к другу, они только приглядывались, прислушивались к интонациям голоса, и если Кочевников делал свое дело, то Алексей Петрович, не имевший никогда подчиненных ему по службе людей, которыми надо командовать, чувствовал себя неловко и даже зависимо от своего шофера, его НЗ, умения и даже желания везти куда-то Задонова, исполнять его прихоти. Он всегда соглашался с предложениями старшины Кочевникова, полагаясь на его опытность, но предложение шофера перекусить на виду убитых и раненых, на виду погрома, устроенного на дороге немецкими самолетами, показалось кощунственным.
— Нет-нет! — испугался Алексей Петрович. — Только не здесь! Только не здесь!
Они переехали по мосту на другую сторону речки, мимо погибшей зенитки и ее расчета, развороченных мешков с песком, мимо каких-то обломков и даже остатков людей, которые не посчитали нужным убрать откуда-то появившиеся военные, мимо еще целой зенитки на той стороне и устало куривших зенитчиков, проехали еще несколько километров, но везде было одно и то же: разбитые повозки и машины, трупы людей и лошадей, которые никто не убирал. Наконец открылось свободное пространство, странным образом свободное и от людей, и от всего живого, точно оставшийся позади ужас каким-то необъяснимым образом миновал его, не оставив на нем своего следа.
Кочевников свернул на проселок и остановил машину в густом лесу возле ручья.
Завтракали крутыми яйцами, салом, луком, редиской и огурцами, купленными еще в Смоленске. Ели молча. Да и о чем говорить? Не о чем. Удивительно, что все это лезло в рот, не отвергалось желудком после всего увиденного. Впрочем, думать ни о чем не хотелось, мозг заволокло тупым равнодушием и усталостью.
После завтрака Кожевников аккуратно завернул в газету объедки и сунул в дупло старого пня. Затем расстелил на траве карту-трехверстку восточной части Белоруссии. Побродив пальцем по карте, предложил в Оршу не заезжать, а свернуть на проселок в Гусино и дальше через города Красный и Горки двигаться на Могилев.
— Во-первых, смотрите, товарищ майор (у Задонова звание интендант третьего ранга, но Кочевников этим званием пренебрегал), этот путь раза в полтора короче, — говорил он снисходительным тоном, уверенный, что штатский майор все равно ничего не поймет, а уж в карте наверняка не разбирается. — Во-вторых, беженцев будет меньше; в-третьих, спокойнее: у немцев на все проселки самолетов не хватит.
— Хорошо, поехали, — согласился Алексей Петрович, но тут же высказал опасение: — А что как в Гусино не окажется моста через Днепр?
— Не будет моста, будет паром или брод. Что-нибудь да будет. Ездят же они как-то на ту сторону. Не могут не ездить.
Моста, действительно, не оказалось, а паром был. И работал. Правда, пришлось ожидать его больше часа: на той стороне на паром загоняли стадо коров, коровы отчаянно мычали, идти не хотели, огромный рыжий бык цеплял рогом мостки, кричали пастухи, щелкали кнуты, лаяли собаки. Наконец быка зацепили за кольцо в ноздрях, затащили на паром, за ним пошло остальное стадо.
— Народ оттедова, а вы, стал быть, туды, — произнес паромщик, коротконогий мужик с толстыми, как березовое полено, ручищами и окладистой бородой, с подозрением поглядывая на военных.
— И что, много здесь проходит беженцев? — полюбопытствовал у паромщика Алексей Петрович, угостив его «Казбеком».
— Сёдни еще никого не бымши, дорогой товарищ, — покивал мужик лохматой головой в знак благодарности. — Сказывамши, быдто наши турнумши германца по-за Днепром-то, вот народ и призадумавшись: тикать или не тикать? На чужой-то стороне не маслом, чай, мазано, а на своей даже мышь — и та родня. — Затянулся несколько раз, критически оглядел черную машину, посоветовал: — Ахтамобиль-то занавесьте ветками: шибко в глаза кидаетси. Сказывамши, быдто немец за такими ахтамобилями страсть как охочь гоняться на своих ероплантах. Опять же: пошаливают на дорогах-то.
— Кто пошаливает? — удивился Алексей Петрович.
— А бог его знает, кто. Лихие людишки, звестное дело. Может, диверсанты, может, еще кто. Давеча вот военком Гусинский поехамши на ту сторону-то, а его и подстрелимши. Я его туды живого перевозимши, обратно, стал быть, мертвого.
За Днепром уложили поверх машины елового лапника и осиновых веток, крест-накрест перетянули веревкой, чтоб не сваливались, проверили оружие. Алексей Петрович — по настоянию Кочевникова — трижды стрельнул из своего ТТ в ближайшее дерево и попал… аж два раза. Только после всего этого покатили дальше. Дорога грунтовая, тележная, где суглинистая, где супесная, кое-где разве что присыпана гравием, колдобина на колдобине, но временами очень даже сносная. Во всяком случае, кроме редких подвод в ту и обратную сторону, ничто не мешало Кочевникову крутить свою баранку практически безостановочно.
Глава 8
Удивительно, но до самого Могилева дороги, по которым они ехали, не бомбили. Но именно на этих дорогах они несколько раз обгоняли маршевые роты, идущие к фронту, эскадроны конницы, конную же артиллерию. И чем ближе подъезжали к Могилеву, тем слышнее была артиллерийская канонада. Иногда грохот был настолько сильным, что Алексей Петрович с опаской посматривал на невозмутимого Кочевникова, сомневаясь, слышит ли он этот грохот и надо ли настолько близко приближаться к нему. Но все КПП, которые они миновали, не остановили их и не высказали никакого опасения на их счет. Может, на КПП попросту не знали истинного положения дел, а может, командирам, проверявшим документы, было все равно, что случится по ту сторону КПП с этим интендантом третьего ранга и старшиной. Во всяком случае, Алексей Петрович поглядывал по сторонам с опаской и недоверием. Эдак, чем черт ни шутит, едешь-едешь и приедешь прямо к немцам.
На въезде в город их документы особенно тщательно проверили, зато после проверки старший лейтенант, начальник КПП, выяснив цель приезда московского журналиста, назвал, понизив голос, адрес политуправления фронта, предупредив, чтобы ехали по теневой стороне улиц, потому что немец налетает неожиданно, а в тени не так видно, если учесть скорость самолета.
Алексей Петрович поблагодарил старшего лейтенанта, даже пожал ему руку, хотел спросить у него фамилию, но затем передумал: сколько уже этих лейтенантов, милицейских и армейских, встречалось ему на пути, так что если делать исключение для тех, кто был с тобою вежлив и предупредителен, в отличие от других, сухих и корректных, места в блокноте не хватит, тем более памяти: впереди-то еще война и война, которая, судя по всему, быстро не кончится.
У Алексея Петровича Задонова в командировочном предписании значилось, что он имеет право посещать все воинские части и подразделения, какие сочтет нужным, может задавать любые вопросы, и все политработники и командиры Красной армии и Красного флота, какие бы должности они ни занимали и в каком бы звании ни были, обязаны содействовать товарищу Задонову в его работе и отвечать на его вопросы, за исключением тех случаев, когда вопросы будут касаться военной тайны, не подлежащей разглашению.
Но было и конкретное задание, не означенное в предписании: выяснить обстановку, настроение войск и командования, и дать для газеты соответствующие материалы, направленные на повышение морального духа войск и уверенности в конечной победе Красной армии.
Главный редактор «Правды» Поспелов, напутствуя Алексея Петровича, посоветовал ему побывать, в частности, и в тех частях, которые вырвались из немецкого окружения, и дать такой репортаж или очерк, который бы учитывал нынешнюю сложную обстановку.
— Мы в сводках даем информацию о том, что некоторые наши части дерутся в окружении, — говорил Поспелов, протирая платком круглые очки. — Но на наших страницах еще не было ни одного материала, который бы показал, как они оказались в окружении, как дрались и как вырвались из него. Нам нужна правда о войне, но такая правда, которая бы показывала негатив как исключительно частное явление временного характера. Нам нужна правда, которая бы мобилизовала людей, а не наоборот. Я уверен, что вы и сами это понимаете. Главное — не драматизировать события, показать, что гитлеровцев можно бить, если приложить умение и волю к победе. И — примеры! Побольше примеров.
Найти такие части можно было лишь с помощью политотдела фронта, куда, как обещал Поспелов, он сам позвонит сегодня же, предупредит о приезде спецкора газеты и о задании, которое ему дано редакцией.
— Настоятельно советую вам побывать у командующего фронтом генерала армии Павлова. Или у его начальника штаба генерала Климовских. Пусть кто-нибудь из них обрисует вам общую обстановку, чтобы вы правильно ориентировались в создавшемся положении на Западном фронте и понимали, что нужно газете именно сегодня и ни при каких условиях не понадобится завтра, а что вообще оставить для истории. Учтите: Геббельс внимательно прочитывает наши газеты, я уж не говорю о союзниках, так что мы не должны давать ему поводов для ликования и использования наших материалов нам же во вред. Как известно, Ленин считал газету агитатором, пропагандистом и организатором, следовательно, наша с вами обязанность все эти три ипостаси использовать для победы над зарвавшимся врагом, — закончил свои наставления Поспелов, затем нацепил очки, еще раз внимательно посмотрел сквозь них на Задонова, и добавил: — Я уверен, что вы справитесь. А о вашей семье мы позаботимся.
«Словно провожал меня на смерть, — сердился Алексей Петрович, идя к машине, ожидавшей его у подъезда редакции. И, вспомнив внимательный взгляд Поспелова, подумал: — Уверенность выражает, а из каждого слова недоверием так и шибает, как говаривал мой дед. — Пожалел: — В „Гудке“ работалось проще. И железную дорогу я знаю лучше, чем армию. Но — делать нечего, взялся за гуж, так тяни и не жалуйся».
Политотдел фронта, как оказалось, располагался совсем не там, куда Алексея Петровича направил начальник КПП, а на окраине города в небольшом поселке. В центре Могилева, уже отмеченном первыми бомбежками, был лишь пункт связи, где Задонова и просветили по части куда ехать, как и в какое время, чтобы ни самому не попасть под бомбы, ни на штабы не навести немецкую авиацию.
Однако, приехав в указанное место, Задонов не пошел сразу же в политотдел, а отправился в редакцию фронтовой газеты, расположенную в длинном сарае среди старых сосен, чтобы у своих коллег получить более подробную информацию о положении дел как на фронте, так и в самом штабе.
В редакции газеты оказался лишь ответственный секретарь старший политрук Цибиков да дежурный политрук Журов: все остальные были в разъезде.
— Мы тут как на иголках, — сетовал Цибиков. — Как из Минска выехали, так с тех пор то туда, то сюда мечемся вместе со штабом и политотделом. Где немцы, где наши, никто толком сказать не может. Их самолеты-разведчики с утра до вечера крутятся над городом и окрестностями, все высматривают да вынюхивают, — жаловался старший политрук. — Но летают так высоко, что ни наши истребители их не достают, ни зенитчики. Не поверите, товарищ Задонов, но ощущение такое, будто ты совершенно голый. Мерзкое, доложу я вам, ощущеньеце. А что касается положения, то известно, что немцы взяли Минск, восточнее его окружены две наши армии, но дерутся и пытаются вырваться; под Борисовым большие бои, сам Павлов находится там и руководит обороной города, что немцы уже в Бобруйске и на подходе к Витебску. Связь с войсками постоянно теряется, многие наши корреспонденты уезжают на передовую за материалами и пропадают бесследно. Короче говоря, ничего хорошего. — И, приглушив голос, сообщил: — Только между нами: главный редактор уже в Смоленске. Начальник политотдела фронта — тоже там. Судя по всему, и мы скоро двинемся вслед за ними.
Выпив кружку холодного квасу, Алексей Петрович пошел в политотдел. Там его ждали. Бритоголовый дивизионный комиссар по фамилии Гарбуз, тиская руку московскому гостю, радостно рокотал:
— Вы не представляете, товарищ Задонов, как мы тут за вас переживали. Товарищ Поспелов позвонил еще три дня назад, предупредил о вашем приезде, а вас все нет и нет. Мы уж в сторону Орши послали машину, чтобы вас встретить. Вдруг, подумали, поломка какая случилась. Или еще что.
— А мы ехали через Горки — напрямик. А через Оршу могли бы и вообще не доехать: бомбят, — радовался в свою очередь Алексей Петрович и теплому приему, и тому, что наконец-то добрался до места. — Вы лучше скажите мне, как связаться с командующим фронта Павловым. Или с начальником штаба.
— Павлова здесь нет, а генерал Климовских вряд ли вас примет: занят по самую завязку, — почти испуганно сообщил Гарбуз и даже встал и плотнее прикрыл дверь в свой кабинет.
— Все сейчас заняты под завязку, — снисходительно улыбнулся Алексей Петрович. — И я к нему не на блины набиваюсь.
— Все это так, — не сдавался Гарбуз, словно поставил перед собой цель не допустить Задонова к высокому начальству. — Но вам сперва лучше бы с членом Военного совета фронта встретиться. Да вот незадача — его здесь нет: уехал в Смоленск…
— И надолго? — спросил Алексей Петрович, вспомнив предупреждение Цибикова.
— Не знаю, не знаю! — развел руками Гарбуз.
— Но скажите хотя бы одно: положение на фронте стабильное или надо ждать худшего?
— На этот счет вы сможете узнать только у армейского начальства. А я вам в этом смысле ничем помочь не могу.
— Вы думаете, товарищ Гарбуз, что главный редактор «Правды» товарищ Поспелов станет ждать, пока кто-то приедет? Газете нужен материал о боях войск вашего фронта сегодня. Можно сказать, вчера. Этого ждет вся страна. И там тоже, — многозначительно возвел глаза к потолку Алексей Петрович. — Вы лучше проводите меня в штаб фронта, представьте дежурному по штабу, а там уж я как-нибудь сам.
— Я бы вас проводил, товарищ Задонов, но я сижу на телефоне. Подождите заместителя главного редактора газеты батальонного комиссара товарища Сайкина Льва Захарыча, он вот-вот должен приехать. Буквально с минуты на минуту. Он вас и проводит. А пока не хотите ли чаю?
— Спасибо, только что в редакции угостили квасом.
Лев Захарович Сайкин оказался маленьким кругляшом с голым черепом, подвижным, как муравей, и говорливым, как лесной ручей, на пути которого легла коряга или большой валун. И звук «р» он раскатывал по-ручьиному же, будто камушки ударяли друг о друга: «кг-кг-кг!», одновременно хватая со стола бумаги, прочитывая их по диагонали, что-то в них чиркая синим карандашом, и булькая, булькая, булькая то ли от избытка энергии, то ли пряча за своей говорливостью свои мысли и чувства. Выслушав желание Задонова встретиться с начштаба Климовских, он вдруг заговорил так, словно Алексей Петрович был школяром, забывшим, что находится в учительской:
— Вам, товарищ (товакгищ) Задонов, кажется, что вот вы приехали и все должны тут же бросить свои дела и заняться исключительно вами. А здесь все заняты одним делом: остановить и разгромить фашистских захватчиков, чинящих неслыханные зверства на советской земле! — воскликнул он с театральным пафосом. — Вы слыхали о расстреле стапятидесяти евреев в районе местечка Ляхевичи? Нет? Не слыхали? Ужасная, ни с чем не сравнимая трагедия! Женщины, старики, дети. Всех постреляли и заставили местных белорусов свалить расстрелянных в овраг и засыпать землей. Чудовищный вандализм!
— А что с белорусами?
— С какими белорусами? А-а, с белорусами! Тоже постреляли, естественно. — И пояснил, словно оправдывая немцев: — Чтобы избавиться от свидетелей, разумеется.
— И много?
— В каком смысле?
— В количественном.
— Об этом нам не известно. Конечно, я понимаю: тоже советские люди, но мне, извиняюсь, не совсем понятны ваши вопросы… Не хотите ли вы сказать…
— Не хочу, — отрезал Алексей Петрович, вставая. — Я лишь уточнял детали. — И далее еще более жестким тоном: — Я напрасно убил в ожидании вашего прибытия целый час. Давно бы уже мог решить все вопросы и без вашей помощи. Благодарю за теплый прием.
Повернулся и пошел к двери.
— Постойте! Куда же вы? — испуганно воскликнул Сайкин, догнал его у двери, вцепился в рукав гимнастерки. — Я не отказываюсь представить вас товарищу Климовских. Я лишь хотел сказать, что у меня накопились бумаги из Главпура, которые не терпят отлагательства. А так — что ж! Я понимаю вашу линию и вполне ее одобряю.
Алексей Петрович передернул плечами, но возражать не стал: он знал о существующей в армии жесткой иерархии и не хотел с самого начала прослыть во фронтовой среде человеком неуживчивым и высокомерным. В конце концов, час ничего не решает, а посредничество Сайкина лишь ускорит дело, то есть позволит ему выехать в интересующие его воинские части и не мозолить глаза политотдельцам и всем прочим.
Глава 9
Штаб фронта занимал несколько одноэтажных строений бывшего пионерского лагеря. Над ними от дерева к дереву натянуты маскировочные сети, так что у Алексея Петровича возникло ощущение, будто он попал в вольер для хищных пернатых, и все теперь зависит от смотрителя за этими птицами и добродушия орлов, грифов и сов. Алексей Петрович даже усмехнулся этому своему сравнению, пришедшему в голову, конечно, не только по причине натянутой над головой сетки, а по каким-то ассоциациям, которые иногда практически невозможно объяснить сразу же после того, как они тебя посещают. Разве что потом, по прошествии времени. И то, если сохранятся в памяти.
Сайкин вышагивал чуть впереди, важно выпятив круглый животик и задрав круглую голову, растущую практически прямо из шеи. Сзади по его круглым ягодицам бил тяжелый наган в желтой кобуре, голенища яловых сапог распирали толстые икры. Его бы одеть в камзол и чулки и представить при дворе Людовика XIV — было бы в самый раз, если при этом дворе можно себе представить еврея. Был Сайкин несколько смешон и жалок в своем желании выглядеть воинственно и значительно, как бывает смешно и жалко смотреть на клоуна, привыкшего развлекать детей и вдруг оказавшегося среди взрослых.
Впрочем, Алексей Петрович тут же себя и одернул за свою привычку находить в людях только смешное. «Когда-нибудь ты за это поплатишься», — весело и без раскаяния подумал он, шагая вслед за Сайкиным.
Они миновали часового, топчущегося возле крыльца, поднялись по скрипучим ступенькам, вошли в распахнутые настежь двери, пошагали длинным гулким коридором, в который выходили двери спален и служебных помещений. На них сохранились таблички: «Первая группа», «Вторая группа», «Старший пионервожатый», «Старший воспитатель», «Ленинская комната». И тут же на клочках бумаги: «Оперативный отдел», «Отдел связи» и прочее. Начштаба Климовских располагался как раз в «Ленинской комнате», но путь в нее пролегал через комнату «Старшего пионервожатого», в которой сидел моложавый адъютант в чине майора.
Подойдя к столу адъютанта, Сайкин склонился над ним, и до слуха Алексея Петровича долетело:
— Корреспондент из «Правды» товарищ Задонов. Хотят поговорить с товарищем начальником штаба. Очень срочно. От самого главного редактора «Правды» члена Цэка вэкапебе товарища Поспелова.
Адъютант с любопытством глянул на Задонова, поднялся, одернул гимнастерку, вышел из-за стола и скрылся за дверью. Пока дверь открывалась и закрывалась, Алексей Петрович успел разглядеть в конце помещения стол и стоящего за ним бритоголового человека с телефонной трубкой возле уха. До слуха донеслось:
— Я понимаю, Георгий Константинович. Не могу знать, Георгий Константинович. Павлов в Борисове. От Кулика нет никаких сообщений. Шапошников выехал в войска. В районе восточнее Минска…
Дверь закрылась, голос оборвался, лишь глухой бубнеж просачивался в комнату старшего пионервожатого.
— Пустой номер, товарищ Задонов, — победно улыбнулся Сайкин. — С начала войны ни Климовских, ни Павлов не приняли ни одного корреспондента. Даже я не смог к ним прорваться. Сплошной туман. Войдите в мое положение: меня интересует знать положение на фронте, чтобы нести бойцам и командирам Красной армии правдивое слово партии, нести правду — в прямом смысле этого слова, а я этого положения не имею возможности знать. Я имею в виду действительное положение дел, а не что-то там такое. — И Сайкин покрутил в воздухе растопыренной пятерней. — А с меня, сами понимаете, спрашивают…
Дверь открылась, вышел адъютант, пригласил:
— Товарищ Задонов, вас ждут.
Алексей Петрович кивнул головой в знак благодарности и переступил порог кабинета начштаба фронта. За его спиной закрылась дверь, но он успел услыхать умоляющий голос Сайкина:
— Позвольте, но…
И равнодушный ответ адъютанта:
— Велено одного товарища Задонова.
Алексею Петровичу стало жаль Сайкина: все-таки тот имел право на встречу с начштаба фронта. «Надо будет замолвить за него словечко. Нельзя газетчика держать на голодном пайке. Ведь, действительно, для красноармейца газета — единственный источник информации о его месте в общем строю» — думал он слышанными когда-то из уст Мехлиса словами, шагая к столу, за которым возвышался человек в генеральской форме.
Генерал-майор Климовских шагнул навстречу Задонову, протянул руку, выдавил улыбку вежливости, которая на его изможденном лице с темными ободьями вокруг глаз больше походила на гримасу боли, заговорил хрипловатым голосом:
— Рад с вами познакомиться, товарищ Задонов. Имел честь читать ваши статьи и книги. Они всегда производили на меня неизгладимое впечатление.
— Благодарю вас, Владимир Ефимович, на добром слове, — ответил Задонов, пожимая руку генерала. — И за то, что согласились принять меня в такое… такое насыщенное событиями время.
— Работать с органами информации — мой долг. Прошу садиться, Алексей Петрович, — показал Климовских на стул. — Готов ответить на все ваши вопросы. К сожалению, не могу уделить вам много времени, однако надеюсь, что сумею утолить вашу любознательность.
Адъютант внес поднос, на котором стояли стаканы, заварной чайник, накрытый стеганым колпаком, и чайник побольше, тарелка с бутербродами.
— За одно и чайку попьем, — и вновь лицо Климовских исказила гримаса боли. — Так я вас слушаю.
— Меня интересует общая обстановка на вашем фронте, Владимир Ефимович. Для того чтобы правильно ориентироваться и более-менее объективно оценивать действия отдельных воинских подразделений. Меня интересуют бои в окружении, люди, вырвавшиеся из котлов… Кажется, это так теперь называется. Ну и… кто-то ведь где-то сражается. Не все же отступают или даже бегут перед немецкими танками и самолетами. Кто, где и как — это самое главное.
— Как раз перед вашим приходом мне звонил начальник Генерального штаба генерал армии Жуков по этому же самому поводу. Извините, Алексей Петрович, что я по понятным вам причинам не могу столь же детально обрисовать сложившуюся на нашем фронте обстановку для вас, как я сделал это пять минут назад… — И воскликнул, пододвигая к Задонову чайник: — Да вы наливайте чай, наливайте! И заваривайте покрепче: снимает усталость и сонливость… — Отпил несколько глотков, продолжил: — Так вот. Общая обстановка на нашем фронте такова: немецкие войска двумя мощными танковыми группировками, поддержанными большими силами авиации, наступают в направлении Москвы севернее и южнее Минска, охватывая клещами наши войска, оказавшиеся между двумя этими танковыми потоками. Никто из нас — я имею в виду не только себя, но и Генштаб, — не ожидал, что немцы бросят в наступление всю мощь своей армии с первых же минут войны, сосредоточив на узких участках фронта свои ударные группировки. К сожалению, у нас у всех были другие представления о том, как начинать эту войну, как должны развиваться события. За это мы и расплачиваемся сегодня жизнями наших красноармейцев и строевых командиров, потерей больших территорий, вооружения и прочих материальных ценностей…
С каждым словом голос Климовских крепчал, все недоумение и горечь поражений выливались в его до последней степени напряженную и желчную речь. Казалось, он вовсе не заботился о последствиях: либо настолько был удручен случившемся, что эти последствия меркли в его сознании перед фактом собственной недальновидности и упущений, перед фактом разворачивающейся на его глазах катастрофы, влиять на которую он бессилен, либо полагал, что писатель Задонов имеет право на такую откровенность. Но, скорее всего, дело было не в Задонове. И Алексей Петрович, при всей своей самонадеянности, не мог предположить, что его авторитет писателя и журналиста толкнули генерала Климовских на такую безоглядную откровенность, какой он не встречал во время финской кампании ни от кого из командиров, следовательно, эта горькая откровенность стала следствием растерянности самого Климовских, а Задонов явился лишь поводом для того, чтобы выразить ее вслух.
— Мы оказались заложниками собственной нераспорядительности и, я бы сказал, глупости, — продолжал с горькой усмешкой начальник штаба, не слишком заботясь о последовательности своих слов. — И пожинаем их плоды. Немцы взяли Минск. Это вы знаете. Восточнее Минска окружены две наши армии. Юго-восточнее Гродно — уже несколько дней дерутся в окружении еще две наши армии. Считайте, мы их потеряли. А это люди — десятки тысяч людей. Мы потеряли почти всю истребительную авиацию прямо на аэродромах. При этом самолеты новых конструкций, способных противостоять самолетам противника. Немцы безнаказанно бомбят наши города и дороги, мешая нам подтягивать войска, организовывать оборону. Хотя их танковые и моторизованные дивизии идут вперед практически без поддержки пехоты и теоретически весьма уязвимы со стороны своих флангов, мы ничего не можем противопоставить этой тактике, мы не умеем действовать против таких таранов, мы постоянно опаздываем с принятием ответных мер. Ко всему прочему, у нас очень мало противотанковой артиллерии. По иронии судьбы, большинство складов с горючим и боеприпасами располагались вблизи границы, теперь они либо взорваны, либо достались врагу, а в результате наши механизированные корпуса останавливаются из-за нехватки горючего и боеприпасов, авиация — то же самое, пехота остается один на один с танками противника и его авиацией…
Глаза Климовских вспыхнули, на скулах затвердели желваки. Несколько мгновений он мучительно справлялся с душевной мукой, настойчиво пробивавшейся сквозь маску исполнительности, оптимизма и безропотности, которую он не снимал с лица несколько этих страшных дней и ночей. Рука поднялась на уровень лба, замерла, затем опустилась на гладкий череп и скользнула вниз, точно снимая налипшую на него паутину.
— Мы посылаем пехотинца, — хрипло выдавил он, — против немецких танков с гранатой или бутылкой с зажигательной смесью. У него почти нет шансов выжить в таком поединке. И все это знают. Однако нам ничего не остается делать, как надеяться, что хотя бы такой дорогой ценой нам удастся обескровить немецкие войска, остановить их, а уж потом начать бить. К сожалению, далеко не все способны драться в столь безнадежной обстановке. Еще и потому, что мы не учили этому наших бойцов и командиров в мирное время. А не учили потому, что, повторяю, сами не знали, что этому надо учить и учиться.
Климовских замолчал, отодвинул от себя наполовину выпитый стакан крепко заваренного чаю, торопливо закурил, затравленным взглядом посмотрел на Алексея Петровича, усмехнулся, а тот подумал, что «не учили, не знали», а бутылки-то заготовили. Значит, кто-то если и не знал наверняка, то предполагал.
— Вы, наверное, думаете, что генерал Климовских сошел с ума. — Короткий отстраняющий жест рукой на попытку Задонова опротестовать это заявление. — Я не сошел с ума, поверьте мне на слово, Алексей Петрович. Но я не в состоянии заставить наших старших командиров перестать импровизировать, метаться от одной бреши к другой, которые пробивает в наших порядках противник. Нам давно пора переходить к стратегической обороне и не тратить силы на практически бесплодные контратаки. Увы, мы никак не можем свыкнуться с мыслью, что наша наступательная доктрина, которую мы лелеяли перед войной, потерпела провал. А начальник Генштаба Жуков, с которым я только что разговаривал, требует от нас беспрерывно контратаковать противника всеми имеющимися силами. А наши командиры не умеют этого делать. Они не умеют согласовывать свои действия с соседями, с авиацией и артиллерией. Другими словами, они не умеют грамотно организовать контратаку. А чаще всего не имеют на это времени. Но и обороняться не умеют тоже, потому что не учились, имея в виду такого противника.
Генерал Климовских замолчал, докурил папиросу, затем продолжил уже спокойнее:
— Конечно, не все в нашей власти. Не мы диктуем условия боя. Но пора начинать вести осмысленную и жестокую войну с врагом, который ведет именно такую войну против нас. Пора наводить порядок не только на фронте, но и в стране. Ведь до чего доходит: нам посылают подкрепления, технику, боеприпасы, а железная дорога отправляет их черт знает куда, и сама не может сказать, куда именно отправила. Короче говоря, разброд и разноголосица на всех уровнях. И пока это не кончится, мы по-настоящему воевать не сможем…
Климовских порылся у себя в столе, достал какую-то бумагу, пробежал глазами, показал бумагу Задонову, не давая в руки, заговорил снова:
— Вот, извольте видеть: сообщение штаба стрелкового корпуса. Прислали с нарочным. Пишут, что слышат слева звуки боя. Спрашивают, что им делать. А что я могу сказать, если и сам не знаю, что там происходит? И Генштаб не знает, а когда мы узнаем, там все кончится. Это к вопросу об окруженцах и стойко сражающихся… Стойко сражаются чаще всего те, кого немцы лишь сковывают своими действиями, обходя с флангов. А нестойко те, на кого обрушивается главный удар. А еще лживые из страха перед начальством донесения командиров о положении подчиненных им войск. Или желание выдать за действительность кажущееся, боязнь ответственности. Вот рапорт из другого стрелкового корпуса: сотни убитых солдат и офицеров противника, десятки уничтоженных танков, пушек, минометов, огромные трофеи. Вплоть до солдатских одеял. И наряду с этими победными реляциями докладная записка начальника политотдела дивизии этого же корпуса: бездарно организованная оборона, препирательства между командирами разных степеней, кто из них должен командовать бойцами непосредственно в окопах, а кто вдалеке от них… — Генерал глянул в лицо Задонову, как бы проверяя его впечатление от услышанного, закурил очередную папиросу, заговорил снова, разгоняя рукою дым: — Вы помните наши поражения в четырнадцатом и пятнадцатом году от немцев и — в одно и то же время — наши победы над австрийцами? Так вот, пока мы не научимся воевать так же решительно, грамотно и дисциплинированно, как воюют немцы, и даже лучше немцев, победы нам не видать. Но я верю, что со временем бить немцев мы научимся. Не мы, так другие. И если я говорю вам сейчас эти горькие слова, то исключительно потому, что вам потом придется писать об этом времени, и вы должны знать, как мы оценивали его и свои действия по горячим, так сказать, следам. — Климовских замолчал, затем произнес устало: — О конкретных частях и соединениях вы можете узнать в оперативном отделе. Зайдите туда и от моего имени…
Зазуммерил телефон на столе. Заглянул адъютант, негромко произнес:
— Командующий на проводе, товарищ генерал.
Алексей Петрович поднялся, молча пожал протянутую руку и быстро покинул кабинет, еще менее чего-либо понимающий в происходящем, чем полчаса назад. В дверях он остановился, вспомнив, что хотел походатайствовать за Сайкина, но понял, что момент для этого упущен, и решительно переступил порог «Ленинской комнаты».
— Ну что Климовских? — спросил Сайкин, поднимаясь с лавочки под старой липой. — Разъяснил?
— Собственно говоря, он не сказал мне ничего нового. Общее положение вам известно. Подробности — в оперативном отделе штаба. Не скажете, где он находится?
— А вон в том корпусе, — показал Сайкин. — Вас проводить?
— Нет, благодарю. Не смею вас отрывать от дела.
— Ну что вы, товарищ Задонов! Пустяки! Всегда рад услужить коллеге по перу.
Глава 10
Минск — у немцев! И всего за каких-то шесть дней. Даже поляки в тридцать девятом — и те продержались дольше, хотя из любой точки на польско-германской границе до Варшавы ближе, чем от нынешней советско-германской до Минска. И это при том, что армия у поляков была слабее немецкой более чем в два раза. А Красная армия, сосредоточенная в западных округах, немецкой ни в чем не уступает. Вернее сказать: не уступала. Более того, по количеству танков и самолетов даже превосходила. И вот эта Красная армия позволяет немцам беспрепятственно дойти до Минска. И всего за каких-то шесть дней.
Шесть дней! Это не вмещалось в сознание. В это не хотелось верить. Но и не верить было нельзя. Оставалось понять, как это произошло, по чьей вине. Если по большому счету, то по вине всей военной верхушки, начиная от наркома обороны и начальника Генерального штаба РККА. Это Тимошенко и Жуков убеждали всех, что война начнется с приграничных сражений, что эти сражения будут длительными. Их ничему не научила ни стремительная война немцев с Польшей, ни с Западной Европой, ни с Югославией и Грецией. Идиоты! Кретины! Бездари!
Но сейчас не время трясти верхушку. А вот командующего Западным особым военным округом Павлова просто необходимо. Так безответственно отнестись к своим обязанностям, с такой преступной легкостью выпустить из своих рук управление войсками, пустить дело отражения агрессии на самотек — такое прощать нельзя. За такое надо снимать головы, чтобы другим неповадно было.
Сталин остановился напротив большой карты Европы, истыканной флажками с обозначением немецких и советских воинских соединений. Карта отражала положение недельной давности, и Сталин тупо уставился на эти флажки. Ему казалось, что неделю назад он отлично понимал и значение этих флажков, и возможные изменения их положения на карте в случае военных действий, и какие могут возникнуть трудности для той и другой стороны в результате тех или иных изменений, и как обе стороны будут эти трудности преодолевать. Сейчас Сталин не понимал ничего. Более того, он был уверен, что и Тимошенко с Жуковым тоже ничего не понимают в происходящем. Потому что, если бы понимали, уже исправили бы то положение, которое сложилось на западном театре военных действий. Или, если не исправили бы, то хотя бы толково объяснили, что происходит. Понять происходящий процесс — значит наполовину, если не больше, взять управление процессом в свои руки.
Так что же делать? Что же делать?
Павлова, конечно, под трибунал. И всех минских генералов вместе с ним. И к стенке их! К стенке! Что дальше? Дальше заставить армию сражаться. Сражаться до последнего патрона и красноармейца. Сдачу в плен приравнять к предательству. Оставление рубежей обороны — тоже. Невыполнение приказа командования — расстрел на месте. Как в гражданскую. Жесткость, жестокость — без этого, видимо, нельзя.
Что еще?
Сталин потер пальцами виски: болела голова, звенело в ушах. Даже руку поднять трудно. Старость? Нет, еще неделю назад он чувствовал себя бодрым и деятельным. А главное — не верил, что Гитлер отважится на вторжение. Ведь это означает, ни много ни мало, войну на два фронта. То есть как раз то, чего сам Гитлер недавно боялся, как черт ладана. Неужели он так уверен, что СССР настолько слаб в военном отношении, что победа над ним обеспечена, что никто большевикам на помощь не придет, что им ничего не остается, как в одиночку сражаться с Германией? А иначе чем объяснить это вторжение? И чем — наши нескончаемые поражения?
И на самом деле, похоже, Гитлер все рассчитал правильно: никакого второго фронта нет. Франция повержена, Англия заперлась на островах и дрожит за свою шкуру. Черчилль на призыв его, Сталина, открыть Второй фронт, отделался обещанием сделать это, как только позволят обстоятельства. И заключил свое письмо издевательски: «Да поможет Вам Бог!» Обращение к Рузвельту пока тоже ничего не дали. Америке вообще плевать на Европу. И она будет плевать на нее до тех пор, пока не увидит явной выгоды от вступления в войну на той или иной стороне. Правда, Черчилль и Рузвельт заявили о своей солидарности и поддержке СССР, но это пока только слова. Отсюда уверенность Гитлера, что воевать на два фронта ему не придется, что разделаться с СССР ему никто и ничто не помешает.
Да, так что же необходимо предпринять еще, чтобы остановить немцев? Капитуляция исключается. Драться, пока имеются возможности? В девятнадцатом, когда Деникин подошел к Туле, было труднее. И все-таки выстояли. Но Деникин — это одно, сегодняшние немцы — совсем другое. Значит — мир? Наподобие «похабного», как говорил Ленин, Брестского? Значит — мир. Или хотя бы перемирие. Отдать Прибалтику, часть Белоруссии и Украины. Отдать Молдавию. Главное — выстоять и сохранить армию. А цена, которую придется заплатить, — это потом, потом… Кутузову тоже было не просто отдавать Наполеону Москву. Зато выиграл войну и отстоял Россию. И мы потом вернем все, что отдали. А теперь решить, через кого и как связаться с Гитлером… Посоветоваться с Молотовым — он знает.
Что еще? Да, вот что. Теперь же, не дожидаясь перемирия, начать эвакуацию заводов и фабрик на восток. Вместе с людьми. Чтобы потом было чем воевать, когда для этого наступит время. И уничтожать все, что нельзя будет эвакуировать, чтобы не досталось немцам. Пусть получат выжженную пустыню.
Далее. Взять всю полноту власти в свои руки. Как гражданской, так и военной. Ибо сообщения со всех сторон говорят о всеобщей растерянности и неспособности эту растерянность преодолеть.
Надо будет призвать православную церковь к сотрудничеству. Из истории известно, что народ в трудную для себя годину теряет веру в правительство, в начальство вообще, и обращает свои взоры к богу. Пусть бог и помогает. Надо опереться на церковь, чтобы она помогла возвратить веру и любовь к отечеству.
Наконец, последнее: партизанское движение. Сделать жизнь захватчиков адом. Жечь, убивать, взрывать. Через любые жертвы, любые трудности. Все направить к одной цели — к победе. А считать — это потом, потом…
Короткими фразами записав на листе бумаги все, что пришло в голову, Сталин позвонил недремлющему Поскребышеву, спросил:
— Что нового из западных областей Белоруссии и Украины?
Поскребышев отвечал так, будто ждал звонка Хозяина, четко отделяя каждое слово:
— Звонили из Луцка, Бобруйска, Барановичей и других городов Белоруссии, а также с Украины: из Тернополя, Хмельницка, Новоград-Волынского. Обстановка складывается следующая. Многие партийные и советские руководители районов и органов НКВД убегают, оставляя районы на произвол судьбы, задолго до отхода наших частей. При этом вывозят государственным транспортом личное имущество, бросая государственные ценности, склады и предприятия. Руководители бегут, сея панику, вместе с населением, все дороги запружены бегущими, что затрудняет передвижение воинских частей. Многие командиры воинских частей следуют их примеру. Они самовольно покидают свои части, вывозят свои семьи и свое имущество. За последние часы получено несколько телефонограмм с мест, где доводится до сведения Политбюро, что… далее цитирую одну из телефонограмм: «…что успехам, временно достигнутым немцами на определенных участках Западного фронта (в частности на Минском направлении), очень во многом, если не во всем, способствовали паника, царящая в командной верхушке отдельных воинских частей, и паническая бездеятельность в местных партийных и советских органах». И далее выражается убедительная просьба к Политбюро и лично к вам, товарищ Сталин, принять необходимые меры в отношении местных партийных и советских органов, а так же к той части командного состава Красной армии, которая способствует пораженческим настроениям… У меня все. — Поскребышев помолчал, спросил: — Вы меня слышите, товарищ Сталин?
— Слышу, — ответил Сталин и медленно положил трубку.
Затем он прошел в спальню, разделся и лег. Однако сон не шел. Встал, взял из аптечки пакетик снотворного порошка, высыпал в рот, запил водой прямо из графина. Снова лег.
Постепенно мозг обволокли усталость и безразличие. Перед глазами замельтешили лица, лица, лица… тянулись руки… пальцы-сосиски… все ближе к горлу… на лицо упала подушка… нечем дышать… собственный хрип и стоны отчетливо звучали среди кремлевских палат… так душили царей… Петра Третьего, Павла Первого… а до них Великих князей… а до них… Чернь всегда неудачи и тяжелые времена для себя связывает с верховным лицом… чернь не рассуждает… она хочет есть и пить… когда этого нет, она думает, что заменить правителя — и дело в шляпе… почему в шляпе?.. впрочем, неважно… А как смотрел Жуков, когда докладывал о последних сводках с театра военных действий — с укором смотрел: вот, мол, мы тебе говорили, а ты нас не слушал… а тут еще Шуленбург: я вам намекал, что война вот-вот начнется, а вы… и министр иностранных дел Японии Мацуока: дежурная улыбка, слащавые речи… Зачем он, Сталин, поехал провожать Мацуоку на вокзал? Зачем заискивал перед Шуленбургом? Наверняка Гитлер расценил эти факты как признак слабости СССР и страха Сталина перед Гитлером. Может, это лишь укрепило его уверенность начать войну. И даже подтолкнуло.
Сталин уже проснулся, но не замечал этого. В его усталом, не отдохнувшем мозгу сон продолжался в яви, только лица потускнели, а слова, наоборот, стали более отчетливыми, фразы законченными.
«Что ж, — подумал он отстраненно, — подушкой не подушкой, а пулю — вполне возможно. У Жукова рука не дрогнет. Да и Берия с Маленковым… Они преданы лишь до тех пор, пока ты в силе. Ослабел — сбросят. Даже Молотов… Один только Ворошилов… Впрочем, и он пойдет за более сильным».
Настенные часы показывали без минуты двенадцать. Дом окутан плотной тишиной. Точно все вымерло вокруг и в самом доме. Не хотелось ни о чем думать. Даже вчерашние размышления и наметки на будущее казались теперь бессмысленными, ни к чему не ведущими… Польшу Гитлер разгромил практически за месяц, Францию и остальную Европу — за полтора, Югославию с Грецией — за две недели. В Англию Гитлер не пошел. Как и Наполеон. По «Майн кампфу» он и не собирался этого делать… Минск пал, очередь за Смоленском — еще шесть дней, а там и до Москвы подать рукой. Если не случится чуда…
Глава 11
Сталин откинул одеяло, спустил ноги на коврик, нащупал тапочки и долго еще сидел, согнувшись и уперев локти в колени. Затем, преодолев непомерную тяжесть во всем теле, стал одеваться. Вышел в коридор, прошел в туалетную комнату, почистил зубы мятным порошком, умылся. Проследовал в малую столовую. Позавтракал. Все это механически, не задумываясь. И все время прислушивался, не загудят ли машины, не раздадутся ли шаги, стремительные и уверенные. Как судьба. Безразличие ко всему не отпускало. Думать было не о чем. И ни к чему. Он проиграл. С этим надо смириться. Все когда-нибудь проигрывают. Таковы неумолимые законы природы. Проигрывают либо соперникам, либо обстоятельствам, либо Смерти. Ничего нет вечного… Так когда-то проиграл и Николай Второй, царь и император милостью божьей. От него отвернулись все, даже ближайшее окружение. Проигравших не любят, их ненавидят. А проиграл царь потому, что Россия не была готова к войне, воевать же ее заставили царские долги западным банкам, то есть за чужие интересы. Как тогда говорили: «Союзники будут воевать до последней капли крови русского солдата». И все отвернулись от царя. И как быстро сошла пенная волна русского патриотизма, с которым Россия вступила в войну, как быстро наступили апатия и неверие всех слоев общества, которые и привели к революции. То же самое, судя по всему, повторится и сегодня. Только без всяких революций. Обычный дворцовый переворот…
По инерции, выработанной годами, помимо воли и желания, Сталин прошел в кабинет. Долго стоял на пороге, вслушиваясь в тишину. Сел за стол. На столе свежие газеты. Про Минск еще ни слова. Зато много об успешных боях на юге, где пытаются наступать румыны. Сбитые самолеты, уничтоженные танки, орудия, убитые и раненые солдаты и офицеры врага. Успехи, как всегда, преувеличены, неудачи преуменьшены… Даже захваченные в качестве трофеев противогазы — и те упоминаются…
Противно.
И ни одного портрета товарища Сталина. Будто он уже не существует. Зато есть портреты отличившихся в боях летчиков, танкистов, пехотинцев.
Отбросил газеты в сторону. Откинулся на спинку кресла, закрыл глаза. Вспомнил: в Одесском военном округе начальником штаба генерал Захаров. Приходил представляться. Оставил хорошее впечатление. Он, как докладывают, сумел вырвать у Тимошенко с Жуковым согласие на приведение войск в боевую готовность, не ожидая директив из Центра. Остальное — уже сам. Поэтому там войска врасплох застигнуты не были, потери минимальны. То же самое и адмирал Октябрьский, командующий Черноморским флотом — не потерял ни одного корабля, ни одного самолета. Если не врут, конечно… А остальные…
Зазвонил телефон.
Сталин посмотрел на аппарат и отвернулся, уверенный, что опять будут докладывать об окруженных или пропавших неизвестно куда армиях, оставленных городах. А что он может сказать? Ничего. Пусть разбираются сами.
Телефон звонил, не переставая. К нему присоединился второй, затем третий.
Сталин встал из-за стола, ушел в спальню. Сел на уже убранную постель. Ссутулился, сунул руки меж колен. Прикрыл глаза. Он чувствовал себя обманутым, оскорбленным. И кем? Своими же. Потому что Гитлер — в порядке вещей. А вот свои…
Заглянул начальник кремлевской охраны генерал Власик.
— Товарищ Сталин…
— Меня ни для кого нет, — прошелестел сиповатый голос из полумрака комнаты. — Ни для кого.
Власик прикрыл дверь, пожал недоуменно покатыми плечами. Пошел в кабинет, произнес в трубку, прикрывая ее ладонью:
— Товарищ Молотов, он не хочет ни с кем говорить. — И добавил еще тише: — И вообще, странный какой-то. Может, вы приедете? А то я не знаю, что делать.
— Ладно, жди, — прозвучало в ответ.
Сидеть в темной спальне надоело. Сталин с трудом встал, побрел в кабинет. В нем все то же: карта на стене, флажки — вчерашний день. Побрел в столовую. Краем глаза отметил, как кто-то быстро скрылся за одной из дверей. Ага, уже подсматривают и подслушивают. Ждут нового хозяина.
Прошел в малую столовую. Открыл дверцу буфета, долго разглядывал этикетки на бутылках, точно видел их впервые.
Выбрал уже откупоренную бутылку «Хванчкары». Налил почти полный стакан, выпил жадно, как пил когда-то воду в далекой молодости после долгого пути по горам под палящим солнцем. Налил еще, прошел к креслу у окна, сел, держа стакан в руке. Рука дрожала.
Почему-то вспомнилось давно написанное собственное стихотворение. Не всё — последние строки:
Когда…
…когда в потоке перекрытом
найдутся силы, чтоб опять
пробить тропу по горным плитам
и никому не уступать,
когда с чужбины, неутешный,
вернется сын в голодный край,
и с просветленною надеждой
увидит солнца каравай,
когда незрячий и гонимый
прозреет в солнечности дня,
я успокоюсь. И отныне
надежда вселится в меня.
И околдованные вежды
покинет грусти пелена.
Да, мне ниспослана надежда,
но так ли искренна она?
«Так ли искренна она?», — повторил вслух и покачал головой, уверенный, что в отчий край ему вернуться не суждено. Что ж, не суждено, так не суждено. Не ему одному. Но память о Сталине там останется. Не может не остаться. Потому что он многое успел за эти годы. Даже больше, чем ожидал. А сколько плотин было на его пути! Не счесть. Многие останавливались в изнеможении. Падали. А он шел. Один. Хотя и окруженный людьми. Куда? Только история ответит на этот вопрос. Но лично ему ничего не было нужно. Только участия. Иногда. Но от кого? Таких людей рядом не было и нет. Разве что безответная, трепетная Катерина Сванидзе, единственная, которую любил по-настоящему… Как знать, может, еще суждено встретиться… Где-то там. «И воздастся им по делам их». Кажется, так. Безгрешных не бывает. Даже сам Бог не без греха: незачем было ему создавать человека, который рано или поздно усомнится в существовании творца. Не мог Бог не знать этого. А усомнившийся человек греха уже не боится. Разве что «приидет страх божий пред кончиною его…»
«Но так ли искренна она?»
Искренность — категория нематериальная и весьма относительная.
В коридоре затопало. Многих и очень решительных людей. Ну, вот и все. Это — конец.
Сталин торопливо опрокинул стакан в рот, отдышался. Вжался в кресло.
В дверь постучали… Странно.
Он не отвечал, молча смотрел на дверь. Ждал. Вспомнился сон: пальцы-сосиски, подушка, удушье… Сон был вещим.
Дверь полуотворилась, просунулось кошачье лицо Молотова. Глаза изумленно округлились. Дверь открылась шире. Стали видны другие лица. Широкое лицо Маленкова, бликующее пенсне Берии, принюхивающийся нос Микояна.
— Коба! Ты заболел? — спросил Молотов, не переступая порога.
— Чего приперлись? — вопросом на вопрос ответил Сталин, медленно осознавая, что они пришли не арестовывать его, не убивать, а потому, что без него не способны что-либо решить. Ни один из них не обладает ни его авторитетом, ни его волей, ни его знаниями. Более того, никто из них не пользуется авторитетом друг у друга. Они вместе только потому, что он связывает их друг с другом крепче цементного раствора. Умри он — и они рассыплются. На группы, группки. И начнется грызня и взаимоистребление. Как среди бояр после смерти Ивана Грозного.
— Немцы подходят к Березине. Надо что-то делать.
Молотов переступил порог столовой, за ним остальные — человек шесть. Почти всё Политбюро. Как он презирал их сейчас. Как ненавидел. Они не только развалят страну, они ее разграбят, пустят по миру. Ублюдки! Жадные до власти, до удовольствий. Прав был Троцкий, говоря, что правящая элита рано или поздно захочет не только власти политической, но и экономической. Может быть, не они сами, так их дети, внуки, правнуки… Остатки недобитой бюрократии. Возрождающейся из гнили, из плесени, из дерьма… Впрочем, Троцкий оценивал будущее не с точки зрения революционера, а с точки зрения заурядного жида, который видит мир только через собственный интерес…
Что такое провякал этот безмозглый котище? Что делать? Они не знают, что делать… Ха-ха-ха! Только поэтому они и пришли к нему? Только поэтому…
— Так делайте! Кто вам мешает?
— Коба, ты же знаешь… — замялся Молотов. — И потом, Павлов, на наш взгляд, не справляется со своими обязанностями. Он растерял свои армии. Он низвел себя до командира дивизии — организует оборону на узком участке фронта. Это не решает проблему… Надо решить, куда направлять резервы… Тимошенко не может без твоего разрешения… Мы надеялись, что вместе мы смогли бы решить…
Сталин медленно поднялся, тяжело опираясь обеими руками на подлокотники кресла. Встал, выпрямился, пошарил себя по карманам. Вспомнил, что вчерашняя бумажка, на которой он записывал свои размышления, осталась в кабинете.
Пошел прямо на стоящего перед ним Молотова — тот отступил в сторону. Остальные расступились и, едва Сталин вышел из столовой, потянулись за ним следом.
Войдя в кабинет, Сталин сел за стол, рукой показал, чтобы и остальные садились. Взял бумажку, пробежал глазами, отложил. Все он вчера решил правильно. Кроме возможности выпросить у Гитлера мир. Осталось начать действовать.
— Где Тимошенко с Жуковым? — спросил отрывисто, ни к кому не обращаясь конкретно.
— В наркомате, — поспешно ответил Молотов. И добавил с презрением: — Пытаются собрать и склеить черепки от разбитых горшков.
Берия в подтверждение его слов кивнул головой: мол, мне положено знать, кто где, и я знаю. Остальные тоже покивали головами: мол, виноваты во всем военные: недоглядели, неправильно оценили, не доложили, не настояли.
Нет, эти на заговоры не способны. Они вообще ни на что самостоятельное не способны. Без товарища Сталина все они — лишь более-менее прилежные исполнители его воли, то есть чуть больше нулей. Он знал это давно, и странно, что ему показалось, будто они способны восстать против него. Но это была минутная слабость. Такое бывает со всеми. Даже с Лениным случалось. Тут главное — не показать своей слабости. Раз слабость, два слабость, а дальше можешь ставить на себе крест.
— Поехали, — произнес Сталин своим обычным глуховатым голосом, вставая из-за стола. И повторил еще более решительно: — Поехали. У нас много работы.
И пошел к двери, даже не переодевшись: в заплатанных штанах, в потертой куртке и стоптанных сапогах.
Через несколько минут длинный кортеж из тяжелых бронированных «крайслеров» вырвался из безлюдной лесной аллеи и помчался, разгоняя свирепыми воплями сирен встречные машины и пешеходов.
Глава 12
Начальник Генштаба Жуков шел между столами, за которыми сидели молодые женщины в военной форме и немногие мужчины, отделенные друг от друга дощатыми перегородками. Стучали аппараты Бодо, из их чрева ползли узкие бумажные ленты. Жуков брал ленты, читал, шел дальше. Сводки с фронтов были скупы, противоречивы, по ним почти невозможно было составить картину боев на том или ином участке. Да и самих фронтов в классическом виде не существовало. Одни бегут перед противником, другие дерутся, и все это порознь, без всякой связи друг с другом. И, пожалуй, самое страшное — отсюда, из центра, никак не удается наладить их объединение по причине неспособности фронтовых командиров понять, что от них хотят: их не учили этому, им запрещали даже думать о подобном развитии событий, потому что подобные события не предусматривались даже гипотетически, а всякие рассуждения о них рассматривались как предательские и пораженческие.
Покинув аппаратную, Жуков зашел к направленцам. Здесь тоже было шумно, но шумно от криков: штабные офицеры, головы которых были увенчаны массивными наушниками, кричали в микрофоны, замолкали на минуту другую, что-то записывая, отмечая на своих картах, снова кричали, вызывая армии, корпуса, дивизии…
Здесь для начальника Генштаба тоже не было ничего нового. И Жуков вернулся в свой кабинет, позвонил в разведуправление, где занимались радиоперехватом. Оттуда через пару минут принесли сводку, в которой — ссылаясь на Берлинское радио — сообщалось о боях в районе Гродно, Новогрудка, Барановичей и восточнее Минска, в Прибалтике, на севере и на юге. И практически везде, если верить Геббельсу, окружены многие русские армии. Немцы передают о сотнях тысяч русских солдат и офицеров, сдавшихся в плен во главе с командирами полков и дивизий, о захваченных трофеях в виде тысяч танков, пушек, складов со снарядами и патронами, продовольствием, горючим и амуницией; о том, что финские войска перешли русскую границу и движутся к Санкт-Петербургу, что сопротивляются победоносным немецким войскам лишь небольшие горстки фанатиков, возглавляемые жидами-комиссарами, что участь Красной армии практически решена, остатки ее будут разгромлены в ближайшие две-три недели.
Конечно, Геббельс преувеличивает, но в целом он, скорее всего, опирается на действительные факты.
Жуков подошел к стене, на которой висела большая карта, утыканная флажками с обозначениями армий, корпусов, дивизий. Где теперь эти армии, корпуса и дивизии? Никто не может сказать. Нет ничего более угнетающего, чем чувствовать себя беспомощным перед неуправляемой стихией войны — неуправляемой из его штаба и хорошо управляемой штабами противника.
Зря Сталин отозвал его с Юго-Западного фронта. После его отъезда контрнаступление танковых и механизированных корпусов Кирпонос организовал далеко не так, как нужно было организовать, и поставленной цели не достиг, а от самих корпусов почти ничего не осталось. Правда, немцы остановлены, ни одна из советских армий на Украине не попала в окружение. Все это так. Но этого мало, имея в виду силы, какими располагал Кирпонос. И, безусловно, он, Жуков, все сделал бы значительно лучше…
Зазвонил телефон.
Жуков снял трубку.
— Товарищ Жуков, — услыхал он возбужденный голос начальника тыла Красной армии генерала Хрулева. — Ни управление тыла и снабжения Красной армии, ни я, Главный интендант ее, не можем работать в таких условиях! Мы не знаем, кому, куда, что и в каких количествах надо в данное время подвезти. Более того, управление перевозок не контролирует перевозки, управление железнодорожного транспорта не знает, где находятся те или иные эшелоны, когда они придут на место. И придут ли вообще.
Жуков слушал, хмурился. Ждал, когда иссякнут жалобы Хрулева. Не дождался, оборвал его своим скрипучим голосом:
— Я ничего не могу вам на это сказать. Мы не имеем связи с войсками, не знаем, кому что требуется. Постарайтесь сами найти общий язык с управлением перевозок и штабами фронтов. А еще лучше — подготовьте директиву ГКО о том, как лучше управлять всем этим из одного центра. У меня все.
И положил трубку.
Он чувствовал себя опустошенным. Ему казалось, будто он находится в глубоком подземелье, куда не доносится извне ни единый звук, откуда ни до кого не докричишься, не дозовешься. Каким-то непонятным образом более-менее налаженная государственная машина вдруг перестала работать, забуксовала на одном месте. И непонятно, что надо сделать, чтобы сдвинуть ее с места. Что же касается армии, то она неотделима от государства, так же зависит от него, как само государство зависит от армии. Еще один сильный нажим противника — и все расползется и покатится вспять. Остановить сползание армии к катастрофе можно лишь одним способом: заставить ее драться, и не просто драться, а непрерывно контратаковать. Остановка равносильна смерти. Движение, даже чреватое гибелью, имеет шанс на спасение. Переход к обороне в данной обстановке рождает чувство обреченности. Оборона есть остановка, за которой неизбежно новое отступление. И так до полного поражения. Контратаковать, только контратаковать! Пусть Кирпонос не добился большого успеха, но он все-таки немцев остановил, втянул их в затяжные бои. И это главное.
В дверь без стука вошел нарком обороны Тимошенко, вслед за ним начальник оперативного управления Генштаба генерал-лейтенант Злобин, начальники других отделов. Злобин принес с собой карты последних данных.
— Давай, Георгий, разберемся, — произнес Тимошенко устало. — Мне сейчас звонил товарищ Сталин: очень недоволен сложившимся положением и нашей работой… Через час надо будет докладывать товарищу Сталину, а я не могу толком разобраться, что происходит.
— Происходит то самое, что нас лупят в хвост и гриву, — мрачно ответил Жуков. — Наши армии дерутся в изоляции друг от друга, у них нет связи ни между собой, ни с командованием фронтов, ни со своими корпусами и дивизиями. А иногда и с Генштабом. Почти везде царит растерянность и паника, которую можно прекратить только самыми жесткими… и даже жестокими мерами. Мы посылаем в войска порученцев на самолетах, они либо пропадают, либо не могут отыскать соответствующие войска. Те сведения, что до нас доходят, устаревают через несколько часов. Мы бьем кулаком по пустому месту…
Двери вдруг растворились, в кабинет начальника штаба вошел Сталин. За ним теснились Молотов, Маленков, Берия.
Жуков замолчал на полуслове. Все уставились на вошедших. Тимошенко шагнул навстречу, доложил:
— Товарищ Сталин, руководство Наркомата обороны и Генерального штаба изучают обстановку на фронтах и вырабатывают очередные решения.
Доложил и замер — руки по швам. И все стояли в напряженном молчании, не понимая, что привело сюда Сталина.
— Очередные решения… — Лицо Сталина закаменело, глаза превратились в узкие щелки, голос звучал со сдерживаемой яростью: — Они, видите ли, принимают решения… А что нам дали ваши предыдущие решения? Что, я вас спрашиваю, товарищи генералы? Улучшилось положение на фронтах? Там уже бьют немцев? Они бегут? Их окружают? Что? — Сталин повел взглядом по меловым лицам Тимошенко и Жукова. Продолжил все тем же яростно-спокойным голосом: — Пока известно лишь одно: ваши решения ничего не решают. Ни Наркомат обороны, ни Генеральный штаб не способны принимать взвешенные решения и контролировать обстановку на театрах военных действий. Вы лишь фиксируете случившееся. На такое дело можно посадить любого дворника или уборщицу, работающих при Генеральном штабе — толку будет больше.
С этими словами Сталин повернулся и вышел из кабинета. За ним остальные.
В кабинете некоторое время царила тишина и растерянность. Все чувствовали себя так, словно каждый получил оплеуху. И это вместо того, чтобы разобраться, найти совместными усилиями выход из создавшегося положения.
— Мм-да, — произнес Жуков и кашлянул в кулак. — А работать все-таки надо. Давайте разбираться. Самое опасное положение у нас сложилось на Западном и Северо-Западном фронтах. Надо любой ценой остановить немцев на рубеже Днепра. И далее к Витебску. Посчитаем, что у нас имеется и как это можно использовать с наибольшей пользой.
И несколько голов склонилось над картой театра военных действий.
В кабинете Сталина собрались почти все члены Политбюро. Не было только Хрущева, Ворошилова и Жданова: первый не мог оставить Украину, двое других — Ленинград.
Маршал Тимошенко и генерал армии Жуков остановились перед столом, за которым сидели члены Политбюро.
Докладывал Тимошенко.
Из его доклада выходило, что немцы двумя танковыми колоннами рвутся к Смоленску, пытаясь окружить оставшиеся советские войска восточнее Смоленска, что необходимо сосредоточить на флангах Западного фронта сильные группировки, которые мощным ударом по немецким танковым клиньям отсекут их от своих тылов, расчленят и уничтожат. После чего перечислил, сколько для этого необходимо пехотных, танковых и кавалерийских дивизий, самолетов и артиллерии.
Сталин слушал не перебивая, разглядывал карты со множеством стрел и стрелок, пытался прикинуть, откуда и что можно взять и как доставить на место, то есть заполнить эти кружочки реальными людьми, танками и пушками. В то же время он не понимал, как эти люди, танки и пушки могут изменить положение к лучшему, если оно с теми же людьми, танками и пушками постоянно ухудшается. Он, однако, ничего другого предложить не мог, как только потребовать, чтобы вот эти двое сделали все возможное и невозможное, чтобы претворить свои планы в жизнь. Вместе с тем он чувствовал, что во всем этом есть какая-то несостоятельность, какая-то порочная однообразность, шаблонность и мелкотравчатость.
«Что ж, — думал Сталин, — если эти двое на своем нынешнем месте не способны к более глубокому взгляду на события, то пусть они хотя бы свои собственные планы попробуют претворить в жизнь на ограниченном пространстве с ограниченными целями. А там посмотрим… А этот Жуков… на него я возлагал такие большие надежды, а он…» — Сталин не закончил мысль, которая не впервой приходила ему в голову, боясь снова впасть в бешенство. Он молча подписал представленный ему приказ Ставки Верховного главнокомандования Красной армии и отпустил военных.
Глава 13
Вторую неделю Задонов мотался по фронту на своей машине то к югу от Могилева, то к северу от него, встречаясь с красноармейцами, политруками, командирами, начиная от взводных, кончая командующими армиями, то есть с теми, кто попадался под руку и соглашался с ним встретиться и поговорить. Постепенно вырисовывалась картина страшного разгрома армий Западного фронта, паники, безверия и уныния — с одной стороны, отчаянного героизма и самопожертвования как отдельных бойцов и командиров, так и целых подразделений — с другой.
Он видел, что резервные корпуса подходят к фронту отдельными разрозненными подразделениями, разведка противника не ведется, карт местности многие командиры не имеют, танки чаще всего идут своим ходом, идут днем, не скрываясь; над колоннами, точно мухи над падалью, целыми днями висят немецкие самолеты, бомбя и обстреливая, вдоль дорог стоят разбитые, сгоревшие и просто брошенные машины, вышедшие из строя из-за пустяшных поломок. Затем полки и дивизии посылаются в бой, иногда не видя противника, ничего не зная о нем и даже не находя его там, где предполагалось. Начиналось движение в сторону и вспять, образовывалась толчея, части мешались между собой, дороги забиты беженцами, так что не проедешь, не пройдешь, и над всей этой вопиющей безответственностью, сея панику и чувство обреченности, с завидным постоянством и практически безнаказанно творит свое черное дело немецкая авиация.
С кем бы Алексей Петрович ни заговаривал из тех, кто уже прошел через эту мясорубку, никто даже не пытался скрыть от него свое убеждение, что наверху не понимают, что происходит, с какими силами немцев приходится иметь дело в том или ином случае, что воевать так нельзя, что надо что-то менять и менять решительно. Но что именно менять и как, об этом помалкивали, пожимая плечами.
Из всего этого нагромождения мнений, историй, слухов, жалоб и даже мрачных пророчеств Алексей Петрович вывел ту мысль, что дело не только в силе немцев, неожиданности их нападения, дисциплинированности и умении воевать, и даже не в отсутствии всего этого у нашей армии и готовности все это приобрести за короткое время, а в чем-то еще, что трудно или невозможно объяснить словами чистой логики.
Так всегда на Руси бывало: вроде бы все знают о существующей опасности, вроде бы даже готовятся к ее отражению, но когда опасность становится реальностью, выясняется, что никто не готов и никто не знает, как ее отразить. Потом появляется некто, кто объединяет вокруг себя всех, примиряет разные точки зрения и ведет за собой. И люди начинают понимать, что и они так же думали и хотели поступить, но почему-то не получалось. А пришел этот человек, собрал всех вокруг себя — и все стало получаться. И теперь будет то же самое. Чем сильнее немцы будут давить, тем раньше это случится. Об этом, помнится, писал и Толстой в «Войне и мире» — о сжимающейся пружине, которая должна разжаться со страшной силой…
То же самое нечто существует и в нем самом, писателе Алексее Задонове. Неделю назад Алексей Петрович ехал на фронт обиженным, униженным и еще черт знает каким, но только не гражданином своего отечества и уж тем более не солдатом. Его патриотизм до сей поры ничего не значил, потому что это был патриотизм слов, и неизвестно, каким он окажется на деле. За несколько дней и ночей, проведенных в прифронтовой полосе, в Алексее Петровиче — он это чувствовал — ничего существенно не изменилось, если не считать того, что из стороннего наблюдателя и резонера он превратился во что-то неопределенное, точно в нем все смешали и перепутали, и только теперь оно начинает отстаиваться и укладываться в его душе и голове в надлежащем порядке.
Постепенно Алексей Петрович соединял в своем сознании любовь к Родине с несчастными беженцами, бредущими на восток, усталыми, измученными окруженцами, пробившимися к своим, с терпеливыми ранеными, дожидающимися возле палаток медсанбатов своей очереди, с разбитыми немецкой авиацией колоннами разнообразной техники, с оставляемыми на немца крестьянками с их детьми, стариками и старухами, с черными избами, с колосящимися полями ржи и пшеницы, с цветущим льном и картофелем, с березовыми рощами, дубравами, речными плесами, лугами, на которых пасутся поредевшие стада, — со всеми и всем, что раньше значило так мало, как мало значат родители, жена и дети, которые всегда рядом, а теперь они за тридевять земель, и тебе не дано знать, что с ними будет и когда ты их увидишь вновь, как будто ты лишился рук и ног, без которых жизнь уже невозможна.
Тщательно скрываемая растерянность и угрюмое непонимание происходящего слабо соединяло друг с другом людей, лицом к лицу столкнувшихся с жестокой и неумолимой силой. Но постепенно зрело чувство, что у них у всех общая судьба, и под ударами этой судьбы они из инертной массы должны неминуемо превратиться в народ без различия того, что осталось у каждого из них в прошлом. Это становление будет продолжаться до той поры, пока единство чувств, мысли и воли не созреет окончательно, пока не проснется нечто и не вдохнет в каждого из них силу преодоления прошлой апатии, неверия и разобщенности, не сделает каждого настоящим бойцом, осознающим каждой клеточкой своего тела, что только от него зависит судьба отечества и всего народа, а значит, и его собственная судьба, и судьба его близких.
Все это Алексей Петрович испытывал как сумбурные и противоречивые ощущения, которые еще не были способны облечься в определенные слова, но он, весьма чуткий не столько к чужому горю, сколько к своему, постепенно переносил эту чуткость на других, и нужные слова уже брезжили на пороге его сознания. И еще: если недавно он способен был лишь сердиться и негодовать по поводу творящихся вокруг безобразий, то теперь по-настоящему злился и ненавидел, и злость его и ненависть требовали выхода.
В Орше Алексей Петрович узнал о смене командования Западным фронтом, о назначении командующим бывшего наркома обороны маршала Тимошенко, о том, что Сталин взял на себя всю полноту власти, встав во главе Государственного Комитета Обороны.
«Может, с этого все и начнется? — думал Алексей Петрович, трясясь на сидении „эмки“ и провожая глазами идущие куда-то пропыленные роты. — Может, до этого и сам Сталин до конца еще не осознавал грозящей опасности и не делал из нее решительных выводов. А может быть, он и не способен на это, тогда его поневоле заменит кто-то более решительный и умелый. Только бы скорее это произошло».
Со второй декады июля, как показалось Алексею Петровичу, начало что-то меняться в управлении войсками Красной армии, стало больше порядка и меньше паники. Тимошенко, подтянув резервы, нанес несколько ударов с юга во фланг танковой группировке немцев, продвигавшейся к Днепру, и хотя движения немцев к Смоленску не остановил, однако замедлил его, заставив противника отвлекать часть сил на защиту своих флангов, ослабляя тем самым пробивную мощь бронированных клиньев.
За те дни, что Задонов провел в прифронтовой полосе, он написал и передал в газету лишь один репортаж и продиктовал по телефону несколько небольших заметок о боях в том или ином районе. Собственно говоря, писать было не о чем. Ведь не о поражениях же, которые следовали одно за другим, не о паническом бегстве некоторых полков и даже дивизий, не о нераспорядительности командования всех уровней, — писать об этом было бесполезно уже хотя бы потому, что не напечатают.
В середине июля Задонов оказался в районе Витебска, который был захвачен немцами сходу и, как уже повелось, неожиданно для нашего командования. Теперь Витебск решено было вернуть. И не только Витебск, но и некоторые другие города, для чего на линию Витебск-Орша-Могилев Верховное командование Красной армии бросило большие резервы в виде пехотных и таковых корпусов, пытаясь именно здесь остановить немцев и даже разгромить их вырвавшиеся вперед танковые соединения.
Это желание обнадеживало. И не только Задонова, но и редакцию «Правды», которая поручила ему дать развернутый репортаж об освобождении Витебска.
Южнее Витебска, где особенно упорно наседала танковая группа генерала Гота, Алексей Петрович нашел штаб командующего Девятнадцатой армией генерал-лейтенанта Конева, застав при штабе самого командующего, по внешнему виду ничем не примечательного: среднего роста, серые, с крестьянской хитринкой глаза на широком скуластом лице, никакой суетности в жестах и движениях, медлительная и не слишком бойкая речь, хотя, говорят, служил когда-то комиссаром. Задонов упросил его дать короткую характеристику обстановки, сославшись на главного редактора «Правды» и начальника Политуправления Красной армии Мехлиса. Впрочем, такое право ему было дано; более того, оно было зафиксировано в его предписании, подписанном этими двумя весьма влиятельными в кремлевских коридорах людьми.
— Обстановка такова, товарищ Задонов, — начал командующий армией, похлестывая ореховым прутиком по своим начищенным до блеска сапогам, — такова, что немцы рвутся к Москве, но мы их к Москве не пустим. Народ и лично товарищ Сталин дали нам в руки мощнейшее оружие, с помощью которого мы уничтожим зарвавшегося противника до единого солдата. Вверенная мне армия горит… это самое… желанием бить фашистских извергов без всякой пощады, не жалея ни своей крови, ни даже жизни.
Говорил генерал коряво, посматривал на часы, хмурился и явно был не в восторге от посещения его армии корреспондентом газеты «Правда», но и выгнать его не мог. Алексей Петрович считал такое отношение к себе со стороны «больших генералов» в порядке вещей, как и шапкозакидательские заверения, рассчитанные на большое начальство и ничего общего не имеющие с действительностью. Однако он добросовестно записывал слова генерала Конева, а сам думал о том, что видел на дорогах, и когда генерал замолчал, спросил, подбирая слова с той осторожностью, которая не позволила бы ни самому Коневу, ни стоящему рядом с ним дивизионному комиссару заподозрить самого Задонова в пораженческих и паникерских настроениях:
— Следует ли из ваших слов, Иван Степанович, что вверенные вам войска отобьют у немцев Витебск, остановят противника на этих рубежах и не позволят им продвинуться дальше?
— Безусловно следует, — ответил Конев. И вдруг сам же и предложил: — А вот поехали со мной, товарищ Задонов, и вы увидите, так сказать, воочию, как наши доблестные войска, которые преисполнены большевистским духом, дружно, как говорится, и решительно атакуют зарвавшегося противника, выполняя с воодушевлением приказ товарища Сталина. И не только остановят, но и разгромят, нанесут ему решительное поражение.
— С удовольствием! — воскликнул Алексей Петрович, решив, что, чем черт не шутит, даст наконец репортаж о нашем удачном наступлении, увиденном собственными глазами.
Глава 14
В полумраке наступающего утра несколько штабных машин, среди которых затерялась и машина Задонова, пробрались по изрытой колесами и гусеницами лесной дороге к небольшой высотке. Машины остались внизу, Конев и несколько членов его штаба направились по утоптанной тропинке к вершине холма, поросшего лесом. Впереди жиденькой цепочкой шагали автоматчики охраны штаба армии, за ними все остальные. Сам лес был заполнен кавалерией и танками, дымились походные кухни, ржали лошади у коновязей, танкисты ковырялись в моторах. Столько войск, собранных в одном месте, Задонов еще не видел.
«Ну, слава богу, — думал он, — теперь, пожалуй, ударят так ударят. Да и Конев, с его хитроватым крестьянским лицом, производит впечатление человека весьма знающего и решительного. Надо будет поспрашивать у него, кто он и откуда, где воевал, что закончил».
Через несколько минут вышли на опушку, где и расположились под брезентовым навесом, укрытом еще и маскировочными сетями. Здесь стояли стереотрубы на треногах, столы и даже скамейки, чуть в стороне чернели вырытые щели… на случай обстрела или бомбежки.
Впереди и несколько внизу простиралось широкое льняное поле. Через поле тянулась дорога с глубокими колеями, с блестками луж недавно прошедшего дождя. Лен уже цвел, зеленый цвет мешался с голубым, смотреть на это поле, которое, судя по всему, вот-вот станет полем боя, отчего-то было особенно больно и даже стыдно.
За полем, километрах в двух, на взгорке виднелись избы небольшой деревеньки, слева поле как бы падало в овраг, справа сквозь редколесье виднелось что-то вроде озера или болота. Солнце еще не встало, в овраге и над болотом белой пеной поднимался туман, в небе розовели высокие кудели облаков. Слева по опушке леса окапывалась пехота, из черных щелей летела земля, среди кустов торчали стволы орудий.
Принесли завтрак. Штабные вместе с командующим расселись за столы. Конев пригласил:
— Товарищ Задонов, присоединяйтесь к нам. Немец еще спит, пока встанет, пока позавтракает, а тут мы ему как снег на голову.
— Немец, это там, в деревне? — спросил Алексей Петрович. — И что там за части? Сколько их? Есть ли танки, артиллерия? А будет ли поддержка со стороны нашей авиации? И, наконец, последний вопрос: когда возьмем деревню, куда дальше?
— Все увидите, товарищ Задонов, все увидите своими глазами, — пообещал Конев со снисходительной ухмылкой. И еще раз повторил: — Все увидите. Здесь все, как на ладони. Как в театре, — добавил он, желая польстить газетчику.
Завтракали гречневой кашей со свининой, выпили по сто граммов за успех наступления. Конев не пил, — может, опять же из-за газетчика, — остальные проглотили быстренько и воровато и принялись жевать, поглядывая на Задонова с тем любопытством, которое всегда сопровождало его, когда он, всего-навсего интендант третьего ранга, то есть не выше майора, если переводить на общевойсковые звания, разговаривал на равных с генералами, называя их по имени-отчеству, а не по званию, и не очень заботясь о производимом на других впечатлении. И к нему в большинстве случаев генералы обращались по имени-отчеству, или же, как теперь Конев, «товарищ Задонов», потому что обращаться «товарищ майор», а тем более «товарищ интендант третьего ранга», им, генералам, было как-то не с руки, когда перед ними тянулись полковники и даже генералы же рангом пониже, которых при случае можно обложить матом. Задонов был особая статья, его матом не обложишь, по стойке смирно поставить, конечно, можно, но потом он такое может настрочить, что не отмоешься.
После каши выпили чаю, кто сколько смог, затем разошлись по своим местам, и было хорошо видно, что у каждого из присутствующих действительно имелось свое место и свое дело. И это тоже обнадеживало.
Алексей Петрович приник к окулярам одной из стереотруб, оказавшейся свободной, покрутил колесики настройки и увидел деревушку, совершенно пустынную, точно вымершую, а, скорее всего, брошенную жителями. Поднявшееся за спиной над кромкой леса солнце освещало красноватым светом приземистые избы, покрытые соломой, вспыхивало в маленьких оконцах.
И вдруг Алексей Петрович увидел бабу с коромыслом, несущую от колодца воду. Это было так неожиданно, что он оглянулся по сторонам: видят ли другие? — и подумал: «А есть ли там немцы? Может, там и нет никого, а вся эта масса конницы и танков ринется на деревушку, сметет ее с лица земли вместе с этой бабой и со всеми, кто там есть».
Возле двух других стереотруб тоже стояли офицеры и смотрели на деревню. И они наверняка видели эту бабу с ведрами… И что?
Сзади кто-то сдержанно кашлянул. Алексей Петрович оглянулся: за его спиной стоял низенький, но весьма широкий подполковник.
— Извините, товарищ подполковник, — произнес Задонов, сделав шаг в сторону. — Я, судя по всему, занял ваше место.
— Ничего, ничего, товарищ Задонов. Мне не к спеху, — замахал обеими руками подполковник. И пояснил: — Я на эту деревушку уже насмотрелся.
— И что там, в этой деревне? — спросил Алексей Петрович.
— Немцы! Кто же еще там может быть? — удивился подполковник. — Форменные фашисты.
— А я там только что видел крестьянку с ведрами на коромысле, — возразил Алексей Петрович. — Может, немцы оттуда ушли?
— Вряд ли.
— И вы что — будете стрелять по этим избам?
— А что прикажете делать? — вопросом на вопрос ответил подполковник. — Не стрелять?
— Но ведь армия… она же для того и существует, чтобы защищать эту бабу, эту деревню, — начал было Алексей Петрович, но, заметив, как помрачнело лицо подполковника, пошел на попятный: — Извините, я человек сугубо гражданский, и вам мои рассуждения должны казаться наивными…
— Когда-то и я думал так же, — произнес подполковник. — Но война — штука жестокая…
— Да-да, — поспешно согласился Задонов и, пожимая плечами, отошел к группе военных, толпящихся позади и ничем не занятых, явно ожидающих распоряжений.
Длинные тени, между тем, вытянулись в сторону гребня холма с приземистыми избами на нем. В лесу, ближе к опушке, уже теснилась конница, порыкивали танковые моторы, вспучивались дымы. Поле заголубело, туман из оврага и болота (а справа, как выяснил Алексей Петрович, действительно было болото и небольшое озерцо) пополз на поле, тонкой пеленой укрывая лен, дорогу, кусты. Жаворонок трепыхал крылышками, поднимаясь все выше и выше, рассыпая вокруг свои незамысловатые трели. Перекликались перепела, скрипел коростель. И так все это выглядело мирно, что трудно было поверить в возможность чего-то другого, противного этому мирному утру, что накликивали настойчивыми голосами штабные офицеры, отдававшие распоряжения в телефонные трубки.
Судя по всему, наступление должно начаться с минуты на минуту. Алексей Петрович приблизился к группе, возглавляемой командармом Коневым, возле которого навытяжку стоял майор в танкистском комбинезоне и шлеме.
— Задача мне ясна, товарищ генерал-лейтенант, — говорил танкист громким голосом. — Но если у них там противотанковая артиллерия, то она расстреляет наши танки еще на подходе к деревне, а маневра здесь никакого: слева овраг, справа болото.
— Трусите, майор? — то ли спросил, то ли подвел итог словам танкиста генерал Конев. — Если даже артиллерия, все танки не расстреляет, на войне без жертв не бывает. Идите и выполняйте приказ. Через пятнадцать минут атака.
— Есть выполнять приказ, товарищ генерал-лейтенант! — отчеканил майор и, кинув руку к шлему, повернулся кругом и быстро пошел к своим танкам.
Конев глянул на часы, приказал:
— Начинайте!
Чей-то голос вырвался из приглушенного рокота моторов, из трелей жаворонка, переклички перепелов и скрипа коростелей и точно ударил во что-то тупое и жестокое:
— Огонь!
И почти тут же заухали пушки, послышался вой и стон — и там, где только что мирно светились на утреннем солнце соломенные крыши, под одной из которых живет виденная Задоновым баба и, может быть, ставит теперь в печку чугунки, взметнулись дымные кусты разрывов. Их становилось все больше и больше, и вот уже не видно ни деревни, ни рощицы за ее околицей — ровным счетом ничего. Лишь поле голубеет под солнцем да все еще курится туман над оврагом и болотом. «И где же там прячется теперь эта баба с коромыслом? А у нее наверняка есть дети…»
Артподготовка длилась недолго. Она оборвалась так же неожиданно, как и началась, затем вверх взлетели зеленые и красные ракеты, взревели моторы, из леса поползли танки, за ними бронемашины. Алексей Петрович насчитал штук сорок танков и бронемашин. Они двигались плотной колонной, постепенно расползаясь на всю ширину поля, оставляя на нем широкие черные рубцы, и когда достигли его середины, вслед за ними из лесу вырвалась конница, рассыпалась в лаву и пошла вдогон, посверкивая узкими полосками сабель.
У Алексея Петровича, который только в кино видел конную атаку, да еще с танками, замерло сердце: так ему хотелось, чтобы наступающие беспрепятственно достигли деревни. И все это катилось к ней, вздымая пыль и дым, посверкивая выстрелами пушек, которые добивали горящие избы. Казалось, что такую массу танков и конницы остановить невозможно. В то же время в этом движении, похожем на движение македонской фаланги, Алексею Петровичу чудилась некая обреченность, особенно после того, как замолкла артиллерия. Она, эта обреченность, быть может, и не чудилась бы ему, если бы он случайно не услыхал слов майора-танкиста. Но слова эти запали в память и не уходили оттуда.
Алексей Петрович заметил, что и все с напряженным вниманием следят за удаляющейся колонной. И генерал Конев тоже, не выпуская изо рта потухшей папиросы.
И вдруг… — хотя этого ждали все и даже Алексей Петрович — …вдруг среди ползущих по полю танков и скачущей за ними конницы разом поднялось множество черных кустов, пронизанных огненными стрелами. Кусты еще не опали, как появились новые, еще и еще, гуще и гуще. Казалось со стороны, что там не осталось места, где не просверкивали бы огненные стрелы среди черных дымов, где не взлетали бы вверх вместе с землей куски чего-то еще, очень похожие на части танков, человеческих и лошадиных тел.
Грохот разрывов подмял под себя все звуки, скрыл дотоле столь обнадеживающую, хотя и тревожную картину. Что-то снова прокричали в телефонные трубки офицеры, стали стрелять пушки, стоящие на поляне. Их отрывистые злые удары отдавались в голове, наполняя ее черной тоской.
Алексей Петрович отвернулся и стал торопливо закуривать папиросу. Затем, спохватившись, достал из полевой сумки плоскую фляжку с коньяком, отпил пару больших глотков. Он почувствовал вдруг себя среди этих людей чужим и ненужным. А за спиной все долбило и долбило, и в этот монотонный долбеж добавлялись удары пушек с нашей стороны.
Может, все это продолжалось не так уж и долго, но Алексею Петровичу представлялось, что прошло страшно много времени с тех пор, как раздались первые выстрелы, что там, на поле, уже не осталось ничего живого. Он не выдержал неизвестности и снова повернулся лицом к полю. Вот из этого месива вырвалась лошадь без всадника, понеслась в сторону болота, через мгновение перевернулась через голову и затихла. И еще оттуда вырывались лошади, иногда с седоками, стали пятиться танки, а разрывы снарядов и мин продолжали рвать землю и все, что на ней двигалось и дышало.
Картина разгрома была полной. При этом все смотрели на эту картину, точно парализованные. Неизвестно, сколько бы времени продолжалось это состояние всеобщего паралича, если бы снаряды не стали падать уже в лесу, подбираясь к тому месту, где находилось командование армией.
Тогда все разом кинулись к щелям. Алексей Петрович вместе с другими. Спрашивать о том, что произошло и почему, не имело смысла: правды, даже если она кому-то из командования известна, не скажут, и вообще вряд ли скажут хоть что-нибудь определенное, судя по этим растерянным лицам.
Обстрел прекратился быстро, все выбрались из щелей, генерал Конев стоял, отряхиваясь и распекая кого-то из командиров. А из лесу выбежал запыленный офицер, придерживая планшетку, добежал до Конева, остановился, хватая воздух открытым ртом, что-то сказал.
— Не может быть! — воскликнул Конев и посмотрел вверх, где смыкались кроны берез. — Какой еще к черту десант! Увидят десяток заблудившихся фрицев — и в панику.
— Прискакал нарочный от Коваленко! — воскликнул в свою очередь офицер. — Атакуют с тыла! Коваленко уже ведет бой. Танки, броневики, мотоциклисты…
Конев что-то сказал стоящему рядом пожилому генералу, тот кинул руку к фуражке, а сам Конев быстро пошел по тропинке в лес. Пройдя шагов двадцать, остановился, оглянулся, — Алексею Петровичу показалось, что он оглянулся из-за него, — но ничего не сказал, никого не позвал и скрылся из глаз, сопровождаемый штабными офицерами и охраной.
Стрельба прекратилась. На поле горели танки и бронемашины, лежали трупы людей и лошадей. И так много там всего этого лежало и горело, перемешанное с землей и между собой, что у Алексея Петровича заныло сердце.
«Какая дикая бездарность! — думал он в отчаянии. — Какое пренебрежение к противнику, какое безразличие к жизням своих солдат и командиров! Да разве так можно выиграть войну! Это ж ни народа не хватит, ни танков, ни лошадей. Столько всего загублено…»
Неподалеку несколько вырвавшихся из мясорубки конников жадно курили, сидя на траве. Рядом стояли понурые лошади. Даже не верилось, что оттуда можно вообще вернуться невредимыми. Но еще и еще среди деревьев виднелись небольшие группы полуживых людей. А левее, на поляне стояло пять или шесть танков. Правда, на поле еще что-то шевелилось, но как-то обреченно и безнадежно.
К Задонову подошел полковой комиссар, лицо нахмуренное и какое-то опущенное, зубами жует верхнюю губу с кустиком волос над нею. Остановился, приложил руку к фуражке, представился:
— Комиссар дивизии Добрецов. — И посоветовал с тем же нахмуренным лицом, точно ему очень не хотелось и подходить, и разговаривать с московским журналистом: — Вам, товарищ Задонов, лучше бы отъехать немного в тыл… для вашей же безопасности.
— У меня задание редакции написать репортаж о нашем наступлении. Как же я напишу, если ничего не увижу? — воскликнул Задонов с некоторой даже поспешностью, удивившей его самого. И хотя ему в эту минуту больше всего хотелось оказаться именно в тылу, и под ложечкой сосало, и в животе было холодно, однако… нельзя же показывать этим воякам, что ему до того страшно, что едва не тошнит.
— Ну-у, потом, чуть попозже вернетесь, когда положение несколько прояснится.
— А что, правда, десант? — спросил Алексей Петрович, чтобы прекратить разговор о его безопасности.
— Правда. Командующий сейчас лично займется уничтожением этого десанта. А у нас своя задача — атаковать.
В это время оттуда, из-за дымящихся и пылающих изб стали выползать танки, а за ними бронетранспортеры с пехотой. Они надвигались неумолимо, постепенно увеличиваясь в размерах. Миновав середину поля, где замерла дымными кострами расстрелянная фаланга, танки открыли огонь из пушек, пехота посыпалась с бронетранспортеров, вытягиваясь в густые цепи. Уже видны белые кресты на броне, вспыхивают блики отполированных до блеска траков. Танков немного — штук десять-пятнадцать, бронетранспортеров чуть больше, но в их движении по полю сквозь редкие разрывы снарядов и мин чувствовалась необоримая уверенность в своем бессмертии. А тут еще над лесом неожиданно появились немецкие бомбардировщики, и все вокруг застонало, вздыбилось и покатилось прямо на Задонова и стоящего рядом с ним комиссара, на всех, кто толкался под навесом, и все бросились к щелям.
Алексей Петрович спрыгнул в щель одним из первых и вжался в самое дно. На него сверху кто-то свалился, заерзал, и Задонов вдруг почувствовал, что по его шее что-то течет, но повернуться и стряхнуть с себя навалившегося на него человека было совершенно невозможно: и щель узка, и человек очень тяжелый. А грохот разрывов, треск ломающихся и падающих деревьев надвинулся на них чудовищным катком, давя и вминая в сырую землю, и Алексей Петрович лишь вздрагивал всем телом при каждом близком разрыве.
Бомбежка продолжалась не так уж долго, она сдвинулась и покатилась куда-то вдаль. В щели, где лежал Задонов, люди стали шевелиться и выбираться наверх, а тот, что лежал на Задонове, выбираться почему-то не собирался.
— Эй, товарищ! — окликнул его Алексей Петрович, но тот не ответил и вообще не подавал признаков жизни. Тогда Задонов стал подтягивать под себя сперва ноги, затем приподниматься на руках, и все это молча, потому что кричать или звать на помощь было неловко, стыдно. Но помощь все-таки пришла. Кто-то соскочил в щель, потянул лежащего на нем человека, и Алексей Петрович увидел на своих руках и гимнастерке кровь. Ему помогли встать, выбраться наверх, спросили:
— Вы не ранены, товарищ Задонов?
— Не знаю, — ответил он, плохо соображая и почти не различая окружающие предметы. Он ощупал себя — нигде ничего не болело, но гимнастерка была в крови. — Похоже, это не моя кровь, — заключил он с виноватой улыбкой.
— Это Скоморохов, — пояснил полковой комиссар Добрецов. — Подполковник Скоморохов, — уточнил он. — Начальник артиллерии.
И Алексей Петрович вспомнил этого Скоморохова, того самого подполковника, которому уступил стереотрубу. «Боже, как недавно это было! Ведь только что они разговаривали, в ушах Задонова еще звучали слова, сказанные Скомороховым: „А что прикажете? Не стрелять?“ И вот — на тебе: человека уже нет…»
Неподалеку разорвался снаряд. Алексей Петрович кинулся на землю, заваленную ветками и листвой, рядом упал полковой комиссар. Над головой провизжали осколки. Стало отчетливо слышно, как густо посвистывают пули, как смачно они шлепают по березовым стволам.
И вдруг заполошный крик:
— Братцы! Десант в тылу! Окружают!
И все, что здесь еще оставалось, не задетое немецкими бомбами и снарядами, вдруг повернуло и кинулось наутек, бросая оружие, зарытые в землю пушки, повозки, походные кухни и даже танки, по виду совершенно невредимые.
И Алексей Петрович, повинуясь стадному инстинкту, вскочил и тоже кинулся бежать. Как и командиры, только что торчавшие возле стереотруб, что-то кричавшие в телефонные трубки, иные на ходу срывая с себя петлицы. Задонов бежал по лесу, петляя среди нагромождения упавших деревьев, затерявшись в потоке бегущих красноармейцев, подстегиваемый заполошными криками: «Обошли! Бросили! Окружили! Предали!» Задыхаясь, он выбежал на гудронированную дорогу и кинулся уже по ней. Его обгоняли, толкали. Он спотыкался о валявшиеся на дороге винтовки, подсумки, противогазы, каски. Пот заливал глаза, дышать было нечем.
И тут опять «юнкерсы», взрывы бомб, трескотня пулеметов…
Глава 15
Спасло Алексея Петровича неумение бегать. Он сошел с дороги на подгибающихся ногах, с дороги, по которой неслась лавина объятых ужасом людей, потерявших над собой контроль и не думающих о последствиях. На четвереньках перебравшись через глубокую и широкую канаву, Задонов припал к березе, хватая горячий и пыльный воздух раскрытым ртом. Ему в эти минуты было все равно: немцы, самолеты, черт, дьявол. Лишь бы отдышаться, лишь бы дать отдохнуть своим вдруг ослабевшим ногам.
Толпа пронеслась, никем не преследуемая, оставив после себя трупы, раненых и массу всяких военных предметов, еще какое-то время назад делающих из этой толпы видимость армии.
Спасибо Кочевникову: нашел в этом лесу своего ополоумевшего от страха начальника, схватил за руку, притащил на лесную опушку, где стояла спрятанная в кустах машина, ощупал его, стащил окровавленную гимнастерку, обмыл из фляги лицо, помог натянуть запасную. При этом Алексей Петрович чувствовал себя тряпичной куклой, не способной на самостоятельные движения.
Только через час-полтора он пришел в себя, посмотрел на все случившееся более-менее трезвыми глазами и ужаснулся. Он понял, что люди бежали не столько от страха перед немцами, сколько оттого, что их тоже могут послать на бессмысленную смерть. Погибнуть не за понюх табаку, не убив при этом ни одного врага и даже не видя его, — вот одна из причин, заставившая войско превратиться в объятую ужасом толпу. А что заставило бежать его самого, Алексея Задонова? Ведь в атаку его не посылали и не пошлют, но бессмысленная или еще какая-то смерть вполне возможна — на то она и война. Неужели только потому, что побежали все? Боже, как стыдно и отвратительно. Уж чего-чего, а такого он от себя не ожидал. После такого позора единственный выход — стреляться…
Алексей Петрович огляделся кругом, затем задрал голову к небу и ни то чтобы решил, а понял, что стреляться не будет, потому что стреляться — еще страшнее. Да и умереть он еще успеет, а пока надо что-то сделать, что-то такое, ради чего он покинул Москву и полез в этот ад, не думая о последствиях. Однако и это решение казалось ему таким же проявлением трусости. Уж лучше никаких решений.
А немцев все не было и не было. Откуда-то доносилась яростная стрельба орудий, винтовок и пулеметов, означавшая, что не вся дивизия бежала, кое-кто остался и теперь дерется. Стрельба слышалась и в противоположной стороне, следовательно, десант — не выдумка, но десанты большими быть не могут, его уничтожат, и все примет надлежащий порядок. Именно такие свои мысли он изложил Кочевникову, предложив вернуться и… а там будет видно.
Но Кочевников наотрез отказался ехать туда, где стреляли, заявив, что он отвечает за жизнь журналиста Задонова не только перед главным редактором «Правды», но и перед своим непосредственным начальством. Тем более что нет никакого смысла туда ехать, поскольку никакого наступления, скорее всего, не будет, а ехать надо в Оршу, как и намечали еще вчера.
И Алексей Петрович сдался, потому что надежда на надлежащий порядок представлялась ему весьма призрачной, еще раз бежать не хотелось: мог и не добежать, а рассуждения Кочевникова весьма основательными. И они поехали в Оршу. Но не напрямик, а на Лиозно, чтобы затем свернуть на проселок.
Через полчаса они выехали на совершенно пустынную проселочную дорогу. Было странно после всего, что произошло, видеть дорогу, на которой не было заметно никаких следов бегства, бомбежки или еще какого-то воздействия на нее войны. Дорога тянулась сквозь густой лес. Стрельба слышалась сзади и слева, но с каждой минутой звуки ее все удалялись и глохли. Не исключено, что десант уничтожен, порядок восстановлен, атака немецких танков отбита и наступление войск под командованием генерала Конева возобновится. И что тогда? Как он оправдает перед главным редактором «Правды» свое неприсутствие при всем при этом?
Над головой послышался характерный прерывистый гул немецких самолетов, дорогу пересекли одна за другой три группы бомбардировщиков, их тени мелькали почти над самыми верхушками елей и сосен. Затем впереди и чуть левее загрохотало.
Кочевников остановил машину и вопросительно посмотрел на Алексея Петровича.
Но что мог сказать ему Задонов? Сказать было нечего. Тем более что совершенно непонятно, что и где бомбят и куда выведет их эта дорога. Быть может, в лапы немецкому десанту.
— Я думаю, надо ехать дальше, — произнес не слишком уверенно Алексей Петрович. — В крайнем случае, повернем назад.
— Если успеем, — буркнул Кочевников и, вытащив из чехла карабин, оттянул затвор, убедился в том, что он заряжен, и поставил его в ноги.
Алексей Петрович вспомнил, что у него есть пистолет, перетянул кобуру поближе к животу и тоже проверил, заряжен он или нет, хотя все эти приготовления — после всего, что он пережил — казались ему сущим мальчишеством.
Еще через полчаса езды дорога, которая все более поворачивала влево, вдруг вырвалась из лесу на почти безлесные поля с редкими купами деревьев, дымящимся вдали селом и будто плывущей в дыму колокольней, тихой речкой с камышовыми зарослями, шатрами зеленых ив по берегам, желтеющими нивами и покосами, а сама дорога… — трудно было подобрать слова, которые могли бы определить, что именно представляла собой эта дорога: на всем протяжении, куда хватал глаз, она была загромождена разбитой техникой и валяющимися вокруг трупами советских танкистов и пехотинцев. Судя по всему, именно эта колонна была атакована немецкой авиацией на марше и стала ее легкой добычей. Еще горели танки и броневики, автомашины, то там, то сям что-то взрывалось и трещало, а вокруг, похоже, не осталось ни единой живой души.
Все толстовские рассуждения, которым Алексей Петрович предавался с философской отстраненностью еще вчера, показались ему теперь сущим бредом, не имеющим ничего общего с ужасной реальностью.
«Нужна твердая воля, — думал он, стиснув зубы, — нужна поистине железная рука, светлый ум, нужен Кутузов, который бы сумел заставить сражаться не только рядового красноармейца, потерявшего веру в своих командиров, но, самое главное, не позволял бы командирам бессмысленно губить своих подчиненных, заставил бы их думать о красноармейце, быть им примером во всем. Вот когда это осуществится, тогда пружина и расправится. Иначе ни черта у нас не получится, иначе немцы нас одолеют».
— А ведь мы, Алексей Петрович, эту колонну перегнали вчера вечером неподалеку от Лиозно. Задержись мы там… — и Кочевников укоризненно покачал головой, как бы напоминая Алексею Петровичу о его вчерашнем желании задержаться в этом уютном городке.
Алексей Петрович ничем не выдал своего отношения к увиденному, все еще не отойдя от пережитого потрясения. Да и что он мог сказать? Если бы задержались, действительно могли попасть под бомбежку вместе с танковой бригадой, двигавшейся к фронту. И в самом Лиозно тоже. Было, было у Алексея Петровича желание посмотреть на эту бригаду в бою: командир ему понравился, молодцеватый такой, отчаянный. Но Кочевников настоял ехать отдельно и ночевать не в городе, а в какой-нибудь деревушке, подальше от дорог. А еще лучше — в лесу. Видать, чуяло его сердце недоброе. И не только сердце могло подсказать, чем кончится движение бригады к фронту, если будет осуществляться средь бела дня. Весь опыт их, накопленный за дни странствия вдоль несуществующей линии фронта, говорил против задержки в больших населенных пунктах и следования в порядках маршевых колонн.
Они почти миновали разгромленную колонну, то сворачивая с дороги, то снова выезжая на нее, когда в колонне появлялся просвет. Село было рядом — только перебраться через речку. Горело несколько крайних изб.
Где-то ближе к концу колонны Кочевников остановил машину. Рядом стоял новехонький танк Т-34, съехав в кювет одной, правда, перебитой гусеницей. Никаких других видимых повреждений. Люки открыты.
— Разрешите, товарищ майор, глянуть, что там такое, — произнес Кочевников, вылезая из машины, то есть не дожидаясь разрешения.
Выбрался из машины и Алексей Петрович. Огляделся. Самолеты могли появиться снова, а тут и спрятаться негде. С трудом переставляя дрожащие и ноющие ноги, он подошел к танку. Такой танк он видел на курсах «Выстрел». И даже забирался внутрь, поражаясь тому, что в этой невероятной тесноте, сидя почти на плечах друг у друга, можно что-то видеть в узкие щели и воевать. Изредка они попадались и на фронте среди всяких бэтэшек. Еще реже встречались слоноподобные КВ с огромной башней и такой же, как и у Т-34, семидесятишестимиллиметровой пушкой.
Кочевников даже как-то проворчал:
— Это все равно, что Илье Муромцу дать детскую сабельку вместо богатырской палицы. На него надо сотку ставить или даже стодвадцатку, тогда да, тогда это что-то.
Алексей Петрович тогда не понял мрачного юмора своего водителя, и только сейчас этот юмор дошел до его сознания. Но весь вопрос, по мнению Алексея Петровича, заключался в том, кого бить из такой пушки, если у немцев они еще меньшего калибра? Однако Кочевников, судя по всему, что-то знал из этой области: может, возил какого-нибудь наркома танковых дел или еще какое-нибудь танковое начальство. Но ответил Кочевников весьма неопределенно: скоро, мол, и у немцев появятся такие танки. Не могут не появиться. Чем их тогда бить?
Кочевников, между тем, нырнул в открытый люк водителя с такой ловкостью, будто он проделывал это чуть ли ни каждый день. Было видно, как он там, внутри танка, что-то делает, затем заскулил стартер, танк взревел, выплюнул из выхлопных труб сизые дымы, дернулся, лязгнув одной гусеницей, кивнув стволом своей пушки.
Высунулся из люка Кочевников, сказал таким тоном, будто именно Задонов виноват во всей этой мерзкой истории, случившейся на дороге:
— Машина на ходу, боеприпасов под самую завязку. Гусеницу натянуть — и все. Бросили, с-сволочи… — И спросил: — Может, взорвем? А то ведь немцам достанется.
— А если наши вернутся? — попытался возразить Алексей Петрович, не в силах оторвать взгляд от белобрысого парнишки, широко раскинувшего руки-ноги на той стороне кювета в высокой траве. И добавил: — Вон их еще сколько стоит.
— Как же, вернутся. Ищи ветра в поле… Сами видели, — напомнил он о случившемся с самим Задоновым.
— Делайте, как знаете, Василий Митрофанович, — сдался Алексей Петрович. И еще раз огляделся: не ровен час, немцы могут нагрянуть.
Кочевников высунул из танка ручной пулемет Дегтярева, передал его Алексею Петровичу, затем пару дисков, выбрался из танка, пулемет сунул за спинку сидения, диски туда же, а пяток ручных гранат положил на сиденье. Поковырявшись в своем «бардачке», достал довольно толстый моток тонкой веревки, снова нырнул в люк механика-водителя, долго там что-то делал, затем вылез, сел за руль «эмки», отогнал машину подальше, вернулся, размотал веревку — получилось метров двадцать, снова сел за руль, подал назад, привязал веревку к заднему крюку и только тогда снизошел до объяснения своих действий:
— Я там фугасные снаряды сложил на сиденье водителя, веревку привязал к кольцу гранаты, сейчас поедем — через пять секунд рванет.
Тронул машину, веревка натянулась, Кочевников дал газу…
Алексей Петрович смотрел на танк с переднего сиденья, вывернувшись всем телом. Он увидел, как веревка то ли порвалась, то ли еще что, но как-то стремительно взлетела вверх, опала и потянулась вслед за машиной. Танк все удалялся и удалялся, как вдруг страшная сила расперла его изнутри, башня отделилась, взлетела вверх, корпус вывернуло как консервную банку, и вместе с пламенем и дымом наружу вырвался сильнейший грохот, от которого заложило уши.
— Мне один окруженец говорил, что встречал там… наши танки с немецкими крестами на башнях, — мрачно поведал Кочевников, объясняя свой поступок. И добавил: — Сволочи! Стрелять таких надо.
«Вот и Кочевников о том же», — подумал Алексей Петрович, но удовлетворения от этого совпадения мнений со своим шофером не испытал.
Глава 16
Мост через речушку был почти цел: бомба (или снаряд) взорвалась рядом и несколько потрепала настил моста и наклонила его в одну сторону. Кочевников сам прошел весь мост, заглядывая в щели, положил на место пару досок, попрыгал, вернулся, сел за руль.
— Вы, Алексей Петрович, на всякий случай перейдите на ту сторону… от греха подальше.
— А-а, все равно! — вяло махнул рукой Алексей Петрович. — Поехали.
— Ну, смотрите, — и Кочевников медленно въехал на мост.
Мост скрипел и потрескивал, однако машину выдержал. От моста дорога раздвоилась, и каждое из ответвлений приняло тот вид, какой имела, может быть, не одну сотню лет до этого. Строители дотянули гудронированное шоссе до реки и на том успокоились. Или помешала война.
Въехали на окраину села. С треском и гулом горели пять ли шесть изб. По улице стлался густой дым. Иногда виднелись танки и бронемашины, замершие посреди улицы. Поразила пустота: никто не тушил пожары, не суетился, не бегал, как это обычно бывает при пожарах.
— Что-то мне все это очень не нравится, — произнес Кочевников, пытаясь проникнуть взглядом сквозь плотную пелену дыма, который при полном безветрии растекался среди домов, точно туман. Вот уж и колокольня стала прорисовываться, точно она висела в воздухе, и сама церковь с провалившейся крышей, другие дома, окружающие площадь села.
И вдруг почти посреди дороги — немецкий танк! Чуть дальше — еще. От неожиданности Кочевников нажал на тормоз — и Алексей Петрович сунулся вперед, едва не клюнув носом панель.
— Немцы, — произнес Кожевников, но произнес спокойно, будничным голосом, как будто он увидел не немцев, а стадо коров.
Алексей Петрович немцев увидел не тотчас же: он в это время пялился то на танк, то на церковь и стоящие вокруг дома, пытаясь разглядеть хотя бы одного живого человека.
А Кожевников уже со скрежетом переключил скорость — и только тогда Задонов увидел идущие двумя рядами по обеим сторонам широкой сельской улицы серые фигурки, а несколько сзади ползущую по середине улицы черную глыбу, похожую на танк.
А машина уже рванула задом, да с такой скоростью, какой от нее Алексей Петрович не ожидал — и серые фигурки, и танк сразу же растворились в дыму. Вот и горящие избы. Кочевников свернул в какой-то переулок, остановился, снова скрежет коробки скоростей, и на этот раз на улицу они выехали передом и помчались к мосту. Но мост переезжать не стали, а свернули на дорогу, идущую вдоль речки, судя по всему, к дальней полоске леса.
Алексей Петрович время от времени открывал дверцу, становился одной ногой на порожек и смотрел назад, но сзади было видно то же самое, что и в зеркало заднего вида: густая пыль, поднимаемая колесами машины.
Они уже проехали порядочное расстояние от села, как вдруг в стороне, метрах в двухстах, среди густой ржи что-то хлопнуло. Затем хлопнуло сзади. Алексей Петрович высунулся и увидел белые дымки на склоне холма, с которого они только что спустились, а затем на дороге, освободившейся от пыли, разглядел мотоциклистов.
— По-моему, за нами едут мотоциклисты, — произнес он.
— Далеко? — спросил Кожевников.
— Не знаю. С километр, наверное.
И тут впереди, метрах в ста возник пыльный куст, опять хлопнуло, и пыль расползлась по сторонам.
— Это что? — спросил Алексей Петрович, хотя спрашивать было глупо, тем более что он сам знал ответ на свой вопрос, но связать эти хлопки, этот пыльный кустик с окружающей их природой, в которой ничего, ровным счетом ничего не изменилось, а главное с тем, что все это каким-то образом относится непосредственно к нему, Задонову Алексею Петровичу, не причинившему никому никакого зла, — связать все это вместе он еще был не способен.
А Кочевников, увидев разрыв мины, дал газу, чтобы поскорее проскочить опасное место: лес уже был близко, лес был их спасением.
Следующая мина разорвалась сзади. И почти сразу же сзади послышалась стрельба короткими очередями: тра-та-та-та-та! — пауза — и снова: тра-та-та-та-та!
— Вот гады! — воскликнул Кочевников, и это было, кажется, второе его восклицание с тех пор, как они выехали из Москвы.
Они вкатили в лес, несколько раз подпрыгнув на каких-то колдобинах, почти тут же свернули в сторону, Кочевников схватил пулемет и выскочил из машины, успев крикнуть:
— Карабин!
Алексей Петрович не сразу понял, к чему относится этот вскрик, а поняв, схватил карабин и вывалился из машины. Именно вывалился, потому что в воздухе вдруг просвистело несколько пуль, а со стороны дороги опять послышались, на этот раз ничем не заглушаемые близкие пулеметные очереди. Только на этот раз это было не тра-та-та, а бу-бу-бу.
Держа карабин двумя руками, Алексей Петрович потрусил вслед за Кочевниковым, который — он это отлично видел — сперва бежал, петляя среди деревьев, а затем упал и пропал из виду. Чувствуя какое-то страшное отупение, Алексей Петрович продолжил трусить в ту же сторону, сознавая, что если Кочевникова убили, то он, Задонов, ничем ему не поможет и себя не спасет тоже. Но когда он, пробежав метров сорок, увидел Кочевникова, лежащего за пулеметом, а на дороге мотоциклистов, почувствовал такое облегчение, точно эти мотоциклисты им уже ничем не угрожали.
— Ложись! — крикнул Кочевников Алексею Петровичу, и тот покорно плюхнулся рядом с ним.
А мотоциклы с колясками, с тремя седоками на каждом и с пулеметами, стремительно росли прямо на глазах. Их, этих мотоциклов, было целых три штуки, то есть девять человек, три пулемета и винтовки против одного пулемета и карабина.
— Стреляйте же! — тихо вскрикнул Алексей Петрович.
— Рано, — ответил Кочевников каким-то необычно жестким голосом. И тут же велел: — Пошлите патрон в патронник. И хорошенько цельтесь.
На въезде в лес наискось через дорогу пролегла неглубокая промоина, передний мотоцикл перед нею притормозил, его догнали остальные, и в это время Кочевников нажал на спуск.
Грохот пулемета в двух шагах от Алексея Петровича заставил его сердце сжаться от страха: теперь они раскрылись, даже убежать не смогут, потому что те на мотоциклах, а они на ногах, и значит, это последние минуты его жизни. И как только он об этом подумал, а может быть, даже и подумать не успел, а почувствовал, так парализующий страх оставил его, он клацнул затвором, как его учили на курсах, но стрелять не стал, захваченный тем, что творилось на дороге.
А на дороге первый мотоцикл перевернулся с первыми же выстрелами, второй въехал в кусты, третий резко затормозил, но тоже перевернулся, а Кочевников приподнялся и с рук бил и бил по этим мотоциклам, по серым фигуркам, копошащимся возле них, и гильзы летели, поблескивая на солнце, и с тихим звоном падали в траву, и тела немцев дергались, точно их секли плетью, и так продолжалось до тех пор, пока эти фигурка не замерли окончательно.
— Диск! — крикнул Кочевников, не оборачиваясь.
— Какой диск? — удивился Алексей Петрович, глянув на своего шофера и не узнавая его: рот оскален, глаза какие-то безумные, из-под фуражки течет пот, оставляя на лице серые полосы.
— Какой-какой! Запасной, — прохрипел Кочевников, опуская пулемет.
— Я не взял… Вы не говорили…
— Ладно, черт с ним! Дайте ваш пистолет. Пойдемте глянем, что там.
— А если еще?..
— Не видать. А знать надо бы, с кем имеем дело.
— Да-да, конечно, — поспешно согласился Алексей Петрович, отдавая пистолет и удивляясь такой поразительной находчивости и невозмутимости своего шофера, а главное, что совсем недавно он не рискнул остаться там, где шел бой, где были люди, а тут, один против девятерых — невероятно!
— Что ж вы, так и не выстрелили? — спросил Кочевников уже вполне нормальным голосом, передернув затвор ТТ.
— Н-не успел, — признался Алексей Петрович. И пояснил: — Все произошло так быстро, что я как-то…
— Ладно, чего там, — не стал вдаваться в подробности Кочевников. Затем уверенно распорядился: — Я иду первым, вы метров на десять сзади. Если кто из них трепыхнется, стреляйте в упор, не раздумывая. На этот раз постарайтесь успеть. А то лупанет в спину…
И они пошли.
И надо же, едва Кочевников миновал первый мотоцикл, попинав ногой лежащих немцев, будто бы мертвых, как один из них вдруг зашевелился, застонал, стал приподниматься, опираясь на руки и сел, привалившись спиной к колесу мотоцикла.
Алексей Петрович остановился над ним, глянул на широкую спину Кочевникова, на немца, снова на Кочевникова и, крепко стиснув зубы, не целясь, держа карабин как палку, выстрелил немцу в голову.
Кочевников быстро оглянулся, затем сам выстрелил два или три раза в кого-то, но Алексей Петрович как-то и не услыхал этих выстрелов: он смотрел на немца, у которого каска съехала на сторону, обнажив что-то красно-серое, из которого на дорогу хлестала кровь, скапливаясь в небольшой рытвинке.
— Чего вы на него смотрите? — спросил Кочевников, подходя к Алексею Петровичу и трогая его за рукав. — Чего на них смотреть? Их убивать надо. Вот и все. Убили? И правильно сделали. Поздравляю. На том свете зачтется, — произнес он с усмешкой, от которой Алексея Петровича передернуло.
Он глянул на своего шофера, молча покивал головой: знал, что их надо убивать, но одно дело, когда убивают другие, и совсем другое, когда это делаешь ты. Тем более не в бою, а… а вот так, в раненого.
А Кочевников уже распоряжался:
— Возьмите у него документы и сумку. Это офицер. У него должны быть карты. И побудьте здесь, а я подгоню машину. Надо будет забрать один пулемет и коробки с патронными лентами. У них, должен признаться, хорошие пулеметы. И легче нашего «дегтяря». Да «парабеллум» тоже заберите: лишний пистолет не помешает. Мало ли что. И бинокль. — И, протянув Алексею Петровичу флягу, обтянутую зеленой материей, велел тем же командирским тоном: — Хлебните, легче станет. И пошагал к машине, широкоплечий, уверенный, решительный.
Алексей Петрович свинтил с фляги рифленый колпачок, понюхал: пахло спиртным. Приложил флягу к губам, сделал пару глотков и даже не почувствовал — будто пил воду. А выпив, удивился: может, пять минут назад из нее пил немец, а теперь этот немец… а он, писатель Задонов… Да и черт с ними со всеми! И еще раз глотнул, и еще — даже с каким-то мстительным наслаждением, какого от себя никак не ожидал.
Минут через пятнадцать они катили дальше. На полу между передними и задними сидениями громыхали коробки с пулеметными лентами, пулемет и еще что-то, завернутое в немецкую шинель. Ко всему прочему, Кочевников прихватил автомат, несколько гранат, успел прострелить из автомата бензобаки, забросить в заросли крапивы остальное оружие. Уничтожал и ломал он все с ожесточением, не думая, чем может обернуться для них эта задержка, а когда покончил со всем этим, произнес, криво усмехнувшись:
— Хоть чем-то мы им сегодня да отплатили. Более того, мы с вами, товарищ майор, спасли не один десяток наших бойцов.
Алексей Петрович хотел возразить, что он, мол, никого не спас, но, глянув на строгий профиль своего шофера, промолчал.
Глава 17
Они катили по проселочной дороге, проложенной через лес, и не знали, куда выедут и кого встретят. Алексей Петрович разбирал сумку убитого им офицера. В ней он нашел карту и письменный приказ командующего Третьей танковой группы генерала Гота Тридцать девятому мехкорпусу наносить удар по линии Лиозно-Рудня, с выходом на тылы Двадцатой армии русских.
— Это никакой не десант! — воскликнул Алексей Петрович, пораженный своим открытием. — Это передовые части регулярных войск! Вот что это такое!
— Так это и дураку понятно, извините за грубость, товарищ майор, — откликнулся Кочевников. — Ну скажите на милость, какой самолет может взять на борт немецкий танк Т-IV? Даже «Максим Горький» не потянет. А в селе, где мы с вами нарвались на немцев, именно такой танк и стоит. И наша колонна шла, надо думать, на уничтожение десанта. А может, шла, не зная, куда и зачем. Как в сказке. И столкнулась с регулярной частью. А тут еще авиация. И, как следствие, паника и драп… Дорого нам эта война обойдется, товарищ майор. Очень дорого, — заключил Кочевников с нескрываемой злостью, и это было так неожиданно, что Алексей Петрович, привыкший к сдержанности своего водителя, некоторое время смотрел на Кочевникова, не зная, что сказать. Однако, придя в себя, согласился, потому что не согласиться было никак нельзя:
— Да, пожалуй, вы правы, — пробормотал он, снова принимаясь разглядывать трофейную карту. Затем воскликнул неестественно бодрым голосом: — Зато мы теперь знаем, что до самого Гомеля немцев встретить не должны! И дорога, по которой мы едем, тут обозначена. Тут вообще все обозначено: и речки, и мосты, и броды, и просеки. И даже лесничества. И написано по-русски и по-немецки. Похоже, через несколько километров мы с вами попадем на дорогу, идущую к Орше.
— Дай то бог, — не поддержал оптимизма Задонова Кочевников, кося иногда в карту, которую держал Алексей Петрович, явно не очень в ней разбираясь. Заметил с усмешкой: — Так это же, товарищ майор, наша карта, русская. Смотрите внизу: выпущена в одиннадцатом году! Там не только год обозначен, но и издательство. И твердые знаки. Видите? Вот вам и пожалуйста. Чувствуете, что это значит?
— Да вроде бы, — не слишком уверенно ответил Алексей Петрович. Затем пояснил: — Я слыхал краем уха, что наши нынешние карты специально делались так, чтобы вводить в заблуждение возможного противника. А получается, что вводим в заблуждение самих себя.
— Вот то-то и оно, — мрачно подтвердил Кочевников.
Вдали показались какие-то люди. И не разобрать в мелькании теней и света, кто такие. Кочевников притормозил машину. Оба с напряжением вглядывались в просеку. Люди, похоже, двигались в том же направлении, что и они. Кочевников хлопнул себя по лбу, извернулся, стал рыться в трофеях, вытащил оттуда немецкий бинокль в кожаном футляре, сказал, отдуваясь:
— Нам этих мотоциклистов, видать, сам господь бог послал, — щелкнул кнопкой, достал из футляра бинокль, стал смотреть, вращая колесико настройки.
— Наши! — произнес он через минуту. — Может даже, из той брошенной колонны. Но вы, товарищ майор, на всякий случай приготовьте оружие: народ нынче озлобленный, примет вас за большое начальство и… чем черт не шутит. — И поставил у своих ног немецкий пулемет, предварительно передернув затвор. Только после этого тронул машину.
Они быстро нагнали бредущих толпой красноармейцев, человек, пожалуй, сорок-пятьдесят, среди которых выделялись синими комбинезонами несколько танкистов. Они оглядывались на приближающуюся машину и, когда расстояние между ними сократилось шагов до двадцати, разошлись по сторонам. Мимо Алексея Петровича проплывали молодые лица, с тоскою в глазах провожающие машину, и сердце у него защемило, будто бы он встретил детей, оказавшихся без всякого надзора со стороны взрослых. Командиров среди них видно не было.
Алексей Петрович было открыл рот, чтобы предложить своему водителю остановиться, хотя и не знал, зачем это ему нужно, но Кочевников сам остановил машину, едва они миновали эту странную толпу, остановил без приказа, движимый какими-то своими представлениями то ли о солдатском долге, то ли состраданием к этим беспризорникам, попавшим в беду и не имеющим представления, куда идти и что делать.
Он открыл дверцу машины, выбрался из нее, встал, опираясь на немецкий пулемет, как на дубину. Вслед за ним выбрался из машины и Алексей Петрович.
Толпа понемногу придвинулась к ним и остановилась на почтительном расстоянии, с любопытством и недоверием разглядывая старшину и интендантского начальника.
— Ну что, мать вашу, навоевались? — спросил Кочевников с призрением в голосе. — Теперь так и будете драпать, как стадо баранов?
— А сами-то вы, что, не драпаете? — откликнулся ближе всех стоящий к машине белобрысый паренек, с винтовкой в руках, с сидором за плечами и скаткой, в пилотке, с саперной лопаткой, противогазом, с гранатами у пояса, фляжкой, котелком, в ботинках с обмотками, то есть экипированный по всем правилам и ничего из своего имущества не бросивший. И добавил: — Сами-то, небось, не воюете…
— А ты сходи туда, к деревне, и посмотри на тех мотоциклистов, которых мы с товарищем корреспондентом накрошили. — И Кочевников приподнял пулемет в качестве доказательства правдивости своих слов. — А сами едем туда, куда приказано. Вот товарищ корреспондент напишет в газете «Правда», как вы воюете, то-то же обрадуются ваши отцы с матерями.
— Дак как же с им воевать, коли он прет и никакого удержу не знает? — произнес из толпы красноармеец постарше. — А сверху эропланты бомбят — шутка ли? Страху-то мы натерпелись — не дай и не приведи.
— А что, командиров среди вас нет? — продвинулся чуть вперед, однако не отрываясь от машины, Алексей Петрович.
Толпа зашевелилась, выдавливая из своей гущи человека совсем еще юного, почти мальчишку, одетого в солдатскую гимнастерку, перепоясанного солдатским же ремнем, но в яловых сапогах и командирских штанах. Тот несмело отделился от толпы, приложил руку к солдатской пилотке, отрекомендовался:
— Лейтенант Водников.
И переступил с ноги на ногу.
— Что, лейтенант, в плен собрался? — с насмешкой спросил Кочевников. — И остальных туда же ведешь?
— Нет, что вы! — испуганно воскликнул лейтенант Водников. И, слегка оттопырив подол гимнастерки, произнес сконфуженно: — Это так просто… товарищи посоветовали… на всякий случай. Но вы не думайте: и гимнастерка у меня цела, и удостоверение, и комсомольский билет… И если бы немцев встретили, то, конечно же, приняли бой…
— Так какого же черта лысого вы драпаете? Немец-то — вон там, у вас за спиной, — не унимался Кочевников. — Он на Москву прет, а вы куда претесь? Танки-пушки побросали, вояки долбаные! Да вы перед первым же встречным немцем руки поднимете!
— Ну, ты, старшина, не очень-то, — с угрозой произнес угрюмый красноармеец в кирзовых сапогах и тоже при всей амуниции. — За такие слова морду бьют.
— А ты попробуй! — шагнул к угрюмому Кочевников, прислонив к кузову машины пулемет.
— Товарищ старшина! — окликнул водителя Задонов, увидев, как шевельнулась, подвинулась к ним и как бы сгустилась толпа. — Тут криком делу не поможешь. — И, обратившись к лейтенанту Водникову: — И куда же вы идете? — спросил он, и даже не столько из любопытства, сколько из сострадания к этим людям, не зная, что им посоветовать и что он, старший по званию, в подобном случае должен делать.
Водников пожал плечами и беспомощно оглянулся на своих товарищей.
— А остальные где? — продолжал выспрашивать Алексей Петрович, вспомнив, как сам бежал вместе с толпой и тоже не знал, куда бежит и зачем, надеясь, что бывалый Кочевников как-то разрешит эту нелегкую для его начальника задачу.
— Да вот как начали бомбить… а потом немецкий десант… и все побежали… вот мы и… а другие не знаю где. И командование тоже… И карты у нас никакой нету…
— Может, отдадим им карту? — пришел на помощь Задонову Кочевников. — А то ведь так в лапы к немцам и придут.
— Да-да, действительно! — спохватился Алексей Петрович. Он вытащил из планшетки трофейную карту, поманил к себе лейтенанта, и когда тот приблизился, пояснил: — Эту карту мы у немецкого офицера взяли. Вот смотрите: вот здесь мы, а немцы вот в этой деревне — Пилипки называется. И это не десант, а головной отряд Тридцать девятого немецкого механизированного корпуса. Корпус этот имеет приказ идти на Лиозно, а эта дорога, на которой мы стоим, выйдет на шоссе в сторону Орши. Не исключено, что какая-то часть немцев может двинуться и по этой дороге. Карту эту я вам могу отдать… — произнес Алексей Петрович, смерив взглядом лейтенанта, и тот вспыхнул под его взглядом и пробормотал:
— Я, товарищ интендант третьего ранга, сейчас же переоденусь. Честное слово я…
— Да-да, вы переоденьтесь, а то ваши же бойцы вас уважать не будут.
— Я понимаю…
— Берите карту и ведите своих людей… Я думаю, на шоссе обязательно будет контрольный пункт, там вам скажут. — И, обернувшись к Кочевникову, Алексей Петрович впервые за все время отдал приказ, хотя он прозвучал скорее как просьба: — Старшина, отдайте им пулемет. Зачем нам два? А им пригодится.
И долго еще Алексей Петрович оглядывался, пытаясь понять, как повлияла их встреча на эту толпу и сумел ли мальчишка-лейтенант подчинить ее себе. Но сквозь пыль, поднимаемую колесами машины, видно было какое-то время, что толпа все еще остается на месте, а что происходит в ее темном чреве, не угадаешь.
— Да-а, лейтенантик этот, конечно, ни то ни сё, товарищ майор, — заговорил Кочевников, точно подслушав мысли Задонова. — А впрочем, кто его знает. На вид вроде совестливый. Может, и устоит. Там, я заметил, есть такие, которые верховодят, так сказать, из-под тишка. И кто из них возьмет верх, за теми остальные и пойдут. Народ, он, знаете ли, разный, — заключил Кочевников и замолчал: впереди завиднелось шоссе, и там что-то дымилось.
На шоссе дымился, догорая, грузовик. Ни вправо, ни влево не было видно ни души. Пустынное шоссе выныривало из лесу и в лесу же пропадало через пару километров. Вдали, на взгорке, виднелись крыши какой-то деревушки. Небо было чистым, белесым от зноя. Солнце, склоняясь к вечеру, пылало белым огнем.
— Ну что, товарищ майор, рискнем? — спросил Кочевников, поглаживая ладонями баранку и пристально оглядывая и небо, и поля созревающей ржи, и дорогу в обе стороны.
— А у нас есть выбор? — вопросом на вопрос ответил Алексей Петрович.
— Выбор всегда есть. Другое дело — что выбирать.
— У нас с вами, Василий Митрофанович, выбора нет: сегодня, в крайнем случае завтра, нам надо быть в Гомеле.
— Что ж, тогда поехали. А вас, Алексей Петрович, я попрошу поглядывать на небо: мало ли что. Да и вокруг тоже…
И Кочевников, выехав на шоссе, погнал машину на юг, к Орше.
Оршу бомбили. Издалека было видно, как над нею кружат самолеты, оттуда доносились частые взрывы, рев паровозов, виднелись черные дымы. Заезжать в Оршу было опасно. Да и не нужно, хотя Задонов обязан был побывать на пункте связи, чтобы связаться с Москвой и передать хоть какую-то информацию. Но что он скажет и какую информацию передаст? Как драпал вместе со всеми? О том, что видел на дорогах? Газете все это не нужно. И лучше вообще пока никак не проявляться, а двигать к Гомелю, может, там что-то да прояснится.
Оршу они объехали стороной, трясясь по разбитым проселкам. Когда же выехали на могилевское шоссе, машину повел Алексей Петрович, которого Кочевников время от времени натаскивал в искусстве вождения и кое-чему таки натаскал. Конечно, до искусства еще далеко, но по ровной дороге — куда ни шло. Тем более что Кочевников уже два дня не выпускал баранки из рук и явно устал.
По пути Алексей Петрович видел, как на левой стороне Днепра то тут, то там бойцы рыли окопы, устанавливали пушки. В лесочках прятались танки — все больше устаревших конструкций. Лишь иногда проплывет мимо, возвышаясь над кустами, массивная покатая башня тридцатьчетверки или еще более массивная КВ.
«Может, здесь остановят наконец немцев», — думал Алексей Петрович, но то, что он видел и пережил под Витебском, да и дымы пожарищ, поднимавшиеся на западе, охватывая полукольцом горизонт, особой уверенности в него не вселяли.
Но более всего он пытался разобраться в себе, в том, что изменилось в нем после панического бегства, но особенно — после выстрела в немецкого офицера. Он, никогда ни в кого не стрелявший, не убивший даже курицы, сегодня утром убил человека. Пусть немца, фашиста, пришедшего на его землю убивать, в том числе и его, писателя Задонова. И все-таки человека. И не обнаруживал в себе ни раскаяния, ни сожаления, ни удовлетворения — ровным счетом ничего: пустоту, провал, какие бывают после тяжелой болезни. Если верить тем, кто это испытал. А он испытал нечто другое — войну. Пусть лишь ее краешек, малую частичку, но все-таки войну. И не только как созерцатель, свидетель того, как воюют другие, но и как ее непосредственный участник. Может, война есть аналог тяжелой болезни? Что-то вроде эпидемии гриппа в самой тяжкой его форме? Но там… там — стихия. Еще не познанная, не управляемая. Как когда-то таковыми были оспа, чума. В этом все дело. А война? Познанная она или нет? Говорят: продолжение политики, только другими средствами. А политика — это что?.. А-а, черт! Лучше всего вообще об этом не думать. Как наверняка не думает об этом Кочевников, который считает, что он всего-навсего исполнил свой долг. И ты, худо-бедно, свой. А впереди еще — о-ё-ёй сколько.
Глава 18
Второй гаубичный дивизион 14-го артиллерийского полка занимал позиции на опушке леса в четырех километрах от передовой. Орудия устанавливали на определенном расстоянии друг от друга, маскировали ветками, рыли вокруг них щели на случай бомбежки, раскладывали в определенном порядке и на определенном удалении от орудий ящики со снарядами, тянули связь.
Одной из батарей этого дивизиона командовал старший сын Иосифа Виссарионовича Сталина, старший лейтенант Яков Иосифовича Джугашвили, симпатичный молодой человек тридцати трех лет от роду, с черными вразлет бровями, карими глазами, в которых, помимо тупого упрямства, угадывалась неуверенность в себе, проявляющаяся особенно наглядно при столкновении с другими людьми, даже ниже его по званию. Команды старший лейтенант Джугашвили отдавал совсем не командирским голосом, опасаясь, что всякое громкое слово тут же отнесут на счет особого его положения, как и тихое тоже. Стараясь ничем не выделяться среди других командиров полка, Яков всякую минуту чувствовал, что находится в центре внимания, особенно, если возникала необходимость и ему, наравне с другими, высказаться по тому или иному поводу. Тут уж все смотрели ему в рот, и даже сам командир гаубичного полка подполковник Сапегин, ожидая от него не иначе, как соломоновой мудрости. Все это держало Якова в напряжении, заставляло ни с кем особенно не сближаться, хотя отстраненность тоже засчитывалась ему как человеку особенному, а потому имеющему и особые, отличные от других, права. Одни командиры старались сблизиться с ним, ища в этом определенной для себя выгоды, другие, наоборот, держались в стороне.
Подобное положение, но как бы с обратным знаком, сложилось у Якова и в отцовской семье, в которую Яков попал в подростковом возрасте, до этого видевший отца лишь однажды, когда тот, находясь в отпуске на берегу Черного моря, приехал в Гори навестить свою мать и своего сына. Свидание было кратким, и Яков отца разглядел плохо. Тем более что отец тогда не имел ни той власти, ни той славы, которые получил впоследствии, и выглядел человеком вполне заурядным.
Но затем, по прошествии нескольких лет, отец уже представлялся Якову совсем другим человеком: могучим, в каждом слове которого сокрыта великая мудрость. Его звали не иначе как товарищем Сталиным, о нем писали в газетах, часто упоминали по радио, он жил в далекой Москве, за высокими Кремлевскими стенами. Москва и Кремль находились так далеко от маленького города Гори, где все знали друг друга, будто отец существовал в ином измерении и в иной же оболочке, не имеющей ничего общего с тем человеком, который когда-то приезжал в Гори, говорил обыкновенные слова обыкновенным голосом.
В семье отца все было непривычно для Якова, все резко отличалось от тех условий, в которых он жил в Грузии со своей бабушкой и другими родственниками после смерти матери. Там он ничем среди своих сверстников не выделялся, никто его мальчишеской свободы не стеснял. Впрочем, в домашней обстановке Яков видел отца крайне редко: тот всегда был занят, даже тогда, когда, казалось, ничем занят не был. Он походя мог задать какой-нибудь пустяковый вопрос, ответ на который чаще всего недослушивал, потреплет по голове и тут же скроется в своем кабинете. Яков сразу же почувствовал, что отец к нему не расположен, каждое слово своего сына воспринимает с плохо скрываемой иронией. А внимание мачехи, которая была всего на три года старше своего пасынка, скорее пугало, чем согревало душу.
И все, кому ни лень, постоянно указывали ему, что он не так ест, не так сидит, не то говорит, что учиться надо хорошо, иначе ничего в жизни не достигнешь, что надо иметь в жизни определенную цель, что всегда надо помнить, чей он сын, между тем Яков видел, что многие люди из окружения отца, — особенно те из ближайших родственников, кто ринулся в Москву из Грузии, как только Сталин занял там высокое положение, — умудрились пробиться на самый верх, не имея почти никакого образования и, как казалось Якову, никаких способностей, а лишь исключительно из-за своего родства со Сталиным.
Себя же Яков сравнивал с Мцыри, героем одноименной поэмы Лермонтова, всю свою жизнь стремившимся к свободе и умершем в неволе. И когда Яков закончил школу, он попытался эту свободу обрести, уехав в Ленинград к своим родственникам. Но те встретили его настороженно и постарались поскорее от него избавиться — явно из страха перед отцом. Никаких талантов у Якова не обнаруживалось, тяги к учебе — тоже, он рано женился, развелся, снова женился, как будто это и было главной целью его жизни. Но отец настаивал на том, чтобы Яков получил высшее образование — и тот, в конце концов, выбрал артиллерийскую академию, не прослужив до этого в армии ни единого дня, однако сразу же получив звание лейтенанта. В академии, как до этого в школе, Яков учился ни шатко ни валко, едва тянул на «поср», но ниже «хор» ему не выставляли, и он, сознавая, что все это из-за отца же, лишний раз утвердился в мысли, что так оно и должно быть, научился этим пользоваться, не испытывая при этом никаких неудобств. Не говоря уже об угрызениях совести. Впрочем, многие дети высоких партийных и всяких иных чиновников, которые учились рядом с ним еще в школе, вели себя подобным же образом, так что Яков Джугашвили не слишком-то выделялся на общем фоне, разве что служил мишенью для насмешек более языкастых сверстников за привычку ковыряться в носу на виду у всех, сморкаться на пол, чавкать во время еды, бесцеремонно пялиться на красивых девочек. Все это, вместе взятое, выработало в нем замкнутость и неуверенность в себе. Лишь одно оставалось у Якова и крепло год от года — непробиваемое упрямство, с каким он шел по жизни, не видя перед собой никакой определенной цели. Он даже пытался покончить с собой, когда отец воспротивился его первой женитьбе, но в решительный момент испугался, рука дрогнула, но палец на курок все-таки нажал, и пуля прошла настолько выше сердца, что едва задела плечо.
«Даже застрелиться — и то не сумел», — презрительно бросил отец, и эта фраза, а более всего тон, каким она была произнесена, осталась несмываемым пятном на душе самолюбивого Якова Джугашвили. Артиллерийская академия стала неосознанным выбором, позволяющим это пятно смыть.
В мае сорок первого Яков академию закончил, был произведен в старшие лейтенанты и назначен командиром гаубичной батареи, входившей в артиллерийский полк, дислоцировавший в районе Кубинки. Впрочем, батареей он почти не командовал, перепоручив это скучное дело своему заместителю, больше околачивался при штабе артполка или в командировках, чаще всего в Москве, куда посылало его командование, чтобы что-то достать или пробить: сыну товарища Сталина отказать не могли. Жизнь была не то чтобы совершенно беззаботной, но не такой уж и трудной. А иногда даже приятной.
И тут грянула война.
В начале июля полк был переброшен в район Витебска. Там он вошел в состав Четырнадцатой танковой дивизии, которая, в свою очередь, влилась в состав Девятнадцатой армии, сформированной на Северном Кавказе генерал-лейтенантом Коневым, командовавшим в ту пору Северо-Кавказским военным округом. Армия должна была остановить немцев и освободить Витебск, захваченный немцами неожиданным ударом. Артиллерийский полк, прибыв на место, стал готовиться к боям. Вдали уже погромыхивало, на горизонте вставали дымы пожаров, высоко в небе то и дело пролетали немецкие самолеты.
Два дня прошли спокойно. На третий день утром поступила команда к открытию огня. Корректировщики, сидящие где-то там, на передовой, по телефону передавали координаты, командиры батарей переводили координаты на язык прицела для наводчиков — и пушки загрохотали. В течение часа дивизион израсходовал почти все снаряды. И вроде бы не напрасно: что-то там уничтожили, что-то повредили. Немцы то ли не сумели засечь орудия, то ли были заняты более важными делами, но ни их артиллерия, ни самолеты дивизион не побеспокоили. Позиции менять не стали, исходя из поговорки: от добра добра не ищут; орудия после стрельбы, как водится, почистили и стали ждать новых команд сверху. В том числе и более точных данных о результатах стрельбы.
Старший лейтенант Джугашвили ходил по своей батарее, отдавая все положенные в таком случае приказания, и эти приказания с охотой выполнялись его артиллеристами. Он впервые в своей жизни узнал, что такое настоящее дело, испытывал от этого удовлетворение и даже гордость и хотел, чтобы подобные дела с его участием повторились с подобным же, пока еще не уточненным, но все-таки успехом. И война теперь казалась ему не такой уж страшной. А уж чего только о ней не говорили в Москве и других местах, пока они двигались сюда. Особенно угнетающе действовали на всех эшелоны с ранеными, встречаемые на пути, а более всего следы бомбежек: искореженные вагоны и паровозы с обеих сторон железной дороги, разрушенные станции и мосты, беженцы, запрудившие дороги к фронту, свежие холмики могил на обочинах. Все это теперь, после первых боевых стрельб, представлялось Якову чем-то вроде недоразумения, которое разрешится одним лишь грохотом их могучих пушек. Тем более что в Девятнадцатой армии не только много пушек, но и танков, среди них есть новейшие, каких нет у немцев. Вот сейчас подвезут снаряды, они опять врежут немцам — и те побегут. Потому что это вам не какие-то пукалки в сорок пять миллиметров, а снаряды более чем втрое больше по диаметру, а весом — так в десятеро. Такой снаряд поднять не каждый сможет, поэтому в заряжающие отбирают людей рослых, физически сильных и тренируют их часами, чтобы работали как машины. Правда, на позициях удобств никаких, и развлечений не предвидится, но это можно перетерпеть, а потом взять отпуск, съездить в Москву, где о настоящей войне ничего не знают. В том числе и сам отец, никуда из Москвы не выезжающий, знающий лишь одну дорогу: Кремль — дача, дача — Кремль. Уж Яков постарается рассказать все подробно, ничего не утаивая, и тогда наверняка отец изменит к нему свое отношение.
Глава 19
Под вечер старшего лейтенанта Джугашвили вызвал командир дивизиона майор Яровенко и сообщил, что только что звонили из штаба танковой дивизии и приказали срочно откомандировать старшего лейтенанта Джугашвили в их распоряжение.
— Зачем? — спросил Джугашвили, уставившись в переносицу комдива своими пасмурными глазами, уверенный, что в штабе танковой дивизии его непременно куда-нибудь пошлют: то ли за снарядами, то ли за горючим для машин, то ли еще за чем, а ехать ему никуда не хотелось, тем более отрываться от своей батареи, где все так хорошо получилось и где на него стали смотреть как бы совсем другими глазами: более дружелюбными и внимательными.
— Не знаю, — нахмурился комдив. И добавил: — Мне не докладывали. Отправляйтесь немедленно. Это приказ. Берите мою машину, водитель знает, где штаб, он вас за полчаса доставит.
— Я не хочу покидать батарею, товарищ майор, — тихо произнес Джугашвили. И добавил, упрямо сдвинув брови: — Я имею полное право сражаться наравне со всеми. Я не хочу, чтобы меня считали трусом.
— А вас, товарищ старший лейтенант, никто трусом и не считает, — произнес тот категорическим тоном. — Но приказ есть приказ. А приказы не обсуждаются, а выполняются. И потом… — майор явно боролся с самим собой, с устоявшимися отношениями с сыном Сталина, к которому он, в отличие от других, обращался только на вы, не выходил из официальных рамок, чтобы никто не смог упрекнуть его в искательстве. Но в данном случае, решил комдив, от правил можно и отступить, и он, положив руку на плечо Джугашвили, закончил отеческим тоном, хотя был всего лишь на год старше своего тридцатитрехлетнего подчиненного: — И потом, Яша… я думаю, что тебя просто вызывают к телефону.
— Но вы же сказали: откомандировать…
— А-а, это! Это, я полагаю, всего лишь чистая формальность, чтобы тебя не посчитали дезертиром, — отмахнулся Яровенко, который вздохнул бы с облегчением, если бы у него забрали сына Сталина насовсем: не дай бог, с ним что-нибудь случится, отвечать придется командиру дивизиона. И так уже надоели звонками то из политотдела армии, то из особого отдела, справляясь, как там старший лейтенант Джугашвили, все ли у него в порядке и не грозит ли ему какая-нибудь опасность. Да и в дивизионе моральный, так сказать, климат должен улучшиться: не станут шушукаться по углам, что вот, мол, раз сын Сталина, то ему можно все, а другие за него отдувайся. — Поезжай, там все узнаешь. Кстати, напомни о снарядах и горючем. Я уверен: мы с тобой еще повоюем, — заключил майор Яровенко, пожимая руку старшему лейтенанту.
И через пять минут камуфлированная «эмка» уже катила по дороге, прыгая на колдобинах и ухабах. А навстречу двигались санитарные фуры и полевые кухни, запряженные разномастными лошадьми, «полуторки» везли снаряды и патроны, бензовозы — горючее, топали пехотные роты, и с души Якова свалился камень: ему не надо будет никого ни о чем просить.
Штаб дивизии располагался в небольшом поселке Лясново. Приткнувшись к домам и сараям, стоят передвижные радиостанции, черные «эмки», грузовики, танкетки, — все открыто, едва замаскировано; по улицам поселка туда и сюда снуют мотоциклисты, на завалинках сидят красноармейцы, курят, болтают с местными девицами, возятся зенитчики возле своих длинноствольных орудий, дымят походные кухни; в раскрытые окна видно и слышно, как стучат пишущие машинки, кто-то надрывается в телефонную трубку, требуя связать его с «четвертым», в другом окне другой командир на всю улицу орет о том, что части еще только на подходе, а когда будут на месте, он сказать не может, потому что с ними нет связи.
Джугашвили еще не успел повоевать как следует (часовая стрельба не в счет), он не попадал под артобстрелы и бомбежку, но то, что он увидел, даже ему показалось странным. «Будто и войны никакой нет, а идут обычные полевые учения», — подумал он, однако особой тревоги у него не возникло: коли все считают, что все идет как надо, то и сыну Сталина тревожиться не пристало.
Машина остановилась возле двухэтажного дома, цоколь и первый этаж которого были из кирпича, а верх из сосновых бревен. Возле крыльца топтался часовой, потому что при штабе часовому быть положено по уставу, а вокруг дома толклось множество народу, ничем особенно не занятого, входная дверь хлопала, впуская и выпуская разных людей.
— Вот это штаб и есть, — сказал шофер командира дивизиона. И добавил: — Так вы идите, товарищ старший лейтенант, а я поехал. А если что, так на попутке вернетесь. В нашу сторону часто попутки ездят… Сами видели.
— Хорошо, — согласился Джугашвили, одернул гимнастерку, поправил ремень и кобуру, поднялся на крыльцо и вошел в дом.
Внутри дома происходило примерно то же самое, что и на улицах поселка: хлопали двери кабинетов, надрывались голоса телефонистов и штабных командиров, стучали пишущие машинки. Яков остановил спешащего мимо капитана, спросил:
— Товарищ капитан, не скажите, где находится командир дивизии полковник Васильев?
— Васильев? А вот идемте на второй этаж: он, кажется, там. А вы к нему по какому делу?
— Не знаю. Велено прибыть, а по какому, не сказали, — ответил Джугашвили, полагая, что если приказали прибыть в штаб дивизии, то непременно к самому комдиву полковнику Васильеву, потому что заниматься сыном Сталина может только он и никто больше.
Они поднялись на второй этаж по скрипучей деревянной лестнице, и капитан, остановившись возле двустворчатых дверей, на одной из половинок которой красовалась бумажка, пришпиленная кнопками: «Комдив полковник Васильев», произнес:
— Полковник здесь. Желаю удачи, — и пошел по коридору.
Джугашвили еще раз пробежал пальцами вдоль ремня, сгоняя складки гимнастерки к позвоночнику, открыл дверь, ожидая увидеть кабинет и полковника Васильева за столом с телефонами, вошел и увидел… большой стол, уставленный бутылками и закусками, а за ним с десяток командиров и самого полковника во главе стола.
— О-о! — раздался радостный вопль сразу нескольких человек. — Какие люди к нам пожаловали!
И голос самого полковника:
— Заходи, герой! Гостем будешь!
И хотя радостные вопли были скорее насмешливыми, чем действительно радостными, Джугашвили принял их за чистую монету и, двигаясь вдоль стола, пожимал руки присутствующим командирам, среди которых оказался и командир артполка подполковник Сапегин, с которым они заканчивали академию, а все остальные имели звание не ниже майора, после чего уселся на венский стул по правую руку от Васильева, уверенный, что другое место за этим столом было бы оскорблением не столько ему, Якову Джугашвили, сколько его отцу, Иосифу Сталину.
— А мы вот решили, — продолжил Васильев, — отметить наше прибытие на фронт и героическое боевое крещение вашего артполка. Учти, что я только что подписал представление тебя к ордену Боевого Красного знамени за отличную стрельбу по немецко-фашистким захватчикам, — с пафосом произнес Васильев. — Как мне доложил подполковник Сапегин, твоя батарея уничтожила одну батарею противника, другую подавила, уничтожила до роты пехоты и два противотанковых орудия. Поздравляю, товарищ старший лейтенант с заслуженной наградой! — закончил полковник Васильев, вставая.
Все тоже встали.
Джугашвили вытянулся, выдохнул положенные в таких случаях слова:
— Служу трудовому народу!
Полковник пожал ему руку, остальные подходили и тоже жали, и старшему лейтенанту казалось, что его любят не за то, что он сын Сталина, а потому, что он оказался значительно лучше, чем все о нем думали. И даже он сам о себе самом.
— А теперь давайте выпьем за новоиспеченного кавалера нашего самого почетного боевого ордена, — предложил полковник Васильев. — За то, чтобы он и его батарея громили врага так же отважно и умело в каждом бою!
И все потянулись к Джугашвили своими стаканами и рюмками, поздравляли и желали новых успехов.
Когда закусили, полковник спросил, обращаясь к Джугашвили:
— Как там в дивизионе? Все целы? Какое настроение?
— Готовятся, товарищ полковник, к новым боям, — ответил Джугашвили. — Вот только снарядов у нас осталось менее четверти комплекта. И горючего для машин совсем мало, — добавил он, сообразив, что виденные им машины могли ехать совсем по другим адресам. И заверил, потому что как же без этого? — никак не возможно: — Но я уверен, что если немцы появятся, разнесем их в пух и прах.
— Я в этом не сомневаюсь, дорогой. А насчет снарядов… Розенфельд!
— Я вас слушаю, товарищ полковник! — вскочил круглотелый интендант третьего ранга. И тут же оттарабанил: — Снаряды и горючее уже посланы, товарищ полковник. По полтора комплекта на пушку и по две заправки на машину.
— Слышал, дорогой?
— Слышал, товарищ полковник, — ответил Джугашвили.
— Вот и хорошо. А теперь, друзья, поднимем тост за нашего дорогого вождя и учителя, за Верховного главнокомандующего Красной армией товарища Сталина, под командованием которого мы разгромим всех фашистов и погоним их назад. Ура!
— Ура! Ура! Ура! — стоя ответили ему присутствующие и выпили при общем молчании, под лязг гусениц ползущих через поселок танков.
Все порядочно окосели, все выражали общую решимость врезать фашистам по первое число и еще дальше. Яков, подвыпив, то и дело пытался что-то сказать, что-то такое, чтобы всех удивило, но всякий раз нес полнейшую околесицу, вроде того, что непременно, как только наши войска освободят Витебск, позвонит отцу и расскажет ему, как здорово дивизия била фашистов. Его с радостным хохотом прерывали, предлагая еще раз выпить за то, чтобы война скорее закончилась полной и окончательной победой мировой революции, а старший лейтенант Джугашвили дослужился до маршала. Джугашвили пил вместе со всеми, опьянел быстро и не заметил, как его вывели из-за стола и куда-то повели, как укладывали спать, но помнил, если ему это не померещилось, что рядом все время была какая-то белокурая девушка с голубыми глазами и звучал ее ласковый, похожий на звон колокольчика, голосок.
Глава 20
Джугашвили проснулся и некоторое время лежал с закрытыми глазами, прислушиваясь к себе и окружающему его миру. Перед ним мелькали лица, они то приближались, то удалялись, звенели стаканы, пахло рыбой и еще чем-то, кажется, кинзой. К горлу подкатывал тошнотный комок, и он подумал, что опять, и уже в который раз, не удержался и перебрал. Впрочем, ничего страшного не случилось. И хорошо бы получить орден в Кремле из рук самого Михал-Ваныча Калинина. Старик всегда, встречая его, Якова, дружески улыбался и спрашивал одно и то же: «Ну как, Яша, живем, хлеб жуем?» И Яков отвечал ему: «Живем-жуем, Михал-Ваныч! А вы все скрипите?» — «Скреплю, Яша, наше дело стариковское».
Рядом что-то зашуршало и задвигалось, обдавая его сладковатым дуновением духов.
Джугашвили открыл глаза и… и увидел девушку с льняными волосами и голубыми, как цветущий лен, глазами, одетую в офицерскую габардиновую гимнастерку, синюю юбку чуть ниже колен, на стройных ножках шелковые чулки и хромовые сапожки. Девушка стояла перед зеркалом, причесывала свои кудряшки, наклоняя головку то к одному плечику, то к другому, явно любуясь собой.
Джугашвили зашевелился, и девушка обернулась.
— А-а, — протянула она радостно, будто ей подарили что-то необыкновенное, и на щеках ее милого личика образовались трогательно-наивные ямочки. — Проснулись? Очень хорошо. Товарищ полковник велели мне, как только вы проснетесь, тут же привести вас к нему. Там вы позавтракаете.
— Мне не хочется, — ответил Джугашвили капризным голосом. — Я вчера, наверное, выпил немного лишнего. Я даже не помню, как это случилось. — И он протянул руку к ее таким стройным ножкам, но она отодвинулась и, шаловливо погрозив ему пальчиком, воскликнула:
— Ой, да это совершенно неважно! Сейчас не хочется, а потом захочется. Завтракать все равно надо. Мало ли что… — и решительно направилась к двери, кокетливо оповестив: — Вы вставайте, одевайтесь, а я вас подожду на крыльце. — И вышла.
Джугашвили собрался быстро, дважды осушив по стакану холодной воды, наливая ее из графина, после чего стало вроде бы полегче. Он вышел из комнаты в сени, умылся под умывальником, тыча ладонью в его длинный хоботок, вытер обметанное щетиной лицо холщевым полотенцем и через минуту оказался на крыльце.
Во дворе пожилая женщина в цветастой косынке, длинной юбке и кирзовых сапогах, с ожесточением, как показалось Джугашвили, колола березовые чурки, по мужски вскидывая над головой колун и с резким выдохом бросая его вниз обеими руками. Чурка разлеталась надвое, ходившие вокруг куры шарахались в сторону, женщина подбирала половинки, устанавливала на колоду — и все повторялось сначала.
Девушку Джугашвили заметил возле куста жасмина и спустился вниз. От кустов тек густой одуряющий запах, напомнивший ему детство, домик в маленьком городке Гори, где все было родным и близким, и никто его ничем не попрекал.
— А вас как зовут? — спросила девушка, когда они шли по тесному переулку вдоль разномастных заборов, через которые свешивались цветущие кусты жасмина.
— Яковом.
— А меня Лизой. Будем знакомы, — и она, остановившись, протянула ему узкую ладошку, сложенную лодочкой, при этом ямочки на ее щеках так и заиграли в лучах утреннего солнца.
Джугашвили осторожно пожал тонкие пальцы, произнес:
— Очень приятно.
— Взаимно, — ответила Лиза.
— Почему я вас раньше не видел? — спросил он, когда они остановились на углу знакомого дома, в котором помещался штаб танковой дивизии.
— А я у вас недавно. Вторую неделю всего, — все с той же восторженностью ответила Лиза. — Я сразу же после школы закончила месячные курсы телефонисток. А ваша часть как раз ехала через Воронеж и там задержалась… Я сама из Воронежа, — уточнила Лиза. — Вот меня и направили к вам, к полковнику Васильеву. Он сказал, что у него дочка такая же. Только в Златоусте.
— Может быть, — нахмурился Джугашвили, будто полковник отнял у него эту девушку, хотя она ему совершенно не нужна. Затем спросил: — А вам нравится служить у него… ну, у полковника Васильева?
— Н-не знаю, — беспечно мотнула Лиза своими белокурыми кудряшками. — Но он, по-моему, очень положительный человек. А вы чем-то расстроены?
— Я? Нет. С чего вы взяли?
— Так. Лицо у вас грустное.
— А-а… — Джугашвили провел ладонью по лицу, будто желая стереть невидимую ему грусть. — Моя батарея готовится к бою, — решил он поделиться с этой очаровательной девушкой самым главным, которое главным до этого мгновения не считал. — Я боюсь, что поступит приказ и они начнут без меня.
— Ну и что? Вы еще успеете! — постаралась она его утешить.
— Да, конечно, — кивнул головой Джугашвили, благодарный этой милой девушке за то, что она не спрашивала его ни про отца, ни про то, кто он и как здесь очутился, разве что ее голубые глаза выдавали неподдельный детский интерес к нему и тот несомненный факт, что она знает, с кем имеет дело. «Вот бы на такой жениться, — подумал Джугашвили. — И жить в этом маленьком поселке». При этом он знал, что ничего в своей жизни изменить не может, даже если бы не было войны и если бы они случайно встретились. Оба раза его на себе женили его бывшая и нынешняя жена — и только потому, что он сын Сталина, а сам он с женщинами чувствовал себя потерянным и не знал, о чем с ними говорить. Вот и с этой Лизой — то же самое. И зачем обязательно надо о чем-то говорить? Особенно почему-то о прочитанных книжках. И как раз о тех, которые он не читал. Или о том, например, какой поэт лучше: Есенин или Маяковский, Блок или кто-то там еще.
А в ничего не замечающей природе ничего и не менялось. Коли положено быть утру — вот вам, пожалуйста, утро. Должны по утрам летать ласточки — вот они и летают с радостным писком, будто и нет никакой войны. Или усаживаются на провода и о чем-то разговаривают на своем птичьем языке. И где-то мычат коровы, орут петухи, лают потревоженные многолюдством собаки, пахнет кашей и комбижиром. А в небе, но в стороне и на приличной высоте, гудят самолеты. И где-то вдали привычно погромыхивает. Но совсем-совсем не страшно.
Перед крутой лестницей на второй этаж произошла заминка: Яков пропускал Лизу вперед, она, наоборот, уступала дорогу ему. Он не сразу сообразил, в чем тут дело, покраснел и первым шагнул на ступени.
В уже знакомой комнате за тем же столом полковник Васильев и подполковник Сапегин пили чай из шипящего, начищенного до блеска самовара.
Увидев Джугашвили, Васильев поманил его рукой.
— Заходи, лейтенант. Садись, пей чай. Наливай покрепче: освежает. Вот твой командир нас покидает. Вызывают в штаб армии. Не успели вместе послужить, как приходится разлучаться.
Джугашвили оглянулся — Лизы нет. Ушла. Подавил вздох и сел за стол. Что Сапегин оставляет полк, его никоим образом не тронуло. Он даже почувствовал некоторое облегчение, потому что Сапегин с первого же курса академии был приставлен к нему кем-то вроде дядьки-опекуна, наверняка с соизволения отца, и порядочно надоел своими наставлениями. А он, Яков Джугашвили, давно не мальчик и в наставлениях не нуждается.
Васильев сам налил чаю. Спросил:
— Как твоя жена, дети? Все живы-здоровы?
— Спасибо, все живы-здоровы.
— Как ночь прошла?
— Спасибо, хорошо.
— Тут такое дело, лейтенант, — продолжил Васильев. — Мне нужен офицер для связи с артиллерией. Был Романенко — заболел дизентерией… Черт его знает, где он ее подхватил! А ты закончил академию, я подумал: ты мне подойдешь. Да и бывший твой командир (кивок в сторону Сапегина) тебя мне рекомендовал. Как ты сам на это смотришь?
— Я? Я бы хотел остаться в своем полку, — ответил Джугашвили не слишком уверенно, и упрямая складка прорезала его лоб. Поскольку Васильев продолжал смотреть на него с ожиданием, добавил: — Я не хочу, чтобы обо мне подумали, что сын Сталина трус и прячется в тылу.
— Э-э, дорогой! — воскликнул Васильев. — Здесь тоже фронт, здесь тоже передавая! Здесь тоже стреляют!
— Я понимаю, — мямлил Джугашвили, не зная, на что решиться: и в полк возвращаться вдруг расхотелось, и здесь оставаться тоже. Но в полку все-таки он, особенно после боевых стрельб, почувствовал себя если и не на своем месте, то на месте, предназначенном ему как бы свыше. А здесь… Здесь Лиза. И он решил, что соглашаться сразу не стоит. — Я все понимаю, — повторил он, — но я обещал отцу, что не посрамлю своего имени, командуя батареей, — закончил он с пафосом, хотя ничего подобного не обещал. И добавил: — Я думаю, отец будет недоволен, узнав, что я покинул свою батарею и устроился в тылу.
На лице Васильева появилось выражение скуки, а Сапегин глянул на Джугашвили с откровенным любопытством. Ведь он был вместе с Яковом на даче в Зубалово перед отправкой на фронт, прощание сына с отцом происходило на его глазах, и Сталин ничего похожего не говорил. А сказал он — и то как бы между прочим, — что надеется на командира полка, который поблажек Якову Джугашвили делать не будет. И Сапегин обещал исполнить эту волю вождя. Теперь он был рад, что эта тягостная обуза с него наконец-то снимется. Судьба Якова Джугашвили, человека недалекого, упрямого и капризного, его больше не интересовала. Пусть с ним возятся другие. Единственное, что он для него сделал, так это позвонил своему заместителю, спросил, как прошли первые боевые стрельбы, и порекомендовал написать представление о награждении старшего лейтенанта Джугашвили орденом, уверенный, что это зачтется всем, кто представление подпишет. Поэтому он молчал, предоставив Васильеву самому выпутываться из создавшейся ситуации.
Но и полковник Васильев был не в восторге от обязанности заботиться о каком-то там лейтенантишке, хотя бы и сыне самого Сталина. Он сидел, пил чай и обдумывал, куда бы и каким образом сплавить этого Джугашвили. Но для начала надо оставить его при штабе, поручить какому-нибудь толковому офицеру, а там будет видно.
— Хорошо, — произнес он без былого радушия. — Мы сейчас попьем чаю, потом и решим.
Джугашвили, при всей своей тупости, неприязнь обоих командиров к себе почувствовал, тут же замкнулся, ни на кого не глядел и, как всегда в подобных случаях, отупел еще больше, не зная, что говорить и что делать.
Он допивал второй стакан, когда застучали зенитки, послышался гул самолетов, стал нарастать грохот разрывов, истерический крик «Воздух!», раздавшийся в коридоре, вызвал дробный топот ног бегущих людей.
И только эти трое остались сидеть за столом с побелевшими лицами и остановившимися взорами. Грохот бомбежки накатился, раздался звон бьющихся оконных стекол, горячий упругий воздух ворвался в помещение, взвихрив бумаги на столе, хлопнула с силой закрывшаяся дверь, пахнуло удушливо-кислым дымом.
Первая волна схлынула, но уже накатывала другая.
— Пойдемте, нечего судьбу испытывать, — произнес Васильев, вставая из-за стола.
И они, все убыстряя шаги, покинули комнату.
Глава 21
Когда все стихло, старший лейтенант Джугашвили поднял голову и огляделся. Он лежал среди кустов смородины, упав в то мгновение, когда послышался истошный визг падающих бомб. Самолеты улетели, в голове все еще гудело, а сверху что-то сыпалось, с треском горели несколько домов, окружающих небольшую площадь, пламя с гулом металось над крышами, перебрасываясь на другие дома, клубы черного дыма торжествующе поднимались вверх, кружа обгорелые бумаги. Никто дома не тушил.
Джугашвили поднялся на ноги, отряхнулся. Неподалеку лежал давешний капитан, который вчера вечером провожал его до кабинета полковника Васильева. Он лежал на боку, поджав к животу ноги, и тихо стонал. Там и сям виднелись еще какие-то люди, в том числе и гражданские; одни шевелились, другие лежали совершенно неподвижно. Слышались крики и стоны.
На мгновение Якову Джугашвили стало дурно: удушливая волна подступила к горлу, глаза застила черная пелена. Он проглотил вязкий комок, глубоко вдохнул дымный воздух, закашлялся. Отдышавшись, приблизился к капитану, увидел, что тот обеими руками зажимает рану на животе, что руки у него в крови, наклонился, спросил:
— Чем я вам, товарищ капитан, могу помочь?
— Санита-аров, — прохрипел капитан.
Джугашвили кинулся на улицу, где бегали и кричали командиры всех степеней и красноармейцы, лежали убитые и раненые люди и лошади, суетились с носилками санитары в белых халатах.
— Там капитан ранен в живот, — сказал он, беря одного из белохалатников за плечо. — И еще есть раненые.
— Где?
— За домом, в саду.
— Кольцов! — крикнул человек командирским басом. — Берите носилки и вот с этим лейтенантом за дом. Заберите там раненого. Да побыстрее!
— Пойдем, лейтенант, — произнес пожилой санитар, держа одной рукой носилки, будто перед ним и не командир был, а такой же санитар, как он сам. Впрочем, Джугашвили воспринял его приказ как должное.
Они миновали горящий дом, копошащихся людей, которым тоже нужна была помощь. Капитан все еще лежал там, где, судя по всему, его свалил осколок бомбы. Санитар положил рядом носилки, склонился над раненым, потрогал его, произнес: «Жив, бедолага» и велел:
— Бери, лейтенант, его под мышки, а я за ноги.
Вдвоем они уложили капитана на носилки и понесли. Санитар шел впереди, Джугашвили сзади. Он шел и думал, что и на их дивизион могли налететь немецкие самолеты, а его там нет, и на его батарее уверены, что он сбежал и теперь околачивается в тылу: как же, сын самого Сталина, пока служили вдали от фронта, был с батареей, как попали на передовую, так в тыл. И куда девался Васильев с Сапегиным? Вроде шли, а потом бежали вместе. И где эта белокурая Лиза? Вот кого бы он хотел сейчас увидеть, чей изумительный голос все еще звучал в его ушах.
— И долго мы будем его нести? — спросил Джугашвили, когда они, минуя еще один горящий дом, вышли в проулок.
— А ты куда-нибудь спешишь, лейтенант?
— Спешу… На батарею.
— И далеко твоя батарея?
— Километров десять отсюда.
— Далековато.
— Вот я и говорю: далеко еще?
— Да нет, вон за тем домом. Там у нас перевязочный пункт.
Вокруг какого-то сарая стояли санитарные фуры, в них, а также на носилках и просто на траве лежали и сидели раненые. Некоторые уже были перевязаны. Молоденький лейтенант-связист качал ошинованную руку, сам качался из стороны в сторону и тихо стонал. Увидев Джугашвили, спросил плачущим голосом:
— Вы не знаете, товарищ старший лейтенант, когда нас отправят в госпиталь? А то ведь опять могут налететь.
— Нет, простите, не знаю, — и Джугашвили, опустив носилки, повернулся и пошел искать полковника Васильева, чтобы доложить ему о своем намерении вернуться на батарею, или, если полковник будет настаивать… но того нигде не было видно, и никто, у кого Яков спрашивал, не мог сказать, где он может быть. Не увидел Яков и Лизы, хотя именно из-за нее топтался какое-то время возле горящего штаба, пока какой-то командир, глянув на него с подозрением, не спросил, что он тут делает. Джугашвили ответил: «Жду приказа», а едва любопытствующий исчез из поля зрения, махнул рукой и пошагал по улице в ту сторону, откуда приехал, то есть на северную окраину поселка Лясново, где начиналась дорога на батарею, надеясь на попутку.
Он шел по улице мимо горящих домов, мимо суетящихся вокруг развалин женщин, детей и стариков, и его все больше охватывало нервное нетерпение. Иногда Якову казалось, что его окликают, он оглядывался, но сзади все так же суетились люди, никто за ним не бежал и никто его не окликал, чтобы вернуть назад. Но так не может быть! Не могут же они совершенно позабыть о сыне Сталина, не имеют права бросить его на произвол судьбы. До этого, куда бы он ни пошел или ни поехал, постоянно чувствовал, что находится в поле зрения командования, и был уверен, что так оно и должно быть. Потому что так было всегда. А сейчас что-то случилось — и никого. То есть случилась бомбежка, так тем более должны всполошиться и кинуться искать.
Вот и знакомая окраина. Отсюда начинается дорога, еще недавно оживленная, а теперь совершенно пустынная. Джугашвили постоял, оглядываясь: нет, никто не бежал за ним, чтобы вернуть назад, никому до него не было дела. Он вспомнил разговор за чаем, хмурые и почти неприязненные взгляды обоих командиров, которые они даже не старались особо прятать от него, что особенно стало ему ясно только сейчас, и решительно ступил на дорогу, уверенный, что если даже не случится попутка, то быстрым шагом доберется до места самое большее за полтора часа. А уж при случае расскажет отцу обо всем, что видел и что пережил: про весь этот бардак и вопиющую беспечность, недопустимые в боевой обстановке. Поэтому нет ничего удивительного в том, что мы драпаем, а немец наступает. Наверняка и другие полковники и генералы ведут себя точно так же. И тогда кое-кому не поздоровится.
Это решение на некоторое время утешило старшего лейтенанта Джугашвили и придало ему силы: он теперь знал, что делать.
Глава 22
Через пару километров Джугашвили увидел на дороге горящий грузовик, разбросанные вокруг ящики со снарядами калибра сорок пять миллиметров и свесившегося из кабины водителя, не успевшего выскочить, которого уже лизали языки пламени. Подбежав к машине, Яков стащил водителя на землю, потушил тлеющую на нем гимнастерку, затем, подхватив под мышки, оттащил в придорожную канаву, и только здесь понял, что тот мертв и в помощи не нуждается. Сняв фуражку, Джугашвили какое-то время стоял над ним, оглядываясь в надежде, что кто-то появится и возьмет заботу об убитом на себя. Но нигде не было видно ни единой живой души, лишь осины да березы равнодушно трепетали своей листвой, да где-то в стороне галдели вороны, да в кустах попискивали суетливые синицы. И он пошагал дальше, пытаясь собрать вместе разбегающиеся мысли и желания.
Вид разбомбленной машины, мертвого шофера на совершенно пустынной дороге поубавили в нем уверенности, что он поступает правильно, возвращаясь на батарею. В конце концов, какое ему дело до того, что о нем там подумают! Да и кто подумает? — так, обыкновенные людишки, которых не пустили бы даже в подъезд дома, в котором он жил. Тот же Сапегин, например, побывал у Сталина исключительно потому, что учился вместе с его сыном. И подполковника получил значительно раньше, чем положено. Должен ценить, а он, едва представилась возможность, бросил своего подопечного на произвол судьбы. Да и что это за армия такая, что за командиры, которые в академиях учили одно, а на практике поступают так, будто ничему не учились! Или учились совсем не тому, чему надо было учиться. Не зря отец расстрелял всех этих Тухачевских и Якиров. Надо было больше расстреливать, тогда бы те, кто остался, чувствовали, кому обязаны своей жизнью.
Неожиданно возникшее озлобление душило Якова и даже предчувствие мести его не утоляло. Хотелось сделать что-то такое, чтобы все вздрогнули, сделать немедленно, но вокруг было пустынно, и страх перед неизвестностью понемногу стал охватывать душу старшего лейтенанта. Он то и дело останавливался, оглядывался и прислушивался, но лес, стоящий плотной стеной по обе стороны дороги, молчал, и это молчание, эта неподвижность казались зловещими.
Впереди, за упавшими на дорогу деревьями, тоже что-то дымило. Оттуда же доносились частые выстрелы.
«Неужели десант?» — изумился Джугашвили. Он тут же перепрыгнул придорожный кювет и замер за кустами ивняка, сжимая в потной руке ребристую рукоять пистолета. Но выстрелы звучали с одного и того же места, то одиночные, то нестройным залпом, то густой трескотней. «Так это ж патроны горят», — догадался он, однако полной уверенности, что догадка — единственное объяснение стрельбы, не было, и он двинулся в ту сторону по-за кустами, иногда от дерева к дереву. Вот он миновал завал на дороге и увидел сразу несколько горящих полуторок, в одной из которых взрывались патроны, выбрасывая всякий раз белесые дымы. И вокруг никого. Ни убитых, ни живых. Оставаться одному в этом вдруг так неожиданно изменившемся враждебном мире — что может быть страшнее? А вдруг немцы? А вдруг еще что-нибудь? Он привык, что за него всегда кто-то что-то решал, ему оставалось соглашаться или нет. В таком случае он мог проявить свой характер. А в данной ситуации ему ничего не оставалось, как либо возвращаться, либо продолжать путь на батарею. И никто не подскажет, что лучше.
И тут, будто призывая его к себе, впереди, но еще на порядочном расстоянии, заухали орудийные выстрелы. «Стреляют! Наши стреляют!» — обрадовался Джугашвили, узнав по звуку свои гаубицы, выстрелы которых ни с какими другими пушками не спутаешь. Эти выстрелы показались ему не просто выстрелами своего артдивизиона, но, можно сказать, родными, за которыми стояли родные же ему люди, — это он понял только сейчас и безоговорочно в это поверил. Там его место, там он, можно сказать, дома, там его знают и только там он может доказать, что чего-то стоит, и уже доказал, чему подтверждение будущий орден, и не только товарищам по батарее, но и своему отцу, всегда считавшему его, Якова, неудачником и неумехой. Конечно, он лишь дублировал целеуказания корректировщика, но дублировал быстро и со знанием дела. И Джугашвили прибавил шагу, иногда переходя на бег.
Вот и овражек, а в нем родничок с холодной прозрачной водой. Здесь они остановились, когда ехали в Лясново, пили воду, и шофер командира дивизиона говорил что-то о том, что теперь-то немца непременно остановят и погонят. Начальство, как и те, кто вокруг него крутился, всегда в присутствии Якова выражали оптимизм и уверенность, что все будет хорошо, потому что Красная армия и советское руководство… и так далее и тому подобное. Правда, имя отца при этом упоминали редко, но намеки были более чем прозрачными, и Яков воспринимал это как должное.
И он свернул к родничку, заботливо обложенному камнями, присел на корточки, попил из горсти холодной воды, затем ополоснул лицо, вытер платком и пошагал дальше. Пушки все еще ухали торопливыми залпами, но в это уханье вплелись новые, не менее громкие звуки, которые на некоторое время даже подавили все остальные.
«Никак бомбят? — с испугом подумал он. Однако сознание с этим мириться не хотело. — Нет, это где-то в другом месте, потому что звуки значительно громче и четче», — решил он, выходя на дорогу.
На некоторое время все стихло. Затем опять стали стрелять пушки. Но в этой стрельбе появилась какая-то тревожная нотка. Джугашвили не сразу догадался, что теперь стреляют не все пушки, а, самое большее, половина. Это его насторожило, и он, привыкший искать самые простые и удобные для себя решения, подумал, что, скорее всего, идет смена позиций, обнаруженных противником, когда одна батарея выводится из боя, затем другая, они открывают огонь с другой позиции, потом уйдет и третья, то есть его родная батарея, а поэтому надо спешить.
Он миновал небольшую деревню, притаившуюся в стороне на невысоком холме. Мимо потянулись лоскутные поля то ли ржи, то ли пшеницы, следовательно, до батареи осталось не больше четырех километров. Если ему не изменяет память, то вон за тем лесочком…
И тут он увидел, как по дороге, ему навстречу, вскачь несутся несколько пароконных подвод. Ездовые нахлестывают лошадей с таким ожесточением, как будто за ними гонятся не иначе немецкие мотоциклисты или танки. Пять подвод, нагруженных чем-то, укрытых брезентом, пронеслись мимо с грохотом и звонким цокотом копыт, храпом лошадей и дикими криками повозочных с перекошенными лицами. Ни один из них не обратил внимания на застывшего на обочине командира, не объяснил ему причину бешеной скачки. Не могли же они просто так, из озорства, устроить такие гонки. Хотя… черт их знает.
И опять Джугашвили какое-то время в нерешительности топтался на месте, не зная, в какую сторону податься. Но пушки продолжали стрелять, и он пошагал дальше.
Дорога, между тем, перебралась через деревянный мосток, лежащий поперек тихой речушки, поросшей по обоим берегам разлапистыми ивами, врезалась в лес, раздвинув по сторонам деревья и кусты. В их густой тени его приняла в себя освежающая прохлада, но непременно вместе с комарами и слепнями. Он отломил ветку орешника и шел, отмахиваясь от кровососов, как хаживал, бывало, с реки на дачу после купания, где ждал его сытный обед, бокал красного вина и красавица-жена, с которой потом можно будет уединиться в отдельной комнате. Как давно это было!
Яков не прошел и полукилометра, как тут же и остановился, пораженный тишиной: пушки не стреляли. «Пока они их прицепят, пока то да се, — подумал он с волнением, переходя на бег, — я еще смогу застать их на месте».
Он пробежал метров двести, как послышался отдаленный, но уже знакомый подвывающий гул. В той стороне, где стоял дивизион, заухало, затрещало. И через минуту над головой с ревом проплыло с десяток немецких самолетов с неубирающимися шасси. Джугашвили кинулся в сторону, перемахнул канаву, зацепился за что-то ногой, упал, хотел вскочить, чтобы отбежать подальше, но при первом же движении острая боль вонзилась в колено, и он остался лежать там, где упал. Впрочем, самолеты пролетали над ним без того надрывного воя и визга, которые они издавали над поселком во время бомбежки. Однако он уже не верил в их будто бы равнодушный гул.
Но самолеты пролетели, и опять стало тихо. Если не считать ставшего привычным отдаленного погромыхивания. Казалось, что это погромыхивание доносится со всех сторон: и с запада, и с севера, и с юга. Иногда даже и с востока. Но так не может быть. Потому что фронт — он всегда в одной стороне. Так по крайней мере выходило из теории, которую он усваивал в академии. Конечно, могут быть чрезвычайные обстоятельства. Десант, например, или бомбежка наших тылов. Так что ничего особенного. Вот только нога. И сквозь галифе проступает кровь. А у него в полевой сумке ни клочка ваты, ни бинта, ни йода. Черт бы побрал эту корягу! Ему бы успеть на батарею, пока она не сменила позиции, а с такой ногой не побежишь. Сломав молодую осинку и обрезав концы перочинным ножиком, Джугашвили вышел на дорогу и, опираясь на палку, поковылял дальше.
Вот впереди посветлело, вот овражек, по дну которого тоже течет ручеек и тоже наверняка берет начало из какого-нибудь родника; вот опушка, а справа… справа, метрах в трехстах, должны стоять батареи второго дивизиона. И пушки действительно там стоят, утыканные ветками, но вокруг них ни души. Джугашвили свернул с дороги, остановился у первого же орудия первой батареи: орудие цело, но замка и прицела нет. И второе — то же самое, и третье, и четвертое. В ста метрах далее — вторая батарея. Здесь картина несколько другая: вокруг орудий глубокие воронки, одно разбито, лежит на боку, у второго разорван ствол, третьего орудия нет. С учащенно бьющимся сердцем Джугашвили доковылял до позиции своей батареи. Картина та же самая, что и на второй, но из орудий на месте только одно, и то покалечено взрывом бомбы. Но где люди? Ни раненых, ни убитых. Внимательно оглядевшись, Яков заметил продолговатый холмик, доковылял до него. На холмике лежала каска — и ничего больше. Земля на холмике даже не подсохла, значит, хоронили совсем недавно, используя для этого заранее отрытые щели. Если бы он никуда не уезжал, а оставался здесь, может быть, лежал бы под этим холмиком…
Пораженный случившемся, опустошенный всем увиденным и пережитым, он сел на станину орудия, которым командовал лейтенант Шавлев, не зная, куда идти и что делать. Потом вспомнил про пятитонные грузовики, спрятанные в лесу, кинулся туда. Грузовиков не было. То есть стояли пять штук, но это уже были не грузовики, а их остатки, которые тихо дымились среди вывороченных с корнем или обрубленных взрывами лип и берез. Остальные исчезли. Следовательно, сменили позиции.
Для Джугашвили не составило труда придти к выводу, что снаряды в дивизион так и не подвезли, а четверть боекомплекта на орудие — это на полчаса хорошего боя. Из этого следует, что батареи вели огонь, пока было чем стрелять, затем… Затем налетели самолеты. Но из этого ничего не следует. То есть могли подождать, когда подвезут, хотя, если иметь в виду практически разгромленный штаб дивизии, возможное отсутствие связи, уничтоженные грузовики… Но как же так? Это же ни на что не похоже…
Глава 23
И тут в тишину врезался нарастающий гул множества моторов, возникший на дороге. Гул этот не был похож на гул машин его полка, это, скорее всего, шли в наступление танки дивизии полковника Васильева. Джугашвили кинулся к дороге и замер, не пробежав и половины пути: по дороге перли, поднимая густую пыль, немецкие танки и бронетранспортеры с пехотой. Спутать их со своими танками невозможно. К тому же — белые кресты на бортах. Он стоял и смотрел на эти танки и бронетранспортеры, до конца не веря в их реальность.
На одном из бронетранспортеров его заметили, стали что-то кричать, показывать в его сторону руками, а затем оттуда прогрохотала очередь из пулемета. Джугашвили успел увидеть пульсирующее пламя, пули с визгом проносились мимо, и только тогда он понял, что это смерть визжит вокруг него, в злом нетерпении отыскивая его такое родное тело, ставшее ему во много раз дороже после неудачной попытки самоубийства. Он рухнул на траву, пополз ужом к орудию, железные части которого защитят его и спасут. Стрелять перестали, но ему показалось, что они бегут сюда, чтобы схватить его и… и он, пригибаясь, а где и ползком, кинулся в лес, вскочил, упал, снова вскочил и побежал, петляя между деревьями, забыв про раненную ногу, и бежал до тех пор, пока не выбился из сил. Здесь он упал на траву и долго лежал, стараясь отдышаться.
Иногда до его слуха долетали пулеметные очереди и разрозненная стрельба, которая быстро прекращалась. Иногда в той стороне, где, как ему казалось, находился штаб танковой дивизии, стреляли пушки, но тоже недолго. Скорее всего, наши добивают немецкий десант. Потому что ничего другого быть не может так далеко от фронта. Именно об этих многочисленных десантах они были наслышаны еще по дороге сюда, на позиции. К тому же армия под командованием генерала Конева должна наступать. И наверняка наступает. Так что ему, старшему лейтенанту Джугашвили, остается одно — искать своих, пусть не свой полк, а просто какую-нибудь часть, переждать, а там ударят танки дивизии, а может быть, и целого корпуса, и разнесут немцев… хотя, если вспомнить, что произошло менее чем за сутки, то… Но этого не может быть. Не может — и все тут!
И Джугашвили решил возвратиться в поселок Лясново: уж там-то есть и танки, и все, что надо, там есть командование, которое должно все знать; там, наконец, его место, если исходить из разговора с полковником Васильевым. И он пошел прямиком через лес, полагая, что движется параллельно дороге, по которой прошел немецкий десант. Так он шел с полчаса или больше.
И вдруг послышались голоса.
Джугашвили замер, прислушиваясь, и хотя слов не различал, но ему и не нужны были слова: он почти сразу же угадал, что так говорить могут только русские. И точно: через полсотни метров он заметил среди деревьев движущиеся в том же направлении, что и он, силуэты людей. И кто-то из этих людей в свою очередь заметил его и крикнул:
— Стойте, братцы! Тут командир объявился!
Его окружили со всех сторон красноармейцы. Человек двадцать. Все с винтовками. Один из них, сержант по званию, приложил руку к пилотке и доложил:
— Товарищ старший лейтенант! Группа бойцов двести семидесятого полка сто четвертой дивизии, в количестве двадцати шести человек пробивается из окружения. Просим вас принять командование, потому что мы не знаем, куда идти и что делать. Доложил старший сержант Пятибратов.
Джугашвили хотел сказать, что он тоже не знает, куда идти и что делать, но его поразило слово «окружение», произнесенное сержантом Пятибратовым. А еще тот факт, что они не считают его, командира Красной армии, оказавшегося в лесу в полном одиночестве, человеком необычным, выходящим из ряда вон, то есть трусом и дезертиром.
— А где ваши командиры? — спросил он, надеясь услышать нечто успокаивающее, почему эти люди оказались в лесу без всякого начальства.
— Так все разбежались кто куда, товарищ старший лейтенант! — воскликнул сержант с таким видом, будто старший лейтенант свалился с Луны. — Немец же как попер, как попер, а тут еще самолеты, вот все и побежали. Мы-то поперва стреляли, а потом — вот: ни одного патрона, — и с этими словами он передернул затвор своей винтовки. Это ж палка, а не оружие! — воскликнул он под одобрительный гул товарищей. — А сдаваться мы не желаем, не имеем, так сказать, права. Мы хотим к своим пробиваться. Может, вы знаете, где они, наши-то?
— Да-да, конечно, — тряхнул головой Джугашвили. — Надо идти в поселок Лясново. Там штаб нашей танковой дивизии. Эти немцы, что на дороге, это десант. Их совсем немного. А там наши танки. Много танков. Они их не пустят.
— Ну, что я вам говорил! — радостно воскликнул сержант, обращаясь к своим товарищам. И уже к Джугашвили: — Так вы уж берите нас под свое командование, товарищ старший лейтенант. Уж мы, это самое, постоим тогда, если что, не дадимся немцу-то. Опять же, может, патронами где разживемся. Или еще что. Нам бы только своих достигнуть.
— Хорошо, хорошо! Пойдемте. Я там на дороге видел полуторку. Она патроны везла, но ее разбомбили. Может, что осталось. Давайте по карте глянем, — засуетился Джугашвили, которому впервые в жизни приходилось самостоятельно принимать решение за судьбы сразу стольких человек.
Он достал из своей командирской сумки карту и стал искать на ней Лясново. Но на карте такого поселка не было. Не было на ней и Витебска, а все какие-то Сосновки, Заболотья, Озерки и прочее. И он вспомнил, что нужная карта осталась у его заместителя по батарее старшего лейтенанта Захаркина. На той карте Лясново было.
— Э-э, не та у вас карта, товарищ старший лейтенант, — с сожалением протянул сержант Пятибратов. И предложил: — Я так понимаю, что надо идти туда, где стреляют. Там наши и есть. Потому что немец идет не сплошным фронтом, а по дорогам. Нам комбат, товарищ майор Лидин, так объяснял. А только погиб он, товарищ-то Лидин. Бомба как жахнет, так и, значит, вот, — пояснил сержант, горестно разведя руками.
— Что ж, пойдемте туда, где стреляют, — согласился Джугашвили.
И они пошли. Впереди сам Джугашвили, рядом с ним сержант Пятибратов, остальные сзади — тоже по двое.
Пятибратов все пытался выведать у старшего лейтенанта, воевал ли он где и давно ли на фронте. А выяснив, что, можно сказать, и не воевал, и на фронте чуть больше недели, поскучнел, заметив при этом, что сам-то он за время службы успел хлебнуть финской и немного знает, что война — это такая штука, что сейчас ты жив, а через минуту тебя нет, а все потому, что противника не видно и не слышно, а он, противник-то, за тобой следит из укрытия, и чуть ты зазевался, тут тебе и каюк.
Джугашвили на эти общие рассуждения сержанта лишь ухмыльнулся, и принялся путано рассуждать о том, что, дело известное: пуганая ворона куста боится, а танк не спрячешь, он себя всегда выдаст, тем более что немец — он нахальный, прет и прет, и прятаться, чтобы вылавливать отдельных красноармейцев и даже командиров, не станет.
— Вам, товарищ старший лейтенант, виднее, — вроде как согласился Пятибратов с его рассуждениями. — На то вас и учили в училищах.
Джугашвили решил не уточнять, где его учили, и дальше они шли молча.
Через час плутания по лесу вышли к картофельному полю и огляделись. Вдалеке, на взгорке, виднелось вроде как село, если судить по колокольне, будто плывущей над лесом на фоне редких облаков. И никаких признаков войны. И ни одной дороги, по которой что-нибудь двигалось. Если не считать стада коров, мирно пасущихся на заливном лугу.
— Ну, товарищи мои дорогие, что будем делать? — спросил Джугашвили, решив, прежде чем взять власть над этой толпой в свои руки, выяснить, кто чем дышит. Про Пятибратова мнение у него уже вполне сложилось: паникер и трус.
Ответил за всех Пятибратов же:
— Я думаю, надо послать туда человек двух-трех. Может, там наши. А остальным вдоль опушки продвинуться вон туда, к речке, поближе к селу. Там и подождать.
— Зачем? — удивился Джугашвили. — Пойдем все вместе. Если там нет наших войск, то там есть наши, советские люди. Они нам помогут.
— А если там немцы? — возразил Пятибратов. — Нас же постреляют, как кур. Или возьмут в плен.
Джугашвили передернул плечами, решив не спорить, тем более что остальные кивками головы как бы поддержали своего предводителя. Пятибратов назвал троих, и через пару минут они, растянувшись цепочкой, двинулись напрямик через поле к ивовым деревьям, между которыми протекала тихая речушка, скорее всего именно та, через которую Джугашвили переходил по мосту. Остальные двинули опушкой леса, чтобы не светиться. И опять впереди шли Джугашвили и Пятибратов.
Расположились между деревьями. Некоторые рискнули искупаться. Один из красноармейцев залез на огромную дуплистую иву и оттуда следил за разведчиками. Другие развязывали свои сидоры, собираясь перекусить. Пригласили в общий кружок и Джугашвили. Тот подсел, взял предложенный кусок хлеба, намазанный тонким слоем смальца, поблагодарил. Жевал и вспоминал вчерашнее застолье, жареную на сале молодую картошку, куски поджаренного мяса, милое личико Лизы.
Ели молча. Да и о чем говорить? Не о чем.
Сверху крикнул дозорный:
— Зовут! Нету там немца!
Дожевывали на ходу, речку перешли вброд, предварительно раздевшись. Кто-то из купавшихся пошутил:
— Второй раз раздеваться и одеваться. Знал бы, не купался.
— Ничего, здоровее будешь.
Настроение красноармейцев явно изменилось к лучшему. И Джугашвили думал, слыша за собой топот множества ног: «Экой народ! Черт их поймет, чего у них на уме. То паника, а теперь поели — и уже рады. А чему радоваться? И рожи какие-то всё… Даже поговорить не с кем». И прошлая жизнь, даже со всеми ее неувязками и собственными неудачами, учебой в спецшколе, где вместе с ним учились дети членов политбюро и совнаркома, бойкие на язык, гораздые на выдумку, особенно если надо насолить какому-нибудь слишком требовательному учителю; придирки мачехи, насмешки отца, наставления многочисленных родственников, скептические взгляды преподавателей академии, сплошь бывших царских офицеров, — всю эту жизнь, теперь казавшуюся не только далекой, но и вполне привлекательной, он, не задумываясь, повторил бы еще раз. Да, там была жизнь, а среди этих… среди этого сброда он чужой и никому ненужный. Как, впрочем, и среди артиллеристов своей батареи. А он-то рвался туда, считая, что там и только там сможет чего-то добиться. А чего там добьешься? Осколка от снаряда или бомбы.
Глава 24
В селе, действительно, немцев не было, но какая-то немецкая часть через село прошла, почти не задержавшись, и жители теперь смотрели на красноармейцев с опаской, слова из них не вытянешь, будто немцы внушили им нечто такое, что резко изменило их отношение к советской власти и прошлой жизни. Здесь же, в селе, они встретили еще несколько командиров, уже переодетых в гражданское, и чуть ли ни с полсотни рядовых из разных частей, в основном обозников и тыловиков. Один из командиров, судя по манерам, не ниже полковника, сообщил под большим секретом, что наши войска окружены, что это не какой-то там немецкий десант, а передовые части танковой армии, что надо идти в сторону Рудни или Орши, что там должны быть наши резервы, способные остановить противника, и что главная наша оборона организована, скорее всего, по Днепру.
Джугашвили, послушавшись совета, обменял свое новенькое командирское обмундирование на старенькие брюки и пиджачишко, оставив себе лишь хромовые сапоги, пистолет и документы. В одном из домов его и еще одного пехотного майора накормили щами с мясом и яичницей, дали в дорогу хлеба и десяток вареных яиц, но по нахмуренным лицам и косым взглядам хозяев было видно, что они были бы рады, чтобы их гости поскорее оставили их в покое.
Когда Джугашвили вместе с майором покинули этот не слишком гостеприимный дом, солнце уже клонилось к закату. Теперь шли беспорядочной толпой по дороге, на которой четко обозначились траки немецких танков. Километрах в двух от села неожиданно попали под минометный обстрел, и кинулись кто куда. Джугашвили упал в придорожный кювет, лежал, закрыв руками голову, вздрагивал от близких взрывов мин небольшого калибра. Сколько прошло времени, он не знал, — ему казалось: целая вечность. Затем впереди стали стрелять пулеметы, и Джугашвили пополз к кустам орешника, там и залег, ожидая окончания стрельбы. И стрельба, действительно, скоро закончилась.
Приподняв голову, он огляделся — никого. Встал, отряхнулся, вышел на дорогу — тоже ни души. Он был почти уверен, что бросили его специально, что переодетый полковник, как и майор, знали, что перед ними сын Сталина и решили от него избавиться. А может быть, наоборот: не знали потому и бросили. В любом случае — странно. А через минуту, поддавшись настроению отчаяния и опустошенности, уже не знал, что ему делать и куда идти.
Джугашвили потоптался на одном месте, оглядываясь по сторонам в надежде, что кто-то да появится и предложит приемлемый выход из дурацкого положения. Но никто не появлялся. И он пошел по дороге вперед, то есть туда, где стреляли совсем недавно. Пошел потому, что по дороге идти удобнее, чем по лесу, где полно поваленных деревьев, комаров и мошки. Возможно, там, впереди, наши. А если даже и не наши, то и пусть! Вот тогда-то все и хватятся. Потому что — сын самого Сталина. А с сыном Сталина немцы не станут обращаться как с обыкновенным командиром Красной армии.
И новая волна ненависти и злобы накатила на старшего лейтенанта Джугашвили. Он шел и вполголоса ругался сразу на двух языках — грузинском и русском, проклиная всех и все, и даже своего отца, который мог оставить его в тылу на какой-нибудь должности, но не оставил. И ладно бы, если бы наши наступали и гнали немца, а то все наоборот. И отец не мог этого не знать. Следовательно, он попросту хотел избавиться от своего сына. Потому что ничем другим его равнодушие к его судьбе объяснить невозможно.
Усталость все сильнее давала о себе знать. Хотя академиков тоже гоняли и по плацу, и на полигонах, но Яков Джугашвили в этих бесполезных на его взгляд занятиях участие принимал редко. А тут с самого утра, да еще после такой попойки, да по такой жаре, и все на ногах и на ногах. Он брел по разъезженной дороге, с глубокими колеями, плохо ее видя и плохо соображая. Часы показывали восемь часов вечера. Солнце еще висело высоко, однако жара несколько спала, зато комары настолько остервенели, что приходилось все время стегать себя веткой.
Заметив в стороне лежащее дерево, Джугашвили свернул к нему, сел, вытянул уставшие ноги, достал из сумки яйца и хлеб, стал лениво жевать. Хотелось спать, но спать в лесу, отдав себя на съедение комаров и мошки, нечего было и думать. Надо дойти до какой-нибудь деревни и попроситься на ночь. Там же определиться, куда идти. И он тяжело поднялся на ноги, вышел на дорогу и потопал дальше.
Через какое-то время дорога резко повернула направо, будто уперлась в непреодолимое препятствие. И точно: впереди лежал глубокий овраг. А за ним все тот же еловый лес, без единого просвета. И справа от дороги то же самое. Густые тени перекрывали дорогу, и казалось, что вот-вот наступит ночь. Черт знает, куда он попал и куда эта дорога его приведет! Но не стоять же на месте! И он обреченно двинулся дальше.
Дальше дорога снова повернула — на этот раз налево. Среди поредевших деревьев открылось залитое солнцем пространство и как будто бы мост. И как будто бы люди.
Джугашвили ускорил шаги, миновал поворот, и… впереди, метрах в пятидесяти, не дальше, увидел на обочине немецкий танк и мотоциклистов.
И остановился в нерешительности. Надо бы, конечно, бежать. Но куда? Да и зачем? Опять плутать по лесу, искать неизвестно чего и кого, а тут все может разрешиться само собой, и не самым худшим образом. Потому что немцы, хоть они и фашисты, и про них в наших газетах пишут черт знает что, на самом деле они наверняка не такие звери, какими их представляют. И отец совсем недавно поздравлял Гитлера с победой над поляками и французами. Конечно, он будет недоволен, если его сын попадет в плен, ну и пусть: он сам виноват, что не подумал об этом раньше.
Джугашвили стоял в тени деревьев, переминаясь с ноги на ногу. Его заметили, хотя и не сразу. И какой-то немец, в фуражке с высокой тульей, поманил его рукой. Послышалось издевательское: «Ком! Ком!» И Джугашвили обреченно пошел на этот призывный жест. Метрах в пяти от офицера он услыхал команду: «Хальт! Хендэ хох!», остановился и поднял руки. К нему подошли двое солдат, быстро и сноровисто обыскали, забрав все, что у него было: документы, пистолет, сумку. Даже носовой платок из кармана и расческу.
— Их бин зон Сталин, — произнес Джугашвили, с трудом сложив несколько немецких слов, с надеждой глядя на офицера, уверенный, что это произведет впечатление и его не убьют. И добавил для верности: — Ихь геен… Нет! Ихь комен нах зии… нах Дойчланд. Ферштеен?
— О-о! — воскликнул офицер то ли с восторгом, то ли с насмешкой, разглядывая документы задержанного. Затем подошел к танку, ему из люка водителя протянули танкистский шлемофон, он что-то долго говорил в него, что-то веселое, то и дело поглядывая на Джугашвили, затем слушал, кивая головой, вернул шлемофон, что-то приказал, двое солдат бесцеремонно затолкали Джугашвили в коляску мотоцикла и куда-то повезли. По дороге они остановились, приказали Джугашвили вылезти из коляски и разуться. Он решил, что его сейчас расстреляют, заволновался, стал повторять одно и то же: «Их бин Сталин-зоон! Их бин Сталин-зоон! Нихт шиссен!» Но немцы не стали ждать, когда он разуется сам, один из них, тот, что поменьше ростом и поплотнее, ткнул его в живот стволом винтовки, Джугашвили согнулся, хватая ртом неподатливый горячий воздух, немец толкнул его, с лежачего сдернул сапоги, поднял пленника за шкирку и толкнул в коляску. После чего поехали дальше.
Ужас, который пережил Джугашвили, совершенно лишил его воли. Теперь он с поспешной готовностью исполнял все, что ему приказывали. Они въехали в какую-то деревню, где, судя по всему, располагался штаб какой-то части, затолкали в сарай и закрыли за ним дверь, оставив в полутьме мучиться в ожидании решения своей судьбы.
Миновало несколько дней. В особом отделе штаба Двадцатой армии, которой к тому времени успели переподчинить остатки танковой дивизии и все, что оказалось около после панического бегства отдельных частей Девятнадцатой армии, вспомнили о старшем лейтенанте Джугашвили. Стали искать, снарядили специальную группу — нет нигде и никаких следов. Вроде кого-то похожего видели то в одном месте, то в другом, то раненым, то убитым. Убитым — куда ни шло, но не дай бог, если попал в плен — отвечать придется головой…
А Яков Джугашвили в это время давал показания очень вежливым немецким офицерам. Из его слов следовало, что он пробовал сражаться, командуя всяким сбродом, оставшимся после разгрома армии, но в самый решительный момент солдаты его бросили, в результате чего он вынужден был пойти и сдаться. Вполне добровольно.
Его уговорили написать отцу записку.
И он написал:
«Дорогой отец!
Я в плену, здоров, скоро буду отправлен в один из офицерских лагерей в Германию.
Обращение хорошее.
Желаю здоровья. Привет всем. Яша. 19.7.41.»
Вскоре немецкие самолеты стали разбрасывать над позициями советских войск листовки, в которых сын Сталина призывал красноармейцев и командиров сдаваться немецким войскам, убеждая, что в плену к перешедшим на сторону немецкой армии русским солдатам и офицерам хорошо относятся и сытно кормят.
Политруки собирали листовки, не давали их читать, хотя за всеми не уследишь.
Лишь в сорок шестом году будут обнаружены в немецких архивах несколько страниц самого первого допроса старшего лейтенанта Джугашвили. И пленный охранник концлагеря Заксенхаузен расскажет, как оборвалась в марте сорок третьего года жизнь этого выросшего при власти, испорченного ею весьма заурядного человека: сразу же после того, как Гитлеру стало известно, что Сталин своего сына на плененного в Сталинграде фельдмаршала Паулюса обменивать не собирается, его попросту пристрелили. Будто бы при попытке к бегству.
Но об этом станет известно спустя полвека.
Глава 25
Черную «эмку» мотало на истерзанной глубокими колеями проселочной дороге. Командующий Девятнадцатой армией сорокачетырехлетний генерал-лейтенант Иван Степанович Конев сидел, нахохлившись, на заднем сидении, его крестьянское лицо оставалось неподвижным, хотя в мослаковатой голове его мысли метались так, как, пожалуй, мечется лишь птица, попавшая в клетку.
После того, как Коневу доложили, что немцы выбросили крупный десант на левом фланге его армии, что этот десант перерезал шоссейную дорогу Витебск-Смоленск, и высовываться на эту дорогу опасно, он, оставив дивизию, наступающую в сторону Витебска, кинулся в Двадцать пятый стрелковый корпус, которым командовал генерал-майор Чистохвалов, и вот уже больше часа трясется по лесным дорогам в полнейшем неведении о том, как сражается его армия.
На Двадцать пятый стрелковый корпус генерал Конев возлагал большие надежды. Он надеялся, что корпус, ударив во фланг наступающей немецкой группировке с юго-востока, вынудит ее отойти и освободить Витебск, поскольку фронтальные атаки пока ни к чему не привели, если не считать больших потерь в живой силе и технике подчиненной ему армии. Тем более что это был единственный корпус в его армии, который полностью укомплектован людьми и техникой, его командир — человек знающий, опытный — производил хорошее впечатление, как, впрочем, и командиры входящих в этот корпус кадровых дивизий, следовательно, на них можно положиться. Все они имели планы атакующих действий, расписанные по минутам и километрам, и лишь два дня назад Конев еще раз обговорил и согласовал с генералом Чистохваловым все вопросы. Корпус должен был начать наступление еще вчера утром. Но за сутки, минувшие с тех пор, командующий армией не получил из корпуса ни одного донесения о том, как это наступление развивается. Если бы оно действительно развивалось, если бы согласованный план выполнялся, немцы непременно должны были ослабить давление на остальные дивизии Девятнадцатой армии. Но они не только не ослабили, но даже усилили это давление. А ведь Конев обещал маршалу Тимошенко, что Витебск непременно освободит и немцев разобьет в пух и прах. И был уверен, что так оно и будет, да только разбить почему-то все не получается и не получается.
Штабная колонна растянулась почти на полкилометра. Впереди катили несколько мотоциклов, за ними пылила танкетка, за ней грузовик с охраной, далее танк Т-34, за ним «эмка» с командующим армией и две «эмки» с его помощниками, машина с радиостанцией. Колонну замыкали два легких танка Т-70 и еще одна «тридцатьчетверка». Так что если нарвутся на немцев, то именно немцам же и придется пожалеть об этом. Однако полной уверенности Иван Степанович с некоторых пор не испытывал ни в себе, ни в своих подчиненных. В донесении, например, указывалось, что десант имеет танки, но откуда у десантников могут быть танки? Ведь танки по воздуху не летают. Максимум, что могут иметь десантники, так это легкие минометы. И то вряд ли. К ним ведь нужны еще и мины, а много мин самолеты взять не смогут, их ведь еще таскать надо, минометы-то эти, а на горбу много не натаскаешься. Уж лучше пулеметы… И вообще все так запутано, так зыбко, что иногда возникает ощущение, что снова повторяется гражданская война с ее неустойчивыми войсками, разорванными линиями фронтов, предателями из числа офицеров царской армии, озлобленными крестьянами, бестолковым командованием армий и фронтов. Но в ту пору Иван Степанович комиссарил, — сперва на бронепоезде, затем в стрелковой бригаде, потом в дивизии, — то есть по любым меркам был величиной не такой уж и маленькой и, судя по всему, справлялся со своими обязанностями неплохо, если к концу гражданской войны на Дальнем Востоке дорос до должности комиссара штаба Народно-революционной армии Дальневосточной республики. В его обязанности входило следить за всем и всеми: и за моральной устойчивостью рядовых красноармейцев, и за лояльностью командования, и за тем, чтобы оно, это командование, действовало в интересах рабочего класса России и мирового пролетариата. Правда, оратором комиссар Конев был неважным, образованием похвастаться не мог, о марксизме-ленинизме знал лишь то, что это самая передовая наука из всех существующих наук, и в своей работе в основном пользовался тоненькими брошюрками, напечатанными на плохой бумаге, в которых разжевывались основные положения этой самой науки. Так в ту пору большего и не требовалось, а разговаривать с рядовыми красноармейцами, почти сплошь выходцами из крестьян, можно и без образования вообще, лишь бы знать главное: крестьяне, как и рабочие, станут тогда абсолютно свободными и получат все, что пожелают, когда перебьют буржуев, кадетов и вообще всех, кто выступает против советской власти.
Но комиссар — все-таки не командир, хотя и утверждает своею подписью все приказы, планы и распоряжения стоящих рядом с ним командиров, в то время как самолюбивому Ивану Коневу хотелось именно командовать. Тем более что он, повоевавший с немцами в Первую мировую, в военном деле кое-что смыслил, и к советам его прислушивались. Однако слава — в случае победы — доставалась не ему, а в случае поражения с него снимали стружку еще большую, чем с остальных: куда глядел? о чем думал? почему не проконтролировал? не сообщил наверх? и т. д. и т. п.
И вот, перейдя на строевую службу после окончания гражданской войны, закончив академию имени Фрунзе, Иван Степанович дослужился к сорок первому году до генерала, командует армией — и что же? А то, что победами пока и не пахнет. А почему? А потому, что наверху прошляпили начало войны, не подготовились к ней как следует, и теперь, когда дошло до дела, не могут организовать войска по всем канонам современной войны, то есть кидают дивизии, корпуса и армии в самое пекло без обеспечения разведданными, авиационного прикрытия и прочих компонентов, без чего победы добиться невозможно. Отдуваться же приходится тем, кто внизу. В том числе и генерал-лейтенанту Коневу. Вот он едет в подчиненный ему корпус, но не может дать руку на отсечение, что найдет штаб этого корпуса там, где ему положено быть. Во всяком случае, никакой связи с корпусом нет, со штабом фронта — тоже, и радисты уверяют, что ни тот, ни другой на их запросы не отвечают: то ли таинственная радиоволна куда-то подевалась, то ли шифры не те, то ли еще что. А в результате он, командующий армией, не знает, какие силы противника ему противостоят, где эти силы расположены, какие у немецких генералов планы. Впрочем, у нас всегда так: все есть, но самого главного — ума — не хватает. Будь Иван Степанович на месте маршала Тимошенко…
Виляя на узкой дороге и между соснами, к эмке подкатил мотоцикл, с него соскочил пропыленный с ног до головы сержант в танкистском шлеме и доложил:
— Товарищ генерал-лейтенант, впереди немецкие танки.
— Они тебе не померещились? — спросил Конев, брезгливо опустив уголки губ. Он открыл дверцу машины, утвердил ноги в хромовых сапогах на зеленой траве.
— Никак нет, товарищ генерал-лейтенант. Колонна по крайней мере в пятьдесят танков, мотоциклисты, бронетранспортеры с пехотой.
— Далеко?
— В пяти минутах езды отсюда.
— И что они делают?
— Движутся по дороге в сторону Лиозно.
— А наших из Двадцать пятого корпуса видел?
— Так точно, товарищ генерал-лейтенант, видел. Встретили в лесу довольно много красноармейцев из Сто тридцать четвертой стрелковой дивизии. Движутся беспорядочной толпой в юго-восточном направлении. Товарищ лейтенант спрашивали их, на каком основании идут в тыл и где их командование? А те отвечают, что командование сбежало, бросило их на произвол судьбы. Товарищ лейтенант пробовали их остановить, так они ему пригрозили оружием, кричали, что их предали, что они зазря умирать не хотят. Товарищ лейтенант и другие поехали дальше искать штаб корпуса, а меня послали к вам, чтобы предупредить.
— Карту! — бросил Конев, не оборачиваясь.
Адъютант тут же развернул перед ним довольно подробную карту-трехверстку Витебской области.
— Мы находимся вот здесь, — ткнул он пальцем рядом с кружочком с надписью Сосновка. — Корпус должен занимать исходные позиции в десяти километрах южнее Витебска с опорой на шоссейную и железную дороги Витебск-Орша вот тут и вот тут…
— Должен занимать, — проворчал Конев, забираясь в машину. И приказал сержанту из взвода охраны штаба: — А ты поезжай вперед, будешь показывать дорогу. Да к немцам не заведи.
Колонна свернула направо, дорога стала еще хуже. Вскоре вдалеке послышался грохот бомбежки, беспорядочная стрельба, над головой несколько раз проносились немецкие самолеты. Что там впереди, известно разве что одному богу, а у него не спросишь.
Колонна встала. Снова появился связной мотоцикл. На этот раз в нем находился офицер связи, он сообщил, что дальше проехать нельзя: болото.
— Так какого черта! — взорвался генерал Конев, высовываясь из машины. — Где тот сержант?
— Какой сержант? — удивился офицер.
— Который должен показывать дорогу.
— А-а, сержант Котелков! — обрадовался офицер. — Так он там, в голове колонны. Только он и сам не знает, как проехать к штабу корпуса. Он по этой дороге не ехал. Он по другой ехал. А на ту дорогу не проедешь: там теперь немцы.
И тут к дороге вышло несколько десятков красноармейцев. Увидев машины и танки, они остановились.
— Узнай, кто такие, — велел Конев своему адъютанту.
Тот выскочил из машины, прихватив автомат, рысью подбежал к ближайшим красноармейцам, что-то спросил. Один из красноармейцев стал показывать, другие что-то кричали, размахивая руками.
Адъютант вернулся, доложил:
— Они из Сто шестьдесят второй дивизии. Говорят, что дивизию на марше атаковали двести танков с пехотой, что командование исчезло, что все побежали кто куда, и вот они идут искать своих. Просят взять их под свое командование.
— Среди них есть командир?
— Лейтенант. Ранен в руку.
— Позови сюда.
Адъютант крикнул, от толпы красноармейцев отделились двое. При этом один поддерживал другого.
Перед Коневым предстал совсем молодой лейтенант, бледный, видимо, от потери крови. Отстранив сопровождающего высокого плечистого бойца, приложил руку к фуражке, доложил:
— Командир взвода лейтенант Чернопятов!
— И что — командир взвода? — переспросил Конев, и скуластое лицо его выразило еще большую брезгливость при виде этого расхлестанного лейтенанта, кое-как перевязанного поверх гимнастерки, с ног до головы забрызганного кровью.
— Не могу знать, товарищ генерал, — ответил лейтенант и качнулся.
Его тут же поддержал под руку боец.
— Чего вы не можете знать, лейтенант? Не знаете, куда идете? Ваше место там! — и Конев показал рукой туда, где все еще бухали бомбы и слышалась стрельба.
— Я там был, товарищ генерал, но там немцы, — чуть не плакал лейтенант. — Там танки, товарищ генерал, а у нас ничего нет: ни гранат, ни пушек — ничего.
— А где командование дивизией? Или хотя бы полком? Где артиллерия? Где танки? Где все, черт вас возьми!? — все накалялся и накалялся в крике генерал Конев, понимая, что ничего от этого еле стоящего на ногах лейтенанта он не добьется, что надо что-то делать самому, а что именно — в голову не приходило.
— Я никого не видел, — тихо ответил лейтенант. — Видел поначалу комбата Бугаенко, но потом, когда стали бомбить… Тут меня и ранило…
— Ранило тебя, а этих-то зачем ты потащил с собой в тыл?
— Они сами пошли… Рядом других командиров не оказалось.
И опять лейтенант качнулся и даже глаза прикрыл на мгновение.
Конев махнул рукой, велел разворачиваться и ехать назад, отрядив нескольких штабных офицеров собирать бегущих и вести в Сосновку.
Когда штабная колонна через два часа поднялась на бугор по разбитой дороге, по которой когда-то возили лес, и остановилась на опушке, генерал Конев и все остальные увидели вдалеке разномастные крыши поселка, линию железной дороги, станцию и поднимающиеся над ними дымы. И не было понятно, кто там, в этой Сосновке, немцы или пока еще свои.
Генерал Конев, заложив руки за спину, мерил шагами расстояние между двумя соснами, рядом из машины с радиостанцией доносились голоса радистов, вызывающих то «Фиалку», то «Березу», по дороге в сторону поселка пылило несколько мотоциклов, над головой на большой высоте проплывали немецкие бомбардировщики, слитный гул их моторов придавливал к земле, вдали, куда хватал глаз, по всему горизонту тоже поднимались дымы, кое-где погромыхивала артиллерия, но чья и где, понять было совершенно невозможно, и у генерала Конева возникло такое ощущение, что его все бросили, предали, и не понять, почему ему выпало такое наказание, и что надо делать в данный текущий момент, как потом отчитываться перед тем же Тимошенко.
А ведь он, Конев, все делал правильно. То есть все, что положено делать командующему армией, перед которой стоит задача разгромить противостоящего ей противника. Уж чего-чего, а это-то он в академии проходил. Более того, разжевывали до мельчайших подробностей. И применительно к местности, и проживающему на ней населению, к его отношению к Красной армии, особенно если на чужой территории. И в штабе армии, хотя и в сжатые сроки, хотя без четкого знания о том, что представляет собой противник, то есть куда идет и какими силами, был составлен подробный план наступления, в котором предусматривалось главное: армия захватывает инициативу своими стремительными атакующими действиями, и противник, сколько бы его ни было, вынужден будет защищаться, а все остальное выяснится в процессе боя. И план этот был утвержден в штабе фронта.
Но вот уже третий день, а ничего не выясняется. Более того, подчиненные ему, командующему армией генералу Коневу, корпуса и дивизии с каждым часом как бы теряются в пространстве, не откликаясь на настойчивые призывы телефонистов и радистов. Да и собственный штаб армии будто испарился в результате какого-то стихийного бедствия. В Гражданскую войну такое случалось довольно часто: в штабах сидели бывшие царские офицеры, верить которым было нельзя не только на все сто процентов, но даже на пятьдесят: могли перекинуться к «белым», могли увести за собой отдельные батальоны и даже полки. А тут ведь не «бывшие», а нынешние командиры, выходцы из рабочих и крестьян, и на той стороне враг не только классовый, не только идейный, но и, можно сказать, враг вообще, враг-завоеватель, враг беспощадный не только в отношении Красной армии, но и к русскому народу, к его государству.
— С-сволочи! — произнес генерал Конев, имея в виду всех: и тех, кто командует им, и тех, кем командует сам.
— Что вы сказали? — спросил адъютант, сделав два шага к генералу, выказывая всем своим видом готовность куда-то бежать или ехать, только бы приказали.
— Я? — переспросил Конев и, махнув рукой, спросил: — Что там связисты?
— Налаживают связь, — ответил адъютант.
— И долго они будут налаживать?
— Сейчас узнаю, товарищ генерал, — воскликнул адъютант и рысью кинулся к машине с радиостанцией. Через минуту, высунувшись из открытой двери, крикнул: — Товарищ генерал! Вас вызывает «Днепр»!
Конев быстро пошел к машине, поднялся, держась за поручни, в кузов, принял от радиста шифровку: «Доложите обстановку тчк как идет наступление впз тимошенко».
— Пиши! — велел Конев и стал диктовать: «наступление идет успешно тчк мотострелковый корпус занял ряд населенных пунктов правом фланге армии тчк результате решительных действий уничтожено более трехсот солдат и офицеров противника подбито двадцать танков взяты трофеи тчк немцы выбросили десант перерезали дорогу на лиозно тчк организуем уничтожение десанта тчк просим подбросить снаряды организовать прикрытие наступающих частей воздуха тчк противник контратакует левом фланге большими силами танков пехоты тчк резервы исчерпаны тчк прошу прислать пополнение тчк конев».
Пока радиограмму зашифровали, передали, получили ответ, расшифровали, прошло не меньше часа. Ответ гласил: «продолжайте решительное наступление взятием витебска тчк пополнение будет ближайшее время тчк снаряды тоже тчк авиацией держите связь напрямую тчк тимошенко тчк все».
Послышались заполошные крики:
— Во-озду-ух!
Со стороны солнца заходила тройка «юнкерсов». Иван Степанович выпрыгнул из машины, отбежал подальше, упал в густую траву среди низкорослых берез. Рядом упал адъютант. Вдоль просеки и по опушке леса побежали разрывы мелких бомб, завизжали осколки. Отбомбив, самолеты улетели. Вдали таял подвывающий гул моторов. На опушке леса горела танкетка.
С окраины Сосновки взлетела зеленая ракета, означающая, что в поселке немцев нет.
Конев, отряхиваясь на ходу, подошел к своей машине, сел на переднее сидение, приказал:
— В Сосновку! Быстро!
Колонна выползла из лесу и, поднимая густую пыль, потянулась к поселку.
Девятнадцатая армия в беспорядке отступала под натиском противника. Весь Западный фронт трещал и откатывался на восток, и командующему фронтом маршалу Тимошенко было не до того, чтобы проверять достоверность докладов командующего армией генерала Конева. Да и сам маршал далеко не все подробности докладывал в Ставку ВГК, замазывая свои промахи, преувеличивая успехи, в надежде, что как-то удастся залатать дыры, образуемые ударами танковых клиньев противника, смутно представляя, какими будут следующие шаги немецкого командования и куда будут направлены. Фронтовая разведка поставлена из рук вон плохо, пленных удается захватить редко, да и те часто дают такие сведения, которые только вводят в заблуждение командиров Красной армии всех степеней. Даже тогда, когда их допрашивают с пристрастием. То ли не знают действительного положения дел на своем участке фронта, то ли упорно не хотят говорить правды, то ли командование немецкой армии информировало своих солдат и офицеров, непосредственно сталкивающихся с русскими, намеренно искажая истинное положение дел, чтобы и это шло на пользу, а не во вред.
Кое-как собрав остатки своих корпусов и дивизий, лишенный своего штаба, который сгинул неизвестно где, остатки армии генерала Конева пятились на юго-восток, к Смоленску, и ее командующему мерещилось, что едва он очутится в расположении частей, стоящих на своих позициях, как его тут же арестуют и… — дальше заглядывать не имело смысла.
В «Журнале боевых действий войск Западного фронта» за 19 июля 1941 г. было — в частности — сказано о 19-й армии, что в течение дня отдельные ее части ведут бой в районе Смоленска, что продолжается сбор одиночных людей и подразделений армии в районе Дорогобужа и Вязьмы, что командующий 19-й армии генерал-лейтенант Конев, после неудачной попытки освобождения Витебска, растерял свою армию.
Как стало известно несколько позже, 25-й корпус разбежался, так и не вступив в бой, а командир корпуса генерал Чистохвалов попал в плен вместе со своим штабом.
* * *
Из дневника фельдмаршала Федора фон Бока.
28.06.42. Танковая группа Гота вошла в Минск; там продолжаются тяжелые бои. Правый фланг группы подвергается непрестанным атакам со стороны «котла». … Тысячи русских солдат скрываются в лесах в нашем тылу; некоторые переодеты в гражданскую одежду. Когда им станет нечего есть, они обязательно выйдут из лесистой местности. Однако выловить их всех не представляется возможным, принимая во внимание обширность этих территорий.
За сто километров о линии фронта, в Семятичах, 293-я дивизия продолжает сражаться за несколько сильно укрепленных дотов, которые ей приходится брать штурмом один за другим. Несмотря на сильнейший артиллерийский огонь и использование всех имеющихся в нашем распоряжении средств нападения, гарнизоны этих дотов упорно отказываются сдаваться.
30.06.41. Дорога Белосток-Волковыск на всем своем протяжении являет сцены полного разгрома. Она загромождена сотнями разбитых танков, грузовиков и артиллерийских орудий всех калибров. Люфтваффе неплохо потрудились, обрабатывая отступающие колонны.
Полевые командиры рапортуют, что русские зачастую делают вид, будто сдаются, после чего открывают по нашим войскам ураганный огонь. Подобные действия так обозлили наших людей, что они убивают на своем пути всех подряд. Впрочем, русские с нами тоже не церемонятся и, согласно рапортам, добивают наших раненых.
01.07.41. Сложный рельеф — внутри «котла» находится Беловежская пуща — и упорное сопротивление русских, части которых время от времени прорываются сквозь тонкое кольцо окружения, являются главным источником неуверенности и замешательства, каковые отмечаются в наших войсках.
02.07.41. Разведывательные донесения свидетельствуют, что противник обустраивает новые оборонительные линии на Днепре и у «ворот» Смоленска. Говорят, что вчера в Смоленске побывали Ворошилов и Тимошенко, который курирует Западный фронт. Мои опасения относительно того, что впереди нас ждут тяжелые бои, похоже, оправдываются.
03.07.41. Бронетанковые группы устремились вперед. Гудериан пересек Березину в нескольких местах, и его правое крыло достигло Днепра в районе Рогачева. … Железная дорога отлично нас снабжает. Поезда уже ходят до Барановичей.
06.07.41. Один офицер из моего штаба докладывал, что видел тысячи голодных и безоружных русских солдат, которые, покинув Минск, без всякого контроля с чьей-либо стороны двигаются в сторону Слуцка. …Выбора у нас нет: необходимо передислоцировать за линию фронта несколько дивизий для обеспечения контроля над захваченными районами.
08.07.41. Противник крупными силами контратакует плацдарм у Дзисны, где части моторизованного корпуса форсировали Двину. Русские, примкнув штыки, контратакуют позиции корпуса волнами, которые следуют одна за другой. По счастью, все эти контратаки отбиты. Так как сражение вокруг Минска закончилось, я издал приказ следующего содержания:
«Двойная битва за Белосток и Минск завершилась. Группе армий противостояли четыре русские армии, насчитывающие около 32 стрелковых дивизий, 8 танковых дивизий, 6 механизированных бригад и 3 кавалерийские дивизии… В ходе боев противник понес тяжелые потери: взято в плен 287704 человека, в том числе несколько корпусных и дивизионных генералов. Захвачено и уничтожено 2585 танков, включая самые тяжелые, и 1449 артиллерийских орудий. Кроме того захвачено 346 боевых самолетов… огромное количество стрелкового оружия, амуниции и автомобилей всех типов, а также продовольствия и горючего. Наши потери тяжелыми не назовешь, и храбрый солдат сочтет их приемлемыми.
Солдаты! Благодаря вашей преданности и храбрости мы достигли огромного успеха в борьбе с сильным врагом, войска которого часто сражаются до последнего человека… Мы должны воспользоваться плодами этой победы! Я знаю, что войска группы армий будут продолжать храбро сражаться и впредь; они не будут знать ни сна ни отдыха до достижения полной победы!
Да здравствует фюрер!»
09.07.41. Танковая группа Гота успешно форсировала Березину в нескольких местах и достигла Витебска.
12.07.41. Захваченный секретный пакет открыл нам глаза на то, что русские подтянули к фронту еще одну армию в составе шести дивизий, включая танковую, и бросили их в бой в районе Витебска… Взятый в плен русский летчик подтвердил эти сведения.
15.07.41. Русские начинают наглеть на южном крыле 2-й армии. Они атакуют около Рогачева и Жлобина. Под Гомелем русские также демонстрируют активность.
…Я позвонил Браухичу (командующему сухопутными силами вермахта-МВ) Браухич ответил: «Русские воюют не так, как французы, и уделяют мало внимания своим флангам. При таких условиях главным приоритетом для нас является не захват вражеских территорий, но уничтожение живой силы и военной техники противника».
Положение под Смоленском, похоже, вызывает большую озабоченность у Тимошенко. Сегодня перехватили отправленную им в Смоленск одному из русских генералов радиограмму следующего содержания: «Ваше молчание обескураживает — неужели вы этого не понимаете? У нас ходят слухи о том, что вы больны… Как бы то ни было, немедленно сообщите мне о сложившейся у вас обстановке…» За этой радиограммой сразу же последовала вторая с требованием удерживать Смоленск любой ценой…
Русское радио объявило, что в Красной Армии восстанавливается институт военных комиссаров. В целом это может свидетельствовать о том, что в руководстве страной и армией возобладала жесткая линия.
Конец двадцать девятой части