1.

Дорогой мой читатель! Ты прочитал все тринадцать книг романа-эпопеи «Жернова». Возможно, ты с чем-то согласен, с чем-то – нет. Это вполне нормально для думающего человека. Не исключено, что автор не разобрался в некоторых событиях давно минувших лет, увидел их не стой стороны. Но, как раньше говаривали: что написано пером, то не вырубишь топором. Главное – роман прочитан и, надеюсь, осмыслен. Осталось прочитать это более чем странное послесловие, в котором автор решил рассказать о себе самом. Странное потому, что я не встречал ни в одной из книг ничего подобного. Обычно этим занимаются литературоведы и критики. Думаю, что кто-то из них сделает это когда-нибудь потом. Но откуда им знать подробности моей жизни? А эти подробности помогут и читателю и критику понять, почему ничего другого автор и не мог написать.

Самореклама? Ее помещают в самом начале на видном месте.

Заранее оправдываться? Вроде бы не в чем.

Тогда зачем?

Поверь, я долго раздумывал, стоит или нет писать о себе самом. С одной стороны, меня не раз спрашивали на встречах с читателями, с чего начиналось мое писательство. С другой стороны – рассказать обо мне некому: я вступил на писательскую стезю слишком поздно, чтобы заводить приятелей среди своих коллег-сверстников, тем более – друзей, которые, как принято, могли бы рассказать, кем я был в самой жизни. Между тем, мне посчастливилось встретиться с немногими из таких людей, но они ушли из жизни слишком рано, мне оставалось лишь положить красные гвоздики к их изголовью.

Недругами я тоже вроде бы не обзавелся.

Итак, что дальше? Будем читать?

2.

Среднюю школу города Адлер я закончил четверочником по всем предметам. Даже по немецкому языку. Правда, не без помощи шпаргалок. По остальным предметам в шпаргалках не было нужды. Практически все мои одноклассники знали, куда пойти или поехать учиться. А я метался от одной возможности к другой, ни на что не решаясь. Ехать в Москву, чтобы поступать в литинститут имени Горького, я не смел даже думать, тем более что свое последнее сочинение написал на тройку – и все из-за грамматических ошибок. Зато устные экзамены по русскому языку и литературе сдал на пять, а в результате вышла четверка.

О поступлении в Ленинградскую академию художеств я не думал тоже. После того, как уехал туда – на нашу с ним родину – Николай Иванович, преподававший в школе рисование и черчение, я забросил рисование, ограничив свои способности лишь ярким оформлением классной стенгазеты.

Случайная встреча с двумя парнями из параллельного класса, которые собирались в Харьков поступать в тамошний авиационный институт, толкнула меня ехать туда же вместе с ними.

Увы, никто из нас троих на экзаменах не набрал нужных баллов. Мне не хватило одного балла. Ничего не оставалось, как ехать в Ростов-на-Дону, к отцу, в чужую для меня семью.

3.

Отец работал на номерном заводе модельщиком, был членом заводского комитета профсоюза. Он устроил меня учеником монтажника радиоэлектронной аппаратуры.

– Монтажник – работа чистая, в белых халатах работают, – говорил он. – Зарплата, правда, не ахти какая, но для тебя главное – получить высшее образование, выбиться в люди. Парень ты неглупый, вступишь в партию, можешь стать директором завода… если очень постараешься. А пока набирай рабочий стаж: рабочих в партию принимают вне очереди. Без партбилета в кармане далеко не пойдешь. – И пугал: – Не поступишь на следующий год в институт, «загребут» в армию.

Меня коробил отцовский цинизм, но возражать я не решался. К тому же, я не умел и до сих пор не умею спорить.

Сам отец в партию так и не вступил.

– Мне дополнительной «хлебной карточки» не нужно, – говорил он, имея в виду партбилет.

И не он один думал точно так же.

4.

Меня приняли на завод без обычной волокиты со стороны Первого отдела. Тем более что у меня и биографии-то никакой еще не было: родился, учился – вот и все.

В 54-м году я так и не поступил в ростовский институт железнодорожного транспорта. Впрочем, не очень туда и рвался. Армия меня не пугала. В середине ноября того же года, по достижению мною девятнадцатилетия, меня «загребли», посадили в поезд, привезли в Фергану, и стал я там курсантом школы младших авиационных специалистов. Из двух тысяч курсантов только четыреста имело среднее образование, остальные – семилетку. «Остальных» готовили механиками на истребители Миг-15, нас – на бомбардировщики Ил-28.

Нам повезло: в феврале следующего года министром обороны стал маршал Жуков, который почти сразу же издал приказ о сокращении срока службы на один год. Следовательно, мне предстояло служить (вместе с учебой) не четыре, а всего три года.

(Примечание: О том, как и где я служил, можно узнать из повести «Распятие», написанной мною в начале девяностых годов и опубликованной в журнале «Молодая гвардия». В ней не так уж много авторских фантазий, да и те основаны на реальных событиях).

Далее как в анкете: демобилизовался в августе 1957-го, при этом на три месяца раньше, потому что подал заявление в тот же РИЖДТ: была такая льгота для тех, у кого имелось среднее образование. Вернувшись в Ростов, снова поступил на завод по той же специальности. Служба авиационным механиком на бомбардировщике, – а я освоил еще и специальность электрика, – помогла мне быстрее усвоить профессию монтажника в экспериментальном цехе.

Хотя за три года я позабыл почти все школьные премудрости, однако умудрился поступить на заочное отделение филиала Одесского института инженеров морского флота, которое находилось в Ростове.

Через два года женился на жительнице Феодосии, где находился в длительной командировке; через год родилась дочь, через два года с небольшим семья распалась.

Пытался писать, пробовал печататься – бесполезно. После каждой такой попытки надолго скукоживался, проклиная свое упрямство, толкавшее меня к чистому листу бумаги. Это же упрямство заставило снова вести дневник, время от времени оправдываясь перед самим собой, что веду дневник не просто так, от скуки, а потому что стану, – стану, черт бы всех побрал! – когда-нибудь настоящим писателем. А для этого необходимо оттачивать свой язык.

5.

В ту пору на заводах появились многотиражки – размером в половину листа газеты «Правда». Я дал туда небольшую заметку – уж и не помню о чем. Ее напечатали. И меня засосало. Вскоре стал правой рукой редактора: репортажи, очерки, рассказы, – хоть и коротенькие, зато отпечатаны в типографии. Увы, это «хоть» удовлетворяло недолго. Работа за верстаком иногда увлекала сильнее, чем такое «писательство». А еще институт. Но ни радиотехника, ни тем более «морской флот» меня не увлекали. Я сдал все зачеты за первый семестр четвертого курса и на этом закончил свое «высшее образование».

Зато умудрился жениться снова. На этот раз на москвичке, с которой познакомился на зимней турбазе в смоленских лесах. Ехать в Москву я не хотел и сопротивлялся, как мог: в Ростове у меня была комната в коммуналке, а в Москве, и тоже в коммуналке, меня ждала еще и теща. Но более всего я не любил большие города. Ростов же я проскакивал на велосипеде вдоль и поперек за 15 минут. А дальше – или к Азовскому морю, или в Сальские степи.

Поддавшись уговорам жены, перебрался в Москву, поступил на ближайший завод – тоже монтажником. Заработки были не очень, минус алименты. В 68-м родилась одна дочь, в 70-м – другая.

И вот удивительное совпадение: точно в таком же шлаконабивном доме мы жили в Питере, точно в такой же комнате на втором этаже. Дом этот был разобран на дрова зимой 42-го, что и спасло моего отца от голодной смерти.

Нам повезло: московский дом на улице Часовенной собирались сносить, и нам дали трехкомнатную квартиру в Гольяново.

Жили мы скудно, приходилось вечерами подрабатывать, где только можно. Однако из долгов не вылезали. О писательстве даже думать было некогда. Разве что в те минуты, когда вдруг оглянешься, и схватит за душу тоска – хоть волком вой. Особенно когда идешь домой с какой-нибудь подработки поздним вечером. Да если рядом окажется такой же затурканный неудачник, да получишь денег чуть больше, чем всегда. Тогда – бутылка «Московской» на двоих, да банка килек или бычков в томатном соусе, да хлеба кусок. Проглотишь все это – и то ли черная тоска отпустила, то ли земля стала круглее, оттого и топаешь в темноте по щербатому тротуару, будто моряк по палубе мотающегося по волнам корабля. И думать ни о чем не хочется. А дома… лучше и не вспоминать. И пожаловаться некому.

6.

На новом месте я снова стал работать в экспериментальном цехе.

И на этом заводе тоже еженедельно выходила многотиражка.

Мастером участка был человек лет 35-ти, умный и весьма тактичный. Узнав от меня же, что в Ростове я пописывал в газету, предложил написать об одном молодом, но очень талантливом фрезеровщике.

Я долго работал над этим очерком, – в основном по выходным дням, – зная, что в маленькой газетке большой материал не опубликуют. Даже если понравится, все равно сократят до минимума, превратив очерк в перечисление положительных качеств моего героя. Я писал, рвал и снова писал, иногда приходя в отчаяние от невозможности втиснуть в две-три странички самое главное: незаурядного человека, влюбленного в свою профессию.

Прежде чем нести готовый очерк в газету, я показал его мастеру, Юрию Михайловичу Латченкову. Очерк ему понравился. И я понес его в редакцию.

(Примечание. Большинство действующих лиц в моей исповеди будут носить выдуманные имена. Моему мастеру я даю его настоящие ФИО. И не только потому, что он был прекрасным человеком. Через несколько лет, став начальником отдела кадров, он погиб в автоаварии на Преображенской площади, в двух шагах от своего завода. Увы, я узнал об этом, принеся свою первую книгу, обещанную ему, когда покидал завод.)

7.

Редакция помещалась вне пропускной зоны. Как, впрочем, партком, профком и комитет комсомола.

Редактора, человека лет 50-ти, я застал на месте.

Назовем его Аркадием Ильичем.

Он прочитал при мне мой очерк и с нескрываемым любопытством посмотрел на меня поверх своих очков.

– Для нашей газеты несколько великовато, но написано неплохо. Весьма неплохо. Печатались где-нибудь? – спросил он.

– В многотиражке. На другом заводе.

– Надеюсь, вы не будете возражать, если я немного сокращу ваш очерк? Совсем немного.

– Не буду.

– Что ж, опыт у вас имеется. А как у вас с образованием?

– Три курса технического института.

– И что вы думаете о своем будущем?

– Пока не думаю. Пока только мечтаю.

– Что ж, мечтать не вредно, однако на вашем месте я бы поступил на факультет журналистики. Без диплома вход в журналистику – я имею в виду журналистику как профессию – для вас закрыт. А у вас, между прочим, есть данные… – И новый вопрос: – Надеюсь, вы член партии?

– Нет, – ответил я излишне категорически. Но увидев, как потускнело полное лицо редактора, поспешил оправдаться: – Я как-то не связывал свое будущее с журналистикой.

– А с чем связывали?

– С писательством. И сейчас тоже связываю с ним. А писателю партийность не обязательна.

– Пробовали где-нибудь печататься? – продолжал свой допрос редактор.

– Пытался. Посоветовали учиться у классиков и нынешних писателей.

– Что ж, почти все начинали с этого. Уверяю вас: работая журналистом, вы приобретете определенный опыт, ваш кругозор расширится, и вы увидите то, что невозможно увидеть, работая за верстаком.

Слушая Аркадия Ильича, я понял, что он не против привлечь меня к работе в своей многотиражке. То же самое было и в Ростове. К тому же я стал замечать, что о многом из нашей жизни имею весьма поверхностные представления, так не вяжущиеся с официальной пропагандой. А это, в свою очередь, отпугивало меня, как не умеющего плавать отпугивает бурлящий поток горной реки.

– Вы – рабочий, – продолжал АИ. – Судя по всему, весьма активный в политическом плане. А я давно, – не скрываю этого от вас, – ищу человека, способного вести в нашей газете страничку «Народного контроля». Как вы на это смотрите?

– Что ж, можно попробовать, – согласился я, полагая, что с чего-то начинать надо.

Так я сделал этот шаг… не скажу – к писательству, но и не в пустоту.

8.

Миновал год, за ним другой. Я все глубже погружался в газетное дело, и редкий номер выходил без моих опусов по части «Народного контроля». При этом Аркадий Ильич не скрывал своих планов сделать из меня своего помощника, который на тогдашнем сленге назывался «подснежником». Он научил меня делать макет газеты, правильно располагать материалы, подбирать «хвосты», не вмещающиеся на газетную полосу, заполнять пробелы. К тому же у него были связи в мире журналистики, он с кем-то договорился, и меня приняли нештатным сотрудником на Московское радио, что действительно способствовало расширению моего кругозора. Теперь я «отвечал» за весьма обширный промышленный район, почти еженедельно отправляя в редакцию радио короткие информации о работе того или иного предприятия, при этом встречаясь с секретарями парткомов или с директорами предприятий, которые старались показать себя и свое предприятие с самой лучшей стороны.

Освоившись, я перестал ограничиваться короткими информациями и, по заданию редакции, стал приносить на радио очерки не только о производстве и ее героях, но и о выдающихся спортсменах. Там же меня научили пользоваться диктофоном и создавать нечто цельное на студии звукозаписи. Некоторые из моих очерков передавали дважды, информация об этом вывешивалась на стенде, а редакторы, с которыми я работал, нет-нет, да и попеняют мне, что даю слишком редко такие интересные материалы. И ставили в пример такого же внештатника, зарабатывающего по триста рублей в месяц. (Справка: в семидесятые годы моя зарплата не превышала 180 рублей, за очерки платили по сорок, что значительно укрепляло наш семейный бюджет.)

Но чтобы зарабатывать, как некий мой коллега, я должен был работать подобно конвейеру, выдавая в месяц по шесть, семь доброкачественных очерков или репортажей, а я, – увы, из породы тугодумов, – не был способен работать в таком темпе. Написать за один присест коротенькую информацию, получив ее по телефону или от личной встречи с каким-нибудь ответственным работником того или иного предприятия – куда ни шло. Но очерк, имея в своем распоряжении только выходные, совсем другое дело. Даже собрав все – или почти все – данные о том или ином человеке, поговорив с ним обо всем, что его – или меня – интересует, даже побывав у него дома, сделав запись на диктофон, что у меня получалось не очень здорово, и написав очерк за один присест, я по многу раз переделывал уже готовый материал, не будучи уверенным, что это самый лучший вариант, в котором ни прибавить, ни убавить ни единой строчки.

9.

В начале семидесятых Аркадий Ильич договорился с секретарем парткома, затем с моим цеховым начальством, уладил с зарплатой – и я стал его официальным помощником.

Мне нравилась новая работа, пусть и не имеющая официального статуса. Собрав за два-три дня материалы для очередного номера, я довольно скоро научился за эти же дни превращать их в готовые информации, короткие репортажи и находить для них место на газетной полосе. Правда, печатать на машинке, хотя всего лишь двумя пальцами, научился далеко не сразу. И если что-то не клеилось, или поджимало время, работал дома вечерами и по выходным.

Я прошел под руководством АИ все стадии подготовки газеты к печати, освоил нехитрую процедуру сдачи макета в типографию, и, как заявил однажды мой шеф, он теперь может спокойно болеть или уходить в отпуск.

Зато мне разрываться между многотиражкой и радио стало не по силам. А еще надо готовиться к поступлению в институт: с дипломом можно стать редактором многотиражки и одновременно заниматься писательством. Что касается партийности, она не должна помешать мне осуществить свою мечту. Тем более что она являлась решающей частью того времени, и если когда-нибудь я созрею до романа, пройти мимо партийности не смогу. Разумеется, если меня примут. А за мной числилась такая заковыка, что могут и не принять.

10.

Однажды, когда я замещал редактора, заболевшего гриппом, в редакцию зашел член парткома (назовем его Петром Ивановичем), который курировал нашу газету.

На этот раз он не стал, как обычно, читать подготовленные к печати материалы, а чуть ли ни с порога завел речь о моей беспартийности.

– Газета – дело партийное, – наставлял он меня, – а получается, что ею занимается человек, не имеющий к партии никакого отношения. У нас, в парткоме, некоторые товарищи даже удивляются, что тебе доверяют такое дело. Сам Николай Сергеевич (секретарь парткома) велел мне с тобой поговорить, нацелить тебя на вступление в партию. Чтобы в этом году, так сказать, оформить это дело по всей форме. Лично я, как знающий тебя уже порядочное время, готов дать тебе положительную рекомендацию. Ну и – обязательно поступить в институт по линии журналистики. Без диплома высоко не прыгнешь. Вот и держи курс по этой линии.

– В институт в этом году обязательно поступлю, – заверил я Петра Ивановича. – А вступить в партию – тут вряд ли что получится, – неожиданно для самого себя произнес я.

– Это почему же? – удивился ПИ.

И тут я решился открыть свою тайну.

Набрав в грудь побольше воздуху, словно собрался нырнуть на большую глубину, признался:

– Дело в том, что в 62-м я вышел из комсомола, протестуя против несправедливости, которая… которую…

– Как то есть вышел? – совершенно опешил от такой новости ПИ. – Что за протест такой? Какая такая несправедливость? Ты что, не знаешь, в какой стране живешь?

– Да все я знаю…

11.

И я рассказал, как мы, рабочие и итээровцы ростовского НИИ, строили дом по так называемому «горьковскому методу»: первая смена на заводе, вторая – на стройке. Вкалывали мы так, как не вкалывали негры на плантациях: нужно было отработать определенное количество часов за свои квадратные метры, тем более что каждый знал, какую квартиру получит после окончания строительства. Я, например, должен был получить двухкомнатную на первом этаже четырехэтажного дома. Потому что имел семью из четырех человек: жена, ребенок, теща и я. Дом построили, пришло время вселяться, а нам говорят: мало ли что вы там напланировали. Получите те квартиры, какие даст дирекция и профком.

В ту пору я был членом цехкома. Кинулся в профком – меня, можно сказать, выставили за дверь, обвинив в бузатерстве, в нарушении всех норм и законов. Ходил – и не один (но только рабочие: итээровцы побаивались) – в районный комитет профсоюзов – без толку. В райком и горком партии – то же самое.

В заводской комитет комсомола я зашел случайно: что с него возьмешь? Секретарем там был мой приятель. Взвинченный бесплодными хождениями, говорю ему: какого черта ты сидишь здесь, будто тебя ничего не касается? Хорошо, говорю, устроился… Ну, слово за слово, разругались. На другой день я принес свой комсомольский билет и, бросив его на стол, вышел, не сказав ни слова. (Правда, мой приятель, уж не знаю как, дело это замял, а билет вернул. Из комсомола меня не исключали и вообще не рассматривали мой проступок, будто и не было комсомольца Виктора Мануйлова).

Надо заметить, что после XX-го съезда партии какое-то время никто не мог понять, что можно, а чего нельзя. Всякое начальство, с которым мы сталкивались, рассуждало примерно так: «Горьковский метод» строительства жилья – это, разумеется, здорово, но не слишком ли много прав дали рабочим и ИТР? А власти на что? Эдак черт знает до чего можно докатиться».

А в горкоме партии женщина, оказавшаяся «крайней», выслушав наши жалобы, посочувствовала: «Но не начинать же нам все сначала, дорогие мои, как в семнадцатом году», – и это ее сожаление, с одной стороны, и сочувствие нам – с другой, мне запомнились на всю жизнь: уж если в таком органе, как горком партии, среди его работников водятся такие настроения, то что говорить о прочих органах?

Ничего не добившись, создали мы комитет из самих себя и постановили: поскольку нет справедливости и нам никто не хочет помочь, надо заселить свои квартиры, хотя в них кроме холодной воды и канализации ничего нет, – и стоять насмерть. И однажды ночью взяли и заселились. Но только рабочие и беспартийные. Остальные стали подтягиваться, видя, что никто не вмешивается в наше самоуправство. И власти смирились, тоже не зная, что можно предпринять в таком случае против смутьянов.

Потом писатели назвали это время Оттепелью. А оттепель, как известно, не бывает без слякоти.

12.

Петр Иванович выслушал меня, не перебивая. Но едва я закрыл рот, произнес:

– Мда-а, задачку ты мне задал – не знаешь, что и думать. В другое время вас бы всех пересажали. А тогда, при Никите-то, языки развязались, и даже КГБ не знало, что делать. Комсомол – оно, конечно, дело важное, но если человек осознал… Да и когда это было! Больше десяти лет прошло. Я посоветуюсь, как тут быть. А ты пока помалкивай. Для партии ты человек нужный. Это главное.

Я согласно кивнул головой, но про себя решил: если даже и не вступлю, особо горевать не стану. Как необязательно учиться на журналиста. Ни Лев Толстой, ни Чехов, ни Михаил Шолохов, ни многие другие в прошлом и настоящем времени не учились профессии писателя. Потому что талант, если он есть, единственное, что писателю нужно. А для этого я должен сочинить что-то особенное и обязательно из реальной жизни. Чехов, как известно, начинал с газет. Быть может, газета, даже заводская многотиражка, мне тоже необходима в качестве первого этапа в выборе такой жизненной темы, которая поможет окончательно утвердиться в своем призвании.

Что касается коммунистической партии, то я верил непоколебимо: она единственная партия, которая борется за справедливость во всем мире. Плохо то, что в компартию пролезают всякие людишки, которые думают больше о себе, а не обо всем человечестве. Конечно, я тоже думаю почти исключительно о своем будущем, но в этом будущем не собираюсь искать для себя никакой выгоды, кроме возможности писать то, что посчитаю нужным.

Такие мысли будоражили меня, прочитавшего кучу всяких книг, в которых вроде бы все просто, стоит лишь начать жить по этим книгам. Но эта простота, накладываясь на реальную жизнь, по многим пунктам не совпадая с нею, сбивала с толку, порождая всякие фантазии в моей голове. Ко всему прочему, ПИ нависал надо мной этакой беспощадной судьбой, которая знает наперед, для чего мои родители произвели меня на свет божий. Он где-то с кем-то «провентилировал» мой вопрос и был уверял, что двери в члены партии для меня распахнуты настежь, следовательно, мне не гоже переминаться с ноги на ногу перед этими дверьми.

13.

В 1973 году меня приняли кандидатом в члены партии. Партийное собрание проводилось в моем цехе. Далеко не все партийцы из рабочих считали, что я заслуживаю такой чести, поскольку числюсь монтажником, получаю зарплату в цехе, а сам сижу в редакции. Опять же, человек он (то есть я) морально не устойчив, поскольку бросил первую семью и женился на москвичке, как это делают все карьеристы: куда ни глянь, а все наткнешься на приезжих, для которых Москва – злачное место, где можно жульничать и все остальное.

Но за меня вступились, утверждая, что если бы не Мануйлов, в газете не появилась бы «Страница народного контроля», благодаря которой были выявлены всякие безобразия, творящиеся на заводе.

Окончательную точку в этом споре поставил Петр Иванович. Он рассказал, какой принципиальный человек этот Мануйлов, что, благодаря ему, газету стали читать, а совсем недавно в ней ничего интересного не было; что он поступил на заочное отделение факультета журналистского и со временем станет настоящим журналистом, а некоторые товарищи пытаются воспрепятствовать росту талантливого человека.

Я сидел съежившись, словно вернулся а школьные годы, когда учительница русского языка и литературы, расхваливала меня перед классом за мое сочинение, да так, что хотелось провалиться сквозь землю. А еще утверждение, что благодаря мне газету стали читать и прочее. И это заявил член парткома. Наверняка – не с бухты-барахты. А что тогда Аркадий Ильич? И что мне делать в таком случае?

Голосовало за меня большинство. Двое были против. О моем комсомольском прошлом в этих препирательствах так и не вспомнили.

Но радости не было. Наоборот, было неловко и даже стыдно.

И на другой же день я завел с нашим куратором разговор на эту тему.

Слушать ПИ умел. Говорить тоже.

– Ты недавно у нас работаешь, а я, можно сказать, с самого начала основания нашего НИИ. Завод-то наш до войны кровати производил и прочую мелочевку. Война пришла, стали ремонтировать танки. А после войны нужда возникла, стали делать такие радиолокаторы, что с их помощью можно увидеть, как в Америке ракета с атомной начинкой из шахты вылезает. Загоризонтная радиолокация – вот как это называется. И у американцев такая же штука имеется. Аркаша к нам попал, как только газету завели. А до тех пор стенную выпускали. На ватмане. И вот что я тебе скажу. Но это – между нами, – продолжил ПИ. – Тогда я значился редактором газеты от партийного комитета, так сказать, на общественных началах. Аркаша – секретарем. И как только он стал редактором, так что ни номер, обязательно в нем еврея какого-нибудь расхваливает. А их, евреев-то, в НИИ десятка полтора не наберется. Соображаешь? То-то же. А начнешь придираться, объявят антисемитом. Ты вот про начальника 4-го КБ очерк написал… Хороший очерк. Многим понравился. Это я тебе по всей правде говорю. А что Аркаша сделал? Самую, можно сказать, ерунду: твое слово «жесткий» человек заменил на «жестокий». Не все заметили, будто эти слова имеют одно и то же значение. А человека оскорбил. Спросишь – почему? А потому, что Аркаша – это еще до тебя было – написал тоже что-то вроде очерка, но о своем человеке. И что он талантливый, и что его затирают, не дают хода. Из-за этого Аркаша и повздорил с начальником, у которого этот талант, – в кавычках, конечно, – работал. И на парткоме этот вопрос потом разбирали. И вынесли Аркаше устное замечание. Вот он и отомстил. Тебя подставил. Когда ему нужно – медом мажет, а чуть что не по нему, в грязь окунет.

Я тоже помнил этот прошлогодний случай. И АИ сказал, что он нехорошо поступил, оклеветав человека и подставив меня, автора. Но АИ ничего на это не ответил. При этом он сам ездил читать корректуру в газете с моим очерком, хотя до этого посылал меня. И, видимо, неспроста. А я-то рассчитывал, что он хотя бы сошлется на случайность: мол, в типографии перепутали или еще что – всего-то одна лишняя буква. Нет, промолчал. Думай, мол, что хочешь. И это легло мне на душу несмываемым пятном.

14.

В 1974-м меня приняли в партию. Процедура эта прошла гладко, без сучка и задоринки.

В тот же год я поступил на заочное отделение Московского полиграфического института, кое-как сдав вступительные экзамены. Меня особенно и не спрашивали. То ли понимали, что мне нужен диплом, а не знания, то ли АИ замолвил за меня словечко.

От АИ я узнал, что институт, который он заканчивал после войны, не так давно «избавился» от преподавателей-евреев, таких, например, как Розенталь, Шапиро и кто-то там еще, по учебникам которых, помнится, я учился в школе; что вместо них пришли новые, в подметки не годящиеся уволенным.

О том, что его слова оказались не слишком далеки от действительности, я понял позже. Правда, на мой взгляд, это не относилось к преподавателям русского языка. Но иногда лекции читали такие преподаватели, которые не отрывали глаз от своих конспектов; задавать им вопросы было совершенно бесполезно: в их конспектах ответов не было. А теорию и практику редактирования, – основной, можно сказать, предмет, – читала женщина, работавшая до этого где-то в глубинке редактором районной газеты. Ее трудоустроили, хотя она была не способна профессионально оценить тот или иной текст. Ее лекции посещала едва половина студентов.

Зато марксистско-ленинскую философию (истмат, диамат), историю КПСС, политическую экономию, научный коммунизм, основы марксистко-ленинской эстетики в нас вдалбливали с особым упорством. Но без знаний этих предметов – хотя бы на тройку – диплом получить было невозможно. При этом преподаватели постоянно грозились, что прогульщикам будет задано на экзаменах столько дополнительных вопросов, сколько дней было прогулено.

Признаюсь: я с трудом сдавал зачеты и экзамены по этим предметам, путаясь в философских терминах, которые таились в непроницаемых глубинах моей скудной памяти, откуда выдернуть их в нужный момент было невыносимо трудно.

15.

Осенью, перед отпуском, Аркадий Ильич, только что вернувшийся с заседания парткома, завел со мною странный разговор.

Рабочий день, между тем, заканчивался, и я собирался в институт.

– Да, кстати, – будто очнулся АИ. – В партию ты вступил, в институт поступил, журналистский опыт у тебя имеется. Все, что мог, я тебе дал. Но на многотиражке можно засохнуть. Я сначала тоже стремился давать интересные материалы. Но НИИ, как, впрочем, и завод, выдающимися событиями не богаты. Да и те засекречены. Со временем ничего не остается, как повторять в газете одно и то же. А для журналиста важно не останавливаться на достигнутом. Ты в таком возрасте, когда это еще возможно.

Я с удивлением смотрел на АИ, не понимая, куда он клонит. К тому же и ведет себя как-то странно: роется в ящиках своего стола, не глядя в мою сторону. Видать, на парткоме что-то такое случилось. И это что-то – не в его пользу. А он, найдя наконец-то какую-то бумагу и несколько успокоившись, предложил:

– Я тут недавно встретился с одним своим знакомым. Он работает в Мингазпроме главным экономистом. Им в пресс-центр нужен толковый журналист. Я порекомендовал тебя. Кстати, его сын этот пресс-центр возглавляет. Вот здесь адрес этого пресс-центра, телефоны… ну и так далее. Зарплата там не ахти, зато прорва возможностей печататься в любых газетах и журналах. Лично я уверен, что ты быстро освоишься и пойдешь в гору. Как тебе эта идея?

– Н-не знаю. Слишком неожиданно, – промямлил я, буквально оглушенный предложением АИ.

– А там и знать нечего! – воскликнул он. – Будешь ездить по командировкам, знакомиться с новыми людьми, они тебе всю эту специфику разложат от «а» до «я». И самое главное: решать надо сегодня. Буквально сейчас. Завтра может быть поздно. На это место желающие всегда найдутся.

– А как же с вашим отпуском?

– Не беспокойся. Замену я найду. Ну, так как?

До меня, как до жирафа, наконец-то дошло: АИ выживает меня с моего, вполне освоенного мною места, испугавшись, что если не он меня, то я выживу его. И очень может быть, что на парткоме такая угроза для него возникла. Отказаться? Вернуться в цех? Это для АИ ничего не меняет. Зато меняет для меня – в моих же собственных глазах: идти на поводу у ПИ, который на ножах с АИ, слишком попахивает подлостью. В конце концов, каким бы ни был АИ, я многим ему обязан.

И я уволился с завода и поступил на работу редактором в «отдел пропаганды новой техники, передового опыта и опыта социалистического соревнования» при ВНИИЭГазпроме, т. е. при научно-исследовательском институте, который занимался проблемами экономики, организации производства и распространением экономической информации в газовой промышленности.

С зарплатой в 105 рублей.

Моя жена ахнула.

В отделе «работали» три женщины: две разведенки и одна – засидевшаяся в девах. Чем они занимались, определить было невозможно. В основном тем, что прикажет начальник отдела. Как правило – по телефону. А чем занимался сам начальник, никто не знал. Официально – разработкой новой системы соцсоревнований среди газовщиков самых разных профессий. Эту «систему» будто бы внедряли – или собирались внедрять – в так называемый «бригадный подряд».

Да, я поездил по стране. Был на газовых промыслах Туркмении и Среднего Урала, дважды побывал на Оренбургском газовом месторождении и строительстве газоперерабатывающего завода, над которым шефствовал комсомол, о чем кричал рекламный щит, хотя строили его условно заключенные (условники), а руководил строительством тогда еще мало кому известный Виктор Степанович Черномырдин.

Судя по тому, что он принял меня с явной настороженностью, на ОГПЗ явно не знали, кто я такой и зачем сюда пожаловал. Зато я столкнулся с тем, с чем сталкиваться до сих пор ни разу не приходилось: мне жаловались (отведя в сторонку или перехватив в каком-нибудь закоулке управления) на руководство завода, которое ни в грош не ставит нижестоящих работников, приравнивая их к тем же «условникам». Тут и жилищные проблемы, и зарплата, и техника безопасности, и снабжение продуктами, поставленное на самообслуживание посредством командировок в Москву, откуда везли практически все, начиная с колбасы.

Признаюсь: я не знал, что с этим делать. А Черномырдин, скорее всего, не знал, как ко мне относиться и чего от меня ожидать. Иначе бы он не предложил мне пообедать вместе с ним в том отделении столовой, где столовались французские специалисты. В их меню входили вино и всякие деликатесы, если судить по объедкам и бутылкам, не прибранным к нашему приходу. Нам же принесли суп с макаронами, в котором плавал кусок свиного сала, а на второе те же макароны, но с синеватым оттенком, и с тем же салом, словно повара только эти незамысловатые блюда и могли приготовить. К тому же – невкусно и непривлекательно. А мой сотрапезник ел, что называется, за обе щеки. При этом без вина и даже салата.

Я не знал, что и думать по поводу этой трапезы среди французских объедков.

После обеда Черномырдин долго рассказывал мне о себе и своем заводе, который возглавил совсем недавно, велев секретарше никого к нему не пускать. На столе в его рабочем кабинете стояла прозрачная миниатюрная железнодорожная цистерна, до половины наполненная жидкой серой. Ее было очень много в добываемом газе. До сих пор серу покупали во Франции, опыта ее добычи у нас не было, поэтому и пригласили французских специалистов, – объяснял мне Черномырдин. – Потому что сера, смешавшись с водой, превращается в очень агрессивную серную кислоту. А у нас все оборудование – из обычной стали. А давление в пласту – более 500 атмосфер, ну и…

Это «ну и» мне потом разъяснил бригадир ремонтной бригады: серная кислота стала разъедать нашу сталь, та не выдержала – и 500 атмосфер так рванули, что в радиусе более ста метров будто корова языком слизнула все, что там находилось. А в этом радиусе, между прочим, молоденькие девчонки подметали посыпанные песком дорожки: ждали приезда из Москвы приемной комиссии…

Зато через пару месяцев, когда меня снова послали в Оренбург по случаю официального пуска ОГПЗ, Черномырдин сделал вид, что знать меня не знает и вообще: путаются тут под ногами всякие-разные, замечать которых вовсе не обязательно. Впрочем, так оно и было: никому мои репортажи и очерки не были нужны, и зря я обивал пороги всяких редакций: печатать даже не всю правду, а лишь малую часть ее, никто не решался. При этом все знали, что завод уже работает, хотя пускать его было нельзя, поскольку самое главное условие – очистные сооружения, предотвращающие загрязнение атмосферы ядовитыми выбросами, еще не готовы. Но председатель совета министров Косыгин велел пускать, следовательно, так и будет. Столы были накрыты, вино лилось рекой, закуски – на любой вкус, а там что бог даст.

Сегодня, когда я пишу эти строчки, с места трагедии организовали бы телерепортаж, в котором ведущий его выразился бы примерно так: «В результате взрыва погибло достаточно много человек, которые…» – и так далее. В ту пору, как известно, всего было «недостаточно» или более чем «достаточно». А нынче «великий и могучий язык» съежился и продолжает съеживаться, превращаясь в нечто примитивное, увлекая за собой такое же примитивное восприятие окружающей среды.

16.

В Мингазпроме, как и в ВНИИЭГазпрома, насаждались все те же избитые методы организации производства, которые почти не замечались средствами массовой информации. Тем более они не замечались там, куда они будто бы успешно внедрялись. В том числе и в нашем «пресс-центре».

Правда, кое-что увиденное и услышанное мной печаталось в некоторых газетах (например, в «Социндустрии», «Комсомольской правде» и АПН), обязательно приглаженное и припудренное, но действительность ничуть не менялась от моих робких попыток на нее повлиять, а скудное существование моей семьи стало еще скуднее. И через год я уволился и снова пошел в монтажники, только на этот раз в НПО «Геофизика» (он же «Оптический завод»), вернее, в его филиал, возникший не так уж далеко от моего дома.

На новом месте зарплата моя вернулась в исходное положение, то есть став почти вдвое выше, чем в «пресцентре». Я монтировал технологическое оборудование, необходимое для испытаний и проверки приборов, отвечающих, как мне сказали по секрету, за ориентацию спутников в космическом пространстве. Я и раньше-то мало что знал об этих секретах, а по нынешним временам, когда в одном и том же спутнике летают и наши и не наши, и говорить нечего.

Сегодня я с болью смотрю на всякие рекламные вывески разных компаний, поселившихся на освободившиеся площади заводов и НИИ, на которых я работал, как поселяется клещ на плодовое дерево, которое уродуется ржавыми пятнами и перестает плодоносить.

Конечно, в те уже далекие времена и народу на этих предприятиях работало излишне много, – так, на всякий случай, – и денег на эти излишки не жалели. В отличие от нынешней экономики, которая будто бы закономерно движется в светлое будущее.

А мне, видать, на роду написано малевать плакаты, лозунги, выпускать стенные газеты по случаю всяких праздников. Секретарь парткома, или кто-то из его соратников, заглянув в мою трудовую книжку и обнаружив там благодарности за активное участие в выпуске стенных газет, призвал меня к себе, расспросил, что привело меня в их контору, и решил использовать меня в том же качестве.

И надо сказать, что за те годы, что я учился на редактора (журналиста), я побывал членом парткома, секретарем цеховой парторганизации, вел кружок комсомольцев в качестве пропагандиста. При этом моего желания никто не спрашивал: коли вступил в партию, будь добр жить и вести себя так, как живет и ведет себя подавляющее большинство коммунистов.

И я был добр. Потому что и в моей партийности иногда присутствовали и светлые пятна, которые притягивали и захватывали, отодвигая все темное. А еще можно было не только думать, но и говорить о том, что думаешь. А действительность сама заставляла это делать.

Ну и – любопытство ко всяким проявлениям этой новой действительности. И до такой степени, что несколько раз пускал в квартиру явных мошенников и мошенниц, и не только поодиночке, но и по двое, по трое. И старался играть с ними в ту же игру, что и они со мной: мне было ужасно интересно, к какому концу эта игра движется, по необходимости пресекая всякие попытки переиграть меня в этой игре.

А все потому, что с детства был приучен верить любому человеку, облеченному определенной должностью и званием. И не было тогда стальных дверей у каждой квартиры и «глазков». И когда мне доводилось перед выборами проверять, все ли избиратели живы-здоровы, или не уехали куда-нибудь, не известив об этом избирательные комиссии, двери открывали, не спрашивая, кто там, и в квартиру пускали без опаски.

Если вы, дорогой читатель, осилили мой роман «Черное перо серой вороны», то наверняка отметили в нем эпизод, в котором описан подобный акт мошенничества. Жизнь учит. Мы что-то поддерживаем, что-то отрицаем, и когда настроение масс смещается в ту или иную сторону, начинает смещаться и сама действительность. Понимание этого, пусть на уровне каких-то инстинктов, для писателя необходимо. И этим он награждает своих героев, заставляя их метаться в поисках истины.

Но я слишком забежал вперед.

17.

Шел 1979 год. Подвигалось к концу мое обучение, которое, увы, мало что давало. Как заведенный, я ходил на лекции, прошел практику в издательстве «Современник», принялся за дипломную работу, но…

Как раз в это время в нашем филиале случилось ЧП: секретарь парторганизации одного из цехов, он же замначальника этого цеха, человек лет тридцати с небольшим хвостиком… украл из своего сейфа членские партвзносы, а через некоторое время поднял шум, будто кто-то опустошил этот сейф, забрав не только взносы цеховых партийцев, но и его зарплату. Он-то был уверен, что этого никто не видел, ан нет – видели и даже со всеми подробностями.

Случай этот, из ряда вон выходящий, разбирали на парткоме.

Я смотрел на этого молодого человека и никак не мог понять, зачем он позарился на эти, в сущности, гроши.

А он сидел, нога на ногу, смотрел куда-то поверх голов и с презрительной ухмылкой слушал речи возбужденных членов парткома. Он презирал всех нас и ничуть не жалел о содеянном, разве что испытывал досаду, что так глупо попался. На все вопросы отвечал так, как отвечают некоторые мужья своим женам: «Ну, украл… Ну и что? Обстоятельства заставили. Собирался вернуть, когда у меня появятся деньги». И все в этом же роде.

Шумели, спорили, кто больше виноват: преступник или среда, словно речь шла о мальчишке-несмышленыше. Недоуменно пожимали плечами. Но уголовное дело возбуждать не стали, однако из партии все-таки вытурили, рекомендовав отделу кадров вытурить его и с завода.

Но дело спустили на тормозах, то есть уволили с завода бывшего коммуниста по собственному желанию.

Я почему-то уверен, что он, с его-то наглостью, сейчас ворует не какие-то сотни или даже тыщи обесцененных рублей, а миллионы и миллионы долларов, заставляя нас вкалывать на него и ему подобных, отдавая бесплатно год за годом свой труд.

Так и хочется иногда крикнуть во весь голос, задрав вверх голову:

– Эй, Господи! Куда смотришь? – зная, что никакого господа нет ни в облаках, ни в стратосфере, ни на Луне, ни на Солнце. Тем более, нет его и на земле. Но многие веруют. Еще больше – делают вид, что веруют, потому что выгодно, как «верили» в силу партийности, способной устроить карьеру.

Впрочем, я тоже был липовым коммунистом, но вел себя по пословице: «Взялся за гуж, не говори, что не дюж». Однако в этом факте (и в себе тоже, и во многих других) я разглядел все признаки загнивания КПСС, политбюро которой с гордостью заявляло, что в рядах партии вот-вот станет 20 миллионов плательщиков партвзносов.

Тема эта так захватила меня, что я – вместо того, чтобы работать над дипломом, – начал писать повесть, назвав ее «Персональное дело» – по следам ЧП, которое разбирали на парткоме. Спохватился, когда до сдачи диплома своему куратору, профессору, преподававшему у нас английскую литературу, осталось чуть больше недели.

Отдавая ему черновик диплома, я подсунул туда несколько глав будущей повести. Или романа. И стал ждать, чем это кончится, нервничая, иногда сожалея, что пошел на такую, мягко говоря, уловку.

В назначенное время я приехал в институт забрать черновик с замечаниями профессора. Через закрытую дверь ординаторской слышно, как мужской голос что-то говорит убедительным голосом.

Я помедлил-помедлил, решил, что эдак простою под дверью неизвестно сколько, приоткрыл, заглянул. Вижу человек десять, в основном – женщины. Среди них и мой профессор… сидит ко мне спиной.

– Разрешите, – произнес я, не переступая порога.

Все обернулись в мою сторону. Профессор оглянулся, затем развернулся вместе со стулом, протянул в мою сторону руку и, словно грозя кому-то, воскликнул:

– Вот посмотрите на этого человека! Внимательно посмотрите! И запомните его! Никто из нас, здесь сидящих, и я в том числе, не умеет так писать, как он! Я имею в виду не только дипломную работу. Он мне подсунул еще и несколько глав из будущего романа. Всего несколько глав, но они произвели на меня такое впечатление, как будто… Уж и не знаю, с кем сравнить. Но уверяю вас: он себя еще покажет!

Я стоял под взглядами множества глаз и чувствовал, как горло мое сжимает что-то вязкое, а глаза вот-вот затянет пелена непрошенных слез.

Профессор говорил что-то еще, и тоже похвальное для меня, но слова тонули в затихающем гуле женских голосов, покидающих ординаторскую. Кажется, кто-то из них поздравил меня, проходя мимо, кто-то просто улыбнулся. Почти всех их я знал, да и они меня тоже, но лица были совсем другие, будто сбросившие с себя маску беспрекословной важности.

Последним помещение покинул преподаватель марксизма-ленинизма, маленький и щупленький старикашка лет шестидесяти, заставлявший нас переписывать в тетрадку некоторые работы Ленина, уверяя, что и сам Ленин переписывал работы Маркса, потому что в этом случае материал усваивается лучше.

Он остановился напротив, взял меня за рукав и заговорил своим сварливым голосом:

– А марксизм-ленинизм вы, батенька мой, усвоили через пень-колоду. Советую вам держать эти направляющие историю человечества мудрые мысли всегда у себя под рукой. Тем более, если вы хотите себя показать. А показывать надо не только владение языком, но и знание великого учения. Так-то вот.

Отпустил мою руку, вышел и аккуратно закрыл за собой дверь.

18.

В январе 1980 года я получил диплом с отличием, в апреле был переведен мастером на механический участок, то есть стал руководить примерно двумя десятками токарей и фрезеровщиков.

Какое-то время спустя, мне позвонил Аркадий Ильич и сообщил, что в конце года открывается вакансия редактора многотиражки на обувной фабрике «Буревестник» и что он рекомендовал на это место меня. Но в НИИ, где я работал и получил некоторую известность, меня, как сообщили мне по секрету, включили в список конкурентов на должность помощника начальника главка министерства среднего машиностроения с окладом в 250 рублей, плюс премии, плюс годовые.

Поначалу я изумился и даже обрадовался: новая должность в значительной степени удовлетворяла бы потребности моих подрастающих дочерей. Но когда остыл и стал рассуждать, пришел к выводу, что я на эту лакомую должность не гожусь ни с какой стороны. Во-первых, память у меня ни к черту; во-вторых, кланяться я не способен; в-третьих, реакция у меня заторможенная, то есть отношусь к тем, кого называют тугодумами. И если бы даже прошел по конкурсу, меня бы вытурили с должности через неделю. Не позже.

Вот если бы мне был известен хоть кто-то из комиссии, я бы ему перечислил свои недостатки – и от меня бы отстали.

И такая возможность возникла. Сделав вид, что я ничего не знаю, вклинил в разговор свои недостатки, – и меня оставили в покое. А мне секретарь парткома потом сказал, что в списке я стоял на первом месте.

И я выбрал «Буревестник».

Черт меня дернул за язык похвастаться своей жене: она до сих пор не может мне простить мой выбор. Да и то сказать: столько лет держал свою семью, мягко говоря, на весьма скромном пайке, а тут впереди забрезжило нечто бесподобное… Ее мнение было категорическим: нужно быть последним дураком, чтобы отказаться от такой возможности.

19.

В январе следующего года я был переведен на обувную фабрику «Буревестник», где случилась оказия: редактору газеты вот-вот стукнет 60 лет, и он решил выйти на свободу, чтобы заняться поэзией. Звали его Поповым Борисом Васильевичем. И стихи его, напечатанные в одном из журналов, у меня имеются. Не могу сказать, что они меня задели. Но считать себя поэтом, или писателем, никому не запретишь.

Кстати. В одиннадцатой книге, в сороковой части, в главах 5-й и 6-й рассказывается о тех, кто во время войны осуществлял цензуру переписки между солдатами и их родными, и прочих с прочими. Так вот, среди них «служил цензором» и лейтенант Попов, не годный в строевики по причине плохого зрения.

Пока Попов сдавал мне «свои дела» и знакомил меня с начальством и обстановкой, мы сблизились с ним настолько, чтобы быть вполне откровенными. Так, например, он рассказал об этой своей «работе» во время войны. Хотя рассказывать о ней, в сущности, и нечего: сиди, читай и ставь печать «Проверено военной цезурой».

Впрочем, те, кто прошел войну, не очень-то любили о ней рассказывать. Не знаю, потому ли, что я с детства был очень прилипчивым, когда речь шла о войне, или потому, что наступает момент, когда ветерану, зачастую всего лишь лет на десять-пятнадцать родившемуся раньше меня, захочется что-то вспомнить такое, что грызет его постоянно. И таких воспоминаний, ничем не приукрашенных, скопилось у меня порядочно.

Но подробности – каюсь – приходилось додумывать самому.

20.

Мы проводили, как водится, Попова на пенсию, и я остался один на один с фабрикой и ее руководством.

Совать нос в дела дирекции, парткома и профкома Попов советовал мне не совать – и я не совал, но многое для меня казалось весьма странным, в чем рано или поздно придется разбираться. Зато директор фабрики, человек грамотный, несколько раз «совал меня носом» в мои ошибки. Ну, например такие, как: «около двадцати двух работников фабрики перевыполнили свой месячный план». Я слушал его нотацию и краснел, мысленно давая себе зарок быть внимательнее. Но в целом он был вполне удовлетворен моей работой.

Вторым человеком на фабрике была председатель профсоюзного комитета, женщина тоже грамотная, но в чем-то весьма скользкая.

Секретарем парткома оказался вчерашний рабочий по специальности «затяжчик», года два назад получивший орден Ленина за ударную работу. Он поучился в школе, где готовят секретарей, и стал им, но ни ума, ни грамотности эта должность ему не прибавила. Лучше бы продолжал работать на своем станке, глядишь, стал бы героем соцтруда.

Итак, имея в виду эти три официальных лица, я и стал работать, отдавая первую полосу ударному труду фабричного коллектива, широко развернутому соцсоревнованию и критике отстающих; вторую полосу, иногда целиком, занимал своими очерками и рассказами, под псевдонимом Ершов – девичья фамилия моей мамы, – исключительно о фабричных работниках. И все были довольны.

Но, странное дело: не веря в реальные достижения благодаря социалистическому соревнованию, я иногда увлекался этой темой, как можно увлечься чудесной сказкой. Ну, ладно – поэта или композитора, которые о соревновании знают лишь понаслышке, понять можно: у них тоже соревнование, называемое конкуренцией. Как у буржуев. Отсюда и песня: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью…» Но я-то, бывший бригадир бригады коммунистического труда, переиначенную в бригаду «кому нести чего-куда», я-то с какого рожна увлекаюсь сказкой, и настолько, что начинаю в нее верить, подбирая для нее звонкие эпитеты и хлесткие метафоры?

С другой стороны, попробуй выбросить эту тему из своей газетенки – ого! Даже и не думай! Пришьют антисоветчину, вытурят из партии и журналистики. Кого-кого, а блюстителей коммунистической идеологии и надсмотрщиков за ее соблюдением хватало. Иного послушаешь – даже жуть берет: человек-то вроде не глупый, должен понимать, что если по плану нужна лишь тысяча болтов, а этот – раззудись плечо, размахнись рука, – выдал на пятьсот больше, то непременно должен возникнуть вопрос: куда их девать, если гаек «отстающий» работник выдал столько, сколько нужно?

21.

Как я ни старался быть «как все», не высовываться и не совать свой нос, куда не просят, все-таки высунулся. И произошло это не на фабрике, а в райкоме, в промышленном отделе которого состоялось совещание редакторов многотиражек.

Представьте себе картину: за т-образным сооружением из двух столов (длина ножки буквы «Т» зависит, скорее всего, от значительности отдела) сидит секретарь промышленного отдела, мужчина лет сорока, стриженный под полубокс, лицо сосредоточено, губы сжаты, поглядывает исподлобья; перед ним несколько машинописных листов. По правую и по левую руку от него несколько членов отдела. Все – женщины. Все примерно того же возраста, все с одинаковыми прическами, у всех лица не менее сосредоточены, чем у секретаря.

Вдоль стены беспорядочно расставлены стулья, на них редакторы многотиражек. Человек двадцать. Почти все – женщины. Мужчин – я да еще двое. У всех постные лица не выспавшихся людей.

В райкоме в новом качестве я впервые.

Часы на стене показали два по полудни – и секретарь, уткнувшись в бумаги, заговорил скрипучим голосом, каким можно говорить по принуждению. Он говорил о том, что современное положение в мире весьма напряженное, империалисты во главе с Америкой строят всякие козни, что партия и лично товарищ Брежнев поставил перед советской журналистикой задачу на усиление пропаганды советского образа жизни, что каждый член партии, как и весь советский народ, должны и дальше вносить свой вклад в экономику победившего социализма… – и дальше все в этом же роде.

Вроде бы все правильно. Но одно дело – пропагандировать то, что имеется в действительности. А как пропагандировать то, чего нет?

Закончив вступление, секретарь стал перечислять задачи, стоящие перед редакторами многотиражек. И самая главная из них – сколачивать из активных рабочих и служащих коллектив рабкоров, хорошо знающих производство, что очень важно для дальнейшего усиления и укрепления влияния газеты на дальнейшее развертывание соцсоревнования по выполнению и перевыполнению взятых коллективами обязательств.

Хотя в журналистике я не так уж давно, зато хорошо помню, что именно это выставлялось во всех газетах, начиная с «Правды», как самое главное в нашей жизни: расширение, углубление, усиление. На практике эта триада добивалась начальством совсем другими методами.

В Ростове – уже после армии, в конце пятидесятых – нас заставляли, напирая на наш патриотизм и взятые заводом соцобязательства, работать праздники, посвященные Октябрьской революции, а потом и Новый год. Трое суток мы не вылезали с завода, помогая дирекции и тому же парткому выполнить и перевыполнить годовой план хотя бы к 4 января следующего года, потому что к этим датам готовились победные рапорты в министерство, откуда сыпались премии и повышения в должности. Нам, рабочим, за «сверхурочку» давали небольшую прибавку, а то и просто отгулы. И практика эта, что я наблюдал и во время своих командировок, повсеместно была одной и той же.

Но чтобы кто-то сам писал в газету – редкость небывалая. Разве что какой-нибудь графоман принесет свои стишата или кто-то, обиженный начальством, принесет жалобу. Что касается наличия в каждом номере целой россыпи имен и фамилий, так это невинная уловка каждого редактора, который пишет сам, согласовав с теми, о ком и о чем пишет. А если на каком-то предприятии должна появиться райкомовская комиссия, то ей непременно представят список рабкоров, могут даже собрать их в редакции, – и все, проверяемые и проверяющие, довольные друг другом, разойдутся по своим местам. Так было и так будет, если мы продолжим усыплять себя одними и теми же сказками.

Примерно этими словами я выразил свое мнение на этом «совещании» редакторов и о социалистическом соревновании, и о наличии при газетах «сплоченных коллективов активистов-рабкоровцев», словами, которыми должен был говорить – или думать – один из моих героев повести «Персональное дело».

Райкомовские дамы смотрели на меня как на идиота.

Секретарь отдела жевал собственные губы.

Среди редакторов прокатилась невидимая и почти неслышная волна оживления.

Кто-то из сидящих рядом женщин пожал мне руку. Кто-то из них негромко произнес:

– Наконец-то нашелся человек, который не побоялся сказать правду.

Я не помню, что говорил секретарь. Но там были все те же затертые слова о долге и чести настоящего коммуниста, а в подтексте внушалась такая же затертая аксиома: «Дурак не заметит, умный не скажет». Я оказался и тем и другим одновременно.

«Совещание» закончилось, все молча покидали кабинет секретаря промотдела и спешили в райкомовский буфет, где можно купить что-нибудь из дефицита.

22.

Я вполне сознаю, что прочитанные строчки очень смахивают на хвастовство: вот, мол, какой я честный, совестливый и бесстрашный, когда все присутствующие предпочитают не высовываться, зная наверняка, чем это может кончиться.

Предполагаю, что все редакторы прошли свой путь журналиста, начиная с азов, получив соответствующую подготовку, следовательно, и в мыслях их никаких шатаний влево или вправо от партийной установки (какая бы она ни была) возникнуть не могло.

Но я-то начинал за верстаком, где любая халтура исключалась начисто: слишком большая ответственность и вполне доступная для любого рабочего понимание, что где-то там, где все изделие (в данном случае – радиолокационная станция) начнет работать, и от этой работы будут зависеть жизни многих и многих людей. То же самое было и в армии.

Наконец, что остается делать писателю, который в своих произведениях призывает читателей жить по чести, по совести, не боясь возможных неприятных последствий, а сам стоит в стороне, наблюдая, что из этого жития получится? И мой положительный герой в повести «Персональное дело» выведен именно таким, каким он толкуется в уставе партии, то есть настоящим коммунистом. Но в отличие от автора, для него партийность – это нечто святое, поддерживающее его веру в грядущий коммунизм. Не смотря ни на что.

* * *

На другой же день меня вызвал к себе директор фабрики и в присутствии секретаря парткома и председателя профкома прочитал мне нотацию, заключив ее угрозой:

– Еще подобная же выходка, которая кладет на коллектив фабрики несмываемое пятно, нам придется с вами расстаться, товарищ… э-э… Ершов.

– Не наш человек, – повела круглыми плечами председатель профкома. – Он себе и псевдоним придумал со значением: уколоться можно.

– Ничего, – отмахнулся директор. – Будет нашим. Коллектив у нас дружный, не таких перевоспитывали.

Мне было обидно до слез.

23.

А на фабрике, между прочим, коллектив был не таким уж дружным. Время от времени кого-то ловили на воровстве. А тут попался сам начальник охраны.

Мой фельетон на эту тему был одобрен директором и напечатан в нашей газете. Не прошло и недели, как министерство легпрома объявило мне благодарность с вручением премии в размере 50-ти рублей.

Директор был доволен: – Как же? Боремся! – и на первом же совещании начальников цехов и отделов похвастался: «Мы с Мануйловым на пару трудились над этой статьей. По-моему, получилось очень неплохо». «Хорошо получилось!» – подхватил кое-кто из лизоблюдов.

Время шло, я узнавал много нового и удивительного о работе фабрики. Например, некоторые отделы вообще не имеют никакого отношения к ее работе, что люди в них – или знакомые и родственники директора и председателя профкома, или, работая в министерстве, числятся здесь на какой-нибудь должности, получая вторую зарплату. Что на фабрике существует две бухгалтерии: одна явная, другая тайная и расположена за ее пределами. Что руководит этой бухгалтерией некая женщина, готовящая для него реальные данные о работе фабрики. Так что директору остается «грамотно» манипулировать этими данными так, как ему выгодно.

Когда начинаешь писать даже обычную информацию, в которой тишь да гладь, да божья благодать, и при этом знаешь, пусть не глубоко и подробно о том, какие подспудные течения исподволь размывают эту «благодать», сам себе становишься отвратителен. Оставалось надеяться, что вот-вот наступит время, когда все это всплывет на поверхность, и каждый получит по заслугам.

24.

Из райкома позвонили и сказали, чтобы я записался в какую-нибудь группу по изучению марсксизма-ленинизма. Как я ни отбрыкивался, сказав, что занимаюсь этим изучением самостоятельно, мне не поверили.

– Может, вы и читаете, – сказали мне, – но это ничего не значит. Каждый коммунист должен пройти определенный курс, который читают профессора и доктора наук.

Я записался на «марксистко-ленинскую эстетику», но посещал занятия партликбеза недолго: до такой степени мне опротивела эта говорильня и так жаль было потерянного времени.

И однажды, собравшись с духом, позвонил в райком той даме, которая, видимо, отвечала за посещаемость, и сообщил ей, что больше ходить не стану, потому что не вижу в этом никакого смысла. Что касается моего идеологического уровня, то читаю уже 11-й том полного собрания сочинений Ленина и намерен прочитать все 55 томов, на которые подписался.

Должен признаться, что первые тома я осилил с трудом, оставляя на полях там и сям не только вопросительные и восклицательные знаки, но и свои «резюме». Точно так же я когда-то проштудировал Библию и Евангелия. Но потом, где-то с третьего-четвертого тома втянулся, пытаясь понять, каким образом написанное Лениным воздействовало на тогдашнюю действительность. А если быть точным – на тех людей, которые со временем пошли за ним, захватили власть и сделали Россию великой державой. И я прочитал все 55 томов, но не добился ничего, кроме путаницы в собственной голове.

Что до Библии и прочего, то там все было более-менее ясно: невежественные люди, обладающие жаждой к власти и определенной силой воздействия на таких же невежественных людей, пытались объяснить мир, будто бы созданный могущественным существом, похожим на них самих.

Прошло немного времени, меня вызвали в райком и влепили строгий выговор с занесением в учетную карточку, – как «нарушившего партийную дисциплину» и что-то еще – уж я и не помню. При этом никакого партсобрания на фабрике не было, а собралась все та же троица, утвердила решение райкома и постановила снять меня с должности.

Такого результата своего поступка я не ожидал.

В сентябре 1982 года меня перевели начальником отдела, отвечающего за непрерывную и точную работу фабричных часов, «руководя» тремя бездельниками.

Надо было уходить. Но куда? И я стал искать себе работу поближе к дому, обходя завод за заводом. И чтобы постоянно в вечернюю смену: «по семейным обстоятельствам». А на самом деле потому, что не принадлежу к семейству «сов». Правда, и «жаворонок» из меня был не самым ранним, однако три-четыре часа выкроить на писательство вполне возможно. А главное – никто не мешает: дети или в детском саду, или в школе на продленке.

И я нашел такую работу – грузчиком на абразивном заводе.

О том, как жена восприняла мою переквалификацию, догадаться не так уж трудно. Любая на ее месте восприняла бы точно так же. Доказывать, что не сегодня, так завтра или послезавтра мир содрогнется от рожденного мною литературного шедевра, если и сам не очень в это веришь, было бесполезно. Правда, зарплата почти такая же, как и на «Буревестнике», но ее еще нужно было заработать.

Свой первый день никогда не забуду: я проработал с пяти до одиннадцати вечера, безостановочно раскладывая ящики с абразивами на поддоны. Но особенно тяжело было управляться с бочками из-под огурцов, капусты и прочих солений, которые тоже загружали абразивными дисками, то есть прессованным камнем. А потом еще закрепить ящики на поддоне железными лентами…

Я шел домой, шатаясь из стороны в сторону, каждая жилка скулила от перегрузки, какой я не испытывал до этого ни разу в своей жизни. Особенно болела поясница, и я как молитву повторял одни и те же слова: «Держись, Витька! Держись!»

Да, это не 50-тикилограммовую штангу поднять десять раз над головою или двадцать раз подтянуться на перекладине. То ли еще ждет меня впереди.

Под моими ногами хрустел снег, мороз пощипывал нос и уши. До начала 1983 года оставалось всего четыре дня. Я добрел до Бабаевского пруда, в проруби которого купался сегодня утром, постоял и свернул на площадку, где ждали своего часа всякие железяки. Сбросив с себя зимнее китайское пальто, затем свитер, оставшись в одной рубашке, принялся делать упражнения, нагружая те мышцы, на которые приходились не самые главные нагрузки. Поначалу это давалось трудно, но через какое-то время боль в пояснице исчезла. Спустившись на лет пруда, разделся до нога. Натершись снегом, палкой разбил еще тонкий лед и погрузился в месиво воды, снега и льда. Выбравшись из проруби, попрыгал, повертелся, – подошвы прилипали ко льду. Вытираться было нечем, да я никогда полотенцем и не пользовался. Руками смахнув с себя воду и тонкую пленку льда, оделся и совсем другим человеком потопал домой.

Ночью мне снилось одно и то же: ящики, бочки, поддоны…

25.

Моя повесть «Персональное дело», которую я отдал в «Новый мир», не вызвала там никакой реакции: ни да, ни нет.

Тогда я понес повесть в «Молодую гвардию». Там мурыжили ее месяц, другой; чопорная дама из отдела прозы постоянно придиралась то к одному, то к другому – и все по мелочам. Например: «У вас написано, что ваш герой, ожидая возращения жены с работы, прислушивался к звукам, издаваемым лифтом. Это невозможно. Лифт должен работать в вашей повести беззвучно». Или другое: «В вашей повести задействован директор завода. В советской литературе, да и вообще в печати, это недопустимо. Не выше главного инженера…» «Да возьмите любую газету: там есть все и вся, – возмутился я. – Или роман «Битва в пути»… «Я читаю только французские книги и газеты!» – с высочайшим презрением отрезала мадам.

И эта баба-франкофилка сидит в советском журнале, наверняка издеваясь не только надо мной! Мой патриотизм вспыхнул было ничего не щадящим пламенем, но я вовремя прикусил свой язык.

Отбивая подушечки пальцев на тупой советской пишущей машинке «Москва», я исправлял текст, имея в виду все замечания, и это был третий или четвертый вариант. Черт с ними и с этой офранцуженной дурой! Главное – суть от этого не поменялась. Лишь бы напечатали. А когда дело дойдет до издательства книги, можно будет все вернуть на свои места.

Так я думал.

И пришел судный день.

В отделе прозы «Молодой гвардии», куда меня пригласили, собралось человек десять, если ни больше. Сам главный редактор выступал в роли прокурора. Впрочем, ни адвоката, ни судей не было. Была масса, которая всегда присутствует там, где ей, массе, указано свыше. Она своим присутствием обязана подтвердить мнение, что думает то же самое, что и начальство. А начальство выразилось так: «Я не верю тому, что вы написали. Не верю – и все тут. Да, я никогда не работал на заводе. Но это ровным счетом ничего не значит. Я никогда не был на Чукотке, но роману «Алитет уходит в горы» я верю!»

И далее в том же духе. Слушая его, я понял, что в моей рукописи он разве что перевернул пару страниц. Все остальные слова – в переводе с французского.

Я забрал рукопись и ушел, не сказав ни слова. Даже дверью не хлопнул. А очень хотелось. Я ее не закрыл.

26.

Что ни говори, как ни хорохорься, а мои не сбывшиеся надежды почти лишили меня былого оптимизма. Я не знал, что делать, на что решиться, и, по инерции вкалывая грузчиком, с ожесточением дописывал свой роман «Виток спирали», в котором продолжил тему невидимой деградации КПСС на уровне так называемого рабочего класса и примыкающей к нему рабочей же интеллигенции.

Дальше я не стану соблюдать хронологию, чтобы не запутаться в ней и не запутать тебя, мой дорогой читатель. Надеюсь, ты простишь мне эту небольшую вольность.

Мысленно отсчитывая годы назад, я только сейчас начинаю понимать, в какое «окаянное время» мы жили. Мы желали перемен, но не любых, а таких, которые бы улучшили существующую политическую систему, по-настоящему ответственную перед народом, и, как следствие, сняли бы тяжелые путы с нашей экономики. Как это произойдет, никто не знал, но многие из нас, москвичей, выходили на демонстрации как на праздник. Удивительно, но женщин было значительно больше, чем мужчин. И это давало надежду, что никакого насилия ни с той стороны, ни с этой, не будет.

Отработав четыре года грузчиком, я перешел в инструментальный цех токарем-револьверщиком: сердце стало пошаливать.

А еще – меня стало затягивать в политику. Я загорелся идеей создания настоящей рабочей партии. Я писал об этом то в журнале «Родина», то в газетах, побывал в ЦК на Никитской, где со мной беседовали молодые люди, и так, словно им только меня и не хватало. При этом ощущение было такое, что они и сами не понимают, что происходит и куда это может завести страну.

Я выступал на собраниях, пытаясь доказать, что пройдет совсем немного времени, в стране появятся новые партии, которые постараются занять место КПСС, поэтому партия не должна застать себя врасплох, в ней самой должны произойти такие структурные изменения, которые бы устраивали большинство ее членов.

Где-то меня слушали внимательно, где-то каждое мое слово встречалось неодобрительным и насмешливым гулом: чтобы двадцатимиллионная КПСС отдала власть каким-нибудь там… не поймешь кому, – «этого не может быть, потому что этого не может быть никогда», спасибо Чехову за эту убийственную фразу.

27.

Увы, политиком я оказался никудышным. Зато мне довелось наблюдать, как некоторые властные структуры впадают в растерянность перед тем огромным, что поднималось у них на глазах. При этом властные структуры: ЦК, политбюро и далее по нисходящей, вся – или почти вся – партийная печать и телевидение бубнили одно и то же: весь советский народ, вся партия и советская власть твердо стоят на ленинских позициях и никому не позволят с этих позиций свернуть.

А я пытался как-то повлиять на рабочих своего завода, организовав зимой 1989 года кружок, в котором мы могли бы обсуждать все, что нас беспокоит. Народу ходило немного, но споры были горячими.

И однажды приехало к нам на заседание нашего кружка телевидение – как отзвук моей статьи, посланной в газету. Говорили обо всем, но как-то вяло и неубедительно. А телеведущий навязывал нам свою точку зрения, в которой тоже не было ясности.

А еще мы собирали пожертвования для бастующих рабочих Донецка. И как следствие – меня выбрали для поездки в Ригу на первый всесоюзный рабочий съезд от города Москвы.

Много ли там было настоящих рабочих – не знаю. Но вот что бросилось в глаза – это неприязненное отношение к нам, русским, которое сказывалось буквально во всем: в ответах на вопросы, в попытках поговорить, в презрительных взглядах, и вообще во всякой мелочи.

Мой пыл постепенно угасал, не видя ни малейших результатов.

28.

Летом 1989 года меня и секретаря парторганизации «Абразивного завода», бывшего армейского офицера, служившего на заводе начальником по технике безопасности, вызвали в Куйбышевский райком парии. Там посчитали, что за семь лет я не проявил никакой активности, чтобы реабилитировать свое звание коммуниста.

Ехать не хотелось: моя партийность висела особняком, ни на что не влияя. Однако пришлось.

Мы приехали, подождали, нас вызвали.

Входим.

Огромное помещение. Слева ряды стульев. Справа подковой возвышается сооружение, похожее на непрерывный стол – почти на уровне моей головы. Между этим возвышением и рядами стульев пустое пространство. На невидимой линии, соединяющей концы подковы, стоят два стула. Нам велено занять эти стулья.

Сели. Огляделись.

Четверо райкомовцев сидят равномерно рассредоточенными по всей полуокружности, возвышаясь над нами. Трудно себе представить большее унижение, которому подвергались мы оба.

У меня возникло ощущение, что я попал на суд инквизиции.

Как бы ни было велико мое прегрешение перед партией, с точки зрения марксистско-ленинской этики, формально мы все еще оставались товарищами для этих господ. Если не я, то секретарь заводского партбюро.

Как всегда со мной случается в таких ситуациях, которые трудно оценить с первого же взгляда, лицо мое вспыхнуло жаром, дышать стало трудно, кулаки сжались, до меня с трудом доходили вопросы сверху и ответы снизу, когда мой секретарь пытался выгородить меня, доказывая, что я не верблюд.

И тут сверху прозвучало:

– Ваши партбилеты.

Секретарь вскочил и пошел в сторону голоса.

Я тоже встал, но что-то заставляло меня не двигаться с места.

И в эти мгновения пришло решение: я не спеша раскрыл партбилет, освободил его от обложки и, надорвав первую страницу, бросил партбилет на стул и стремительно пошел к выходу.

Пока я шагал по коридору, который казался мне бесконечным, у меня внутри все еще кипело чувство хамской униженности. Но вот я миновал милиционера, сзади прозвенели пружинами тяжелые резные двери, и я оказался на улице. И только здесь я почувствовал себя свободным человеком – свободным от былой лжи и необходимости оправдываться перед теми, кто восседал наверху. И вообще перед кем бы то ни было.

О чем я жалею до сих пор, так это о моем неприсутствии на заводском партийном собрании, где меня «исключали» из партии. О чем там говорили, не знаю и старался не любопытствовать. Однако меня спрашивали, что и почему. Но вот уж совсем неожиданным заключением этого собрания стал поступок некоторых рабочих, которые сами, без нажима со стороны, положили свои партбилеты на стол президиума и не пожелали писать соответствующее заявление.

29.

Между тем на абразивном заводе происходил полный обвал: из трех тоннельных обжеговых печей работала лишь одна. Из этого не трудно было сделать вывод, что обвал происходит и со всей нашей промышленностью, потому что без абразивных инструментов нельзя получить микронной точности.

Пришла неведомая доселе в СССР пора безработицы. И меня тоже отправили в бессрочный отпуск.

Чтобы выжить и не пустить своих детей по миру, я стал «халтурщиком»: строил торговые ларьки, которые росли по всей Москве как грибы, совмещая в своем лице и плотника, и столяра, и слесаря, и сварщика.

А еще… еще я написал очерк под названием «Записки безработного». Начальник отдела журнала «Родина», где я к тому времени печатался дважды, позвонил в журнал «Юность» своей знакомой, что вот, мол, у меня тут сидит один человек, он к вам подойдет… ну и т. д.

Я «подошел». Пожилая дама, принявшая от меня рукопись, сказала: «Если бы не Попов, я бы и разговаривать с вами не стала». Позвоните через недельку.

Позвонил.

Дама ответила: «Ваш очерк уже напечатан. Он тут вытиснил кое-кого. Поздравляю. Приносите еще».

Я получил за очерк гонорар по старым расценкам: за него можно было купить лишь пачку сахара-рафинада.

30.

И все-таки я как-то умудрился закончить роман «Виток спирали». Получилась довольно толстая пачка машинописных листов. Пачку эту я отнес в Литературную консультацию Союза писателей СССР, где принимали от авторов рукописи, рецензировали и возвращали их с добрыми пожеланиями. Даже завзятым графоманам. Нынче ничего подобного нет. Но если у тебя есть деньги, ты можешь напечатать любую галиматью. И даже стать членом Союза писателей России. Не бесплатно, конечно.

Мой роман прочитали, отметили положительные и отрицательные стороны повествования, посоветовали над романом еще поработать, сообщили в назидание, что о производстве в свое время много писали и много издано, а теперь эти книги пылятся на полках библиотек, не вызывая интереса ни у тогдашних, ни, тем более, у нынешних читателей.

В журнале «Новый мир», куда я, презрев все советы, отнес рукопись, тоже написали большую рецензию, тоже отметили плюсы и минусы, заключив, что автор «умный человек», но печатать роман не рекомендуется.

То в одну редакцию я тыркался, то в другую, то с романом, то с рассказами, но отовсюду, будто договорившись, меня вежливо выставляли за дверь. От такой вежливости можно завыть волком.

31.

Однажды кто-то из моих знакомых, к писательству не имеющих никакого отношения, позвонил мне и сообщил, что в газете «Московский комсомолец» от 9 мая 1990 года есть интересная статья о штурмовых батальонах под названием: «И шли они, смерть презирая». Об этих засекреченных батальонах еще никто не писал. И вообще о них никто ничего не знал, если не считать тех, кто выжил и кто создавал эти батальоны. При этом в статье упоминается бывший командир роты одного из таких батальонов – Андрей Александрович Красников, москвич, к тому же живой и здравствующий.

Написать, о чем никто не писал, – что может быть интереснее!? И я вцепился.

Звоню в редакцию: так, мол, и так, я – писатель (признаться, я с трудом еще произносил это слово), меня заинтересовала статья в вашей газете, посоветуйте, как связаться с Красниковым. Там без лишних разговоров дали номер телефона школы, где мой будущий герой работает преподавателем физкультуры. Звоню. Объяснение то же самое. Получил номер телефона Красникова. Звоню. Объясняю, в чем дело. Прошу о встрече. Встретились. Вопрос – ответ, вопрос – ответ.

Я вроде бы имею кое-какой опыт разговаривать с людьми, когда это нужно для дела. А тут – лично для себя. И что я ему предъявлю? Предъявить нечего.

Разговор явно не клеился. Решил остановиться на том, что уже получил, то есть написать хотя бы несколько страниц, дать прочитать, чтобы Красников поверил, что я смогу. А уж потом…

Вторая встреча была теплее. Попросил у Красникова разрешения использовать его фамилию, – разрешил. Предупредил, что следовать во всем его биографии не стану, чтобы не сдерживать свою фантазию, – согласился. Заглавие будущего… то ли романа, то ли повести предложил сам Красников: «Наконечник стрелы».

Я еще не знал, что с этих пробных страниц, с этих дней начнется работа над романом-эпопеей «Жернова».

32.

Я начал писать «Наконечник стрелы» с уверенностью и даже с азартом, то и дело натыкаясь на такие ситуации, разрешить которые не хватало знаний. Беспокоить моего героя по пустякам было неловко: человек занятой, у него каждый час расписан. Иногда звонил Андрею Александровичу, пытаясь уточнить кое-какие детали военного быта бойцов штурмового батальона, взаимоотношений бойцов и командиров. Ответы были сухими, не удовлетворяющими мое любопытство.

Из «Наконечника стрелы» получилось что-то невразумительное: чего-то не хватало, чего-то было с избытком. Решил: пусть полежит, выветрится из головы, заместится чем-то другим.

Время шло, однако из головы ничего не выветривалось.

И тут я вспомнил рассказ старого слесаря Титова, с которым работал в одном цехе в НИИДАРе. А этот Титов, между прочим, воевал и умудрился попасть в штрафную роту. Правда, об этом никто в цехе не знал, а если кто из начальства и знал, то помалкивал. Очерк о Титове я написал, но лишь о том, как он работает. Что касается штрафной роты, то несколько раз порывался написать рассказ, да текучка отвлекала на всякую ерунду.

И вот, забросив все, я написал повесть, назвав ее «Черная речка». А это как раз та речка, рядом с которой когда-то Пушкин был смертельно ранен на дуэли. (Примечание: Повесть печаталась во многих журналах и альманахах, кое-где ее назвали «Штрафники» и даже «Штрафники на Черной речке».)

Я очень люблю эту повесть. Она получилась как-то сразу: ничего лишнего и ничто не пропущено.

Нести повесть по своим следам ужасно не хотелось. Тем более что прошлая война перестала интересовать редакторов: «Все война да война… Сколько можно? Читателю все это надоело».

«Но ведь есть еще «Воениздат», – вспомнил я. – Уж он-то…»

Увы! Мне и там повторили, произнесенное в других местах: если бы пришел сам Лев Толстой, то и ему указали бы на дверь: «Нет денег. И не предвидятся». При этом посоветовали пойти (спасибо им и за это!) в журнал «Пограничник»: там, мол, жизнь еще теплится, глядишь – и возьмут.

Я долго «тянул резину», ни на что не надеясь.

Знал бы ты, мой дорогой читатель, что такое ходить по редакциям! Сначала еще ничего: авось где-нибудь повезет. Раз не повезло, два, три… И начинаешь чувствовать себя оплеванным, никому не нужным. А эти безразличные лица, отделывающиеся от тебя одними и теми же – как под копирку – словами: «У нас портфель полон. Полки забиты рукописями». И далее про Льва Толстого: «Даже если бы вы принесли нечто гениальное, мы предпочтем серенькое, но уже известного писателя. А у вас ни имени, ни известного человека, который бы за вас поручился».

В «Пограничнике» меня встретили с тем же вежливым равнодушием, как и везде. Сказали, чтобы позвонил через месяц: у них и без меня полно рукописей. При этом записали мои данные и телефон.

Прошло несколько дней – звонок из «Пограничника»: не мог бы я к ним приехать в ближайшие дни. Я поехал на другой же день. Совсем другая встреча: «Повесть нам понравилась. Но главное – править почти ничего. И – не могли бы вы вашего героя артиллериста Титова переквалифицировать в пограничники?»

Мне было совершенно все равно, кем мой герой служил в то время. Я думаю, что и сам Титов, к тому времени отслуживший земную службу, не возразил бы против такой переквалификации.

Забегая вперед, могу сказать, что повесть была напечатана в ноябрьском номере 1993 года. Я не суеверный, но обратил внимание, что первый номер «Пограничника» вышел тоже в ноябре, хотя и 54 года тому назад. При этом и тот год и этот имели одинаковый набор цифр: 1939–1993. Кто-то заметил и сказал: «К счастью!»

Однако я понимал, что выход в свет первого моего художественного произведения, тем более совпадение цифр, не означают, что на свет явился еще один писатель. Тем более что он – этот писатель – продолжал работать (как всегда во вторую смену) или числиться токарем на абразивном заводе и не спешил о своем «явлении» оповещать окружающих его людей. И дело тут не в заносчивости, а в неуверенности, что уж теперь-то все издательства раскроют предо мной свои двери. Как бы не так!

Поскольку ничего умного в голову мне не приходило, я продолжил писать повесть «Распятие», поначалу имея в виду заглавие «Земля и небо», потому что речь шла о летчиках, воевавших во время войны. Один из них (тогда еще старший лейтенант Баранов) летал на пикирующем бомбардировщике Пе-2 и однажды разбомбил немецкий склад боеприпасов, расположенный в районе железнодорожной станции Батайск, что в 20 верстах от Ростова-на-Дону. За что и получил золотую звезду Героя Советского Союза. И служил этот летчик в звании подполковника в той же части, где я служил механиком на Ил-28. Остановиться на одном эпизоде, о котором поведал мне подполковник Баранов, хватило бы и рассказа. А мне хотелось чего-то большего. И это «чего-то» далось мне далеко не сразу.

(Примечание: повесть была напечатана в мартовском номере 2003 года в журнале «Молодая гвардия». К тому времени и воинская часть № 21391 уже не существовала, и многие из тех, кто прошел войну, уже легли – кто под крест, кто под красную звезду).

В то же время и «Черная речка», и «Распятие» разрешили почти все мои проблемы, вызванные работой над романом «Наконечник стрелы». Разумеется, не сами по себе, а благодаря рассказам участников войны и обильной литературе о войне же, печатавшейся в журналах и книгах.

33.

Мои выдуманные и действительно жившие в ту пору герои заставляли невольно думать над их дальнейшей судьбой. Хотелось, чтобы они, пройдя всякие мытарства, зажили более-менее нормальной человеческой жизнью. И я засел за продолжение «Наконечника», но с другим – условным – названием: «48-й год».

Писалось легко. С одной стороны это радовало, с другой – пугало хлестаковщиной. И в какой-то момент до меня дошло, что и сама война, и послевоенные годы всего лишь следствие всей предыдущей истории страны под названием Союз Советских Социалистических Республик.

Не зная этой истории трудно объяснить «штурмовые», а по существу – штрафные батальоны. Еще труднее понять, откуда их набралось несколько десятков? А дальше… дальше следовала целая цепочка связанных между собой вопросов:

И что такое «неожиданное нападение Германии на нашу страну»?

Почему в плену оказались миллионы наших солдат и офицеров?

Почему немцы дошли до Москвы, Сталинграда, захватили почти весь Северный Кавказ, окружили Ленинград?

Всю ли правду мы знаем о войне, о революции, о «строительстве социализма», самого справедливого общества на земле?

И что такое Сталин? А наши генералы и маршалы? Какой ценой они добивались побед?

И кто мои родители? Кто я и мои сверстники в этой стране?

Наконец, почему, то еле тлея, то разгораясь, не затухает так называемый еврейский вопрос, а всякая попытка встречает ожесточенное сопротивление не только самих евреев, но и любой – даже демократической – власти? Это о мертвых – хорошо или ничего. А история евреев подобного отношения к себе не заслуживает.

Голова пухнет, когда начинаешь думать о прошлом, далеком и близком, зная историю своей страны с пятое на десятое. Как и подавляющее большинство ее жителей. Зато все знали, что история России, а затем и СССР, были намертво привязаны к «Истории КПСС». И мне казалось, что этой толстой книжки в серой обложке будет достаточно для ориентации в минувшем.

И лишь в последние десятилетия XX-го века выяснилось, что народы и партия, органически не сливаясь в единое целое, шли рядом: одни добровольно, другие по принуждению. И доказательство тому – девяностые годы: почти двадцать миллионов коммунистов не встали стеной за будто бы свои идеалы, которые в действительности были лишь красивым миражом, а тысячи и тысячи вчерашних партийных чиновников заметались между несколькими волчьими стаями, набросившимися на нашу экономику, не зная, с какой из этих стай связать свою судьбу. И не прогадать.

Да, девяностые годы, прозванные лихими, радости не вызывали. Но было у этих годов то, без чего я бы не решился на историческую эпопею: начали раскрываться архивы, и туда бросились как матерые, так и молодые историки, спеша раскопать такое, чтобы все ахнули.

Я не сразу научился отделять зерна от плевел, не сразу разобрался в разноголосице мнений, выдаваемых за последнюю истину. Я потратил бы слишком много времени, выпутываясь из этой свалки, и вполне возможно, не выпутался бы никогда. Но на мое счастье журнал «Наш современник» начал печатать книгу Вадима Кожинова «Россия. Век двадцатый», в которой анализировалась история России, начиная с 1901 года.

Что особенно привлекло меня в его книге, так это не предвзятые оценки исторических личностей, какую бы позицию они ни занимали по отношению к своим политическим противникам в борьбе за власть. Одного я не понимал в трактовке Кожинова, что все они – в том числе и Сталин – не сами творили историю, а шли у нее на поводу.

И поначалу вроде бы так оно и было: двадцатитысячная партия большевиков не могла повернуть историю России на другую дорогу, если бы сама история не заставила их это сделать. Следовательно, любой человек, оказавшийся на месте Ленина, затем Сталина, делал бы то же самое, хотя и с отклонениями в ту или другую сторону.

Я читал номер за номером, беря журналы в библиотеке, еще не представляя, каким образом взгляд Кожанова на историю России поможет мне выбрать свою дорогу. Все-таки для меня главным была не история, а люди, жившие и творившие историю в эпоху, которую я со временем условно назвал «эпохой Сталина». Мне представлялось, что хватит трех-четырех книг для того, чтобы «вскрыть» эту эпоху. А если понадобятся еще, то дать им самостоятельное звучание. Что-то вроде «Преображения России» Сергеева-Ценского.

34.

Я начал с 1918 года. Признаюсь: до сих пор даже не пытался внятно объяснить самому себе, почему выбрал для начала романа этот год, а не, скажем, 17-й или еще какой-то другой. Скорее всего, 17-й год потребовал бы отдельной книги, в которой переплетались судьбы приверженцев «старой» России и неожиданно возникшей «новой», о чем уже писали многие, ставшие именитыми на этой теме. К тому же 17-й год не вел меня напрямую к «штурмовым батальонам».

Но, пожалуй, главным, что повлияло на мой интуитивный выбор, стал тот факт, что в год 1918-й на политическом поприще стала все более выделяться фигура Сталина. А поскольку мне было более-менее известно, как он поднялся на самую вершину власти, и почти все, что произошло за годы его управления страной, то и выбирать, собственно говоря, было не из чего.

Теперь-то я знаю, что не знал почти ничего о «настоящем» Сталине. Да, были какие-то сомнения, ничем не подтвержденные: подтверждение в недавнем прошлом стоило слишком дорого. Да, знал несколько анекдотов, касающихся Сталина, как знали их и мои школьные друзья. Моя мама постоянно ворчала по поводу всяких нехваток, связывая их с Лениным-Сталиным и большевиками вообще. От нее узнал, например, такую частушку из ее детства: «При царе, при Николашке, ели булки и олашки, а теперь большевики – нету хлеба и муки». Но эти знания не влияли на мое и моих сверстников отношение к Сталину, величайшему и гениальнейшему вождю всех времен и народов.

С этими знаниями я и вступил в большую жизнь всего через четыре месяца после его смерти.

Шли годы, и много чего пришлось узнать и повидать. Между тем, приступая к роману, я пребывал в состоянии человека, бредущего в темноте по огромному дому из комнаты в комнату со свечкой в руках, не встречая ни единой живой души. И писал о том, что удавалось разглядеть в полутьме. Потом я буду что-то исправлять, что-то выбрасывать, что-то добавлять, в руках у меня свечку заменит фонарик, но легче от этого не станет.

Так, например, первая книга, названная мною «Иудин хлеб», в первом варианте начиналась не с убийства председателя питерской ЧК и покушения на Ленина в один и тот же день – 30 августа 1918 года. Роман начинался медленно, с оглядкой, под зудение комаров и таинственные звуки просыпающегося леса. Пока я блуждал в его дебрях, историки копались в архивах в поисках тайн о событиях давно минувших лет. И по мере того, как эти тайны становились достоянием гласности, моя работа ускорялась, подхваченная «враждебными вихрями».

Сам же я в архивах никогда не рылся, не зная, что понадобится, а что лишь зря отнимет драгоценное время. К тому же боялся увязнуть в прорве второстепенных фактов. Зато во мне крепла уверенность, что я выбрал единственно верное направление. Не было ничего более увлекательного, как плутать с фонариком по темным комнатам, заполненным всяким хламом, или по едва заметным лесным тропинкам, выбирая то, что тебе нужно.

35.

3 октября 1994 года стреляли в самом центре Москвы. Я в это время с утра бродил по лесу, домой вернулся к вечеру, когда телевизор перестал захлебываться в восторге от случившегося.

К Белому дому поехал с утра на другой день, то есть 4-го.

Вернувшись домой, написал о том, что видел и слышал, назвав свою писанину «Записки обывателя». И – по проторенной дорожке – в «Юность». Прихватив с собой и рукопись «Виток спирали»: чем черт не шутит!

«Записки обывателя» были напечатаны. «Виток спирали» – прочитан. И ни кем-нибудь, а замом главного редактора. И вот его резюме: «Ехал в электричке на дачу, читал вашу рукопись. И на даче тоже. Давно не испытывал такого наслаждения». А дальше сожаление, что роман для «Юности» слишком велик.

А я, – от радости, надо думать, – расщедрился и на стихи, имея в виду написать целую поэму. Слава всем богам: они удержали меня от этой затеи. Но тебе, мой дорогой читатель, я не могу не признаться, что иногда проза уступала место поэзии, не в силах в нескольких строчках выразить чувства, требующие совсем других слов.

1.

На Красной площади, поди, в последний раз Сменяются попарно часовые. Сияет солнце в этот ранний час, И тени синие пятнают мостовые. Горят на солнце звезды и кресты, Над куполом зеленым сник трехцветный прапор, Все дышит миром, краски так чисты, И елочки к трибунам тянут лапы. На стенах зубчатых таинственный узор, — Не кровью ли напитаны их камни? Чиновник семенит, потупив взор, Вершить историю за двери и за ставни. На паперти музея лысый дед, Вареной колбасой зажевывает водку. Бабенка в джинсах, на груди портрет, По "голосу" дают часов последних сводку. Стрекочут вертолеты в вышине, Проезд, что свалка мусора и хлама. И слышится мне: в чуткой тишине Скрипит брусчатка под ногами хама. Автобусы гирляндою цветной Перетянули сонную Тверскую. Омоновцы змеей полуживой Слегка шевелятся и пялятся вслепую. Манежная разрыта. Демократ, Видать, боится площадей и света. Москва моя, что ж я тебе не рад? Что так мрачна ты посредине лета?

2.

В метро пустынно. Гулок гул путей, Туннелей, мраморных колонн и залов. Как будто мор пронесся тысячью плетей, Как будто время бег свой задержало. За каждым домом, за изломом стен Таится нечто, грозное и злое, А в воздухе разлит какой-то странный тлен, Глядишь – и кажется, что все вокруг чужое. Чужой Арбат, как мертвая река, Чужое солнце чахнет над столицей, Тащатся по небу чужие облака, Дома таращат мертвые глазницы. Чужие люди… тороплив их шаг, Затравлен взгляд, тоска в нем и сомненье, И ожиданье: где-то рядом враг… А кто он – враг? И в чем его значенье?

3.

Чу! Где-то вдалеке, где кружит вертолет, Как будто палкой в беге по забору. А это вот кузнец кувалдой тяжкой бьет По наковальне – весело и споро. Замрет прохожий, ухо навострит, Таращится: откуда эти звуки? Молчит народ, уж третий год молчит, Вдоль тела уронив натруженные руки…

Вернувшееся ко мне умиротворение позволило более-менее объективно посмотреть на свое творчество и признать, что есть там и длинноты, и нечто, что когда-то уже имело место быть, и много что еще, и много что другое, чего быть не должно. Поэтому я не спешил предлагать «Наконечник стрелы» журналам и издательствам. Пусть полежит. Придет и его время.

36.

Между тем, все горести и радости заставляли меня работать еще больше. Закончив «Иудин хлеб», я сразу же приступил ко второй книге, далеко не сразу назвав ее «Москва-Берлин-Березники». И в первой, и во второй книгах, как и во всех последующих, самым неожиданным для меня образом возникали новые персонажи, одни из которых пойдут дальше, другие исчезнут в бурных водоворотах тогдашней жизни.

Как-то зашел в редакцию журнала «Пограничник», где в 1993 году была напечатана моя повесть «Черная речка». Там познакомился с членом редколлегии В.Я. Голанд, которая высоко оценила «Черную речку», а когда я рассказал ей о том, что закончил работу над первой книгой романа «Иудин хлеб», она тут же на листе бумаги написала, что рекомендует этот роман редакции журнала «Север», издающегося в Петрозаводске.

– Пошлите свою рукопись в этот журнал: они ею непременно заинтересуются.

Наверно, на лице моем было написано недоумение: как же так – не читала и рекомендует?

– Я уверена, что вы плохой роман не напишете, – заверила она.

И я отослал. А через какое-то время получил из Петрозаводска письмо, написанное зам. глав. редактора.

Вот выдержка из этого письма: «Общее впечатление у меня самое благоприятное, книга умная, проникновенная, чувствуется, что автор много знает (и по делу), и – что для нашего журнала важно в подобных вещах – автор нигде не срывается в оголтелость. <…> Мне понравилось, как в Вашей книге сочетаются картины самого «простого» деревенского быта с эпизодами «высоких гос. сфер», мне кажется, это получилось просто и естественно…»

И далее о том, что моя книга «растолкала локтями другие», намеченные на 1994 год, что хорошо бы сократить ее вдвое, поскольку журнал всю не потянет, что если не я сам, то могу довериться редакции.

Увы, мне в то время было не до журнала: я попал в больницу с непонятным диагнозом, но с явным намеком на рак. И что жить мне осталось не более трех месяцев. Действительно, выглядел я скелетом, обтянутым пожелтевшей кожей. Моя дочка, увидев меня, разрыдалась, и я, решив, что ей известно о моей болезни больше, чем мне, приготовился отправиться на «тот свет» и больше не думать о своем будущем. Да и то сказать: ну, напечатают «Иудин хлеб», затем другую, третью… А что дальше? Дальше, если верить ученым, через пять миллиардов лет потухнет солнце, вымрет на земле все живое, и некому будет читать мои книги. Да и книги исчезнут тоже.

И вот – одна операция, затем другая, но в другой больнице…

Я выжил. Но долго приходил в себя. И даже сочинил стихи на эту тему:

Всего меня врачи изрезали — Качалась смерть в окне… Но, видно, нужен до зарезу я Родимой стороне…

Нет худа без добра: меня отправили на пенсию – на целых полтора года раньше срока, – признав меня инвалидом второй группы.

И стал я, таким образом, абсолютно свободным человеком, продолжив писать свой роман. Книгу за книгой. На каждую уходило не меньше года.

Только на четвертой книге я понял, что взялся за что-то огромное, а чем оно закончится, трудно представить.

Об одном сожалею: я потерял связь с журналом «Север».

37.

Со своей первой книгой я прошел множество всяких издательств и редакций, где с некоторых пор перестали писать рецензии. И сроки рассмотрения рукописей стали весьма условными: «Звоните. Но не раньше чем через два месяца».

Однажды я набрел на издательство «Советский писатель». В длинных коридорах почти все двери заперты, и я иду, скрепя рассохшимися половицами, дергая за массивные ручки.

И одна из дверей открылась. Я заглянул: среди кип толстых и тонких папок сидят трое молодых людей, очень похожих друг на друга и лицами, и статью, сидят и пьют молоко из пакетов, закусывая батонами.

– Простите, – говорю. – Не скажите, где тут находятся редактора?

– Кроме нас никого больше нет, – отвечает один из них. – Да и нас тут скоро не будет. А вы, собственно, по какому вопросу?

Я растерялся: эти трое не были похожи на редакторов; скорее, на грузчиков, призванных сюда таскать эти бумажные кипы.

– Да вы заходите, – пригласил все тот же. И пояснил: – Нет больше издательства: продали. Новые времена наступили, пришли новые люди, которых интересует не издательство, а само здание. А у вас что – рукопись?

– Можно сказать и так.

– И о чем?

– Об эпохе Сталина.

– Э-эээ! Поздно хватились. Теперь это никого не интересует. Считается, что в нашей истории все точки над «и» расставлены, заниматься их перестановкой глупо и бесполезно. Вот если бы вы принесли детектив, да чтобы о том, что происходит сегодня, да чтобы местом действия был Новый Арбат – тогда бы совсем другое дело. А так – что ж? Потерпите. Может, когда-нибудь и «эпоха Сталина» понадобится.

Я шел по улице, на которой четко отпечатались белесые следы стальных гусениц танков Таманской дивизии, прошедших к «Белому дому», в голове моей было пусто, как в бутылке, выпитой до самого дна.

38.

С недавних пор у меня появился компьютер. Правда, подержанный – дочка подарила. Железный чемодан с электроникой под столом, другой чемодан, похожий на телевизор, на столе. Осваивал я эту штуковину с большим трудом: куча кнопок, не знаешь, какую и когда нажимать. Но – все проходит и снова приходит… в другом обличье. Кое-как освоил и нашел, что компьютер куда удобнее пишущей машинки: не надо отбивать пальцы на неподатливых клавишах, тут же можно исправить ошибки, что-то вставить, что-то выбросить, не оставляя следов от своих «творческих мук». Впрочем, о «муках» – это я так, для красного словца. На самом деле муки эти сладки, подобных в обычной жизни не бывает. Иногда – вслед за Пушкиным – воскликнешь; «Ай да Витька, ай да сукин сын!» И погладишь себя по голове.

Но детектив… Я никогда не писал детективов. И даже не помышлял об этом. Но отчего ж не попробовать? Как говорится, не боги горшки обжигают.

Итак, детектив. О чем и о ком – не имею ни малейшего понятия. Но вот чем я не болею, так это страхом перед чистым листом бумаги (в данном случае – перед экраном компьютера). Все, что мною написано, начиналось первым пришедшим на ум предложением, будь то рассказ, повесть или роман. Главное – начать.

И я начал с того, что Некто, возможно, будущий герой повествования, возвращается домой поздним вечером. Мне известна улица, по которой он шагает – Хабаровская; квартира, в которой он живет, находится в такой же девятиэтажке, в какой живу я сам; человек этот немного похож на меня, но значительно моложе, сильнее физически и умнее автора. Наконец, само повествование ведется от первого лица. Так, мне кажется, будет доходчивее.

А дальше… дальше повествование стало раскручиваться в сторону неизбежного конфликта героя с некими темными силами. И все это возникало из ничего и двигалось неизвестно куда. Тем интереснее оно мне представлялось.

Должен покаяться: я не пишу плана будущих произведений, как это делали такие великие писатели, как Тургенев, Бальзак и кто-то там еще. Я не знаю, что будет в следующей главе и чем кончится та, над которой работаю. Зато бросаю писать, достигнув кульминации, – неважно, какой именно, – потому что в каждой главе она своя и не должна повториться. Потом я многое исправлю, когда отчетливо проявятся все линии повествования, без сожаления вычеркивая целые страницы, если они начинали диссонировать с остальным текстом.

Я никогда так быстро не писал, хотя работал всего двумя пальцами. Однажды даже побил свой собственный «рекорд», отстучав целых двенадцать страниц. Выше этого я так и не поднялся. Впрочем, не в количестве дело.

Закончив повесть и дав ей название «Измайловский стандарт», я положил ее «под компьютерное сукно», чтобы забылась и не мешала мне работать над романом «Жернова».

Миновал месяц или больше. Я снова перечитал повесть, исправляя мелкие корявости. На сей раз сделал несколько экземпляров и пошел по знакомому кругу: издательства, редакции журналов, альманахов и прочее. Подошло время – звоню. Мне отвечают, что, во-первых, это никакой не детектив; во-вторых, он не подходит им в любом случае. Так вернулись ко мне два или три экземпляра, потому что за остальными я не поехал.

Оставалась «Молодая гвардия», откуда меня вытуривали дважды. Но, как говорится, бог любит троицу.

В редакции «МГ», как мне показалось, сидят совсем другие люди. Наверное, не все, но те, которые занимают должность. И главред – тоже другой.

Все, естественно, повторилось: звоните, никаких гарантий, редакционный портфель и так набит рукописями на несколько лет вперед.

Только значительно позже я понял редакторов журналов и издательств: рукописей присылают действительно много, все не перечитаешь, а среди них разыскивать нечто гениальное – все равно, что найти золотой самородок в ближайшем подмосковном лесу. Зато у каждого журнала имеется устоявшийся контингент авторов, пусть не гениев, зато пишущих на вполне современном уровне и в том духе, которым дышит сам журнал. Завоевать место в этом контингенте не так просто, но и удержаться в нем не менее сложно.

39.

Мне повезло. Возможно, вспомнили, что я приходил сюда дважды, и хотя не попал в идеологическую струю журнала, однако отнюдь не графоман, посему заглянуть в рукопись и посмотреть, что там еще накалякал этот Мануйлов, особого труда не составит.

И кто-то прочитал и что-то сказал в мою пользу. Не исключено, что и не член редколлегии. А дальше пошло вверх со ступеньки на ступеньку: прочитал кто-то из отдела прозы, потом завотделом и, наконец, дошло до Главного. И когда, выдержав положенное время, я позвонил, мне предложили приехать, чтобы предстать пред его грозные очи..

И я приехал.

Рассказывать об этой аудиенции потребуется несколько страниц. Они и в моем дневнике заняли немало места. Но дело не только в этом. Я и без того растянул самохвальство, что для этой формы повествования явный перебор. Но есть и другая сторона этой проблемы: я пишу о себе и поневоле беру на себя роль судьи, что, как минимум, выходит за рамки общепринятой этики. Тем более что в самом начале обещал рассказать всего-навсего о том, как я стал писателем. Поэтому – ничего лишнего! Но, быть может, когда-нибудь, в полном собрании моих сочинений будут представлены и дневники. Так что, следите: авось повезет.

Главный похвалил меня за повесть, сказав, что в отличие от пропаганды мордобоев в большинстве детективах, я сделал упор на «новые технологии», что у меня есть еще «творческий резерв», но это не значит, что журнал берет все подряд.

Дорогой мой читатель, не исключено, что и у тебя в жизни были такие моменты, которые запоминаются на всю жизни с самыми мельчайшими подробностями. Одна реклама, что в следующем году в журнале будут напечатаны произведения таких-то писателей, – и среди них значится моя фамилия! – вызвала во мне такое чувство, которое описать несколькими словами я не способен. И это при том, что уже кое-где печатался.

За «Измайловский стандарт» я впервые получил солидный гонорар – шесть тысяч рублей, а если на доллары, так целую тыщу. А еще письмо с Кубани от давнего подписчика на «МГ». Правда, не мне лично. Из этого письма, пересказанного мне на память, запомнилась лишь одна фраза: «И где вы откопали этого Мануйлова? Передайте ему привет!»

Привет тебе, мой первый почитатель! Надеюсь, что ты жив-здоров и заглядываешь в «ЛитРес. ru». Потому что «живую книгу», пахнущую краской, шелестящую страницами, мне, судя по всему, не дождаться.

40.

В поисках новых открытий историков, я бродил по книжному развалу в «Олимпийском» и наткнулся на книгу В.В.Кожинова «Россия. Век XX-й. (1901–1939)». И, разумеется, купил.

Я читал эту книгу, делая свои заметки на ее полях, вынося на форзац (чистые листы в начале книги и в конце) особо важные для моего романа рассуждения по тем или иным проблемам. А в самом конце наткнулся на сообщение, что «Издание книг Вадима Кожинова «Россия. Век ХХ-й» осуществляется при содействии Фонда «Регионы России». И номер телефона этого Фонда.

И в голову мою пришло обратиться в этот Фонд: а вдруг и меня этот Фонд возьмет под свое крыло.

Набравшись духа, звоню: так, мол, и так, вы печатаете Кожинова-историка, а я пишу о том же самом роман-эпопею. Не могли бы вы помочь и мне, как помогаете другим, издать мои книги?

Заспанный голос ответил, что таких желающих слишком много, а Фонд не резиновый. Вот если бы за вас похлопотал сам Вадим Валерианович, тогда другое дело.

– Но я не знаю, как связаться с Кожиновым. Может, вы дадите его телефон?

– О его телефоне мечтают многие. Я не имею права раздавать его направо и налево.

– Так что же мне делать? «Наш современник» тоже не дает мне его телефон, – пожаловался я.

– Ладно, так и быть. Я позвоню Кожинову, объясню ему, в чем дело, а там уж как получится. Кстати, он многим нам обязан, думаю, что не откажет. Позвоните через недельку.

Звоню и – о боги! – с волнением сердца записываю заветный номер. Не откладывая в долгий ящик, боясь, что сомнения в готовности текста к представлению такому светилу, оборвут эту единственную ниточку, способную вывести меня в люди, тут же набираю номер кожановского телефона.

Ворчливый старческий голос ответил, что да, он знает, ему звонили, но это не значит, что он все бросит и займется рукописью совершенно неизвестного ему автора. К тому же он ужасно занят работой над второй книгой. И далее: «Позвоните месяца через два». То есть, где-то в мае.

Что ж, решил я: два месяца – не так уж много. Подожду.

41.

Наступил май. Вроде бы можно звонить, но снова услыхать тот же ворчливый голос, повторяющий те же слова, вызывали во мне тоску и нерешительность. Действительно, кто я такой для этого Кожинова, которого наверняка знает весь мир? – пустое место.

И так почти весь месяц: поднимал трубку и… возвращал ее на место. В конце концов убедил себя, что звонить все равно придется, налил полстакана водки, проглотил и, не закусывая, набрал номер.

Все повторилось: нет времени, очень занят, звоните в сентябре.

Отчаявшись, вру первое же, что пришло на ум:

– Я бы, конечно, не стал настаивать, Вадим Валерианович, но через неделю уезжаю из Москвы, когда вернусь, не знаю, позвольте мне привезти вам рукопись, а уж вы… когда у вас появится время.

И Кожинов сдался, видимо, поверив, что я сказал правду. Хотя, скорее всего, чтобы быстрее отвязаться от навязчивого «звонаря» – по телефону, разумеется. Назначив день и час, рассказав, как найти его дом и квартиру, оговорился, что не сможет уделить мне более десяти минут. А мне и минуты хватило бы.

И вот я стою перед заветной дверью, смотрю на ручные часы, ожидая, когда стрелки покажут ровно два по полудню. А перед этим ходил более получаса неподалеку, боясь опоздать.

Звоню. Открывается дверь, передо мной предстает человек, знакомый мне по явно отретушированному портрету в «Нашем современнике». Его худое, морщинистое лицо землистого цвета, вызвало у меня чувство сострадания: у самого недавно было еще хуже.

– Вы – Мануйлов?

– Да, Вадим Валерианович. Здравствуйте.

– Здравствуйте, здравствуйте, – все тот же ворчливый голос. – Заходите. Только вот что… тапочек у нас тут… Да, собственно говоря, коврик вот… А вы где-нибудь печатались?

– В «Юности», «Воине России», «Молодой гвардии»…

Мы прошли к столу, единственной мебели в этой большой комнате, потому что все четыре стены до самого потолка заняты полками с книгами. В глаза бросается яркий портрет Пушкина, наверняка – копия.

– Что ж, солидные журналы… – чуть подобрел голос Кожинова. – Давайте вашу рукопись… Далеко уезжаете?

Я растерялся, забыв, что несколько дней назад пригрозил ему своим отъездом.

– На дачу, – не сразу нашелся я, хотя никакой дачи у меня не было и нет. Разве что у дочери. – А там даже телефон отсутствует, – добавил я для большей убедительности.

– Впрочем, это не так уж важно, – отмахнулся Кожинов. – Звоните в сентябре. Я ужасно занят… Вторая книга… Да и некоторые журналы просят статьи…

– Я все понимаю, Вадим Валерианович, но что поделаешь…

Кожинов взял с пепельницы, переполненной окурками, потухшую сигарету «прима», тряхнул коробок спичек, закурил.

Еще недавно и я курил эти же сигареты, курил как сапожник, зажигая одну от другой. Слава всем богам – бросил, хотя и не с первого раза.

– Да-да! – подхватил Кожинов. – Кстати, а о чем ваш роман? Мне сказали, что вы пишете исторический роман…

– Да, исторический. Первая книга охватывает период с 18-го по 29-й год. Ленин, Сталин, Зиновьев, Каменев и прочие. Из следующих трех книг – только отрывки.

– Что ж, посмотрим, посмотрим, – проворчал Кожинов, протянув мне руку.

Я шагнул за порог, и двери за мною закрылись.

Идя к метро, ни удовлетворения, ни тем более радости я не испытывал. Если Кожинов скажет «нет», то мне остается только… даже не знаю, что именно. Скорее всего, продолжать роман дальше. Всем и себе назло. А пока… пока забыть и до сентября не вспоминать.

42.

Миновало два дня. Была пятница. Я только что прибежал из лесу, где делал зарядку, принял холодный душ, игнорируя все предупреждения эскулапов о жутких последствиях, если я нарушу строгий режим, который они прописали мне на всю оставшуюся жизнь, выдавая вторую категорию инвалидности.

Прозвучал телефонный звонок.

«Кого это в такую рань черти раздирают?» – подумал я, уверенный, что кто-то ошибся номером.

– Виктор Васильевич? – прозвучало в трубке.

– Виктор Васильевич.

– Здравствуйте, Виктор Васильевич. Это вас Кожинов беспокоит.

– Здравствуйте, – ответил я, не понимая, кто такой Кожинов: предположить, что это тот самый Кожинов, с которым я виделся менее двух дней назад, мне и в голову не могло придти: я вычеркнул его из своей памяти на те два месяца, которые он мне отпустил.

– Вы знаете, Виктор Васильевич, – продолжал между тем Кожинов, – я прочел вашу рукопись. Представьте себе, начал читать с предубеждением, думал, пролистаю несколько страниц – этого достаточно, чтобы составить представление об авторе, но увлекся, отложил все свои дела, пока не дочитал до конца. Вы действительно русский, действительно самобытный писатель – и я этому очень рад. В последнее время мне что-то редко приходится иметь дело с настоящими писателями. Должен сказать, что некоторые ваши позиции небесспорны, но это не значит, что они не имеют права на существование. Я полагаю, что вам сейчас надо где-то обозначиться с вашим романом. Можно, конечно, в Москве. Вы, наверное, знаете, что я состою членом редколлегии журнала «Наш современник». Я мог бы порекомендовать вас туда. Но вам придется стоять в длинной очереди. Там уже сложился свой круг авторов, и такую большую вещь они если и возьмут, то очень не скоро. Проще всего напечататься в каком-нибудь провинциальном журнале. Не думайте, что это менее значимо, чем в столичном. Я сам часто печатаюсь в периферийных журналах… Так как вы на это смотрите? – спросил Кожинов, и я услыхал в трубке его дыхание.

Пока он говорил, я, почти ничего не видя сквозь слезы, сами собой навернувшиеся на глаза, как только он произнес: «Вы действительно русский, действительно самобытный писатель», лихорадочно листал блокнот, где были записаны его имя-отчество, уже позабытые мною. Его вопрос застал меня как раз в тот миг, когда я запись эту нашел.

– Я смотрю положительно, Вадим Валерианович, – произнес я с облегчением, но не потому, что мне предложили какой-то провинциальный журнал, а потому, что мог обратиться к Кожинову по имени-отчеству.

– Я так и подумал, – произнес Кожинов и, как мне показалось, с таким же облегчением. – Дело в том, Виктор Васильевич, что я взял на себя смелость решить этот вопрос за вас и уже позвонил главному редактору воронежского журнала «Подъем» Евсеенко и порекомендовал ему ваш роман. Поверьте мне на слово, что это хороший писатель и хороший редактор. Вы ничего не читали из его произведений?

– Нет, не читал. Во всяком случае, не помню, – ответил я.

– Ну, это не имеет значения. Однако рекомендую почитать. Так вот, Евсеенко вас напечатает. У нас с ним хорошие отношения, и моей рекомендации ему будет достаточно. С вашей стороны нужно лишь согласие на то, чтобы он внес в роман любую правку, которую посчитает нужной. А когда дойдет очередь до издания книги, вы можете сослаться на журнал – все равно его читать в книжном издательстве не будут. Поверьте, я проверил это на практике.

Наконец я опомнился и в первую же паузу вклинил свою благодарность, но Кожинов прервал меня на полуслове, и мне представилось, как он, сидя за столом и держа в руке трубку, машет другой рукой, при этом безбожно дымя «примой».

– Так что желаю вам успехов, Виктор Васильевич. И помните, что я теперь буду с большим интересом следить за вашим творчеством. Можете сегодня же приехать и забрать рукопись: вам ведь надо будет отослать ее в Воронеж.

И я, быстро собравшись, поехал к Кожинову.

На этот раз он встретил меня совсем по-другому: приветливо и без напоминания о времени и тапочках. В этот же день у нас и произошел долгий разговор о Сталине, о советском периоде истории России.

Кожинов, в сущности, повторял себя самого, книжного, но с добавлением некоторых деталей тогдашней – и своей – жизни: тридцатых, сороковых и пятидесятых. Он вспоминал, что родственники его были по-разному втянуты в революционный процесс, что были среди них и чекисты, и комиссары, и многие другие. Естественно, я ничего не записывал, и кое-что выветрилось из моей головы, не успев там угнездиться. Крепко запомнилось вот что: я спросил, почему у него Сталин выведен как некое производное от истории, не имеющее собственной воли – почти по Толстому?

Кожинов засмеялся, довольный.

– Вы заметили? Да? Это хорошо, что вы заметили. А вывел я Сталина таким исключительно потому, чтобы не усложнять тему. Иначе бы пришлось полемизировать с очень многими исследователями биографии Сталина, а каждый из них имеет в своих рассуждениях свое рациональное зерно, которое не всякий способен отделить от всего наносного, конъюнктурного, субъективного. В последнее время, если вы заметили, у нас культивируется взгляд на Сталина как на деспота, диктатора похуже Гитлера. Читатель запутался бы и ничего не понял. Это исключительно тактический прием. И вы правы, когда даете Сталина во всей сложности его характера, с его метаниями, вольными и невольными. Давно подмечено, что историк пишет о том, что было, а писатель о том, что могло быть, и часто писатель оказывается более прав, чем историк. И вообще, больше прислушивайтесь к своей совести, чем к чужим советам. Только в этом случае вы создадите что-то свое.

К концу разговора я попросил ВВ подписать его книгу «Россия. Век ХХ-й».

– Только, Вадим Валерианович, не обращайте внимание на то, что она вся исчеркана. Так я работаю со всеми книгами, которые особенно привлекают мое внимание. Так исчерканы мною сочинения Маркса, Ленина, Сталина. В том числе и Библия…

Кожинов полистал книгу, и я заметил, что ему очень понравились мои каракули на ее страницах. Подписав, он показал на полки справа от своего стола и произнес с гордостью:

– Вот это все, написанное мной в разные годы. Вот закончу вторую книгу и на этом, видимо, завершу свою работу по истории России. А вообще у меня более двухсот работ. И впервые я напечатался в девятнадцать лет, будучи студентом университета, – говорил он не без гордости.

Я смотрел на книги, стоящие на отдельной полке, единственной из всех, не занятой так же тесно, как остальные, и думал, что мне не хватит жизни, чтобы в конце ее похвастаться таким же количеством.

А еще, признаюсь, мне очень хотелось, чтобы он не просто поставил в свою книгу автограф, а повторил слова, произнесенные им по телефону: «действительно русский, действительно самобытный писатель». И с трудом удержался, чтобы не подсказать ему такой вариант. Более того. Я не сразу привел эти слова Кожинова в этом тексте, потому что, согласитесь, когда его уже нет, всякий может придумать что угодно, чтобы возвысить себя в собственных глазах и глазах своих коллег. Но эти слова были сказаны, а дальнейшие отношения с Вадимом Валериановичем лишь подтвердило их.

Кожинов проводил меня до двери и на прощанье сказал, не отпуская моей руки, что я могу звонить ему в любое время, если у меня возникнут те или иные вопросы: он с удовольствием на них ответит. Я пообещал. Мы простились тепло, и я, выйдя на улицу, совсем другими глазами посмотрел на дом, в котором живет этот удивительный человек.

Я шагал в сторону метро, перебирая в памяти каждую фразу, произнесенную Кожиновым. И, разумеется, самим собой: похоже, я не ляпнул ни единой глупости.

«Боже мой! – думал я, не веря ни в каких богов. – Неужели я состоялся? «Действительно русский! Действительно самобытный!» А в чем это проявилось? Впрочем, для меня это не так важно. Важно, что для начала это открылось в глазах Кожинова.

43.

Воронежский «Подъем» напечатал в четырех номерах «Иудин хлеб». Что для меня особенно важно – со вступительной статьей Вадима Кожинова.

(Примечание. Статью эту Кожинов написал по просьбе редактора «Подъема» Евсеенко, но просьба эта прошла через меня. Помещать статью в самом начале эпопеи было бы нечестно с моей стороны: все-таки Вадим Валерианович прочитал лишь первую книгу и отрывки из двух или трех последующих.)

Кожинову я отнес все четыре номера со своей дарственной надписью. Вторая книга должна выйти в следующем году. А я в это время писал о последних днях Маяковского. Чем и похвастался.

– Не знаю, на знаю, – покачал головой ВВ. – По-моему, о нем уже все сказано и ничего нового сказать нельзя.

– А мне кажется, – перечил я, – что кое-что новенькое сказал. Более того, «МГ» печатает о нем что-то вроде повести. Обещают дать в феврале.

– Что ж, поздравляю вас. С удовольствием почитаю.

Мы простились до февраля 2001 года. Правда, я звонил ВВ, поздравлял с его семидесятилетием (это было в июле), затем с Новым годом.

Но ВВ не дожил ни до второй книги, ни до номера «МГ»: он умер 25 января 2001 года.

Я ни о ком так не жалел и ничью смерть так не переживал, как жалел и переживал смерть Вадима Валериановича. Не будет больше встреч, не будет умных разговоров, не будет той доброжелательности, которую ощущаешь даже на расстоянии.

Воронежский «Подъем» напечатал в трех номерах вторую книгу и отказался печатать дальше. Зато меня печатали «Наш современник» (6 номеров), «Молодая гвардия» (более 30-ти), альманахи «Сокол» и «Подвиг», сборники.

А вот с книгами – не густо: всего три. Причем две из них: «Наконечник стрелы» (отмечен Союзом писателей России медалью и дипломом) и «Крапива на крови» вышли в 2005 году, к 60-летию Победы. При этом обе книги мне пришлось составлять почти исключительно из отрывков романа-эпопеи «Жернова».

44.

В моем творчестве особняком стоит роман «Иду на вы».

Он был написан мною совершенно случайно: разговорились как-то в редакции альманаха «Сокол» о временах княгини Ольги и князя Святослава, и оказалось, что о Святославе – в отличие от его матери – мы почти ничего не знаем. Но я помнил, что читал о них кое-что в книге Льва Гумелева «В поисках Хазарии». Особый интерес представляли приложения других авторов.

К тому времени я очень устал от своего романа «Жернова» и, как всегда в таких случаях, искал тему, чтобы переключиться на что-нибудь другое.

Этим «другим» и стали поиски хоть чего-нибудь о Святославе, о котором было известно из «Повести временных лет», что в 965 году от рождества Христова: «Иде Святослав на козары; слышавши же козари, изидоша противу с князем своим Каганом, и съступишися битися, и бывши брани, одоле Святослав козаром и град их и Белу Вежу взя».

Но и в этом случае мне помог Вадим Валерианович Кожанов своей книгой «История Руси. Современный взгляд». Писать о противоборстве молодой Руси с иудейской Хазарией, имея в виду, что на это никто до сих пор не решался, опасаясь – и не без основания, – попасть в антисемиты, для меня было огромной ответственностью и удовольствием.

Альманах «Сокол» так и не решился напечатать о разгроме иудейской Хазарии. Напечатала «Молодая гвардия». Но это было всего лишь «сказанием» о походе Святослава «на козары». Я предложил сказание альманаху «Подвиг». «Подвиг» попросил увеличить объем. Я увеличил – получился роман.

Издательство «Вече» выпустило книгу «Иду на вы» двумя изданиями: две тысячи, затем еще три. Книгу разобрали быстро. Теперь ее можно найти только в Интернете.

Точно так же, как роман о Святославе, отдушиной для меня были романы о нашем противоречивом времени: «Черное перо серой вороны» и «Лестница». А еще несколько рассказов и повестей. Одна из них «Я, мой брат Леха и мотоцикл» – о моих внуках, увлекавшихся мотоспортом.

Так я состоялся как писатель, о чем мечтал с детства. Правда, произошло это на склоне лет, но я об этом ничуть не жалею. Начни раньше, тринадцати книг романа-эпопеи «Жернова» написать бы не смог таким, каким я его заканчиваю послесловием о себе самом: времена были другие.

Насколько мне известно, Михаил Шолохов очень хотел написать нечто, похожее на «Войну и мир» Льва Толстого, однако так и не взялся за подобный – в смысле отражения своего времени – роман, зная, что не дадут. Да и сам он не смог бы предать свою партийность. «Я горжусь, что я – коммунист» – сказал он, получая Нобелевскую премию.

А мне – повезло. Я никого и ничего не предавал. Совесть моя чиста, хотя в моей биографии имеются «темные пятна». Но я был человеком своего времени со всеми своими достоинствами и недостатками.

А выйдут ли когда-нибудь мои книги книгами же, которые можно взять в руки, не знаю. Разве что откликнется какой-нибудь… кто-нибудь. На что рассчитывать не приходится. Так что мне, скорее всего, в руках своих книг (за исключением изданных) не держать.

Впрочем, не это самое главное.

* * *

На этом можно поставить точку. Что будет дальше – покажет время.

А тебе, мой дорогой читатель, огромное спасибо за то, что ты дочитал роман-эпопею «Жернова» до самого конца. Надеюсь, чтение не было для тебя бесполезным.

25 октября 2018 года. Москва.