Глава 1
В помещении связи командного пункта 1-го Белорусского фронта не умолкали голоса радистов и телефонистов, вызывающих войска, ушедшие за десять дней наступления далеко вперед. Офицеры оперативного отдела штаба наносили на свои карты новые положения войск. Все это сходилось у начальника оперативного отдела, затем у начальника штаба фронта генерала Малинина.
«Ох, больно быстро шагаем, — подумал генерал, разглядывая карту. — Даже боязно как-то. Не ударили бы немцы нам во фланг. Да и коммуникации растянуты непомерно, тылы не поспевают».
Собрав все сведения за последние часы, Малинин отправился к командующему фронтом маршалу Жукову. Войдя в кабинет, остановился у двери: маршал говорил по телефону и, судя по сдержанному тону, с самим Сталиным. Малинин поворотил было назад, но Жуков удержал его движением руки.
— Да, вышли к Познани двумя армиями, товарищ Сталин. Передовые отряды движутся дальше. Противник не успевает занимать своими войсками укрепрайоны. Этим надо пользоваться… Никак нет, товарищ Сталин. Противник деморализован. Он не способен оказывать серьезное сопротивление… Да, я понимаю, что долго это продолжаться не может. Но пока есть возможность наступать, надо наступать. Основное направление наступления — Кюстрин. Именно там удобнее всего захватить плацдарм на западном берегу Одера… Да, я согласен, такая опасность существует. Для этого мы поворачиваем правое крыло фронта в северо-западном направлении против восточно-померанской группировки противника… Нет, она еще не готова к контрудару по нашему флангу и пока не представляет серьезной опасности. Поэтому прошу не останавливать наступления войск фронта. Мы можем сходу захватить Мезерицкий укрепленный рубеж противника и плацдармы за Одером. По данным разведки и показаниям пленных на этом рубеже войск противника практически нет. Если мы промедлим, нам придется этот рубеж прогрызать, а это чревато не только потерей времени… Хорошо, товарищ Сталин.
Жуков положил трубку, сел.
— Беспокоится Верховный за правый фланг нашего фронта, — произнес он недовольным тоном. — Рокоссовский отстал более чем на сто пятьдесят километров. Конев застрял в районе Катовице. Но немцам в течение нескольких дней неоткуда брать резервы, чтобы ударить нам во фланг. Тут практически нет никакого риска. А Верховный требует приостановить наступление…
— Подготовить приказ, Георгий Константинович?
— Приказ? Подожди. Верховный обещал подумать. Пока он думает, надо гнать передовые отряды вперед — до самого Одера. Осталось-то всего ничего… Сколько у нас осталось?
— Передовой отряд Первой танковой армии находится в пятнадцати километрах от Мезерицкого укрепрайона.
— Вот видишь! Глупо останавливать его на такой дистанции. Передай Катукову, чтобы гнал свои отряды до самого Кюстрина без остановок, не ввязываясь в бои. Каждый час дорог. Надо захватить мосты, переправы через Одер. И хотя бы один плацдарм на западном берегу. А с восточно-померанской группировкой разделаемся чуть позже. Время у нас еще имеется. А пока пусть ими занимается Рокоссовский.
* * *
Командир передового отряда Первой танковой армии полковник Ножевой, по пояс торчащий из люка Т-34-85, остановил свой танк перед стоящим на дороге мотоциклом и, рядом с ним, сержантом из полковой разведки. За Ножевым встал и весь отряд, растянувшийся на добрых два километра.
— Что там? — спросил он сержанта.
— Укрепленная линия, товарищ полковник.
— Далеко?
— Да нет, не очень. Километра три-четыре.
— Заметно какое-нибудь движение?
— Тихо, товарищ полковник. Но мы, как вы и приказали, из лесу выезжать не стали.
— Правильно сделали.
Полковник Ножевой вызвал по рации командира стрелкового полка подполковника Скобелева. Тот подъехал на «виллисе».
— Давай прокатимся на твоем транспорте, — предложил полковник. — Твои разведчики донесли, что впереди укрепрубеж.
— Что ж, поехали.
Ножевой сел в машину к Скобелеву, и они покатили вслед за мотоциклистом.
Вдоль асфальтированной дороги ровными строчками тянулся сосновый лес, посаженный, может, лет десять назад. Одинаковые деревья сходились в ровные шеренги, точно солдаты на плацу во время перестроений, и промежутки между шеренгами просматривались на большие расстояния.
— Да, в таких лесах партизанам делать нечего, — покачал головой подполковник Скобелев. — Не то что в наших лесах.
— Да какие из немцев партизаны, — отмахнулся полковник Ножевой. И заключил уверенно: — Не тот народец! Во времена Наполеона только испанцы да русские и партизанили.
На опушке леса притаились мотоциклисты разведотряда.
Подбежал старший лейтенант Чопов, командир полковой разведки. Начал докладывать:
— Товарищ полковник!..
— Сам вижу, лейтенант. Все спокойно?
— Спокойно, товарищ полковник, — подтвердил Чопов. — Даже не верится.
— Смотри, Скобелев. Видишь? — протянул вперед руку Ножевой, другой рукой прижимая к глазам бинокль.
— Вижу.
— Это и есть Мезерицкий укрепленный рубеж. Видал, сколько там всего понатыкано… Мама моя родная!
Впереди, сразу же за опушкой леса, открывалось широкое, слегка всхолмленное пространство, залитое солнечным светом, прорезаемое серой лентой асфальтированного шоссе. Через это пространство с севера на юг тянулись ровные шеренги бетонных надолб. За надолбами виднелись ряды колючей проволоки, едва прикрытые землей колпаки дотов с черными щелями амбразур, бугристые насыпи брустверов изломанной линии окопов. Еще дальше все это повторялось, постепенно поднимаясь на пологую возвышенность. Далее синел такой же молодой сосновый лес, а между двумя линиями укреплений тянулись ровные борозды пашни с белыми языками снега в лощинах, кое-где зеленели квадраты озими. Справа, километрах в двух за бурой стеной фруктовых деревьев, краснели крыши поселка, на его окраине паслось стадо коров. По направлению к поселку двигалась подвода, запряженная парой битюгов. На передке сидел немец в шляпе, подергивал вожжами. И больше нигде ни души. Лишь в самом начале укрепленной полосы торчала нелепая полосатая будка, опущенный шлагбаум перекрывал дорогу, вдоль него вышагивал взад-вперед часовой.
— Вот расчертили сволочи! — изумился полковник Ножевой, опуская бинокль. — Хоть на выставку. Но… похоже, нас не ждут, — подвел он итог своим наблюдениям.
— Похоже, — согласился Скобелев. И тут же засомневался: — Или делают вид, что их там нет, притаились и, как только мы выползем из лесу, тут они нас и накроют. Так уже было под Люблином.
— Да, не нравится мне эта безмятежная тишина. Или немцы до того обалдели, что уже и не соображают, что происходит?
— Не знаешь, что и думать, — продолжал сомневаться подполковник Скобелев. — Впрочем, в сорок первом мы тоже таращились на немецкие танки, которые вываливались невесть откуда. Чем они нас лучше?
— И то верно. Но, как говорится, береженого бог бережет. Давай, археолог, жми к этому шлагбауму на своих трофейных «бенцах». А впереди пустим две «пантеры». Если этот пост и есть все фрицы на обозримом пространстве, хватай их и потроши, пока не расскажут, что у них здесь и в ближайших окрестностях. Роты тебе хватит?
— С избытком.
— Сам поведешь?
— Сам я водил в сорок первом. С тех пор поумнел. Командир разведроты поведет. Старший лейтенант Чопов. Он на этих делах собаку съел. К тому же, знает немецкий.
Старший лейтенант Чопов, лет двадцати шести, со щегольскими усиками, стоял рядом, стегал прутиком по голенищу начищенного до блеска хромового сапога и делал вид, что разговор двух командиров его не касается.
Через полчаса два немецких танка, три тупорылых грузовика с брезентовым верхом, под которым пряталась пехота, двинули из лесу по дороге.
Видно было, как замер часовой у шлагбаума, затем из полосатой будки выскочили двое и тоже уставились на приближающиеся танки и машины. Шлагбаум поднялся, танки проехали, с передней машины соскочили несколько солдат.
Прошло минут десять — ожила рация, и возбужденный голос старшего лейтенанта Чопова доложил:
— Укрепления не заняты, даже мины перед ними не поставлены, собираются начать постановку только завтра. Жду приказаний.
— Двигай дальше, старлей, — приказал Ножевой. — Двигай до пересечения с другой дорогой… Смотри по карте… Видишь Кюстрин? Вот и поворачивай к нему, но в город не заходи, жми до самой реки Одер, там мосты, захватывай их и садись в круговую оборону. Посылаем тебе еще две тридцатьчетверки и самоходку. Командуй. Мы идем за тобой следом. Держи связь. Все.
И, повернувшись к Скобелеву:
— Слушай, почему твой Чопов все в старлеях ходит? Проштрафился?
— Было дело. Правда, не у меня в полку. Подробностей не знаю, но летом сорок второго, когда немец погнал нас к Дону, вроде бы не довел «языка» до своих, да и свою разведгруппу потерял. А тут как раз приказ 227-й — и попал, как говорится, под раздачу. Не повезло. Ну, разжаловали из капитанов и в штрафбат. Там ранили, а уж из госпиталя попал в наш полк.
— В сорок втором, говоришь? Да, тогда так драпали, что разве что на самолете можно было догнать, — коротко хохотнул Ножевой. — Сам бежал до Воронежа, аж пятки сверкали. И не я один. Где уж там чего-то уберечь! Зато чего-чего, а своих не очень-то жалели и берегли… — И заключил: — Но парень, видать, с характером.
— Это уж точно. Но главное — умница и дело свое знает.
— А ты его представь.
— Представлял уже. Без толку.
— Ничего, я поддержу: люблю ершистых. Если захватит мосты… Главное — бумагу составить соответствующую. Впрочем, не будем загадывать. — И, забравшись в свой танк, крикнул: — Не отставай, археолог. Нам приказано захватить плацдарм на той стороне Одера.
Подполковник Скобелев пропускал мимо себя танки. Сперва катили тридцатьчетверки, но не те, что начинали войну, а с более прочной броней, с увеличенной башней и длинноствольным орудием калибра 85 миллиметров. За ними скрежетали гусеницами тяжелые ИСы, самоходки с мощными орудиями, прозванные «зверобоями», для которых немецкие «тигры» и «пантеры» что семечки; за ними катили «студера» с противотанковой артиллерией и зенитками. Потом пошли машины с солдатами его, Скобелева, полка, за ними машины с боеприпасами, походными кухнями. И опять пушки, минометы, «катюши», цистерны с горючим, зенитки. Замыкал колонну батальон танков, артдивизион и пехотная рота прикрытия.
Глядя на все это, и уже не в первый раз, Скобелев не переставал удивляться тому, как изменилась армия за последние два года, какую приобрела мощь. Эта мощь каким-то образом и его самого наполняла мощью, и его солдат, хотя внешне ни он сам, ни они не изменились нисколько: все те же шинели и телогрейки, стоптанные сапоги, всё со следами присохшей грязи, запекшейся крови, с дырами от осколков и колючей проволоки, но лица, но глаза — совсем другие лица и глаза, в них столько достоинства и спокойной силы. А это и есть самое главное.
На перекрестке повернули на Кюстрин. Полковник Ножевой сообщил Скобелеву, что на Кюстрин идут другие отряды, но они несколько поотстали, поэтому город придется брать самим, мосты через Одер тоже и удерживать до подхода основных сил.
А разведка под командованием Чопова въезжала в небольшой немецкий городок, лежащий на пути к Кюстрину. На катящие по улицам танки и машины с изумлением таращились жители, праздно шатающиеся солдаты и офицеры. Изумление их было столь велико, что никто не пытался бежать, тем более оказывать сопротивление. Не исключено, что их принимали за какую-нибудь особую немецкую часть, специально вырядившуюся в русскую форму.
Вот и мощеная брусчаткой площадь с непременным памятником какому-то генералу верхом на толстоногом коне, ресторан, пивная, кирха, небольшое здание вокзала, у перрона стоит электричка.
Идущая первой «пантера» повела стволом, выплюнула пламя и дым, снаряд ударил в головной вагон электрички, ахнуло — и народ с воплями кинулся кто куда. Из ресторана посыпались офицеры — и прямо под пулеметы. Из вагонов электрички повалили гражданские вперемешку с военными. Лезут в окна, ныряют под вагоны, а пулеметы секут и секут…
— Чопов, что там у тебя? — прорвался в наушниках голос командира отряда.
— Немцев уговариваем, товарищ полковник.
— Ты там особенно-то не распоясывайся. И не задерживайся. Жми дальше, пока они не очухались!
— Есть жать дальше, товарищ полковник!
Отряд втягивался в город. Кое-где горели дома, здание вокзала, вагоны, пакгаузы. На улицах валялись трупы военных и гражданских. Из окон домов свисали белые флаги.
— Какое сегодня число? — спросил подполковник Скобелев у своего начальника штаба майора Сумятина.
— Тридцать первое января. Понедельник. А что?
— Как что? История, Павел Игнатьевич! Ис-то-рия! Мы в Германии!
— А-а, вон вы о чем… Верно, конечно, только об этом как-то не думается. Дожить бы до победы — вот о чем думает каждый. А до нее еще топать и топать.
— Ничего, бог даст, дотопаем.
Глава 2
— Таким образом, основной удар на Берлин наносит 1-й Белорусский фронт. Ему содействуют 1-й Украинский и 2-й Белорусский. Их войска охватывают город с запада, изолируя его от других группировок противника, — заключил свой доклад начальник Генштаба генерал Антонов и посмотрел на Сталина.
Тот в это время стоял возле окна, время от времени окутываясь дымом из трубки.
— У вас всё, товарищ Антонов? — спросил он, направляясь к столу, за которым сидели командующие фронтами маршалы Жуков, Конев и Рокоссовский, некоторые члены Политбюро и Государственного комитета обороны.
— Так точно, товарищ Сталин.
— Я думаю, что 1-у Белорусскому фронту придется труднее всех, — заговорил Сталин в обычной своей неспешной манере. — Не исключено, что Жюков застрянет на Одере. В таком случае Коневу надо быть готовым к тому, чтобы повернуть часть своих сил на Берлин с юга, и таким образом помочь Жюкову быстрее преодолеть Одерский плацдарм противника. Думаю также, что надо несколько сократить фронт 1-го Белорусского и передать часть его 1-му Украинскому. — И Сталин провел на карте новую разграничительную линию несколько севернее той, что предлагалась Генштабом. Что касается 2-го Белорусского, то у Рокоссовского хватит своих забот. Его основная задача — как можно скорее выйти к Эльбе.
Никто возражать не стал. На каменном лице Жукова, привыкшего к неожиданным решениям Сталина, не отразилось ничего, зато у маршала Конева при последних словах Верховного загорелись глаза, но он тут же опустил голову, чтобы никто не заметил вспыхнувшей в них надежды.
* * *
Конев возвращался из Москвы в приподнятом настроении. Он уже видел себя в Берлине. А почему бы и нет? Чем он хуже Жукова? Ничем. Тем более что тот показал себя далеко не безупречным командующим фронтом. А все потому, что кругозор у него не такой уж широкий, каковой требует не только должность Первого заместителя Верховного главнокомандующего, но и командующего фронтом.
И Конев с удовольствием вспомнил январь 1944 года, когда командовал 2-ым Украинским фронтом. В ту пору в районе города Корсунь-Шевченковский была окружена сильная группировка немцев, все еще удерживавшая оборону по Днепру. Окружение было произведено войсками двух фронтов: 1-м и 2-м Украинскими. Первым командовал генерал Ватутин, вторым — Конев, а маршал Жуков координировал действия обоих фронтов. Но координировал не то чтобы неудачно, а как-то не слишком уверенно, предоставив командующим фронтами самим решать задачу по ликвидации окруженной группировки. И Сталин это заметил. И приказал объединить под его, Конева, командованием войска, в том числе и принадлежавшие 1-му Украинскому, которые тоже вели бои на внутреннем кольце окружения. А Жукова своим приказом освободил «от наблюдения за ликвидацией корсуньской группы немцев», возложив на него «координацию действий войск 1-го и 2-го Украинских фронтов с задачей не допустить прорыва противника со стороны Лисянки и Звенигородки на соединение с корсуньской группировкой противника», то есть приказал лучше исполнять свою должность. 1-й Украинский с трудом, но фронт удержал, а 2-ой окруженных разгромил. За что ему, Коневу, и было присвоено звание маршала Советского Союза.
Это было третье, после Сталинграда и Минска, крупное окружение немецких войск, закончившееся их разгромом. Иван Степанович в тайне от всех очень гордился этой операцией. Уже после того, как отгремели бои, он мысленно много раз шаг за шагом исследовал свои приказы и как они влияли на постоянно меняющуюся боевую обстановку, и не находил в своих действиях ни малейшего изъяна. Если не считать досадных мелочей, допущенных на уровне корпуса или дивизии и могущих превратиться в проблему фронтового масштаба, если вовремя не принять меры. Но он все делал вовремя, и противнику нигде не удалось осуществить свои замыслы.
Столько убитых немцев Иван Степанович не видел до этого нигде. Их полки и дивизии шли на прорыв густыми колоннами, шли в метель, снег слепил им глаза, а наши танки расстреливали эти колонны в упор. И самоходки. И даже зенитки. И вообще стреляло все, что могло стрелять. Немцы были пьяны и, судя по всему, не соображали, что делали. Как потом выяснилось, основная масса прорывающихся войск лишь отвлекала на себя огонь войск Красной армии, прикрывая тем самым командующего группой немецких войск, офицеров его штаба, эсэсовцев, которые пытались прорваться в другом месте. И кое-кому это удалось. Но очень немногим. А этим, идущим по заснеженной дороге и по целине навстречу метели из снега, пуль и снарядов, этим вырваться не удалось. И подавляющее большинство из них легло в этих снегах.
Говорят, под Сталинградом, когда там все кончилось, картина тоже была впечатляющей. Но там Ивану Степановичу побывать не привелось. Он в это время гнал и гнал в наступление, во второй раз командуя Западным фронтом, свои измученные войска, пытаясь разорвать проклятую кишку, заключавшую в себе многострадальные Ржев и Вязьму, и весь путь, совершаемый его войсками, часто тоже в метель и пургу, был устлан трупами советских солдат. И все это ради того, чтобы под Сталинградом генерал-фельдмаршал Паулюс не смог вырваться из котла со своей армией. Именно под Ржевом и Вязьмой Иван Степанович учился наступать с целью окружения противника. Увы, там это сделать ему не удалось. Не удалось и Жукову, который координировал действия войск Западного и Калининского фронтов, обложивших эту кишку. Видимо, и для Жукова те сражения были учебой. Что ж, без такой учебы не было бы ни Курской дуги, ни форсирования Днепра, ни Корсунь-Шевченковской бойни, ни всего остального. Конечно, учеба обошлась дорого. Слишком, пожалуй, дорого. Но все-таки они, нынешние маршалы, многому научились. И если отбросить цену за эту учебу, то он, Иван Конев, на поверку оказался самым успевающим учеником. Если без ложной скромности, черт бы побрал всех, кто до этого мешал ему проявиться!
Но главное не это. Главное, что с тех пор Иван Степанович обрел такую уверенность в своих силах, что никакой враг ему был уже не страшен. В Корсунь-Шевченковской операции как бы соединился опыт всех проигранных им и невыигранных сражений. Сталин наконец-то оценил его знания и полководческий талант и воздал по заслугам. А Жуков, если и не провалился в качестве координатора фронтов в этой операции, то ничего выдающегося не показал и в должности командующего фронтом, заменив погибшего Ватутина.
Не исключено, что Сталин именно поэтому и решил, что если Жуков провалится и на Зееловских высотах, то не ему брать Берлин, а Коневу.
«Все-таки у Сталина мудрая голова, — подумал Иван Степанович со снисходительной ухмылкой, поглядывая в иллюминатор самолета, забыв, что в сорок первом, оказавшись командующим Калининским фронтом, очень даже засомневался в мудрости и всезнании Верховного. — Ничего удивительного. И Сталин тоже кое-чему научился за эти годы», — заключил он свою мысль, прощая Сталину все его прошлые ошибки. В том числе использование его, Конева, на вторых ролях.
Самолет погрузился в облака. В иллюминаторе мелькала клочковатая пена. Натужно выли моторы.
Иван Степанович заставил себя отвлечься от столь приятных мыслей и принялся прикидывать, какие армии и какими маршрутами двинет на Берлин, если получит соответствующий приказ Верховного. Только бы судьба не отвернулась от него и на этот раз, а уж он-то покажет, как грамотно, с учетом всех обстоятельств вести современную войну. Только бы судьба дала ему этот шанс. Только бы…
Глава 3
Полковник Матов оторвался от стереотрубы и посмотрел красными с недосыпу глазами на своего начальника штаба подполковника Смирнова.
— Павел Игнатович, свяжитесь, пожалуйста, с танкистами и попросите их выдвинуть на прямую наводку свои самоходки. Сами видите, что творится.
Подполковник Смирнов стал вызывать пятнадцатого, а Матов снова припал к окулярам стереотрубы. Впрочем, и без оптики хорошо видно, что лучший полк его дивизии залег перед тремя рядами колючей проволоки и гибнет под убийственным огнем немецких минометов. Дым от частых разрывов и пыль, поднятая ими, застилали видимость, и полковая артиллерия, выдвинутая на прямую наводку, била почти вслепую, тоже неся большие потери от минометного огня и огня немецких танков и самоходок, зарытых в землю. А наши танкисты и артиллерия больших калибров, которые могли бы разнести все эти огневые точки немцев вдребезги, застряли где-то в тылу и ни на какие просьбы пехоты не отвечают. Разве что над полем боя пронесутся краснозвездные штурмовики, но от их снарядов и мелких бомб ничего не менялось в картине боя.
— Танкисты отвечают, что они решают задачи, поставленные перед ними высшим командованием и не имеют права отвлекаться на мелочи, — сообщил результат своих переговоров с танкистами подполковник Смирнов.
Матов скрипнул зубами и велел соединить его с командиром корпуса, командный пункт которого все еще находилось километрах в десяти от передовой.
Взяв трубку и услыхав глуховатый голос генерала Болотова, стал докладывать тем бесстрастным тоном, который выработал в себе при общении со старшими по званию:
— Товарищ четвертый, докладывает восемнадцатый. Пехота лежит перед немецкой проволокой, артиллерия дивизии выведена на прямую наводку, но она не может подавить огневые точки противника, тем более — минометные батареи немцев, находящиеся на противоположных скатах высот. В то же время танкисты отказываются поддерживать нас огнем и гусеницами, хотя есть приказ на взаимодействие родов войск. Прошу принять меры.
— Какие еще меры, полковник! Что за чепуху вы несете! У вас достаточно своих средств для подавления огневых точек противника. Не умеете пользоваться! — все более крепчал, переходя на фальцет, пересыпаемый матом, голос генерала Болотова. — Немедленно поднять пехоту, мать вашу… Атаковать! Взять передовой рубеж и доложить о взятии через час! Все!
Матов положил трубку. Недоуменно передернул плечами: ему казалось более чем странным поведение высшего командования в столь критические моменты боя. Оно и близко не напоминало тот строгий и взвешенный расчет, с которым начиналось наступление с привисленских плацдармов. Хотят взять на ура? Забросать шапками? Засыпать вражеские окопы трупами своих солдат?.. Через час… легко сказать… Однако приказ выполнять надо.
К концу второго дня наступления на Зееловские высоты от дивизии полковника Матова осталось меньше половины солдат и офицеров. Правда, к 16 апреля дивизия, прошедшая с боями от Вислы до Одера и более месяца отбивавшая настойчивые атаки немцев на Кюстринском плацдарме, не насчитывала и четырех тысяч человек, и все-таки таких потерь Матов не ожидал и во всем винил прежде всего самого себя, полагая, что неправильно ориентировал бойцов и командиров дивизии на характер предстоящих боев, уверенный, что такого концентрированного удара советских армий, при такой насыщенности фронта артиллерией, танками и авиацией немцы выдержать не смогут. Оказалось, однако, что артиллерия и авиация били почти по пустым окопам, и когда пехота ранним утром 16 апреля ворвалась в первую линию траншей, опоясывающих подступы к Зееловским высотам, подгоняемая вперед лучами множества прожекторов, светивших ей в спину, трупов немцев там почти не обнаружила, зато на следующих позициях противник встретил атакующих таким огнем, что нечего было и думать идти дальше, не подавив этот огонь всеми имеющимися у армии средствами. Командование между тем продолжало бездумно гнать пехоту вперед, потому что существовал график движения, а по этому графику войска фронта должны быть на несколько километров ближе к Берлину. При этом танки болтались где-то сзади, пехоте приходилось в одиночку прорывать одну линию обороны за другой, вступая то и дело в рукопашные схватки с противником, который дрался с отчаянием обреченных. Отсюда потери в полках… Очень большие потери. Да и люди на пределе физических и моральных сил. Шутка ли, двое суток не выходят из боя, не знающего ни минуты перерыва. Даже при том, что наступление ведется попеременно то одним полком, то другим.
Не помогали на этот раз ни испытанная и показавшая отличные результаты при прорыве немецкой обороны тактика атаки за огненным валом, ни подвижные ударные отряды, которые еще недавно прошили территорию Польши подобно тому, как прошивает бронебойный снаряд танковую броню, кроша все, что находится внутри. Два месяца назад эти отряды, состоящие из танковых, пехотных и артиллерийских подразделений, забирались, обходя опорные пункты противника, глубоко в его тылы, громя резервы, захватывая не занятые войсками укрепрайоны, мосты через реки и каналы, сея панику и ставя немецкое верховное командование в такие же критические условия, в каких оказалось командование Красной армии в первые дни и недели боев после немецкого вторжения в июне сорок первого года. Здесь же, на скатах Зееловских высот, штурмовые отряды вязли в глубоко эшелонированной обороне, неся большие потери от фаустпатронов, минометов и артиллерии. Пришлось отказаться от использования этих отрядов и перейти к старой тактике проламывания обороны ударными кулаками. Но и с этим что-то не клеилось.
Теперь, когда до Берлина оставалось менее семидесяти километров, в самой организации наступления советских войск возникли странные неувязки, в управлении боем ощущалась явная разболтанность, какая возникает у машины, прошедшей длинный путь без капитального ремонта. То ли командиры корпусов и армий решили, что немец вот-вот и сам, без особых усилий с нашей стороны, поднимет вверх руки, то ли устали от беспрерывной, денной и нощной гонки к Берлину, соревнуясь с отступающим противником, то ли перестали думать, решив, что все уже выдумано и опробовано и ничего менять в тактике боя не надо, то ли поддались общему настроению близкой победы и желания выжить во что бы то ни стало после почти четырех лет непрекращающейся мясорубки.
Но факт оставался фактом: наступление застопорилось, все планы, которые были доведены до командования, в том числе и до командира дивизии полковника Матова, рушились.
Посоветовавшись с начальником артиллерии дивизии, Матов приказал сосредоточить огонь всей артиллерии, какая имелась в его распоряжении, на участке всего в восемьсот метров, пустить дымовую завесу и под прикрытием огненного вала и дыма, при поддержке двух танковых батальонов прорвать хотя бы первую линию обороны.
Полчаса ушло на подготовку, на согласование с соседями, затем заговорили все орудия сразу, над немецкими позициями встала черная стена разрывов, она отплясывала на одном месте десять минут, потом стала смещаться дальше, вслед за ней потянулась пелена дыма, поднялась пехота, долетело слабое «ура!», на участках других дивизий произошло то же самое, авиация наконец-то заставила замолчать немецкие минометные батареи, и когда дым оттянуло на юг, комдив увидел то, что видел уже не раз: неподвижные фигурки своих бойцов перед немецкими позициями, иные повисшие на колючей проволоке, чадящие глыбы тридцатьчетверок и самоходок, замерших среди путаницы ходов сообщений, а в самих окопах мелькают каски и движутся вперед под треск автоматно-пулеметной пальбы и взрывы гранат.
Матов посмотрел на часы: с момента разговора с командиром корпуса миновал час и двадцать две минуты. Теперь можно и докладывать.
— Вот так бы и давно, — проворчал генерал Болотов, выслушав доклад полковника Матова. — Пора бы уж и воевать научиться, полковник, а то вам все чего-нибудь да не хватает. — Помолчал немного, затем уже твердым голосом: — Слушайте приказ: с наступлением темноты сдать позиции генералу Латченкову, дивизию отвести в тыл на пополнение и отдых. Выполняйте.
— Есть отвести дивизию на пополнение и отдых, товарищ четвертый, — отчеканил Матов, обрадованный полученному приказу.
Глава 4
День 17 апреля, второй день Берлинской наступательной операции, подходил к концу. Небо потускнело и подернулось рябью облаков, среди которых в сторону Берлина шли волна за волной тяжелые бомбардировщики Пе-8, и оттуда вниз, на землю, низвергался поток тяжкого, непрерывного гула, который сливался с далеким грохотом бомбежки. Звуки эти стали привычными, как привыкают в кузнице к грохоту молотов, и уже не различались на слух.
Маршал Жуков стоял у высокого стрельчатого окна и смотрел вдаль: туда, туда, где лежал этот проклятый русскими матерями и солдатами город, туда, откуда пришла война на русскую землю. В той стороне виднелось огромное сизое облако дыма, подсвеченное лучами закатного солнца. Облако, закрывающее почти весь горизонт, стояло на месте, и лишь серая пелена тянулась от него на юго-восток, и в эту пелену погружалось багровое солнце.
Как ни стремился Жуков к этому городу, он понимал, что его войскам и ему самому предстоят испытания, каких еще не бывало: до сих пор Красная армия не брала таких больших городов. С польской Познанью возились больше месяца, а тут Берлин — шутка ли! Жуков помнил, сколько полегло советских солдат и командиров при обороне Одессы, Севастополя, Ленинграда и Сталинграда, сколько положили под их стенами своих солдат и офицеров немцы, и опасался, что все это может повториться, но уже для армий его фронта. Правда, эти опасения не снижали его решимости взять Берлин во что бы то ни стало и в самые кратчайшие сроки, потому что… потому что другого исхода войны не дано, другого не может быть. Но опасения оставались и крепли день ото дня при виде, с каким ожесточением и упорством немцы отстаивают последние рубежи перед стенами своей столицы. Так тем более надо перемолоть здесь как можно больше их сил, чтобы меньше осталось в самом Берлине, сломить их дух, их упорство, волю к сопротивлению.
Жуков повернулся и скользнул взглядом по стенам, с которых на него смотрели писаные маслом закованные в латы рыцари и надменные анемичные дамы в вычурных туалетах. Сделав несколько шагов, остановился за спиной стенографистки, в неподвижной готовности сидящей за большим полукруглым столом, окруженном стульями с высокими резными спинками, над которыми распростерли крылья черные орлы, держащие в когтях щиты с баронскими гербами.
— Пишите, — произнес маршал, заглядывая в лист бумаги из-за плеча стенографистки, и принялся диктовать, отчетливо произнося каждое слово: — Приказ командующего войсками 1-го Белорусского фронта всем командующим армиями и командирам отдельных корпусов о необходимости устранения недостатков и активизации наступательных действий на Берлин…
На мгновение задумался, затем продолжил, роняя слова, как тяжелые булыжники на пыльную дорогу: бух! бух! бух!:
— Первое. Хуже всех проводят наступательную Берлинскую операцию 69-я армия под командованием генерал-полковника Колпакчи, 1-я танковая армия под командованием генерал-полковника Катукова и 2-я танковая армия под командованием генерал-полковника Богданова.
Эти армии, имея колоссальные силы и средства, второй день действуют неумело и нерешительно, топчась перед слабым противником.
Командарм Катуков и его командиры корпусов Ющук, Дремов, Бабаджанян за полем боя и за действием своих войск не наблюдают, отсиживаясь далеко в тылах (десять-двенадцать километров). Обстановки эти генералы не знают и плетутся в хвосте у событий.
Второе. Если допустить медлительность в развитии Берлинской операции, то войска истощатся, израсходуют все материальные запасы, не взяв Берлина.
Я требую: А) Не медля развить стремительность наступления. 1-й и 2-й танковым армиям и 9-му танковому корпусу прорваться при поддержке 1-й, 5-й и 8-й гвардейских армий в тыл обороны противника и стремительно продвинуться в район Берлина. Все крупные населенные пункты и узлы дорог обходить, имея в виду, что в этих местах противник будет иметь сильную противотанковую оборону. Танковым армиям не разбрасываться по фронту и действовать кулаком. Б) Всем командармам находиться на НП командиров корпусов, ведущих бой на главном направлении, а командирам корпусов находиться в бригадах и дивизиях первого эшелона на главном направлении. Нахождение в тылу войск категорически запрещено. В) Всю артиллерию, в том числе большой мощности, подтянуть к первому эшелону и держать ее не далее 2–3 км за эшелоном, ведущим бой.
Действия артиллерии концентрировать на тех участках, где решается задача на прорыв.
Третье. Иметь в виду, что до самого Берлина противник будет сопротивляться и цепляться за каждый дом и куст, а потому танкистам, самоходчикам и пехоте не ждать, пока артиллерия перебьет всех немцев и предоставит удовольствие двигаться по чистому пространству.
Четвертое. Бейте беспощадно немцев и двигайтесь вперед днем и ночью на Берлин, тогда Берлин будет наш… — Подумал немного, перечитав написанное, завершил приказ коротким: — Далее подписи: Жуков, Телегин. Все!
Дождался, пока стенографистка закончит печатать, взял у нее листы, расписался, посмотрел на часы и сам проставил: 17 апреля 1945 года, 20 часов 40 минут. Приказал дежурному генералу, все это время неподвижно стоящему возле стола:
— Дать на подпись начштаба, размножить и немедленно разослать по назначению. На двадцать три ноль-ноль вызвать в штаб фронта всех командующих армиями. Командующих артиллерии и авиации — тоже. Всех, кроме командующего 1-й армии войска Польского.
— Слушаюсь, Георгий Константинович, — произнес генерал вполголоса и вышел из помещения.
Оставшись один, Жуков приказал принести себе крепкого чаю и склонился над картой. Конечно, подступ к Зееловским высотам прикрыт заболоченной равниной со множеством ручьев, озер и каналов, по которой тянется несколько узких дамб, хорошо видных с высот. Маневра практически никакого. Танковые колонны еле движутся по этим дамбам, подвергаясь налетам авиации, артиллерийскому обстрелу. Все это так. Но именно поэтому надо быстрее идти вперед, сбить противника с высот и обеспечить себе широту маневра. Так нет, командующие армиями заставляют свои войска топтаться на одном месте, не проявляют былой инициативы, ведут себя бездумно и безответственно.
Сталин в разговоре с Жуковым по телефону всего лишь час назад сообщил, что у Конева дела идут лучше и есть решение повернуть танковые армии 1-го Украинского фронта к Берлину. А это значит, что Конев может первым же и ворваться в Берлин, и тогда не Жуков, а Конев поставит последнюю точку в этой войне. К тому же на севере, у Рокоссовского, сопротивление немцев еще слабее, следовательно, Сталин может повернуть часть сил 2-го Белорусского фронта тоже на Берлин. И что тогда останется 1-му Белорусскому? Незавидная роль отвлекающего на себя основные силы противника и расчищающего другим путь к победе и славе.
«Так нет же! Берлин буду брать я!»
И Жуков швырнул карандаш на карту с такой силой, что тот проткнул бумагу.
Глава 5
Вечером в том же старинном замке, в том же мрачноватом помещении, за тем же овальным столом, на тех же стульях с черными орлами, под пасмурные взгляды рыцарей и дам расселись командующие танковыми и общевойсковыми армиями, авиации, артиллерии и саперных войск. Жуков не пригласил на это совещание командующего 1-ой Польской армией и командиров отдельных танковых, механизированных и кавалерийских корпусов: он не хотел, чтобы они стали свидетелями того, как он будет разделывать под орех своих именитых генералов, от которых в наибольшей степени зависит, как быстро его войска выйдут к Берлину и кто сорвет этот главный приз долгой и кровавой войны.
Жуков вошел в зал ровно в двадцать три часа.
Собравшиеся генералы встали.
Начальник штаба доложил, что все приглашенные на совещание прибыли.
Жуков прошел на место, оставленное для него — пять пустых стульев. Отодвинул один из них, но не сел, а молча, вприщур, оглядел собравшихся, и только тогда произнес сквозь зубы, чеканя каждый слог:
— Ну, здравствуйте, генерал-полковники!
— Здравия желаем, товарищ маршал Советского Союза! — нестройно ответили генералы.
— Что так… сено-солома? Впрочем, — усмехнулся Жуков одними губами, — как воюем, так и отвечаем на приветствие командующего фронтом: кто в лес, кто по дрова. Плохо воюем, генерал-полковники! — не повышая голоса, но до краев насытив его желчной скрипучестью, продолжал Жуков. — Геббельс раззвонил на весь мир, что они уже разгромили армии Жукова, что русских ждет под Берлином то же самое, что испытали немцы под Москвой…
Воткнул взгляд серых неподвижных глаз в командующего 1-ой танковой армией Катукова, массивного, похожего на моржа, с маленькой, по сравнению с туловищем, головой, даже подался к нему своим плотным телом, и голос его, хотя и тихий, загремел, как показалось генералам, и зазвенел в душной тишине зала:
— Топчемся на одном месте? Водочку попиваем? Баб лапаем? Всех уже победили? Всё взяли? Можно и пить и лапать? Может, кому-то погоны генерал-полковничьи надоели? Может, генерал-майорами войну заканчивать желаете? Или полковниками? Так, что ли? У меня за спиной генералов много, любой не прочь снискать себе лавры участника взятия Берлина. Если кто устал, захотел на покой, под бабью юбку — удерживать не стану. Можете прямо здесь подавать рапорт об отставке! Подмахну, не глядя. Есть желающие?
Молчание, тяжелое и гнетущее, плотно закупорившее старинный зал, повисло на сизых латах рыцарей, стоящих за спиной Жукова, опершись на длинные мечи, на широких погонах генералов. Никто не шевельнулся, не издал ни звука. Все знали: Жуков слов на ветер не бросает. И тому подтверждение имеется: всего несколько дней назад был отправлен в распоряжение кадров один из прославленных генералов, вспыливший по поводу грубого — даже хамского — тона, каким было высказано в его адрес замечание командующим фронтом. Никому не хотелось отправиться вслед за ним. Ведь даже Сталин не стал вмешиваться в этот конфликт.
Жуков повернул голову влево-вправо, будто его душил тугой воротничок, затем сделал придавливающий жест рукой, произнес с презрительной интонацией:
— С-садитесь.
И когда все сели с той осторожностью, с какой садятся в госпитале у постели умирающего, сам тяжело плюхнулся на стул, заговорил уже более спокойно и деловито:
— Вы!.. вы вынесли эту войну на своих плечах. Вы!.. выстояли под Москвой и Ленинградом, под Сталинградом и Курском. Так кому же, черт возьми, как не вам, брать Берлин! Одни эти слова: «Он брал Берлин!» оставят в веках ваши имена. Так надо брать это дьявольское логово, мать его вдоль и поперек, а не топтаться на одном месте! Трудно? Да, знаю, трудно. Но у вас есть все, что нужно для победы. Все! Больше того, что у вас есть, ни у кого и никогда не было. Дело за малым: за решительностью, упорством и умением. И это у вас до сих пор имелось. Куда подевали? Где растеряли?
Снова долгое и тягостное молчание было ответом маршалу Жукову. И он, выложив руки на стол и сцепив крепкие пальцы в замок, продолжил уже совсем спокойно и деловито:
— Сегодня в ночь, начиная с трех часов, действуя сжатым кулаком, протаранить немецкую оборону не менее чем на десять километров с отведенных армиям позиций! На десять! И ни метра меньше! С рассветом сменить части и продолжать наступление свежими частями, используя всю артиллерию, какая имеется в вашем распоряжении. И постоянно держать связь с авиацией! А то летчики жалуются, что вы не даете им цели. Чтобы я не слыхал таких жалоб! Не для того мы собирали тут столько авиации, чтобы она отсиживалась на аэродромах… Наконец, последнее: атаки только за плотным двойным огненным валом и дымовой завесой. Противотанковая артиллерия и самоходки — в порядках атакующих. Доклады в штаб фронта — через каждые полчаса! И чтобы сами видели и слышали бой с командных пунктов корпусов и дивизий! Кого застану в тылу — разж-жалую к долбаной матери! — Помолчал, вглядываясь в опущенные лица, закончил: — На этом все, товарищи генерал-полковники! Можете быть свободны. И запомните все, что я вам сказал. Желаю успехов.
И долго еще стоял Жуков и смотрел на дверь, за которой скрылись его генералы. Он знал их всех, как ему казалось, до мозга костей. Он не только воевал вместе с ними все эти годы, он поднимал их со ступеньки на ступеньку, он писал на них реляции к награждению, он школил их и хвалил, защищал перед Верховным, когда они давали слабину, он сделал из них настоящих полководцев. Но он знал также, что все они ничего из себя не представляют без жесткого и решительного руководства. Стоит лишь ослабить сжимающий их кулак, и каждый из них перестанет выполнять свои обязанности с тем рвением, без которого нет победы. Тот же Катуков, умница и хитрован, когда речь идет о выполнении приказа, тот самый Катуков, который, будучи командиром танковой бригады, столько крови попортил генералу Гудериану в октябре сорок первого, выщелкивая его танки из засад, тот самый Катуков, танковая армия которого насмерть стояла против полчищ Манштейна на южном фасе Курской дуги, без соответствующего приказа и контроля — гурман, выпивоха и бабник. Разъелся до того, что не влезает в танк. Или Валецкий: от сих до сих — лучшего исполнителя не найти. А сверх того — и ожидать нечего. И так почти каждый.
В воздухе огромного помещения еще витал терпкий дух страха, противоречий и даже ненависти. Жуков не утруждал себя заботой о том, чем отзовется в будущем на нем самом его сегодняшняя проработка генералов. Его это не волновало. Есть лишь один человек, который может повлиять на его судьбу, но этот человек далеко и не станет вдаваться в подробности того, каким образом его Первый заместитель добудет Победу. Все остальное не имеет значения.
Жуков потер пальцами свой выпуклый лоб и посмотрел на часы. Звонить Сталину? Он обещал Верховному взять Зееловские высоты сегодня, но обещание не выполнил. Оправдываться? Нет уж, хотя причин для оправдания хватает. Но это не те причины, которые принимает Верховный. В конце концов, он, Жуков, сам виноват, что слишком понадеялся на своих генерал-полковников. Теперь-то они зашевелятся. Но пусть Сталин звонит сам. А там посмотрим.
И Жуков вернулся к столу и склонился над картой.
Глава 6
Дивизия полковника Матова разместилась на отдых в небольшом немецком городке, почти полностью оставленном жителями, ушедшими вместе с отступающими войсками. Городок лежал в стороне от главных дорог, был чист, опрятен, нашпигован всякой стариной: замками, каменными и бронзовыми статуями, музеями. Боев в этом городке не велось, авиация его практически не бомбила — с десяток разрушенных домов, не более. Работал водопровод, канализация, телефон, электростанция. Правда, все это усилиями тыловых служб Красной армии, но для Матова не имело значения, кто это обеспечивал. Главное, что оно было.
Дивизию сюда перебросили на машинах. Она с трудом протиснулась сквозь сплошные потоки танков и артиллерии, идущих к передовой: сработала не видная Матову с его колокольни пружина, приведшая в движение то, что никак до сих пор не откликалось на его настойчивые призывы о помощи.
Высланные заранее квартирмейстеры распределили полки дивизии по районам города, внутри района — побатальонно, поротно и повзводно. В городок дивизия прибыла под вечер, она была накормлена и теперь отдыхала после многодневных боев.
Солнце садилось, когда Матов на «виллисе» решил объехать подразделения своей дивизии. Он взял в свою машину начальника политотдела дивизии подполковника Лизунова и коменданта города, капитана саперных войск Чехлова, совсем еще молодого человека. Машина коменданта с автоматчиками шла за ними следом.
Улицы пустовали, лишь снаружи виднелись часовые. Солдаты и офицеры его дивизии спали по большей части вповалку, не решаясь занять пустующие кровати отсутствующих хозяев. Скорее всего, лечь в чистую постель было отложенным удовольствием, которое станет более полным после бани, которую обещали лишь на завтра. Комендант заверил, что все уже подготовлено. Правда, бань всего две, и в них за день целую дивизию не помоешь, зато приготовлены душевые в бывшей скотобойне.
Матов удивленно глянул на капитана, и тот заспешил:
— Не извольте беспокоиться, товарищ полковник: мы там все вычистили, продезинфицировали. Там душевые идут сплошняком, так сказать, технологическая линия, так что одновременно может мыться сразу не менее трехсот человек. Что касается котлового довольствия, то приказано по полной норме. И наркомовские сто грамм, само собой. И комплекты обмундирования: тут у нас целый склад, всех переоденем в новенькое. Так что не извольте беспокоиться, товарищ полковник, — еще раз настойчиво повторил он.
Матов с любопытством посмотрел на капитана, дважды услыхав его «не извольте беспокоиться», но ничего не сказал, хотя и странно: такой молодой, а пользуется словами, бывшими в ходу еще до революции, — словами, в которых есть нечто холопское. Впрочем, неважно, кто и как говорит, важно, что и как делает. А комендант не только дело знает, но и старается.
«Виллис» катил по брусчатке, уложенной замысловатыми спиралями, мимо старинных зданий, мимо костела, ратуши, магазинов с разбитыми окнами и валяющимся там и сям тряпьем, поломанной старинной мебелью и битой посудой. Трудно было поверить, что это сделали немцы, убегая из города.
— Что здесь произошло? — спросил Матов у коменданта, кивнув головой в сторону очередного разгромленного магазина.
— Мародеры, товарищ полковник. Передовые части прошли, а всякие там тыловики… А у меня комендантский взвод — всего двадцать человек. Из выздоравливающих. За всем не уследишь… Да вон, извольте полюбоваться, — и показал рукой на один из окраинных старинных домов, отличающийся богатой лепниной, окруженный вычурной чугунной оградой, возле которого стояли два крытых брезентом «студебеккера». Какие-то расхристанные солдаты таскали из этого дома ящики и большие свертки и грузили в машины.
— Поехали, выясним, — приказал Матов, и «виллис» свернул в боковую улицу.
— Они вас не послушают, товарищ полковник, — забеспокоился комендант. — Я уже пробовал с ними разговаривать, так мне совали какие-то бумаги, в которых я ничего не понимаю. А иные так и за оружие хватаются.
«Виллис» остановился возле «студебеккеров». Полковник Матов и комендант вышли из него, но на них никто не обратил внимания. Даже лейтенант, который, судя по всему, распоряжался погрузкой.
— Товарищ лейтенант! — окликнул Матов офицера.
Лейтенант, длиннолицый, носатый, узкоплечий, оглянулся, смерил Матова с ног до головы скучающим взглядом.
— Я вас слушаю, товарищ полковник, — произнес он, не двигаясь с места.
— Товарищ лейтенант! — повторил Матов, стараясь сохранять спокойствие. — Извольте подойти, когда к вам обращается старший по званию.
— Пож-жалуйста, если вам это так необходимо, товарищ полковник, — передернул плечами лейтенант.
Он подошел вразвалочку, остановился в двух шагах перед Матовым, небрежно бросил руку к лакированному козырьку фуражки, представился:
— Лейтенант Драбкин из политотдела штаба армии.
— Ваши документы, — приказал Матов и услыхал, как за его спиной послышался шорох и лязг оружия: это автоматчики из комендантского взвода и взвода охраны штаба дивизии выразили готовность подтвердить действием слова своего командира.
Но на лейтенанта это не подействовало. Он усмехнулся с тем высокомерием, с каким может усмехаться человек, сознающий свою неуязвимость перед пехотным полковником.
— Прежде чем требовать документы у меня, вы, товарищ полковник, должны представиться сами и предъявить свои документы.
— Полковник Матов, командир сто восемьдесят шестой пехотной дивизии и, в соответствии с приказом Верховного главнокомандующего Красной армии, начальник гарнизона этого города, поскольку моя дивизия с сегодняшнего дня в нем расквартирована. А капитан Чехлов является комендантом этого города. Итак, ваши документы.
— Пож-жалуйста, — и лейтенант протянул Матову офицерское удостоверение.
— Лейтенант Дранкин, — вслух прочитал Матов. Перевернул несколько страничек. — Инструктор-переводчик политотдела штаба армии.
— Вы здесь старший?
— Нет. Старшим здесь майор Капеляев. Он внутри здания.
— Что вы здесь делаете?
— По распоряжению политотдела армии мы отбираем ценности, вывезенные фашистами из оккупированных районов СССР, для возвращения их на родину… Да вот и сам майор Капеляев. Он вам все объяснит.
Стремительно, точно собирался тотчас же кинуться в драку, подошел высокий майор, толстые усы нависают над толстой губой, лицо обметано трехдневной щетиной.
— В чем тут дело? — спросил он, глядя на своего подчиненного и в упор не замечая никого другого.
— Да вот… полковник… начальник местного гарнизона, интересуется, чем мы тут занимаемся, — все с той же презрительной усмешкой ответил своему командиру лейтенант Дранкин.
— На каком основании? — повернулся майор Капеляев к Матову. — Кто вы такой, черт возьми, чтобы вмешиваться в действия политорганов?
— Ваши документы, — спокойно предложил Матов.
— Извольте, — после некоторой заминки полез в карман кителя майор. — Но вы будете отвечать за самоуправство.
— Старший инструктор по работе среди войск и населения противника при политотделе штаба армии, — прочитал Матов. Посмотрел на майора, на его надменное лицо с густой щеткой усов, потребовал: — Разрешение на право изъятия ценностей.
— Какие еще разрешения, полковник! — возмутился майор. — Мы получили устные указания от начальника политотдела армии отбирать все, достойное внимания, чтобы ценности не были разворованы или уничтожены мародерами.
— Еще раз повторяю: разрешение на изъятие ценностей.
— Нет у нас разрешения, полковник. И оно нам ни к чему. Фашисты без всяких разрешений грабили наши музеи и картинные галереи, вывозили картины и другие произведения искусства. А вы о каких-то разрешениях! — все более повышал голос Капеляев. — У меня есть устный приказ моего начальства, генерала Волощенко. И вообще, я полагаю, в данном случае бюрократические проволочки неуместны.
— Почему по прибытию в этот город вы не обратились к коменданту? — не отступал Матов.
— Я считаю это излишним, — снова стал надуваться майор, почувствовав в интонации полковника некоторую неуверенность. — У нас свои задачи, у вас, товарищ полковник, свои. Я в ваши не вмешиваюсь, вы не имеете права вмешиваться в мои. В моем удостоверении ясно написано: старший инструктор по работе среди войск и населения противника. Изъятие ценностей, награбленных фашистами в нашей с вами, между прочим, стране, есть часть нашей работы. Об этом вы можете прочитать в соответствующих инструкциях Главного политуправления Красной армии.
— Прочитаю, майор, прочитаю. А пока извольте сдать оружие и следовать за комендантом со всеми вашими людьми.
— Да как вы смеете! Я… я буду жаловаться своему начальству! — возмутился Капеляев. — Я боевой офицер! Я на фронте с августа сорок первого! Вы не имеете права!
— Вы… боевой офицер? — усмехнулся Матов. — Вот они, — кивнул он головой в сторону коменданта и своего адъютанта, — они да, боевые офицеры: с июня сорок первого не вылезают из окопов… разве что в госпиталя.
— Это не имеет значения. Мы тоже шли на фронт воевать, но нам приказали нести воинскую службу там, где мы можем принести большую пользу.
— Все имеет значение, майор, — жестко отпарировал Матов. — Боевые офицеры мародерством не занимаются. — И приказал: — Арестовать всех! Забрать оружие!
И тут же автоматчики встали по бокам офицеров.
Спесь слетела с майора Капеляева: он явно впервые столкнулся с таким к себе отношением. Тем более что до этого никому не было дела до того, чем занимался он со своими людьми в брошенных немцами городах, через которые прошли, не задерживаясь, передовые части. А занимался майор Капеляев именно мародерством, хотя и по приказу своего начальства. И по большей части не для себя, а для этого начальства.
— Послушайте, полковник, — заговорил он совсем другим, почти доверительным тоном, сделав шаг в сторону Матова. — Давайте решим этот конфликт миром. Ни мне, ни вам не нужны осложнения. А они могут принять вполне определенный характер. Я даже согласен вернуть изъятые вещи туда, откуда они были взяты. В конце концов, мы с вами свои же люди.
— Вы напрасно на это рассчитываете, майор. — ответил Матов. — Во-первых, люди мы с вами разные, хотя и носим одну и ту же форму. Во-вторых, я не уверен, что вы не отправитесь мародерствовать в другое место. Так что давайте доведем это дело до конца… — И обращаясь к автоматчикам: — В машину их!
— Вы за это ответите перед трибуналом! — вскрикнул вдруг, побагровев, Капеляев, когда его под локоток подсаживали в комендантский «джип». — Я буду жаловаться самому командующему фронтом! — погрозился он.
Но Матов уже не обращал на майора ни малейшего внимания.
— Капитан, — обратился он к коменданту, отозвав его в сторону. — Арестуйте машины и всех, кто занимается так называемым изъятием ценностей. И в комендатуру. Составьте акт, перепишите все, что они там изъяли. Потребуйте, если это не противоречит вашим прямым обязанностям, от офицеров объяснительные записки: кто приказал, когда и где. Чтобы у вас были бумаги, если придется оправдываться. И особенно с ними не церемоньтесь.
Оставив коменданта заниматься арестованными, Матов сел в машину, чтобы продолжить объезд расквартирований своей дивизии. И когда машина тронулась, обернулся к своему замполиту подполковнику Лизунову, не принимавшему никакого участия во всей этой истории:
— Викентий Степанович, а вас я попрошу, как только вернемся в штаб, связаться с политотделом армии, а если понадобится, то и фронта, и выяснить у них все, что касается изъятия ценностей. Я нутром чую, что это обыкновенные мародеры и никакого разрешения у них нет. Ни письменного, ни устного. О результатах переговоров поставьте меня в известность. Если возникнут осложнения, валите все на меня.
Глава 7
Отведенный под штаб дивизии старинный дом с замысловатой лепниной своими стрельчатыми окнами смотрел на мощеную булыжником городскую площадь, посреди которой возвышалась конная статуя какого-то рыцаря. Сиреневый апрельский вечер тихо таял среди домов, погружаясь в полумрак тесных улочек и переулков. В белесом небе с писком носились ласточки; высоко, точно струящиеся паутинки, уплывали на северо-восток изломанные линии птичьих стай. Не исключено, что через несколько дней они окажутся над Беломорьем, над Двинской губой, очистившейся ото льда, их увидят отец с матерью, подросший за почти четыре года разлуки сынишка — и у Матова защемило сердце.
Он оглянулся: все, кто был на площади, смотрели в небо. И наверняка, как и он, думали о доме.
И тут сверху вдруг наплыл тяжелый гул летящих к Берлину самолетов, напомнив о войне, и Матов, подавив вздох, переступил порог своего штаба.
Он долго плескался под горячим душем, затем поел и сел читать отчет, составленный в штабе дивизии, о минувшем дне боев, о потерях, о наличии того, другого, пятого, десятого. Ну, как обычно в таких случаях. Завтра начнет прибывать пополнение, завтра будут другие заботы, и главная из них — обучение войск наступательным действиям в условиях города. Надо спешить, потому что, хотя на отдых и переформирование дано пять дней, срок этот могут по обыкновению скостить: впереди Берлин, нужно другим отдохнуть и пополниться перед решающими боями.
Матов уже собирался лечь, когда к нему зашел подполковник Лизунов.
— Я связался с политотделом фронта, попросил разъяснить, кто имеет права изымать ценности, — заговорил он. — Там сказали, что никто не имеет права изымать какие-либо ценности без соответствующего разрешения и соответствующих документов, что людей, занимающихся подобными делами, следует считать мародерами, подвергать аресту и передавать их в военную прокуратуру. После этого я доложил о нашем конфликте и наших действиях. Наши действия были одобрены в принципе. Обещали прислать представителя прокуратуры.
— Вот и славно. Спасибо, Викентий Степанович: сняли с души моей камень. Пожалуйста, доведите это дело до конца. Кстати, что они там награбили?
— Какие-то гобелены, ковры, картины, средневековое оружие, хрустальную и серебряную посуду, ложки, чашки… Я не очень-то разбираюсь в искусстве, но, во-первых, это все не наше, немецкое; во-вторых, вряд ли представляет ценность для наших, то есть советских музеев. Скорее всего, брали для себя и для начальства.
— Судя по всему, так оно и есть, — согласился Матов.
— Но, должен вам заметить, Николай Анатольевич, лучше нам в такие дела не впутываться. Ну их к аллаху! Сейчас кто только не мародерствует, и на все закрывают глаза.
— Мы же с вами не мародерствуем, Викентий Степанович. И другим не имеем права позволять. Уже хотя бы потому, что кое-кто может присвоить себе и действительно художественные и прочие ценности. А посему попрошу вас с утра провести среди личного состава дивизии соответствующую разъяснительную работу. Будет стыдно, если на нашу дивизию падет хотя бы слабая тень обвинения в грабежах мирных жителей. Даже если таковые отсутствуют в городе. Но они ведь сюда вернутся и будут судить не только о нас, но и обо всей нашей армии по тому, каким мы оставим этот город после себя.
Утром полковник Матов, поплескавшись под душем холодной водой, позавтракав, выслушав рапорты командиров полков и вспомогательных подразделений, отдав необходимые приказания, велел адъютанту никого к себе без особой нужды не пускать, сел за огромный письменный стол, похожий на бильярдный, достал из чемоданчика толстую тетрадь в клеточку, открыл и задумался.
Тетрадь была его дневником, который он начал вести еще в сорок первом, в госпитале. Хотя дневники военнослужащим вести запрещалось, однако Матов слишком хорошо понимал, в каких исторических событиях он принимает участие, что пройдет какое-то время, новая жизнь засосет, годы боев, встречи с людьми, особенно с такими, как Сталин и Жуков, Василевский и Антонов, Угланов, Шапошников и Ворошилов, командующие многими фронтами, с кем сталкивала его судьба, — все это станет меркнуть в его памяти, и сыну его, может так случиться, неоткуда будет узнать ту правду, которую знал о минувших событиях его отец.
Дневник удавалось вести далеко не каждый день, да и то украдкой, записывать многие события, которые уже миновали, приходилось — в силу секретности — лишь схематически, не называя имен, так что посторонний человек вряд ли разобрался бы в его каракулях. Но Матов вел свой дневник с упрямством, которое трудно было объяснить с точки зрения здравого смысла, имея в виду те последствия, какие могли возникнуть, попади этот дневник кому-нибудь на глаза.
Прежде чем сделать очередную запись, Матов, по обыкновению, пробежал глазами предыдущие.
17 января 1941 года.
Всего два дня понадобилось, чтобы прорвать оборону немцев с занимаемого нами плацдарма на левом берегу реки В-а. Атака штурмовых батальонов за огненным валом оказалась очень эффективной, и хотя батальон, действующий в полосе дивизии, наткнувшись на свежую немецкую дивизию, погиб почти полностью, задачу он свою выполнил: три полосы первой линии укреплений противника дивизия прошла менее чем за два часа. Дальше пришлось повозиться, но сегодня стало ясно окончательно: немецкая оборона прорвана на всем протяжении фронта, в прорыв брошены танковые армии и корпуса. Могу сказать, что я свой первый экзамен сдал на удовлетворительно, а мои солдаты и командиры — на отлично. Сегодня первый батальон дивизии вышел к польскому городу Г-ву, оставив позади себя четыре линии долговременной обороны немцев, при этом в последующих линиях не оказалось практически ни одного вражеского солдата. Вот тут-то и возникает вопрос: что такое внезапность и так ли уж она влияет на готовность войск к обороне? Ведь немцы знали, что мы ударим с этих плацдармов. Более того, пленные показывали, что они ждали удара со дня на день. Отсюда вывод: все дело в силе удара и способности войск к обороне. Что удар мы нанесли огромной силы, это ясно. Но ведь и немцы в сорок первом нанесли удар не меньший, однако Одессу они смогли взять лишь через семьдесят дней, Севастополь — через восемь месяцев, Брестскую крепость, как стало известно лишь недавно, через месяц, а Ленинград и Сталинград так и не взяли. Но это города. Бои на полевых укреплениях ведутся по другим законам: там отступать есть куда и пространство для маневра значительно больше. И все-таки главнее всего — это умение и желание драться и стоять насмерть. У немцев умения хватает, сил тоже еще не мало, а вот былой уверенности в победе уже нет, значит, нет и той стойкости, которую эта уверенность питает. Что касается немецкого командования, то оно явно утратило способность предвидения назревающих событий, объективно оценивать свои силы и силы противника. Все это нам на руку.
20 февраля
Мою дивизию передали в танковый корпус. За месяц с небольшим дивизия прошла с боями не менее трехсот километров и теперь остановилась южнее города П-нь, и только потому, что у танков кончились горючее и снаряды. Если немцы узнают об этом, нам придется туго. Поэтому заняли оборону, все горючее слили и заправили им танковый батальон, который, с десантом на броне, двинулся дальше на запад вдоль железной дороги. До Б-на осталось чуть больше двухсот километров, и все, от красноармейца до командира корпуса, желают только одного: поскорее дорваться до фашистского логова. Немцы, похоже, настолько дезориентированы и подавлены нашим наступлением, что даже не думают атаковать.
23 февраля.
Наконец подтянулись тылы, и мы двинулись дальше, оставив город П-нь окруженным со всех сторон вторыми эшелонами. А мне вспоминаются Смоленские леса июля сорок первого, наше движение по немецким тылам вслед за немецкими танковыми дивизиями, и то чувство отчаяния и злости, с каким мы рвались к линии фронта, надеясь, что где-то фронт должен стабилизироваться, где-то немцев остановят, а потом и погонят назад. Как долго пришлось этого ждать, насколько мы оказались не готовы к такой войне, которая на нас обрушилась, какой ценой пришлось добывать опыт и знания, воспитывать в себе решительность и неуступчивость, — об этом не скажешь в нескольких словах. Теперь все это позади, теперь уж нас не остановить, теперь мы их добьем в их проклятом Б-не.
Тут один знакомый летчик показал мне снимок этого города с высоты в тысячу метров: сплошные развалины. Я понимаю теперь, почему в древности победители всегда разрушали города, являющиеся столицами поверженного врага: чтобы враг больше не поднялся, исчез с лица земли. И часто так оно и случалось. Но времена изменились, города разрушают, они восстанавливаются, и все начинается сначала. Неужели и на этот раз все повторится со временем!
10 марта
Не получается у меня вести дневник день за днем. И потому что нет времени, а больше всего — не имею права: день за днем — это организация войск, подготовка к новым боям, что является секретами, за которые по головке не погладят. Приходится писать о том, что было, что секретом уже не является и, более того, о чем пишут в газетах. Думаю, мои записи послужат тем основанием, на котором я смогу когда-нибудь построить нечто более глубокое по охвату событий, детализировать их и обобщить.
Итак, мы захватили плацдарм на левом берегу О-ра в десяти километрах от немецкого города К-ин. За К-скую крепость еще идут бои, нас тоже постоянно атакуют немецкие танки и пехота, бомбит авиация. Маршал Ж-в издал приказ, в котором призывает войска — именно призывает, а не приказывает! — держать занятые рубежи, перемалывать на них немецкие войска, чтобы потом одним ударом достичь Б-на, пока основные силы фронта громят группировку противника, нависшую над нашим правым флангом. Вот мы и перемалываем. С нашей стороны потери тоже немалые, но опыт — великое дело: мы зарылись в землю по самые уши, и нас не могут выкурить из наших нор ни бомбежки, ни артобстрелы…
Странно: я, кажется, начинаю вдаваться в беллетристику. Раньше за собой подобного греха не замечал.
Получил несколько писем из дому. Пишут, что живут нормально, планы по вылову рыбы перевыполняют, себе остается тоже, сын растет и все время спрашивает про папу и маму. А мама совсем рядом — во фронтовом госпитале: уговорила-таки свое начальство послать ее поближе к фронту. Но это «рядом» не перескочишь…
Закончив читать и как бы получив толчок к продолжению, Матов заскрипел по бумаге пером.
18 апреля
Фронт снова пришел в движение: что-то раскачало наконец его «верхи» и эта «раскачка» докатилась до низов. Только что стало известно: З-ские высоты взяты. В дивизии праздник. Все ходят именинниками, будто именно мы и взяли эти высоты. Хотя, конечно, и мы не стояли в стороне. И вот что самое удивительное, чему, впрочем, никто не удивляется: все рвутся в бой! Казалось бы, отдыхай, раз выпала такая возможность, ан нет. Впрочем, отдыхом этот «отдых» не назовешь: отрабатываем методику боев в городских условиях. Очень помогают нам бывшие «сталинградцы»: у них по этой части опыт громадный. Заранее создаем ударные группы, в которые входят одна-две пушки, пара танков или самоходок, один-два миномета, снайпера, пулеметчики, автоматчики. Учимся, «захватывая» пустующие дома, взаимодействию между группами и многому другому. Как я и ожидал, отдых нам сократили: послезавтра идем к Б-ну. Даже не верится…
В первый же день имели место случаи мародерства со стороны некоторых солдат и офицеров моей дивизии, хотя брали они самую что ни на есть чепуху, потому что в солдатский сидор много не положишь, и неизвестно, сохранишь ли до победы и сохранишься ли сам. Всех, замеченных в мародерстве, приказал посадить на гауптвахту, поведение солдат и офицеров разбирали на партийных и комсомольских собраниях. Ничего подобного больше не повторялось.
Зато наезжали из других частей, в основном из тыловых, пытались шарить в домах и магазинах. Такие группы выдворяли силой или подвергали аресту. Среди них оказалась группа политотдельцев из соседней армии, полковник-интендант со своими людьми, начальник снабжения отдельного танкового корпуса. Поговаривают, что чем дальше от фронта, тем мародерство шире и безнаказаннее. Не удивительно: у тыловиков есть куда класть, где хранить и на чем возить. Да и народ там черт знает какой. Все это очень мерзко, но, видимо, ни одна армия избежать этого не может. И то сказать: немцы столько у нас разорили и награбили, что если даже перевезти все уцелевшее из Германии в подвергшиеся оккупации наши города и села, не хватит, чтобы возместить и десятой доли уничтоженного.
Заглянул адъютант.
— Товарищ полковник, вас там корреспондент какой-то спрашивает.
— Какой еще корреспондент?
— Задонцев или Задонский… Я не разобрал.
— Может, Задонов?
— Может быть.
— Проси. И позаботься об обеде. Ну и… сам знаешь.
— Будет сделано, товарищ полковник.
Матов вздохнул и убрал тетрадь в чемодан.
Глава 8
Алексей Петрович Задонов стоял напротив подъезда и отковыривал щепкой прилипшую к сапогам грязь. Увы, от этого сапоги чище не становились. Рядом топтался его шофер, телохранитель и нянька старшина Чертков и говорил сконфуженно:
— Если б вы мне сказали, товарищ полковник, что идете к генералу, я б вам почистил сапоги, пока вы спали. Я вот и немецкую ваксу раздобыл, и рыбий жир у летчиков. От рыбьего жиру они не промокают, сапоги-то…
— Ладно, тезка, не ворчи, — произнес Алексей Петрович, отбрасывая щепку. — Генерал — не велика шишка. И не ради генералов надо чистить сапоги, а ради самого себя. А тут и не генерал, а полковник, и ты не денщик, а водитель транспортного средства. Ты лучше вот что: заправь наш драндулет, поешь и жди. Я тут долго не задержусь, поедем с тобой смотреть, как наши входят в Берлин. А то пропустим самое главное.
С этими словами Алексей Петрович взял у Черткова полевую сумку и поднялся по ступеням к парадной двери, возле которой его уже ожидал адъютант полковника Матова.
Матов встретил Задонова у порога. Протянул руку.
— Э-э, постойте, постойте! — отдернул руку Алексей Петрович. — Через порог не здороваются: плохая примета. Говорят, либо обедом не покормят, либо колесо у машины спустит.
— Вот не ожидал, Алексей Петрович, что вы окажетесь суеверным! — воскликнул Матов, отступая в глубь комнаты.
— Я и сам от себя не ожидал, да жизнь заставила: все какая-то надежда на то, что избежишь лишних напастей, которые зависят от самого себя, а не от начальства или от бога, — засмеялся Алексей Петрович, пожимая руку Матову.
— И что, помогает?
— В девяти случаях из десяти. Сегодня как раз десятый.
— Сдаюсь. У вас на этот раз стопроцентное попадание в десятку: и обедом накормлю, и колесо вам заменят, если с ним что случится.
— Значит, не зря, Николай Анатольевич, я не поздоровался с вами через порог.
— Выходит, что так. А теперь на ваше усмотрение: горячий душ или ванна. Говорят, очень полезно с дороги и перед обедом.
— Спасибо, но меня вчера вечером летчики угостили настоящей русской баней. С вениками, квасом и всем прочим, что к бане положено. И это случилось совсем рядом — в десяти верстах отсюда. Так что никакой такой дороги не было. Разве что прогулка. Тоже полезная перед обедом. Давайте лучше поговорим. Если у вас есть время.
— Время есть. Я к вашим услугам.
— Кстати сказать, с удивлением заметил, что ваш городок находится в весьма приличном состоянии: ни тебе пожаров, ни грабежей. Как это вам удалось? В других местах, где мне довелось побывать, жгут и грабят, как во времена Батыя.
— Это не моя заслуга, Алексей Петрович. Здесь комендант — человек высокой культуры и твердых правил. Он никому не позволяет безобразничать. А мы ему лишь помогаем.
— Да, с одной стороны, вроде бы дикость и варварство, а с другой… имеется приказ, разрешающий брать и отсылать домой, что попадется под руку. Я тут как-то остановил солдатика, совсем молодого парнишку — дома немецкие поджигал. Зачем, спрашиваю, ты это делаешь? А он, знаете ли, с таким вызовом, с такой ненавистью: «А они у нас как? Да еще баб с детишками в избах запрут и жгут. И что б я это им спустил? Пускай, — говорит, — меня расстреляют, а только мы все поклялись, что, как придем в неметчину, так устроим им то же самое, что они у нас устраивали». Потом разговорились с ним. Сам он из Белоруссии, партизанил, хлебнул немецкой оккупации выше головы. Он спокойно не может смотреть на целые немецкие дома, да еще брошенные хозяевами. И главное, себе ничего не берет. Мне, говорит, ихнего ничего не надо, но и им ничего оставлять не хочу. Потому что, считает, несправедливо: у нас все разорено, а у них останется целым. Велика в народе ненависть к немцам, — заключил Алексей Петрович. — И долго еще мы будем произносить это слово, вкладывая в него определенный смысл.
— К фашистам, — уточнил Матов.
— В том-то и дело, что немец и фашист в понимании народном одно и то же. И не скоро разъединятся в его сознании. Годы понадобятся, если не десятилетия.
— Да, — согласился Матов. — Такие раны не заживают долго. Но поддаваться чувству мщения непозволительно. Нам с этими немцами еще жить и жить на одной земле…
— Боюсь, что немцы не оценят нашего благородства. Я тут читал немецкие газеты. В них Геббельс сравнивает нас с гуннами, которые идут в Германию, чтобы уничтожить немецкий народ и его культуру. И не только немецкий, но и все другие народы, всю европейскую культуру. И будто бы они, немцы, защищают от нас Европу, и поэтому все европейские народы должны сплотится в борьбе с нашествием новоявленных гуннов. Не больше и не меньше. И немцы верят Геббельсу. Потому и дерутся так упорно, что еще больше озлобляет наших солдат. И не только немцы. У них в эсэсовских войсках кого только нет: и французы, и бельгийцы, и чехи, и поляки, и наши прибалты, и русские. Им-то, казалось бы, чего ради так драться? А вот поди ж ты.
— Пропаганда действует. Ведь немецкий народ Гитлера поддерживал, шел за ним без всяких сомнений. Были, конечно, исключения, но в массе своей… И поведение наших солдат с психологической точки зрения понятно и объяснимо, — кивнул головой Матов. — Я сам, признаться, с удовлетворением смотрю на развалины их городов. Но если это неизбежный результат боевых действий. В то же время мы, командиры воинских подразделений, не имеем права поддаваться эмоциям. Мы обязаны смотреть в будущее и убеждать наших бойцов в бессмысленности уничтожения ради уничтожения. Беда в том, что соблазну пограбить, погреть руки подвержены не только рядовые бойцы, но и командиры. И даже работники политорганов. Солдат возьмет себе какой-нибудь коврик или безделушку, а эти рыщут в поисках произведений искусств, музейных ценностей, они рассчитывают на будущее. На очень безбедное будущее, — уточнил Матов.
— Полностью с вами согласен, Николай Анатольевич. Эти пострашнее будут всех заурядных мародеров, вместе взятых. Давно известно, что ко всякому благородному делу всегда прилепляется всякая сволочь, и тоже под видом благодеяний для всего человечества. Конечно, все это со временем образуется, войдет в рамки, утрясется. Сейчас главное — закончить войну, — решил перевести разговор на другую тему Алексей Петрович. — Мне сказали, что вас отвели в тыл на переформирование. Скажите, Николай Анатольевич, с чем связана заминка в наступлении наших войск? Поговаривают, что командование фронтом не ожидало такого сопротивления немцев, войска не были к нему готовы. Может быть, если иметь в виду предыдущее наше победоносное шествие через Белоруссию и Польшу, мы слишком задрали нос?
— И это тоже имело место, дорогой Алексей Петрович. Но главное, конечно, не в этом. Главное в том, что мы вступили на территорию врага, что очень ударило по самолюбию немцев. Дерутся они отчаянно. К тому же Зееловский укрепрайон оказался более крепким орешком, чем мы ожидали. До этого мы наступали… как бы это вам сказать? — на полной инициативе командиров среднего звена: от дивизии до батальона и роты включительно. Более высокое командование лишь определяло направление и фиксировало достигнутое. Сейчас от батальонов мало что зависит: нужны армии, нужна координация сил более высокого масштаба. К сожалению, человек перестраивается с одного ритма на другой не сразу. Так что заминка наша перед Зееловскими высотами не более чем заминка. Да и командующий фронтом у нас не из тех, кто позволит слишком расслабляться.
— Спасибо за разъяснение, Николай Анатольевич. А то некоторые головы высказывают предположение, будто Жуков выдохся. Признаться, я не поклонник этого человека именно как человека, но как полководец он, безусловно, наиболее талантливый в Красной армии. Этого у него не отнимешь. Хотя за ним числится изрядное количество ошибок и промахов.
— Это какие же? — насторожился Матов.
— Ну, взять хотя бы его попытки использовать десантные войска. Все они, насколько мне известно, оказались, мягко говоря, не самыми удачными. В Бесарабии в сороковом обошлось без больших жертв только потому, что румыны сопротивляться и не думали. Под Москвой десантники оказались в окружении вместе с Тридцать третьей армией и кавалеристами. А форсирование Днепра! Целую дивизию выбросили на головы немцам, да еще ночью, и почти вся дивизия погибла, не оказав никакого влияния на ход сражения за Днепровские плацдармы. Говорят, Сталин крепко отругал Жукова за это десантирование, — с удовлетворением заключил Алексей Петрович. И тут же воскликнул: — А так называемая Корсунь-Шевченковская операция! Там Жуков, руководивший действиями Первого и Второго Украинских фронтов, явно проглядел удар Манштейна во фланг войскам Ватутина. Тут-то Конев и перехватил у него инициативу, наябедничал Сталину, и тот поручил Иван Степанычу завершить операцию. Завершил он ее, надо признать, неплохо, хотя и упустил генерала Штеммермана вместе с офицерами его штаба.
Пожилой солдат в белой куртке и колпаке прикатил хромированную тележку с кастрюльками и тарелками, начал сервировать стол.
Полковник Матов хмурился, сворачивал и разворачивал накрахмаленную салфетку.
Алексей Петрович, заметив, что его слова восприняты слишком болезненно, дождался, когда они снова остались одни, завершил перечисление ошибок Жукова на вполне оптимистической ноте:
— Несмотря ни на что, должен признать, что Жуков допускает ляпов меньше других, а солдатская молва делает его и вообще непогрешимым.
— Непогрешимых полководцев не бывает, — заговорил Матов, отложив салфетку. — Все ошибаются. Тем более что мы имеем дело с весьма опытным и искусным противником. Что касается десантных операций, так Жуков не командующий воздушно-десантными войсками, он лишь намечает районы, где эти войска могли бы принести наибольшую пользу, а техническая сторона дела лежит целиком на командирах этих войск. Насколько мне известно, ночная выброска на Днепре предложена ими же ради внезапности и наименьших потерь. Десантников и готовят для действий в тылу противника как в составе больших подразделений, так и малыми группами, как днем, так и ночью. Если на Днепре получилось плохо, то вина в этом тех, кто плохо десантников готовил, не продумал до мелочей сам процесс десантирования. Заслуга Жукова состоит, между тем, уже в том, что он единственный из наших военачальников, кто не побоялся использовать эти войска по прямому назначению. Об остальных ляпах, как вы говорите, и толковать нечего.
— Извините, Николай Анатольевич, за то, что я со своей гражданской желчью вторгся в ваши военные сферы. Но, право же, меня, как писателя, очень волнует вопрос соотношения действительности и мифа, когда речь идет о таких фигурах, как маршал Жуков.
— Мне кажется, Алексей Петрович, нужно какое-то время, чтобы издалека посмотреть без предвзятостей на нынешние события. Не помню, кто сказал, но сказал хорошо: «Большое видится на расстоянии».
— Кстати, о расстоянии, — не унимался Алексей Петрович. — Я слышал краем уха, что вы были под Курском. Мне кажется, что я видел вас мельком при штабе Ватутина. Но не в этом дело: видел — не видел. Я вот о чем хочу вас спросить. Как вы оцениваете так называемое танковое сражение под Прохоровкой? Чего там больше — правды или лжи? Сам я был при штабе командарма Ротмистрова. Видел лишь какую-то часть сражения. Слухи, однако, об этом сражении ходили самые разные. Во всяком случае, далекие от того, как его подавало Совинформбюро. Это мне понятно. Ну а на самом деле? Впрочем… — пошел на попятную Алексей Петрович, заметив хмурый взгляд полковника Матова. — Впрочем, можете не отвечать. Я вполне понимаю, что отдельно выигранный или проигранный бой ничего не значит, когда речь идет о сражении в целом. А сражение мы выиграли — и это самое главное.
— Двенадцатого июля меня под Прохоровкой не было, — не сразу ответил Матов. — Но знаю наверняка, что наши потери в танках были огромными. Причин этому несколько. Свое мнение я изложил в докладе генералу Угланову. Это все, что я могу вам сказать по этому поводу, — закончил Матов.
— Да-да, я понимаю ваше затруднение, Николай Анатольевич, — кивнул головой Алексей Петрович. — Но, видите ли, придет время, и надо будет трезво оценивать нынешнее настоящее, которое станет прошлым, чтобы правильно планировать будущее. Если мы, разумеется, доживем до этого. А оценивать его, не зная всей правды…
Но Матов не поддержал Задонова:
— Я думаю, что когда наступит время «судного дня», тогда дойдет дело и до всей правды. — И Матов перевел разговор на другое: — Кстати, Алексей Петрович, вы давно из Москвы? — спросил он, наливая в хрустальные рюмки водку. — Как она там?
— Из Москвы я меньше недели. В Москве все так, будто и войны не было: народ возвращается из эвакуации, многие полагают, что если бы они не драпанули в ташкенты и самарканды, то мы, грешные, Москву бы не удержали.
— Что ж, — подхватил Матов, — они не так уж и не правы: в ту пору чем меньше в Москве путалось под ногами всякого народу, тем больше было порядка.
— Не спорю, не спорю, — согласился Задонов. — Я даже подумал: а не предложить ли товарищу Калинину отчеканить медаль «За непутание под ногами»? Как вы на это смотрите, Николай Анатольевич?
— А что, очень будет нелишней. Потому что сразу станет видно, кто есть кто.
— Э-э, вот тут вы не правы. Этот народец такого свойства, что одной медалью не удовлетворится и с каждой вашей победы потребует себе доли, и тогда придется вам отдать им половину своих орденов.
— А вам? — усмехнулся Матов.
— А я что? Я один из них, но не уехавший, а оставшийся путаться под ногами.
— Тогда давайте выпьем за вашу скромность.
— Нет уж, увольте. Я еще до конца недопутался. Лучше — за победу.
Выпили за победу.
Матов налил гостю еще, а себе не стал. Алексей Петрович с пониманием взглянул на него, притворно вздохнул:
— Как хорошо, что я не командир дивизии. И даже взвода. Есть у меня шофер, да и тот, пожалуй, больше командует мной, чем я им. Впрочем, я не жалуюсь. Более того, когда приходится куда-то лететь, я без него как без рук. Привык.
— И куда же вы летали? — спросил Матов.
— Много куда. Пока вы тут топтались на Кюстренском плацдарме, а Жуков с Рокоссовским громили Померанскую группировку немцев, я побывал в Крыму на конференции глав правительств союзных держав, затем в Будапеште и Вене. Кстати, в Румынии, Венгрии и Австрии наши солдаты ведут себя совсем не так, как здесь, в Германии. Хотя и румыны, и венгры, и австрийцы с нами тоже воевали и тоже бед принесли немало. Особенно венгры, которые чаще всего выступали в роли карателей на оккупированной территории. Однако символом всех наших бед и страданий все-таки остается немец… Но это так, к слову, — поправился Алексей Петрович. — Вена, между прочим, практически не разрушена. И встречали нас там восторженно. Тоже от немцев, видать, натерпелись. А ведь так называемый аншлюс Австрии приняли… тоже с восторгом. Ну да бог с ними, — махнул рукой Алексей Петрович. И закончил: — Из Вены снова в Москву, отписался и сюда. Хочу попасть в Берлин вместе с передовыми частями. А вы надолго здесь застряли?
— Думаю, что нет. Надеюсь, тоже пойдем в Берлин, хотя и не в числе первых. Собственно, для того нас и отвели в тыл, чтобы пополниться и подучиться, как воевать в условиях такого большого города.
— Это хорошо. Надо полагать, бои за Будапешт нас кое-чему научили. Там мы полезли в город нахрапом, — как же: мы теперь о-го-го! — а затем четыре месяца толклись вокруг да около. И ладно бы, если бы только толклись, а то ведь немец там показал, что его нахрапом не возьмешь. И пока у командования мозги прочистились, сколько людей потеряли — страсть. Лишь когда к войскам Малиновского подключили армии Толбухина, дали им вдоволь артиллерии и авиации, да новейшие тридцатьчетверки и самоходки, только тогда все решилось за несколько дней. Надеюсь, Жуков и Конев учли эти наши, мягко выражаясь, недочеты.
— С вами, Алексей Петрович, опасно разговаривать: для вас, журналиста, маршалы ничего не значат, а я, грешный, перед генералом тянусь, — засмеялся Матов.
— Положим, вы несколько преувеличиваете, Николай Анатольевич, мою независимость и смелость. Это я с вами такой храбрый, потому что немного знаю вас по совместным странствиям по немецким тылам. А более всего о вас узнал от генерала Угланова. С другими я себе таких вольностей не позволяю. А уж в своих писаниях — тише воды, ниже травы. Так что вы извините меня, дорогой мой Николай Анатольевич, за мои гражданские дерзости. Больше не буду.
— Да нет, что вы, Алексей Петрович! Я ведь и сам грешен. В том смысле, что пытаюсь в каждом деле докапываться до сути. А в таких случаях, сами понимаете… Но, опять же — всему свое время.
— Очень хорошо вас понимаю, Николай Анатольевич. Сам подобным же качеством характера не только раз-двоен, но и рас-троен и рас-четверен. Ничего, кроме головной боли, из такого саморазмножения не получается. Как говорится, замнем для ясности. — Алексей Петрович усмехнулся чему-то своему, встряхнулся и, лукаво поглядывая на Матова, предложил: — Давайте встретимся в Берлине. Как вы на это смотрите?
— С удовольствием, Алексей Петрович. Только должен вас предупредить, что мой капэ будет находиться там буквально на линии огня: у боя в условиях города своя специфика.
— Ну, этим-то вы меня не испугаете. И позвольте мне в таком случае выпить за нашу встречу в Берлине! — возгласил Задонов и опрокинул рюмку в рот.
Глава 9
Часа через полтора «опель» Задонова катил в сторону Берлина, затерявшись среди колонн танков, артиллерии, машин с пехотой, походных кухонь, санитарных фургонов, передвижных ремонтных мастерских, обозных фур и многого еще чего, что с ревом, криком и матюками двигалось в одну сторону мимо вывернутых из земли бетонных надолб, извилистых окопов, перепутанной колючей проволоки, развороченных дотов, замерших по обочинам «тигров», «пантер» и «фердинандов» с поникшими орудийными стволами, мимо фанерных пирамидок с жестяными звездами на них и свеженасыпанными холмиками. Поток этот захлестывал покинутые жителями городишки, разрушенные или почти не тронутые войной, угрюмые замки, сбивался возле взорванных мостов, у понтонных переправ.
Еще никогда Алексей Петрович не видел ничего подобного за все годы своего скитания по фронтовым дорогам. Казалось, что вся эта огромная масса людей и техники, еще недавно распыленная на огромных пространствах советско-германского фронта, теперь сконцентрировавшись на одной цели, неудержимо движется к ней, подгоняемая не столько чьими-то командами, сколько своей собственной стихийной волей.
«Откуда это? — поражался Алексей Петрович, вглядываясь в беспечные или озабоченные лица солдат и офицеров. — Из каких поднялось недр? Чья воля всколыхнула эту массу и направила сюда? И где таилась она в сорок первом, сорок втором и даже в сорок третьем? Почему понадобилось почти три года, чтобы поднять ее и привести в движение? Конечно, основа заложена именно в этих годах, однако не может быть, чтобы это произошло исключительно по воле одного лишь Сталина. Потому что и сам Сталин — лишь часть этой массы, тут явно соединились две воли в одну, и как бы не возносили над массою этого человека, оторвать его от нее невозможно. И не в этом ли единении, фактическом и мифологизированном одновременно, заключен секрет феномена Сталина?»
Шоссе, где чистое и ухоженное, с ровными рядами цветущих плодовых деревьев вдоль обочин, где изрытое воронками и будто бы перепаханное чудовищным плугом, но уже засыпанное или засыпаемое землей, песком и гравием, тянулось среди весенних полей и аккуратных перелесков с зеленеющей травой и распускающейся листвой.
Миновали Мюнхеберг. Все больше по обочинам разбитой немецкой техники. Иногда встречаются целые колонны, застигнутые на марше залпами «катюш» или налетами авиации, развороченные, искореженные, перемешанные с землей и деревьями, — вид отрадный, но и жуткий. Можно себе представить, какой ад разверзся здесь и что могли чувствовать немцы, оказавшиеся в этом аду.
Впрочем, сразу же поправлялся Алексей Петрович, такой же ад когда-то они устраивали на нашей земле для наших войск и мирных жителей. Такие же разбитые колонны техники, только нашей, видел он в районе Орши и Витебска, восточнее Смоленска. Теперь ад уничтожения пришел и на немецкую землю… Посеявший ветер пожинает бурю.
Чем ближе подъезжали к Берлину, тем слышнее становилась канонада, напоминавшая безостановочную работу гигантской машины, еще не видимой в дыму, окутавшем горизонт. И казалось: порыв ветра — и выступит из дыма нечто чудовищное и невообразимое, что не снилось ни одному фантасту. Машина эта дребезжала, скрипела, стучала, ухала и ахала, чавкала и утробно ворчала, перемалывая своими огромными челюстями все, что попадалось ей на пути. С трудом укладывалось в голове, что машина-то эта живая, что она состоит из сотен тысяч людей, которые — с той и другой стороны — крутят ее колеса и шестеренки, толкают ее и удерживают, сами попадают в ее вращающиеся части, гибнут под ее колесами и гусеницами, им на смену приходят другие, и весь этот поток людей и техники, запрудивший все дороги, предназначен для того, чтобы безостановочно и непрерывно питать работу этой машины своей кровью, своими мускулами и нервами.
На мгновение Алексею Петровичу стало жутко: ведь он тоже движется в этом потоке в одну с ним сторону, он тоже может стать одним из тех, кто напитает своей кровью и жизнью эту машину. Потому что ей совершенно безразлично, чья это кровь и чья это жизнь. Достаточно одного шального снаряда или бомбы — и пиши отходную. Так стоит ли рваться в ее все пожирающее чрево, если жизнь его не предназначена для питания этой машины?
Но Алексей Петрович знал, что он не властен над собою, как не властны и все остальные, составляющие этот беспрерывный поток. В конце концов, не все они будут раздавлены и перемолоты ее жерновами, кто-то же останется… хотя бы для того, чтобы остановить движение машины, посмотреть на ее работу, оценить ее. И среди оставшихся в живых обязан быть и писатель Задонов. Потому что именно он и должен поведать потомкам о том, как все это было, именно в этом и заключается смысл его, Задонова, оставшейся жизни. Не полковника Матова и ему подобным, которые уже сейчас боятся заглянуть в будущее, которые свои поражения будут превращать в победы и требовать за них все большие и большие воздаяния, а именно писателя Задонова и его коллег. Только он, Задонов, может описать работу этой машины с общечеловеческих позиций, и если ему удастся сделать это правильно, то его описание останется на века. Тут главное — не поддаться соблазну упрощенного взгляда на происходящее, развернуть всю палитру красок, потому что… потому что давно известно, что если один из цветов сегодня горит ярче других, то это еще не значит, что он не потускнеет со временем и его не затмят другие краски. Значит, он, Задонов, должен найти и использовать такое сочетание красок, которое бы отличало его от других. Вот только позволят ли ему воспользоваться своими находками политики, идеологи, философы, историки, военные, каждый из которых оценивает события со своей колокольни, предназначая выводы из этой оценки для узкого круга коллег. Они по-своему переписали историю России, совершавшихся в ней переворотов и революций, гражданской войны и борьбы за власть. Они наверняка по-своему же напишут историю и этой войны. Следовательно… А что — следовательно? Впереди Берлин, а там что бог даст.
И Алексей Петрович отбросил бесполезные попытки заглянуть в будущее. Уже хотя бы потому, что будущее тем и интересно, что его невозможно предугадать.
До Берлина в тот день Алексей Петрович так и не добрался, застряв в плотном окружении неподвижных танков и самоходок. Его водитель и нянька Чертков на несколько минут покинул машину и пропал из виду. Вернувшись, сообщил, что проехать дальше нет никакой возможности, что лучше всего оставаться на месте, заночевать в машине, потому что съезжать на обочину опасно: можно подорваться на мине.
Алексей Петрович все-таки выбрался из машины и сам отправился искать хоть какое-нибудь воинское начальство, которое командует этим потоком. Но командиры полков и батальонов посылали его вперед, а впереди были все те же командиры полков и батальонов, и ни одного командира дивизии, а тем более корпуса. Все эти колонны составляли вторые эшелоны, резервы и тылы корпусов и армий, авангарды которых дрались в пригородах Берлина. Черед этих резервов еще не наступил и неизвестно, когда наступит.
«Что ж, — сказал себе Алексей Петрович, возвращаясь к своей машине. — Подождем. Добро бы на свадьбу…»
— Товарищ полковник! — крикнул кто-то сверху, из «студера», набитого солдатами.
Алексей Петрович задрал голову и увидел широко улыбающегося старшину в расстегнутом ватнике.
— Вы меня? — спросил он у старшины.
— Вас, товарищ полковник! Не узнаете?
Что-то было в этом старшине знакомое, но где он его видел и когда, не вспоминалось: слишком много старшин и прочих прошло перед его глазами.
— Сорок первый, товарищ полковник… Помните, мы еще с вами и товарищем батальонным комиссаром Сайкиным…
— Шибилов? Боже мой! А я думал, вас убили…
Шибилов соскочил на землю, остановился в трех шагах от Задонова, прижав руки к бедрам.
Алексей Петрович шагнул к нему, обнял, расцеловал.
— Дорогой вы мой! А я-то думал, а вы, оказывается… Как же вам удалось? А Сайкин? Я тогда вернулся, когда затихло, никого, одни листы из вещмешка Сайкина!
— А Сайкина убили, товарищ полковник. Сперва они его взяли — я этого, правда, не видел, но слышал: били они его, а потом потащили, а потом слышу — стрельнули. И уехали. Я-то думал, увезли с собой, а потом смотрю: он лежит в овсах. А сидора его нету. Ну, я его оттащил к речке, закопал в канавке… Пошел вас искать, товарищ полковник…
— А я просидел в воде под берегом, — в свою очередь спешил поделиться прошлым Алексей Петрович, заново его переживая. — Все вылезать боялся. А потом, когда вылез, дошел только до поворота, дальше не рискнул. А вы-то куда потом делись?
— Так я прошел вдоль реки, куда вы побежали, — нету. Звал вас — не откликаетесь…
— Так это я ваш голос слышал потом, когда немцы уехали? — изумился Алексей Петрович. — То-то же мне показалось, что там будто разговаривают по-русски.
— А-а! — воскликнул Шибилов радостно. — Так это я шел и бормотал сам с собой: и куда, мол, подевался этот товарищ интендант. А вы, значит, подумали… Ха-ха-ха!
И Алексей Петрович тоже рассмеялся, приговаривая:
— У страха глаза велики… Ну а дальше, дальше-то что?
— Дальше — пристал к партизанам, потом наши пришли, опять армия. Вот едем в Берлин. И вы туда же?
— И я туда же.
По колонне прошла команда, солдаты полезли в кузова.
— Вы, Шибилов, вот что. Вы дайте-ка мне свои координаты. Я вас найду.
Шибилов, уже стоя на подножке машины, продиктовал номер полевой почты. Алексей Петрович записал в блокнот, помахал рукой вслед удаляющейся машине. Шибилов ему тоже, пока следующая машина не закрыла его от Задонова.
— Ну, дай тебе бог выжить, — пробормотал Алексей Петрович, все еще оставаясь во власти прошлого.
Пошел дождь. Мелкий, почти осенний. Даль затянуло туманом, звуки работающей адской машины как бы приблизились и стали еще отчетливей. Под этот гул и рокот, под монотонный шум дождя по крыше машины Алексей Петрович с час записывал в тетрадь впечатления о минувших днях, затем плотно поужинал гречневой кашей с тушенкой, выпив при этом стакан водки, и заснул сном праведника. В конце концов, за ночь Берлин не возьмут, а как берут города, он повидал уже немало. В том числе и взятие Будапешта. И не только с наблюдательного пункта командующего армией, но и с полкового и даже батальонного. А больше в городе домов или меньше, это уже детали. Берлин отличает от других городов и столиц лишь одна особенность, и заключается она в том, что Берлин есть Берлин, что именно здесь будет поставлена последняя точка в этой войне, которая многоголовой гидрой выползла отсюда и теперь, с отрубленными конечностями и почти всеми головами, все еще огрызается в предсмертной агонии, бессильно лязгая переломанными зубами.
Засыпая, Алексей Петрович подумал, что гидра и машина как-то между собой не стыкуются, но мысленно махнул на это рукой: сейчас не стыкуются, состыкуются когда-нибудь потом.
Глава 10
— Ду-ду-ду-ду-ду! Ах-ах-ах-ах-ах! Выу-выу-выу!
Маршал Жуков встряхнул головой. Непрекращающийся ни днем, ни ночью и вроде бы привычный грохот артиллерии и бомбежек снова прояснился и завладел сознанием, хотя штаб фронта располагался на значительном расстоянии от германской столицы.
Жуков встал из-за большого стола, потянулся, расправляя плечи. Стол был под стать кабинету — просторному, в несколько высоких стрельчатых окон. Привыкший к тесным размерам в основном крестьянских изб, где особенно не разбежишься, Жуков чувствовал себя в этом кабинете не слишком уютно. Но в старом замке других помещений не было. Если не считать помещений для прислуги. Так ему, по крайней мере, объяснили. Ладно, не навечно. Зато на этом столе можно раскладывать карты любого размера. Всякий недостаток имеет свои преимущества. Или, в данном случае, наоборот: всякое преимущество…
Покинув кабинет, Жуков вышел в длинный коридор, свернул и очутился в огромном зале, с лепными сводчатыми потолками и множеством окон: здесь был размещен макет города Берлина — со всеми улицами, площадями, крупными зданиями и парками.
Офицеры из оперативного отдела штаба фронта молча сновали вокруг макета, установленного на небольшом возвышении. Заглядывая в свои карты и записи, они передвигали на макете миниатюрные танки и фигурки пехотинцев по мере продвижения частей фронта к центру Берлина. Жуков следил за этими передвижениями, иногда бросал короткие замечания, из которых следовало, что необходимо кого-то из командующих армиями подстегнуть, заставить идти вперед быстрее, чтобы не отставать от соседей и не оголять их фланги. Офицер, отвечающий за свой сектор, выслушав маршала, стремительно покидал зал, записывая что-то на ходу в рабочий блокнот.
В дверях показался начальник штаба генерал Малинин, полный, широкий, невысокого роста, решительно прошел к макету, глянул на Жукова.
— Что там у тебя, Михал Сергеич? — спросил Жуков, не поворачивая головы.
— Только что получены сообщения, — с некоторой торжественностью сообщил генерал Малинин. — Первое: танки нашего и 1-го Украинского фронтов встретились в районе города Кетцин, завершив таким образом полное окружение Берлина. Второе: в районе города Тойпитц завершилось окружение 9-ой полевой и отдельных подразделений 4-ой танковой армий противника. Третье: 12-я армия немцев окончательно отрезана от города и теперь никак не сможет повлиять на судьбу Берлина. И, наконец, четвертое: наши передовые батальоны вышли, как видите, к центральным кварталам города.
— Очень хорошо, — кивнул головой Жуков. И пробормотал: — Четвертая танковая…
— Что вы сказали?
— Так, ничего. Вспомнил, сколько эта самая Четвертая танковая и Девятая полевая доставили нам неприятностей под Москвой. И вот теперь пришел им конец. Всему когда-то приходит конец…
— Совершенно с вами согласен.
— А как дела у Конева?
— 3-я гвардейская танковая армия генерала Рыбалко ведет бои в южной части Берлина с общим направлением на Тиргартенпарк… — начал было Малинин, но Жуков перебил его:
— Передай Катукову, чтобы усилил нажим и вышел первым к западной окраине Тиргартенпарка. Мы не должны позволить частям берлинского гарнизона и руководителям Германии вырваться из города и выйти на тылы танковой армии Богданова. Держите постоянную связь с Рыбалко, чтобы свои своих не покрошили в этой кутерьме. И не забывайте, что, согласно приказу Верховного Главнокомандующего, Берлин берет 1-й Белорусский при содействии… при содействии! — учтите это — 1-го Украинского.
— Я все учитываю, Георгий Константинович, — склонил седеющую голову генерал Малинин.
— А что у Рокоссовского?
— Войска Рокоссовского форсировали Одер, окружили крупный узел железных и шоссейных дорог город Пренцлау, прорвав последний из укрепленных рубежей противника, и продвигаются в западном и северо-западном направлении. Судя по всему, дальнейшее наступление 2-го Белорусского фронта будет развиваться более стремительными темпами.
— Спасибо, Михал Сергеич, — кивнул головой Жуков, отпуская начальника штаба фронта.
Итак, Берлин окружен, дни фашистской Германии сочтены. То, что не удалось немцам осенью сорок первого под Москвой более чем за месяц беспрерывных атак на советские войска Западного фронта, которым командовал Жуков, удалось ему, Жукову, его армиям и армиям других фронтов всего за десять дней в ходе Берлинской наступательной операции. Правда, эти десять дней лишь завершающая часть четырехлетней борьбы, борьбы на истощение человеческих и материальных ресурсов, но они и венец этой борьбы, от которого получит свои лавры каждый, кто выжил и не согнулся за эти страшные четыре года.
Надо бы радоваться, но вот странность: он, Жуков, не испытывает радости и даже того удовлетворения, которое должен бы испытывать. Возможно, сказывается усталость, накопившаяся за сотни минувших дней и ночей, когда удачи чередовались с неудачами, и чаще всего не в силу каких-то объективных обстоятельств, а из-за ненужной торопливости, подчинения военной стратегии и тактики политическим играм, которые всегда были и остаются вне досягаемости его, Жукова, понимания, власти и влияния. Но, скорее всего, на его спокойное восприятие близкой победы воздействует и то обстоятельство, что финал войны в целом всегда представлялся ему именно таким, и долгое ожидание этого финала притупило все чувства. Да и чему радоваться? Радуются лишь дураки неожиданно свалившейся на них удаче. А он, Жуков, саму удачу что-то не замечал, а вот изнуряющий труд, терпение, пот и кровь, слезы отчаяния, озлобленность и решимость — этого было сколько угодно.
Из монотонного грохота, то поднимающегося вверх, то слегка опадающего, вдруг выделились редкие удары такой тяжести, что они отдавались даже на большом удалении дребезжанием оконных стекол, стакана с недопитым чаем на краю стола, возле которого стоял Жуков. Это била крепостная артиллерия, установленная на железнодорожных платформах. Полутонные снаряды рвались где-то в центре города, а это означало, что немцы все еще дерутся отчаянно.
На что они рассчитывают? На ссору между союзниками? На удары извне тех своих армий, которые спешно снимались с Западного фронта, открывая дорогу на Берлин американцам и англичанам? Не придут уже те армии к Берлину, как нет основания верить, что союзники перессорятся и не доведут своего дела до конца. Но именно еще и поэтому надо усилить нажим и поскорее покончить с Берлином. Лучше — к Первому мая. Тогда советский народ получит двойной праздник. И Сталин говорил об этом же. Не требовал, нет, но…
Вошел член военного совета фронта генерал-лейтенант Телегин, тоже невысокого роста, тоже широкий, и тоже с выпирающим животом. Остановился, оглядываясь.
Жуков искоса глянул на него, но ничем не выдал своей неприязни: все время Сталин подсовывает ему этих своих соглядатаев. Советчики из них никакие, в военном деле ни уха, ни рыла, а строчить доносы горазды все. И потом… как быстро они раздаются вширь, эти советчики. Да и все остальные генералы тоже. За редким исключением. И отчего ж не раздаться? Едят сладко, двигаются мало, все больше сидят — либо за столом, либо в машине. Вот и обрастают жиром, как удачливые русские купцы. То ли дело русские генералы прошлых эпох: обязательно верхом на коне, впереди своих полков — при таком образе жизни жиром не обрастешь. А у немцев разве что Геринг грешит полнотелостью, остальные подтянуты и стройны, с претензией на некую породу, касту, которая формировалась ни одно столетие. Нам до этого еще далеко…
И Жуков, опустив тяжелый подбородок на грудь, с огорчением отметил, что и у него тоже слишком выпирает живот. Подумал: «Как только закончится эта катавасия, буду заниматься гимнастикой, заведу лошадь…»
Телегин между тем снял с головы фуражку, приласкал ладонью бритую голову, обежал глазами помещение, остановил взгляд на Жукове, неподвижно стоящем возле макета, подошел, широко улыбаясь.
— Только что вернулся из Берлина, — заговорил он с придыханием, точно бегал в Берлин и бегом же возвратился назад. — Жуткая картина! В центре ни одного целого здания. Правда, в Сталинграде картина была пострашнее, — поправился он. И тут же воскликнул с неожиданным для своих лет и плотной комплекции восторгом: — Но как, однако, далеко шагнула наша армия в своем мастерстве! В своем умении решать тактические и даже, я бы сказал, сиюминутные задачи, возникающие неожиданно и постоянно! Вот уж поистине: каждый солдат знает свой маневр! По-суворовски! Ах, если бы это умение да в самом начале войны! Разве мы позволили бы немцам так глубоко проникнуть в глубь нашей страны!
Жуков продолжал смотреть на макет, отпивая из стакана крепко заваренный чай. «Конечно, — думал он, слушая Телегина, — все это так. Но чему тут удивляться? Чему восторгаться? Да, выросли, научились воевать, научились командовать. Но какой ценой! И за какой срок! И не могло быть у нас этого умения в самом начале. Неоткуда взяться. В этом все дело».
— Люди рвутся в бой, никто не отсиживается за спинами других, — продолжал Телегин, изучивший Жукова и знавший, что привлечь внимание командующего можно лишь неожиданным сообщением. — Молодые солдаты и командиры в массовом порядке подают заявления в партию и комсомол! Это ли не доказательство живучести советской власти, ее силы, ее всенародной поддержки! Фашисты кричали о тысячелетнем рейхе, а тысячелетие как раз гарантировано нашей партии, нашей советской власти, только они уже, конечно, будут другими, не такими, как нынешние, но на той же основе и — самое главное — завоюют весь мир, потому что…
— Вот здесь, — остановил поток красноречия члена Военного совета фронта Жуков своим скрипучим голосом и повел длинной указкой по ущелью улиц и голубой жиле реки, — самое трудное место. Надо будет ввести в действие отдельную бригаду тяжелых танков, чтобы они своим огнем могли более эффективно поддерживать пехоту. И полк «зверобоев» сюда подбросить. И подкрепить их пехотной дивизией из резерва фронта.
Телегин после слов Жукова сник, восторженность исчезла, лицо его приняло деловое выражение, он с озабоченностью посмотрел на макет, помял подбородок.
— Да-да, Георгий Константинович, ты абсолютно прав, — произнес он. — Надо больше налегать на артиллерию и авиацию. А то, я заметил, некоторые наши военачальники стараются решать свои задачи исключительно с помощью живой силы. Представь себе, командир одного из пехотных полков… у меня записана его фамилия… четыре раза бросал своих солдат на штурм одного из укрепленных зданий. Потери ужасные! И только вмешательство командования прекратило это безобразие. Я приказал начальнику политотдела дивизии подать рапорт по команде на безрассудные распоряжения комполка. К тому же, как выяснилось, командир полка и многие офицеры его штаба были пьяны…
— Всех под трибунал! — коротко бросил Жуков. — Позвони военному прокурору фронта, пусть разберется. Надеюсь, они отстранены от командования?
— Да-да!.. Впрочем, н-не знаю. Сам я там не был. Мне доложили, — замялся Телегин и принялся платком протирать свои очки. — И вообще, должен заметить, — вдруг заговорил он сварливо, — потери ужасные. И не только в том полку. Повсеместно. Немцы дерутся отчаянно.
— А ты думал, как они будут драться? Они так и должны драться, — чеканил слова Жуков. — Война есть война! Потери неизбежны. Но такие потери, о каких ты говорил, преступны. За такие бессмысленные потери в сорок первом я приказывал командиров, их допустивших, расстреливать перед строем. Без суда и следствия, — закончил Жуков ледяным тоном и повернулся к дежурному по штабу генералу, остановившемуся рядом.
— Вас к телефону, Георгий Константинович, — произнес тот, и далее, понизив голос: — Товарищ Иванов.
Жуков молча повернулся и вышел из помещения.
В своем кабинете он взял трубку, кашлянул, сказал твердым голосом:
— Жуков у аппарата, товарищ Сталин.
— Как дела, товарищ Жюков? — послышался в трубке далекий и такой знакомый голос Верховного.
— Наши армии сжимают кольцо вокруг правительственных зданий, товарищ Сталин. До имперской канцелярии осталось всего несколько кварталов. Но немцы дерутся отчаянно. Приходится каждый дом брать штурмом. Дело доходит до рукопашных схваток. Я надеюсь, что еще три-четыре дня…
— Не надо торопиться, товарищ Жюков, — перебил маршала Сталин. — Берлин от нас теперь никуда не уйдет. Проследите, чтобы наши войска побыстрее выходили на Эльбу. Желаю успехов.
И в трубке прозвучали гудки отбоя.
Положив трубку, Жуков сел за стол, вызвал начальника штаба. Вместе с ним в кабинет вошел и Телегин.
— Верховный приказал ускорить продвижение наших войск к Эльбе, — произнес Жуков. — Свяжитесь с командованием 47-ой и 61-ой армий и передайте им, чтобы они бросили к Эльбе усиленные механизированные группы. И непременно при активном содействии авиации.
Когда начальник штаба фронта вышел, Телегин спросил:
— Георгий Константинович, у тебя не найдется минут двадцать, чтобы принять корреспондентов фронтовых и центральных газет?
— Это очень нужно?
— Желательно, Георгий Константинович. Советский народ хочет знать доподлинную обстановку вокруг Берлина. А тут еще иностранные корреспонденты…
— Хорошо, приглашай, Константин Федорович. — Подумал и уточнил: — В зал с макетом. Для наглядности. Я буду минут через десять.
Глава 11
Алексей Петрович Задонов вошел в большой зал в числе не менее трех десятков корреспондентов газет, фотографов и кинооператоров. Были среди них несколько американцев и англичан, резко выделяющихся среди советских своей упрощенной формой. Все сразу же столпились вокруг макета Берлина, на котором наглядно отображалось состояние противоборствующих сторон: немецкие танки, пушки и солдаты — с одной стороны, русские — с другой. При этом немецкая оборона представляла собой два отдельных острова, и те уже находились в стадии расчленения.
Вспыхивали блицы, жужжали кинокамеры. Гул голосов перекатывался под высокими сводами готического зала.
Американцы, разглядывая макет, размахивали руками, выражая почти детский восторг, фотографировались на его фоне, англичане смотрели озабоченно, что-то записывали, единственный француз выглядывал из-за их спин.
Алексей Петрович восторга не испытывал. Как и большинство его русских коллег. Он только подумал почему-то, что и у немцев, скорее всего, тоже был когда-то заготовлен макет Москвы, и так же наверняка суетились вокруг него журналисты. Только совсем другие. А писатель-журналист Задонов в это время ходил по улицам Москвы, чаще всего по улице Горького, и не думал о том, что кто-то сейчас тычет указкой как раз в эту улицу, хотя тревогу испытывал, но вовсе не поэтому.
Алексей Петрович хорошо помнил Москву октября-ноября сорок первого, помнил тревожное ожидание, панику, вытряхнувшую из города весь человеческий мусор, ночные бомбежки, вой сирен и стук зениток, качающиеся столбы прожекторов в звездном московском небе, темные силуэты аэростатов заграждения, невозможность попасть не только к командующему фронтом Жукову, но и к командующим армиями.
Как давно это было. И как странно, что оно было таким, каким он его помнит. И после всего этого — Берлин, этот макет с улицами, переулками, площадями и даже отдельными зданиями, этот помпезный зал, шумная ватага корреспондентов — всё, будто выставленное напоказ. Как всё мучительно и долго переворачивалось, чтобы наконец обернуться вот этой парадной стороной. Интересно, что испытывал какой-нибудь немецкий аналог русского Задонова, стоя в осенние дни сорок первого перед макетом Москвы? Посещала ли его хотя бы тень сомнения в том, что он сможет пройтись по улицам русской столицы? Или он настолько был уверен в этом, что всякие сомнения исключались? И где он теперь ходит, о чем думает?
Над большим камином старинные часы сыграли менуэт, затем отметили мелодичными звонами каждый минувший час. И когда прозвучал последний перезвон, дверь отворилась, и в зал вошел маршал Жуков, сопровождаемый двумя генералами: членом Военного совета и начальником штаба.
Гул голосов смолк, все повернулись в одну сторону. Алексей Петрович, сугубо мирный, гражданский человек, хотя уже почти четыре года не снимающий военную форму, непроизвольно подтянулся, и по тому напряжению, с каким все смотрели на фигуру маршала Жукова, и по напряжению самой фигуры маршала, вдруг почувствовал, что ему не хватает воздуха, что еще минута… какой там минута! — несколько секунд! — и он разрыдается на глазах у всех. Но он не разрыдался, а лишь стиснул зубы от усилия удержать в себе это неожиданно нахлынувшее чувство, и удержал его, лишь судорожно всхлипнув. Но никто не обратил на его всхлип внимания.
Жуков остановился там, где голубая лента реки Шпрее врезалась в городские кварталы. Было нечто величественное в том, как стоял Жуков и сопровождающие его генералы в благоговейном молчании собравшихся. Лишь вспышки магния и треск кинокамер нарушали эту тишину.
Никогда еще Алексей Петрович не чувствовал так отчетливо свою причастность к великим историческим событиям, которые вершились на его глазах. Видимо, и другие чувствовали то же самое. Но когда кто-то попытался выразить это ощущение хлопками в ладоши, его никто не поддержал, и хлопки тут же испуганно опали.
— Я рад приветствовать вас от имени командования Красной армии, — произнес Жуков. — И готов ответить на все ваши вопросы.
Однако никакой радости на лице маршала заметно не было: оно оставалось каменным, непроницаемым, напомнив Алексею Петровичу того Жукова, которого он видел прежде. В первый раз — это там, на разъезженной дороге под Волоколамском в начале октября сорок первого, второй — на Курской дуге, затем… затем в просторной избе на правом берегу Вислы в январе сорок четвертого. Затем… да он уж все мимолетные встречи и не упомнит.
На первый взгляд Жуков внешне почти не изменился. Разве что походка стала несколько тяжеловатой. Но не измениться он не мог, как не могли не измениться все, кто стоял сейчас в этом зале, и кто не стоял — тоже. Время и события не могут определенным образом не влиять на людей. Кем бы они ни были. И сам Алексей Петрович стал совсем другим человеком, мало похожим на Задонова, встретившего Жукова под Волоколамском. И даже на себя самого в той избе на правом берегу Вислы, хотя с тех пор миновало менее четырех месяцев. Недаром говорят, что на войне год идет за два, а то и за все пять.
Хотя встречи с Жуковым представлялись ему почти случайными, однако в промежутках между ними Жуков все равно так или иначе присутствовал в сознании Алексея Петровича, точно находился за закрытой дверью и мог открыть ее в любую минуту. Надо думать, происходило это потому, что за всеми боями и передвижениями фронтов все эти годы стояли всего две фигуры: его, Жукова, мрачная и решительная, и фигура Сталина, еще более мрачная и решительная. Что-то вроде Александра Первого и Кутузова, но в современном исполнении. И никакие генералы, в том числе и командующие фронтами, бывшие и нынешние, не были видны ни рядом, ни даже где-то вблизи. Только эти двое.
Теперь, глядя на маршала, Алексей Петрович мог с полной определенностью сказать, что за минувшие четыре неполных года роль этих двух фигур — Сталина и Жукова — вполне прояснилась как в его собственном отдельном сознании, так и в сознании всего народа, как роль исключительная, решающая. При этом оба не мыслились друг без друга, хотя масштабы измерения имели разные. Но поскольку все так или иначе замыкалось на узкой полосе фронта, где складывались усилия государства, народа и армии, именно там эти фигуры и стояли, вбирая в себя всю силу, скопившуюся у них за спиной. Даже тогда, когда Жуков стал одним из командующих фронтами, он не утратил своего веса и значения. Скорее, наоборот: этот вес и значение сконцентрировались в одной точке. И точкой этой стал Берлин.
Что-то спросил англичанин. Кажется, о том, что испытывает маршал, войска которого дерутся в самом Берлине.
Впервые Алексей Петрович увидел улыбку Жукова: скупую, едва тронувшую узкие губы. Улыбка была, скорее всего, снисходительной, потому что ответ подразумевался. Так, по крайней мере, казалось Алексею Петровичу.
И Жуков сказал то, что и должен был сказать:
— Удовлетворение.
И снова замкнулся, холодно оглядывая толпу людей, настолько далеких от него, как будто все они явились с другой планеты. У Жукова, как заметил Алексей Петрович, и уже не впервой, тяжеловато было с чувством юмора, а если оно и присутствовало, то такое же тяжелое, каменное, как и лицо маршала.
Что-то спрашивали у командующего фронтом еще, но все это мало интересовало Задонова. Ему интересен был сам Жуков, и даже не столько Жуков-полководец, сколько человек, обитающий в этом полководце. Вернее, сколько осталось в нем именно человеческого… Ведь посылать миллионы людей на смерть — для этого надо что-то в себе задавить. Не жалость, нет, а что-то более значительное. Но и не посылать — тоже ведь что-то задавливается, теряется. Он, Задонов, это чувствовал всегда по себе самому. Хотя и не знал, как связать и совместить в одном человеке способность мочь, а в другом — не мочь. Наконец, чем Жуков отличается от того же Конева? Или Рокоссовского? И мог бы кто-нибудь заместить Жукова на его месте? Скажем, в том случае, если бы случайный снаряд или бомба… Теперь отчетливо видно — вряд ли. Определенно не мог бы никто. А если бы вдруг, то непременно как-нибудь по-другому, с другими последствиями для армии и страны. Особенно если вспомнить, как Конев и Рокоссовский летом сорок первого бессмысленно гробили свои дивизии в бесплодных контратаках. Ведь это же факт: на Украине Жуков в первые дни войны тоже контратаковал, не безупречно, разумеется, как это теперь стало известно Алексею Петровичу, но не так расточительно. И под Ленинградом — то же самое. И там и там немцы не смогли окружить ни одной армии, хотя силы у них в ту пору были еще велики. И, наконец, под Москвой…
Слыхивал Алексей Петрович от кого-то восточную поговорку: десять ишаков не заменят одного коня. Все это так. Но и пяти ишаков хватит, чтобы вытащить коня из ямы, если тот в нее попадет. Потому что конь, хотя и о четырех копытах, иногда спотыкается. Но эти иносказания, если переносить их на Жукова и Сталина, еще надо суметь понять и объяснить. А потом описать, но так, чтобы в это поверили. И если Алексей Петрович чего и боялся, то своей излишней эмоциональности, от которой не избавился даже за годя войны.
Замок покидали толпой и разъезжались кто куда.
Алексей Петрович, как и некоторые другие корреспонденты центральных газет, ехал к Чуйкову: 8-я гвардейская армия которого, совместно с другими армиями, штурмовала Берлин. Это была та самая армия, именовавшаяся 62-ой, которая защищала Сталинград вместе с 64-ой генерала Шумилова. Факт весьма символичный. И не случайный. Хотя Шумиловская, теперь 7-я гвардейская, заканчивала войну в составе 2-го Украинского фронта.
— А помните, товарищ полковник, — спросил Чертков, не отвлекаясь от дороги, — как мы с вами плутали по степи в июле сорок второго? Мы еще тогда все никак не могли найти штаб 64-ой армии. Помните?
— Как не помнить, — усмехнулся Алексей Петрович, но не воспоминаниям, а тому, что Чертков каким-то чутьем всегда угадывает, о чем думает его начальник. — Как не помнить, — повторил Алексей Петрович, на сей раз без усмешки: — Мы тогда с тобой чуть фрицам в лапы не угодили.
— Да уж, было дело, товарищ полковник, — и рот Черткова расплылся в улыбке чуть ли ни до ушей. — А только я не понимаю, почему 64-я не в Берлине. Как хотите, а это очень даже обидно и несправедливо.
— Что поделаешь, мой верный Санчо Панса, но пути господние… то есть в данном случае Верховного командования — неисповедимы, и не нам, грешным, распутывать петли этих путей.
— Так-то оно так, а только…
Шальной снаряд истошно провыл над головой и разорвался метрах в двухстах от дороги.
— Вот черти! — воскликнул Чертков. — Пьяные они, что ли?
И все, что двигалось по дороге, зашумело и ускорило свое движение.
Глава 12
31 апреля и Жуков перебрался на наблюдательный пункт генерала Чуйкова. Собственно, в этом не было никакой нужды, но дело шло к концу, и командующему фронтом хотелось самому наблюдать завершающую стадию взятия Берлина, его центральных кварталов с правительственными зданиями и гитлеровской штаб-квартирой.
С наблюдательного пункта, однако, почти ничего видно не было. Все пространство затянуто дымом горящих зданий, красные языки пламени вырываются из окон, кирпичная пыль, поднятая бомбежкой и артиллерийскими снарядами, придает дыму кровавый оттенок. Дышать нечем, из глаз льются слезы, лица черны от сажи, першит в горле, донимает сухой кашель.
И тут сообщение о том, что какая-то немецкая танковая часть прорвалась через наши позиции в районе Тиргартен-парка и двинулась на запад.
Чуйков, доложив Жукову об этом сообщении, вопросительно уставился в его глубоко упрятанные глаза.
— Кто у нас там? — спросил Жуков, заглядывая в карту, лежащую на снарядном ящике.
— 2-я гвардейская танковая армия Богданова. И части 1-го Украинского фронта, — ответил Чуйков.
— Свяжи меня с Богдановым.
Через минуту Жуков уже говорил с командующим танковой армией Богдановым:
— Семен Ильич, там через твои порядки прорывается какая-то танковая группа немцев. Не исключено, что среди удирающих из Берлина находится Гитлер и вся фашистская верхушка. Твоя задача — костьми лечь, а группу уничтожить или пленить. Все трупы выявить на предмет опознания. Но главное — не дать им уйти на запад, к союзникам. Ты меня понял?
— Так точно, Георгий Константинович. Будет исполнено. Мы уже преследуем эту группу, создаем на ее пути заслоны. Хорошо бы поднять штурмовики и пикировщики, чтобы они ее как следует потрепали.
— Так свяжись с авиаторами! Или у тебя связь не работает? — вскипел Жуков.
— Связь работает, товарищ маршал. Свяжусь сей же момент.
— Все! Действуй! — приказал Жуков и отдал радиомикрофон офицеру связи. Проворчал, ни к кому не обращаясь: — Все ждут, когда ткнешь носом, а сами… Провороним Гитлера — стыд и позор. — И уже Чуйкову, показывая на окно: — Что они у тебя там возятся?
— Очень сильное сопротивление, Георгий Константинович.
— А ты что ожидал? Пусть авиация раздолбает там все в порошок. Подтяни тяжелую артиллерию. Нечего нашими солдатами их улицы мостить.
Через какое-то время со стороны центральных кварталов заухали тяжкие взрывы, под ногами заходил пол, с потолка посыпалась цементная и кирпичная крошка. Жуков с опаской глянул на потолок, но ничего не сказал, продолжая всматриваться в красноватую мглу, затягивающую лежащие впереди развалины. Можно себе представить, что там творится.
Бомбежка продолжалась около часа. Самолетов не видно, слышался лишь подвывающий гул моторов. Затем все стихло.
— Ладно, поеду к себе, — сказал Жуков Чуйкову. — Смотреть тут у вас не на что. Эк вы тут напылили как. В Монголии, во время песчаной бури, и то дышать было легче. Заканчивайте, не тяните.
Вернувшись в штаб, Жуков доложил Сталину, что дело идет к развязке.
— Думаю, к завтрашнему утру закончим, товарищ Сталин.
— Не спешите, день-два ничего не решают, — ответил Сталин. — Завтра у нас праздник, военный парад. Без особой нужды не звоните: хочу отдохнуть.
Но в четыре утра Жукову позвонил Чуйков и сообщил, что к нему на КП прибыл начальник генерального штаба сухопутных войск Германии генерал Кребс и сообщил о самоубийстве Гитлера, а также о том, что Геббельс, ставший канцлером после Гитлера, и Борман, председатель нацистской партии, уполномочили его вести переговоры о перемирии.
— Подожди у телефона: позвоню в Москву, — ответил Жуков.
Сталин спал. Начальник охраны будить его не хотел. Жуков настаивал:
— Прошу разбудить. Дело срочное и до утра ждать не может.
— Доигрался подлец, — произнес Сталин, взяв трубку. — Жаль, что не удалось взять его живым. Пусть с немцами встретится ваш заместитель Соколовский. Передайте ему: никаких переговоров. Безоговорочная капитуляция — и только. И проверьте, точно ли Гитлер мертв. Может, сбежал.
— Проверим, товарищ Сталин.
— Впрочем, пусть этим занимается «Смерш». У вас и своих забот хватает.
Глава 13
Дивизия полковника Матова была введена в сражение за Берлин 27 апреля, когда войска Первого Белорусского и Первого Украинского фронтов уже миновали пригороды Берлина, прорвав городской оборонительный обвод, и завязали бои среди густо застроенных городских кварталов.
Командующий корпусом генерал-лейтенант Болотов держал свой командный пункт в старинном трехэтажном доме на окраине Берлина. Дом, окруженный всякими подсобными строениями, стоял в густом парке, почти не пострадавшем от бомбежек и артобстрелов. А вокруг, куда ни глянь, теснились танки и самоходки, на броне которых сидели чумазые танкисты и равнодушно взирали сверху на проходящие мимо пехотные роты. Зенитные батареи таращились в небо задранными вверх длинными стволами: время от времени в воздухе появлялись одиночные немецкие самолеты, взлетающие с берлинских аэродромов. Среди деревьев горбатились на «студебеккерах» зачехленные «катюши», возле них торчали часовые. На одной из аллей тяжелые гаубицы методично били в сторону густого облака пыли и дыма, весящего над городом. Поодаль, на зеленой лужайке, сидели сотни две-три пленных немцев, в основном мальчишки и старики из фольксштурма, посреди них стояла походная кухня, длиннотелый повар-армянин в сером от грязи колпаке раскладывал кашу в подставляемые пленными миски и котелки. В воздухе кружились пепел и сажа, оседая на деревьях, на траве, на людях и машинах.
Командир корпуса встретил Матова неприветливо.
— Долго вас ждать приходится, полковник, — проворчал он, выслушав доклад комдива, в том числе и о заторах на дорогах, помешавших дивизии вовремя прибыть на место. — Инициативы вам не хватает, инициативы. В вас еще, к сожалению, чувствуется штабник. А в теперешней обстановке инициатива особенно нужна всему командному составу: картина боя меняется постоянно, противник контратакует, используя знание города, подземных ходов, метро и прочее. Вам надо будет учесть все это при ведении боев. А теперь смотрите сюда, — ткнул Болотов карандашом в расстеленную на столе карту города. — Вот здесь наступает дивизия генерала Супрунова, здесь — генерала Латченкова. Обе дивизии понесли большие потери в рядовом и офицерском составе: в ротах осталось по двадцать-тридцать человек. В силу этого пришлось по две-три роты сводить в одну, полки переводить на двухбатальонный состав. Обе дивизии вот с этой вот площади расходятся влево и вправо. Вы занимаете промежуточное место и наступаете в сторону западной части Тиргартен-парка. Задача корпуса и ваша в том числе — отсечь вот эту часть кварталов от центра, — обвел Болотов карандашом желтое пятно от пролитого на карту чая. И уточнил: — Вместе с обороняющимися здесь частями противника. До полного их уничтожения. Задача ясна?
— Так точно, товарищ генерал-лейтенант! — вытянулся Матов. — Разрешите приступить к выполнению?
— Подождите, Николай Анатольевич, — остановил Болотов Матова, на глазах превращаясь из властного генерала в пожилого усталого человека с седым бобриком волос на круглой голове. — Собственно говоря, командуете вы дивизией неплохо. Я бы даже сказал — хорошо. А что ваше начальство в моем лице бывает недовольно, так на то оно и начальство. Но оно не только ворчать и покрикивать умеет, но и ценить своих подчиненных. А посему… — Генерал расправил плечи, в голосе его зазвучали торжественные ноты: — А посему разрешите, дорогой мой Николай Анатольевич, поздравить вас с присвоением очередного звания — генерал-майора! — и с этими словами протянул Матову золотистые генеральские погоны.
— Служу Советскому Союзу! — произнес Матов скорее с удивлением, чем с радостью: никак не ожидал такого подарка. Да и дивизией командует менее полугода.
— Подождите, генерал, и это еще не все. От имени Президиума Верховного Совета СССР и командования Красной армии вручаю вам орден Ленина за стойкость и умелые действия, проявленные во время осуществления Висло-Одерской наступательной операции. Поздравляю от всей души! — и Болотов протянул Матову руку.
— Спасибо, товарищ генерал, — растрогался Матов и даже забыл уставной ответ по такому случаю. И тут же спохватился: — Но ведь не я один проявил стойкость и прочее, товарищ генерал.
— Есть и на других награды, — успокоил его Болотов. — Рядовых и офицеров мы уже наградили, а на командный состав дивизии награды пришли только что. Сейчас на вручение наград нет времени, а как возьмем Берлин, так при развернутом строе… ну и так далее. И за все сразу. В том числе и за бои на Кюстренском плацдарме, и за прорыв обороны немцев на Зееловских высотах. Никто не будет обойден.
— Разрешите приступить к выполнению приказа?
— Выполняйте, генерал. И пусть вам сопутствует удача.
Погоны Матов нацепил в машине, орден убрал в чемодан, чтобы надеть его, когда и другие получат свои ордена.
Дивизия медленно втягивалась в город.
На улицах немцы, пленные и гражданские, разбирали завалы, очищали проезжую часть, угрюмо смотрели на движущиеся мимо машины с советскими солдатами. На бетонной глыбе сидел конвоир, положив винтовку себе на колени, курил и сонными глазами таращился на лежащие перед ним развалины. Распоряжался немцами немец же в гражданской одежде, с белой повязкой на рукаве. Он размахивал руками, покрикивал, — чувствовалось, что распоряжаться ему не впервой.
Матов всю эту картину схватил одним взглядом из своего джипа и попытался представить себе подобную картину в Москве — картина не получалась. И не потому, что немцы Москву так и не взяли, а потому, что никто не верил, что они ее возьмут. Может быть, и немцы не верили, что мы будем в Берлине, и продолжают не верить, но это не имеет значения, верят они или нет, потому что мы уже в Берлине и потому, наконец, что всегда верили, что будем здесь раньше или позже.
На машинах доехали до Грюневальд-штрассе, дальше проехать было невозможно: дороги запружены танками и самоходками, жмущимися поближе к уцелевшим стенам домов, на перекрестках стоят тягачи с пушками, расчехленные «катюши» — все это томится в ожидании своего часа. Впереди, там, где коробки домов теряются в дыму и пыли, безостановочно ухает и стучит, и Матов по звукам определяет, что именно ухает и стучит и как далеко отсюда. Сравнение со всё и всех пожирающей чудовищной машиной или многоголовой гидрой в голову ему, в отличие от писателя Задонова, не приходит.
Командира правофланговой моторизованной дивизии генерал-майора Латченкова Матов нашел на втором этаже пятиэтажного дома. Знакомы они недавно: Латченков заменил раненого комдива на Кюстринском плацдарме. Вместе отбивали атаки немцев, стремившихся отбросить части Красной армии за Одер. Латченков нравился Матову своей рассудительностью и невозмутимым спокойствием.
— А-а, полковник! Прибыли наконец! — встретил его Латченков. — Как настроение? — И, заметив новые погоны на плечах Матова: — Да вас поздравить надо, генерал! Рад за вас, душевно рад! Поэтому и вопрос свой про настроение снимаю как не актуальный.
— Настроение боевое не только у меня, но и у всей дивизии, — уточнил Матов.
— Ну и прекрасно. Другим оно и не может быть: дело-то к концу идет. А теперь давайте разберемся, какие вам сменять части моей дивизии, а какие Супрунова. Вот смотрите сюда, — показал Латченков на карту. — Здесь у меня полк полковника Новикова. Вы выдвигаете сюда свой полк, на месте мои ветераны все вашим расскажут и покажут, после чего отойдут в тыл, а я уж тут решу, куда мне их сунуть. Имейте в виду, что немцы по канализации и водотокам проникают в наши тылы и весьма нам досаждают этими своими вылазками. Так что все канализационные люки, подвалы и прочее держите под контролем.
— А сами воспользоваться этими подземными ходами не пытались? — спросил Матов.
— Отчего ж не пытались? Очень даже пытались. Но мало что получалось. Схем нет, куда что ведет, не разберешь, большинство проходов взорвано или забаррикадировано, а по каким проходят немцы, не угадаешь. Наши саперы придумали: как только фрицы обнаружатся, так берут бочку с соляркой, поджигают — и в люк. Очень хорошо помогает от насморка. — И засмеялся, довольный.
— Вы когда собираетесь отводить свой полк? — спросил Матов.
— Ночью: меньше потерь будет. Да и вашим надо осмотреться, привыкнуть к обстановке, вжиться. Тем более что немцы, как только пронюхают, что у нас происходит смена подразделений, так тут же кинутся в контратаку. В Сталинграде, между прочим, происходило то же самое. Бывало, пришлют пополнение из-за Волги, и в течение дня от него остаются ножки да рожки. Зато эти рожки да ножки спуску фрицам не давали. Естественный отбор, как говорится. Но там другого выхода у нас не было, как посылать в бой необстрелянных солдат. Здесь другое дело. Так что осваивайтесь, генерал… и с позициями, и со своим новым званием… Кстати, погоны советую сменить на полевые, чтобы не отсвечивали. Иначе попадете на мушку снайперу.
— Полевыми еще не обзавелся.
— Могу поделиться: есть запасные.
Глава 14
Только к утру дивизия Матова заняла освободившиеся рубежи для продолжения наступления. Два полка были выдвинуты на линию огня, один полк оставлен во втором эшелоне, откуда можно черпать резервы и подменять уставших бойцов. Вслед за ними шли танки, самоходки и артиллерия, которых, кстати, надо было охранять от фаустников, от ударов с тыла.
Сам Матов устроил свой командный пункт в подвале углового дома на перекрестке двух нешироких улиц, во многих местах перегороженных баррикадами. В подвале же развернут перевязочный пункт для раненых, в одном из помещений держат пленных, в другом уложены погибшие.
Обойдя все позиции, Матов поднялся на четвертый этаж, где обосновались разведчики и корректировщики. Отсюда часть города — как на ладони. Куда ни глянь — везде развалины, обгорелые стены домов. Многие горят до сих пор, дым висит над кварталами, стелется понизу, першит в горле, выжимает из глаз слезы. И нигде не видно ни души. Город точно вымер. Но он жил высверками выстрелов, вздохами разрывов тяжелых снарядов и бомб.
Из дыма вынырнул наш пикирующий бомбардировщик, прошел на бреющем полете над мертвыми коробками зданий, покачивая крыльями; сидящий здесь же представитель авиации, капитан-корректировщик, кричит ему вслед:
— Ты пролетел над Виктор-Луизе плац и Хохенштауфен-штрассе. Разворачивайся и сыпь в ту хибару, что была у тебя по правому борту. Там у них в подвале пушки. Завали их к едрене фене, а то они, падлы, пехоте житья не дают!
Пикировщик возвращается, но идет несколько выше и оттуда, падая вниз в пологом пике, атакует угловой дом на противоположной стороне площади. Видно, как из чрева самолета вываливаются две черные капли и, увеличиваясь в размерах, несутся к дому. Сам же бомбардировщик, натужно воя, выходит из пике и почти отвесно лезет вверх. Капли долетают до цели, исчезают из виду, и тут же внутри здания вверх и в стороны вздымаются клубы дыма и пыли, вздрагивает пол под ногами, тяжкий вздох разрыва застревает в ушах. Какое-то время ничего нельзя разглядеть. Когда же дым рассеивается, становится видно, что стена как стояла, так и стоит.
— «Сокол»! «Сокол»! — кричит в трубку капитан-корректировщик. — Дай ему еще, мать его перетак! Всыпь ему под дых!
Но «Сокол» уходит, не ответив на призыв капитана. Капитан же, сняв с головы наушники, поворачивается к Матову, приподнявшись слегка, чтобы лишний раз не высвечиваться в окне, представляется:
— Товарищ генерал-майор! Капитан Желтков. Осуществляю связь с отдельным гвардейским бомбардировочным полком под командованием полковника Лисицына. — И поясняет: — Дым, товарищ генерал, плохая видимость. Посылают самых что ни на есть ассов. Но и у них не всегда получается. Сами видели: пикировщик, а бомбит практически с бреющего полета. Точность не та. Сейчас прилетит снова. Возьмет пятисотку — тогда от этого дома один щебень останется.
Действительно, минут через двадцать самолет вылепливается из дымного мрака и, как в предыдущий раз, делает пролет, затем возвращается и кидает одну единственную бомбу — и стена рушится, заваливая подвальные окна, амбразуры и бронированные колпаки. Но стоило штурмовой группе сунуться на площадь, как с флангов ударили пулеметы, дымные щупальца протянули «фаусты», прижали атакующих к асфальту и развороченной мостовой. Пришлось дать приказание на возвращение группы в исходное положение.
Надвинувшийся на город сумрак приглушил звуки боев, доносящиеся со всех сторон. Наступил час передвижений и перемещений. Остатки полка из дивизии Латченкова отходили в тыл. Пленные немцы, подхватив своих и наших раненых на носилки, потянулись следом. Затем двинулись ходячие раненые и остальные пленные. Прибыли старшины с термосами. Запахло щами и кашей, свежим хлебом.
Матов с командиром полка подполковником Скобелевым намечали цели для ночной атаки, возможные варианты развития событий. Вместе с ними в план лежащих впереди кварталов вглядывались командир полковых разведчиков, начальник артиллерии дивизии, командиры саперного батальона и бригады самоходчиков.
— Думаю, товарищ генерал, надо начать часов в одиннадцать, — говорил подполковник Скобелев. — Для начала выдвинуть на прямую наводку трехсотки, пусть они разметут баррикады и стоящие за ними огневые точки, затем пустить дымовую завесу, а уж потом начинать атаку.
— Нет, Сергей Капитонович, — не согласился Матов. — Все это здесь уже испробовано, немцы привыкли к такому развитию событий. Надо атаковать там, где они меньше всего ждут, рассечь их оборону, лишить маневра. Такой участок, как мне представляется, находится напротив вот этого здания. Здесь немецкая баррикада перегораживает улицу, под ее прикрытием можно скрытно подобраться к стене здания, заложить фугас и взорвать стену, куда и должна ворваться штурмовая группа. А разведка до этого времени должна прощупать канализационные коллекторы здесь и здесь. И вообще мы должны знать всё о здешних подземельях. Поэтому начало атаки следует перенести часов… часа на три ночи. К этому времени кое-какие данные разведка собрать сумеет. Как, Александр Степанович? — обратился Матов к начальнику разведки дивизии майору Чопову.
— Постараемся, товарищ генерал.
— Тогда за дело.
* * *
За три дня непрерывных боев за каждую улицу и каждый дом дивизия генерала Матова продвинулась всего на полтора километра. В это же время, как передали по рации, наши войска приступили к штурму рейхстага.
До парка Тиргартен оставалось совсем немного, но немцы дрались с таким ожесточением и упорством, точно были уверены, что еще чуть-чуть, и чаша весов склонится на их сторону. Чем-то другим объяснить это их сопротивление было невозможно. Тем более что загнанные в угол или окруженные в бункерах, они поднимали руки с удивительной легкостью, точно обрывалась связующая нить, питающая их ожесточенность и упорство, и взору наших бойцов и командиров представали люди, безразличные ко всему на свете. Даже к собственной жизни.
Стало к тому же известно, что у обороняющихся заканчиваются боеприпасы и продовольствие. А все потому, что стремительное наступление наших войск и неожиданная для немцев потеря пригородов, где и были сосредоточены все склады боеприпасов и продовольствия, не позволили обороняющимся ни взорвать эти склады, ни перебросить их в центр. Теперь солдаты Матова с избытком снабжались фауст-патронами, не жалели их и пуляли из «фаустов» даже по одиночным фрицам, почему либо выскакивающим из укрытия. В полках появились немецкие сосиски, сало-шпиг, галеты, шнапс и даже шоколад. Что немцу худо, то русскому хорошо.
И по всему чувствовалось, что сражение подходит к концу. Даже по той все более затухающей ожесточенности, с какой немцы отстаивали каждый дом. А так хотелось, чтобы все закончилось завтра. И не только потому, что праздник, а потому, что все устали, всем хотелось жить. И Матов, понимая это, больше всего налегал на артиллерию.
Глава 15
— С праздником вас, товарищи! — произнес Алексей Петрович Задонов, переступив порог бункера, в котором расположился командный пункт дивизии генерала Матова, и повторял это приветствие, пожимая руки каждому, кто здесь находился. — Еле до вас добрался: генерал Болотов не хотел отпускать. Опасно, говорит, у генерала Матова: стреляют, не дай бог, убьют, а пуще всего — ранят. А я ему в ответ: товарищ генерал-лейтенант, меня не убьют и не ранят, потому что некому тогда будет описывать ваши подвиги. К тому же, говорю, с майором Матовым я войну начинал, с генерал-майором Матовым хочу ее закончить. Только этот аргумент и подействовал.
Офицеры штаба радостно и снисходительно улыбались Задонову, понимая, что он изрядно привирает. И забросали его вопросами:
— Как там, на других участках? Взяли Гитлера, или удрал? Где союзники?
— Гитлер капут! — воскликнул Задонов. — Совсем капут, друзья мои!
— Это мы знаем, — произнес кто-то разочарованно. — Фриц как поднимет руки, так и талдычит одно и то же: «Гитлер капут! Гитлер капут!» От самого Сталинграда слышим, да только никак не скапутится, проклятый.
— Скапутился, друзья мои, совсем скапутился… — И, видя, что все смотрят на него недоверчиво, возвестил, куража ради отделяя одно слово от другого длинными паузами: — Вчера… то есть тридцатого апреля одна тысяча девятьсот сорок пятого года… как сообщил начальник германского генерального штаба генерал Кребс… соизволивший посетить штаб командующего Восьмой гвардейской армией генерал-полковника Чуйкова… в пятнадцать часов тридцать минут… фюрер Германии Адольф Гитлер, верховный главнокомандующий ее вооруженными силами, канцлер и прочая и прочая… изволили… самолично… застрелиться… насмерть… вместе со своей то ли любовницей, то ли женой… Финита ля трагикомедия, друзья мои. Нет Гитлера. Был и весь вышел. Аллес!
Мгновение стояла недоверчивая тишина, затем:
— Ура! — закричали все разом, вскочили и запрыгали, точно дети. Кто-то на днище стула отбивал барабанную дробь, кто-то выделывал ногами кренделя среди ящиков из-под боеприпасов, картонных коробок и мешков. Люди обнимались, смеялись, забыв, кто они и где находятся.
В помещение КП заглядывали солдаты и офицеры: уж не война ли кончилась? А узнав, отчего крики и веселье, тоже стали кричать и прыгать, обнимать друг друга. Да и то сказать: с именем Гитлера слишком много было связано, чтобы известие, принесенное Задоновым, оставило людей равнодушными. К тому же всем казалось, что Гитлер был единственным человеком в Германии, по воле которого развязана война, и теперь, с его кончиной, все должно тут же и прекратиться.
— Постойте, — поднял вверх обе руки Алексей Петрович. — Помимо Гитлера в германском правительстве хватает и других, которые ничуть не лучше своего фюрера. Я всего лишь час как с командного пункта генерала Чуйкова. Немцы прислали туда парламентеров для заключения перемирия. Там у них теперь новое правительство во главе с Геббельсом. А всем известно, что хрен редьки ничуть не слаще. Мы, разумеется, на перемирие не пойдем. В Ялте главы союзных держав договорились, как вам известно, что только безоговорочная капитуляция со стороны немцев может завершить эту войну. Так что не стоит расслабляться.
— А все равно: дожали мы их, дожали, так что из них говно потекло! — воскликнул молодой лейтенант-сапер. — Дожали же, товарищ полковник!
— Дожали, лейтенант, дожали, — согласился Задонов. — Но пока все не выдавим, вряд ли они успокоятся.
Веселье как-то сразу заглохло, и стало слышно, как наверху бухают пушки.
Матов отвел Задонова в сторону.
— У меня к вам просьба, Алексей Петрович, — сказал он, улыбаясь. — Здесь, в бункере, в одном из помещений находятся англичане и американцы. Мы их сегодня ночью освободили. Предлагали им уйти в тыл, а они ни в какую. Показывают, что хотят стрелять. Но не могу же я им разрешить принимать участие в боевых действиях. Не дай бог кто-нибудь погибнет… Впрочем, у нас никто не знает по-английски. А из штаба не присылают переводчика. Может, вы им разъясните, что к чему? Помнится, вы говорили, что знаете английский…
— Откуда они здесь? — удивился Задонов.
— Если верить пленным немцам, тюрьму, где содержались пленные союзники, разбомбили, оставшихся в живых немцы рассовали по подвалам. Эти — одни из них.
— Надо же, какая гуманность, — качнул лобастой головой Задонов. — В Венгрии наших военнопленных, работавших на одном заводишке, как только фронт оказался рядом, всех расстреляли. Сам видел.
— Что ж, по их понятиям, мы из другого мира, что-то вроде исчадия ада. Но с союзниками надо что-то решать. Командование приказало отправить их в тыл, а они ни в какую. А чего хотят, понять невозможно. Так вы уж постарайтесь, Алексей Петрович, а то они вот где у меня, — показал Матов на свою шею.
— Попытаюсь, — согласился Алексей Петрович. — Правда, боюсь, что без практики язык почти позабыл… — И, дотронувшись рукой до рукава Матова: — А помните, Николай Анатольевич, как я путался с французом под Смоленском?
— Как же, как же, очень хорошо помню, но не как вы путались — этого я не помню: по-моему, вы говорили с ним весьма бойко, — а сам факт, что мы взяли тогда француза в эсэсовской форме и что в нем вы распознали именно француза.
— Так было ж видно по документам, что он француз.
— Это еще ни о чем не говорит. У немцев есть генерал Белов, но он чистокровный пруссак. А у нас встречаются люди с немецкими фамилиями, а они… Впрочем, я думаю, что вы справитесь. Нам нужно уговорить союзников отправиться в тыл. Вы уж постарайтесь, а то я, честно говоря, опасаюсь, как бы не возник какой-нибудь конфликт на государственном уровне. — И уже к своему адъютанту: — Малышкин, проводите товарища полковника к союзникам.
В небольшом помещении, расположенном в конце длинного и узкого коридора, горело два керосиновых фонаря, подвешенных к потолку, стоял стол, за столом сидели восемь человек в английской и американской форме — по четверо друг против друга, — играли в карты. Они обернулись, и Алексей Петрович, переступив порог и дотронувшись кончиками пальцев до своей фуражки, произнес сперва по-русски, потом по-английски:
— Здравствуйте, господа.
— О-ооо! — общий восторженный вопль был ему ответом.
Все встали. Выдвинулся высокий человек в американской желтоватой форме, нахлобучил на голову пилотку с какими-то знаками на ней, щелкнул каблуками, представился:
— Майор американской армии Стив Николсон.
Затем по очереди представились другие. Англичан оказалось пятеро: два капитана, остальные лейтенанты, американцев двое и один канадец — все офицеры.
Алексей Петрович уже встречался с освобожденными из плена союзниками. Здесь, в Берлине, и встречался. Радовались освобождению и встрече не только бывшие пленные, но и наши солдаты и офицеры, впервые увидевшие союзников, о которых все годы войны шло столько разговоров и столько возлагалось надежд на открытие ими второго фронта. И вот — вот они, эти союзники. Пусть не с оружием, пусть в качестве бывших военнопленных, но и они воевали с фашистами, они тоже внесли свой вклад в уже близкую победу. Были смех, слезы, объятия. И все-таки бывшие пленные союзники мало походили на тех пленных, превращенных в живых скелетов, которых повидал Задонов на длинном пути от восточных границ Белоруссии до Берлина. И это отметили все, кто прошел тот же путь, кто открывал ворота майданеков и освенцимов.
Да, это были другие пленные, и, судя по их внешнему виду, отношение к ним со стороны немцев было тоже другое. И того уж пыла к союзникам Алексей Петрович не испытывал, хотя дело, конечно, не в союзниках, а в немцах, но так уж мы устроены: больше понимаем тех и сочувствуем тем, кто сполна разделил с нами одну и ту же нелегкую судьбу.
За всех говорил Николсон. Для начала он заявил, что по профессии он юрист и поэтому знает все тонкости гражданского права свободного демократического общества. Затем он потребовал, чтобы взятые вместе с ними немцы, охранявшие их, были расстреляны, а еще лучше, чтобы им, бывшим пленным, дали оружие и они сами бы этих немцев расстреляли. Потому что охранявшие их немцы — три человека — держали пленных впроголодь, не выпускали из помещения для отправления естественных надобностей, то есть нарушали женевскую конвенцию о военнопленных. Охранники так и так будут расстреляны за свои преступления, но они, бывшие пленные, освобожденные доблестными солдатами Красной армии, имеют право на возмездие в связи с законами военного времени и законами Соединенных штатов Америки, которые допускают подобное возмездие в условиях войны. Только после этого они согласны отправиться в тыл.
Алексей Петрович по нескольку раз переспрашивал американского майора по поводу тех или иных фраз, уточнял формулировки, ему на помощь в таких случаях приходил капитан англичанин, переводивший с американского на английский незнакомые Задонову слова, но было заметно, что англичанин не разделяет уверенности майора. Остальные согласно кивали головами — скорее всего из солидарности.
Алексей Петрович давно уже понял, чего хочет майор, но «тянул резину», соображая, как выпутаться из щекотливого положения. Он был уверен, что никто не позволит союзникам приводить в исполнение их приговор, тут и сомнения не могло быть. Но не скажут ли потом эти освобожденные из плена, что мы, русские, покрываем преступления фашистов? Поэтому он слушал американца, согласно кивая головой, не перебивая, с тем невозмутимым видом, с каким слушал не слишком умных женщин.
— Я не знаю американских законов, — заговорил Алексей Петрович, когда майор закончил свою длинную речь. — Но я знаю законы своей страны. А эти законы не позволяют расстреливать пленных, если это не диктуется крайней необходимостью. Сейчас такой необходимости я не вижу. К тому же немцы, которые охраняли доблестных союзников, уже отправлены в лагерь для военнопленных. Поэтому я, полковник Задонов, ничем не могу помочь господам союзникам, даже если бы очень захотел.
— Но мы же просили господина генерала! — возмутился майор Николсон. — Мы просили его не отправлять этих немцев в тыл, потому что они затеряются среди других военнопленных, и тогда их никак не отыскать.
— Я весьма сожалею, господа, но генерал не знает английского языка, тем более американского, и не мог понять, чего вы от него хотите. Более того, он думал, что вы хотите, чтобы вам дали оружие и вы бы воевали вместе с нашими солдатами.
Задонова слушали внимательно, тоже кивали головами, иронии на счет «американского языка», похоже, не заметили.
— Смею вас заверить, господа, — продолжил Задонов уверенно, — что фамилии немцев, которые так издевались над вами, записаны, так что отыскать их не составит никакого труда. Более того, чем быстрее вы отправитесь в тыл, тем быстрее можете разрешить конфликт между вами и вашими бывшими охранниками.
Насчет того, отправлены ли охранники в тыл и записаны ли их фамилии, Задонов ничего не знал, но что он мог сказать еще? Только то, что сказал, и ничего другого. И, чтобы сгладить как-то впечатление от своих слов, он стал выяснять у майора, как он попал в плен, где и как давно это было.
— О, я попал в плен во время арденнского кошмара! — воскликнул майор Николсон. — Немцы перли на нас, как дьяволы из преисподней. Они сметали все на своем пути, не щадя никого. Их «тигры», «пантеры» и «фердинанды» раскупоривали наши «шерманы», как банки с прокисшим зеленым горошком. Противостоять им было невозможно. Мы уже думали, что нам придется эвакуироваться на острова. Я поражаюсь, полковник, как вы умудрились выстоять против такого напора. Я много изучал ваш опыт боев с немцами и пришел к убеждению, что против «тигров» вы боролись исключительно с помощью «коктейля Молотова».
— Вы заблуждаетесь, майор. «Коктейль Молотова» мы использовали только в начальный период войны, — возразил Задонов со снисходительной усмешкой, хотя и знал, что в Венгрии, под Балатоном, именно этим «коктейлем» были остановлены «тигры» и «пантеры» эсэсовских танковых дивизий, переброшенных Гитлером с Западного фронта, потому что ни наши танки и самоходки, ни противотанковая артиллерия, имеющие калибр семьдесят шесть миллиметров, не брали в лоб немецкую броню. Но не станешь же объяснять союзникам такие тонкости. И Алексей Петрович закончил на оптимистической ноте: — Затем у нас появились свои танки и самоходки, которые раскалывают «тигров», как грецкие орехи. — На этот раз он не грешил против истины: Ставка спохватилась и дала-таки Второму и Третьему Украинским фронтам новейшую технику, которая и добила последнее крупное танковое соединение немцев.
— О, да! Я понимаю, — недоверчиво откликнулся майор Николсон на возражение Задонова. А затем с неожиданным энтузиазмом: — Русский солдат есть хороший солдат, и мы все преклоняемся перед его стойкостью, господин полковник.
— Я непременно передам нашим солдатам ваше о них мнение, — чуть склонил свою голову Алексей Петрович. — Думаю, что ваши солдаты не хуже. Только они до сих пор не встречали со стороны противника такого сопротивления…
Майор Николсон выставил руку вперед, явно желая возразить, но тут дверь стремительно растворилась, и вместе с криком: «Немцы!» в помещение ворвалась трескотня выстрелов, взрывы гранат и «фаустов».
Глава 16
Алексей Петрович глянул на старшего лейтенанта Малышкина и полез в карман за портсигаром. Затем, достав папиросу, попросил, будто ничего не случилось:
— Сходите, пожалуйста, и узнайте, что там стряслось.
— Я сейчас, — воскликнул тот и скрылся за дверью. Но она тут же отворилась вновь, в нее ворвался незнакомый старшина и крикнул, обращаясь к Задонову:
— Товарищ полковник! Товарищ генерал приказали мне отвести вас и американцев в безопасное место. Быстро! Немцы прорвались откуда-то, атакуют с тыла и фланга. Вот-вот могут оказаться здесь.
— Господа, — повернулся Задонов к союзникам. — Генерал Матов приглашает вас на свой командный пункт. Прошу следовать за мной. И как можно быстрее. Пожалуйста.
Шли быстро, почти бежали по длинному коридору со множеством дверей и ответвлений. Сзади нарастал грохот выстрелов и гулкие удары гранат. Впрочем, то же самое слышалось и впереди. Длинный коридор подземелья со всеми его переходами и закоулками был наполнен звуками боя так плотно, что казалось, будто звуки эти рождают сами стены.
Алексей Петрович шагал вслед за старшиной, не решаясь вынимать из кобуры пистолет. Сзади тяжело топали союзники. Повернули направо, потом еще раз. КП явно осталось где-то позади. Наконец забрезжил дневной свет, вот и лестница, замусоренная обломками кирпича, тела двух немецких солдат, через которые пришлось перешагивать, выход наверх, затем уже настоящий бег среди развалин, черная нора, спуск по такой же лестнице мимо пулеметного расчета и залегших за грудами кирпича нашими солдатами, снова коридор и бетонные стены. В коридоре плотно стояла пехота, но она никуда не спешила и вообще ничего не делала и даже не проявляла никаких признаков беспокойства.
Здесь бег прекратился, все дышали, как загнанные лошади, цеплялись за стены руками, открытыми ртами ловили пыльный воздух, наполненный гарью.
— А где генерал Матов? — спросил Задонов у стоящего рядом незнакомого офицера.
— Вы имеете в виду командира дивизии?
— Ну да, разумеется, а кого же еще!
— Генерал Матов на втором этаже.
— А немцы? Где немцы, которые будто бы прорвались?
— А вот за той стеной, — показал офицер в сторону лестницы. — Немцы проникли в наш тыл через вентиляционную шахту метро. Их не сразу заметили. Часть из них ворвалась в подземелье, где находился штаб дивизии. Их уничтожили. Но другая группа каким-то образом проникла в подземелье с правого фланга. Сейчас саперы подорвут эту стену, и моя рота их атакует.
И точно: наверху раздался сильный взрыв, со стороны лестницы послышались выстрелы, офицер крикнул: «За мной!», и его бойцы кинулись вверх, громко топая сапогами.
— Что произошло, господин полковник? — обратился к Задонову майор Николсон.
— Немцы прорвались в наш тыл, майор, через метро. Сейчас идет ликвидация этих немцев.
— Я видел на лестнице двух эсэсманов. Это они?
— По-видимому, они. Я знаю не больше вашего, майор. Давайте подождем. Осталось немного.
Союзники жались к стене, с опаской поглядывали в сторону лестницы, ведущей наверх, где в кирпичной пыли исчезли солдаты роты неизвестного офицера. Оттуда доносились выстрелы, но очень редкие и ни о чем не говорящие.
Какое-то время в пустом и узком бетонном туннеле держалась гулкая настороженная тишина. Затем послышалось, как кто-то спускается вниз по бетонным ступенькам, равнодушно цокая подкованными каблуками. Этот кто-то оказался старшим лейтенантом Малышкиным. Он повел фонариком, позвал:
— Товарищ полковник! Генерал Матов просят вас всех наверх.
— Все кончилось, господа, — произнес Задонов, обращаясь к союзникам. — Пойдемте к генералу. — Глянул на часы. — Кажется, пора бы уже и пообедать.
Поднялись по лестнице. Стены напротив, которая прикрывала вход в подземелье, не было. По кучам кирпичей и бетона бродили наши солдаты, заглядывали в провалы и под бетонные плиты перекрытий. Чуть в стороне на камнях сидело человек тридцать пленных эсэсовцев с руками, сложенными на голове. В десяти шагах от входа в подземелье лежала куча оружия: автоматы, винтовки, пулеметы, пистолеты, саперные лопатки, кинжалы, подсумки, противогазы. Здесь же перевязывали раненых. Командир роты, который повел в атаку своих бойцов, лежал на носилках и кусал синие губы. Глаза его, кричащие от боли, смотрели в низкое задымленное небо. Рядом плакала молоденькая медсестра:
— У меня все ампулы с обезболивающими разбились, — жаловалась она стоящему рядом такому же молоденькому младшему лейтенанту с единственной медалью на груди.
— Сейчас принесут, — успокоил ее тот. — Я послал.
— Он может умереть от шока, — всхлипывала она.
Задонов шагнул к ним, на ходу открывая свою полевую сумку.
— У меня есть ампулы с опием. Подойдет? — спросил он, доставая аптечку.
— Конечно! — обрадовалась девушка. — Давайте!
Она стала готовить шприц, и тут сзади раздалась очередь из немецкого автомата.
Задонов поспешно оглянулся и увидел, что один из американцев держит в руках немецкий автомат и стреляет по сидящим пленным эсэсовцам. Но в то же мгновение на него сзади налетел майор Чопов, обхватил рукой за шею, и конец очереди пришелся вверх.
Офицер отпустил американца, вырвал у него из рук автомат.
— Ты что, сдурел? — закричал он на него. — Пленных стрелять? Союзничек, мать твою! Дать бы тебе по харе…
Стрелявшим оказался майор Николсон. Лицо его было перекошено и дергалось, он разводил и сводил руки, был явно не в себе.
Задонов обратился к одному из англичан:
— Пойдемте. Помогите майору.
Николсона подхватили под руки и повели вслед за старшим лейтенантом Малышкиным. Алексей Петрович шагнул было за ними, но вспомнил о своей полевой сумке, оставшейся рядом с раненым, вернулся.
Он увидел, как глаза командира роты подернулись туманом и закрылись. Медсестра держала его руку и щупала пульс.
— Выживет? — спросил Задонов, поднимая свою сумку.
— Должен, — вместо нее ответил младший лейтенант и запрокинул голову. — От самого Клина шел… Четыре ранения… — И уже с ожесточением: — Не должен умереть. Не имеет права, товарищ полковник! Война же кончается!
— Как его фамилия? — спросил Задонов.
— Старший лейтенант Завалишин.
— Вас товарищ генерал просят, — напомнил Задонову старший лейтенант Малышкин. И пояснил, показывая на союзников, остановившихся в ожидании переводчика: — Они опять чего-то требуют.
Союзники на этот раз требовали передать их союзному командованию.
— Слава богу, — произнес генерал Матов, когда прибывший из штаба переводчик увел союзников. — Как вы думаете, Алексей Петрович, не наговорят они там чего-нибудь лишнего?
— Кто их знает, Николай Анатольевич. Все может быть. Хотя, если здраво рассуждать, им это лишнее не на пользу.
— Боюсь, что у них другие понятия о здравомыслии.
Алексей Петрович и офицеры штаба во главе с комдивом сидели за столом и ели борщ. Гнетущее молчание царило за столом: случившееся все еще витало в воздухе и омрачало настроение.
Алексей Петрович, обычно находчивый по части меткого словца, тоже как-то не мог сообразить, за что зацепиться, чтобы отвлечь внимание собравшихся от случившегося инцидента с непредсказуемыми последствиями. Вдруг вспомнил:
— Я читал в газете, что у вас тут мальчика немецкого спасли, будто при этом погибло несколько человек.
— Переврал корреспондент, — проворчал начальник политотдела дивизии подполковник Лизунов и посмотрел на комдива, как бы спрашивая, рассказывать правду или нет.
Матов отложил ложку, придвинул к себе тарелку с тушеной картошкой. Заговорил, ковыряя картошку вилкой:
— Взяли штурмом дом на Кейт-штрассе, а там в развалинах ребенок, мальчонка лет пяти-шести. Он и говорить-то громко не мог, не то что плакать так громко, чтобы на весь квартал, как описано в корреспонденции. Да и кто бы разрешил нашим бойцам идти в дом, где засели фашисты, за плачущим ребенком? Да и немцы… конечно, фашисты, изверги, но ведь не все человеческое в них выжжено до основания. Тем более свой, немецкий, ребенок… Ерунда все это. Но написано красиво.
— Тут своих не очень-то жалели, — вставил начальник артиллерии. — Атакуем, бывало, свой населенный пункт, знаем, что там есть жители, а все равно бьем без разбору, в надежде, что спрячутся, как-нибудь выживут в этой кутерьме. А у них ведь не бетонные убежища, а всего лишь подпол, то есть стены да пол — вот и все прикрытие. А в подполе женщины, дети… Кто их считал?
Сидящие за столом согласно покивали головами.
— Эх, друзья мои, — постарался утешить офицеров Алексей Петрович, переводя разговор на шутливую ноту. — Еще, погодите, столько со временем появится мифов и легенд о нашем времени, столько появится… Одна надежда на то, что историки будущего, бог даст, как-нибудь разберутся, где правда, а где миф и легенда. Впрочем, человечеству всегда хотелось героики, ему надоедает видеть во всем только грязь и кровь, — то, что видят непосредственные участники событий. В конце концов, и сами мы поверим, что, да, так оно и было: спасать немецкого мальчика кинулось несколько солдат, и спасли, а фашисты стреляли им в спину, потому что ничего святого у них не осталось.
— А что, осталось? — спросил подполковник Лизунов.
— Что-то да осталось. Конечно, не по отношению к нам, русским, а к своим — в этом можно не сомневаться. Ведь они верят, что, сражаясь с нами, спасают Германию, спасают свои семьи. Конечно, одураченные пропагандой, конечно, с замутненным сознанием своего над нами превосходства, но именно со своим понятием святого, чести и всего прочего. Ну а что среди них есть всякие, которые и родных отца с матерью не пожалеют, такие у каждого народа имеются. Думаю, подобных типов судить будут. А с остальными, что жить останутся, нам придется возрождать новую Германию. От этого никуда не денешься. Не стрелять же их всех без разбора, как это пытался сделать американский майор…
— По-моему, он был немного того, — предположил Лизунов, покрутив пальцами возле виска. — Истерика у него была.
— Это не оправдание, — вставил свое генерал Матов.
— А я вот про немцев, — заговорил начальник разведки дивизии майор Чопов. — В смысле, какие они бывают… Помню, взяли мы в плен одного фрица, обер-лейтенанта, за линией фронта… Я тогда разведвзводом командовал. Под Харьковом это было, — уточнил он. — Тащить его с собой не имело смысла, стали допрашивать. Молчит. Мы ему по морде — молчит. То да се — хрипит, и только. Ну, ребята разозлились: столько ползали, и на тебе. Стали его обрабатывать по всем правилам — без толку. Вижу: упорный фриц попался. Зря время теряем. Я б его даже отпустил, будь другие обстоятельства: уважаю таких упорных. Приказал кончить… Нет, и среди них попадаются…
— Отпустил бы он, — усмехнулся начальник контрразведки «Смерш» майор Кочергин. — А он потом в тебя же снова стрелять бы стал. А ты бы загремел в штрафбат.
— А я и загремел, — спокойно возразил Чопов. — Только по другому случаю.
— Не о том вы говорите, — вмешался подполковник Лизунов. — Аполитичные ваши разговоры — вот что это такое. Если враг не сдается, его уничтожают. И точка.
— Да, война — такая штука, — снова заговорил Задонов, точно и не было слов майора Лизунова, — что не всегда человеческое в ней отделишь от нечеловеческого. Поэтому в мифах и легендах все так красиво и поучительно, а главное — полезно для воспитания подрастающего поколения. Вот подождите, стану писать роман об этом времени и непременно вставлю такой якобы имевший место эпизод: немцы заводили пластинки с плачем детей, зная, как мы не любим, когда плачут дети, и мы шли под пули, чтобы этих плачущих спасать. Уверяю вас: вы сами поверите, что так оно и было. И ни где-нибудь, а на ваших глазах и при вашем непосредственном участии.
— Ну, это уж вы слишком, товарищ полковник, — снова возразил Лизунов. — Что касается меня, так лично я потребую опровержения.
— А я не о вашей дивизии буду писать. О какой-нибудь другой. Энской. Попробуйте опровергнуть. Ну, то-то же.
Все рассмеялись. А Задонов продолжил:
— Как сказал один мудрый человек: историки описывают то, что было на самом деле, а писатели — что могло быть. Главное — не выйти за пределы здравого смысла.
Заглянул радист.
— Товарищ генерал, вам радио, — доложил он.
Матов встал, вытер рот салфеткой, вышел. Все молча смотрели ему в спину. И, как показалось Алексею Петровичу, думали об одном и том же: союзнички настучали что-то на генерала, теперь придется расхлебывать.
Матов вернулся не скоро. А вернувшись, сообщил:
— Передовые посты передают, что, судя по некоторым признакам, немцы готовятся к контратаке на участке Кошелева.
Офицеры встали и молча покинули помещение.
Глава 17
Генерал-майор Матов полулежал на кожаном диване, каким-то чудом уцелевшем в этом разбитом и выгоревшем здании, и врач из медсанбата ковырялся в его правом бедре, вынимая осколок из кровоточащей раны. Матов запретил делать ему обезболивающий укол, чтобы иметь ясную голову и продолжать командовать дивизией. Он крепко стиснул челюсти и смотрел остановившимся взором куда-то вбок. По его осунувшемуся и побелевшему лицу текли струйки пота.
Рядом, полуотвернувшись, сидел командир корпуса генерал-лейтенант Болотов.
За стеной гулко били самоходки, иногда в их разноголосый хор вплетались тяжкие удары артиллерии большого калибра, тогда пол вздрагивал, с потолка сыпалась цементная пыль. Адъютант комдива и санитар держали над Матовым плащ-палатку, прикрывая рану от пыли.
Болотов нетерпеливо шевельнулся на стуле, спросил:
— И долго ты еще будешь с ним возиться, эскулап?
— Еще минутку, товарищ генерал, — ответил врач. — Есть опасность повреждения артерии.
— Надо было сразу же отправлять его в санбат. А ты дал себя уговорить, взял на себя ответственность, и если с ним что случится, понесешь наказание.
— Так я и вас в таких же условиях когда-то оперировал, — возразил врач.
— Условия были, положим, не совсем такие же, — ворчал Болотов. — Там с потолка не сыпалось. Да и обстоятельства тоже отличались от нынешних.
Что-то звякнуло о стенки алюминиевого тазика.
— Уф! — произнес с облегчением врач. — Экий черт! Надо сказать, Николай Анатольевич, что вам повезло: осколок до кости не дотянул и от артерии на миллиметр улегся. Сейчас повязку наложу, и все в порядке.
— Ну, положим, не все, — снова подал голос Болотов. — Немедленно отправляй его в тыл.
— Товарищ генерал, — взмолился Матов хриплым от еще не отпустившей его боли голосом. — Афанасий Антонович. Не надо медсанбат. Может, еще день-два — и победа, а дивизия… как же я без нее? Помилосердствуйте, Афанасий Антонович! Четыре года — и последние дни… — это ж понимать надо.
— Не надо было бравировать своей храбростью, генерал. Не имелось никакой нужды переться вам в батальон. Там и без вас было кому командовать. Вот и получили на орехи. Уж не мальчик, должны понимать, что дело не в храбрости, а в умении ползать, избегать осколков и пуль, кланяться им. А вы — как же! — генерал! Вам кланяться — не по чину. Вот и результат. — И добавил сварливо: — Рано вам генерала дали. Надо было бы повременить с недельку.
— Следующий раз по-пластунски ползать буду, Афанасий Антонович. Честное слово, — уговаривал Матов уже вполне нормальным голосом. — Позвольте остаться при дивизии.
— Вот если эскулап разрешит и возьмет на себя всю ответственность, — сдался генерал Болотов.
— Я оставлю с Николаем Анатольевичем фельдшера. Он присмотрит. А чуть что — в госпиталь.
— Спасибо, Сергей Иванович, — поблагодарил Матов доктора. — Век за вас бога молить буду.
— Как же, будете. Чуть за порог — и забыли. Да я не в претензии: работа у меня такая.
— Может, потому и жив, что молят, — вставил Болотов. И опять ворчливо: — Ладно, уговорили. Но чтоб без фокусов. — И добавил, неодобрительно посмотрев на Матова: — Держи левый фланг, Николай Анатольевич. Немцы могут еще раз попытаться прорваться на запад. Есть такие данные от авиаторов.
— Да и не только от них. Пленные говорят о том же, — подтвердил Матов, осторожно садясь и спуская голые ноги с потеками крови на бетонный пол.
Адъютант держал таз с водой, чтобы обмыть кровь. Санитар собирал бинты и вату.
— Ну, чего ты вцепился в этот таз? — вскинулся Болотов. — Поставь! И принеси нам водки. Да не шнапсу, а нашей. А еще лучше — коньяку. Есть у вас коньяк-то? Вот и тащи. А то у меня такое ощущение, что это мне самому осколок удаляли. — И, глянув в угол, где сидел Задонов: — А что это у нас писатель совсем закис?
— Разве? — встрепенулся Алексей Петрович. — Должен повиниться перед вами, Афанасий Антонович: это я совратил генерала Матова на вылазку в передовой батальон. Уж очень хотелось своими глазами увидеть и прочувствовать, какие они — эти последние минуты и часы войны.
— И как, увидели? Прочувствовали?
— Не успел.
— Вот-вот. А генерал если не увидел, то прочувствовал — это уж точно. Ну да он вам расскажет. Будет о чем писать.
— Наши утром сегодня рейхстаг взяли, а драка все не кончается, — ни к кому не обращаясь, будто сам с собой, промолвил доктор Сергей Иванович. — Пойду в санбат. Небось, раненых опять подкинули.
— Иди, эскулап, иди, — махнул рукой Болотов. — Ты там нужнее.
Адъютант принес коньяк, стаканы, сыр, колбасу. Вместе с ним в помещение вошел майор Лизунов. Остановился в дверях.
Матов, покряхтывая, натягивал новые галифе с генеральскими лампасами.
Пушки настойчиво продолжали долбить в одно место.
— А в Москве уже ночь, — произнес подполковник Лизунов, скорее всего для того, чтобы напомнить о своем существовании. — Салют должен вот-вот начаться…
— А у нас и не прекращался, — усмехнулся Матов. И, обращаясь к адъютанту: — Позови начальника штаба… Пусть доложит, что у нас на данный момент делается. И позаботься об ужине.
Глава 18
Ночью немцы силами до дивизии, при поддержке танков и самоходок пытались прорваться через порядки корпуса генерала Болотова. Этой попытки ждали, атакующих встретили ураганным огнем из «катюш» и ствольной артиллерии, не жалея ни мин, ни снарядов. Но несколько танков все-таки проскочило, воспользовавшись тем, что сплошного фронта не существует, а дым и пыль от взрывов снарядов и бомб поднялись такой плотной тучей, что и не разглядишь. Только слышно было, как рокот боя удаляется все дальше на северо-запад, то замирая, то усиливаясь, как падающий в глубокую шахту камень, отскакивающий от стен. К утру все стихло. То есть стихло настолько, что редкие выстрелы и пулеметные очереди уже не отделялись от тишины, а как бы подчеркивали ее настороженность и зыбкость.
Рассвет медленно пробивался сквозь пыль и дым, поднятые массированным огнем артиллерии по сохранившимся очагам сопротивления, который бушевал несколько часов кряду. За стенами, в подвалах и бункерах еще досыпали усталые солдаты и офицеры. Перекликались часовые и дозоры. Сквозь полумрак, таящийся в развалинах, бесшумными тенями скользили разведчики, возвращавшиеся из ночного поиска.
Алексей Петрович Задонов выбрался наверх. Что-то подняло его ни свет ни заря, не давая спать, хотя ночь была такая шумная, что даже привычные ко всему люди смогли уснуть лишь после того, как угомонилась артиллерия. Было известно, что вчера немцы не приняли требования безоговорочной капитуляции и заявили, что продолжат сражаться до конца. Но так не хотелось верить, что и сегодня снова солдаты пойдут на штурм развалин, еще удерживаемых противником, что будут новые смерти и новая кровь.
Алексей Петрович остановился возле окна, осторожно высунул голову.
Из мрака постепенно вылепливались контуры обглоданных стен с черными провалами окон, уходящая в зыбкий туман улица, в конце которой еще вчера были видны деревья Тиргартен-парка. Но было и что-то новое в облике развалин — какие-то белые пятна, похожие на соль, проступающую на поверхности почвы где-нибудь в далеких и родных степях Заволжья. Нет, не на соль, а на марлевые повязки… И это не то…
И тут до Алексея Петровича дошло: белые пятна на некоторых зданиях есть ни что иное, как белые флаги. Однако смотрел он на них с недоверием: уже не раз случалось, что немцы вывешивали белые флаги, чтобы получить передышку и застать атакующих врасплох. К тому же на его глазах под Будапештом немцы застрелили наших парламентеров, идущих на переговоры с белым же флагом. И если это действительно белые флаги, то неизвестно, ради чего они вывешены. Тем более что вывешивают их не просто немцы, а фашисты, от которых можно ожидать всяких пакостей. Или доведенные до ручки изверившиеся обыватели, трупы которых, подвешенные эсэсовцами к потолку в своих квартирах, не раз находили наши солдаты.
Однако и та слабая стрельба, что доносилась с разных сторон, потихоньку глохла по мере того, как майский рассвет прояснял берлинские улицы и площади. И лишь где-то на западе погромыхивало густо и безостановочно, точно работала камнедробильная машина.
— Неужели все? — прошептал Алексей Петрович, вглядываясь в темные провалы дымящихся улиц, где появлялись все новые и новые белые полотнища. Они свисали с балконов, вываливались из оконных глазниц, выглядывали из-за углов почерневших от копоти зданий. Казалось, что они появлялись сами по себе, без всякого участия людей, и были похожи на старческие бельма уставшего от жизни человека.
Рядом кто-то задышал и зашептал часто-часто, точно молитву:
— Боже мой, неужто все? Боже мой, неужто все?
Алексей Петрович покосился и увидел невысокого солдатика с широко распахнутыми светлыми, как стеклышки, глазами. Солдатик стоял рядом, почти впритык к Задонову, но был при этом весь в окне: стреляй — не хочу, и слабый ветерок шевелил льняные волосы на его непокрытой голове. Алексей Петрович, движимый почти отцовским чувством, схватил солдатика за плечи и увлек за стену.
— Жить надоело? — воскликнул он, отпуская солдатика, как воскликнул бы, если бы это был его сын Иван.
— Никак нет, товарищ полковник, — вытянулся тот, с испугом глядя на Задонова прозрачными стекляшками глаз. — А только разрешите доложить: всё, отстрелялся фриц, весь кончился.
— Кончился… Эка ты, братец, право, какой доверчивый. А дома небось мать ждет не дождется…
— А как же, товарищ полковник. Мать — она… мать и есть.
— Сколько лет-то тебе, Аника-воин?
— Восемнадцать, товарищ полковник. В августе девятнадцать стукнет.
— Ах ты, матерь божья, — сокрушенно произнес Алексей Петрович, почувствовав себя глубоким стариком. — Тебе еще жить да жить, а ты высовываешься.
— А как же. Очень даже я вас понимаю, товарищ полковник, насчет жизни, — посочувствовал Задонову солдатик, но тихо и доверительно, чтобы не слышали другие, точно боялся скомпрометировать полковника в чьих-то глазах. И пояснил: — У нас в деревне совсем мужиков-то не осталось — просто беда. Одни бабы да мелюзга. А уж сеять пора…
И еще кто-то встал рядом, и еще. И вскоре все окна были облеплены солдатами и офицерами, никто не таился, все вглядывались в сумрачную глубину улиц, в лежащие впереди развалины, в угрюмые проемы остатков стен, которые взошедшее солнце щедро окропило золотом своих лучей. Смотрели и молчали, потрясенные тем, что совершили.
— Ну, что тут? — послышался сзади нетерпеливый голос генерала Матова. — Сдаются? А? Давно пора. Советую, однако, поостеречься: найдется какой-нибудь придурок, потом кусай локотки.
Все нехотя стали отодвигаться от оконных проемов за стены, задымили самокрутки и папиросы, но люди продолжали молчать: никому не хотелось нарушать эту торжественную и жуткую тишину, окутывающую мертвый город.
Алексей Петрович вспомнил Сталинград, Ростов и Харьков, Минск и Киев. Наверняка и у других, стоящих рядом людей, такие же воспоминания всплыли в памяти при виде развалин Берлина, и наверняка каждый из них подумал одно и то же: сколько же придется теперь работать, чтобы все это восстановить, поднять из праха?
Радист принес известие, что сдался командующий берлинским гарнизоном генерал Вейдлинг, что началась сдача немцев на отдельных участках.
— Наш, судя по всему, к отдельным участкам не относится, — проворчал Матов и пошел вниз, налегая на палку.
Алексей Петрович последовал за ним.
В штабе шла обычная работа: докладывали командиры полков, начальники разведки, артиллерии и прочие начальники — и все о готовности атаковать.
Матов молча выслушивал, кивал головой, иногда бросал скупые замечания.
Позвонил командующий корпусом.
— Что там у тебя, Николай Анатольевич? — спросил Болотов.
— Немцы не проявляют никакой активности. Видны белые флаги на некоторых домах.
— Что думаешь по этому поводу?
— Думаю подождать с активными действиями, усилить разведку и подготовку штурмовых групп для захвата согласованных с вами объектов.
— Жди особого указания. Пока не предпринимай никаких действий. Немецкое командование согласилось на капитуляцию. Но у него нет связи со своими частями. Так что делай из этого соответствующие выводы.
— Есть не предпринимать никаких действий, — ответил Матов и положил трубку.
В ожидании прошел завтрак.
После завтрака Алексей Петрович снова выбрался наверх.
Белых флагов стало больше. Но на улице ни души. В таком нервном ожидании прошел еще час. Потом из-за угла дома выехала крытая машина с большими репродукторами на крыше и остановилась на перекрестке перед развороченной баррикадой. Голос на немецком языке стал выкрикивать короткие фразы в разверзтые горловины улиц, он гулко катился между развалинами, заглушая одни звуки, усиливая другие, однако из его слов можно было понять, что командующий Берлинским гарнизоном генерал Вейдлинг сдался Красной армии и приказывает сдаться всем воинским частям гарнизона во избежание ненужного кровопролития.
По машине несколько раз выстрелили из окна одного из домов, и она скрылась за углом, не переставая повторять одно и то же.
С нашей стороны шарахнули по окнам дома из всех видов оружия. Но стреляли недолго и прекратили без всякой команды.
Снова над развалинами повисла напряженная тишина.
Прошло еще какое-то время.
И вот из мрачного чрева метро, разрушенная станция которого виднелась несколько в стороне от перекрестка нескольких улиц, вышел с белым флагом немецкий офицер, помахал им, отошел шагов на двадцать, достал из кобуры пистолет и положил его на асфальт. Аккуратно положил, как какую-нибудь драгоценность. И еще прошел шагов двадцать и остановился, держа флаг над головой.
Миновало несколько минут. Из провала метро вышел еще один офицер, за ним потянулись другие немцы с поднятыми руками. Они так же аккуратно складывали в том же самом месте свое оружие, затем присоединялись к офицеру с флагом. Но через какое-то время оружие уже бросали, как бесполезную и надоевшую вещь.
— Чопов, — позвал генерал Матов командира разведчиков.
— Я слушаю вас, товарищ генерал.
— Возьмите своих людей, выйдите на площадь, принимайте пленных. Но будьте осторожны: возможны провокации. Поставьте по периметру площади пулеметы.
Едва майор Чопов начал спускаться с наблюдательного пункта, расположенного на третьем этаже углового здания, Матов приказал связаться с танкистами, чтобы и они выдвинулись в сторону площади.
А из метро уже двигалась густая лента серых человеческих фигур, росла гора оружия, росла толпа на площади с поднятыми вверх руками.
— Господи, — прошептал Алексей Петрович слова давешнего солдатика. — Неужто конец? — И посмотрел на часы: они показывали 8 часов двадцать три минуты.
Правда, еще слышались кое-где выстрелы, в основном в северо-западной части Берлина, но это уже мало походило на бой, эти выстрелы, скорее всего, свидетельствовали об агонии, конвульсиях издыхающего чудовища: машина разрушения и уничтожения, израсходовав всю свою энергию, уже стояла на месте, никуда не двигаясь, лишь некоторые ее части, не связанные друг с другом, продолжали вращаться по инерции, но все тише и тише.
Снова ожил радист:
— Немцы начали повсеместную капитуляцию. Геббельс покончил жизнь самоубийством.
На этот раз никто не кричал от радости, не прыгал и не плясал. После многодневных боев, после почти беспрерывной ночной артиллерийской канонады все устали до такой степени, что на радость не оставалось сил. Да и не верилось до конца, что вот именно в эти минуты, после четырех лет мучений, смертей и крови, после всего пережитого всё вдруг закончилось так неожиданно просто, так буднично, так… как-то не так, одним словом, как это представлялось всем и каждому на длинных путях войны. Должно было случиться что-то еще, но что именно, не знал никто, и все томились в ожидании то ли приказа, то ли еще чего.
И вдруг где-то справа, за стенами домов, где стояла артиллерия и танки, затрещали выстрелы, да так густо, точно снова немцы пошли на прорыв или кинулись в свою последнюю контратаку. И вал этих безудержных выстрелов все ширился, затем он стал расцвечиваться в еще задымленном небе ракетами, до слуха долетели крики «ура», по улицам и переулкам покатился вал ликующих человеческих голосов, хотя что именно кричали, разобрать было невозможно. Крики эти, слившись в один сплошной гул, были похожи на те крики и ликование, какие когда-то, давным-давно, совсем в другой жизни, доносились с московского стадиона «Динамо», как и с других стадионов других городов, где ликовали болельщики, когда их команда забивала победный гол, — и только тогда все поняли: да, наконец-то свершилось то, что должно было свершиться, что так долго все ждали, да не все дождались, и сами стали кричать и стрелять в воздух.
Звуки эти проникли в подземелье, гул голосов покатился дальше, кто-то заскочил в штабное помещение и высоким голосом, срывающимся на визг, прокричал:
— Победа! — и тут же скрылся, оставив дверь открытой.
Было слышно, как несется к выходу человеческая масса, стуча каблуками, с криками, визгом, воплями, подхваченная могучей стихией единого чувства ликования и торжества.
Матов встал, придерживаясь рукой за спинку стула, на лице его застыла мучительная гримаса, исказившая лицо, точно от непереносимой боли. Он чувствовал себя неловко из-за шума и криков, но более всего оттого, что не испытывает такой безудержной радости, какую испытывают другие, что все совершается как бы помимо его воли.
Поднялись остальные офицеры штаба дивизии. Кто-то крикнул «ура!», крик подхватили, теперь и в штабе завертелось вихрем то же самое ликование, которое доносилось сюда снаружи. Люди тискали друг друга, целовались, кричали, что-то говорили, перебивая друг друга, плакали и смеялись. Казалось, что все сразу сошли с ума.
Алексей Петрович с жалкой улыбкой пожимал протянутые руки, обнимался и даже целовался с кем-то, и ему все время казалось, что еще минута-другая — и все это кончится, потому что… потому что еще не время, что тут какая-то ошибка, что… — он и сам не знал, что мешает ему целиком отдаться всеобщему безумию. Он посмотрел на генерала Матова, взгляды их встретились, и Алексей Петрович, почувствовав, как слезами заволокло глаза, шагнул к генералу, обнял его за плечи и, всхлипывая, прижался к нему, не в силах произнести ни единого слова.
«Победа! Победа! — стучало у него в голове. — Это значит — после беды. А какая была беда, какая беда, боже ты мой. И все-таки изжили ее, изжили».
Мысли путались. Собственно говоря, никаких мыслей и не было, а то, что было, не поддавалось никакому определению. Какие-то, не имеющие отношения к происходящему, полумысли, полуфразы вскипали в голове на волнах ликования, а затем из всего этого хаоса возникло чувство… нет, не радости, а торжества: «Мы — русские, русский народ, мы — победили! И другие тоже, но другие — это лишь часть, а главную тяжесть войны вынес на своих плечах все-таки русский народ. А как его только не называли: и нацией обломовых, и нацией рабов, и холопов, и варваров, и черт знает кем! И где эти называтели? А русский народ — вот он, ликует и радуется. И он может, он имеет право ликовать и радоваться своей победе, потому что заплатил за нее самую дорогую цену…»
А уж сдвигались кружки с налитой в них водкой.
— За победу!
— За то, что мы выжили!
— За то, чтобы все теперь у нас было хорошо!
Алексей Петрович не сдержался:
— За русский народ! За самый терпеливый и самый жертвенный! За нас с вами! Ура!
Все встали — лица серьезные, — соединили кружки.
— Ура! Ура! Ура-ааа!
Глава 19
Командующий фронтом маршал Жуков только что доложил Сталину о капитуляции берлинского гарнизона.
— Хорошо, — произнес Сталин, выслушав доклад, произнес так спокойно, будто речь шла о каких-то пустяках. И приказал, не меняя тона: — Добивайте остатки немецких войск, не позволяйте им уходить на запад. И выясните все, что касается нацистских главарей.
Жуков и без того принимал все меры, чтобы остатки немецких дивизий западнее Берлина не смогли прорваться к Эльбе и сдаться союзникам, а были бы разбиты и пленены вверенными ему войсками. Он не задумывался над тем, зачем это нужно, имеет ли значение, кто возьмет в плен эти растрепанные части противника — мы или союзники, и сколько для их уничтожения и пленения еще понадобится жизней советских солдат и офицеров. Сказано — не выпускать, значит — не выпускать, и точка. И сейчас, когда в Берлине установилась непривычная тишина, западнее города идут еще бои, гибнут люди. Единственное, что мог сделать и сделал Жуков, так это приказал, чтобы добивали немцев с помощью авиации, не жалея ни бомб, ни бензина. И наши бомбардировщики, штурмовики и истребители летели на запад и возвращались назад волна за волной, волна за волной, и никаких других самолетов, кроме наших, в небе уже не было несколько дней.
Получив подтверждение выполнения своих приказов от начальника штаба, Жуков приказал никого к себе не пускать, к телефону не звать, все вопросы решать самим. Он прошел в комнату с широкой кроватью, разделся до белья, проглотил две таблетки снотворного, забрался под одеяло. И хотя он спал последние пятнадцать дней не более двух-трех часов в сутки, а в последние дни сильно белела голова — следствие давней контузии, сон пришел далеко не сразу. В голове все еще звучали голоса, ухали далекие взрывы, гудели в воздухе самолеты, что-то бубнил сиповатый голос Сталина. И все это до тех пор, пока не стало действовать снотворное.
Потом, когда он проснулся, ему сказали, что дважды звонил Сталин, спрашивал Жукова, но добудиться его не смогли, да и не очень старались, и Сталин велел больше и не пытаться будить, пока не проснется.
Жуков проспал почти сутки. Проснулся — на дворе ночь. Стоит такая тишина, как, бывало, у них в деревне зимой, точно все вымерло и ты остался на свете один-одинешенек. Ну, еще тараканы. Хочется позвать кого-нибудь — мать или отца, — и он знает, что они где-то рядом, однако тишина и темнота такие, что в это трудно поверить.
Вот и теперь — почти то же самое, что и в детстве. Между тем, постепенно приходит ощущение действительности, властно вторгается в сознание тревога за то, что без него что-то делают не так. Жуков сел на постели, ощутив голыми ступнями ворс лежащего у кровати ковра. Потер обеими руками лицо.
Тут же приоткрылась дверь, заглянул адъютант, спросил:
— Звали, Георгий Константинович?
— Долго я спал?
— Двадцать два с половиной часа.
— Кто-нибудь звонил?
— Звонили, Георгий Константинович, — ответил адъютант, и Жуков догадался, кого он имел в виду.
— Больше ничего?
— Больше ничего, Георгий Константинович.
Адъютант прошел с Жуковым всю войну, они понимали друг друга с полуслова, и «больше ничего» означало, что не произошло ничего существенного, из-за чего стоило бы беспокоиться.
В этот день с утра поехали в центр, к рейхстагу.
Город уже не горел и не дымил, но дымом пропахло все, и все было черно от сажи. Картеж машин двигался по улицам, под колесами хрустело стекло и битый кирпич, улицы и площади запружены ликующими толпами солдат и командиров Красной армии, танками, пушками, машинами, гражданскими лицами разных национальностей, бредущими на сборные пункты колоннами пленных. И везде белые, белые, белые флаги и лишь редкие кучки жителей, со страхом и ожиданием взирающих на бушующее в их городе ликование чужеземцев…
Жуков смотрел на все это из-под надвинутого на самые брови лакированного козырька фуражки, а на лице его, с тяжелым раздвоенным подбородком и затвердевшими скулами, не было заметно ничего, кроме озабоченности.
Рядом с Жуковым сидел комендант Берлина генерал-полковник Берзарин, высоколобый, с таким же, как у Жукова, раздвоенным подбородком. Он крутил головой, улыбался и хмурился, и, казалось, не будь рядом Жукова, выпрыгнул бы на ходу из машины и пустился в пляс вместе вон с тем белобрысым молоденьким офицером, который в окружении солдат и гражданских выделывает ногами замысловатые кренделя под переливы аккордеона, свист и хлопки зрителей.
— Народ-то как радуется, Георгий Константинович! — не удержался Берзарин. — Это ж такой день, такой день…
Жуков покосился на генерала, на его простецкое лицо, затем на теснящиеся со всех сторон толпы солдат и гражданских, произнес своим скрипучим голосом:
— Вам, Николай Эрастович, надо будет особенно обратить внимание на то, чтобы, как со стороны отдельных наших военнослужащих, так и гражданских лиц, не было допущено никаких нарушений порядка и дисциплины. Всякое проявление мародерства, насилия над гражданскими лицами должно караться по всей строгости законов военного времени.
Радостный блеск в глазах генерала Берзарина потух, он покивал головой и заверил, что сделает все от него зависящее, чтобы не допустить ничего подобного.
— Мои помощники уже занимаются созданием районных комендатур, учетом всего имеющегося в городе в наличии продовольствия и материальных ценностей, а также налаживанием снабжения населения всем необходимым, — произнес он, заглядывая под козырек маршала. — Мы привлекаем к этой работе немцев из «Свободной Германии»…
Жуков молча кивнул головой. Его занимало совсем не это. Ликующие толпы завтра по его команде снова превратятся в роты, батальоны, полки и дивизии, остатки немецких армий в ближайшие дни будут уничтожены либо взяты в плен, затем… затем не было никакой ясности относительно того, что будет делать он, маршал Жуков, какую роль отведет ему Сталин. Хотя Георгий Константинович все еще оставался Первым заместителем Верховного Главнокомандующего Красной армии, однако Сталин уже не посвящал его, как раньше, в свои планы, а на повестке дня вот-вот встанет — если уже ни стоит — вопрос об участии в войне с Японией, и Жуков был совсем не прочь еще раз сразиться с японцами, но уже в другом качестве и другими средствами. Не исключено, что работа в этом направлении ведется, но без участия Жукова, и это настораживало. К тому же из Москвы постоянно прибывают всякие контролирующие и распоряжающиеся товарищи, наделенные чрезвычайными полномочиями, и не получится ли так, что завтра-послезавтра они свяжут его, маршала Жукова, по рукам и ногам, маршала, который взял Берлин, не позволив союзникам к нему даже приблизиться. Все было смутно и неопределенно — и это больше всего тревожило Георгия Константиновича, не давало ему насладиться одержанной победой в полной мере.
Машина подъезжала к рейхстагу. Площадь перед ним запружена советскими солдатами и офицерами так плотно, что по ней едва удалось проехать. Машину окружили, со всех сторон светились радостные лица, крики «ура» вспыхивали то тут, то там.
Жуков выбрался из машины, слегка прогнулся в спине. Надвинутая на глаза фуражка заставляла его высоко задирать голову и смотреть на всех как бы сверху, даже на тех, кто выше его ростом. К нему тянулись руки, его поздравляли солдаты и офицеры, и никто при этом не чувствовал себя ниже знаменитого маршала: все в этот момент были одинаковы, все, не жалея ни сил, ни жизней, добывали Победу и добыли ее. Какие в таком случае могли быть счеты, кто меньше, а кто больше отдал общему делу? Никаких.
Жуков это понял и движением пальца откинул фуражку вверх. Он понял еще, что все остальное — сущая ерунда по сравнению с тем, что уже произошло, и что бы с ним самим ни случилось в дальнейшем, как бы Сталин ни распорядился его жизнью, именно вот это останется на века.
Клацали затворы аппаратов, жужжали кинокамеры…
История шагала с ним, маршалом Жуковым, в ногу…
И не только с ним, но и со всеми этими солдатами и офицерами, которых он ежедневно посылал на смерть, но которые выжили и добыли победу. Ни он без них, ни они без него этого сделать бы не смогли.
Глава 20
Генерал-лейтенант Кукушкин, командир гвардейского истребительного авиакорпуса, сам вылетел во главе одного из своих полков на штурмовку прорывающихся на запад немецких частей. Лететь ему, командиру корпуса, не было никакой необходимости, но он, не принимавший участия в боевых вылетах почти полгода, с осени сорок четвертого, то есть с момента назначения командиром корпуса, хотел теперь, когда война шла к завершению, своими глазами посмотреть — и не с земли, а сверху — на эту поверженную ими землю врага. К тому же командующий авиационной армией предупредил его, что в составе прорывающейся на запад эсэсовской части могут находиться заправилы гитлеровской Германии и даже сам фюрер… чтоб ему ни дна, ни покрышки!
Кукушкин слишком хорошо помнил первый день войны, даже не день, а раннее утро, помнил каждой клеточкой своего тела, помнил свой беззащитный аэродром, свой полк и свои самолеты, горящие на земле, своих летчиков и техников, гибнущих под бомбами, сам горел и погибал вместе с другими, чтобы не насладиться теперь чувством мщения за то унижение, которое испытал в тот предрассветный час. Поднимаясь в воздух, генерал Кукушкин пренебрегал возможными последствиями: нагоняем от командования, отсутствием летной практики — всем ради удовлетворения результатами своей долгой и тяжкой работы. Он был уверен, что заслужил этот полет, имеет на него право, и никто не может запретить ему подняться в воздух, чтобы нанести последний удар по издыхающему врагу. Тем более если сам фюрер — чтоб ему ни дна ни покрышки! — …так что без тщательного контроля на месте событий не обойтись, что могло стать оправданием перед тем же командующим армией, который давно забыл, когда садился за штурвал самолета.
Генерал Кукушкин уже знал, что Берлин сдался на милость победителей, и когда летел над развалинами города, видел и белые флаги, и бредущие по улицам вереницы пленных, и ликующие толпы наших солдат, и взлетающие повсюду ракеты. А увидев все это, приказал своим истребителям подняться повыше: еще подобьют ненароком… на радостях-то.
Полк шел в построении «этажеркой», хотя немецких истребителей его летчики не видели в небе уже пятый день, а те самолеты, что иногда появлялись в небе над Берлином, в бой не вступали и старались тут же нырнуть в облако или попросту кидались наутек.
Миновали Берлин. Внизу на фоне зеленеющей земли мелькали плотные порядки штурмовиков Ил-2, выкрашенных в камуфлирующие цвета, и раннее солнце, светившее в спину, струилось в дисках их пропеллеров.
Наплывали и уходили назад зеленые перелески, прямоугольники полей, беззащитные городки с красными черепичными крышами, отдельные строения, каналы, речушки, озера. Тянулось, слегка извиваясь, шоссе, а по нему двигались танки, машины, хотя движение это сверху лишь угадывалось по сизым дымкам из выхлопных труб. Ни контуры танков и машин, ни направление их движения не говорили ничего о том, чьи это войска движутся на запад. Но Илы прошли над колоннами на низкой высоте, не меняя своего построения, а это значило, что они пролетают над нашими войсками.
Минута-другая полета — и дорога опустела. Затем вдали показалась еще одна колонна машин и танков, но танки в основном двигались по обочине, выплевывая из невидимых сверху стволов сизые облачка дыма, а впереди, в километре-полутора, эти плевки вспучивались серыми кустами разрывов, безобидными на вид и беззвучными. Эти кусты подбирались к опушке леса, где виднелись крошечные пушчонки, которые тоже плевались дымом, но уже в сторону колонны, однако разрывов снарядов видно не было: пушки стреляли бронебойными.
Генерал Кукушкин то и дело кренит свой Як-3, чтобы не терять из виду землю и все, что на ней происходит. Вот Илы сузили свой строй, от них потянулись к земле серые полосы реактивных снарядов, среди машин и танков вспенились густые клубы разрывов, появились черные дымы. Шоссе на протяжении двух-трех километров затянуло дымом, и в этот дым настойчиво, как осы на гадюку, кидались Илы, то кружась вокруг какой-то цели, то взмывая вверх.
Кукушкин еще какое-то время ведет свой полк в том же построении, затем, когда самолеты миновали лес и стреляющие по колонне пушки, развернул полк, скомандовал по рации атаку по наземным целям, и, едва Илы отработали, бросил свою машину почти в отвесное пике.
По правилам он должен атаковать со стороны солнца, но немцы, слишком занятые штурмовиками, на истребителей не обращали внимания. А зря: те несли на подвесках бомбы, да и пушки их сверху вполне способны продырявить не слишком толстую верхнюю танковую броню. А уж пехоте вообще некуда деваться от десятков скорострельных пулеметов.
Земля несется навстречу, прижимая тело к бронеспинке. Вот среди не такого уж густого дыма стали вылепливаться танки, машины, затем и человеческие фигурки, разбегающиеся по сторонам. Кукушкин нажимает кнопку сбрасывателя бомб, затем, переходя на планирование, вдавливает в штурвал гашетку с такой силой, точно от этого зависит сила его пушки и пулеметов. Он слышит и ощущает всем телом, как мелкой дрожью сотрясается самолет, и сам трясется вместе с ним, но продолжается это недолго: патроны кончаются быстро, и он с трудом отрывает палец от гашетки. Что делается сзади, он не видит, но уверен, что не промазал, что хотя бы половина пуль и снарядов, а уж четыре-то бомбы небольшого калибра — те уж точно, попали в цель, но удовлетворения от этого не чувствует: вся Германия со всем ее населением, со всеми городами и фольварками, дорогами, полями и всем-всем-всем, окажись они в этот миг под огнем его эскадрилий, не заплатила бы сполна за все, что она натворила на его земле. Именно так он видит Германию сверху — как некое тело, обрубленное со всех сторон, но все еще живое, скалящее зубы.
Илы уходят на свои аэродромы, Кукушкин повернул свой полк им вслед, а навстречу уже летели пикировщики и истребители — добивать то, что осталось от вражеской колонны.
«Ну, вот и славно, — думает генерал Кукушкин, оглядывая горизонт. — А вы как думали? — мысленно обращается он к тем немцам, живым и мертвым, оставшимся на шоссе. — Вы думали, что мы вам поддадимся? Вы думали, что нас можно взять на испуг? Вы здорово просчитались, господа фрицы. Не на тех нарвались. Да. Вот теперь и расхлебывайте то, что заварили. А вы как думали? То-то и оно».
Но в душе у генерала Кукушкина нет ни торжества победителя, ни удовлетворения, как бы он себя мысленно ни уговаривал. В ней прочно угнездилась серая тоска по погибшим товарищам, по поруганной своей земле. И генерал знает, что тоска эта неизлечима, что она умрет вместе с ним, и разве что внучка его не будет знать этой тоски, начнет все сначала, с белого листа. А он… он со временем уйдет на покой, станет разводить цветы, посадит сад… ну и что там еще. Дальше этого мысли его не идут: дальше некуда.
Глава 21
Генерал-полковник Валецкий, как только пришло сообщение о том, что берлинский гарнизон согласен на капитуляцию, почувствовал вдруг такую усталость, что даже телефонная трубка в его руке показалась ему неподъемной гирей, и он, неуклюже уронив ее на рычажки полевого телефонного аппарата, вопросительно посмотрел на своего начальника штаба, как бы ища у него подтверждения полученному сообщению из штаба фронта. Начальник штаба улыбался во весь рот, и еще кто-то улыбался, а за стеной уже бесновалось море выплеснувшейся наружу человеческой радости и восторга. Но генерал Валецкий не чувствовал ни этой радости, ни восторга. Все, что он чувствовал, было безмерной усталостью, которая придавливала его к стулу, и даже к земле, а может быть и дальше. Все в нем опускалось, все вместе и по отдельности, и он ничего не мог с этим поделать.
— Что с вами, Петр Вениаминович? — донеслось до слуха Валецкого откуда-то издалека, и он увидел своего начальника штаба где-то вверху, затем чей-то испуганный голос:
— Доктора скорей! Доктора!
Потом генерала Валецкого, большого и тучного, долго поднимали, облепив со всех сторон, и бережно положили на что-то жесткое. Все это было мучительно, но генерал терпел, зная, что он над собой не властен. Жесткость своего ложа Валецкий чувствовал только первые мгновения, затем она пропала, тело растеклось по ложу, и теперь уже не имело никакого значения, жесткое оно или мягкое, главное — он лежал, и притягательная сила земли или еще что-то, постепенно ослабела. Теперь Валецкому не хотелось ничего, а все бы вот так лежать и лежать. Нет, через минуту захотелось: захотелось увидеть небо, солнце, распускающиеся деревья и траву. Хорошо бы и лежать на траве и вдыхать ее пряный запах.
Кто-то наклонился над ним, и Валецкий произнес тихо, очень тихо, даже сам не услышал своего голоса:
— Вынесете меня на воздух.
— Что? Что вы сказали, Петр Вениаминович?
— На воздух, — повторил Валецкий.
И кто-то перевел его желание неуверенным голосом:
— По-моему, он просит вынести его на воздух.
— Да-да, давайте несите! — приказал кто-то.
Но кто-то возразил:
— Погодите, надо сделать укол.
Укола Валецкий не почувствовал. Зато почувствовал, как тело закружилось в легком танце, как кружилось когда-то в молодости, только не в танце, а… нет, никак не вспоминается, где оно так легко, так невесомо кружилось. Но даже вспоминать не хотелось. И вообще ничего не хотелось: ни видеть, ни слышать, ни даже дышать.
А снаружи что-то настойчиво лезло в его сознание, требовательно стучалось в мозг:
— Что у него?
— Похоже на инфаркт.
— Это опасно?
— Да, разумеется, но мы принимаем меры… мер-ры… мрррры… шшш-ши…
Очнулся Валецкий и увидел над собой белое небо. «Разве небо бывает белое?» — подумал он, но подумал без удивления. Затем среди белого неба возникло белое лицо, очень похожее на лицо жены, но постаревшее.
— Петя, как ты? — спросило лицо, шевеля белыми губами. И тут же, спохватившись: — Только ты ничего не говори: тебе нельзя говорить и даже шевелиться. У тебя был сердечный приступ. Сейчас все позади. И я рядом с тобой. Все будет хорошо, Петенька. Все будет хорошо.
Давно Валецкого никто не называл Петенькой. Очень давно. Даже не помнит, когда это было. Кажется, до войны. Жена. Ну да, конечно. Кто же еще? И он удовлетворенно прикрыл глаза и погрузился во что-то мягкое, пушистое и снова полетел, кружась высоко над землей.
Глава 22
Миновало еще несколько дней после капитуляции Берлинского гарнизона. Они прошли в хлопотах: войска надо было где-то размещать, кормить, мыть и прочее. То же самое и с техникой.
Жуков лишь заглянул в Имперскую канцелярию, где с глубокомысленным видом копались представители НКВД, поинтересовался, нашли ли Гитлера, ему сказали, что нашли трупы Геббельса, его жены и детей, а Гитлера не нашли: может, удрал. Правда, нашли тут какую-то челюсть, может, Гитлера, может, еще кого, но Жукова это мало интересовало. Энкэвэдэшники темнят, как всегда.
Позвонил Сталин, сказал, что Ставка приняла решение о назначении Жукова Главнокомандующим всеми советскими войсками, находящимися в данное время в Германии, а также Главноначальствующим в советской зоне оккупации. И еще, что ему поручается подписать акт о безоговорочной капитуляции Германии, что подписание состоится в Берлине, гнезде германской агрессии, и Жуков должен это подписание обеспечить.
Несколько дней слились в один: подготовка помещений, того-сего-пятого-десятого, чтобы не ударить в грязь лицом перед союзниками. Подготовка эта сродни подготовке фронтовой операции — никак не меньше.
И вот он этот день…
* * *
Жуков встал и оглядел полукруглый стол, за которым устроились представители Соединенных Штатов Америки, Великобритании, Франции и Советского Союза. На Жукове зеленый китель с орденскими колодками, две звезды Героя Советского Союза. Тяжелое лицо его неподвижно, на нем еще сохранились следы усталости, но оно сосредоточено и сурово, губы плотно сжаты, точно ему, Жукову, надо отдать приказ о новом, еще более грандиозном наступлении войск, в конечных результатах которого он не вполне уверен, тем более что о нем уже растрезвонили по всему миру.
— Пригласите представителей немецкого главнокомандования в зал, — приказал Жуков.
Предшествующую ночь он опять почти не спал. И дело не в том, что надо было проследить подготовку к этому событию, приему союзных делегаций, не упустить ни одной мелочи, хотя вокруг него столько советников по всяким-разным вопросам, о большинстве которых Жуков до недавнего времени не имел ни малейшего понятия, а в том, что именно ему, Жукову, выпала эта честь. Хотя, если руку на сердце, то кому же еще? Некому. Но одно дело выводить это из предшествовавших событий, совсем другое, когда глянешь на себя из далекого далека, из той избы, где печка русская, мать, отец, братья, сестры, сельчане, луг за околицей, тихая речка, лес и поля. И ты — Егорка Жуков. И кажется, что это о тебе, ученике скорняка, писал Чехов рассказ, хотя судьба у скорняка Егорки Жукова была не такой уж горемычной и жалкой, как у его однофамильца, Ваньки Жукова, ученика сапожника из чеховского рассказа.
А может, сказывается напряжение минувших четырех лет войны, не отпускающая головная боль, поэтому в голову и лезут всякие ненужные мысли и воспоминания. Раньше не лезли, а теперь — на тебе. И все окружающее иногда подергивается голубоватой дымкой, и сквозь эту дымку доносятся невнятные голоса, видятся силуэты людей…
Вот вошли немцы, возглавляемые фельдмаршалом Кейтелем. Блеснули стекла монокля в его бесцветных глазах, взлетела вверх рука с какой-то штуковиной… А, ну да, фельдмаршальский жезл! Чудно. Хорошо, что у нас маршалам ничего подобного не дали, а то носись с этой железкой, как с писаной торбой.
Немцев посадили за отдельным столом, и они, униженные поражением, еще раз униженные пренебрежительным неравенством, сели, вытянулись лицами в одну сторону — в его, Жукова, сторону… Или ему так кажется? Впрочем, на кого же им еще смотреть, если он стоит и приготовился говорить! Тут вот на бумажке написано, что надо сказать, Жуков глянул на нее сверху, заговорил, почти не слыша своего голоса. Слова из бумажки сами слетали с языка, нанизываясь на длинные спицы заготовленных фраз.
Поднесли протокол. Положили перед ним на стол. Жуков сел. Водрузил на нос очки, стал подписывать акт за актом. Затем бумага пошла по кругу.
А немцы все пялились и пялились в его сторону. Особенно Кейтель. Что он искал в нем, в Жукове? Источник поражений своей страны? Или нечто далекое от реальности, нечто из мира мистики? Небось, думает: «Вот, недоучка, а поди ж ты…» Или что там у него в голове? Впрочем, какая разница!
Трещат кинокамеры, вспыхивают блицы, клацают затворы фотоаппаратов. Немцы, подписав бумаги, встали. Последний раз блеснули стекла пенсне фельдмаршала Кейтеля. Поверженные враги шли к двери, прямые, точно проглотившие аршин. Кончилось их время. Кончилось!
И только теперь Георгий Константинович почувствовал облегчение, будто гора с плеч свалилась, или отменили никому не нужное наступление войск. Или еще что… Не разберешь.
Кончилась! Наконец-то она кончилась — эта проклятущая война…
Глава 23
Я собирался в школу. В холщовую сумку сунул две книжки, тетрадку, сделанную из газеты «Правда», потому что она печаталась большим шрифтом с большими же интервалами между строчками, в которые мы и втискивали свои каракули, выполняя домашние задания по русскому и арифметике. Туда же положил грифельную доску, чтобы писать на ней в классе, мелки, деревянную ученическую ручку, коробочку с перьями, карандаши. Мама еще раз все проверила и велела идти завтракать.
В это время радио, передававшее «Интродукцию и рондо каприччиозо» композитора Сен-Санса, которая (или которое, или которые) мне почему-то нравилась особенно, вдруг прервало музыку и замолчало, и молчание это было столь значительным, что мы с мамой замерли и уставились на черную тарелку репродуктора, висевшую на стене. Внутри этой тарелки что-то таинственно шелестело и булькало, затем она немного похрипела и возвестила очень торжественно и сердито о том, что через несколько минут будет передано важное правительственное сообщение.
— Господи, что там еще? — испуганно произнесла мама, которая в последнее время почему-то боялась всего: и хороших сообщений и плохих, и постоянно поминала своего таинственного «господи».
Моя сестренка Людмилка, которой в этом году стукнет восемь лет, ела манную кашу, и ей было совсем не интересно, что скажет дядя из репродуктора, зато ее интересовало, дадут ли ей добавки, и она старалась поскорее проглотить кашу, чтобы не опоздать к дележу остатка на дне кастрюльки, чуть-чуть подгоревшего и потому необыкновенно вкусного.
Если бы папа был дома, он бы наверняка угадал, что скажет таинственный дядя, потому что папа читает все газеты, какие есть, и все знает наперед. Но папа давно ушел на работу — еще когда я спал. Я тоже иногда читаю газеты, но читать их ужасно скучно, книжки куда интереснее, поэтому я и не знаю того, что знает папа. И все-таки я высказываю предположение, что наши, скорее всего, победили всех немцев. О том, что это должно вот-вот произойти, говорили и по радио, и на улице, и дома, и в школе, да и как могло быть иначе, если наши уже взяли главный город немцев Берлин? Какое еще могло быть важное правительственное сообщение, кроме этого? Никакого.
Окно на кухне открыто, ветер колышет белые занавески, за окном громко чирикают воробьи, каркают вороны, шелестит молодая листва тополей и акаций, а больше никаких звуков. И вообще город Константиновка очень тихий город, разве что слышно, как простучит по рельсам поезд в ту или иную сторону, прогудят заводы, извещая начало или конец рабочего дня, бабахнет где-нибудь найденный пацанами снаряд, да стрельнет кто-нибудь, а больше ничего такого не бывает. Я уже привык к этому городу, к его жаре, пыли, ветру, к местным мальчишкам, с которыми мы то деремся, то дружим, и начинаю понемногу забывать далекую уральскую деревню Третьяковку и ее жителей, приютивших нас, ленинградцев, на целых… на целых почти три года.
Я доел свою кашу вместе с добавкой, допил чай, пора бы и уходить, чтобы не опоздать на уроки, но я все еще топчусь в прихожей в ожидании, когда дядя диктор сообщит наконец свое важное правительственное сообщение.
И вот…
И вот из репродуктора послышались, как обычно, редкие гудки автомобилей на известной мне по картинкам Красной площади, затем стук больших часов на Спасской башне Кремля, затем прозвучали куранты и дядин голос торжественно возвестил:
— Внимание, говорит Москва. Работают все радиостанции Советского Союза. Передаем правительственное сообщение…
И далее о том, что сегодня германское правительство подписало акт о безоговорочной капитуляции… и что Великая отечественная война советского народа против фашистских захватчиков закончилась полной нашей победой.
Звуки голоса из репродуктора еще не смолкли, как за окном завыли гудки заводов, паровозов, послышались выстрелы, затем раздались крики, по лестнице затопали ноги, я тоже сорвался с места и понесся вниз, на улицу.
— Побе-е-еда-ааа! — орал я во всю силу своих легких, и почти не слышал собственного голоса, потому что и все орали одно и то же: и мальчишки, и взрослые, и тети, и дяди. Только немецкие пленные, разбирающие развалины школы и театра, не орали. Они перестали работать и, опершись на ломы, кирки и лопаты, стояли и хмуро смотрели на то, как везде прыгали и плясали, плакали и смеялись русские, то есть все мы, которые их, немцев, победили. И даже два конвоира отплясывали на одном месте, топоча сапогами и потрясая своими винтовками.
И случилось это девятого мая, в среду, то есть в учебный и рабочий день. Вместе со мной из дому выскочил Игорь Ярунин, мой одноклассник, и мы побежали в школу, потому что только в школе нам скажут наконец о том, что теперь, после победы, будет. А что должно что-то быть, никто в этом не сомневался, об этом только и говорили: «Вот победим фрицев, тогда сразу же все изменится, тогда непременно станет лучше…» Что до меня с Игорем, так нам никаких изменений не требовалось, потому что мы и так были вполне довольны своей жизнью. Это взрослым нужны перемены и что-то еще, потому что им всегда чего-то не хватает.
Нет, мы тоже были бы не против иметь настоящие тетрадки, интересные книжки, учебники, которые у нас в классе один на троих, а я — так еще и цветные карандаши, и краски, но и без них не так уж плохо живется. Главное — есть небо, в которое можно пялиться хоть весь день и выискивать среди облаков всяких чудовищ, есть трава, на которой можно валяться, есть деревья, по которым можно лазить, есть развалины, где хорошо играть в войну, есть степь, куда можно уйти далеко-далеко, есть Меловая балка, а в Меловой балке родник, в котором очень холодная и вкусная вода. Есть, наконец, папа с мамой и приятели — чего еще надо для жизни? Ни-че-го.
Мы бежим мимо двухэтажных домов, которые достраивают все те же немцы, мимо развалин, в которых нам известен каждый кирпич, мимо базара, где продают всякую всячину, где недавно мне купили новые штаны и сандалии и где тоже все кричат и пляшут. И даже слепой дядя-инвалид с аккордеоном.
Вот и школа. Во дворе столпотворение. Играет музыка — это директор завел патефон и выставил его в окне своего кабинета. Патефон поет про синий платочек и темную ночь, про всякое другое. Кто-то из старшеклассников усердно накручивает его ручку, чтобы он не переставал петь.
Мы выстраиваемся в линейку. По классам. И ждем. Потому что директор школы все еще что-то кричит в телефонную трубку, стоя у окна, и все еще гудят заводы и паровозы, и директор затыкает пальцем одно ухо, чтобы лучше слышать то, о чем говорит трубка в ухо другое. Среди этого гуда я различаю хриплый гудок папиного завода. Вот директор перестал слушать и кричать в трубку, пропал, затем появился на крыльце и вышел на самую середку школьного двора. Он велел нам оставить в классе свои сумки и снова построиться.
С криками мы разбегаемся по классам, бросаем сумки на парты и несемся назад: ясно, что мы куда-то пойдем и что уроков сегодня не будет. Ура! Нам раздают красные флажки. Старшеклассникам вручают портреты вождей и главного вождя — товарища Сталина, большие красные флаги. Со всем этим мы Первого Мая ходили на демонстрацию. Значит, сегодня опять демонстрация. Нас строят в колонну по четыре, впереди барабанщики: «Трах-та-ра-рах-тах-тах-тах-тах!» — и мы выходим на улицу.
А улица вся запружена народом. И откуда столько народу взялось, не понять. Особенно если учесть, что сегодня рабочий день. Оказывается, это вторая и третья смены вывалились на улицу, потому что какой же сон, если Победа! Никакого. А еще всякие тетки, которые не работают, бабки и дедки. А еще инвалиды на костылях, а которые без обеих ног, те на верещащих сухими подшипниками «тачанках», а которые совсем слепые, тех ведут под руки, и на пиджаках у них сияют медали и ордена. Ну и босоногая малышня — как же без нее! И собаки — много всяких собак, которые бегают среди людей, высунув языки, ничего не понимая! И вся эта орава валом валит к главной площади, где горком и советская власть.
Чем ближе мы подходим к этой площади, тем больше народу. Вот уже и оркестры заводские появились, блестят на солнце трубы, трубачи надувают щеки и шевелят пальцами. А тети и бабки всякие плачут, иные даже идти не могут, так сильно они плачут, их тоже ведут под руки, потому что на войне убило их дядей, то есть мужей, пап и сыновей. И инвалиды тоже плачут, потому что им жалко своих рук и ног, которые им отстрелили проклятые фашисты, жалко других инвалидов и убитых. А моего папу не убило, потому что он был в Ленинграде и чуть не помер от голода.
И я тоже плачу, глядя на них, потому что мне жалко всех. Плачу и смеюсь, потому что Победа. И не я один: все радуются и плачут.
На площади не протолкаться. Народу больше, чем на Первое Мая, наверное, раз в сто. А может, и в тыщу. Попробуй-ка сосчитай. Не сосчитаешь. Какой-то дядька на трибуне что-то кричит и размахивает руками, но его совсем не слышно, однако все кричат «ура» изо всех сил, чтобы было как можно громче и веселее. И я тоже ору, и Игорь, и вся школа.
И еще кто-то потом говорил с трибуны, и одна девочка из нашей школы, и еще из другой школы, что на другом конце Константиновки, и какая-то тетя, и какой-то дядя военный, который весь в орденах, и другой дядя военный, но почти без орденов, потому что работал в тылу. И ему тоже хлопали и кричали ура. Потому что — Победа.
От этих криков я потерял голос. Совсем. Даже сказать громко — и то не могу. Сиплю. И в горле першит, а воды нет, потому что никто не знал, что можно потерять голос. Теперь я не ору, а только кашляю — перхаю, как овца, которая съела тарантула. Но мне все равно весело и хорошо. Потому что — Победа. И я уже не плачу. Я думаю, что теперь-то, когда наступила эта Победа, мы поедем в Ленинград. Я уж стал забывать, какой он, Ленинград. А помнится мне только темное небо, прожектора, яркий крестик самолета высоко-высоко, бомбоубежище, синяя лампочка и сверху сыплется песок от выстрелов зениток во дворе школы… И от бомб. Больше почему-то ничего не вспоминается. Правда, если поднатужиться, можно вспомнить и еще что-нибудь, но тужиться не хочется, да и не нужно, потому что сейчас не до вспоминаний, а надо хлопать и кричать. Если кричать я уже не могу, то хлопаю изо всех сил, так что больно ладошам. Но я терплю. Потому что — Победа.
Домой мы с Игорем возвращаемся поздно. После демонстрации и митинга мы шли назад в школу, пели про трех танкистов, про артиллеристов, которым Сталин дал приказ, про стальную эскадрилью. В школе немного посидели за партами, в класс пришел дядя, который был на войне, и там ему оторвало руку. У дяди целых шесть медалей и два ордена, и он рассказывал нам, как он бил немцев вместе с другими дядями. Он так здорово рассказывал, что я подумал, что ему должны были дать еще несколько медалей и орденов, но почему-то не дали. А потом, забрав свои сумки, мы — почти все пацаны из нашего второго-В класса — пошли в степь, где стоит немецкий танк, по дороге подбирая камни. А у Петьки Галушко из дома, в котором живут одни работяги, — в отличие от нашего, этээровского, — оказалась немецкая граната с длинной деревянной ручкой. Петька старше всех нас на три года, потому что он был при немцах и не учился в школе, и он очень здорово разбирается в гранатах. Сперва мы забросали танк камнями, потом Петька бросил немецкую гранату в люк, а сам соскочил и прыгнул к нам в окоп. И в танке ка-а-ак рва-анет! — аж в ушах зазвенело. Так им, проклятым фашистам, и надо! Теперь-то они к нам не сунутся. Только после этого, довольные, усталые и голодные, разбрелись мы по домам.
Папа в этот день пришел поздно и очень пьяный. Он едва стоял на ногах, так много он выпил водки за нашу Победу. Я помогал маме его раздевать, он свалился на диван и тут же уснул. Как убитый. Мама села плакать, а я сел за книжку про войну.
Ночью я долго не мог уснуть: в голове моей все перемешалось и перепуталось, потому что я никак не мог представить себе, какая она эта Победа на самом деле, почему не пришла раньше, почему оказалась где-то там, в таинственной Германии, в Берлине, название которого звучит как ругательство, а не у нас, в Константиновке? Получалось, что Победа — это мы сами, наши крики, слезы тетей и дядей, мои слезы тоже, пьяные мужики и бабы на улицах, немецкий танк в степи, куда-то подевавшиеся пленные немцы. Ее нельзя было увидеть, эту Победу, хорошенько рассмотреть, пощупать; она была рядом, но невидимая.
И во сне она тревожила мою душу, появляясь то в небе каким-то особым облаком, то в степи вихрем на тоненькой ножке, но чаще всего голубоглазой Натой из поезда, в котором мы ехали из эвакуации, такой тоненькой и беззащитной, что мне до сих пор ее жалко. Жалко было и Победу, потому что никто ее не узнавал, хотя она ходила среди нас и говорила, что она и есть та самая Победа, которую все ждали. Но люди кричали и смеялись, плакали и пели, и я тоже плакал, смеялся и пел.
«Хорошо, что ты еще такой маленький, — сказала мне Победа голосом Наты, — и ничего не понимаешь», — заплакала и пошла по улице, загребая босыми ногами теплую пыль. Я долго шел за ней следом, не решаясь подойти близко, пока она не растаяла в знойном мареве. Я просыпался, вытирал мокрые глаза пододеяльником, снова засыпал и видел одно и то же: Победу-Нату, бредущую по пыльной улице. А еще мне представлялось, что завтра непременно наступит то ужасно таинственное, что придет после войны, чего так ждут взрослые, и сладостные предчувствия щемили мне грудь.
Но наступило Завтра, и ничего таинственного не наступило: папа рано утром ушел на работу, а я отправился в школу.
И никто уже не кричал, не пел, не плакал, не гудели заводы и паровозы…
Нет, заводы гудели, но как всегда лишь для того, чтобы люди побыстрее вставали и шли на работу, а не потому, что Победа.
И паровозы тоже гудели, но лишь потому, что кто-то мешал им ехать по их бесконечным блестящим рельсам.
И снова немцы ковырялись на развалинах, будто ничего не произошло.
А мы в классе писали диктант про войну на украинськой мове. И я опять получил двойку.
Глава 24
Над Москвой с утра висело низкое серое небо. Моросил совсем не летний, не июньский дождь. Лоснились золоченые купола кремлевских соборов. Мокрые флаги уныло висели вдоль флагштоков. С лакированных козырьков офицерских фуражек кремлевской охраны скатывались прозрачные капли.
Маршал Жуков глянул на часы и решительно шагнул под дождь из-под навеса. Коновод держал под уздцы возле крыльца белого, точно сметана, коня, накрытого красной попоной. Попону сдернули, маршал вдел ногу в стремя, легко кинул свое тело вверх, утвердился в седле, сабля звякнула о стремя. Капли дождя шелестели по фуражке, падали на китель, на многочисленные ордена, многоцветным панцирем покрывавшие широкую грудь маршала. Из-за стены доносился глухой гул огромной массы людей. Сердце Жукова забилось сильнее, волнение стеснило грудь.
Конь, почуяв беспокойство седока, тоже забеспокоился, затанцевал, высекая подковами искры из гранитной брусчатки. Что именно искры, несмотря на дождь, Жуков чувствовал по характерному запаху горелого камня, поднимавшемуся к нему наверх. В детстве он сам высекал такие искры из кремня, искры, попадая на трут, заставляли его тлеть, потом на него надо было подуть, чтобы появился огонек, которым можно разжечь костер.
Чтобы успокоить и себя и коня, маршал чуть толкнул его шпорами, заставил пройтись легким галопом по площади и остановил властным движением поводьев перед воротами Спасской башни Кремля.
Хотя выезд на площадь был отрепетирован и Жуков, чтобы привыкнуть к коню и приучить его к себе, последние дни дважды в день совершал на нем проездки в Битцевском лесопарке, волнение не покидало его и с каждой минутой все усиливалось. Но это было волнение особого рода: не за себя, не за коня, а оттого, что ему, Жукову, предстоит выехать сейчас на площадь, которая видела другие времена и других людей, и люди те были знамением своего времени. Значит, и он, Жуков, тоже… И если даже после этого уже ничего не будет, то с него довольно и этих, предстоящих, мгновений. Еще подумалось о том, что он уже не раз переживал нечто подобное всякий раз, когда начинал какое-то новое дело или заканчивал его, поднимаясь на следующую ступеньку невидимой лестницы, ведущей в беспредельную синеву, и всякий раз ему представлялось, что дальше подниматься простому смертному уже некуда: дальше солнце, которое может опалить не только крылья. Оказывается, есть еще куда подниматься, хотя это не битва, а всего лишь грандиозный спектакль, но такой спектакль, который только и может завершить… нет, увенчать великий народный подвиг.
Наконец-то зазвучали куранты. Сверху размеренно и как никогда торжественно солнечными колесами покатились звонкие удары кремлевских часов:
— Ба-аммм! Ба-аммм!
Один, второй, третий… пятый…
Жуков тронул коня, и тот, вскинув голову, вступил в полутемный тоннель проезда сквозь Спасскую башню. Здесь звон копыт особенно громок. Кажется, что звенят сами древние стены.
С десятым ударом широко распахнулась Красная площадь — на всю Вселенную. Разнеслась над нею команда:
— Пара-ад, сми-иррно-ооо! Для встречи слева… слу-ушай!.. на кра-аа-ул!
Грянула «Славься!» Глинки:
Славься, славься из рода в род,
Славься великий наш русский народ!
Врагов, посягнувших на край родной,
Громи беспощадно могучей рукой!
И увидел Жуков, точно впервые в своей жизни, длинные трибуны, заполненные народом, замершие перед ними шпалеры войск, слегка колышущиеся знамена, красную глыбу, похожую на торт, Исторического музея, ажурные контуры собора Василия Блаженного, и только потом, повернув налево коня, Мавзолей и маленькие на нем фигурки. Такие маленькие, что даже удивительно, как они, эти фигурки, умудрились совершить то, что еще несколько лет назад представлялось почти невозможным. Или таким далеким, что и не разглядеть. И вот оно, это далекое, приблизилось вплотную, и оказалось, что только таким оно и могло быть. И никаким другим.
Конь шел ровной рысью, четко отбивая ритм стальными подковами. Позвякивала о стремя сабля, позванивали ордена и медали. А издали, от Исторического музея, приближался другой всадник — маршал Рокоссовский на вороном коне.
Оба всадника встретились напротив Мавзолея.
Костя Рокоссовский сидел прямо, как столб, лицо мокрое от дождя, серые глаза распахнуты, губы плотно сжаты. Помнишь, Костя, Волоколамск? А разговор на Висле? И многое другое — помнишь ли?
— Товарищ маршал Советского Союза! Войска… парада Победы… построены! Командующий парадом…
И только сейчас волнение отпустило маршала Жукова.
Действительно, чего это он так разволновался? Все нормально, можно даже сказать, закономерно. И даже тот факт, что он в эти минуты занимает как бы не свое место — место Верховного Главнокомандующего Сталина, по праву ему принадлежащее, но не способного управиться с конем, — всего-навсего, — даже этот факт не имеет ровным счетом никакого значения. Дело случая. Но этот случай из тех, который выше всякой закономерности. Да и что смог бы Сталин без него, Жукова? Москвы бы не удержал, Ленинград — тоже. А дальше мрак и неизвестность. И уж точно, война бы длилась года на два, на три дольше. Со всеми вытекающими отсюда последствиями. Разве что Василевский… Но ему пришлось бы разгребать то, что было бы к тому времени наворочено. Да и то неизвестно, как бы удалось разгрести. Одно дело — хотеть, планировать, совсем другое — мочь…
— А-ааа! А-ааа! — неслось из тысяч глоток под звон копыт и гром оркестра. И казалось: это ему, и только ему, маршалу Жукову.
На мгновенье он опять увидел себя мальчишкой, бегущим через эту же площадь, разносящим заказчикам сшитые в скорняжной мастерской меховые шапки, муфты, рукавицы… Неужели он тогда ничего не чувствовал, не предвидел? Странно. Очень странно. Но в то же время и хорошо, что никто не знает своего будущего…
Точно на крыльях взлетел Жуков по ступенькам Мавзолея. Остановился рядом со Сталиным. Подали отпечатанные на машинке листы бумаги. Конечно, речь не ахти какая: безликая, чиновничья. Но разве в ней дело! Кто ее слушает? Кто ее запомнит? А вот эту площадь, эти торжественные минуты, его, Жукова, на белом коне…
— Рра-а! Рра-а! Рра-а! — вновь покатилось по площади…
Звонкие трубы пропели сигнал «Слушайте все!»
— К торжественному ма-аршу! На одного линейного… дистанцию!.. Первый батальон… пря-ямо! Остальные-е… напра… ву! Шаго-ооом… а-арррш!
Ну, пошли, славяне!
Пусть все смотрят! Вот они — русские орлы, перелетевшие через все реки, поля и леса, горы и болота. Надо будет — перелетят через океаны. И это только часть огромной стаи. Лучшая ее часть. Но главное все-таки — посмотреть на самих себя в зеркало истории! Вот мы что смогли! Вот! И не то еще сумеем!
Ррраз! Ррраз! Ррраз!
Левой! Левой! Левой!
Знакомые все лица. Будто с каждым из них сидел в окопе, ползал по нейтральной полосе, ходил в рукопашную. А ведь и сидел, и ползал, и ходил.
Карельский фронт… Прибалтийский… Белорусские… Украинские…
А были еще всякие другие: Западный, Ленинградский, Воронежский и Сталинградский, Степной и Резервные, Центральный, Калининский и Волховский, Кавказский и Закавказский, были Одесса и Севастополь, Ленинград и Москва, Киев и Харьков, снова Харьков и снова Киев, потом Минск, Варшава и Будапешт, Белград и Кенигсберг, Вена и… и, наконец, Берлин.
Берлин…
Врагов, посягнувших на край родной…
Солдаты бросали к подножью Мавзолея штандарты и знамена поверженных армий и дивизий противника. Глухо рокотали барабаны, будто прогоняя сквозь строй саму историю…
Жуков отвернулся и отер ладонью глаза.
Все еще моросил дождь…
Глава 25
Через несколько дней Жуков снова был в Берлине. На плечи его легли неизведанные им дотоле заботы: подготовка конференции глав союзных государств, организация мирной жизни Восточной зоны оккупации Германии, репарации, искоренение фашизма, демобилизация армии и отправка ряда воинских частей на восток, репатриация угнанных в неволю соотечественников. В том числе и тех, кто предал Родину, встал под знамена врага, сражался против своих. Вопросов и проблем прорва, все надо решать одновременно, не откладывая в долгий ящик. Правда, из Москвы опять понаехало множество советников и специалистов по тем или иным вопросам, но ответственность за принятые решения лежит все-таки на нем, Жукове. Перед Сталиным на советников не сошлешься, на них свои промахи не спишешь. Да и не привык Жуков ссылаться на других, прятаться за чужие спины.
А еще — союзники… Встречи, обмен дипломатическими экивоками. С командующим союзными армиями генералом Эйзенхауэром у Жукова хорошие отношения. Но каждая встреча с ним требует высочайшего соизволения. Это стесняет и сковывает, иногда раздражает. Особенно, если надо принимать решение быстро. И Жуков принимает. Лишь потом докладывает Сталину. Пока Сталин относится к инициативам Жукова как к должному — терпимо.
Вот и сегодня то же самое: Эйзенхауэр приглашает в свою ставку. Звонить в Москву? Сталин наверняка уже спит. Будить его по пустякам глупо. Ладно, дам согласие на встречу, потом уведомлю Хозяина.
Советник по дипломатическому ведомству, человек лет сорока пяти, с большими залысинами и покатым лбом, собаку съевший по части протокола и этикета, лощеный, прилизанный, с острым, колючим взглядом черных глаз, с явным неодобрением встретил решение Жукова.
— В таком деле, с моей точки зрения, требуется большая осторожность, — начал он, выслушав распоряжение о подготовке необходимых формальностей к предстоящей встрече. — В Москве могут отреагировать не совсем адекватно, Георгий Константинович.
— Это не твоя забота. Отреагируют, как надо, — отрезал Жуков. — Я не дипломат, а солдат. Твое дело обеспечить формальности. Вот и вертись.
Решив с этим вопросом, вызвал начальника штаба генерал-полковника Малинина.
— Вот что, Михаил Сергеевич. Надо провести военно-научную конференцию по изучению Варшавско-Познаньской операции Первого Белорусского фронта. По поводу этой операции идут всякие толки, надо бы тут поставить точку и сделать выводы на будущее. Как ты на это смотришь?
— Положительно, Георгий Константинович. Когда ты намерен ее провести?
— После конференции глав держав-победительниц. Где-нибудь осенью. Но подготовку надо начать загодя. Докладчиком, я думаю, выступишь ты, содокладчиками пусть выступят командующие армиями, корпусами. Привлечь к этому делу всех, до командиров дивизий и начальников штабов. Пусть поработают мозгами, а то они у них могут закиснуть… от безделья.
— В каком аспекте рассматривать эту операцию, Георгий Константинович? Как фронтовую или…
— Что — или?
— Ну, сами понимаете…
— Осторожность твою понимаю. Но не одобряю. Операцию разрабатывали мы — командование 1-м Белорусским фронтом. Генштаб и Верховный ее рассматривали и утверждали. Можешь подчеркнуть это в своем докладе. А также подчеркнуть обеспечение операции материально со стороны Генштаба и центральных ведомств. И не забудь упомянуть 2-ой Белорусский.
Задумался на мгновение, произнес в сердцах:
— Терпеть не могу всей этой дипломатии! Однако имей в виду, что третью Звезду Героя мне дали за образцовое выполнение приказов Верховного Главнокомандования. Из этого и исходи. Впрочем, речь не об этом, а о практических результатах операции. О руководстве войсками в процессе боевых действий. О наших с тобой достижениях и ошибках. Если таковые имеются. Нам необходимо дать ключ к пониманию ведения боевых действий в современных условиях войны. С перспективой на будущее.
— Да-да, я понимаю, Георгий Константинович.
— Тогда и бери это дело в свои руки. А то пока Генштаб раскачается…
Следующим был начальник тыла генерал-лейтенант Антипенко.
— Как у нас с продовольствием, Николай Александрович? — встретил его Жуков.
— На одну неделю, — Георгий Константинович. — С учетом выделения продовольственной квоты для мирного населения.
— Молоко детям?
— Порошковое, Георгий Константинович. Но всего на три дня. В ближайшие дни ожидается поступление нескольких эшелонов с продуктами из СССР. Сами знаете, у нас там голод.
— Знаю. Но продовольствием немцев обеспечивать необходимо. Пока они не наладили собственное производство. Нажимай на НКПС. Они должны укладываться в утвержденный график поставок по железной дороге. Если будут возникать осложнения, немедленно докладывай мне.
— Хорошо, Георгий Константинович.
Вслед за Антипенко Жуков принимал артистов из Москвы, приехавших на гастроли. Среди них Русланова, Воронежский народный хор, ансамбль песни и пляски Александрова. В кабинет приглашены не все, а только солисты и руководители, но и тем сесть некуда, так что прием пришлось сократить до нескольких минут, а затем перенести в зал заседаний. Здесь Жуков вручил Руслановой орден Красной Звезды — за активное участие в концертной деятельности в прифронтовой полосе. Медалями были награждены еще несколько человек.
Начальник политуправления фронта генерал Галаджев еще в кабинете успел шепнуть Жукову:
— Как бы не влетело нам за это, Георгий Константинович.
Тот глянул на него непонимающе.
— Я имею в виду, что награждать мы имели право в условиях боевых действий, а сейчас у нас этого права нет.
— Люди заслужили. А наши чиновники пока раскачаются… Ничего, проглотят.
В зале выпили шампанского и спели по случаю награждения, и сплясали, и Жуков, взяв трехрядку, аккомпанировал Руслановой:
Валенки, валенки!
Не подшиты, стареньки…
И виделась ему сквозь застилающую глаза пелену родная деревенька, укутанная в снега, темная гряда леса, белые поля и протоптанная к колодцу тропинка.
Глава 26
Леонтий Варламович Дремучев и Анна Сергеевна Куроедова стояли у закрытого окна на третьем этаже четырехэтажного кирпичного дома с высокой черепичной крышей, с маленькими балкончиками и каменной резьбой вокруг стрельчатых окон. Перед ними внизу лежала обширная площадь небольшого австрийского городка, расположенного неподалеку от границы с Италией, мощеная гранитным булыжником, с костелом и ратушей на противоположной стороне. Посреди площади высилась бронзовая скульптура какой-то местной знаменитости, в распахнутом камзоле, в парике, опирающаяся на трость, с неработающим фонтаном вокруг нее, чаша которого завалена всяким хламом.
Городок был пуст. Все население в страхе разбежалось по окрестным селам, когда по этим местам текли на север по горным дорогам эсэсовские дивизии, брошенные навстречу русским. Мужчин они забирали с собой, женщин насиловали. Потом в эти края стали отходить части казачьего корпуса под командованием генерала Панвица. В состав корпуса входили мусульманские полки из крымских татар, калмыков, представителей народов Средней Азии и Кавказа. Корпус сражался с итальянскими и югославскими партизанами, вел себя в чужих краях не лучше эсэсовцев.
Площадь с утра все теснее заполнялась странным на первый взгляд войском: казачьи папахи с желтыми, красными, синими верхами, шаровары с лампасами и гимнастерки; пестрые халаты, тюрбаны и фески; лошади, повозки с бабами и детьми, верблюды с тюками, ящиками, — и все это так плотно, что всякое движение в одном месте отзывалось во всей этой беспрестанно шевелящейся и гудящей на разные голоса массе.
А в переулках вокруг площади таились английские танки, броневики, тесно стояли солдаты, на крышах виднелись пулеметы и припавшие к ним шотландские стрелки.
— Боже мой! — тихо воскликнула Куроедова, прижимая к груди тонкие руки с длинными пальцами. — Как они могут? Как они мо-огут?
— Могут! — хрипло обрезал Дремучев. — Им сегодня не с руки ссориться со Сталиным: тот обещал им помощь против японцев.
— Но это сегодня, в крайнем случае — завтра! — снова в отчаянии воскликнула Куроедова. — А потом? Что будет потом? Ведь этот союз противоестественен! Как только закончится вся эта катавасия, они неизбежно станут врагами. Ведь это же так очевидно. О чем думает Черчилль? Ведь не дурак же он, в конце-то концов!
— А что ему эти люди? — цедил сквозь зубы Дремучев. — Что ему их страдания? Все они мерзавцы. Все они не лучше Гитлера. — И, помолчав: — Нам с тобой пора уносить отсюда ноги.
— Ты думаешь…
— Думаю. Сейчас каждый заботится только о своей шкуре.
— Но у нас с тобой австрийское гражданство…
— Не австрийское, а германское. Австрия, судя по всему, снова становится самостоятельным государством. И мы здесь чужие. Могут, вполне могут выдать нас советам.
— Господи! И ради чего мы вынесли все эти страдания? — заломила руки Куроедова.
— Только без истерик, Анна, — предупредил Дремучев. — Пока нас еще не трогают. Но пройдет немного времени, неизвестно, как посмотрят на нас австрияки… Ночью надо уходить.
— Куда, Леонтий? Везде теперь они! Везде они и они…
— Для начала в Швейцарию. Там будет видно.
Эта странная парочка, на которую в июле сорок первого в смоленских лесах наткнулся журналист Задонов, с тех пор очень изменилась. Лицо Дремучева огрубело еще сильнее, морщины стали глубже, волосы побелели, щеки, обметанные седой щетиной, провалились. Не пощадило время и его спутницу. Лицо ее выражало не только усталость и отчаяние, но и монашеское упрямство, не признающее никаких перемен.
А над площадью, между тем, зазвучали лающие слова, усиленные динамиками репродукторов, и площадь затихла, жадно вслушиваясь в эти слова. Куроедов приоткрыл створку окна. Слова, искаженные многократно повторяющимся эхом, ворвались в комнату, точно их произносило само небо:
— … и на основании договоренности между союзными державами, совместно ведущими войну против агрессоров, все бывшие граждане России, выступавшие на стороне войск коалиции, подлежат репатриации в Россию, независимо от пола и возраста, в течение…
Отчаянный вой, вырвавшийся из тысяч глоток, взметнулся к голубому небу. А шотландские стрелки уже отсекали какую-то часть площади, хватали мужчин, заталкивали в крытые грузовики.
И тогда там и сям на площади зазвучали выстрелы.
Возле одной из телег бородатый уралец вдруг вырвал шашку, схватил пятилетнего мальчишку, поставил возле телеги… взмах — и мальчишка рухнул на булыжники, окрашивая их кровью. Дико завизжала женщина, прикрывая своим телом девочку лет десяти. Уралец рубанул женщину, затем косым ударом срубил и девочку. Ему никто не мешал. Но все, кто был рядом, шарахнулись от него, образовав плотный круг кричащих и воющих людей. А казак, погрозив кому-то окровавленной шашкой, приставил ее к груди и кинулся на мостовую: шашка пронзила его насквозь, но он еще какое-то время извивался и корчился, елозя ногами в стоптанных сапогах, пока не затих окончательно.
Часть людей, в основном женщины с детьми, кинулись к костелу, другие, в том числе и мужчины, стали ломиться в запертые двери домов, били окна. Возле дверей образовалась давка, а люди все лезли и лезли, обезумев от страха и отчаяния.
Внизу затарабанили в дверь, послышался звон разбиваемых окон.
— Закрой хотя бы нашу дверь, — сказала Куроедова, не отрываясь от окна.
Дремучев вышел. Было слышно, как он чем-то гремит в прихожей. Вернувшись, сел за стол, положил на белую скатерть пистолет. Закурил.
Куроедовой из окна было видно, как вдали по полю бегут люди к лесу, а из машин спрыгивают солдаты и выстраиваются в цепь. Женщина стояла, качаясь как маятник из стороны в сторону, шептала одно и то же:
— Боже мой… Боже мой…
Зашелся длинной очередью пулемет на крыше ратуши, пули защелкали по стене дома.
— Анна! Отойди от окна. Не ровен час…
Но Куроедова, коротко охнув, уже заваливалась набок, скребя длинными пальцами по стене, оклеенной голубыми в белый цветочек обоями. Дремучев вскочил, кинулся к ней, подхватил, отнес на кушетку, положил.
Женщина дышала со всхлипом, на губах пузырилась кровь, глаза блуждали по лицу Дремучева.
— Анна! Анна! Ты слышишь меня, Анна? — вскрикивал Дремучев, разрывая на груди женщины рубаху.
Пуля вошла между белыми грудями, маленькими, как у девочки-подростка, не знавшими детских губ, как раз посредине. Из раны торчал осколок белой кости, толчками выплескивалась кровь, пузырилась.
— Анна! Анна! — бормотал Дремучев, глотая слезы. — Что же ты, Анна? Как же так? Что же мне-то теперь делать, Анна?
Он рыдал почти беззвучно, задыхаясь, сотрясаясь всем телом, прижимая окровавленными пальцами платок к ее ране. Но Куроедова не слышала его, она уходила от него, уходила все дальше и дальше. Ей уже, похоже, не было до него дела…
И вдруг она застонала.
Дремучев встрепенулся, заглянул ей в глаза. Она, глядя куда-то сквозь него, попыталась поднять голову, не смогла, уронила, прошептала что-то… Он стал трясти ее, спрашивая:
— Что? Что ты сказала? Повтори!
Но зрачки ее серых с просинью глаз глянули на него неузнавающе и остановились. Изо рта с последним выдохом вспенились кровавые пузыри и опали.
Дремучев сел на пол, откинулся спиной на кушетку, закрыл глаза. Из полураскрытого окна на него лавиною валились крики, вопли, ржание лошадей, рев верблюдов, выстрелы.
«Да, вот так… вот так оно все и должно было закончиться, — думал он равнодушно. — Так, а не иначе. И Власов уже в руках советов, и генерал Краснов, и другие генералы, и эти скоро окажутся там же. Поманили за собой и бросили… сволочи… А Черчиллю — этим все равно. Для них мы всегда были чужими. Чужими и остались. И как ни горько признавать, а Задонов тогда, в лесу, был прав. Вернее, его инстинкт самосохранения оказался более чувствительным, более приспособленным к реалиям жизни, чем твой. И таких, как ты… Так что же теперь делать?»
И Дремучев запоздало пожалел, что не прикончил Задонова перед уходом — там, в лесу, у потухшего костра. Он уже и нож вытащил, но Анна кинулась к нему, зашипела:
— Не бери лишний грех на душу, Леонтий!
И он отступился. А Задонов даже не шелохнулся. Теперь торжествует, небось, вместе со всеми, строчит победные репортажи… Если сумел выбраться и выжить. Впрочем, какая разница, кто, что и где!
Дремучев медленно поднялся, подошел к окну. Там продолжалось все то же: стреляли солдаты, стрелялись и резались казаки. Мусульмане, пав на колени, склонялись к булыжникам, моля о чем-то своего аллаха. Внизу топали по лестнице, кричали, ломились в двери квартир.
«Да, эти пощады для себя не ждут, — подумал Дремучев, имея в виду казаков и всех прочих. — И мне пощады не будет тоже. Хотя я не воевал, а строил и ремонтировал дороги и мосты… Да и зачем мне пощада? Ради чего и кого? Даже если вырвусь, куда мне девать свою жизнь? Кому она нужна?»
Он отошел от окна, сел за стол, закурил новую сигарету. Тянуло посмотреть на мертвую Анну, но смотреть было страшно. Он сидел, хмурил изрезанный морщинами лоб, мучительно пытался вспомнить что-то особенно важное. Не вспоминалось. Хотя и знал, что именно хочет вспомнить. Скорее всего, он боялся своей памяти, как боялся посмотреть на мертвую Анну.
Докурив сигарету, Дремучев встал, подошел к буфету, достал из него бутылку французского коньяку, налил полный бокал, посмотрел на свет, затем искоса на Анну, произнес вслух:
— До встречи, Аннушка. До скорой встречи… Надеюсь, душа твоя еще где-то рядом, еще не затерялась среди других. Полетим вместе… — и осушил бокал одним духом.
И тут вспомнилось: сын!
Ему, Дремучеву, сообщили летом сорок четвертого, что его сын, штурман бомбардировщика, Николай Леонтьевич Дремучев, находится в лагере Дахау, неподалеку от Мюнхена. Генерал Власов устроил встречу, пообещав, что если он уговорит сына примкнуть к РОА, то его тут же освободят. И даже дадут возможность летать в недавно сформированной русской эскадрилии. Дремучев едва узнал своего сына, так он отощал, так изменился за те три года, что они не виделись.
Это был разговор двух совершенно чужих друг для друга людей. Все, о чем говорил отец, сын воспринимал с брезгливым отвращением. А затем встал и потребовал увести себя, бросив на прощанье презрительно:
— Иуда!
А еще где-то в России остались дочь и внуки, могила жены…
Дремучев пил прямо из горлышка. Воспоминание о сыне пробудили в нем и многое другое, что он хотел бы забыть: работу в Белоруссии по восстановлению мостов, которые взрывали партизаны; то ожесточение в собственной душе, наступившее после Сталинграда, не раз толкавшее его на жестокость по отношению к пленным, работавшим в железнодорожных бригадах. Потом то же самое повторялось в других местах: в Венгрии, в Италии, Австрии. Но, видит бог, он не хотел жестокости. Но что же ему оставалось делать, если эти люди были столь упрямы в своих заблуждениях, что не понимали и не хотели понять, что и он, Дремучев, тоже за Россию, но без большевиков, без Сталина, без всего того, что они наворотили в той стране, которую знал и любил Дремучев. А вместе с ним и Анна, ставшая для него единственной отдушиной в этом рушащемся мире.
И вот Анны нет.
Дремучев допил коньяк, встал. Ноги держали с большим трудом, хотя голова оставалась ясной. Хватаясь руками за все, за что можно схватиться, он добрался до кушетки, опустился на колени. Долго смотрел в окоченевшие глаза Анны, затем закрыл их, чувствуя, как движутся под его тяжелыми пальцами глазные яблоки.
В наружную дверь ударили чем-то тяжелым.
— Поджечь бы все это, — подумал он, поднимаясь с пола.
Добрел до стола, сел так, чтобы видеть входную дверь. Долго смотрел на пистолет, с трудом осознавая его назначение. В душе раздувалась, точно пузырь, ненависть ко всему, что он должен покинуть.
Новый удар в дверь вернул его к действительности.
Он взвел курок, уставился неподвижным взором в темную утробу прихожей. После еще двух-трех ударов дверь слетела с петель, рухнула. В дверном проеме проявилась сутулая фигура казака в фуражке с красным околышем.
— Да тута хтой-то есть, — хрипло пролаяла эта фигура, продолжая расти и надвигаться на Дремучева.
Дремучев, испытывая странное чувство освобождения от всяких обязательств, выстрелил в эту фигуру. Затем еще в кого-то, и еще.
Там, на лестнице, дико закричали и завыли бабы.
Приставив пистолет к виску, Дремучев произнес:
— Будьте вы все трижды прокляты!
И нажал на курок…
Глава 27
Сталин вприщур посматривал на Трумэна и Черчилля, сидящих напротив за круглым столом.
У Трумэна лицо напряженное и неподвижное, как… как лицо Вышинского, оказавшегося не там, где ему положено быть. Увы, президент Гарри Трумэн это не Рузвельт: в Трумэне нет той благожелательности к русским, к их стране, нет той дружественной расположенности к самому Сталину, которые так щедро проявлял его предшественник, даже если все это было вынужденным и показным. Лицо Трумэна оживилось лишь однажды — это когда, надо думать, ему сообщили об успешном испытании атомной бомбы. Зато потом оно если и стало менее напряженным, то к неподвижности добавилась надменность и самоуверенность дикаря, получившего большую дубинку, в то время как больше никто такой дубинкой не обладает.
Но что особенно неожиданно, так это изменение в поведении британского премьера: тот теперь смотрит на Сталина так, точно его, Сталина, и нет вовсе, а на том месте, где он сидит, присутствует лишь его тень. С таким открытым пренебрежением на Сталина смотрел лишь Троцкий, но это было давно, и Троцкий сполна поплатился и за свое пренебрежение, и за свою заносчивость, и за свое служение капиталу, против которого он будто бы боролся. Увы, Черчилля не накажешь. Но это знак — знак того, что политика Запада по отношению к СССР вот-вот должна измениться. Следовательно, к этому изменению надо быть готовым, чтобы оно не застало врасплох и не принесло слишком большого ущерба стране, пострадавшей от войны.
Правда, пока все идет так, как было оговорено на Ялтинской конференции глав трех великих держав: все договоренности подтверждены, позиция СССР практически не встречает возражений. Но все это на ликующей волне общей победы, а переход к прямой конфронтации вряд ли был бы встречен народами Англии и Америки с пониманием и одобрением. К тому же как Трумэн, так и Черчилль рассчитывают на вступление СССР в войну с Японией, уверенные, что в противном случае им придется платить слишком дорогую цену за победу над нею. Зато они стараются всячески отодвинуть СССР от решения дальневосточных проблем и послевоенного устройства. Может, рассчитывают и еще на что-то. Скажем, на смерть самого Сталина… Ну, этого им еще долго ждать придется: мы, грузины, живем долго…
Черчилль наклонился к Трумэну, заговорил быстро, брызжа слюной, так что Трумэн слегка отстранился от него, в то же время согласно кивая головой, не меняя при этом выражения надменности на своем окоченевшем лице.
«Спелись», — мысленно усмехнулся Сталин, хотя о чем они говорят, не знает, и переводчик молчит, растерянно покусывая губы: за столом стоит гул голосов, шорох бумаг, скрип стульев.
Сталин достал трубку, стал набивать ее табаком, искоса и довольно спокойно следя за своими партнерами по коалиции. В конце концов, не столь уж важно, о чем они говорят. Важно лишь то, что будет записано в протоколе заседания, в итоговых документах конференции. А протоколы уже составлены, итоговые документы подготовлены и согласованы участниками конференции. И в них есть все, что нужно для СССР и сейчас и в будущем. А уж товарищ Сталин своего не упустит и всегда сумеет осадить союзников, если они начнут слишком зарываться. Все дело во времени. А если быть более точным, то дело в том, успеют ли советские ученые создать атомную бомбу до того, как Америка произведет их столько, что перестанет считаться с мнением СССР. Академик Курчатов утверждает, что советские ученые успеют. Вот тогда и посмотрим, как поведут себя Трумэн с Черчиллем, когда не только они на СССР, но и СССР сможет сбросить на их головы такую же бомбу. А пока пусть тешатся.
На другой день произошла самая ожидаемая неожиданность: Черчилля на посту премьер-министра сменил Эттли. С таким же, как у Трумэна, неподвижным и надменным лицом. И ничего при этом не изменилось. Тем более что конференция подходила к концу. Впрочем, Сталин на какие-то неожиданные изменения и не рассчитывал. С чего бы это?
Бронированный поезд тяжело и безостановочно простукивает стыки рельсов своими колесами. Время перевалило за полночь, поезд несется навстречу утру, и это как раз то время, когда голова особенно ясна, а мысли простираются глубоко в толщу времени.
Сталин сидит в просторном кресле. В купе, кроме него, никого нет. Шторы на окнах задернуты, настольная лампа освещает часть стола и лежащую на нем раскрытую книгу, стакан в подстаканнике, стопку газет. Но Сталин не читает; откинувшись на спинку кресла, он неподвижно смотрит в темный потолок, мысленно углубляется в политические проблемы, возникающие как в самом СССР, так и в мире на той же восторженной ноте достигнутой Победы.
Итак, с союзниками все ясно. Теперь главное — побыстрее закончить подготовку к войне с Японией, как можно быстрее завершить кампанию и начать демобилизацию армии: народному хозяйству нужны рабочие руки…
Мало победить врага на поле боя, надо еще и закрепить победу созидательным трудом, тут единство воли требуется не меньшее, чем на войне, потому что война и страдание неотделимы друг от друга, а мир и все те же страдания — понимают далеко не все. Теперь многим подавай не только привилегии, да еще полной горстью, но и свободу делать и говорить, что и как хочется. А того не сообразят, что народу нужна твердая власть, что он все видит и рано или поздно спросит: а куда же смотрел ты, товарищ Сталин? А товарищ Сталин думает над тем, как отвести от страны всякие напасти, в том числе и вызываемые соблазнами неумных людей внутри страны, которые желают немедленных перемен.
Впрочем, это не ново: так всегда бывало после больших войн. И почти всегда это благое желание ни только не улучшало положение страны, а ухудшало еще больше, потому что начиналась грызня за власть, за кусок пирога, в нее втягивались народные массы, лилась кровь и все шло вразнос.
Все хотят лучшего, а получают его в конце концов немногие. Следовательно, надо всеми силами удерживать сознание рядовых членов партии и народа на прежних позициях, не допуская ни малейшего шатания. А крикунов и шептунов — в рудники и на лесоповал. Только после этого что-то менять, но постепенно, шаг за шагом и только в одну сторону — к улучшению жизни народа, укреплению государства и его идейных основ. Без веры нет народа, без сплоченного верой народа нет государства, а вера всегда основывалась на желании улучшения жизни. Именно улучшения, потому что этот процесс бесконечен. А если пообещать народу рай к такому-то году, если учесть, что каждый понимает под раем что-то свое, и рай этот не дать к обещанному сроку или дать не таким, как его ожидали, это может привести к хаосу. Факт, многократно подтвержденный историей мира, и не товарищу Сталину наступать на грабли, на которые когда-то наступали другие.
То же самое и по отношению к странам Восточной Европы. Надо внушить им мысль, что без СССР они не представляют никакой силы и влияния, что не выживут в мире, где их уже не одиножды предавали и продавали, втягивая в кровавую мясорубку. Поставить их в жесткую экономическую зависимость от СССР, от его политики и идеологии. И тоже постепенность, но постепенность непрерывная, день за днем, и вполне ощутимая. «Лучше меньше, да лучше», — говаривал Ленин. И был совершенно прав.
Неожиданно вспомнился Жуков — таким, каким он принимал парад Победы на Красной площади; затем — по какой-то внутренней связи — и во время сегодняшнего прощания в Берлине: по обыкновению сдержанный, немногословный, но, похоже, довольный тем, что остается полновластным хозяином в Восточной зоне Германии. Что ж, пусть учится не только командовать, но и управлять: пригодится. Да и от Москвы подальше. Не все же на белом коне… А там будет видно.
Сталин тяжело поднялся с кресла, подошел к окну, отодвинул плотную штору — и в купе проник свет занимающегося утра.
Мимо бежали разрушенные города, сожженные деревни, искалеченные рощи. Но лето все одело в зелень обновления, а легкая дымка тумана скрадывала четкость изломанных линий. Пройдет несколько лет, осыплются окопы, запашутся поля минувших сражений, на которых гибли люди, придут новые поколения, не знающие войны, и перестанут думать о прошлом, учиться на опыте своих отцов и дедов, и все возвратится на круги своя. Но к тому времени не будет ни Сталина, ни Черчилля, ни всех тех, кто пережил эту войну. Значит, надо заложить в нынешнее поколение основы будущего, каким его видит товарищ Сталин, заложить так прочно, чтобы оно в нетленном виде передавалось дальше, стало источником человеческой веры и убежденности. А это-то и есть самое трудное.
Сталин вспомнил своих детей, которых беспокоит совсем не это, вздохнул и отошел от окна. Василий пьянствует, окружен прилипалами, какая-то идейность в его голове отсутствует напрочь. Светлана… эта ведет себя поскромнее, но только внешне, окружена тоже не самыми лучшими людьми. И, разумеется, не красотой и умом она их привлекает: там ни того, ни другого не видно. Берия докладывает, что определенная категория лиц пытается воздействовать на Светлану с тем, чтобы через нее влиять на отца и на принятие им решений в свою пользу. А какая для них польза? Власть и привилегии.
Сталин вернулся к столу, набил табаком трубку, закурил и склонился над книгой. То была книга о войне писателя Алексея Задонова, написанная в форме дневника, в котором он рассказывал о себе, о людях, с которыми встречался на фронте и в тылу. Книгу, только что вышедшею, подарил Сталину главный редактор «Правды» Поспелов: скорее всего потому, что именно Сталин перед войной порекомендовал ему Задонова в качестве спецкора. Наверняка тут была и еще какая-то причина, но она, скорее всего, выяснится после прочтения.
Глава 28
Алексей Петрович Задонов окончательно вернулся в Москву только в конце сентября сорок пятого, пройдя с войсками Забайкальского фронта от юго-восточной границы Монгольской народной республики — как раз от тех мест, где в тридцать девятом Жуков разгромил японские войска на реке Халхин-Гол, — до китайского города Мукдена, побывав затем на освобожденных от японцев Южном Сахалине и острове Итуруп Курильской гряды, но в самой Японии, капитулировавшей перед войсками союзных армий, побывать ему не довелось.
После той войны, что отгремела на западе, эта казалась ненастоящей, в ней отсутствовало главное: беспредельная ненависть, желание справедливого возмездия, переполнявшие душу солдата и маршала. Эта война многим казалась работой, в необходимости которой приходилось убеждать и себя и других. В этой войне слышались отголоски Порт-Артура и Цусимы, Ходынки, Кровавого Воскресенья, революции пятого года, восстания броненосца «Потемкин», убийства Столыпина, трупного разложения царизма и еще чего-то, что впоследствии, перелившись через край, привело к бездарному Керенскому и неумолимо последовательному и цинично жестокому Ленину. Это была расплата за былое унижение и позор, но расплата запоздавшая, а потому и не затрагивающая душевных струн тех молодых солдат и офицеров, которые вели эту войну. Да и нынешние японцы оказались не такими, какими представлялись поколению Задонова, тем более солдатам, прошедшим ту войну и вынесшим из нее убеждение, что японец — вояка сильный, с ним просто так не сладить. Сильным он был или нет, а против превосходящей силы и он оказался слаб.
К тому же генералы наши, наученные горьким опытом войны с немцами, на рожон не перли, и если встречали малейшее сопротивление, на все сто процентов использовали авиацию и артиллерию и, только перемолов и смешав с землей японские позиции, пускали вперед танки и пехоту. Впрочем, больших сражений Алексей Петрович так и не увидел. Случалось, что сопротивлялись отдельные гарнизоны, но в целом, ошеломленные навалившейся на них мощью, японские войска сдавались тысячами. Видать, и сами уже навоевались до рвоты и понимали, что победы им не видать, потому что на них — после поражения Германии — ополчился весь мир.
Несколько репортажей с места событий, переданных по армейской связи в Москву, урезанные редакцией до обыкновенных информаций, — вот, собственно, и все, чем отметил Алексей Петрович свое участие в походе наших армий. Можно сказать, что более серьезным препятствием оказались горы, реки и прочие географические особенности, чем сопротивление противника: наступление началось 9 августа, а через десять дней наши войска уже вошли в Мукден.
Более ожесточенные бои пришлось вести на Сахалине и Курильских островах. Но и они закончились к концу августа. Лишь последние острова на виду самой Японии были взяты 1 сентября. Но туда Задонов попал лишь через две недели и тут же получил распоряжение вернуться в Москву. На этом его война и закончилась.
Алексей Петрович уже знал о выходе в свет своей книги, но книги самой не видел, зато в Хабаровске прочитал в «Литературке» разгромную статью о ней, где самым тяжким обвинением, выдвинутом против него, было обвинение в мелкобуржуазном индивидуализме. С этой статьей Алексей Петрович связывал и неожиданный отзыв в Москву, хотя у него была договоренность с главным редактором «Правды» о поездке по Дальнему Востоку и Маньчжурии, о книге очерков, основанной на этих поездках, и многом другом, что еще ниспошлет ему судьба. И вдруг эта статья — как обухом по голове.
В Москву поезд пришел утром. Алексей Петрович взял такси и поехал домой. Он не был в Москве почти три месяца, — три дня перед командировкой в Париж не в счет, — и теперь поражался тому, как изменился город: на улицах полно машин и народу, и все это куда-то спешит, напоминая потревоженный муравейник. Странно: сколько людей погибло во время войны, иные деревни совсем обезмужичили, остались одни бабы да ребятишки, а на Москве это как-то особенно не отразилось: мужчин полно, хотя военные в толпе мелькают не так уж и часто, но женщины преобладают, и все больше от тридцати до сорока лет. Даже не приглядываясь, видно, что это вдовы: лежит на них печать невосполнимой утраты и неизбывной тоски. Так вот и закончится их жизнь в непрерывных заботах да случайных утехах с заезжим молодцем. Потому-то, надо думать, в стародавние времена и укоренилось у иных народов многоженство, что мужчины гибли в сражениях, женщин оставалось слишком много, а для новых сражений требовались новые воины.
Впрочем, все это лишь рассуждения по поводу, которые никуда не пришьешь.
Открыв дверь своим ключом, Алексей Петрович переступил порог квартиры, поставил на пол чемодан, снял с плеч американский рюкзак и остановился, пораженный тишиной. Хотя по старой привычке он не сообщил Маше о точном времени своего возвращения домой, все-таки рассчитывал, что его встретят. А тут — тишина и, похоже, в доме ни единой души. И вообще ощущение такое, что в квартире никто не живет: пахнет пылью, мышами, плесенью.
— Есть кто живой? — спросил Алексей Петрович тишину, но тишина не взорвалась, как бывало, криками радости, она ответила ему скрипом рассохшихся половиц и мельтешением пыли в узком луче солнца, пробившегося сквозь плотно закрытые ставни.
Он обошел все комнаты — никого. Правда, на кухонном столе обнаружил записку, написанную знакомым почерком жены, которая все и разъяснила:
«Алешенька! Я в больнице: сегодня должна родить Аленка. Я возле нее в качестве сиделки. Щи в кастрюльке на плите, жареная картошка в сковороде, овощи, хлеб — в обычном месте. Пишу это на тот случай, если ты приедешь сегодня днем. Домой вернусь, скорее всего, вечером. Твоя Маша. 27 сентября 1945 года, 8 часов утра».
Прочитав записку, Алексей Петрович грустно улыбнулся: все меняется, не меняется лишь его жена: Маша как всегда аккуратна и обязательна. И успокоился. Ну, статья, ну, разгромная — и что? Книга-то вышла — и это главное. Не станут же они на основании этой статьи уничтожать тираж… А вдруг? — забеспокоился он. Но тут же махнул рукой: чему быть, того не миновать. И только когда выпил и закусил, до него дошло: его родная дочь рожает. А давно ли… давно ли он сам нес ее из роддома — такой маленький сморщенный комочек, укутанный в толстое одеяло с кружевным пододеяльником, перетянутым широкой красной лентой… Или голубой? Вот ведь — забыл. Все-таки, кажется, красной. Ну да: девочки, мальчики… Это сына он нес в синем одеяле, а пододеяльник был тот же. Боже мой, боже мой! У него, Алешки Задонова, уже внуки.
После обеда Алексей Петрович прилег на диван, развернул газету «Правда», купленную на вокзале, но, прочитав всего несколько строк и ничего не поняв, заснул, уронив газету на грудь.
Разбудил его звонок телефона. Он открыл глаза и некоторое время лежал, прислушиваясь к звонку, в то время как в голове его продолжали стучать колеса поезда и поскрипывать железными суставами вагон.
Звонили из редакции «Правды», просили завтра утром быть у главного редактора.
«Начинается, — подумал Алексей Петрович, поворачиваясь на другой бок. — Теперь, пока не насытятся, не отвяжутся. — И уже решительно: — Подам в отставку. Война закончилась, нужда постоянно следовать за огненным валом отпала, и я никому ничем не обязан. И пошли они к черту!»
Но сон уже не шел. Алексей Петрович сел, набил трубку табаком, закурил, оглядывая знакомый с детства кабинет, стеллажи с книгами, письменный стол, натюрморт и пейзаж в тяжелых золоченых рамках. Все это стояло и весело здесь всегда, и в те годы, что он шатался по фронтам, тоже — это был его мир, законсервированный до востребования, он существовал в ожидании его возвращения. И вот он вернулся туда, откуда начал, но нет успокоения, нет уверенности, что все кончилось. Возможно, что он отвык от неподвижной жизни, от дома, от семьи, от Москвы, наконец, — от всего довоенного.
Сегодня ехал на такси, смотрел по сторонам, отмечал какие-то детали, узнавая и не узнавая своей Москвы: что-то в ней изменилось, и весьма существенно, но что именно, никак не мог разобрать с первого взгляда, но что и сейчас тревожит душу и не дает, как встарь, сказать с облегчением: «Ну, вот я и дома». То ли эта чертова статья, то ли еще что. А «еще что» — это, пожалуй, люди: какие-то согнутые, серые и как всегда торопливые. Даже афиши, зовущие в Большой театр и в другие театры и на стадионы, пронизаны этим непонятным ощущением подмены. А ведь еще недавно, наезжая в Москву с фронта, он ничего подобного не замечал.
Нет, и это не то…
За окном по жестяному подоконнику застучали капли дождя, словно просясь пустить их внутрь. Движимый странным ощущением неполноты происходящего, Алексей Петрович подошел к окну, с трудом выдернул из гнезд шпингалеты, растворил окно настежь. Сырой прохладный ветер ворвался в кабинет вместе с шумом листвы и криком точильщика: «Ножи-иии-но-ожницы-точу-ууу!» Этот знакомый и такой родной крик вернул Алексея Петровича в детство, а затем и в Москву — в его родную Москву, которую он не признал по дороге домой.
Конечно, дело не в Москве, а в нем самом: слишком долго он не был в ней, а если и наезжал, то вечно куда-то спешащим гостем, точно это был не город, а станция пересадки на другой поезд. Теперь спешить некуда — в этом все дело. Зато он привез домой столько багажа, что ему не хватит целой жизни, чтобы этот багаж разобрать и разложить по полкам. Теперь только и писать. А что касается статьи, так это ерунда, не стоящая внимания. Ругают всех, одних за одно, других за другое. Вот и он сподобился. Следовательно, можно гордиться и относить себя к настоящим писателям.
Позвонила Маша.
— Я так и знала, что ты уже дома! — радовался ее голос в телефонной трубке. — Ты поел? Помылся? А Ляля уже родила. Мальчика. Четыре сто. Пятьдесят шесть сантиметров. Богатырь. Правда, я его не видела. Час назад родила. Поздравляю! Костя уже здесь. Я скоро буду дома…
Костя — это зять. Тоже врач. Хирург. Тоже недавно возвратился в Москву, демобилизовавшись из армии. Алексей Петрович видел его всего два раза. И то накоротке. Ничего особенного. Лысоват не по возрасту. Странно застенчив для его профессии. Ляля, надо думать, из него веревки вьет. Ну, да тебе с ним не жить.
Алексей Петрович принес из коридора рюкзак, стал разбирать подарки, кому что, раскладывать на столе. С самого дна достал несколько книг на французском и английском, купленных в Мукдене. Здесь были Хемингуэй и Бунин, которые он таскал за собой, пряча от чужих глаз. Понес к полкам, плотно заставленным книгами, раздумывая, куда бы их поставить, чтобы не на виду. И вдруг взгляд его упал на стопку из четырех книг в зеленых обложках, стоящих на ЕГО полке, с ЕГО произведениями, на которую он не обратил внимания. Алексей Петрович приблизился вплотную, уже зная, что это за книги, чувствуя, как сердце часто-часто отбивает удар за ударом, точно собирается пробить грудную клетку.
Да, это были четыре экземпляра его книги «По дорогам войны», которую он написал всего за два месяца и, отдав в издательство, уехал на Дальний Восток. Но чтобы так быстро издали, не ожидал. И все-таки издали и успели раскритиковать. Может, он зря спешил?
Алексей Петрович осторожно вытащил одну из книг, раскрыл, долго вглядывался в портрет моложавого полковника с пятью орденами и двумя медалями на груди. Что ж, стрелять ему приходилось редко, а рисковать жизнью — сколько угодно. Так что свои ордена и медали он заслужил. Он никогда не нравился себе на фото, но на этот раз портрет его вполне удовлетворил: такого мужчину женщины не могут не замечать. Вот только он не помнит, когда, где и кто его фотографировал.
И, забыв о подарках и привезенных книгах, Алексей Петрович углубился в свою собственную, отыскивая те места, которых коснулись недремлющие руки цензора.
Глава 29
Главный редактор «Правды» Петр Николаевич Поспелов встретил Алексея Петровича неожиданно радушно и приветливо, будто и не было разгромной статьи в «Литературке». Он вышел из-за стола, протягивая Задонову обе руки, его пронзительные глаза смотрели сквозь круглые очки улыбчиво и с пониманием.
— Как добрались, Алексей Петрович? Выглядите вы прекрасно, хотя и помяты, и седины прибавилось, но — молодцом, молодцом… Книгу свою видели?
Алексей Петрович, легко поддающийся на лесть и ласку, широко улыбался в ответ на быстрые вопросы Главного и кивал головой, не успевая вставить ни одного слова.
Посадив его в кресло возле небольшого столика, Поспелов попросил принести чаю и только после того, как было выпито по чашке, заговорил о делах.
— Статью о себе, то есть о своей книге, надеюсь, прочел, — перешел Поспелов на ты, что случалось с ним редко и говорило о доверительности к собеседнику. — Тут и в мой огород камешек, поскольку способствовал и торопил с изданием. Надо признать, что камешек не слишком большой, не булыжник. От таких камешков разве что небольшая шишка образуется, но не смертельно, нет, не смертельно, так что не будем убиваться и предаваться отчаянию. Тем более что статья появилась тогда, когда поезд давно ушел. Видать, кто-то наверху прочитал с опозданием и загорелся… Ну, как у нас иногда бывает. А вызвать тебя в Москву все равно пришлось: никуда не денешься — реагируем. Да. Таков порядок. Правда, можно было что-то убрать, смягчить. Я уж потом, после статьи то есть, посмотрел внимательно: можно было и, пожалуй, нужно. Но — спешка… спешка нас губит. Впрочем, я все о статье да о статье. Бог с ней, со статьей. Три к носу. Рассказывай, как съездил. Вернее — как поездил.
Алексей Петрович стал рассказывать, стараясь покороче. Поспелов кивал головой, тер подбородок.
В кабинет бесшумно заходила секретарша, приносила бумаги, клала на стол. Поспелов провожал ее взглядом, морщился. Иногда тихо, но настойчиво дребезжал телефон. Алексей Петрович скомкал свой рассказ, замолчал.
— Вот ведь положеньице: поговорить не дадут, — извиняющимся тоном произнес Поспелов, встал, пошел к столу, сел на свое место, показал движением руки на стул, и это уже был совсем другой человек: властный и непреклонный.
Алексей Петрович пересел к столу, замер в ожидании.
— Вот какое дело, Алексей Петрович, — заговорил Поспелов, крутя в руке карандаш. — Вызвал я вас из командировки не только потому, что статья и все такое, а потому что… Видите ли, у нас заболел собственный корреспондент по Средней Азии. Было две кандидатуры, но обе не прошли по состоянию здоровья. Вот я и подумал о вас… Вы ведь там, в Средней Азии, еще не работали, насколько мне известно… Большой нагрузки у вас не будет, так что времени на писательство хоть отбавляй, а всё при деле, и зарплата, и льготы… Квартира в Ташкенте обеспечена. Не понравится — будет особняк. У вас ведь, насколько мне известно, дети вполне самостоятельные, а вам с женой там будет хорошо…
— Сын у меня учится в военно-политическом, — вставил Алексей Петрович, не надеясь, что это как-то ему поможет, и еще до конца не понимая, почему именно он и почему так неожиданно.
— Ну, это… — отмахнулся Поспелов. — Это ерунда. Он ведь на казарменном положении. А на каникулы — к вам: фрукты, овощи…
— Да, разумеется, но я хотел, — приходил понемногу в себя Алексей Петрович. — Я хотел уйти из газеты вообще, вернуться к писательству. Война закончилась, много молодежи — пусть работает. Да и языков среднеазиатских не знаю…
По лицу Поспелова пробежала тень недовольства, и лицо стало неприветливым, оно съежилось и обострилось — неприятным стало лицо, нетерпимым, и глаза смотрели сквозь очки по-совиному колюче, недобро смотрели глаза Главного — как на провинившегося. И до Алексея Петровича наконец дошло: ссылка. И все, что говорил Поспелов до этого, лишь камуфляж и ерунда, призванные прикрыть главное: наверху прочитали и выразили неудовольствие, остальное — из обычной обоймы репрессивных мер. Не исключено, что и сам Поспелов приложил руку…
— Вы ведь в отпуске не были… — снова заговорил Поспелов, подслащивая пилюлю сочувственным голосом. — Пишите заявление и отправляйтесь в отпуск. Скажем, в Пицунду. Бархатный сезон. Там санаторий, подлечитесь, отдохнете, а уж потом… по назначению. Путевки на вас и жену у секретаря. Так что желаю успеха.
Поднялся и протянул руку.
Оказавшись на улице, Алексей Петрович передернул плечами и выругался про себя. Впрочем, могло быть и хуже, думал он, уже шагая вверх по Пушкинской. Но для Маши это будет ударом: она так мечтала понянчить внуков, а тут собирайся и кати к черту на кулички. Ведь для нее это, считай, вторая эвакуация… И все в тот же Ташкент, в котором она так мечтала о Москве.
Вечером у Задоновых собрались все, кто имел отношение к их семье и находился на ту пору в Москве. Пришла племянница (а может быть дочь?) Марина с мужем, Афанасием Роговским, инженером какого-то секретного конструкторского бюро, человеком шумным и общительным, с которым она познакомилась в Свердловске. Пришел Константин Киваев, муж Ляли; отпросился из училища Иван, и вечно занятый на производстве племянник Андрей оставил ради этого сбора все свои производственные проблемы. Не было только Ляли с ее новорожденным сыном, да Катерина отговорилась плохим самочувствием, но Алексей Петрович догадывался, что дело не в плохом самочувствии, а в нежелании бывшей снохи встречаться с ним, Алексеем, и ворошить прошлое. Да и Маша поведала, что Катерина хоть и вышла замуж, да счастья в новом замужестве не нашла, а как и почему — бог ведает.
Собрались за тем же столом, за которым когда-то главенствовали Петр Аристархович и Клавдия Сергеевна. Теперь на их месте сидел Алексей Петрович и Маша. И вроде бы новых лиц совсем немного, но… но разве в этом дело? Дело совсем в другом: нет былой раскованности, нет теплоты и близости, хотя нет и интриги, а если она и есть, то прячется так глубоко, что ее не разглядишь.
Алексей Петрович оглядывал стол и сидящих за ним людей, и было у него такое ощущение, что они собрались здесь лишь для того, чтобы поесть. Правда, и это не самый худший повод, хотя стол, несмотря на все старания Маши, не отличался особым разнообразием и изобилием. Конечно, дети изменились, и не только потому, что повзрослели, а потому, что жили своей, неизвестной Алексею Петровичу жизнью. Даже не знаешь, что можно при них говорить, а что нет. Тем более при совсем незнакомых мужьях Ляли и Марины. Но самое интересное, что никто из сидящих за столом, за исключением Маши, похоже, не читал разгромной статьи в «Литературке», зато все успели прочитать его книгу, и каждый старался хотя бы словом выразить свое к ней положительное отношение. Больше всех приставал к отцу Иван, для которого война известна лишь по книгам да рассказам.
— Па-а, а это и в самом деле было всё так, как ты пишешь? Я имею в виду твое скитание по тылам немцев. Это не сочинительство? — И смотрел на отца с недоверием.
— Успокойся, это не сочинительство, — добродушно посмеивался Алексей Петрович, хотя сочинительство там все-таки имело место, но лишь в отдельных деталях. — Война, сын мой, настолько насыщена событиями, что о каждом из них можно писать многотомные воспоминания и романы. Было бы желание, способности и потребность в таких книгах. И при этом все равно невозможно исчерпать тему войны, потому что у каждого ее участника своя военная судьба и свое понимание и видение войны.
И хотя Алексей Петрович говорил вещи банальные и будто бы одному сыну, слушали его всем столом внимательно и с тем напряжением, с каким он сам когда-то, будучи гимназистом, слушал Куприна на каком-то вечере, посвященном его творчеству. Времена изменились, а отношение русского читателя к писателю — нет: все то же обожание и удивление перед способностью описывать события так, словно он, читатель, сам становится их непосредственным участником. А еще ему, читателю, кажется, будто писатель знает о жизни все и понимает в ней больше, чем любой политик.
А в кармане уже лежали билеты на поезд и путевки в санаторий, но об этом не говорили. И еще никто, кроме Маши, не знал, что после санатория будет ссылка в хлебный город Ташкент.
А так, что ж, жизнь продолжается. Несмотря ни на что.