На даче у генерала Чебакова по всей усадьбе горели гирлянды разноцветных фонарей, освещая бронзовые стволы вековых сосен, дорожки, полянки, укромные беседки и длинные ряды столов, расставленных перед причудливым зданием усадьбы, на площадке, выложенной гранитными плитами. Между столами сновали официанты в белых костюмах и официантки с длинными ногами, в коротеньких белых юбочках, с оголенными животами, пупки которых обсажены липовыми жемчужинами, с полуобнаженными грудями, между которыми тоже что-то блестело… и на нижней губе, и на крыльях носа, и, разумеется, в ушах; разноцветные татуировки на плече и бедре особенно притягивали взгляд резким контрастом со всем остальным, а завершала костюм белая же накрахмаленная кружевная наколка.

Генерал-полковник Чебаков сидел за отдельным столом, выдвинутом из рядов других, окруженный правнуками и правнучками. Он хмурился, провожая взглядом длинноногих девиц, с тоской поглядывал по сторонам, где суетились какие-то люди, и желал только одного, чтобы все это скорее закончилось. Но торжественная часть только набирала обороты, на отдельном столе росла гора подарков – и все больше сабли, шашки, кинжалы разной формы и отделки. Были тут самурайские мечи и не самурайские тоже, алебарды и два копья с червленым щитом, на котором красовался генеральский герб, сочиненный в какой-то московской мастерской по заказу пронырливого внука, будто его дед происходил из дворян, а не из крепостных крестьян Вологодчины.

День выдался хлопотным, старый генерал устал, чувствовал недомогание, но держался, надеясь, что через полчаса-час сможет уйти, оставив гостей праздновать хоть до утра. Он понимал, что его юбилей лишь повод для пиршества его родственников и местной элиты, что им до фонаря генерал и его переживания, его прошлое и смутное будущее, что они давно живут совершенно другой, непонятной для него жизнью, которую он и не желает понимать, тем более принимать. И ни то чтобы его положение стало хуже в материальном плане по сравнению с восьмидесятыми годами, то есть незадолго до того, как все начало рушиться. Даже, пожалуй, наоборот: эта шикарная усадьба, хотя и слишком вычурная для его прямолинейного взгляда, эти столы, заваленные яствами и напитками на все вкусы, высокое положение внука в заштатном Угорске, а некоторых родственников – в самой Москве, – да всего и не перечислишь, и все это его, генерал-полковника, стараниями, когда он имел власть и мог запросто входить почти в любые московские кабинеты, в которых хорошо понимали, что дети их и внуки есть не только продолжение рода, но и дела своих отцов и дедов, а потому и тянули их наверх, и подталкивали, хотя далеко не все обладали способностями, чтобы соответствовать своему положению. Но в те поры способности не имели большого значения – лишь бы не окончательный дурак. Имели значение идейно выверенные речи и соблюдение определенных правил поведения, а что стояло за этими речами, никого не интересовало. Теперь эта общность людей называется элитой, а в те поры такое название лишь подразумевалось, и люди эти уже тогда говорили одно, а думали совсем другое. Они и теперь оставались людьми своего круга, одних интересов, воспитания и прочая и прочая, хорошо понимающими, когда, где и что можно и нужно говорить, а о чем даже не упоминать, потому что между ними издавна существовало незыблемое правило: дурак не заметит, умный не скажет. И никто, разумеется, не хотел выглядеть дураком.

Нет, генерал Чебаков ни о чем не жалел. Да и какой толк жалеть о том, что прошло и, скорее всего, не вернется? Даже в каком-нибудь измененном виде. В одну речку, как говаривали древние мудрецы, дважды не вступишь. Да и за кем идти, хотя бы и в речку? Даже если бы позвали. Куда ни глянешь, все какая-то суетливая мелочь, но с такими претензиями, что диву даешься. В 93-м мелочь эта замахнулась кулаком, чтобы все повернуть вспять, да так на замахе и замерла, испугавшись собственной тени. Гражданские – у них никогда не наблюдалось нужной решительности. А от них все и идет. Потому нынче и в армии, куда ни глянешь, погоны большие, а мозги куриные, на «ать-два-левой!» только и годные. И чем глупее человек, тем выше о себе мнит, тем больше себя бережет, тем трусливее прячется за чужие спины, гадя из-под тишка. Уже на памяти генерала были ничем не оправданные взлеты тех, кто во время войны едва дотянул до генерал-полковника, прославившись лишь своим умением гробить подчиненные ему войска ни за понюх табаку. После войны многие из них получили маршалов и стали бить себя в грудь, доказывая письменно и устно, что без них войну бы не выиграли. А потом маршалов стали давать за должность, а не за выдающиеся заслуги на полях сражений. Оттуда, скорее всего, и начались все разлады. Правда, в ту пору Чебакову такие мудреные мысли в голову не приходили. Можно сказать, что у него смолоду вообще не было никаких мыслей. Да и откуда им взяться, если его кругозор простирался от одной околицы села до другой? Неоткуда. И чем выше он поднимался по служебной лестнице, тем больше ему приходилось думать не над проблемами высшего порядка, а над тем, чтобы как можно меньше думали его подчиненные. Даже выполнение приказов командования регламентировалось строгими инструкциями, где каждый шаг расписан по минутам и сантиметрам. О чем тут думать офицеру? Не о чем. И думать перестали. А когда голова не занята, куда офицера тянет? Правильно – к водке и бабам. И армия пошла в разнос. Солдаты сами по себе, офицеры – сами по себе. А вместе с этим взросли, как чертополох на заброшенном поле, дедовщина и воровство. Попробуй-ка их теперь искорени, если то же самое еще раньше укоренилось на гражданке, так ненавидимой генералом.

Сергей Петрович поерзал на стуле, отрываясь от своих невеселых мыслей, и вернулся к действительности. Перед его глазами пестрело человеческое месиво, изображающее восторг по поводу его юбилея, гремел время от времени духовой оркестр местной пожарной команды, мелькали в аплодисментах ладони. Как все это ему надоело, если бы кто знал. Так и быть, уж он как-нибудь досидит положенное. Исключительно ради правнуков и правнучек, единственных, кто гордится своим прадедом, только они ему и сочувствуют. Лишь одно все более угнетало старого генерала – ощущение, будто его заперли в золоченой клетке, кормят, поят, а чтобы выйти и направиться куда-то по своему разумению, так тут и шага не успеешь сделать, как снова окажешься в клетке. И в подобном же положении оказался не только он, но и многие из тех ветеранов, кто не сумел разобраться в происходящем, долго медлил, не зная, на чью сторону перекинуться, потому что ни та, ни эта сторона не внушали ни симпатий, ни доверия. Теперь обе стороны на чем-то сошлись, но оттого понятнее не стало. Впрочем, затасканными словами объяснить можно что угодно, но в слова уже не верилось, даже в самые правильные, они потеряли изначальный смысл, превратясь в набор мало понятных звуков, как иногда случалось в детстве после долгого повторения какого-то слова, будто слово это стало чужим, нерусским.

Что-то говорил очередной даритель. Генерал кивал головой, но не вдавался в смысл однообразных поздравлений. Даритель пожал генералу руку, что-то положил на стол и уступил место следующему. И тот все о том же и все теми же словами. И тут тринадцатилетний правнук генерала Жора, тоненький, хрупкий подросток с большим лбом и мелкими чертами лица, стоящий рядом и с восхищением взирающий на сверкающую гору оружия, вдруг шагнул вперед и, покраснев и даже вспотев от волнения, спросил дарителя звонким голосом:– А скажите, господин Осевкин, а правда, что вы были бандитом?И сразу стало так тихо, что стало слышно, как дышит, высунув красный язык, маленький пуделек в руках у одной из правнучек. Онемели даже те, кто не расслышал, что такого сказал генеральский правнук. Онемение от такой непозволительной в столь высоком обществе дерзости охватило всех и сразу же, точно людей опрыскали какой-то парализующей жидкостью.– Ну, был, – ответил Осевкин в этой убийственной тишине, уставившись на мальчишку своим змеиным взглядом. – Ну и что? Ты вот, когда был маленьким, пеленки пачкал? Пачкал. Небось, и в кровать писал и какал. И никто тебе это в вину не ставит. Все в молодости ошибаются. На то она и молодость.– Вы!.. Вы!.. – со слезами в голосе вскрикивал мальчишка, не находя нужных слов, сбитый с толку таким удивительно спокойным голосом обвиненного им дяди. Мальчишке казалось, что он бы на месте этого Осевкина умер со стыда, а тот… – Вы своим рабочим не платите зарплату! Вот! Они голодают! Об этом знают все! А вы тут… Вы вор! Вор! Я вас ненавижу! – и кинулся к дому, всхлипывая, под возмущенный гул гостей.Какой-то долговязый мужчина зашагал решительно следом за мальчишкой. Маленькая женщина в розовом платье с обнаженной спиной кинулась за ними, звонко стуча каблучками по гранитным плитам.– Не смей его трогать! – взлетел в тишине к темным вершинам сосен ее отчаянный вскрик.Генерал разволновался, голова его затряслась на тонкой морщинистой шее, он уперся в подлокотники кресла руками, попытался приподняться, сам не зная зачем, и, обессилев, снова опустился в кресло. Ему тоже показалась выходка правнука бестактной, но совсем с других позиций: если бы правнук бросил свои обвинения этому пройдохе Осевкину в другое время – не во время его, генерала, юбилея, – тогда совсем другое дело. А так получается, что он, боевой генерал, якшается с бандитами. И даже приглашает их на свой юбилей.И тут же, будто стояло за спиной в ожидании нужной минуты, из смутного мелькания теней вычленилось что-то, о чем генерал знал, но держал в самых темных закоулках своего сознания, потому что выпускать это наружу значило лишний раз бередить свою совесть, или что-то там еще, что связано невидимыми нитями с прошлым. Да, мир изменился, но изменился против его, генерала, воли и воли многих тысяч и даже миллионов других генералов и офицеров, такой, казалось бы, огромной и сплоченной массы, какой должна была быть армия. Более того, мир изменился вопреки теоретически существующей воле двадцатимиллионной партии коммунистов, которая по всем теоретическим выкладкам должна была концентрироваться в направлении одной идеи, одной цели, вытекающей из этой идеи, а на самом деле… на самом деле ни то, ни другое не воспротивилось невесть откуда возникшей силе, покорилось ей – и это было самым больным местом, по которому царапнул внук своей бесполезной выходкой.И генерал остался сидеть в своем покойном кресле, будто ничего не случилось, только на глаза его и душу точно опустили не пропускающие света жалюзи – так стало темно и неуютно.

Осевкин, хотя и кипел от злости, однако сдерживался. Он понял, что уважение к нему со стороны тех, кого он кормит, лишь пустая видимость, что, хотя он принят в этом обществе, своим они его не считают. Это он со всей отчетливостью понял только сейчас и, молча уступив место следующему дарителю, пошел мимо столов, глядя прямо перед собой остановившимся взглядом. Давно никто не бросал ему в лицо подобное обвинение. А когда-то он гордился тем, что бандит, что его никак не могут на этом поймать. Конечно, эта гордость была издержкой молодости, но более всего – того времени, безоглядно провозгласившего давно забытый на Руси лозунг: «Каждый сам за себя, один бог за всех!» Он и сегодня не отказывается от своего прошлого, но принародно обозвать его бандитом и вором не просто оскорбление, а такое оскорбление, которое требует решительных ответных действий. На ходу он успел заметить, как они на него смотрят – как на чумного; заметил, как поспешно расступаются, давая дорогу, хотя каждый из них тоже воровал и продолжает воровать, брать взятки, а разница между ними заключается лишь в том, что он добывал свои деньги, отбирая их силой, а они – пользуясь своим положением.Осевкин уже миновал столы, когда в его рукав вцепился Андрей Чебаков и заговорил торопливо, брызгаясь слюной:– Сеня, погоди! Я тебя прошу: не обращай внимание на этого маленького дурачка. Отец его выпорет, и он забудет… он уже никогда не посмеет даже подумать о подобном. Если ты уйдешь, то тем самым…– Что – тем самым?.. Да отпусти ты меня, вцепился, как клещ! – дернулся Осевкин, с ненавистью глядя в упитанное лицо мэра. – Меня оскорбили! Ты это понимаешь или нет? Мне плюнули в морду как последнему фраеру! Мне! Осевкину! А ты о каком-то недоумке. Ты думаешь, он сам до этого додумался?– Нет, но, понимаешь ли… Никто здесь тебя не считает ни бандитом, ни вором. А что было, то было. Как говорил Христос, кто считает себя святым, тот пусть первым бросит камень в того, кого считает грешником. Но таких не нашлось тогда, не найдется и сегодня. Более того, Сеня, мы все с большим уважением относимся к тебе, ценим твой вклад в развитие нашего города…– Да чихать я хотел на твой город, Чебаков! И на всех вас тоже!– Н-ну, Се-еня! – заныл Чебаков. – Прошу тебя, умоляю: успокойся! Я понимаю: ты возмущен, раздражен. На твоем месте и я бы вел себя точно так же. Но и ты пойми: нам и дальше вместе работать, а если ты сейчас уйдешь, образуется трещина, которую потом будет трудно заделать…– Сеня, он прав, – произнес Нескин, который стоял рядом и до сих пор не вмешивался в разговор. – Нельзя поддаваться эмоциям…Сзади, у столов, захлопали, снова грянул туш, в ночной тишине оглушительно бил барабан – бил по нервам, по ветвям деревьев, по выплывшей из-за леса луне. Под это буханье гости с шумом рассаживались за столы.– Ладно, черт с вами, – сквозь зубы выдавил из себя Осевкин. – Но я этого так не оставлю.– И не оставляй! – радостно подхватил мэр Угорска. – Мы даже тебе сами поможем разыскать твоих обидчиков. Я сейчас же поговорю с начальником райотдела Купчиковым. У него большой штат осведомителей. Из-под земли достанем. – И, обняв Осевкина за плечи, повел его к столу.