Пашка, между тем, никуда из города не ушел. Да и не мог уйти в таком виде среди бела дня, опасаясь, что те люди, которые его схватили, могут схватить опять, и тогда уж ему не вырваться. Избегая людных мест, он забрался в самые дебри позади Гнилого оврага, в надежде, что или его найдет здесь Костян, потому что тот знает, где искать, или ему, Пашке, придется дожидаться здесь темноты и только тогда двигаться… скорее всего к отцу, от которого уехал на велосипеде неделю назад с овощами с отцовского огорода для матери, да задержался в городе, чтобы помочь своим друзьям и хоть чем-то насолить Осевкину, по вине которого попал в тюрьму Пашкин отец. Возвращаться домой, к матери, Пашка даже и не предполагал, опасаясь, что там-то его и будут подстерегать или эти бандюки, или сам начальник охраны Комбината, выяснив, что он наврал им и с фамилией, и местом жительства. Но даже если бы его никто не подстерегал, к матери ему не хотелось. Он боялся ее, боялся ее непредсказуемости, когда плаксивость сменялась беспричинной озлобленностью, независимо от того, была ли она пьяна, или твереза. Пашка то жалел свою мать, оставшуюся без отца, которого посадили ни за что, ни про что, то ненавидел ее за пьянство, а еще за то, что она стала встречаться с дядькой Матвеем, который тоже когда-то работал вместе с отцом, а потом ушел, и когда отца посадили… Но лучше об этом не думать. Потому что тогда и по отношению к отцу, которого он любил страдающей от непонимания любовью, у него иногда возникало странное чувство то ли презрения к человеку, не сумевшему защититься, как это делают в кино крутые парни, то ли жалости, но совсем другого рода, не такой, как к матери, а совсем наоборот, что не объяснишь никакими словами.

Время шло, а Костян не шел и не шел. Пашка сидел, забившись в нору под корнями старой сосны, растущей на склоне одного из множества в этих местах оврагов, прижавшись спиной к прохладной земле, обхватив руками голые колени и глядя пустыми глазами в белое пятно отверстия. Иногда ему казалось, что он слышит в лесу голоса людей, и даже лай собак, будто он, Пашка, партизан и немцы ищут его и вот-вот найдут, а у него нет никакого оружия, чтобы если погибнуть, то не зазря. При этом ему ужасно хотелось есть, а еще больше пить. Он вспомнил стакан с пузырящейся в нем минералкой, который пододвинул к нему начальник охраны Комбината, и пожалел, что не выпил эту воду. Болела голова – и в затылке, которым он ударился, упав с лестницы, и в челюсти, куда его стукнула тетка и где теперь не хватало двух зубов, отчего язык все ощупывал и ощупывал опустевшее место с распухшей десной. Правда, тетя Оксана голову ему чем-то помазала и перевязала, и рот заставила прополоскать какой-то жидкостью, и помазала десну, но тогда все это не так болело, как сейчас, точно голову сжали клещами как грецкий орех, и она вот-вот треснет и развалится на кусочки. Временами на Пашку находила такая жалость к себе, что он начинал плакать.

Не выдержав мучившей его жажды, Пашка судорожно вздохнул и полез из норы. Но не сразу, а сперва лишь высунул голову и долго оглядывался и прислушивался. Однако в лесу, уже почти освободившемуся от тумана, было тихо, так тихо, будто он, Пашка, остался на всем белом свете один одинешенек. Он вылез и спустился на самое дно оврага, где туман еще держался отдельными прядями. Со всех сторон слышался звонкий перестук капели, и Пашка стал слизывать с листьев орешника капли тумана, постепенно выбираясь из оврага. Затем он принялся за заячью капусту, густо растущую среди елок, иногда находил землянику и чернику, но от них есть хотелось еще больше.

Пашке казалось, что он попал в какое-то дикое и неведомое никому место, может, даже на другую планету, незаметно миновав невидимую черту, как в каком-нибудь фантастическом фильме, и вот-вот среди деревьев покажутся страшные чудовища, лес огласится громким рычанием и воплями. Ему не верилось, что в том мире, который он покинул, ходят или ездят люди, и те дядька и тетка, что схватили его возле гаражей, что там все заняты какими-то делами, в том числе Серый, Костян и другие ребята, и только он один бродит по лесу, боясь далеко отходить от своего логова, всеми покинутый и никому не нужный. Даже Светке. Если бы она находилась рядом, ему не так было бы страшно и одиноко.

И Пашка, размазывая по лицу комаров и слезы, представил себе Светку на даче у озера Долгого, саму дачу, похожую на сказочный дворец, где ему доводилось побывать раза два просто так, а один раз на Светкином дне рождения, и как раз в этом году, в самом начале мая. Он вспомнил, как поразила его Светка своей неожиданной взрослостью: на ней было розовое платье, но не обычное, а такое, что оставляло открытыми плечи, спину и часть груди с выпирающими ключицами, и не поймешь, на чем оно держалось и почему не падало. А еще на Светке было понавешено всяких украшений, которые блестели и сверкали в ее ушах, на груди, на руках и даже на голове, точно она какая-нибудь манекенщица или артистка. Ему даже дотрагиваться до Светки было боязно: так неприступно белела ее кожа, так свысока смотрела она на всех. Он вспомнил, что они там пили много всяких соков и морсов, и даже красное вино, ели мороженое разных сортов, всякие салаты, потом жареного гуся, которого есть уже не хотелось, и от воспоминаний о еде и питье у Пашки начало противно сосать в животе. Он сделал над собой усилие и стал вспоминать совсем другое, не менее приятное: танцы под музыку тяжелого рока, Светкины блестящие глаза, прикосновение ее острых грудей к его груди, от чего его бросало в жар. Потом, когда уже ни есть, ни пить не хотелось, и танцевать тоже, они вдвоем убежали в дальнюю беседку, и Светка, точно у них уже никогда не будет для этого другого времени, стала торопливо целовать его лицо, впиваясь в его губы своими губами, как какая-нибудь вампирша, так что Пашке стало смешно, и он даже поперхнулся смехом, но тут же и сам последовал ее примеру. Так они терзали друг друга, а затем Светка взяла его руку и сунула в разрез своего платья, где Пашкины пальцы нащупали ее грудь с твердым соском, а его снова всего обдало жаром. Он вспомнил, как легко соскользнуло вниз Светкино платье, обнажив ее молочно-белые груди с острыми сосками, вспомнил ее прерывистое дыхание, когда он целовал эти груди, брал в рот соски и проводил по ним языком. И не то чтобы Пашка не знал, что прячется у девчонок под платьями и трусиками, не то чтобы он не испытывал желания заглянуть в эти потаенные места и потрогать их, тем более что его сестренка, еще когда училась в школе, не очень-то Пашку стеснялась, но лишь до тех пор, пока у нее не стали пробиваться на груди забавные бугорочки; однако, когда они устраивали возню между собой, то как бы забывали, кто она, а кто он, Пашка, и в пылу этой возни за что только ни хватали друг друга, а, опомнившись, стыдились своей забывчивости, и сестра по нескольку дней дулась на Пашку, будто он был в чем-то виноват. Но поведение Светки было совсем другим, необычным, она будто подслушала его тайные желания и почему-то спешила их удовлетворить. Ему было и страшно, и неловко, и в то же самое время он чувствовал, что и сам хочет этих прикосновений и поцелуев, и чего-то там еще, но когда он сделал какое-то нечаянное движение, Светка вдруг отпрянула и воскликнула с удивлением: «Ты чо, дурак, что ли?», чем очень Пашку смутила и отрезвила. Она отвернулась и стала натягивать повисшее на бедрах платье, и Пашке пришлось помогать ей, чтобы вернуть его на свое место, застегивать какие-то кнопки и пуговицы, которые он не расстегивал. И пока он все это делал, в нем возникло вдруг подозрение, что Светка вот так вот, как в кино, целуется уже не впервой, что она понабралась всего этого за границей, куда каждый год ездит отдыхать со своими отцом и матерью. Иначе чего бы вдруг ни с того ни с сего? Тем более что до этого они целовались всего один раз, и было это нынешней зимой, после катка, на морозе, когда он провожал ее домой, в «Ручеек», где она жила в одном из самых шикарных домов, в котором жили всякие местные шишки. И хотя Светка была дочерью самой главной в Угорске шишки – мэра этого города Андрея Сергеевича Чебакова, училась она в старой школе, и многие дети шишек тоже учились в ней, потому что это была самая лучшая школа не только в районе, но и в области, а лучшей она была потому, что директором в ней был Филипп Афанасьевич Лукашин, родной Пашкин дядя.

Увы, все эти воспоминания, приятные и не очень, куска хлеба с колбасой или еще с чем-нибудь существенным не заменяли. Да и Светка – где она? Небось в Турции загорает на пляже. Или в Испании. Она за свои четырнадцать лет пол-Европы объездила, а Пашка из Угорска уезжал один лишь раз, и то в Москву, на экскурсию, со всем классом. Конечно, хотелось бы посмотреть сейчас на Светку, какая она стала. Небось и не вспоминает о нем, о Пашке. И чего о нем вспоминать? Кто он такой, чтобы о нем вспоминать? Да и как бы он показался на глаза Светки в таком виде? Да еще весь провонявший собственной мочой. Просто удивительно и стыдно, что с ним такое случилось.

И Пашке от охватившего его горячей волной стыда захотелось вернуться куда-нибудь в прошлое, в котором ничего подобного не было и не могло быть. Он даже готов согласиться, чтобы и надписей никаких не было, а было бы что-нибудь такое, что приятно вспомнить. Но ничего приятного не вспоминалось. Зато пришло на память, что он назвал тем дядьке и тетке адрес начальника городской мили… полиции, и как эти дурачки туда попрутся проверять или даже искать там Пашку, и что из всего этого может получиться. От одного этого настроение Пашки несколько улучшилось, он даже тихонько рассмеялся и тут же решил: чем так вот ждать ночи, лучше как-нибудь незаметно пробраться к ручью, прозываемому Холодным, который протекает через город по трубам, а за городом течет сам по себе, как ему вздумается, и там есть плотина, где можно не только купаться, но и ловить рыбу, и есть глухие места, где можно постираться и помыться. Правда, вода в Холодном действительно холодная даже летом, но это ничего не значит: холодно только поначалу, а потом привыкаешь – и ничего.

И Пашка пошел на север, то есть держа солнце у себя за спиной, а собственную тень перед своим носом. Он не знал, сколько сейчас времени, но если даже и не полдень, то все равно он выйдет к шоссе, идущему на Москву, в километре-двух от Угорска, хорошенько оглядится, перебежит это шоссе, и тогда уж никто ему не страшен: он знает в этом лесу, простирающемуся до самого озера Долгое и дальше, до лесничества, каждую тропинку, каждую полянку, исхоженные им с ребятами вдоль и поперек.

Принятое решение подбодрило Пашку, и он теперь шагал уверенно и споро, позабыв обо всем, даже о своих болячках.

Через какое-то время издалека до него донесся гул проносящегося мимо Угорска поезда, а еще через несколько минут протяжный стон электрички из Москвы – и он, привыкший к этим звукам, как иные привыкают к бою часов, точно определил, что сейчас одиннадцать часов тридцать пять минут. И ускорил шаги, иногда переходя на бег. Постепенно в ровный шум ветра в верхушках сосен, елей и берез, в деловитое попискивание синичек, шорох опавших листьев, в которых возились молодые дрозды, кукование кукушки, стук дятла по сухому дереву начали вплетаться назойливые звуки машин. Они становились все громче и отчетливее, а вскоре среди деревьев замелькали проносящиеся в обе стороны серые тени. Пашка протиснулся сквозь густые заросли ивняка, опалив свои ноги крапивой, сместился чуть влево, где подъем на шоссе был не так крут, а канаву пересекала тропинка, и стал ждать, когда на шоссе станет потише. Ждать пришлось довольно долго, однако Пашка был терпелив и дождался-таки, что на шоссе в обе стороны машины были едва видны. Он быстро вскарабкался наверх из канавы и со всех ног бросился к лесу на той стороне. Никто ему не помешал, никто его, похоже, не заметил, разве что какой-то дядька, ехавший на велосипеде по обочине, но и тот был слишком далеко от него и вряд ли смог сказать, кто так стремительно перебежал дорогу.

Через полчаса Пашка вышел к ручью, но не возле плотины, где всегда толчется всякий народ, а значительно выше по течению, где полно ям с глубокой водой. И он нашел такую яму, а рядом с ней песчаную косу, и долго стоял и прислушивался к знакомому шуму леса, к далекому гулу машин, поднимающихся на взгорок, но звуки, его окружающие, были вполне обычными звуками, в них не звучало никакой опасности. Быстро раздевшись до гола, Пашка вошел по пояс в воду и сперва пожмыхал в ней свои джинсовые шорты, потом трусы и футболку, развесил все это на солнце и принялся оттирать песком въевшуюся в кожу краску, оттирать чуть ли ни до крови, время от времени поглядывая в стоячую воду как в зеркало, но в воде сам себе он казался каким-то не таким: то ли все еще покрашенным, то ли совсем изменившимся. Да и тетя Оксана говорила, что краска еще долго будет держаться на нем, так что ему, Пашке, лучше посидеть дома и не высовываться на улицу. Так он и сам знал, какая въедливая эта краска. Он вспомнил охвативший его ужас, когда тетка, похихикивая и ругаясь матерными словами, пшикала на него из баллончика. Она бы и всего его разукрасила, стерва недорезанная, если бы в баллончике не кончилась краска. Ведь надо же какие бывают ужасные тетки, что никогда бы не поверил, если бы сам не испытал на себе.

Напялив на себя еще не просохшую одежду, Пашка двинулся дальше вдоль дороги, прозванной дачной, ведущей к озеру, чтобы затем пересечь ее и свернуть к старым военным казармам, где дядя Филипп еще два года назад вместе с другими отцами и матерями учеников своей школы устроил лагерь поискового отряда, так и названного «Поиск», подремонтировав одно из зданий бывших казарм. Но в отряд он не пойдет. И потому что стыдно в таком виде, и потому что Осевкин быстро прознает, где находится Пашка. Он обойдет казармы стороной, а там недалеко и до лесничества.

Пашка уже не думал о том, что его могут поймать. Ему казалось, что все это осталось позади и никогда не повторится. Мысли его опять вернулись к Светке. Он стал вспоминать, когда она понравилась ему, да так, что ни на одну другую девчонку даже смотреть не хотелось, и все это заметили, хотя Пашка старался скрыть свои чувства, а через какое-то время их стали дразнить женихом и невестой. И получалось, что Светка нравилась ему всегда – с первого же класса. Тогда в городе существовала всего одна школа, ее отец не был мэром, а его отец… его отец еще не сидел в тюрьме. Да-да, все началось именно тогда. Он дергал ее за косички, но не очень сильно, а она била его по голове букварем, и тоже не очень сильно, потому что букварь был тоненьким, и руки у Светки тоже тоненькие. Как давно все это было… А сейчас Светка загарает где-нибудь на Черном или каком-нибудь другом море. Потому что у ее отца есть для этого деньги. И есть власть посылать по путевкам районо свою дочь, а не, скажем, того же Пашку, в Артек или еще куда-нибудь. Да он, Пашка, и не поехал бы. Чего он там не видел? Купаться можно и здесь. Даже в яме, вырытой половодьем. Правда, в озере Долгом купаться лучше, и раньше все угорцы купались в нем, но теперь к нему не подойдешь: оно со всех сторон окружено дачами всяких шишек, поэтому те, у кого нет машины, купаются в пруду возле плотины. Но места там не так много, да и то загажено и замусорено до такой степени, что некуда ступить. Осталось лишь озеро Круглое, но оно далеко, окружено торфяными болотами, и вода в нем коричневая, а по берегам и по лесу вокруг бывших казарм и полигона тоже замусорено и завалено всякой дрянью – вплоть до ржавых пушек и не разорвавшихся снарядов. Все это с некоторых пор потихоньку убирается силами того же отряда «Поиск», но более всего куда-то уходит само по себе: то ли затягивается мхами и погружается в болото, как было затянуто все, что осталось в этих лесах со времен войны, то ли собирается в качестве металлома и сдается в приемные пункты. Разумеется, за деньги. Когда-то и сам Пашка, когда отец сидел в тюрьме и они очень бедствовали, тоже собирал металлолом. Не один, конечно, а с ребятами. И случалось собрать довольно много и заработать на этом приличные деньги. Особенно, если попадался аллюминий или медь. Они даже с электрических столбов сдирали провода, хотя за это можно было попасть в милицию и получить там хорошую трепку. И ведь недавно все это было, совсем недавно. А потом вернулся отец, и жить стало полегче.

Пашка приблизился к шоссе, ведущему к озеру, огляделся, прислушался: нигде и никого. Он спокойно перешел шоссе и остановился под огромной елью, опустившей свои лапы до самой земли: снова лезть в дебри, где полно комаров и мошки, Пашке не хотелось, и он решил, что часть пути можно пройти по дороге. А как только услышит машину, так тут же и спрячется в лесу. Сказано – сделано. Он даже разулся – так приятно было идти босиком по теплому и чистому асфальту.

Пашка прошел, наверное, с километр или чуть больше, когда, сразу же за поворотом, увидел стоящий на обочине джип. И сразу же кинулся в чащу. Оттуда, сквозь листву, он некоторое время наблюдал за машиной, но из нее никто не вышел, ее будто забыли на этом месте, или, того хуже, всех поубивали, так что если к ней подобраться со стороны леса, то наверняка можно увидеть внутри окровавленные трупы. Может быть, и самого Осевкина среди них. Вот было бы здорово!

И Пашка, решив проверить свою догадку, несколько углубился в лес, чтобы приблизиться к машине, не выходя на открытое место. Он хотел уж повернуть к шоссе, но ему вдруг показалось, что в лесу кто-то есть: то ли ветка хрустнула под чьими-то ногами, то ли кто-то что-то сказал. Пашка замер, присел среди елок-подростков, стал прислушиваться, но не уловил ни одного подозрительного звука. Решив, что ему показалось, он поднялся и прошел всего шагов десять, как вдруг сбоку кто-то испуганно ойкнул. Пашка вздрогнул от неожиданности и собрался было пуститься наутек, но, оглянувшись, так и замер на месте с открытым ртом: шагах в десяти от него стояла Светка, прижимая к груди пакет и перочинный ножик, загорелая до черноты, стояла и улыбалась во весь свой рот.