Пашка Лукашин шел по лесной дороге, ведущей к военному городку. Ему, после встречи со Светкой, было почему-то все равно, что с ним случится дальше. Ну схватят его, ну убьют – и что? Ничего страшного. Даже, может быть, наоборот: мама бросит пить, отец вернется в город, Осевкина посадят в тюрьму, Светка будет приходить к его, Пашкиной, могиле и приносить цветы, а ему, Пашке, проставят памятник в сквере перед школой, и каждое утро директор школы дядя Сережа будет говорить на школьной линейке, что Пашка… что Павел Лукашин погиб в борьбе за справедливость. Может, его даже наградят каким-нибудь орденом… посмертно. Вот жаль только, что нет никакого бога и не бывает бессмертной души, а то, если бы она была, можно было смотреть откуда-нибудь сверху, как все это происходит. И вот странность: в том, что бог есть, уверена мать, она и в церковь ходит, и молится по утрам, а все равно пить не бросает; а что бога нет, уверен отец, потому что…

Стараясь довести пришедшую на ум мысль до конца, Пашка упрямо мотнул головой, но вместо мысли в ней что-то сдвинулось с тупой болью, так что он вынужден был остановиться и даже с силой зажмурить глаза, потому что и глаза тоже заболели. Так он простоял на одном месте несколько минут. Боль потихоньку утихла, и он пошагал дальше, сперва медленно, прислушиваясь к своему телу, затем все быстрее и быстрее. Снова можно было думать о чем-нибудь и представлять, как бы все было, если бы его убили, а душа…. Но уже не представлялось. Тем более что наверху летают самолеты, а еще выше космонавты, и с богом никто из них не встречался. И никакого рая для душ умерших устроить негде: на Луне нет никакой жизни, и на других планетах тоже. Да с такой высоты на земле ничего и не разглядишь, если бы даже и душа, а все время летать ниже, над домами и улицами, – ничего интересного. А мама, хотя и ходит в церковь, когда трезвая, все равно всегда злая, будто Пашка и его сестра виноваты в том, что посадили отца ни за что ни про что и что он не вернулся в семью… Говорят, из-за того же дяди Валеры… Странные люди эти взрослые: все у них не так, как надо.

Лагерь отряда «Поиск» Пашка обошел стороной по опушке леса, чтобы не попадаться на глаза. Но попадаться было некому: судя по тому, что ни во дворе казармы, ни вокруг нее не было видно ни души, и только вился дымок над крышей и даже пахло рисовой кашей, отряд еще не вернулся с раскопок, но вот-вот должен вернуться. Пашка вспомнил, что дома осталась его отрядовская камуфлированная форма, что мать может ее продать и пропить, а тут еще сосущий позыв в пустом животе, и Пашка ринулся в лес по натоптанной тропинке, и вскоре вышел на просеку, ведущую к лесничеству.

Из густой травы, растущей вдоль тропы, то и дело взлетали, треща короткими крыльями, выводки рябчиков; с веток старых елей его провожали любопытными глазами тетерки, высоко в небе кружили, невидимые, ястребы-тетеревятники, оттуда доносились их тонкие тоскливые голоса; стучали дятлы по стволам мертвых деревьев, выискивая личинок, попискивали синицы, с ближайшего болота время от времени доносились крики журавлей.

Но Пашка не слышал и не замечал почти ничего. Он то шел, то бежал, стараясь не слишком трясти свою голову, отзывающуюся на каждый толчок тупой болью. Путь, раньше казавшийся ему коротким, теперь растянулся невероятно, а время будто остановилось. Однако через час-полтора он увидел сквозь листву орешника густой частокол, окружающий старый рубленный дом, в котором когда-то жила большая семья лесника. По верху заостренных трехметровых кольев тянулась колючая проволока, и вообще лесничество было похоже на небольшую крепость-засеку, которую со всех сторон окружают враги. Да так оно и было на самом деле, если верить тому, что рассказал о лесничестве отец: в девяностые годы иначе было нельзя, потому что в лесах кого только ни было, кто только ни шатался, и всякий был готов поживиться чужим добром. Вот и пришлось огородиться. Потом дети поразъехались, а лесник, престарелый Савелий Прохорович Чулков, помер и лежит теперь под старым дубом.

Пашка приблизился к калитке, увидел на ней большой замок, услышал радостный визг цепного кобеля Ратмира, но не услыхал железного звука несущегося по проволоке кольца и звона цепи, и понял, что отца нет дома. Открыв замок ключом, припрятанным в потайной нише опорного столба, Пашка распахнул калитку, и тут же чуть не был сбит с ног обрадованной собакой. Он потрепал Ратмира по загривку, почесал за ушами и пошел к дому. И здесь дверь была на замке, и тоже ключ лежал в потаенном месте. Открыв и эту дверь, Пашка сразу же кинулся к ведру, набрал полный ковш воды и долго пил, захлебываясь и отдуваясь, пока в животе не потяжелело и не забулькало.

В доме густо пахло грибами и лекарственными травами, которые отец собирал в лесу и на полянах, связывал в пучки и сушил, развешивая по стенам. Пашке очень нравился этот запах: им так легко дышится, и даже боль не то чтобы прошла совсем, но поутихла, растворившись в этих запахах. Он достал из буфета хлеб, из русской печи выволок ухватом чугунок с еще теплыми щами из свежей капусты с кабанятиной, налил в глиняную миску и принялся есть, стараясь жевать лишь правой стороной, не тронутой бандитской теткой. Наевшись, он некоторое время сидел за столом без мыслей и без желаний. Затем увидел белую четвертушку бумаги, стал читать записку, оставленную ему отцом: «Паша, я поехал на двенадцатый кордон. Буду вечером. Щи в печке, каша там же. Если придешь, покорми скотину, а уйдешь, оставь записку, когда и куда пошел. Отец». Скотиной были Ратмир, куры, гуси, утки.

Прочитав записку, Пашка горько расплакался: все пережитое им за минувшие часы вдруг навалилось на него, прижало к столу, лишив всяких сил и желаний. Продолжая всхлипывать, он, между тем, встал и принялся мыть за собой миску и ложку, затем вытер стол и убрал все на место. На кашу его не хватило, да и живот был настолько полон, что туда вряд ли что-нибудь могло поместиться еще, хотя чувства насыщения так и не появилось. Пашка перешел из избы черным ходом на скотный двор, примыкающий к избе, где когда-то держали коров и лошадей, а теперь отец держит всего одну лошадь, с десяток кур и по нескольку штук уток и гусей, которые ходят внутри загородки и пасутся, где им вздумается, а утки-гуси чаще всего плавают в пруду, то увеличиваясь в числе, то уменьшаясь от нападения хорьков и ястребов. Пашка прошел в отдельный закуток, куда к ночи вернется живность, насыпал в корыто зерна, в другое налил воды, затем дал Ратмиру гречневой каши вперемешку с овсянкой, мясом и костями, и только после этого забрался на сеновал, расположенный на скотном же дворе, где одуряюще пахло свежим сеном, упал на расстеленный там овчинный тулуп и тут же уснул, точно провалился в бездну. Во сне он убегал от кого-то на непослушных ногах, с ужасом понимая, что не убежит, прятался среди каких-то развалин, а Светка его искала, и он слышал ее голос и плакал, потому что не мог показаться ей в таком ужасном виде.

Пашку разбудили голоса и злобный лай Ратмира.

– А может, он еще не пришел, – произнес за частоколом чей-то знакомый мальчишеский голос. – Может, он пошел в отряд.

Ему ответил уверенный голос Светки:

– Не мог он туда пойти! Не мог – и все!

– А если с отцом? Может, они вдвоем ушли куда-нибудь, – настаивал мальчишка. Затем нерешительно предложил: – А ты напиши ему записку.

И долгое-долгое молчание.

Пашка забеспокоился: он забыл закрыть калитку на замок, следовательно, они решат, что Пашка дома… Правда, Ратмир не пустит, а на столе отцова записка, а к ней Пашка приписал, что все сделал и спит на сеновале. Но как бы там ни было, а нужно что-то делать. Однако он не успел ничего придумать, как раздался громкий Светкин голос:

– Паша! Паш! Где ты? Ну отзовись! Я знаю, что ты здесь! Мне надо тебе что-то сказать. Очень важное! Ну Па-аша-а! – И Пашка различил в ее голосе слезы.

Радостно завизжал Ратмир. Ему приветливо ответила сибирская лайка по кличке Найда.

Вслед за этим послышался голос отца:

– Это кто же к нам пожаловал? Никак Света Чебакова?

– Да, дядя Коля. Мы к Паше, а он не откликается.

Голоса приблизились, затопало по ступенькам крыльца, скрипнула дверь – и все стихло. И долго держалась эта тишина. Потом послышались тяжелые шаги отца. Распахнулась дверь сеновала. Солнечный свет ворвался в него, разогнав по углам серый сумрак. Внизу заскулила Найда, заскребли ее когти, перебирая перекладины лестницы, ведущей на сеновал. А вот и она сама, радостно взвизгнув, кинулась к Пашке и принялась тыкаться мордой в его лицо, облизывая его своим горячим языком.

– Павел, слезай! – скомандовал снизу отец. – Нечего прятаться.

– А они ушли? – спросил Пашка. – Пусть уйдут, тогда слезу.

– Мог бы и встретить: к тебе гости приехали, а ты фордыбачишься.

Пашка хотел сказать, что не слезет, но понял, что говорить уже некому: возникшее было невнятное бормотание стало удаляться и тут же стихло, а Найда сорвалась с места и кинулась вниз, почувствовав, что хозяин уходит куда-то без нее.

Можно было бы воспользоваться предоставившейся ему возможностью и, незаметно покинув сеновал, сбежать в лес, переждать там какое-то время, пока Светка не уйдет, а потом вернуться, но Пашка знал, что Найда найдет его где угодно и, если отец ей прикажет, будет тащить его за штаны, но не отпустит, пока не приведет в дом, и он уткнулся в колени, обхватив их руками, замер, решив, что будет сидеть здесь до последнего, даже если отец сам залезет на сеновал.

Но никто не лез и никто не шел. Потом скрипнула входная дверь, заскрипел колодезный журавль, опять подала голос дверь, снова наступила тишина, долгая и вязкая, какая случается перед грозой. Гомонили ласточки, свившие гнезда под крышей сеновала, гоготали во дворе гуси, квохтали куры, зная, что если пришел хозяин, то их непременно покормят, не догадываясь, что в корыте их уже ждет еда, крякали утки.

Снова послышались тяжелые шаги отца и его голос:

– Слезай, Павел! Они уехали.

Пашка спустился вниз и предстал перед отцом, пытливо вглядываясь в его заросшее бородой и усами лицо, в серо-голубые глаза, обметанные густой сеткой морщин.

– Иди в избу, – сказал отец, ничуть не удивившись Пашкиному виду. – Сейчас затоплю баню, потом с тобой уху варить будем. Налимы в мережу попали. Знатные налимы, – пояснил он, закрывая дверь на сеновал.

День потихоньку истаивал в багровом закате. Высоко в небе неподвижно розовела причудливая рябь облаков. На проводах, по которым давно не пускали ток, потому что они почти по всей линии были оборваны и сданы на сборный пункт металлолома бедствующими от безденежья людьми, сидели ласточки, чистили перья и щебетали о чем-то своем, птичьем. Воробьи возились в пыли, пытаясь избавиться от блох. Найда и Ратмир лежали у ног Николая Афанасьевича и тоже время от времени принимались выщелкивать досаждающих им паразитов желтоватыми клыками. Сам Николай Афанасьевич сидел на верхней ступеньке крыльца, распаренный после бани, курил самокрутку, пуская дым в сторону, чтобы он не затронул обритого наголо сына, устроившегося ступенькой ниже. Оба молчали: говорить было не о чем. Обо всем, что Пашка знал и что пережил в этот день и во все предыдущие, он рассказал отцу. Тот выслушал его сбивчивый, перескакивающий с одного на другое рассказ, не перебивая и не задавая вопросов, глядя поверх верхушек деревьев на тусклое крыло заката. В голове его сплелись в тугой клубок навыки, полученные от прошлой размеренной жизни, которая неожиданно оборвалась, разорив не только знакомое ему до мельчайших деталей производство, но и собственную жизнь, навыки, так не вяжущиеся с тюремными порядками и той перевернутой с ног на голову действительностью, в которую он попал, выйдя на свободу. Все знакомое, родное и близкое стало чужим – даже жена и дети, выросшие без него почти за пять лет разлуки. И теперь, выслушав сына, он мучительно искал в этом клубке ниточку, которая могла указать ему правильное направление, способное разрешить все противоречия. Одно Николай Афанасьевич знал твердо: Пашкина жизнь в опасности, и он, его отец, обязан защитить сына от тех, кто на эту жизнь попытается посягнуть. Чего бы это ему ни стоило. Даже новой тюрьмы. Только на этот раз он не будет обивать ничьи пороги в поисках правды, потому что за этими порогами правды нет и не может быть. Зато у него есть карабин «сайга» с оптическим прицелом и полсотни патронов. Пусть только сунутся. – Ладно, – произнес Николай Афанасьевич, решив для себя все, что надо было решить, исходя из сложившихся обстоятельств. Он докурил цигарку до пальцев, как привык делать это в заключении, и раздавил ее подошвой босоножки. – Утро вечера мудренее, сынок. А пока давай на боковую.И он несмело потрепал Пашку по обритой его голове, почувствовав при этом такую щемящую боль, что едва сдержал рвущийся из горла стон.Они молча прошли в избу. Найда поднялась на крыльцо и легла перед дверью, положив голову на вытянутые лапы, Ратмир залез в свою будку.