На другой день, то есть в понедельник, Ефим Угорский, редактор газеты «Угорские ведомости», с утра сдав в типографию верстку последнего номера, в передовой статье которого отражены последние события в угодном для Осевкина виде, оставив правку своему заместителю, отправился в Москву, чтобы встретиться с бывшим своим коллегой, Иосифом Ивановичем Ивановым, завотделом социальных конфликтов в недавно созданной газете «Дело», рупоре так называемой конструктивной оппозиции, и попытаться продать ему информацию о событиях в Угорске, понимая в то же время, что эти события по нынешним временам сенсацией уже не считаются, что они вряд ли ею станут, потому что на просторах огромной страны подобное происходит каждый день в том или ином виде, и уже не воспринимается как нечто из ряда вон выходящее. Но Угорскому очень хотелось подложить свинью даже не столько Осевкину, как всей этой мрази, возомнившей себя владыками мира, перед которой ему приходится пресмыкаться, чтобы заработать себе на кусок хлеба, ненавидимой им столь люто, что, когда он представлял ее, мразь, во всех житейских проявлениях, хорошо ему известных, тут же начинал задыхаться и покрываться пупырышками, которые расчесывал до крови бессонными ночами.

Логически рассуждая, и событий-то нет никаких. Так, написал кто-то, чтобы напугать Осевкина, вырвать у него задерживаемую зарплату. Но Осевкин не из тех, кого можно напугать подобными жалкими потугами, а меры он может принять самые жесткие, если не жестокие, в следствии чего события могут либо заглохнуть до поры до времени, либо неожиданно развернуться и устремиться в любом направлении. Особенно если им придать некую красно-коричневую окраску, которую властей предержащие боятся пуще, чем бык красной тряпки. И не только в захолустном Угорске, но и в самой Москве. Следовательно, надо эти события подать в соответствующем виде. Чего-чего, а соответствующий вид Угорский мог придать чему угодно, лишь бы на этот вид имелся соответствующий спрос. А потом поди разберись, имелся этот вид на самом деле, или он кому-то лишь померещился.

Итак, «Лига спасения России»! Обхохочешься! Откуда взялась? Кто ею командует? Против кого направлена? И самое главное – кто ее финансирует? Как говаривали классики марксизма-ленинизма: ищи, кому это выгодно. Естественно, русским националистам, русским фашистам, шовинистам, антисемитам, человеконенавистникам. Правда, ни фашистской свастики, ни коммунистических серпов и молотов нигде не обнаружено. Так что из того? Если не обнаружили, так это еще не значит, что их не было вообще. Были! Но закрашены. Зато остались и даже укрепились в мозгах определенной части маргиналов и люмпинов. Это во-первых. Во-вторых, школа. Именно старая школа, которой руководит один из братьев Лукашиных, где усердно насаждается русский патриотизм, нетерпимость к успешным людям, населяющим жилой комплекс «Ручеек». На этой почве даже происходят драки между подростками, их взаимная нетерпимость и всякие фобии, поощряемые взрослыми. В Лукашинской школе особенно остро топорщится неприятие школьной реформы, продавливаемой сверху, которое даже не пытается скрыть ее педагогический коллектив, полагающий, что эта реформа замыслена против русского народа, что она есть способ оболванивания его, направлена против его культуры, его самобытности. Более того – страшно подумать! – против православия с его «Третьим Римом». Говорили, что однажды Лукашин вытурил из школы местного попа, явившегося проповедовать среди учеников «Закон Божий» и опозорившийся в споре с самими же учениками… Что еще? Да, надо будет отразить местные нравы, дающие повод для всяких инсинуаций, связать Осевкина с городской верхушкой, получившей образование в советской школе, в то же время невежественной, настроенной против инородцев, что лишний раз подтверждает, сколь непрочны были знания, полученные ими, и как необходима реформа образования, хотя он, Угорский, плевать хотел на нее с высокой колокольни.

И шариковая ручка в руке главного редактора продолжила стремительный бег по страницам записной книжки, находя все новые и новые доказательства, говорящие о надвигающейся катастрофе с таким трудом созданного отцами-первопроходцами нового Российского государства, вставшего на путь демократии, либерализации, рыночных отношений и свободы человеческой личности. Сегодня «Лига спасения России», завтра всеобщий бунт, «бессмысленный и беспощадный», отмеченный еще гением русской классики… Впрочем, нет, гении русской классики – это лишнее. Хватит ссылаться на тех, кого давно уже никто не читает, кто пестовал в своих произведениях имперское мышление, великодержавный шовинизм и антисемитизм у погрязшего в рабской психологии народа.

Ефим Угорский даже не заметил, как пролетели мимо окон полупустой электрички сто километров, отделяющие Угорск от Москвы. Покинув электричку, он проехал одну остановку на метро и через несколько минут вышел к огромному газетно-журнальному комплексу, в котором среди прочих помещалась редакция газеты «Дело». Выписав пропуск, миновав охранника, поднялся на лифте на четвертый этаж и длинным коридором со множеством дверей достиг нужного кабинета, открыл дверь в просторное помещение, в котором темнели за компьютерами согбенные фигуры сотрудников, выискивающих в океане информации едва заметные островки мусора, таящие в себе факты определенного толка, в ряду других подобных же островков, оторвавшихся от родных берегов и кочующих среди пенистых гребней тайфунов и штормов, ничего в себе не таящих.

Никто из согбенных фигур не обратил внимания на вошедшего, и Угорский проследовал к двери, за которой должен сидеть Ёська Иванов, с которым они когда-то начинали на радио, потом вместе перешли в газету, затем было телевидение, а дальше… дальше их обоих оттуда вытурили за негибкость и неспособность учитывать меняющуюся ситуацию. Однако Еська умудрился остаться на плаву, предав в третий или четвертый раз все свои принципы – если они у него имелись – и поменяв их на другие, ничуть не лучше прежних, а несгибаемому Ефиму не повезло: вытурив, его как бы приписали к касте прокаженных. И он до сих пор, судя по всему, числится в этих списках. Ну да черт с ними со всеми!

Угорский постучал, приоткрыл дверь и просунул в нее свою голову. И увидел Еську Иванова. Тот говорил по телефону и что-то записывал в блокнот, лежащий на столе, придерживая его локтем, чтобы не скользил по толстому стеклу, накрывающему столешницу, время от времени роняя в трубку с почтением в голосе и даже в позе: «Да-да! Конечно! Разумеется! Будет сделано!». Подняв круглую плешивую голову и увидев Угорского, кивнул ему, одновременно приветствуя и указывая на стул, стоящий напротив.

Угорский осторожно опустился на мягкую подушку стула, провел обеими руками по своей шевелюре, потрогал круглую плешь, подобрал ноги, сложил на коленях руки и, вытянув вперед свое острое лицо, приготовился ждать как угодно долго, понимая, что он пришел к бывшему своему другу-приятелю просителем, и любое неверное движение, а тем более слово, могут отрицательно сказаться на его планах.

Наконец Еська закончил разговор, перевел дух, точно бежал вверх по лестнице, и, откинувшись на спинку стула, с откровенным любопытством уставился на своего коллегу узкими щелками еще более заплывших азиатских глаз, вокруг которых не было ни одной морщинки, но землистый цвет лица, но пегая растительность на щеках и подбородке как некая дань времени и отличительная черта причисленных к некой касте, но брезгливо оттопыренная нижняя губа, но толстые пальцы, непрестанно шевелящиеся и будто бы отбивающие ритм начисто забытой мелодии, но сапное дыхание – все это говорило о том, что место, которое он занимает, дает ему значительно меньше, чем отнимает.

– Ну, привет, Ефим, привет! – точно очнувшись ото сна, заговорил Иванов, протягивая через стол короткопалую руку. – Давненько не виделись. Да-а, давне-енько-о. Постарел, постаре-ел.

– Что поделать, жизнь такая, – скромно потупился Угорский. – Не мы ее выбираем, а она нас, грешных. Да и ты не помолодел.

– Ты прав, ты прав, – согласился Иванов. Тут же нажал кнопку и, едва дверь приоткрылась и в ней показалась женская голова неопределенного возраста, держащаяся на длинной жилистой шее, велел: – Чаю нам, голубушка. И покрепче.

Кивнув, голова исчезла.

– Нуте-с, рассказывай, что, где и как? – велел Иванов.

Угорский, зная, что Еську мало интересует его положение, коротко рассказал, где живет и работает и зачем приехал.

– А что Геся? – спросил Иванов. – Жива-эдорова?

– Мы разошлись, – нахмурился Угорский, опустив голову. – Давно уже, восемь лет тому. Живет в Одессе. С родителями. Жила по крайней мере. – И пояснил ледяным тоном: – Связь с нею не поддерживаю: предала, когда мне было особенно трудно.

– Да-а, бывает, бывает, – покивал головой Иванов.

Женщина принесла поднос с чайными принадлежностями, молча поставила на стол и вышла. Иванов принялся разливать чай и одновременно жаловаться на то, что газета держится на частных пожертвованиях, тираж небольшой, работать все труднее: страна скатывается к очередному этапу тоталитаризма с видимостью демократии, что кругом взяточничество, воровство и волокитство – три «В», – вознес он вверх указательный палец и многозначительно кхекнул, – что наверху дураков стало еще больше, правительство и президент не способны к масштабному видению проблем, а тем более к масштабному их разрешению, поэтому тычутся, как те слепые щенки в поисках таких сосков, которые напитают всех в равной мере без всяких усилий, но даже имея такие соски, не способны их использовать наилучшим образом… За державу обидно, – добавил он, – помешивая ложечкой в чашке. И тут же без всякого перехода: – Так говоришь, фашизм в чистом виде?

– В чистом виде, Еся, у нас фашизма быть не может, – поправил Угорский своего бывшего приятеля, забыв, что противоречить ему себе же во вред. – Но все начинается с подобия, чтобы со временем…

– Да-да-да! Так что ты от меня хочешь?

– Как что? – удивился Угорский. Но тут же сбавил тон: – Я хочу… Понимаешь, Еся, Угорск с его проблемами – это та капля, в которой отражаются проблемы всей страны. Здесь, в Москве, все перемешалось, все перепуталось. А там – все как на ладони. Это тот оселок, на котором… – И, заметив скуку в глазах Иванова, заторопился: – Если раскрутить Угорск, то на его примере можно показать, что нынешняя власть ни на что не способна. А не способна она потому, что невежественна во всех вопросах, что она привыкла слушать самое себя и реагирует лишь на поддакивание своим бредовым идеям. Это, понимаешь ли, – торопился высказаться Угорский, – как если бы спасать человека, увязшего в болоте, вытаскивая его по частям.

– Сильно сказано! Сильно! – покивал головой Иванов. – Есть еще порох в пороховницах. Есть. Но, скажу тебе, следуя твоему методу выражаться аллегориями: когда человека днем кусают блохи, а ночью клопы, он должен, не сжигая собственного дома, засыпать его под самую крышу дустом или еще какой-нибудь отравой, потом почистить и продолжать в нем жить. А если он только и занят тем, что давит паразитов на собственном теле, то ему от них никогда не избавиться. А именно последним и занимается наша правящая верхушка. И ты ее в этом поддерживаешь.

– Так что ты предлагаешь? – возмутился Угорский, в очередной раз позабыв о том, что надо вести себя покладисто и со всем соглашаться. – Если тебе действительно за державу обидно…

– Постой, постой, не ерепенься. Но ведь ты, насколько я понимаю, хочешь остаться в стороне? – налег Иванов на стол жирной грудью.

– А что прикажешь делать? Закончить свои дни на муравьиной куче? – воскликнул Угорский.

– На муравьиной? Мда, ситуация. Впрочем, я, пожалуй, пошлю к вам одного человечка. Молод, только начинает на этой стезе, хочет прославиться, подает надежды, – обычное дело. У него, правда, мало опыта, но… но это, может быть, и к лучшему. Ты, Фима, вот что: набросай тезисы, кое-какие факты, расскажи, где у вас что, нарисуй схемку, чтобы мой балбес не путался там меж трех сосен. А уж с остальным я тут как-нибудь сам.

– Я уже набросал, – проворчал Угорский. – Только, ради всего святого, не упоминай моего имени. И чтобы ни одна собака не знала, что я у тебя был. И чтобы он и близко не подходил к нашей редакции. И… и вообще мне лучше не знать, кто он, этот твой спецкор. А то, когда тебя подсоединят к электродам, ты и мать родную не пожалеешь.

– Неужели до такой степени?

– А ты как думал?

– М-мда, докатились.

Угорский покинул кабинет Иванова со смешанным чувством удовлетворения и досады. Да, он вынудил Иванова пообещать, но это еще не значит, что тот свое обещание выполнит. Тем более – заплатит за информацию. Но тут уж ничего не поделаешь: рыночные отношения в России находятся в зачаточном состоянии, так что производителю товара, особенно интеллектуального, чаще всего приходится за свой товар доплачивать покупателю, чтобы тот хотя бы обратил на него внимание. Чертова страна, в которой лучше всех живется жуликам и проходимцам! Ему, видишь ли, за державу обидно. Фразер и пустозвон! Именно такие сейчас и нужны новым хозяевам России. А главное – некуда из нее сбежать: ни Угорские, ни Ивановы кроме нее нигде не требуются. Даже в Израиле: там и своих хватает. И что остается? Ничего другого, как только ждать, что все образуется само собой, то есть дойдет до такой точки, когда волей-неволей придется переходить на другие рельсы. Колеса электрички пересчитывали стыки чугунных рельсов. Мимо тянулись до отвращения знакомые виды: то полуразвалившиеся деревни с развалившимися скотными дворами, то причудливой архитектуры коттеджи «новых русских»; то зарастающие кустарником поля или затянутые зеленой ряской пруды; то поля с подстриженной зеленой травой, приспособленные под гольф, то ухоженные пляжи, огороженные заборами с колючей проволокой, пристани с яхтами и катерами. И нигде ни души. Мертвая страна, проспавшая свое будущее!Угорский отвернулся от окна, съежился, натянул на лоб бейсболку и закрыл глаза: дорога домой казалась ему слишком длинной в отличие от дороги в Москву. И опасной.Сквозь полудрему он услыхал объявление, что следующая остановка Угорск, но даже не шелохнулся: из Угорска он выехал на электричке, идущей в сторону от Москвы, вышел через две остановки и теперь собирался повторить тот же маршрут в обратном порядке на тот случай, если кто-то спросит, зачем его понесло в столицу. Конечно, никто не запрещает ему ездить, куда вздумается, лишь бы газета выходила еженедельно по понедельникам, но у Осевкина везде свои люди, а тот подозревает всех и каждого во враждебном отношении к своей особе. И уж чего-чего, а спрашивать умеет. Так что лучше поостеречься и как бы подложить под себя соломки. Поэтому Угорский и сел в самый первый вагон, что в него не садятся те, кто выходит в Угорске, а не садятся потому, что выход с платформы находится у последнего, если смотреть со стороны Москвы, вагона, а если наоборот, то у первого. А чтобы не светиться на перроне второй от Угорска остановки, едва в окне электрички исчезли верхние этажи «Ручейка», пошел по вагонам в самый конец, на остановке вышел из последнего и почти тут же пересел на встречную электричку, вздохнув с облегчением: на всем протяжении пути он не заметил ни одного знакомого лица и вообще никого, кто вызвал бы у него подозрение.