Три дня, оговоренные Нескиным, миновали, и он отбыл из Угорска по своим делам. Перед отъездом долго обсуждал с Осевкиным положение на комбинате и возможные варианты его развития, а так же способы сокрытия доходов и увода денег за рубежи «любимой родины», упоминание о которой обрастало слышимыми и почти зримыми кавычками. Если экономические проблемы были решены довольно быстро и без излишних споров, то Нескину с большим трудом удалось уговорить Осевкина не принимать никаких мер и даже не искать никого, кто мог быть причастен к писанию провокационных лозунгов.

– Крайние меры лишь подольют масла в огонь и неизвестно, куда приведут, – говорил Нескин своим убедительным голосом, потирая то свой вечно шершавый подбородок, то дергая себя за угреватый нос. – А так, Сева, все заглохнет само собой, будто и не было. Поверь мне на слово. Особенно в том случае, если ты выдашь им зарплату. Пусть не всю сразу, а по частям. Заправилы, устроившие акцию, воспримут выдачу зарплаты как свою победу и на какое-то время будут поглощены тем, как эти деньги потратить. А те, кто попытается давить на хозяина и дирекцию ФУКа дальше, окажутся в изоляции и выдадут себя с головой. Но трогать их не стоит даже в этом случае. Надо проявить христианское терпение и снисхождение к заблудшим овцам, ибо худой мир лучше доброй ссоры, – закончил свое напутствие Нескин и даже соединил молитвенно пальцы рук, но тут же опомнился под неподвижным взглядом Осевкина и снова дернул себя за нос.

Осевкин слушал бывшего своего наставника и пытался понять, серьезно тот говорит все эти вроде бы правильные слова, похожие в то же время на те, которыми сыплют балаганные юмористы, или за этими словами стоит что-то еще, что он, Осевкин, не заметил или не понял в бесконечном потоке слов, извергаемых с экранов телевизоров политиками всех рангов и направлений. Дождавшись, когда Нескин иссяк, Осевкин вскинул голову и заговорил сам, тщательно подбирая слова:

– Может, ты и прав, Арончик, но, как нас с тобой учили на юрфаке, преступник должен сидеть в тюрьме. Так вот, мы с тобой когда-то сами были преступниками… во всяком случае с точки зрения той власти. Теперь мы – честные бизнесмены. Теперь преступники те, кто хочет подорвать основы существующего строя. Мне этот строй нравится. Пока. Роли поменялись, Арончик. Теперь эти должны сидеть в тюрьме. Или ты мыслишь иначе?

– Но ты согласен, что твои работники заработали деньги, которые ты им не платишь?

– Согласен, но лишь отчасти.

– Вот и они правы со своей стороны тоже отчасти. Если же исходить из буквы закона, то их часть перевешивает твою. Заткни им глотку хотя бы частью зарплаты – и все успокоится.

– Черт с тобой, Арончик! – согласился Осевкин после долгой борьбы с самим собой. – Пусть будет по-твоему. А там поглядим.

Может быть, Осевкин и не внял бы этим наставлениям своего партнера, если бы о том же самом и почти теми же словами не говорил с ним накануне мэр Угорска Чебаков, глядя на возникшую проблему со своей колокольни:

– Это, Сеня, дело сугубо политическое, его к уголовщине не пришьешь, – вещал он, вышагивая по кабинету Осевкина вдоль стола, заложив руки за спину. – Я проконсультировался со знающими людьми, – произнес он, вознеся глаза к потолку. – Так вот, эти люди настоятельно посоветовали мне прикрыть это дело без шума. Я, разумеется, не сказал им, чем вызван конфликт, но они умные, сами догадались. Опять же – выборы на носу. Прошлые выборы прошли достаточно успешно, хотя оппозиция предъявляла нам притензии по части подтасовок. Но раз на раз не приходится, Сева. Могут прислать к нам европейских наблюдателей, с этими сладить будет труднее. Да и народ может не пойти, проигнорировать, так сказать, проголосовать ногами. Нам это надо? Делай выводы, Сеня. Делай выводы, – закончил Чебаков трагическим голосом.

И Осевкину пришлось выводы сделать. Да и собственный опыт, как и опыт других, и те знания, что он получил на юрфаке, говорили ему о том же: народ – это такая сволочь, что он спит-спит, терпит-терпит, а потом вдруг очнется и давай крушить все и всех подряд. Тюремный и лагерный опыт в этом смысле кое-чему Осевкина научил тоже. Однажды нечто подобное случилось на лесоповале, но он запомнил этот случай на всю жизнь.

А дело было вроде бы обычное, не сулящее никаких последствий: ворье, отказывающееся работать, с презрением относящееся к «мужикам», то есть к людям, далеким от преступного мира, их трудом, между тем, пользовалось и на зоне: оно командовало кухней, раздачей, и прежде всего кормило самое себя, а «мужикам» доставалось то, что останется. И это длилось не день и не два, а было «узаконено» ворьем и принималось остальными как должное. Но случилось так, что кто-то из этих «мужиков», из новеньких, «возник» против воровских порядков. Увы, его голос оказался «гласом вопиющего в пустыне»: никто его не поддержал из страха за свою шкуру. И результат не заставил себя ждать: утром безрассудного смельчака нашли разрезанным на части бензопилой «Дружба». Блатные ходили, задрав вверх носы, порции работягам были урезаны до крайних пределов. Тут-то все и началось. Началось стихийно, без всякой подготовки, но поднялась вся масса «мужичья», и даже те, кто не отличался ни храбростью, ни умением драться. В считанные минуты всем, что попадалось под руку, воровская элита была забита до смерти, от самосуда удалось сбежать немногим, да и те вряд ли уцелели: морозы стояли крепкие, а до ближайшего жилья десятки километров по засыпанной снегом тайге.

Осевкин тогда не принадлежал к воровской элите, хотя и «мужиком» не считался. Таких, начинающих, было немало, кое-кому из них тоже досталось, остальных предупредили: если вякните, то не поможет ни начальство, ни сам господь бог. Было следствие, однако зачинщиков не нашли, лагерь расформировали, зэков раскидали по другим лагерям. Слух же о расправе над блатными прокатился по всем зонам, и блатняки притихли. Да и охрана ужесточила режим из боязни, что подобное может повториться в любом месте, а за это спрашивают, и очень даже сурово.

Но то на зоне. Хотя и там проявился известный закон: чем больше имеешь, тем больше хочется, тем больше у тебя завистников и врагов, готовых воспользоваться твоими проблемами себе на пользу, тебе во вред, тем меньше шансов выжить в этой чертовой гонке в никуда. Все это так. Умом Осевкин понимал, что он теперь выступает совсем в другом качестве. В то же время в нем было что-то сильнее доводов разума: то ли старая бандитская закваска, не позволявшая проявлять снисхождения к тем, кто попался ему в руки, то ли жадность, невесть откуда взявшаяся у него, никогда до этого подобным пороком не страдавшего, и растущая в нем по мере роста его доходов. Но другие-то – другие то же самое: не платят. И не потому что нечем платить, а потому что деньги: их всегда не хватает то на одно, то на другое. А у тебя планы, ты хочешь сделать и то, и се, и пятое-десятое. А тут – плати. А они полгода живут без зарплаты – и ничего. И еще полгода проживут. Потому что у них огороды. И он их кормит – в долг. И успеет десять раз прокрутить эти деньги, получив с них прибыль. Потому что деньги любят движение. А без движения они – пустые бумажки.

После отъезда Нескина миновала четыре дня. Осевкин стоял у окна своего кабинета и смотрел, как работники комбината первой смены спешат покинуть его территорию, точно опасаются, что выданные им деньги могут у них отнять, если они задержатся хотя бы на одну минуту. Пусть это лишь четверть того, что они заработали, но они, похоже, рады и этому. Да только в представлении Осевкина не люди спешили к проходной, а деньги – его деньги! – уплывали из его кармана. И что особенно возмущало, что деньги эти пойдут исключительно на то, чтобы набить жратвой животы всех этих тупоголовых, ни на что более не способных, как только давить на кнопки в определенное время в определенной последовательности. «Роботы нужны! Роботы!» – кричало все существо Осевкина во время ежедневных обходов комбината при виде безмозглых лиц полусонных операторов. А еще не отмщенное оскорбление, нанесенное ему этим быдлом, заставившее его раскошелиться и до смерти напугать весь угорский бомонд. Ведь среди прочих спешили к проходной и те, кто заварил всю эту бучу, не понеся за это никакого наказания. Каждая жилочка дрожала в Осевкине, каменели челюсти и наливались кровью кулаки. «Ничего, – думал он, пялясь в окно остановившимся на какой-то невидимой точке взором. – Вы думаете, что сломили Осевкина? А вот… – и дальше шли одни непечатные выражения, которые застревали на языке за плотно сжатыми губами. – Я еще до вас доберусь! Вы у меня кровью умоетесь! Вы у меня…» – он задыхался от ненависти, которая захлестывала его горячей волной.Круто развернувшись, Осевкин кинулся вон из кабинета, громко хлопнув дверью и тем напугав свою секретаршу. Прыгая через две ступеньки вниз по лестнице, достиг первого этажа, где располагался тренажерный зал, и там до тех пор молотил кулаками безропотную резиновую человеческую фигуру, пока не обессилел.Заплетающимися шагами он прошел в душевую, долго стоял то под горячими острыми струями, то под холодными, затем, чувствуя, что не унял свою ненависть, торопливо оделся, спустился вниз, сел в машину на заднее сидение, решая, куда податься.И тут мобильник зашелся игривой мелодией из оперетты Легара «Веселая вдова».Осевкин сразу же определил, что звонят «его люди» и, следовательно, они что-то такое наскребли.

Буряк и Лиса ждали Осевкина в условленном месте. Оба курили, сплевывая в открытые окна машины. Оба в больших темных очках. Осевкин велел остановиться шагах в десяти от них, вылез из машины, прошел разделяющее их расстояние, открыл заднюю дверцу, плюхнулся на сидение, произнес: – Здорово!– Привет, Студент, – откликнулся Буряк, повернувшись к Осевкину и протягивая ему руку.Осевкин тиснул его пальцы, задержал в своих, другой рукой снял с Буряка очки, полюбовался на его шрам, прикрытый телесного цвета лейкопластырем, качнул головой, вернул очки на место. В зеркало он встретился с внимательно-насмешливыми глазами Лисы.– Чего лыбишься?– Да так, – лениво ответила та. – Как вспомню, каким ты был, и погляжу, каким стал, так прямо олегарх да и только.– Сядешь на мое место, сама такой станешь, – проворчал Осевкин, будто ему поперек горла его нынешнее положение. – С волками жить, по-волчьи выть, – добавил он для пущей убедительности.– Мне и на своем месте хорошо, – обрезала Лиса и, сложив руки на баранке, уткнулась в них подбородком.Если кого и побаивался Осевкин всегда, то есть с тех пор, как познакомился с нею, так вот эту женщину, в миру Ангелину Вениаминовну Сенькину, среди воров и аферистов известную по кличке Лиса. Ее черные и какие-то будто бы бездонные, слегка раскосые глаза притягивали к себе неведомой силой, покоряли и заставляли говорить совсем не то, что думаешь и надо говорить в том или ином случае, и делать то, что хотела эта женщина. Сенькина закончила четыре курса мединститута по специальности психотерапия, но погорела на изымании денег у простодушных и доверчивых стариков и старух, прикидываясь то работницей собеса, то врачом, навещающим своих подопечных, то еще кем-нибудь, и под этим видом втиралась в доверие, вызнавала, где, что и сколько хранят ее «пациенты» на черный день. И сами же они отдавали ей деньги и ценности, при этом еще и благодарили за проявленное к ним внимание. Но однажды она нарвалась на человека, который обладал не меньшими способностями, и погорела. Ей дали не так уж много: всего четыре года. С тех пор она вела себя крайне осторожно и, прежде чем отправиться на «дело», старалась вызнать все о «клиенте», и только лишь в том случае, если была уверена, что все пройдет благополучно.