Под вторую бутылку местного «сучка» жена Дятлова Катерина подала нам жареную сомятину, и хозяин вдруг вспомнил, что он рыбак, и пошли всякие рыбацкие байки. Скоро я уже знал, что где-то в степи есть чудо-озера, в которых водятся сомы величиной с дельфинов и сазаны величиной с сомов. Дятлов так азартно живописал эти чудо-озера, что я поневоле заразился этим его азартом и, позвонив в гостиницу Валентину Петровичу и узнав у него, что ответ из Москвы еще не пришел и вряд ли придет в ближайшие дни, поддался на уговоры моего бывшего командира махнуть на озера и порыбачить.

Мы только на часок-другой прикорнули с ним на диване, даже не раздеваясь, чтобы не разоспаться, и ни свет ни заря сели в его изрядно обшарпанный «запорожец» и покатили, тарахтя на весь еще спящий поселок мотором и железными суставами «консервной банки».

* * *

Солнце уже высоко стоит над горизонтом. Оно чисто и словно умыто коротким ночным дождем. В его лучах степь наплывает на меня то мягкими охровыми полутонами, то пестрым переливчатым многоцветьем. Из этого многоцветья глаз выхватывает серебристые полоски ковыля, бурый склон оврага, черную проплешину степного пожарища, ядовито-зеленую ленту камыша. А то вдруг на самом горизонте возникает частокол пирамидальных тополей и долго притягивает к себе взор таинственным одиночеством и отрешенностью от остального мира. И появляется желание свернуть туда и посмотреть, как в этой отрешенности существуют люди, какие они, чем живут, на что надеются, хотя наверняка ничего таинственного там нет, и люди там как люди, и живут тем же самым, что и в Москве, и надеются на то же самое — только без столичной бестолковой сутолоки и нервозной торопливости. А может, стоит там, в окружении тополей, маленький гарнизонишко с полудюжиной офицеров и полусотней солдат; а может, старообрядческая деревушка под камышовыми крышами, — потому что только солдаты и переселенцы сажают в этой степи тополя возле своих жилищ, да еще акации, да вишни, да сосны, бог весть откуда раздобытые, а местные степняки ничего не сажают, чтобы видно было во все стороны одинаково хорошо, то есть от горизонта до горизонта.

Между этими тополями и шоссе, по которому мы едем, как раз посредине, зависло на одном месте облачко пыли. Ясно, что идет машина, но в какую сторону, понять невозможно, и я изо всех сил таращу глаза на это облачко, вдруг проваливаюсь в дрему, выныриваю из нее, и мне начинает казаться, что мы стоим на месте, а степь с частоколом тополей на горизонте и розоватым облачком пыли медленно поворачивается вокруг нас.

Небо уже потеряло первоначальную голубизну и синеву, тени укоротились, краски еще больше поблекли, словно поднимающееся все выше солнце стирало яркие цвета, сводя все к блеклым, линялым. И горизонт словно отодвинулся, граница его размылась, уплывая в бесконечность, где тоже была одна лишь степь.

Степь, великая степь, протянувшаяся на тысячи километров на восток и запад, лежала предо мной, и, глядя на эти бесконечные унылые пространства, было как-то странно предполагать, что этим великим степям может нанести урон, даже самый незначительный, ничтожный заводишко, которому и существовать-то всего с полсотни лет — как раз на такой срок разведаны запасы газа с примесью сероводорода, который он должен перерабатывать.

Однообразный шорох шин, однообразный пейзаж нагоняли на меня сонливость и скуку. Дятлов пытался раза два завести разговор — так, ни о чем, лишь бы не клевать носом, — но разговор не получался. Мы оба устали и от бессонной ночи, и от выпитой водки. Признаться, я уже начинал жалеть, что поддался на уговоры поехать на эти чудо-озера, которые наверняка никакое ни чудо, а просто лужи с затхлой водой, где и рыбы-то быть никакой не может, а разве одни головастики. Даже гостиничный номер казался мне отсюда прибежищем покоя и философских размышлений, в то время как степь подавляла своими просторами, превращая живое существо в песчинку, гонимую ветром…

Навстречу нам с ревом пронесся грузовик. Дятлов с запозданием судорожно крутанул руль вправо, быстро глянул на меня воспаленными глазами, виновато улыбнулся. Я понял, что мы были на волосок от столкновения — и сонливость стряхнуло с меня в то же мгновение.

— Командир! — окликнул я Дятлова бодрым голосом. — Давай-ка я немного покручу баранку, а ты отдохни.

— А ты умеешь?

— Спрашиваешь. У меня и права есть. Давай, давай! — и я решительно положил руку на его плечо.

— Тут уж недалеко осталось: до хутора — и поворот направо. А там километров двенадцать — и озера. Приедем, придавим часок: все равно на утреннюю зорьку не поспеем, а уж на вечерней порыбачим — это я тебе обещаю. В Москве рассказывать будешь — не поверят, — говорил Дятлов, перебираясь на заднее сиденье.

Там он будто еще уменьшился в размерах, подложил под голову какой-то сверток, блаженно улыбнулся и закрыл глаза.

Еще с минуту посидел я в полной тишине, наблюдая за тем, как незаметно для глаза растет и перемещается пыльное облако по направлению к шоссе, включил зажигание и тронул машину с места.

Асфальт снова зашуршал под почти лысой резиной, снова потекли мимо унылые пространства.

Чтобы не задремать на ходу, я попытался о чем-нибудь думать — о чем-нибудь интересном. С детства у меня такая привычка — сочинять всякие истории, героем которых был я сам. Больше всего я любил выдумывать про войну. Не про какую-то будущую войну, а про бывшие. Бывало, еще в школе авиамехаников, в Фергане, стоишь на посту у какого-нибудь склада, или у самолетов, или даже у старой церкви времен генерала Скобелева, которую превратили в солдатский клуб, стоишь или ходишь взад-вперед, а сам представляешь себе, что вот был бы я постарше и довелось бы мне воевать с немцами, то я бы, конечно, воевал умно и смело, и меня бы награждали всякими орденами и медалями и повышали в звании. Но чем выше я в своем воображении поднимался в звании, тем неинтереснее было придумывать. А быть генералом — и совсем неинтересно. Генерал только курит, пьет крепкий чай да пялится в карту, а если ты лейтенант да еще командуешь разведчиками, то это совсем другое дело.

Я вспомнил про Иванникова и стал думать, как бы я провел ту самую операцию по захвату высоты сто девяносто шесть, но никак не мог уйти от реальности, которая была мне известна, но неизвестна подполковнику Баранову.

Примерно через полчаса, как и говорил Дятлов, справа от шоссе показались серые домишки среди блеклой зелени невысоких деревьев, непременный пруд с пеной белых уток на нем, приземистое, словно полураздавленная гусеница, тело скотного двора. Это и был тот хутор, возле которого мне полагалось свернут направо.

Вот и указатель: «Хутор Гольцы».

А тот хутор назывался Горелый.

Велика Россия, а названия почти везде безрадостны, свидетельствующие о мучениях людей, осваивающих новые территории.