Снегопад прекратился, но дул ветер, мела поземка. Сухой снег сек лицо. Ныла спина, на руках и ногах ломило отмороженные пальцы. Разогнуться бы, сунуть руки под мышки, отогреть дыханием. Но не разогнешься, не остановишься: рядом топчется конвоир и, чуть что, норовит поддать прикладом. И Иванников, не разгибаясь и не останавливаясь, гребет и гребет рассыпающийся снег, перебирая пальцами по черенку деревянной лопаты и пристукивая нага об ногу. Вроде помогает. Иногда вдруг наваливается чугунная усталость, глаза закрываются, и требуется отчаянное усилие, чтобы разлепить смерзшиеся ресницы.

Он все-таки, видимо, задремал, опершись на лопату. И поздно услыхал остервенелый визг снега под сапогами охранника — тот уже был в двух шагах от него, и кованый приклад винтовки угрожающе нацелился прямо в голову. Иванников втянул голову в воротник шинели, выставил плечо и, принимая удар, чуть спружинил телом. Но немец, то ли решив сорвать злость, то ли согреться и размяться, одним ударом не удовлетворился, а переложив винтовку в левую руку, правой принялся тузить пленного, все норовя попасть в лицо. Он очень старался, этот фриц, пыхтел и ругался по-своему, и, наскакивая на Иванникова с разных сторон, совал и совал свою оглоблю в лицо, но потому что сам был толстый и одет был толсто, удары не получались — все тычки да толчки, и от этого своего бессилия фриц заводился сильнее и в конце концов затолкал Иванникова в сугроб, несколько раз пнул ногою и только тогда отстал, и, закинув винтовку за спину, недовольно ворча, потопал вперевалку вдоль штабелей с ящиками.

Иванников медленно выбрался из сугроба. Его душила ярость, какой он за собой никогда до этого не знал. И от этой ли ярости, от тумаков ли, а холод вроде отпустил его. Он постоял немного, отряхнулся, поднял лопату и снова принялся грести сыпучий снег.

Луна проглянула меж облаков, и стало так светло, что можно разглядеть надписи на ящиках и шляпки гвоздей, забитых в них. Потом снова потемнело, но ненадолго. Иванников поднял голову: луна висела в чистом небе, окруженная двойным светлым кольцом, а в стороне от нее горели крупные звезды. Луна была яркая, с таинственными пятнами на лике своем.

И вспомнилась Иванникову деревня среди лесов и болот, изба с замерзшими окнами на восток, слабый свет керосиновой лампы, мать возле старой прялки, отец, согнувшийся над прохудившимся валенком…

И сейчас, небось, над деревней висит эта же луна, и над другими местами, где нет войны, нет фрицев, нет колючей проволоки, где можно идти, куда захочется, делать, что захочется. Или не идти и не делать… Эта же луна сейчас светит и над хутором Горелым, и над той высотой, до которой так и не дошел танк капитана Скучного… Поди, взяли тогда и высоту, и хутор, и уж дальше пошли, а он все мыкается здесь, и не сегодня-завтра придет последним в тараканьих бегах — его разденут и уведут…

Иванникову показалось, что в небе гудит. Несколько ночей он не слышал этого гуда, и ему начинало приходить на ум такое, что становилось жутко: будто война уже кончилась, и ему теперь до самой старости жить за этой проволокой, грести снег, давиться вонючей баландой и участвовать в тараканьих бегах. Когда гудело в небе, он знал, что наши близко и скоро придут. А когда не гудело, когда не шарили по небу прожектора, тогда в голову приходили всякие невозможные мысли.

Иванников прислушался, выставив вверх левое ухо: правое все еще плохо слышало. Но нет, ничего там не гудело. И все-таки какие-то звуки, знакомые до боли, иногда достигали его слуха, только он не мог понять, что это за звуки, откуда они идут.

— Наши близко, — услыхал он громкий шепот Абдулова, который греб снег в трех шагах от него. — Пушки стреляют… Слышь? Слышь? Совсем близко, бежать надо.

«Бежать, — думает Иванников. — Бежа-ать. Куда бежать? Кругом проволока, вышки, собаки… Каждый час пересчитывают по головам. Убежишь тут… Может, наши прорвутся… не успеют немцы прихлопнуть нас… Не успели же они прихлопнуть пленных в той станице… Как ее?»

От голода ли, от контузии ли, но с памятью у Иванникова совсем ни к черту. Чтобы что-то вспомнить, приходится долго блуждать в своем прошлом и связывать события единой нитью. Особенно трудно вспомнить то, что было совсем недавно. Зато далекое вспоминается само, приходит без спросу и без усилий — все детство да молодость, и почему-то лето в пору сенокоса…

Но тут вдруг вспомнилась отчего-то фамилия нового взводного: Амиррахматулбаев. И почудилось, что где-то совсем уж рядом движутся к Батайску наши танки, и на них его взвод. И ведет эти танки капитан Скучный с обожженным лицом. И вовсе он не погиб. И почему он должен погибнуть? Танк подбили, а сам он выскочил и пересел на другой. Известное дело. Вот и в его санях было восемь человек, а видел он на снегу только троих. Да сам четвертый. А где остальные? То-то и оно. Так что пушки стреляют — это хорошо, это они специально отвлекают внимание, а танки идут тихо, крадутся по балочкам да распадкам, и не успеют фрицы очухаться, а они тут как тут…

Плохо только, что луна вышла не вовремя: заметят их немцы раньше времени. Но ничего. Их тоже тогда заметили, а они все-таки прорвались. Главное, что немцы не ожидают. А они — вот они. И тогда он посчитается со всей этой сволочью. Они их тоже разденут, и пусть околевают на морозе. А потом он с Абдуловым сядет за самовар и будет пить горячий-прегорячий чай. И чтобы крепкий-прекрепкий. И другие пленные тоже. То есть уже не пленные. А еще ему, быть может, дадут отпуск. Хотя бы на несколько дней. Ему бы только заскочить домой и одним глазком…

Нога наступает на что-то твердое. Иванников ковыряет носком валенка — на снегу лежит немецкий плоский фонарик. Видать, отцепился от пуговицы конвоира, когда тот тузил Иванникова. Стрельнув глазами по сторонам, а из-под локтя назад, сержант схватил фонарик и сунул его за пазуху.

Зачем он это сделал, и сам не знал, но сделал решительно, ни секунды не раздумывая. И так же решительно, энергично работая лопатой, передвинулся вплотную к штабелю ящиков и спрятал фонарик под брезент.