«Волга» выкатила на вершину увала, и перед моими глазами открылось что-то до боли знакомое. Ну да, вот слева поселок Первомайский, прямо — станция Донгузская, слева — наш военный городок. Еще дальше я различил поле аэродрома, раскачивающуюся на ветру «колбасу», серебристые тела припавших к бетонке самолетов. И непонятное, давно забытое волнение охватило мою душу. Я, конечно, не мог рассчитывать, что застану в полку хоть кого-то из тех офицеров, с кем служил почти два десятка лет назад, но если там заместителем командира полка по политчасти кто-то, похожий на майора Смирнова, то мне не миновать стать участником политического мероприятия, направленного на повышение и укрепление…

Я представил себе мой бывший полк, выстроенный по-эскадрильно, себя пред полком и сотни глаз, направленных на меня, ждущих чего-то необыкновенного. Что будет построение и политическое мероприятие, я ничуть не сомневался: ведь не каждый же день в полк приезжают его бывшие солдаты, да еще работники министерства, да еще на «волге», да еще из Москвы, да еще члены государственной комиссии.

Мы долго плутали по городку, все время упираясь в канавы, кучи земли и бетонные трубы. Раньше, сколько я помню, была прямая дорога от малюсенького деревянного вокзальчика, откуда я уезжал в отпуск, а потом уезжал совсем, и вела эта дорога прямо к нашей казарме — мимо поселковой школы, мимо солдатской столовой, мимо пустыря. Теперь все здесь было перерыто, и перерыто давно — зимой, скорее всего, — перерыто и брошено. Это было ясно из того, что канавы заплыли, осыпались, бетонные трубы вросли в засохшую грязь.

День был рабочий, то есть лётный, и ехать в казарму не имело смысла: там никого не должно быть. Разве что дневальные. Но мне хотелось заглянуть в казарму, посмотреть на свою бывшую койку, потрогать ее руками. Я почему-то верил, что в казарме все должно сохраниться так, как там было при мне. Но мы так и не смогли проехать к казарме и, спросив у солдата-артиллериста дорогу на аэродром, поехали туда.

До аэродрома от столовой — я это хорошо помню — было 1752 метра. Нас возили на аэродром редко, и мы почти всегда эти 1752 метра отмеривали пешком: утром после завтрака, потом на обед, потом на ночные полеты, кому они выпадали, потом с ночных. С ночных, случалось, и подвозили. И так почти каждый день в течение более двух лет. А еще дежурства, а еще — еще что-нибудь.

Помню, как расчищали железнодорожную ветку, по которой от станции подавали цистерны с горючим на склад ГСМ. Горючего на складе, как нам сказали, осталось будто бы на один боевой вылет полка, и мы работали так, словно завтра должна начаться война, которую без нашего полка не выиграть.

Было это зимой с пятьдесят шестого на пятьдесят седьмой год. Снежная зима выдалась, буранная. А 22 февраля — дождь да с грозой, а потом снегопад да с ветром, а потом мороз и тоже с ветром. Землю от неба не отличишь. И в это-то времечко я как раз дежурил на аэродроме, на стоянке своей эскадрилии. Вот уж было светопреставление — никогда не забуду. Весь снег, что намело за зиму, словно сдвинулся с места и пошел крутить во все стороны. Полдень, а ни зги не видать. И ветер такой, что хоть ложись на него: выдержит.

Помните, как у Пушкина в «Капитанской дочке» буран описан? Так вот, этот буран был похлеще. И, между прочим, в тех же самых местах. Топчась под крылом своей «десятки», я все время почему-то вспоминал этот Пушкиным описанный буран. И от самолета старался ни на шаг не отходить. Так до самого вечера, до смены, и топтался на одном месте, приткнув к колесу винтовку восемнадцатого года выпуска — треть стрелкового вооружения нашего полка, позабыв начисто наставления гарнизонного особиста, по которому выходило, что такие вот бураны — самое благодатное время для всяких шпионов и диверсантов.

Двое суток с небольшими перерывами бесновался буран. За это время намело такие сугробы, что, когда расчистили железнодорожную колею, в туннеле из снега потерялся и паровоз-«кукушка», и цистерны с горючим.

Еще хорошо помню, как приехали мы в полк после окончания ферганской школы младших авиационных специалистов. Было это в октябре 1955 года. Встретили нас «старички», отслужившие по пять-шесть лет, а срок службы в авиации был тогда определен в четыре года, лишь чуть позже его скостили еще на год.

Так вот, встретили нас «старички» — все сплошь сержанты и старшины. Все в хромачах, в суконных гимнастерках и таких же галифе, ушитых так, что неизвестно, как в штанины пролазили ступни ног. Мы, салаги, по сравнению с ними выглядели неряхами и штрафниками, хотя на нас было новенькое хэбэ.

Еще в школе нас приучили тянуться перед всяким, у кого на погонах желтела хотя бы одна лычка, а тут от этих лычек в глазах сплошная рябь. Ну, думаем, влипли: находимся теперь строевым мимо каждого сержанта и старшины. Но ходить строевым не пришлось. Первая же попытка кого-то из нас была встречена дружным смехом, а потом один из старичков популярно объяснил нам, что мы не пехота, мы — авиация, а там, где начинается авиация, там что-оооо? Так что там?.. Пра-а-авильно: там кончается порядок. В этом все дело… Они были патриотами своего рода войск и незаметно внушили это чувство и нам, салагам.

По утрам нас поднимал старшина эскадрильи Лушкин, недавно сменивший черные артиллерийские погоны на голубые авиационные. Но он не орал благим матом: «Подъем, эскадрилья!», а дергал за одеяло, укрывавшее салагу, и бубнил: «Вставать! Вставать!» Потом вел нас на зарядку за угол казармы, где мы, сбившись в кучу, дымили махоркой, а сам Лушкин стоял на углу и смотрел, не покажется ли дежурный офицер или еще какое начальство. Если кто показывался, он тут же начинал кричать: «Ать-два! Ать-два-а! Отставить! Шестое упражнение на-ачи-и-и… — най! А-ать-два-а!» И если мы все еще переминались с ноги на ногу, то он показывал нам свой маленький веснушчатый кулачок и делал зверское лицо. Мы нехотя рассредоточивались и начинали размахивать руками, вспоминая, как гоняли нас в школе свирепые взводные.

А в сотне метров от нас, за решетчатым забором, уже топали строевым взводы пехотного батальона полигонной охраны, и оттуда неслись вдохновенные голоса пехотных старшин: «Тя-ани носок! Вы-ыше ногу! Левой! Левой! Левой!»

Эти звуки действовали на нашего Лушкина, как на старого барабанщика звуки полкового оркестра: он выпячивал грудь, окидывал нас орлиным взором, его «ать-два» начинали звенеть на самой высокой ноте, будто он хотел перекричать всех старшин пехотного батальона, но на нас его вдохновение не производило никакого впечатления, — или обратное тому, чего от нас ожидал старшина, — и Лушкин быстро потухал, вспомнив, видимо, что перед ним авиация, а не пехота или даже артиллерия.

И что интересно: почти не занимаясь шагистикой, наш полк на гарнизонных парадах выглядел всегда лучше замуштрованной пехоты. На парадах мы старались изо всех сил не ударить в грязь лицом: мы ходили, высоко вскинув голову, выпятив развитые спортом груди, словно от того, как мы пройдем перед гарнизонным начальством и поселковой публикой, зависела наша жизнь, и наш вольный шаг разительно отличался от тупого трамбования земли пехотными ротами. Даже служака Лушкин отмечал эту разницу…

После «зарядки» мы, стараясь не шуметь, заправляли постели, умывались и шли в столовую.

А «старички» в это время все еще спали. Потом они не спеша поднимались, позевывая и потягиваясь, пили молоко с пряниками, которые покупали в гарнизонном магазине, а за молоком кто-нибудь из них бегал рано поутру в поселок, зато мы, вечно голодные, в столовой могли есть их утреннюю кашу — в качестве добавки к своей порции. Но вот от КПП доносилось нетерпеливое пипиканье, «старики» срывались с места все сразу и неслись на улицу, где уже стояла машина с офицерами-технарями.

В те поры (еще до хрущевской ревальвации с девальвацией), надо заметить, механик авиационный получал триста рублей жалованья теми старыми-престарыми деньгами. А если еще классность, да выслуга, да какая-нибудь должность — вроде старшего механика или командира отделения, — то наскребалось рублей пятьсот и даже больше. Моя мать, помнится, работая уборщицей, получала тоже триста рублей, да нас у нее было двое. Но это так, к слову…

Так о чем это я? Ах, да! Значит, завтракали они вышеописанным образом, обедали вместе с нами, а ужинали… Ужинали они тоже в столовой, но теперь вместо чайника с молоком появлялся чайник с самогонкой. «Старички» причащались и убывали в неизвестном направлении, то есть в направлении своих солдаток, разведенок и прочих особ женского полу.

К нам, салагам, «старички» относились безразлично — в казарме и очень заботливо — возле самолетов: мы были их сменой, и чем скорее они поставят нас на ноги, тем скорее кончится для них служба и начнется дембель, гражданка, свобода.

Еще помню, как адъютант нашей эскадрильи внушал старшине Лушкину:

— Как только уйдут эти, чтобы дисциплина в эскадрильи была во! Понял? Иначе вытурю из армии. Понял?

Лушкину было уже много лет, — наверное, за сорок, — на его морщинистой шее сидело трое ребятишек, старуха-мать и больная жена, так что перспектива быть вытуренным из армии ему никак не улыбалась. И он все чаще и чаще покрикивал на нас, раздавал наряды вне очереди, но мы, быстро освоившись, научились водить его за нос, потому что Лушкин, до конца моей службы по крайней мере, так и не смог понять, какие такие порядки в этой авиации, если, скажем, одного будить нельзя, потому что он с ночных полетов, а другого, потому что он собирается на ночные.

Попетляв по разрытым переулочкам, «волга» выбралась наконец на дорогу, ведущую к аэродрому.

Я узнал ее — эту дорогу длиною в 1752 метра. На ней теперь, правда, лежал асфальт, но все равно это была та дорога. Какой длинной она казалась в морозную утреннюю темень, в метель, в дождь или в знойный полдень! И какой же короткой она показалась сейчас…

Как и в прошлые годы, на аэродроме КПП не имелось. Зато появилось приземистое кирпичное строение, возле которого сбились в кучу с десяток самых разных легковушек — примета нового времени. В те годы — в те! — машина была у «бати» — зеленый «газик» с брезентовым верхом. И все. И у кого-то из офицеров, в том числе и у лейтенанта Саяпина из нашей эскадрильи, был мотоцикл, на котором он гонял по степи, добывая себе синяки и ссадины на сурчиных норах.

Остальные ездили на полковой машине или на велосипеде. У кого он имелся, разумеется.

Я выбрался из машины, попросил шофера подождать и, оглядываясь по сторонам, направился к штабу полка. И опять вспомнилось…

Тогда же, в октябре 55-го, я шел вот по этой самой дорожке, а навстречу мне высокий человек в рыжих собачьих унтах, кожаной куртке и шлемофоне. Я посмотрел на него с любопытством и пошел дальше.

— Товарищ рядовой! — раздалось за моей спиной.

Я обернулся.

— Вы почему не приветствуете офицера?

Я пожал плечами.

— Откуда видно, что вы офицер? Вот когда я увижу ваши погоны…

— Вы что, недавно в полку?

— Недавно, — продолжал я невоенный разговор, понимая, что передо мной не просто офицер, а офицер, обличенный высокой властью. — Но уже вполне привык ко всяким розыгрышам, — добавил я.

— Хорошо, можете идти.

— Благодарю вас, — я повернулся, тоже отнюдь не по-военному, и пошел своей дорогой.

Это была первая моя встреча с подполковником Барановым…

После войны миновало всего лишь десять лет…