Сзади хлопнула дверца машины, и голос Дятлова произнес:

— Послушай, Николаич, куда это ты меня завез?

— Как куда? На высоту… э-э… 196. Отсюда обзор хороший.

— Хороший-то хороший, да озера совсем в другой стороне.

И мы принялись выяснять, там ли я свернул и в ту ли сторону ехал. Оказалось, что и не там, и не в ту сторону.

На этот раз за руль сел Дятлов, и мы покатили по той же дороге, только в обратном направлении. А я подумал, что если бы здесь оказалась моя жена, то она непременно бы сказала, что надеяться на меня в таких случаях нельзя, потому что я обязательно все перепутаю. И рассказала бы несколько историй, когда я то сел не на тот автобус, то встречать поехал не на тот вокзал, то купил не то, за чем меня посылали. Что ж, все это было, хотя и не так часто, как представляется моей жене. Или как она хочет это представить окружающим.

Я устроился на заднем сидении, долго не мог найти удобного положения и все удивлялся, как это Дятлов умудрился здесь даже лежать. А Дятлов оборачивался ко мне и посмеивался:

— Пока там своими боками все углы не сосчитаешь, ничего не получится. — И ни с того ни с сего: — А помнишь, как в пятьдесят шестом горела степь? Трава сухая, огонь — во! — и все прямо на склады с горючим, на бомбосклады… Помнишь?

— Еще бы, — говорю я и озираюсь: что-то же должно было настроить Дятлова на это воспоминание. И точно: вон черная проплешина, вон еще одна.

— С самолетов тогда пробовали огонь остановить, танками давили, перепахивали… Тогда еще области орден Ленина дали… Дожди чуть ли ни каждый день, трава по пояс, хлеба вымахали будь здоров, а зерном все дороги засыпали, — говорил он с восхищением, словно засыпать дороги зерном было настоящим подвигом.

Он еще о чем-то говорил, но я его уже не слушал. Я вдруг подумал о том, что это, наверное, неестественно, когда у человека в неполных сорок лет нет будущего. Я не о Дятлове подумал, о себе. Все мысли о прошлом и о прошлом. И не только потому, что с этой степью связано прошлое и будить она может лишь воспоминания. Ведь и в Москве все чаще думаешь о прошлом и все реже о будущем. Жизнь ли такая странная, сам ли я несколько того, но что есть, то есть. Как говорится, из песни слов не выбросишь.

— На-ка глотни чайку, — говорит Дятлов, протягивая мне термос.

Я наливаю чай в крышку, отпиваю несколько глотков. Пахнет мятой, еще какими-то травами. Где-то, когда-то я уже пил такой же чай — с таким же запахом и вкусом.

— Фирменный чаек, — довольным голосом говорит Дятлов. — Рецепт в нашем полку изобретен. От всех болезней. А главное — настроение. Как выпьешь — прямо душа радуется.

И тут вспомнилось: такой же чай я пил у подполковника Баранова.

* * *

Было это 12 ноября 1957 года. Последняя встреча с Барановым, последний наш разговор: я уходил на гражданку.

А накануне вечером майор Смирнов провел мероприятие прощания полка с демобилизованными.

Нас шестнадцать человек. Мы сидим на сцене, а в зале летчики, штурманы, техники, солдаты. Даже «батя» — и тот внизу. И все смотрят на нас. А рядом, за трибуной, замполит Смирнов рассказывает, какими мы были хорошими специалистами, спортсменами, товарищами. Небось, доволен, что теперь старушечья рожа Правдина не будет напоминать ему, как он оконфузился с жиклерами. Впрочем, он очень даже неплохой человек, этот замполит Смирнов. Мне, во всяком случае, грех на него жаловаться. Да и другим тоже. Отсюда, со сцены, все, кто сидит в зале, кажутся мне симпатичными и добрыми людьми. Даже майор Ростовщиков. А почему, собственно, кажутся? Они такие и есть на самом деле. Просто надо отбросить все досадные мелочи, которых накопилось за два с лишком года полный карман.

А Смирнов продолжает расхваливать нас всех вместе и порознь. Мы понимаем, что делает он это не столько для того, чтобы доставить нам удовольствие, сколько для воспитания недавно прибывшей в полк смены. Смена же посматривает на нас с ироническим прищуром: мол, знаем мы, какие вы хорошие. Этим мешковатым парням с задницами шире плеч известно о жизни что-то такое, что неизвестно нам и в чем нам предстоит еще разбираться на гражданке: за три года мы порядочно от жизни поотстали. Поэтому на душе у нас тревожно, и хочется, чтобы мероприятие поскорее закончилось. Но закончится оно очень и очень не скоро: Смирнов не сторонник коротких мероприятий.

Я шарю глазами по полутемному залу и не нахожу подполковника Баранова. Зато встречаюсь с глазами Дятлова, и тот кивает мне головой: после собрания мы вместе идем к нему домой, в гости, и его жена Катерина наверняка приготовила что-нибудь вкусненькое.

И вот все позади: и вчерашнее сидение на сцене, и застолье у Дятлова, и последняя ночь в казарме, и день, который не знаешь куда деть, потому что мой поезд заберет меня только поздно вечером. Правда, мы, начиная с раннего утра, только тем и заняты, что провожаем то одного, то другого и отмечаемся в привокзальном «Голубом Дунае», по привычке озираясь по сторонам, чтобы — не дай бог! — не напороться на патруль. Денег у нас мало, каждому достается лишь по глотку, но мы так давно не пили, что хмелеем даже от глотка. Но больше, конечно, не от водки, а от ощущения свободы. «Свободен, наконец свободен!» — повторяем мы, как заклинание, слова из песни американских рабов.

К вечеру я остаюсь один, мне не с кем идти в «Голубой Дунай», меня некому провожать. И слава богу! Мне еще надо побывать у подполковника Баранова, если он к тому времени вернется домой из округа.

И вот я стою перед двухэтажным кирпичным домом. В воздухе кружится снег и роится, словно мошкара, в конусах света редких фонарей. Я смотрю на окна второго этажа. Там, за белыми занавесками, плавают неторопливые тени. Я знаю, что подполковник только что вернулся из округа, ему, может быть, не до меня, но я не могу уехать, не дослушав историю Батайских складов. При этом я не задаю себе вопроса, зачем мне эта история нужна. Нужна — и все тут! Последние месяцы, можно сказать, я только и жил тем, что домысливал ее по ночам и в долгие дежурства на аэродроме. А мне нужен был не вымысел, а правда.

Мы сидим напротив друг друга. Подполковник что-то рассматривает на скатерти и машинально помешивает ложечкой остывший чай. Это как раз тот самый фирменный чай из трав, рецепт которого был придуман в незапамятные времена в нашем полку неизвестным гурманом. Мне и самому не раз доводилось пивать этот чай, но в памяти моей его вкус и запах связан исключительно с подполковником Барановым, с небольшой комнатой, тесно заставленной мебелью, с узорчатой скатертью на круглом столе. Может быть еще и потому, что я пил этот чай тогда в последний раз. Или потому, что рядом с чашками на скатерти лежали Грамота Героя Советского Союза, Золотая Звезда и летная книжка, как свидетели того, что история Батайских складов не выдумка, а реальный факт из сурового времени. Глядя на эти вещи, я думал, что у меня никогда не будет Золотой Звезды, никогда не будет такой биографии, как у Баранова, потому что героическое время кончилось и от меня не потребуется и малой толики того, что потребовало время от поколения Баранова.

Мы пьем чай и молчим. Собственно, все уже сказано. Мне остается только встать и уйти. Уйти насовсем. Меньше чем через час к нашей станции подойдет скорый поезд, притормозит на минутку, я сяду на него и уеду. Этот поезд катит сейчас сквозь снег среди темной степи, все ближе и ближе к станции. Часы отсчитывают последние минуты. Надо уходить, а я все чего-то жду.

— Я, понимаешь ли, видел его, видел…

Подполковник вскидывает голову, глаза наши встречаются. И вовсе у него не суровое лицо. И глаза не суровые. Скорее, печальные.

Я киваю головой: разумеется, видел. Кто ж с этим спорит. Я и сам несколько раз летал на своем Иле то в кабине штурмана, то со стрелком-радистом. С высоты люди кажутся маленькими-маленькими, а потом и совсем пропадают. Но если метров с пятисот…

— Мне иногда кажется… — продолжает он раздумчиво. — Хотя я понимаю, что это глупость… Мне иногда кажется, что он остался жив. Мне кажется, что я бы узнал его в толпе: закрою глаза, а он стоит у меня перед глазами… Как распятие… Я понимаю: глупо… смешно даже…

Я энергично затряс головой, чувствуя, как к горлу подступил вязкий комок, еще немного — и я не выдержу.

Баранов покивал головой, улыбнулся. Улыбка получилась вымученной. Я только теперь, через много-много лет, догадался, чего стоило ему это неожиданно вырвавшееся признание. И что оно ко многому меня обязывало.

Я отставляю в сторону чашку с недопитым чаем, поднимаюсь. Встает и подполковник. Он провожает меня до двери, пожимает руку.

— Если доведется побывать на том месте, поклонись от меня, — говорит он и хмурится, словно отсекая этим все мои обещания.

Я верю, что непременно побываю и поклонюсь. И сделаю что-то еще сверх того — что-то значительное.