На этот раз комиссия собралась не на заводе, а в обкоме партии. Долго, минут двадцать, ждем приглашения в кабинет первого секретаря. Замминистра уже там, а нас все не зовут и не зовут. Задержка начинает меня злить. В конце концов, это настоящее свинство: собрать людей и заставлять их ждать под дверью. Никакого уважения к человеческому достоинству! И этот замминистра… — он не старше меня, пожалуй, даже моложе, никогда не работал на производстве, ни черта не понимает в нем, а гонору столько, будто на нем одном все и держится. Только и заслуг у него, что папа — член Политбюро.

А сколько их делает вид, что руководит экономикой страны. А руководим экономикой мы, серые лошадки, только прав у нас — никаких. Одни сплошные обязанности.

По телу моему пробегает нервная дрожь, я никак не могу взять себя в руки. Давно со мною такого не случалось. Я заставляю себя считать, но все время сбиваюсь. Мысли лихорадочно скачут, ни на одной из них я не могу сосредоточиться. Принимаюсь массировать кончики пальцев. Не помогает и это.

На столе помощника секретаря обкома тихо зазуммерило. Помощник, молодой холеный человек, похожий как две капли воды на всех помощников, будто их штампуют в одном и том же месте, вскочил и скрылся за массивной дверью. Еще несколько секунд ожидания — дверь открылась, распахнулась, холеный помощник сделал приглашающий жест рукой — и мы потянулись друг за другом.

Вошли. Первый секретарь обкома и замминистра сидели за невысоким столиком в глубоких креслах с мягкими подлокотниками. В воздухе витал запах хорошего коньяку, кофе и тонких духов. Значит, пока мы томились в приемной, эти двое чревоугодничали.

Я сажусь с краю, подальше. Собственно говоря, мое место вон там, примерно четвертым-пятым от председательского стола. Иерархия в таких делах соблюдается неукоснительно, хотя никто вроде бы не вмешивается в процесс размещения членов комиссии за совещательным столом. Но сегодня у меня упрямое желание все делать наоборот. В молодости это желание преобладало над всеми остальными. Оно, как ни странно, помогло мне сделать карьеру и добраться аж до самой Москвы, хотя и в мечтах у меня не было жить в первопрестольной и работать в министерстве. Правда, потом это чувство противоречия как-то незаметно улетучилось, притупилось, пропало. И вот — на тебе.

Когда мы расселись и почтительно замерли в ожидании, те двое наконец поднялись и перешли за секретарский стол. Первый сказал, что вопрос о подписании акта согласован с Москвой, что местные власти примут соответствующие меры, что к концу года будет обеспечена фильтрация выбросов в атмосферу и строительство очистных сооружений, но что даже и без этого обстановка в зоне завода в смысле загазованности не внушает особых опасений, а отдельные случаи отравлений связаны исключительно с несоблюдением правил и инструкций.

— Вчера, между прочим, — вдруг неожиданно для себя произношу я, — в Первомайском районе погибло одиннадцать коров и чуть не задохнулся пастух. К тому же, как выяснилось, в районном центре нет ни одного врача.

Тишина, повисшая в кабинете после моих слов, тяжела и давяща, я чувствую ее не столько ушами, сколько спиной и животом. Вижу, как опускаются головы членов комиссии, как наливается краской широкоскулое лицо директора газового комплекса, как морщится, будто от зубной боли, Вадим Петрович.

— Кем… выяснено? — прозвучал в этой тишине почти угрожающий голос замминистра.

— Мной.

— Это не входит в вашу компетенцию. Для этого есть местные власти.

— Но ответственность за дела завода лежит и на мне, — упрямо не сдаюсь я.

— Об этом мы поговорим в Москве.

И все. И точка.

Когда члены комиссии начали подходить к столу, чтобы поставить свою подпись в акте приемки завода в эксплуатацию, первый и замминистра отошли к окну и о чем-то заговорили там вполголоса. Первый согласно кивал головой и понимающе улыбался. Мне показалось, что они демонстративно не смотрят на то, как мы расписываемся в акте — мы, ответственные за все.

Скорее всего, именно показалось.

Тупое безразличие и усталость навалились на меня. С трудом оторвался от стула. К горлу подступила тошнота, с отвращением проглотил тягучую слюну. Взял с подноса бутылку «боржоми», не глядя по сторонам, открыл ее, налил полный стакан, выпил залпом. Прислушался к тому, что творилось где-то внутри меня, налил еще полстакана и тоже выпил. Меня уже не интересовало, что обо мне могут подумать. Теперь скорее бы добраться до гостиницы и наглотаться «викалина». Только бы эта дурацкая процедура не затянулась надолго… Вспомнилось напутствие лечащего врача: «Носите „викалин“ с собой. Мало ли что». Ну да теперь что об этом?

Кажется, уже все поставили свои подписи. Остался я один. Ноги чугунные, едва-едва отрываю подошвы от толстого красного ковра, покрывающего пол кабинета. Движусь, словно в тумане.

И вдруг острая боль сжала подбрюшье жесткой когтистой лапой и начала быстро перебирать острыми коготками, разбегаясь по всему телу. Дыхание перехватило, как после хорошего удара в солнечное сплетение, тело начало сотрясать мелкая дрожь. С изумлением почувствовал, что пальцы на руках судорожно вытянулись, и я никак не могу сжать их в кулак. Замельтешило перед глазами. Воздух стал вязким, почти таким же, каким он показался мне там, в лощине.

«Мы все здесь задохнемся, — подумалось с удовлетворением. — И первый, и замминистра. Тогда обязательно примут меры…»

Странно, куда подевался Дятлов? Ведь он все время был рядом. Неужели умер? Тогда как же я раздобуду адрес Баранова? Ведь мне обязательно нужно написать ему, что я раскрыл тайну взрыва Батайских складов. Что он, Баранов, ни в чем не виноват.

Боль продолжала корежить мое тело, но с каждым мгновением все тише и тише. Какие-то люди в белом склонялись надо мной и говорили что-то ласковое. Боже мой, да это же моя мать! Откуда ты, мама? Ведь два года назад я сам отвез твое тело на кладбище… А может, мне это только приснилось, что ты умерла?..

Куда меня несут? Ведь мне надо в Москву. У меня билеты на самолет… Впрочем, ладно: несут и несут. А дождик такой приятный. Капли падают на лицо, на пересохшие губы. Их прикосновение так напоминает прикосновение материнских пальцев в далеком детстве…

Перед глазами беленький квадратик. «Распишитесь, что вы согласны на операцию».

Я на все согласен.

И вдруг, будто молнией в мозгу: а ведь я так и не поставил своей подписи под актом! И чей-то радостный удаляющийся хохот…

— Считайте! Считайте громко!

Руки обретают воздушную легкость, упругость птичьего крыла. Я всегда мечтал летать. И вот эта мечта осуществилась.

А как хороша степь с высоты птичьего полета. Видны овраги, лесополосы, пасущиеся стада. Тени от облаков несутся по земле, уплывая куда-то и растворяясь в знойной беспредельности. Совсем рядом заливается жаворонок, трепеща серыми крыльями, то опуская, то поджимая лапки. Боясь спугнуть его, чуть шевелю руками-крыльями, делаю разворот. Подо мной проплывает старый пруд, заросший камышом, над ним склонились густые ветлы.

Я опускаюсь на небольшую поляну, становлюсь на колени, произношу вслух: «Тебе кланяется старший лейтенант Баранов. Тот самый, которому ты подавал сигналы. Помнишь? И Дятлов тоже тебе кланяется. Ты не думай, что ты пропал без вести. Ничего подобного. Мы о тебе помним. Не все, правда. Но они — не в счет. Потому что… Ну, да о них не стоит…»

Легкий ветерок проносится над прудом, колышет камыш, шорох его жестких листьев стелется над водой, подернутой серебристой рябью.

«А я буду теперь прилетать к тебе часто: у меня крылья. Видишь, какие крылья? Это очень хорошие крылья. Да, чуть не забыл! Дмитро Сэмэныч тебе тоже кланяется. И дед Осип. И старики с теткой Ульяной. Это она видела, как ты лез на штабели со снарядами и как тебя пытались оттуда стащить. А потом был взрыв — и она куда-то летела. С тех пор она мается ногами и другими всякими недугами. Но на тебя зла не держит, ты не думай…

Кстати, ты должен помнить эту тетку Ульяну. Это ей ты отдал клочок бумаги с адресом своих родителей и просьбой написать им, если с тобой что случится. Отдал за несколько дней до этого. Как чувствовал… И она написала. Правда, не знает, получили ее письмо твои старики, или нет. Наверно, получили. Так что ты спи спокойно. А я скоро напишу Баранову письмо. Вам давно надо познакомиться. Может, он приедет к тебе сам…»

* * *

В знойном мареве звенит и звенит жаворонок. Сколько ни вглядывайся, все равно не увидишь. Его песня — часть этой степи, этого солнца, этого зноя, этой тишины. Только вот как ему объяснить, чтобы он не спускался в глухие лощины и овраги, где иногда так соблазнительно блестит чистое зеркало воды? Ведь из этих лощин и оврагов можно никогда не подняться в небо.