Стемнело, и на Париж опустился промозглый и сырой вечер. Декабрь выдался бесснежным и теплым, но в канун Рождества небо затянули тяжелые тучи цвета сажи, тяжелые, обремененные водой и готовые разродиться нескончаемым дождем, переходящим в мокрый, липкий снег. Редкие прохожие, спасающиеся от холода, быстрыми шагами проходили по улицам, то появляясь в свете редких фонарей, то снова исчезая во мгле, подобно призракам. Несмотря на поздний час, сотни окон светились тусклым желтоватым светом, прибивающимся через плотно задернутые занавеси. Париж готовился к встрече Рождества.
Клотильда сидела возле камина, в просторной гостиной дома, с некоторых пор, принадлежавшем ее единственному сыну Шарлю. Несмотря на свои шестьдесят семь лет, она было сухощава, и туго затягивалась в неизменный корсет, невзирая на революционные веяния, поддавшись которым корсеты становились все меньше, короче и в скором времени грозили совсем исчезнуть из гардероба модниц новой волны. Ее светлые волосы давно поседели, хотя и не поредели, и все так же обрамляли волнами высокий лоб, уже испещренный морщинами.
Сейчас, в одиночестве, она позволила себе расслабиться, и откинулась на спинку кресла, давай отдых спине. Усталые глаза полуприкрытые веками неотрывно смотрели на горящее в камине полено, мышцы вокруг рта обвисли, выдавая ее истинный возраст.
За дверью послышался звонкий голос, и Клотильда мгновенно выпрямилась, сжимая сухонькими руками подлокотники.
– Бабушка! – Закричала тринадцатилетняя Нинон, различив в полумраке комнаты одинокую фигуру. – Я ищу тебя, а ты здесь. Прячешься? В столовой уже готовят стол. Как же долго тянется этот сочельник. Папы до сих пор нет, а мама наряжается у себя. Матье сидит в курительной и тянет одну сигарету за другой. Ему тоже скучно.
Она тараторила без умолку, разрушив зыбкое спокойствие гостиной. Нинон не могла и секунды усидеть на месте. Как она говорила; «любое ожидание сводило ее с ума». Схватив Клотильду за руки и чмокнув в обе щеки, она тут же отбежала к окну и выглянула на улицу.
– Снег пойдет! Пойдет, пойдет, пойдет…, – пела она на мотив модной песенки.
– Тихо, тихо, – остановила ее Клотильда. – Сегодня нельзя шуметь. И хотя никогда не была набожной, добавила. – Мы ведь должны услышать первый крик младенца Христа. Да, и сама дева Мария не заглянет в наше окно, если ты будешь так кричать. Лучше позови брата, и я расскажу пока вам чудесную историю, которую вспомнила только что.
Нинон обожала слушать необыкновенные истории, Только так можно было ее унять. А Клотильда помнила огромное количество таких полусказок, в которых реальность переплеталась с вымыслом. А заканчивались они непременной моралью, которую она предоставляла вывести внукам, никогда не утомляя их назиданиями.
Глядя на обращенные к ней лица внуков, подсвеченные сполохами огня в камине, она залюбовалась красотой Нинон и юной мужественностью двадцатилетнего Матье, которые расположились прямо на ковре у ее ног.
– Я расскажу вам, – таинственным голосом начала Клотильда, – о смерти одного аббата, которая случилась как раз в Рождество.
– Ты была с ним знакома, бабушка?
Клотильда покачала головой:
– Ваш дедушка Паскаль знал его, но он умер давным-давно, еще до рождения вашего отца. От него-то я впервые и услышала про аббата Муре, нашего дальнего родственника по боковой линии. Я говорила вам, что дедушка Паскаль писал огромный труд, в котором проследил всю историю нашей семьи? Да, там было и родословное древо… Но, после его смерти папки с документами сгорели, о чем я очень жалела. Но продолжала втайне интересоваться судьбами наших родственников, и поэтому знаю, что случилось с аббатом Муре двадцать лет назад.
В жарко натопленной комнате неспешно догорал камин, и Клотильда так же неспешно повела свой рассказ, читая воспоминания, словно открытую книгу.
В тот пасмурный день в церкви святого Евтропия, бедной церкви нищей деревушки Арто готовились к рождественской мессе. Чисто выбеленные стены храма украшали еловыми ветками и высушенными гирляндами бессмертников. Достать живые цветы в эту пору было немыслимо – во всей округе не было ни единой теплицы. Аббат церкви Серж Муре был занят с утра до вечера. Он следил за установкой исповедальни – вместо старой и источенной червями кабинки, сейчас устанавливали новую – из красного дерева с резной кружевной решеткой. На эту трату пошли только потому, что старая совсем уж рассохлась. Доски погнулись, образовав просветы, через которые можно было увидеть край платья, находящейся там дамы или смутный силуэт господина, пришедшего на исповедь. И это было единственным, что поменялось в церкви за последние сорок лет. Все так же смотрела из левого придела вызолоченная гипсовая статуя девы Марии с младенцем, который держал в руке звездную сферу вселенной, все так же продолжалась агония картонного Христа над алтарем, все так же проникал белесый свет сквозь простые стекла окон. Аббат Муре отдавал приказания рабочим и женщинам, украшавшим стены церкви. Подол его вытертой сутаны оборвался и подметал пол, впитывая в себя пыль, принесенную крестьянами на своих грубых башмаках. Аббат был высок ростом, худ и бледен, только на щеках горел болезненный румянец, словно, подтачивающая его много лет болезнь, то отступавшая, то проявляющаяся с новой силой решила заявить о себе в такой неподходящий момент. Шестидесятипятилетний Серж Муре с утра чувствовал недомогание, но со свойственными ему кротостью и упорством поднялся, как обычно, в пять утра, и умывшись ледяной водой из кувшина, принялся за свои каждодневные обязанности. Прихожане любили аббата за все добрые дела, за всю помощь, которую он им оказывал. Но за все время его службы в этом приходе не стали ничуть религиознее. А он уже давно махнул рукой на безобразия и разврат, царящие в деревушке и даже на то, что по воскресеньям церковь бывала почти пуста. Он относился к прихожанам с поистине пасторской любовью и снисхождением, как к любимым чадам своим. Многие называли аббата Муре святым, и им ли было не знать это наверняка – вся жизнь священника прошла на их глазах – с самой первой его службы и по сей день.
Аббат прошел к алтарю, чтобы снять с него расшитую шелком пелену и вдруг почувствовал сильный запах цветов. Ему показалось, что прямо на полу церкви свалены охапки тубероз, лилий, левкоев. Среди огромных разноцветных роз прятались скромные фиолетовые чашечки фиалок с желтыми серединками. Он различил пряный запах гвоздик, ароматного гелиотропа. Мощная симфония запахов ширилась и поднималась к своду, и каждый запах вел свою собственную мелодию, которая вливалась в общий гимн природе и любви.
Видение этой благоухающей жатвы длилось лишь секунду, а потом церковь обрела свой прежний вид с ее пахнущими сырой известкой стенами. Но в эту секунду в душе аббата успела поселиться капля забытой горечи, от которой он, казалось, избавился давным-давно. Так давно, что уже и не мог сказать – было все это наяву или пригрезилось во время ночных бдений. В часы изнурительных молитв, когда он бросался на холодный пол перед распятием и впадал в забытье, схожее со смертью.
Серж коснулся разгоряченного лба ледяной рукой. Несомненно, он заболевает. Вот ведь не вовремя. Службы сейчас идут одна за другой, а заменить его некому. Не означает ли это, что жители Арто останутся без праздника? Голова гудела, и через гул ниспадающей воды, постоянно звучащий в ушах, он различил, как кто-то его зовет:
– Святой отец! Святой отец, мне нужна ваша помощь!
На пороге церкви стоял Северен Тома, один из самых беднейших жителей деревни. Ни он, ни его семья никогда не посещали церковь. А вот аббат, довольно, часто навещал их лачугу на окраине. Тома имел больную жену и целый выводок чумазых ребятишек, младшему из которых, едва исполнилось три года.
– Святой отец, жена помирает – зовет вас.
– Хорошо, Северен, – усталым голосом ответил аббат, – сейчас мы придем. Ступай пока домой, ступай…
Он окликнул мальчика, прислуживающего в церкви, и приказал ему взять Святые Дары.
– Жан, Адель Тома умирает, хочет собороваться.
– Что такое? – Раздался за его спиной голос. – Вы собираетесь читать отходную этой безбожнице?
Одна из женщин, украшавших церковь, спустилась с лесенки и теперь стояла за его спиной, уперев руки в бока и прислушиваясь к каждому слову.
– Анетта, – аббат махнул рукой, словно отсылая ее к прерванному делу. – Иди. Не нам судить, кто и чего достоин. Больная женщина зовет меня, она хочет исповедаться и чистой предстать перед богом.
– Что и говорить, господин аббат, вы просто святой. – Развязно продолжала Анетта. – Вы причастили бы и дьявола, если бы он об этом попросил.
– Кто знает, кто знает, – ответил аббат. – Может быть еще и попросит…
Через пять минут аббат уже шагал по дороге, ведущей в деревню. Немного позади, прижимая к груди Святые Дары, заботливо уложенные в кожаный мешок, шел Жан. Их башмаки звонко стучали по обледенелой земле. А пронизывающий ветер гнал темные тучи, обещая к ночи сильную бурю. Аббат с трудом дышал, прикрывая лицо рукой. Временами ему казалось, что еще мгновение, и он упадет на холодную землю, и навсегда застынет скорбным черным холмиком. Но, преодолевая дурноту, он продолжал идти, не помышляя о том, чтобы вернуться назад в церковь.
Наконец, они дошли до дома Тома. Аббат наклонился, чтобы не удариться о притолоку и шагнул в темное и затхлое пространство дома.
– Pax huic domui, – провозгласил он
Навстречу выбежал Северен, чтобы проводить его к умирающей. Госпожа Тома лежала в маленькой комнатушке, похожей на склеп. И, увы, она уже была мертва. Истрепанное одеяло не поднималось на груди в такт ее дыханию, а заострившиеся черты лица приобрели строгое и холодное выражение.
Рядом с постелью стояла старшая дочь четы Тома, с чашкой в руке. Он стояла неподвижно с тупым выражением лица, ожидая, что мать попросит пить. Северен растерянным взглядом обвел всех присутствующих:
– Вот незадача, – пробормотал он. – Никак померла. Плохая примета, – продолжил он с ужасом. – Святые Дары опоздали. Теперь они точно еще раз в этом году понадобятся кому-то из моей семьи. А ведь до конца года осталось чуть больше недели.
Аббат вздрогнул. Хотя он считал примету лишь вымыслом невежественных крестьян, ему почудилось что-то зловещее в этой мрачной комнате с деревянной кроватью, на которой остывало тело госпожи Тома. Он словно издали увидел замершую группу – Северена, его дочь с чашкой в руках, мальчика держащего Святые Дары и себя, аббата Муре с лихорадочно блестевшими глазами. И почувствовав, как его коснулось холодное дыхание смерти, он встал на колени перед кроватью, чтобы прочесть молитву – это было единственным, что можно было сделать в такой ситуации. Северен удалился и увел дочь, которая теперь успокаивала младших, расшумевшихся не на шутку детей. Сквозь тонкие стены проникал их гомон, и она выпроводила их на улицу.
Аббат оказался в полной тишине, наедине с покойницей, желтое лицо которой уныло выделялось на белизне подушки. Ее провалившиеся глаза, прикрытые пергаментными веками, слепо глядели в потолок, подобно мраморным глазам статуй. Аббат как завороженный глядел на это лицо, впервые в своей жизни, испытывая страх перед смертью. Что-то странное было в облике госпожи Тома, что-то неестественное и пугающее. Впрочем, в этот день ему все казалось пугающим – и спокойная реакция Северена на смерть жены, и глупое лицо их дочери.
– Да-да, – прошептал он, стараясь привести в порядок свои мысли. – Святые Дары опоздали… Это не главное. Главное прочитать «Pater…» и все остальные необходимые молитвы.
И он торопливо взялся за «Pater» переставляя местами и глотая слова. Это была странная молитва, слово губы святого отца лишь говорили по привычке, а душа и разум его молчали, ибо были заняты совсем другими мыслями.
В какой-то миг ему вдруг показалось, что веки покойницы дрогнули, приоткрыв тусклую полоску глазного яблока. Он пошатнулся от ужаса и ухватился за постель, чтобы не упасть, слабеющие колени отказывались выдерживать вес его тела. Изо всех сил вцепившись в матрац, он с ужасом увидел, как на правую его руку опускается желтая и холодная рука покойницы. Адель Тома приподнялась на смертном одре, устремив белесые глаза на святого отца.
– Аббат Муре, – ее губы с трудом разомкнулись, преодолевая мертвенное оцепенение.
Серж отпрянул от постели, но покойница крепко удерживала его за руку, а вторая ее рука цепко впилась в его плечо, и он даже сквозь ткань сутаны ощутил ее холод и окоченение. Госпожа Тома склонила к нему восковое лицо, приблизившись к уху, и дыша воздухом могилы, продолжила:
– Аббат Муре. Мне велено предупредить тебя. Близится твой смертный час, но до сих пор ты не покаялся за свой грех.
– Нет у меня грехов, – Вскричал аббат. – Не было, не знаю, не помню…
– Тогда вспомни Параду…
– Я давно уже отмолил его, – выдохнул Аббат, – И бог простил меня.
– Бог, может, и простил. Я не прощаю. Ты пытался отмолить грех прелюбодеяния, а не грех убийства, – просипела покойница. – Но ты не смог из двух грехов определить тот, который был настоящим. Поэтому вся твоя жизнь оказалась лишь цепью грехов. Ты грешил в каждом покаянии, в каждой молитве… А теперь – время пришло. Время пришло! Время пришло!
– Кто ты? – прошептал он.
– Младшая сестра той, которая умерла.
– Она была сиротой и не имела сестер. Ты лжешь!
– Мертвые не лгут. Мы все сестры. Покайся – время пришло!
Аббату удалось, наконец, вырваться из холодных пальцев покойницы и он отлетел к стене, больно ударившись локтем.
– На помощь! – закричал он.
Мальчик-служка, который все это время стоял в темном углу, не спуская глаз с покойницы, подбежал к нему:
– Вы ушиблись, господин аббат? Что случилось? Вы читали молитву и вдруг упали? Э, да у вас жар!
С помощью мальчика, аббат поднялся на ноги и снова взглянул на госпожу Тома, которая лежала все в той же позе, в какой он застал ее, переступив порог этой комнаты.
Жан ответ его в кухню, где их встретил Северен.
– Да вы совсем расклеились, святой отец. Выпейте-ка горячей воды с ромом. Заплатить-то вам нечем за труды…. Адель ведь умерла не одна. Да-да, она унесла в могилу и нашего малыша. Беременная была…. Да, оно и к лучшему. – И он пустился в рассуждения о том, как трудно прокормить такую ораву, и что лишний рот был бы слишком большой обузой.
Аббат припал к чашке губами и жадно выпил все до самого дна. Ром оказал свое целительное действие, кровь быстрее побежала по жилам, а на лбу выступила испарина, свидетельствующая о том, что жар немного спал. Вскоре он уже мог подняться со стула, и направился к двери, ощущая мучительную дрожь в ногах.
Первые несколько шагов он проделал, тяжело опираясь на плечо мальчика, но потом, почувствовал прилив сил, отстранил его и весь обратный путь преодолел сам. Ветер дул теперь в спину, словно помогая аббату добраться до церкви.
В голове неотвязно вертелись слова, пригрезившиеся у смертного одра госпожи Тома. В том, что это была лишь греза, аббат теперь не сомневался, потому что Жан, находившийся в той же комнате, ничего не видел и не слышал. Но слова «грех убийства» снова и снова возвращали его мысли в нищую комнатку, хотя видел он ее совсем иной. Она представала перед его глазами сплошь заваленной грудами увядающих цветов, цветов, источающих смертельный яд, который сгущал и отравлял воздух вокруг скорбного ложа. И лицо покойницы представлялось иным – молодым с тонкими чертами и горестной складкой возле рта. А услужливая память создавала все новые и новые картинки того, что он видел когда-то, но так хотел забыть.
Жан шел рядом, искоса удивленно посматривая на аббата. Он не решался заговорить с ним, лишь внимательно следил, чтобы тот не споткнулся на скользкой дороге, готовый подхватить это измотанное постами и молитвами сухое и легкое тело.
Но аббат Муре не видел пустынной дороги и не чувствовал порывов ветра, в своих грезах он шел по саду Параду, залитому солнечным светом. По тому самому саду, где ему было даровано излечение от смертельной лихорадки, которое он считал своим вторым рождением. Параду – девственное море растений, скрытый от любопытных глаз кусочек райского сада, впускавший только солнце. Он видел разливанное море трав, которые никто не подстригал и они поднимались до самой груди, видел толстые стволы деревьев, стремящиеся к высокому небу, видел солнечные поляны, пестревшие цветами. Теми самыми цветами, которые в мгновение ока стали убийцами, скрывшими его смертный грех. И некая тень понимания коснулась его души. Он вдруг понял, что был заново рожден после смертельной лихорадки и очнулся уже не тем, кем был. Ребенок не приходит в мир аббатом или работником. Так и молодой Серж Муре не родился вновь священником, обремененным клятвами и обязательствами. Тот другой Серж умер на полу церкви во время приступа. И новый, вновь рожденный был лишь несмышленым ребенком. Первым человеком – Адамом, появившемся в райском саду и встретившим свою Еву. Он словно услышал голос библейского бога «Плодитесь и размножайтесь…» «И любите друг друга», – добавлял он про себя. «Любите, любите, любите…».
Жан с удивлением прислушался к шепоту аббата, полагая, что тот начал бредить на ходу. И подхватил его под костлявый локоть.
«Кого я любил кроме бога? – спрашивал себя аббат. И тут же отвечал. – «Никого». Его бог – неумолимый и ревнивый не потерпел бы рядом с собой в соперниках ни одного человеческого существа. И он отомстил. Он убил Еву, и покарал Адама годами холода и одиночества. Человеческая сущность подняла Сержа Муре на борьбу с богом – и он проиграл, как всегда проигрывает природа перед лицом неумолимой идеи, созданной тем же человеком. Снедаемый чувством вины, он бросился в ледяные объятия своего бога, уверенный в правоте, жаждущий искупить грех прелюбодеяния – и проиграл.
Аббат остановился и в ужасе закрыл глаза, испугавшись собственных мыслей, которые он успешно изгонял из своей головы все последние сорок лет. Нет-нет, он не предаст бога. Какие, право, страшные мысли приходят в болезни.
Исповедальню уже установили, и теперь Анетта сметала щеткой с каменного пола опилки и мусор. Другая женщина мыла ступени, ведущие к алтарю. Все стены были уже увешаны еловыми ветками, среди темной зелени которых выделялись яркие капли бессмертников – алых, желтых, оранжевых. Золоченая статуя девы Марии держала в руке гирлянду из сухих малиновых цветов, каждая складка ее одежды была протерта и сверкала как свежевыкрашенная. Церковь приобрела праздничный вид, и казалось, вот-вот зазвучит под ее куполом рождественский гимн, сопровождаемый надтреснутыми звуками старого органа.
Аббат преклонил колено перед алтарем, с трудом поднялся и решил присесть, чтобы дождаться окончания уборки и потом самому запереть церковь. Но сесть ему так и не удалось – на самой последней скамье, он увидел женщину в трауре. Ее лицо покрывала густая вуаль, а надломленная линия плеч выдавала человека, понесшего тяжкую утрату. Серж удивился – единственная смерть в Арто, о которой он знал – была смерть госпожи Тома, но вряд ли ее дочери уже успели сшить себе траурные наряды. И он направился к таинственной незнакомке, желая принести ей соболезнования и как-то утешить.
Аббат не сделал и двух шагов, как его снова оглушил сильный запах увядающих лилий и роз, настолько густой, что остальной путь он проделал как в тумане. Опираясь рукой о спинки скамей, он приблизился к даме в черном, и тут она откинула вуаль. Дрожь ужаса потрясла аббата с головы до ног, и он с криком рухнул на каменные плиты.
Анетта обернулась на крик, и увидела святого отца распростертым на полу. Другая женщина – тетушка Леру, тоже отбросила тряпку, и замерла, открыв рот.
– Господину аббату плохо, он упал! – Крикнула Анетта. – Иди сюда!
Женщины перевернули аббата на спину. Он был необыкновенно бледен, а из уголка рта текла струйка крови. Анетта нагнулась и уловила слабое дыхание.
– Он жив, – произнесла она с облегчением.
– Не думаю, что это надолго, – озабоченно ответила тетушка Леру. – У него кровь горлом идет. Плохо дело. Мне показалось, что он позвал кого-то из нас, перед тем как упасть?
– Не знаю, – покачала головой Анетта. – Он крикнул «Альбина!».
– Странно. В нашей деревне и нет никого с таким именем.
Муре перенесли в его домик при церкви, где под аханье Дезире и кухарки уложили его в пустой комнатке, с голыми стенами, на одной из которых чернел внушительных размеров крест. Срочно вызванный деревенский врач, неумело осмотрел его и огласил горестную весть – аббат не проживет и дня. Такая запущенная форма чахотки. Да он, как видно, совсем не следил за своим здоровьем!
– Необходимо позвать священника, – пробормотала кухарка и испуганно умолкла. Единственный священник прихода лежал сейчас распростертый на постели, а кюре ближайшей церкви святого Сатюрнена находился за много лье.
В конце концов, было решено снарядить Жана. Дезире вывела из конюшни единственную лошадь и впрягла ее в телегу. Жан тут же и уехал. При удачном стечении обстоятельств он мог бы вернуться через двадцать часов.
Аббат лежал с закрытыми глазами, и из его груди с каждый вздохом вырывался хрип. Кровотечение удалось остановить, но в сознание он так и не пришел. Рядом с кроватью сидела Дезире, задыхаясь от слез и держа брата за руку. Ее умственные способности так и не пробудились. И сейчас, уже достигнув почти своего шестидесятилетия, она оставалась большим ребенком, и как ребенок мгновенно переходила от отчаяния к радости. Сейчас она всхлипывала, широко открыв рот, и слезы как весенний дождь непрерывно лились из опухших глаз. Впрочем, она скоро успокоилась и торопливо принялась за уборку комнаты, аккуратно сложив одежду аббата на спинку стула. Потом ухватила таз с теплой водой и принялась губкой протирать лицо больного, забрызганное кровью. Всю свою заботу, которую она отдавала питомцам скотного двора, сейчас она перенесла на брата, которому раньше уделяла слишком мало времени.
Вопреки предсказанию врача, больной пережил ночь и наутро даже почувствовал прилив сил, какой чувствуют все больные чахоткой перед агонией. Дезире напоила его бульоном с ложки, и он устало откинулся на подушки. Перед его глазами проплывали все те же знакомые образы – сад Параду, Альбина. И снова и снова возвращался он к пугающей картине – Альбина бледная и застывшая на ложе из цветов, словно прекрасная шкатулка, заключающая в себе не рожденного ребенка. Те самые цветы, которыми они любовались вдвоем, приносившие столько радости – стали палачами для несчастной брошенной Альбины. Никто не видел, как она в отчаянии срезала все эти левкои и розы, полностью опустошив сад. Как принесла их в свою комнату, усыпав ими пол и кровать. Как плотно закрыла окна и двери и уснула на ложе из цветов, чтобы умереть вместе с ними, задохнувшись в их агонии.
– Pax huic domui, – Раздался голос кюре церкви святого Сатюрнена – отца Орельена.
Больной вздрогнул и заметался. А в комнату уже входили отец Орельен и Жан со Святыми дарами. Аббата Муре было решено соборовать и причастить.
– Если хочет бог, и я хочу! – Провозгласил кюре, – Не мучит ли тебя совесть? Доверь мне свои сомнения, облегчи свою душу, брат мой.
Он перекрестил воздух сосудом с миром. Но ответа на свои вопросы так и не получил. Тогда он окропил постель святой водой и произнес:
Asperges me, Domine, hyssopo, et mundabor; lavabis me, et super nivem dealbabor .
Едва капли холодной воды коснулись аббата, как он задрожал всем телом и в его угасающих глазах отразился ужас.
Муре поднял, дрожащую от слабости руку, покрытую сухой, словно пергаментной кожей. Это был жест защиты, отталкивающий и брата Орельена и Святые дары и самого бога. Его голова перекатывалась по подушке, а губы силились произнести что-то. Брат Орельен наклонился к больному, но вместо слов покаяния услышал лишь тихое «нет, нет, нет».
– Он бредит, – прошептал Жан.
Но умирающий осмысленно смотрел прямо в глаза кюре, все так же защищаясь как от удара слабой желтой рукой. И собрав все силы, громко прошептал:
– Я больше не хочу того, что хочет бог.
Кротчайший сын божий, святой пастырь умирал еретиком.
– Этим святым помазанием…, – начал было читать кюре. Но в ту же секунду аббат забился в жесточайшем припадке удушья.
– Нет, нет, нет…, – почти стонал он с каждым вздохом. – Уйдите, уйдите все…
Отец Орельен подхватил сосуд с миром, который больной едва не скинул на пол, и в растерянности начал отступать к двери.
– Дождемся, пока ему полегчает, – пробормотал он. Кюре не мог признаться, что желал бы оказаться за тридевять земель от этой комнаты. Неистовство умирающего в какой-то момент показалось сильнее его собственной веры.
Аббат снова впал в забытье. Теперь ему казалось, что он идет за гробом Альбины, высоко держа голову, ибо верил в правильность своего выбора. Ни один смертный не может соперничать с богом, и аббат Муре упивался своей нечеловеческой стойкостью перед искушением, упивался сознанием, что победил в себе человека. А потом он читал «De profundis» над ее гробом, и первым кинул горсть земли в разверстую могилу.
– Mea culpa… Mea maxima culpa…, – шептали его губы. Но только он один в этот раз знал, у кого просит прощения на самом деле.
Аббат Муре умер в тот час, когда во всех католических храмах вознеслись первые звуки рождественских гимнов. Он умер, так и не приходя в сознание. Отец Орельен совершил обряд соборования над умирающим, хотя так и не дождался от него слов покаяния – потому что святой отец так и не очнулся. И ни один из тех, кто знал его, не догадался, что их пастырь перед смертью отрекся от бога.
– Вот так все и было. – Закончила рассказ Клотильда.
– Грустная история, – печально заметила Нинон.
– И сентиментальная, – добавил Матье. – Кстати, ба, а откуда ты узнала о его смерти?
Клотильда неспешно поднялась с кресла и подошла к бюро. В одном из ящичков лежал белый узкий конверт. Она извлекла из него пожелтевшую газетную вырезку:
– «Приход церкви святого Евтропия извещает о смерти…», – прочитал вслух Матье и рассмеялся. – Здесь ничего не написано об отречении.
Клотильда строго взглянула на внука:
– Не написано. Но мне кажется, что все так и было. Во всяком случае – это было бы справедливо.
– По отношению к Альбине? – Тихо спросила Нинон. И не получив ответа, добавила, – мне очень жаль, что бедный Серж оказался таким несчастным, но исправить ведь уже ничего нельзя? – Она ухватила Клотильду за руку. – Ничего?
Нет, – со вздохом ответила Клотильда, -. Нельзя.
Она аккуратно положила вырезку обратно в конверт, присоединив его к стопке таких же конвертов в бюро – жалким остаткам сгоревшего труда доктора Паскаля.