В городе появилось много ксендзов. Ждали на день епископа. Епископ приехал, и его чествовали обедом. Между гостями присутствовала и Мечка. Он был высокого роста, с великолепными черными глазами, аристократичный, утонченный, обаятельный, высоко-снисходительный.
Мечка отнеслась к нему с набожным восторгом. Он заметил это, как мужчина, и говорил с ней, как епископ. Вечером он уехал.
Ксендз Лоскус нашел Мечку в своем саду. Она сидела, усталая, но удовлетворенная.
– Какой день! – воскликнула она.
Он посмотрел на нее и изумленно покачал головой.
В эту минуту его сходство с ксендзом Иодко было поразительно.
– Вы полюбили в католицизме худшее – его внешность; лучшее, внутреннее – не заметили.
И после долгого молчания:
– Я боюсь за вас… ваше тяготенье к клиру… Мало шансов на счастье.
Она очень смутилась.
Одну секунду он внимательно смотрел ей в глаза.
– Но ведь я давно все понял, – сказал он.
Слегка насмешливое и вместе с тем нежное выражение его глаз поразило Мечку. Он стоял прямо, как король, и чуточку улыбался.
– Я пережил много. Теперь я – только зритель чужих страданий и своих собственных.
Она воскликнула со слезами:
– Нигде, никогда я не забуду вас!
И, действительно, воспоминание о ксендзе Лоскусе присоединилось потом к воспоминанию о голосе, поющем в Notre Dame de Pâquis, и осталось в ее сердце, одетое парчой и драгоценными камнями. Через неделю ксендз Лоскус уезжал из прихода. Мечка застала в передней несколько человек прихожан, а его самого над чемоданом.
– Ни единого слова, – резко закричал он, – я ненавижу прощания!
Дома Мечку ждали два письма. Первое от Тэкли Лузовской с заграничной маркой. Они снова жили в Женеве, и Стэня Зноско была с ними. Другое – от Риты П. Его Мечка долго сохраняла.
«…Теперь я католичка и мечтаю поступить в шаритки. Вы спрашиваете меня, где я обрела веру? Не знаю, сумею ли я ответить. Переход из одной религии в другую – невозможность без Бога. Первая мысль о переходе – это сильнейшее потрясение, это то, что мы не можем, не смеем приписать себе. Ничто не возмущает меня так, как обвинение ксендзов в пропаганде. У нас, конвертитов, хотят отнять не только разум, но и волю. Не ксендзам, а Богу было угодно привести меня в зимнюю ночь на ступени костёла; не ксендзы, а Бог захотел, чтобы я искала и находила нужные нравственные католические книги; не ксендзы, а Бог столкнул меня с человеком, которого я любила, и который был для меня недостижимым в этом мире. Бог дал мне страдания, как выкуп за слишком большое счастье – быть католичкой. Ксендз Иодко научил меня верить во все, чему учит костёл, слепо и полно. Бог принимает такую веру и укрепляет ее. Теперь я счастлива. Мне кажется, я прошла долгий путь, но я не чувствую никакой усталости».
* * *
Ксендз Лоскус уехал, а ксендз Иодко все еще не приезжал на его место. По утрам, однако, костёл открывали, и несколько старушек, служанок, да девочек-подростков занимали скамейки. Молодой органист объяснял в сакристии, что пробоща ждут с минуты на минуту. Томительное ожидание у Мечки перешло в беспокойство. От ксендза Иодко не было к ней ни писем, ни телеграмм. Возвращаясь к себе, через костёльный сад, по дорожке, выложенной камнями, она задерживалась у виноградника. Новую плебанию выбелили; двери и окна в белых брызгах и потеках стояли раскрытыми настежь. Нищенскую казенную мебель тоже всю закапали. А кое-какие ковры, половики и еще груду драпировок закрыли рогожами.
Органист жаловался, что трудно доставать поденщиц. Два синдика приходили взглянуть на этот разгром и ушли, возмущаясь беспорядками. Они ничего не хотели предпринимать без ксендза.
Мечка томилась. День был знойный, и она поминутно испытывала легкое головокружеше. Сидя у себя на веранде, она читала крошечную, пламенную книжечку стихов покойного ксендза Эдварда Милковского.
Неожиданно ей пришла в голову мысль, что она ошибается, и ксендз Иодко не любит ее. Bce ее предчувствия могли быть обманчивыми, внушенными. Она испугалась, растерялась, ощутила нестерпимую боль. В смятении она бросилась перечитывать его старые письма. Нет, они были ласковы, нежны, тонки… Нет, без сомнения, она значила для него что-нибудь. Она вздыхала с облегчением, останавливаясь на словах, которые казались ей особенно красивыми и таинственно-ответными на ее мысли.
Но беспокойство, тоска и сомнения вернулись очень скоро и с удвоенной силой. Не находя себе места, она бродила с веранды в комнату и обратно. Она медленно переоделась, медленно распустила волосы.
Глухой шум, шорохи листьев, внезапная темнота и свежесть заставили ее снова прийти на веранду. Здесь она села и смотрела на обильный стремительный южный дождь.
Теперь она была уже убеждена, что всю историю с ксендзом Иодко она сочинила сама и сама в нее же поверила. Она вообразила, что у нея – сокровища, а она – нищая. Ей хотелось кричать и звать на помощь.
В коридоре давно пробило девять. Края веранды были мокры. Она ничего не видела, не слышала. Кто-то тихо окликнул ее.
Мечка подняла голову и увидела ксендза Иодко.
Это было так неожиданно, такой удар по ее натянутым нервам, что, слабо вскрикнув, она начала рыдать.
– О, вы!., вы так мучите меня, – твердила она между слезами. – Где, вы были? Почему вы не ехали?.. Боже мой, Боже мой…
Очень взволнованный, он взял ее руки в свои.
– Что случилось?.. Дорогая моя, что случилось?
Она рыдала, припав головой к его рукам. Тогда он начал осыпать поцелуями ее голову, глаза, губы, распущенные волосы, повторяя с нежностью и мольбой:
– Но ведь я уже приехал к тебе… Я приехал.
Он продолжал ласкать ее и успокаивать, как ребенка.
– Я не хотел посылать телеграммы из осторожности… У меня в плебании – разорение… я сдал вещи органисту, а сам поехал в отель переодеться… Я не мог же явиться к тебе весь в пыли? Это заняло лишних два часа времени…
Мало-помалу она стихла. Очень бледная, с потемневшими, расширенными глазами и еще мокрым лицом, она страстно обнимала его. Она смотрела на него теперь так, словно боялась проснуться. Тот ужас, который она пережила только что, заставил ее не скрывать своей любви, и она не стыдилась крепко обвивать его шею.
Темнота вокруг них увеличилась. Они уже плохо видели друг друга. Дождь перестал, но редкие капли еще шуршали кое-где в листьях. Стало очень свежо. Тогда она увела его к себе в спальню и отдалась ему со всей стремительностью, нежностью и любовью, на какие только была способна.
В последующие мгновения она испытывала сладкую приниженность, какую-то отчужденность от всего мира, утонченное и почти болезненное наслаждение покорностью, грехом и любовью.
И, обнимая его на прощанье, она прошептала:
– Я не знала, что счастье так нежно!
* * *
В костёльном дворе органист возился около виноградника. Из флигеля иногда выходила его мать и выплескивала воду прямо на траву. Они поклонились Мечке.
В плебании окна и двери вымыли, но пол еще оставался грязным, и везде валялись рогожи. Нераспакованные сундуки ксендза Иодко стояли тут же.
Мечка тихо, как дух, прошла пять огромных комнат, пустых и гулких. Она натолкнулась на переносную лестницу, прислоненную к стене.
– Ау! – крикнула она.
– Кто там?
И ксендз Ришард быстро открыл дверь.
Он стоял посредине комнаты, единственной убранной и обставленной, как нужно. Он только что вернулся из города, и на нем было его летнее пальто с пелериной.
– Это я, – сказала Мечка, смеясь и убегая, делая стремительный круг по всем комнатам, легкая и увертливая, как ящерица. Он, было догнал ее, но Мечка взлезла на лестницу. Ему пришлось потрясти эти дрожащие жердочки, и тогда она бросилась вниз в его объятия, задыхаясь от смеха.
Оказалось, по случаю праздника, поденщицы работали только до полудня. Пустая, огромная плебания казалась заколдованным, заброшенным дворцом. Звуки со двора долетали не яснее ветра. Как здесь было светло! Сколько воздуха! И как звонко звучали их голоса и шаги!.. Слабый запах краски, известки, нового дерева смешивался с запахом сирени и жасмина из окон. Они обошли комнаты, распахивая шкапы, осматривая полки, переворачивая груды олеографии и книг, заглядывая во все уголки, как любопытные дети.
Потом они вернулись в спальню – единственный оазис среди этого разгрома, чувствуя себя забытыми всвм миром. Здесь же они устроили себ сборный завтрак – из кофе, холодного мяса, варенья, пирожных. Все казалось им восхитительным. Сладостный туман, совершенно особенная легкость, обольстительное опьянение охватили Мечку. Она порозовела, и ее глаза стали синими, как влажный барвинок, и прозрачными, теплыми, расширенными любовью и восторгом.
– Ты – совсем другая… – говорил он, улыбаясь, – ты – ужасно разная… Среди ласк ты особенно хорошеешь…
– Ты сразу полюбил меня?
– О, да…
– Но почему?.. Я в Женеве болела… была такая…
– Ты была слаба и несчастна. Ты производила впечатление всеми покинутой и забытой.
Она покачала головой.
– Тебе нравятся слабые?
– Да, только слабые…
Нежность уколола ее. Она схватила его за руку.
– Это потому, что ты добрый и сильный, Ришась…
– Не философствуй и приляг лучше…
С наслаждешем покорилась она его маленьким заботам. Он устроил ей мягкое и уютное местечко.
Ветер скрипел окнами и дверями, но глубокая тишина попрежнему стояла в доме. Все забылось. Больше не было ни времени, ни места, ни сознания, ни слов.
Он провожал ее по той же дорожке, выложенной камнем, показывая кусты роз, свежеокопанные, виноградный лозы с новыми белыми палками, маленькие туи, которые сам подрезал утром.
Костёл бросал длинную, густую тень. Органист звонил на Angelus.
Теперь было трудно сказать, что именно так чудесно пахло – земля, деревья, кусты или даже камни, или даже само небо. Только все запахи соединились в один пленительный и чувственно волнующий. Мечка, всегда чуткая к запахам, просто качалась от них.
– Завтра ты у меня?
– У тебя, – ответил он, несколько удивленный, – разве я могу тебя не видеть?
Когда Мечка вернулась к себе, она испытала потребность броситься плашмя на кровать и думать, думать… Это было невозможно. Ни одна мысль не хотела логически вязаться с другою. Он прыгали, разбегались, прятались. Она могла только чувствовать его губы на своих губах и тонуть в глубочайшем целомудренном и несказанном блаженстве.
Конечно, то представление о ксендзе Иодко, какое Мечка имела год назад, очень приближалось к мечте маленькой девочки о кардинале, одетом в пурпур. Это был идеал, совершенно лишенный плоти и крови.
Теперь же он стал близким ей, как только может быть близким один человек другому, и она думала, что это вовсе не плохо, если наши идеалы спускаются на землю.
Она нашла большое и совершенно новое очароваше в будничных мелочах, раз они касались ксендза Ришарда. Она радовалась чистоте, просторности его комнат, свежести его пищи, милой нарядности измененного сада. Она радовалась, что у него новый органист, дельный, добрый старик, вежливый и ловкий сакристиан, здоровая, сильная служанка. Она с наслаждением перебирала его толстые богословские книги и с жаром перечитывала казенные бумаги то на русском языке, то на латинском. В том, что этот человек нарушал из-за нее долг (не догмат, а долг), и в том, что она совершала кощунство, она также нашла свое упоение, острое и ранящее.
Она испытывала сладостный трепет, когда он шел в конфессионал, и горькую, необыкновенную глубокую тоску во время его мессы.
Она не могла не жалеть об утраченной исповеди у него же, однако не испытывала ни пресыщешя, ни раскаяния, ни желания перемены. Часто ей приходила в голову соблазнительная и опасная мысль найти Бога через грех, уверовать в Бога через счастье, прийти к Богу через радость.
Может быть, она слишком тесно соединила любовь, сладострастие и душевный голод, – стремление к чему-то высшему, но только ее душа стала шире, глубже, богаче. Она не отказалась от своей странной тоски по чему-то отвлеченному и, вернее всего, несуществующему. Никогда по-настоящему не умела она забыть о лестнице на небо, где обитает Бог, таинственный, могущественный и желанный. Все же вместе взятое, это разнообразие чувств, колебаний, ощущений, тысяча тонов, оттенков в ее любви, было чем-то одуряющим, тонким, сладострастным, мучительным и волнующим, волнующим безмерно.
Иногда она вспоминала, в напрасном ожидании острого укола сожаления, о своей прежней свободе и равнодушии, и целомудрии тела. Но сейчас же она ясно понимала, что от прежнего остался лишь пепел, горсточка пепла в урне. С трепетом и восторгом Мечка познавала настоящее.
* * *
Мечка с утра чувствовала слабость. Она лежала, и на синей шелковой кушетке ее белое пышное платье напоминало редкий цветок.
Везде, где только было возможно, поставили букеты роз. Часто их основательно вспрыскивали и потом они роняли прозрачные капли, словно росу. Темно-красные жалюзи, планками, сквозь которые просвечивало солнце, хорошо защищали от зноя, однако Мечка почувствовала его. О, это неистовство солнца, это неистовство южного ветра!..
Разнеженная, она брала любимые духи ксендза Ришарда и капля по капле лила из массивного флакона, наслаждаясь запахом и чуть-чуть упрекая себя в чувственности. Ах, духи – это тот же поцелуй!..
Она чутко прислушивалась, не идет ли ксендз Ришард.
Он пришел раньше обыкновеннаго. Несколько раз она порывисто обняла его. Потом, вся бледная, откинулась на подушки, не будучи в силах ни стоять, ни сидеть, ни сделать какой-либо жест. Он наклонился над ней, нежно разбирая ее длинные, плоские бледно-рыжеватые волосы.
– Меньше стремительности, – молил он. – Но, вот… Теперь ты плачешь от волнения.
– Нет, от любви.
Он был очень грустен.
– Я не верю, чтобы ты была счастлива со мною. Ведь ты не получаешь того, что должна получить от любви. Я тоже не могу так любить, как могу и хочу. Это дико, но это так. Почему ты не хочешь, чтобы я снял сутану?
– Нет, нет, нет, – закричала она в ужасе.
У нее даже голова закружилась от этой мысли. Ей отнять служителя от костёла! Ей, для которой ксендз без сутаны являлся худшим из дизертиров! Она готова была закричать, что ее грех не должен быть явным. Грех падет на нее, только на нее одну! И все это не для Бога, разумеется, ибо в Боге она сомневалась, но ради идеи церковности, которую возлюбила выше Бога и всего на свете. Она умоляла его… разве Ришась способен причинить ей такое горе? У него вырвался усталый жест.
– Любовь ксендза всегда приносит несчастье – и ксендзу, и женщине.
– О, замолчи… Ты меня мучишь.
– Тебя начинают замечать…
– Мне все равно…
– Ты не боишься?
– Чего? Доносов? Ничуть. Презрения? Еще меньше. Чего я должна бояться, Ришась?
Тогда он обнял ее и целовал, почти исступленно.
– Мы не расстанемся… Мы не расстанемся.
А она, суеверно пугаясь, спрашивала себя мысленно: «Можно ли быть безнаказанно счастливой?»
Иногда они вместе выходили из отеля, – он впереди, она на несколько шагов отставая, с видом людей, совершенно незнакомых. Это всегда тешило Мечку. Его развевающаяся сутана имела для нее таинственное очарование, притягательную силу. Со временем она стала для нее настоящим фетишем.
Очень любила Мечка спевки костёльного хора. Они обычно происходили между девятью и десятью часами вечера. В костёле зажигали свечи только на хорах. Нужно было долго посидеть, чтобы различить алтарь, кафедру, образа, хоругви. Мужские и женские голоса неуверенно разучали мессу. Они повторяли несколько раз Kurie, и Gloria, и Agnus Dei…
Лучше всего у них выходило Ave Maria, так нежно летевшее к потолку и кипарисам. Иногда они заканчивали спевку наивной, почти детской песней:
Наконец, они сбегали все чуточку по-школьнически, и ксендз Ришард болтал с ними минуточку. Мечка проходила мимо. Кое-кто кланялся ей, остальные долго смотрели вслед.
Без сомнения, ее давно заметили. О ней говорили: «Пани приехала с настоятелем». Несколько раз она слышала двусмысленный смех и грубые слова. Ей было безразлично. Она не притворялась – ей было безразлично, оскорбления скользили по ней, не задевая ни ее души, ни мыслей. Она думала: «Не перенести подобного вздора?.. ради него? ради него?»
Однако, в том, что ее любовь для других была лишь пикантным анекдотом, непростительным падением, кощунством или развратом, в том, что приходилось так много лгать, скрывать, изворачиваться, таилась бездна горечи, оскорбления, печали. И от этого на ее любовь, чувства, мечты, желания, ложился слабый налет недужной усталости, как тончайший слой пыли на дароносице.
Однажды, глубокой осенью, ксендз Иодко пришел к ней очень поздно. Его пальто покрылось холодными блестящими каплями дождя. Он казался страшно измученным.
– Правительство не утвердило меня, – сказал он просто, – меня переводят в Ю.
И, беря ее руку, с бледной улыбкой:
– Правда, жаль сада?.. И нашей комнаты?
– Все равно, – пробормотала она – мы не расстанемся.
– Да.
Они замолчали. Они думали о месте, где были так счастливы.