Дверь открыла молодая женщина с испуганными и гневными глазами.
– Сдается?
– Да.
Мечка прельстилась сиреневой комнатой, где на стенах выступали выпуклые овальные медальоны с ирисами и где тонко пахло увядающими розами и старыми журналами. Другая комната была несколько темная, с окном, начинающимся от пола. Мечку приятно удивило, что все здесь было мягко, немного поношено, старинно: и занавеси плотного кружева, на котором, плясали феи, и кровать с пологом, и полукресла, и туалет широкий в драпировках.
Молодая женщина сказала резко:
– Это негигиенично, но я люблю тишину и мрак… Если к вам часто приходят гости…
– О, нет… у меня редко бывают, – улыбнулась Мечка.
Она оставила комнаты за собой.
Встречаясь в коридоре, женщины только кланялись друг другу. Горничная начала было рассказывать, что барыня замужем, богата, но Мечка оборвала эти сплетни. Потом, уже как-то зимой, сюда приезжал на автомобиле элегантный господин. На другой день молодая женщина ходила с повязанной головой смертельно бледная, с глазами еще более испуганными и гневными. Мечка ничего никогда не узнавала о ней.
Ежедневно, по утрам, Мечку вызывал к телефону ксендз Иодко.
– Доброе утро, – говорила она, стараясь уменьшить дрожь голоса.
– Доброе утро. Как ты спала?
– Отлично.
– Ты идешь на мессу?
– Разумеется.
– Где мы встретимся сегодня?
– У тебя или у меня, Ришась.
– Утром – у меня. Вечером – у тебя.
– О… Ты неосторожен!
– А ты слишком благоразумна.
– Как, даже после вчерашнего?
– Даже после вчерашняго, мое счастье, моя радость, жизнь моя.
А, этот голос… Она изнемогала от любви, бурно приливавшей к ее сердцу. Она возвращалась в комнату, чтобы взять свой молитвенник.
В Ю. было два костёла: польский и французский. Французский был мал, кокетлив, параден. Он сиял чистотой покрывал, ковров, сосудов; бронзовые огромные подсвечники на алтаре блестели, как золотые. Вечерен не служили. Конфессионалы занимали лишь по утрам. Седенький аббат, кряхтя и охая, тащился через двор. Он был глух, и исповедь у него являлась делом рискованным. Сакристиан в черном сюртуке ставил свечи с видом равнодушного порицания.
Мечка приходила сюда порой ради статуи Непорочного Зачатия, но тепленькое благочестие, разлитое кругом, возмущало ее.
Архитектура польского костёла была ничтожна, если не безобразна. Первое, что бросалось в глаза, это – широкий алтарь с двумя неуклюжими золочеными ангелами по бокам – шедевр безвкусия и мещанства. На четырнадцати статуях Иисус был размалеван уродливо до богохульства. Но еще хуже обстояло дело со св. Себастьяном, который померещился художнику жирным и с женственными грудями. Один из наиболее трогательных культов католического костёла, нежный и пылкий культ Священного Сердца Иисуса, остался здесь заключенным в жалкую, невыразительную статую.
«Какое варварство!» – думала Мечка, вспоминая костёл Сердца Иисуса, в Женеве.
Мессу главного алтаря можно было хорошо видеть лишь из центра, по бокам ее затемняли колонны. Кафедра для проповедей, круглая и нестерпимо некрасивая, прилеплялась, как ласточкино гнездо.
Все здесь, от крупного до мелкого, было безвкусно и банально. Глаз мог отдохнуть разве только на кровавой розе неугасаемой лампады, мерцавшей издали. Темно-коричневые конфессионалы ютились недалеко от входных дверей. Огромные часы звонили в простенке. Иногда они торжественно, как колокол, били время, заглушая хриплый кашель нищенки, сидевшей под ними на коленях.
«Да, все это вызывает насмешливую досаду, – подумала Мечка. – И вспомнить только костёл св. Анны в Вильне… или св. Яна… или Святого Бреста в Варшаве… А как «поют»!.. Великий Боже, да они голосят, как шарманщики!».
С весны ксендз Игнатий Рафалко исполнял здесь обязанности декана. Его перевели из Н-ска, он интриговал для этого не один год.
Вице-деканом был ксендз Кецарис, малоинтеллигентный литовец, с широким лицом, нестерпимый на кафедре. Фарисей и ханжа, он любил принимать у себя швей, горничных, кухарок, ибо с ними безопаснее и выгоднее.
Другой викарный, полный, холодный и осторожный, казался относительно интересным.
– Лицемерен и вероломен человек, – неустанно повторял он в проповедях и слал проклятия на беспечных.
Это была комедия, однако довольно прилично сыгранная.
Третий викарный, хрупкий, болезненный, с лицом затравленного школьника, поющий мессу чистым, приятным голосом, был чересчур незначителен.
Наконец, шумно, как вихрь, проходил в свой конфессионал ксендз Иодко. И когда дверца исповедальни замыкалась с легким стуком, Мечка испытывала глубочайшее удовлетворение, странное ощущение безопасности.
Часто, глядя на него с глубокой нежностью, она вспоминала ксендза Лоскуса. Она вспоминала тоску, неисцелимую и загадочную, этого высокого, сильного человека с лицом римского воина, носившого свою сутану, как власяницу. Ей казалось, что с тех пор протекла целая вечность.
Соседка по скамейке указала Мечке на двух русских конвертиток из купечества, родственниц.
– Вы только поглядите на этих комедианток… ежедневное причастие… О… о…
Старшая, Татьяна Ващенкова, высокая, плоская шатенка, с лицом кретинки, во всякую погоду являлась задолго до мессы. Медленно опускалась она на колени и устремляла блуждающей взгляд на ксендза Игнатия. Причащалась она ежедневно, принимая при этом позы, которые ей самой казались верхом изысканности и утонченности. Со стороны казалось, что эта нестерпимая, самодовольная лгунья заведена, как механически прибор. Иногда она притаскивала сюда двух мальчишек, сыновей, и когда они начинали болтать, читала им нотации, на виду у всех.
– Она позирует, – удивлялась Мечка, – для кого же? для окружающих, для семьи, для ксендза Игнатия, своего духовника? Или ей просто хочется выделяться, и переход в католичество она считает платьем парижского покроя?
Младшая, Ващенкова, Анна, были приличнее, хотя некрасивее. Ее сильно портил рот, крупный, грубый, выдававший ее неугомонное тщеславие… Она исповедывалась во французском костёле, а причащалась ежедневно в польском. Маленькая прогулка между алтарями, перемена декораций! Между родственницами чувствовался тайный антагонизм. Они следили друг за другом. Порою сюда же являлся ее муж, хилый, желтый субъект, с манерами маньяка и видом импотента. Эта чета играла роль среди колонии русских католиков. Их отмечали газеты и, боясь католической пропаганды, преувеличивали значение этих жалких ничтожеств. Ходили слухи, что Ващенковы богаты. Они внушали уважение швейцару, дэвоткам, нищим и всей остальной шушере, глядевшей в руки. Была здесь еще группа конвертиток-учительниц, до смешного похожих друг на друга и между собой знакомых. По субботам вся эта компания исповедывалась, и тогда другим приходилось долго ждать очереди. Татьяна Ващенкова читала свою исповедь по бумажке, как крошечная пансионерка, придавая таинству покаяния пошлость домашняго счета. Но, трепеща гнева Божьего, они еще больше трепетали полиции. Их паспорта оставались чистыми. Официально это были дщери православной церкви. Занимательные прятки, веселый маскарад, благочестие слишком благоразумное, чтобы нарушать личные интересы!
Мечке начали кланяться то с правой стороны, то с левой. Оказалось, весь бомонд девятичасовых месс быль знакомь между собою, отмечая зорко и точно каждую новую шляпу, новый туалет, пропущенную мессу соседки или ее чересчур длинную исповедь.
Однажды, когда Мечка под проливным дождем пришла на мессу, она изумленно увидела тонкий профиль Тэкли Лузовской. Черная вуаль и черное свободное пальто придавали ей вид вдовы. Она была очень бледна и худа.
Дверь сакристии отворились. Новый декан, ксендз Игнатий Рафалко шел медленно, стискивая платок, в руке, с миной благонравного мальчика.
С тех пор как его видела Мечка, он растолстел. Его негритянские губы были ярки, как вымазаннные кровью. Bce женщины смотрели на него. Он остановил двусмысленный взгляд на Тэкле Лузовской. Она сейчас же опустилась на колени. Татьяна Ващенкова, густо краснея, направилась к его конфессионалу. За нею потянулись и другия конвертитки. Мечка опять вспомнила Розу-Беату, – Розу-Беату, покончившую самоубийством.
После мессы она подошла к Тэкле. Та устало подняла свои красивые глаза, не выражая особой радости и не вставая с места. Как будто нехотя, она написала адрес на визитной карточке Мечки.
– А пан Ивон?
– Он остался в H-ске.
Ни на следующий день, ни через неделю Мечка не увидела Тэклю. Лузовская явно избегала ее. Зато Мечка встретила во дворе, около польской библиотеки, ксендза Игнатия. Он преувеличенно вежливо кланялся.
– Судьба нас сталкивает.
– Да.
– И ваш духовник?..
– Ксендз Иодко, по счастью, здесь… – резко оборвала она.
– Я все-таки советовал бы вам…
Он хитро прищурился. Она ждала гадости.
– Вы – молодая, красивая женщина. Вас везде замечают… Ксендз Иодко.
Декан смешался и вдруг залепетал жалобно:
– Я, конечно, не вмешиваюсь в чужие дела… Я отрезан от мира… Я ведь только странник…
Возвращаясь домой, Мечка устало клала молитвенник. О, эти уродливые ангелы на алтаре!.. Этот жалкий, порочный декан, ксендз Игнатий! Эта лицемерная банда конвертиток, служанок, елейных дураков, лентяев, ханжей самой гнусной закваски, с ежедневным причастием! О, эта пошлость, пошлость, убивающая лучшие намерения, чувства, молитвы, пошлость, унижающая и католичество и Бога!
«Господи, – думала она с отчаянием, – если к Тебе нужно идти рядом с этими животными или уподобиться им, я предпочитаю быть в стороне и мечтать о Тебе издали»…
Но по утрам, в половине девятого, она уже торопилась выпить кофе, и шла на мессу, жаждущая, тоскующая и возмущенная.
К четырем часам дня Мечка ждала, обыкновенно, ксендза Иодко. И, когда впускала его, радостного и взволнованнаго, она вскрикивала и бросалась целовать его руки, плечи, голову, детские губы. Естественно, им было здесь труднее видеться. Маленькими хитростями она умела продлить их коротенькие свидания. Потом они расставались измученные, бессильные, неудовлетворенные, не зная, проклинать иди благословлять свою муку.
* * *
Мечка напрасно ждала к себе Тэклю Лузовскую. Тогда она сама отыскала ее. Тэкля жила у литвинок, в темной сырой комнате. Здесь давались «домашние обеды», и запах кухни пропитал все предметы. Поминутно звонили, входили, уходили какие-то люди.
Тэкля лежала. Ее глаза опухли, как после долгих слез.
– Jezu – Marja, куда вы забрались? – ужаснулась Мечка.
– Не говорите, так, друг мой… это очень набожная семья. Мои хозяйки, – терциарки.
– Пусть так… Где ваша сестра?.. Стэня?
– С бабушкой, разумеется…
– И если я поеду к ним?..
– Не делайте бесполезнаго, Мечка… Я все равно не вернусь к мужу… Я хочу позаботиться и о своей душе немножко.
– А что говорит на это ксендз Игнатий?
– Но что же он может сказать, Мечка? Он очень мною доволен.
Перемена в Тэкле ошеломила Мечку. Она уходила, совсем удрученная. В дверях она столкнулась с Анной Ващенковой. Они недружелюбно посмотрели друг на друга.
Мечка взяла извозчика и поехала к Зноско. Зноско жили в собственном доме, причем второй этаж соединялся с первым винтовой лестницей.
В комнатах, очень больших, очень светлых пол был цвета воска, мебель и портьеры желтые.
«Бабця», тучная, больная ногами, целыми днями чинила белье или плела кружева. А по праздникам сидела с толстым молитвенником и, полузакрыв глаза, бормотала ружанец. С плешивым котом «Чихо» она болтала по-китайски. «Бабця» долго жила в Японии. Там она потеряла мужа, здоровье и половину состояния; сюда привезла много хлама, воспоминания о цветочных выставках Токио и философское отношение к жизни. Мечке она обрадовалась.
– Вы поможете мне спасти нашу одержимую, – выразилась она о Тэкле.
Вышла Стэня, ничуть не изменившаяся, спокойная, рассудительная, и познакомила Мечку с Янкой.
Янка была высокая, гибкая, черноволосая, с узкими, блестящими глазами. Она держала себя развязно, курила, и дети сказали бы про нее, что она «дразнится», «задирается». Обе сестры обещали навещать Тэклю. Бабця откровенничала с Мечкой.
– Стэня – хорошая девушка, – шепотом сообщала она, – Стэня – хозяйка. Как она вышивает гладью… Весь дом на ее руках. Янка – хорошая, но… она вообразила себя художницей. Тут уже не будет толку.
Мечка привязалась к этой семье. Она бывала у них чуть не ежедневно. Стэня могла посидеть с гостьей только минуточку. Ее отрывали то на кухню, то к телефону. Бабця засыпала над иголкой. Мечка роднималась к Янке.
Стэня провожала ее лишь до двери.
– Там натурщица, – говорила она, краснея.
Весь верхний этаж принадлежал Янке. Первая комната, небрежно убранная, даже грязная, – спальня.
Во второй – сундуки, пыльные книги, старая мебель. Третья – круглая, со стеклянным потолком, заманчивая, восхитительная комната – студия. Здесь и дорогие меха, и дорогие гравюры, и пуфы, и ковры, и маленький полузапрятанный драгоценный столик-игрушка. На нем элегантные письменные принадлежности, тяжелые альбомы из кожи с серебряными застежками. Здесь всегда цветы и горьковатый запах краски.
Янка никогда не подымалась, если сидела. Она созерцала написанное, распевая во все горло. Туфли спадали у нее с ноги. Ее черные волосы были подхвачены чем-то огненным, а платье разорвано под мышками.
– Я – бездарность. Черт возьми, это ясно, как день! – восклицала она.
Мечка ничего не понимала в живописи. Однако ей казалось, что Янке недостает оригинальности.
Однажды Мечка изумленно застала здесь Эрну Фиксман. Эрна позировала обнаженной.
– Ах, что вы, мадам Беняш? – спокойно сказала она. – Как вы страшно исхудали… У вас остались только одни глаза…
У Мечки слегка закружилась голова. Она и не подозревала, что можно быть прекрасной без платья. Она боялась смотреть на Эрну. Ей казалось, что она косвенно оскорбляет Фиксман. Эрна заметила впечатление и пришла в веселое настроение.
– Сознайтесь, вы испугались?
– Нет, но… я не привыкла.
– Говорите, это только чувственность.
Потом Эрна вывалила целую кучу новостей. Ее муж Фиксман увлекся кокаином и отравился. Ивановская очень удачно вышла замуж, а Ружинский голодает в Петербурге. «Синий топаз» распался. Об Улинге пишут во всех газетах. Костя Юраш…
– Будь осторожна, – закричала Янка, – это мое последнее увлечение!
– Костя Юраш здесь. Он рисует плакаты и хорошо зарабатывает.
Янка зевнула и натянула чулок.
– Если бы я вышла замуж, то только за него, – объявила она, – Юраш крепок, как свежее яблоко.
– Вы с ума сошли? – испугалась Мечка. – Юраш – ходячий порок.
Янка прищурилась. Возразила с ударением, мешая краски на палитре:
– Во-первых, порок – достоинство. Кто на все способен, тот всего может достигнуть. А во вторых, с ксендзом Игнатием он разошелся.
– О!..
– Да… Ксендз Игнатий стал осторожен.
Янка принялась за работу. Она отставляла далеко ногу, свистела, пела, бросала двусмысленности, снова молча увлекалась кистью и была счастлива. Эрна соображала что-то.
– Сегодня натурщица, завтра – барыня, – несколько раз повторила она.
Мечка думала, что сюда, как когда-то к сестрам Дэрип ее гнала тоска. Она не могла ежедневно видеться с ксендзом Иодко. Целый заговор составился вокруг них. Она боялась всех в доме, начиная со швейцара.
Около его конфессионала толпились женщины. Она изнывала от ревности. Любовь превращалась в пытку. И она уныло задумывалась, склоняясь над каталогом «Салона».
По окнам сбегали дождевые струйки. Лужи на улицах и в саду морщились, собирались в складочки. Ветер поднимал юбки женщин и срывал шляпы с мужчин.
Наконец, постучали в пол. Это из нижнего этажа длинным шестом колотила Стэня. Она находила занятия сестры непристойными и радовалась, обрывая их.
* * *
Иногда Мечка испытывала потребность оторваться от своей монотонной жизни, увидеть других людей, другую обстановку, забыть хоть на мгновеше то, что болело в ней. Несколько раз Мечка посетила театр, большой концерт, послушала каких-то знаменитостей и ездила к Бааль смотреть известных кокоток.
Среди новых многочисленных знакомых Мечка чаще всего бывала у некой Шевыревой. Здесь подавался чай по-английски, между четырьмя и шестью часами, и все разговаривали, не вставая из-за стола. Мечку забавляла Шевырева, блондинка с мягкими линиями, черными глазами и ртом необыкновенно чистого рисунка. Она ходила по своей квартире, как чужая, не умела отдавать приказаний, не спрашивала, какие и откуда средства у ее мужа, еще менее, пожалуй, знала что-нибудь о себе самой.
Шевырева часто принимала Мечку в гостиной, где висели французские гравюры, проникнутая духом геройства, распущенности и легкомыслия. Она любила проводить рукою по своим плечам и даже груди, – жест бесстыдный и вместе с тем наивный.
Оставаясь среди них неизменно холодной, равнодушной и смертельно усталой, Мечка очень скоро ощутила скуку. Все эти люди, с их вялой добродетелью и пресным развратом, никогда не испытывали душевного голода. Они также слишком часто говорили о любви, и та утратила свою таинственность. Даже драмы их были тяжеловесны, грубы и обычны. Мечка осталась чужда этому обществу, а они ей.
Если она и не мнила себя чем-то исключительным, то все-таки считала возможным предъявлять кое-какие требования к окружающим. И, не найдя ничего интересного в этой среде, к великому удовлетворению ксендза Иодко, она снова вернулась на мессы и снова читала на ночь латинские псалмы. В костёле зимними утрами бывало очень темно. В центральном паникадиле зажигали две-три электрические свечи, но это мало помогало. Не только лицо ксендза, но даже его жесты, ковчег, подсвечники казались затушеванными.
Русская конвертитка Анна Ващенкова письменно просила Мечку назначить ей свидаше. Неинтеллигентный почерк удивил ее. Она знала, конечно, почему конвертитка ищет встречи. Это касается Тэкли Лузовской, бесспорно. Какая дичь! И легкая ирония дрожала в глазах Мечки, когда на другой день она приняла Ващенкову. Ее предчувствия оправдались.
Конвертитка не понимала, как Мечка – хорошая католичка и не повлияет на Тэклю.
– Откуда вы знаете, что я – хорошая католичка? – возразила Мечка, – и какое влияние я должна иметь на Тэклю?
– Лузовскую нужно спасать… Она должна измениться…
– В чем именно?
– По отношению к отцу Игнатию.
– А!
Раз вся эта история была известна, Мечка только пожала плечами. Бедная Тэкля!.. Но развязность Ващенковой забавляла ее.
– Тэкля больна теперь…
– Да. Ее нужно спасать…
– И вы часто спасаете?
– Мы – христианки. Это наш долг.
Мечка покачала головой.
– Вы говорите «священник», а не «ксендз»?
– Да. Я – русская католичка. Меня шокирует…
– Вот как!
Они помолчали.
– Вы принимали здесь католичество?
– Нет, В Париже. Местная колония насчитывает около трехсот конвертиток, но настоящих только тридцать…
– Настоящих?
– Да. Мы ежедневно причащаемся.
И, видя улыбку Мечки, раздраженно:
– Я живу только для церкви.
Она не умела объяснить, что это значить на практике. Она употребляла выражения вроде: «живое слово священника», «благодатное влияние обедни», «спасительная вера» и т. д. Она говорила об искусстве: «оно развращает», и о науке: «она никому не нужна». Она рассказывала о собраниях конвертиток у нее на квартире, где они читали душеспасительные книги.
Мечку утомила эта неумная женщина, произносившая каждое слово значительно и тщеславно. Они холодно простились.
Тэкля производила жалкое впечатление. Напрасно Мечка и Стэня и бабця умоляли ее хотя переменить комнаты, хотя лечиться.
И только в рождественски пост Лузовский приехал лично и насильно увез жену в Меран.
* * *
Была суббота. Мечка переоделась, готовая выйти на вечерню. Но пришла Стэня Зноско. Вся она облипла снегом.
– Какая метель! Неужели же вы выходите?
– Да. Извините меня, Стэня…
– Ничего. Я посижу у вас минуточку…
– Как здоровье бабци?
– Благодарю. Тоскует о Тэкле…
– Разве Тэкля?..
– О, нет… она – молодцом. Но бабця считает заграницу адом.
Потом Стэня заговорила с гневом… Янка окончательно влюбилась в Юраша. Юраш принимает католичество, и весной они поженятся. Бабця плачеть целыми днями, однако обещала отдать им дачу и уже готовит приданое.
– Все это штучки ксендза Игнатия. Недаром Янка бегала к нему… О, урод!
Они вышли вместе.
Вечерня уже началась, когда Мечка села на свою скамью возле колонны. Сильное головокружеше навело ее на грустные мысли.
– Ришарду будет трудно без меня.
Как раз ксендз Иодко шел мимо. Их взгляды встретились, и она прочла в его глазах беспокойство и вопрос. Пели Magnificat. Клубы ладана поднялись из матово-серебряной кадильницы.
Мечка думала грустно:
«Я не забываю, что Ришард – ксендз… или это всегда так?… Если я даже совершаю кощунство, то почему же я не ощущаю греха? И почему меня тянет к таинствам? Перед смертью я хотела бы исповедаться у него… Ах, да, сначала нужно обратиться к другому ксендзу, покаяться, проклясть свою любовь, отречься от нее, получить отпущение грехов… потом можно снова исповедаться у Ришарда… только он будет тогда уже ксендз Ришард Иодко… Целая пропасть ляжет между нами… Ах, какой ужас, какая боль!.. Как мое счастье грустно…»
Странная слабость и темнота в глазах заставила ее опустить молитвенник.
«О, как мне плохо!»
Она думала с глубокою печалью:
«Ришард был и есть для меня – все. Однажды он спас мою душу от отчаяния. Потом он показал мне, какой прекрасной может быть жизнь при обоюдной любви… Теперь он приготовит меня к смерти, чтобы я не слишком мучилась перед нашей разлукой…»
Она снова взялась за молитвенник, но дурнота увеличилась. Почти ничего не видя, Мечка вышла из костёла. Кто-то подал ей руку и усадил на извозчика.
Дома она несколько пришла в себя, переоделась, заказала чай. Электрический свет смягчался кружевным абажуром. Белые розы, присланные вчера ксендзом Иодко, тонко и сладко примешивались к аромату духов. Темный мех красиво оттенял матовый блеск ее кремового шелкового пеньюара. Она иначе причесалась и надела кольца с аметистами, подарок ксендза Иодко. Аметисты, осыпанные бриллиантами, так нежно играли. Она хотела быть красивой.
Несколько раз в нетерпении подходила она к окну. Ковер заглушал ее легкие и словно робкие шаги. Тяжелая занавесь отдергивалась по кольцам. Кольца легонечко постукивали, как кастаньеты. Улица была пуста. Снег сыпал и сыпал без устали. Ветер намел целый сугроб около противоположной стены.
Наконец, телефон позвонил.
– О, Ришард… так долго.
– Прости… Сегодня очень много исповедывалось… Что с тобой, дитя?.. Ты ушла, как смерть…
– Мне было плохо.
– Я сейчас еду к тебе.
– Я жду.
Через четверть часа она впускала его. Ксендз Иодко обнял Мечку. Никогда еще она не видела его таким зловеще-спокойным.
– Тебе пора на юг…
– Раньше весны?.. Ни за что.
– Но, ты, понимаешь ли свое состояние?.. Ты умрешь.
– Можеть быть.
Он чуть-чуть улыбнулся и положил ее руку себе на глаза.
– Если ты умрешь теперь, я прокляну нашу встречу.
Она испугалась. Что же ей делать? Она должна была умереть. Она это чувствовала. Она знала это раньше от врачей. Давно уже дело шло к концу. Старый знаменитый Кухельбах сказал ей: «Вы будете ходить до последней минуты… у вас нечеловеческие нервы… потом вы ляжете, не встанете и умрете в три-четыре дня. Я считаю ваше истощение опаснее туберкулеза»…
Так это будеть, конечно! Боялась ли она смерти? Нет. Ведь Мечке смерть представлялась лишь падением в пустоту.
Она напрасно пыталась развлечь его. Они сидели перед камином, крепко обнявшись, в полном молчании, словно перед разлукой. Она догадывалась, как он должен был сам страдать, – вдвойне страдать, ибо он никогда ничего не говорил о себе.
И когда он ушел, она осталась сидеть в той же позе, словно печаль сковала все ее движения.
Она припоминала его замкнутое бесстрастное лицо, пряди седеющих волос, чуть-чуть согнутые плечи, на которые словно легла невидимая тяжесть. Что она могла сделать для него? Что она могла изменить?
* * *
Теперь английские чаи у Шевыревой протекали при дневном свете, слегка голубевшем к пяти часам.
За столом собиралось больше мужчин, чем дам, ибо дамы предпочитали кататься или гулять.
В эту среду Шевырева увидела у себя только Мечку и одну драматическую актрису. Он пили чай, сосали ломтики ананаса или конфету и вспоминали городские сплетни. Артистка принуждена была поминутно натягивать бархатные брэтели на свои обнаженные плечи. Казалось, ее зеленоватое платье с пеной желтоватых кружев то и дело спадает вниз. Она говорила, что сегодня у милой мадам Г. вечер, куда приглашены Эрна Фиксман и поэт Улинг. Ей польстило изумление Мечки.
Закуривая, она пустилась в подробности. О, да… судьба этих двух не совсем обыденна. Эрна попала в руки мецента и готовится в драму. По словам других, у нее больше задатки. А Улинг уже и теперь знаменитость. Его стихи восхитительны. Он безобразен и очарователен.
Шевырева предложила поехать к Г.
– Но у меня нет приглашения, – сказала Мечка.
– Туда приезжают запросто… а вы ведь знакомы к тому же?
– Да.
Они живо поднялись. Толпа гуляющих была огромна. Экипажи часто останавливались. Красивая головка Шевыревой в парчевой шапочке с султаном иногда высовывалась из меха и кланялась.
Мечка начала тяжело кашлять, закрывая свой лихорадочно пылающий рот букетом фиалок. Она жалела, что поехала. Лучше было бы остаться у себя, велеть зажечь огонь, самой приготовить чай и ждать ксендза Иодко… Возможно, он вырвался бы на минутку.
– Как вы, однако, кашляете, – заметила Шевырева, – отчего вы не уезжаете на юг?
Артистка вкусно сплетничала о доме, куда они ехали.
Мальчишки бежали с левкоями за экипажем. Нигде еще не зажигали электричества. Небо бледное настолько бледное, что напоминало стекла витрин, одно оставалось спокойным.
В большой зале мадам Г. открыла все окна. Дамы кутались в мех, не снимая шляп. Они продушили своими юбками всю квартиру – запах неопределенный, смесь различных духов и цветов, острый, въедающийся, беспокойный.
Эрна Фиксман, ослепительно одетая, сидела, окруженная молодежью. Она кивком головы поздоровалась с Мечкой и посмотрела на нее понимающими глазами. Да, эта умела завоевывать жизнь!..
Тут же стоял Улинг, непроницаемо равнодушный, слегка щуря светлые усталые глаза. Хозяйка дома вдела ему в петлицу белую камелно.
– Она с запахом, – сказал он двусмысленно Мечке.
Потом он переходил от одной группы к другой, выслушивал комплименты. По всем углам шептались о нем.
Янко Зноско, в короткой юбке и жилете мужского покроя, имела свой обычный преувеличенно-развязный вид. Она спорила об искусстве с видным художником и потешала того безмерно.
В другой гостиной Мечка натолкнулась на Юраша. Ах, вот уж кто был приличен, элегантен донельзя. От его грима и небрежности не осталось и воспоминания.
Он поцеловал руку у Мечки. Как давно они не встречались! Он вспомнил Женеву, «Синий топаз», свои мытарства.
– Я едва не потерял душевного равновесия, – сознался он доверчиво.
Потом Юраш засмеялся.
– А вы видели мою невесту? Янка – премиленькая сегодня.
Зноско шла к нему в эту минуту, бесцеремонно зевая.
– Тебя ищет Улинг, – бросила она жениху.
Мечка смотрела вслед Юрашу.
– Итак, это решено, Янка?
– Что именно?
– Ваша свадьба.
Янка усмехнулась, прямо глядя на нее.
– Не вы одна, Мечка, делаете, безумства…
– Я не понимаю вас…
– Ба! Грех тянет.
И живо схватив Мечку за руку:
– Я сказала гадость, простите меня. Я ведь ничего не знаю о вас определеннаго… так… намеки… слухи…
– А если бы знали?
– О… Я бы осудила вас. Вас все тогда осудят.
Янка понизила голос.
– Если женщина выбирает ксендза, она должна быть нечеловечески дерзка… Ксендза все жалеют, а женщину все бранят…
– Да, женщина должна быть смелой – сказала Мечка медленно, – и для такой женщины не существуешь чужого мнения.
* * *
После долгих уговоров ксендза Иодко Мечка решилась уехать на юг. Впрочем, она уступила ему, только тогда, когда он пообещал добиться отпуска и когда пришло известие о смерти Тэкли Лузовской в Мерзни. Странно, семья Зноско приняла эту весть с облегчением. Стэня уехала в Н-ск помогать Лузовскому ликвидировать его дела. Ни для кого не было тайной, что теперь она примет в судьбе Ивона живейшее участие.
У Мечки был довольно долгий маршрут. Сначала в Р., грязный городок на границе, там она хотела повидать свою тетку – и потом крутой скачок на юг, к морю и кипарисам. Она мечтала о «садике, где цвел бы миндаль, дикие розы, о балконе, увитом виноградом, о белых воздушных платьях, так пленительно красивых под солнцем и ярким зонтиком. Ей казалось, что это лето должно быть самым счастливым для нее.
Она представляла себе сладкую праздность при отсутствии всяких забот, волнений, сожалений, мечтала о длинных прогулках на пароходе, рука об руку с ксендзом Ришардом, когда ветер так ласково треплет длинную вуаль и целует волосы, о сладостных, коротких, светлых, угарных ночах, когда сад кажется белым, словно в снегу, и ничего нет запретного для страсти и ничего чрезмерного для любви.
Может быть, поэтому она простилась с ксендзом Иодко просто, без слез и тревоги.
Ведь она ехала к счастью…
В Р. Мечку ждала неприятность. Тетка не жила здесь больше. Ее дом перешел во владение какого-то лавочника. В темном бакалейном магазине покупатели толпились около бочек с подозрительной рыбой. Bce оглянулись. Толстая женщина дала ей краткие объяснения.
Мечка помнила, как девочкой играла в этом саду. Теперь сад был почти срублен, кое-где торчали кривые, низкие яблони, несколько кустов сирени, а остальное ушло под огород.
Визжали поросята, запертые в хлеву. Чья-то лошадь терпеливо ждала, переступая с ноги на ногу, привязанная у калитки.
Мечка поехала в гостиницу. Сизый туман, такой плотный, что, казалось, его можно ощупать и разорвать руками, опустился на город. Тяжелые, прозрачные капли падали с веток, и молоденькие листочки размякли, как тряпочки.
В гостинице пахло сыростью, едой и уборной. Горничная принесла ей кофе с венскими булочками, расплескав его на подносике. Фактор, молодой щеголеватый брюнет, спросил не понадобятся ли его услуги. Он говорил по-польски. Она послала отправить телеграмму ксендзу Ришарду, сама же пошла в костёл.
Костёл был довольно далеко. Он стоял в глубине широкого и пустого двора. Звонил мальчик-реалист. На паперти, залитой водой, болтало несколько баб. Пол в костёле только что вымыли, и он был влажен и увеличивал холод.
Все хоругви стояли в белых новых чехлах, и этот белый цвет тоже напоминал о холоде.
Костёл был неприятно нов, весь блестел нестертой грубой позолотой, весь дышал краской, маслом, только что купленными материями, деревом едва внесенных скамеек. Гулкое эхо катилось под его сводами. Алтарь старо-розового тона, очень широкий и большой, напоминал гробницу. Над ним уносилась среди хора ангелов мурильевская Мадонна, с выражешем нежного экстаза, почти любовной радости. Искусственные цветы, некрасивые вазы, дешевые ковры, несколько раскрашенных и дурно исполненных статуй, также кощунственное безобразие картин Голгофы в коричневых рамах, – все это испортило чистую и прекрасную гармонию готического костёла.
Женщины и мужчины, еще одетые тяжело, тепло и грубо, пели длинную песнь, припев которой начинался словами: «Ach, Jezu, moj kochany!» Эти слова: «Ach, Jezu» мужской голос бросал с глубочайшим, почти негодующем, состраданием; Он возмущался незаслуженной мукой Иисуса. Он находил его милосердие чрезмерным.
«Это никогда не вышло бы так сильно и страстно у женского голоса», решила Мечка.
Она сидела, пронизанная холодом, сыростью, грустью и бессилием.
«Как я люблю костёл, – думала она с отчаянием, – как я люблю. Каждый камень здесь я готова целовать, вечность готова простоять перед этим на коленях!»
Блаженством и страданием наполнило ее воспоминание о ксендзе Иодко в комже и с лиловой стулой. Она боготворила его в конфессионале. Она опьянялась его мессой.
На другой день Мечка была уже далеко. Менялась местность, менялся климат. Мимо поезда бежали сады, белые от цветущих деревьев. На вокзале продавали ветки миндаля и сирени.
Мечка сделала остановку и поехала на лошадях до следующей станции.
Старые, громадные ароматные яблони высоко поднимались над плетнями. От них ветер приносил свежий, крепкий, чуть-чуть винный запах.
Встречались озера прозрачной, не очень глубокой воды, и деревья вокруг них казались растущими прямо из этой голубо-зеленой прохлады. Дорога часто была вся белая от извести. По краям ее росли редкие, скрюченные, толстые ивы. Мечку наполнила безудержная радость жизни.
Туда, где она была так счастлива с ксендзом Иодко, Мечка приехала ночью. Кипарисы казались черными, застывшими, строго-таинственными, как на гравюрах. А стены домов – мраморно-белыми, чуть-чуть с зеленоватым отливом при луне. Коляска медленно везла ее в гору. Скоро она начала различать шум ручья.
Бульвар и костёл были, значит, близко. В отеле ее помнили и ей обрадовались.
Старичок-лакей в туфлях открыл ей двери в ее комнаты. Веранда, гостиная, светлая мебель – все то же.
Она осталась здесь. Вся охваченная воспоминаниями, она не сомкнула глаз. Утром же встала бледная, разбитая, почти несчастная.
Около костёла кипарисы шумели по-прежнему, ручей бежал и пенился среди камней, но в саду, где ксендз Иодко так усердно сеял цветы, земля была вспахана и посажены новые лозы винограда.
Полное изнеможение охватило ее, когда она увидела плебанию, а у окна – молодого, угреватого ксендза. Она не решалась войти. Он сам вышел к ней. Она спросила о ксендзе Лоскусе. Ксендз Лоскус перевелся в другую епархию, с ужимкой объяснил ксендз. Его глазки горели от любопытства. У Мечки было ощущеше, что ксендз Лоскус умер. Она поклонилась и медленно пошла обратно.
«Никогда не следует возвращаться на старое, – думала она, – здесь я была так счастлива. Но уже ничего, ни одного часа не вернется из прошлаго. А все мои ощущения стали иными, новыми. Зачем я уехала от Ришарда? Если мы не могли приехать вместе, я должна была бы сидеть дома. Не все ли равно, где умирать? Зато он был бы рядом, зато я могла бы целовать его руки и подарить ему самую восхитительную бессонницу».
Она дотащилась до площадки, сплошь заросшей цветущими розовыми кустами, к которой вел подъем из камней. Часто камни обрывались и с шорохом катились вниз. Для того, чтобы увидеть серебристую полоску моря и мачты пароходов на пристани, стоило только встать, но она сидела с тупым, безучастным видом.
Потом крики татар стали раздражать ее, и она пошла к себе в отель, часто спотыкаясь на белые, мяпие от пыли камни.
Две дамы в длинных старомодных накидках повстречались с нею. Онё живо оглянулись на Мечку.
– Эмця, ты помнишь ее…
– Я думаю. Ксендз Иодко…
– Этакое паскудство!..
– Точно нет других мужчин…
Мечка не ускорила шага. Столько раз она уже слышала эти грубости! Ничто уже не могло тронуть ее. Ночью у нее был припадок и кровохаркание.
* * *
Дни тянулись медленно, страшно медленно. Ксендз Иодко имел мало надежды на отпуск. Но разлука истомляла их, и часто в письма они вкладывали чересчур много боли и горечи.
Однажды на вечерне в костёле Мечка с изумлением увидела епископа, – епископа, с которым обедала в обществе ксендза Лоскуса.
Народу почти не было. Солнце горело на колоннах ковчега, на пальмах, у алтаря, на одной части скамеек и разогрело дерево. Вилась редкая, золотистая пахнувшая пыль. Вместе с органом пело несколько голосов. Епископ в кресле внимательно читал свой молитвенник, слегка склонившись на руку. Красный шлейф обвивал его ноги. Изредка он поворачивал голову в сторону молящихся, и тогда на бледном лице сверкали большие черные глаза. Несколько тучных, немолодых ксендзов чинно сидели напротив.
У Мечки сделалось сердцебиение от волнения и слабости. Она смотрела на епископа восторженными, набожными, восхищенными глазами. Экстаз обожания охватил ее. Ах, эта церковность, эта видимая религиозность, эта внешность Бога! По окончании службы епископ разговаривал в сакристии с настоятелем.
Мечка пошла туда и стояла в кучке прихожан, почтительно созерцавших епископа.
Его преосвященство делал изящные жесты и улыбался. Улыбка у него была обязательна и полна живости, насмешливые, умные большие глаза остановились на Мечке. Неожиданно для себя самой она наклонилась. Сакристиан, мальчики и прихожане отодвинулись в сторону.
– Я видел вас где-то? – сказал епископ, глядя на неё чуть-чуть вниз, так как он был очень высок ростом.
– Я была на обеде в честь вашего преосвященства при ксендзе Лоскусе… Ваше преосвященство говорили со мной.
И, не ожидая его слов, добавила с тихим отчаянием, забывая, где она:
– О, с тех пор все изменилось!
Епископ смотрел на нее еще внимательнее.
– Я забыл вашу фамилию, – пробормотал он.
Она назвала себя, чуть усмехнувшись.
Лицо епископа не дрогнуло. Но она знала, что он сейчас же вспомнит, ксендза Иодко, доносы и всю грязь, которой в прошлом году облили Мечку. Казалось, он ждал от нее чего-то.
И она, действительно, сказала ему со смелостью человека, которому нечего выигрывать и нечего терять:
– Я никогда не верила в Бога, но я хотела верить. На это я затратила лучшие годы своей жизни. Бог не услышал меня. Теперь мне осталось немного жить… да, немного… Я хотела бы умереть католичкой. Я хотела бы перед смертью обладать Богом, хотя бы на мгновение перед смертью… в последний раз.
С еле уловимым беспокойством, с тонкой улыбкой, со смесью недоверия, печали и участия епископ ответил:
– Молитесь.
Покуда Мечка склонилась перед ним, он отошел. Его шлейф поволок за собою виноградный листок, залетевший из двери. Епископ уехал на автомобиле.
Мечка вернулась в костёл, где солнце горело уже не на алтаре, а на хорах. Она начала беззвучно рыдать, думая о ксендзе Иодко и чувствуя, как ее сердце разрывается от горя.
С тех пор она часто мысленно обращалась к епископу. Она жалела, что не могла решиться и написать ему. Впрочем, это было безумие, слабость, отчаяние, желание утолить жажду в сухом месте или сделать квадрат из треугольника. К ее исповеди епископ должен был отнестись дурно. Разве не был он тем же ксендзом? Конечно, эти детские мечты были лишь следствием ее отношения к нему, восторженного, преувеличенно-восторженного, почти идолопоклоннического.
* * *
С нею сделаяось несколько обмороков. Она призвала доктора. Тот выслушал ее, сложил золотые очки в чехол и сказал:
– У вас есть родные?
– Нет.
– А близкие люди?.. Друзья?
– Да.
– Пошлите им телеграмму.
Он пожал плечами, крайне недовольный сам собою.
Мечка улыбалась.
– Я бы вам советовал лечь…
Он уехал. Она пошла в костёл и исповедовалась у молодого настоятеля. Он ничего не понял, и через ее голову в решеточку рассматривал молящихся. Она причастилась на другой день с тем же ощущением душевной пустоты, как в Женеве.
Но ведь ей нужно же было приготовить себя к последней исповеди… последней исповеди у ксендза Иодко. И она послала ему телеграмму.
Да, теперь уже было трудно ходить, и она половину дня лежала на веранде, изящно одетая, очень ясная, с умом, странно-просветленным.
Теперь она уже не сомневалась, что конец ее близок.
И как раньше о счасте, так и теперь о смерти она думала:
«Никогда не предполагала я, что смерть так нежна!».
А о ксендзе Иодко:
«Мне пора умереть. Я его чересчур замучила. Он устал».
Ксендз Иодко приехал в сумерки. Что-то сразу оборвалось в ней, когда она увидела его сутану и пальто с пелеринкой. Крупные слезы лились у нее из глаз.
Она схватила его голову, повторяя с болью и ужасом:
– Как ты изменился! Как ты изменился!.. О, у тебя совсем седые волосы…
И так как он молчал, она прошептала:
– Я боюсь, что я только скверная мечтательница. Я не думала… ты поверишь?.. я не думала, что нам так тяжело будет расставаться.
– Кто отпустит тебя одну? – спросил ее ксендз Иодко.
Он посмотрел ее рецепты, лекарство. Он поговорил по телефону с врачом. В сущности, все было тоже, что и прежде, только она чересчур ослабла.
Чтобы отвлечь ее от тягостных мыслей, он рассказывал ей пустяки. Мечка слушала его рассеянно.
Потом сказала:
– Как я счастлива, что ты приехал вовремя… Ну, да… вовремя… Ты выслушаешь мою исповедь…
Он погладил ее прозрачные руки.
– У меня нет теперь ни веры, ни надежды, у меня только любовь к тебе, Мечка…
Она посмотрела на него с раздирающей тоской:
– Не подумай, что я мало люблю тебя…
Ксендз Иодко сам зажег две свечи, вынул кружевную комжу и лиловую стулу. Потом он выслал сакристиана из комнаты.
– У тебя душно, – сказал он.
И открывая окна:
– Вечернее солнце радует.
Мечка смотрела на ксендза Иодко. Он был снова ее духовником, снова для нее только ксендзом в его белой комже. Он казался ей выше ростом и прекраснее, чем когда-либо.
Он поправил ей подушки, отвел пряди с лица и сел совсем близко.