18 июня 1976 года
Соуэто, Йоханнесбург, Южная Африка
Уже два дня Соуэто в огне, а я все еще не знаю, где Номса, не знаю даже, жива ли она.
Сейчас пятница, стемнело, мужчины из коммуны собрались в доме Андиля, чтобы обменяться новостями. Они постарались не привлекать к себе внимания и являлись по одному, с десятиминутными перерывами. Полиция относится к собраниям нервно и не задумываясь арестует всех, кого заподозрит в проведении собрания с целью составить заговор против правительства.
Линдиви и дети ушли. Я тоже должна была бы уйти, но слишком измотана, чтобы провести вечер за беседами с семейством Линдиви в Мидоулэндс. Женщине не место в комнате, полной мужчин, но они закрыли глаза на мое вторжение, потому что я – гостья в доме своего брата и потому что моя дочь – среди пропавших.
Дым кольцами поднимается из трубок, набитых табаком; кое-кто из мужчин время от времени делает глоток пива из принесенной с собой бутылки. Кислая вонь – сильнее пота – заполняет комнату; мне предложили немного пива из сорго, но от запаха umqombothi к горлу подкатывает тошнота. Единственный свет исходит от трубок, кончиков сигарет и нескольких свечек, которые я зажгла в стороне от елозящих ног и жестикулирующих рук.
– Примечательно, что восстала именно молодежь, – произносит Одва в своей речитативной манере, – ведь все – для них. – Одва вырос с нами, в нашей деревне в Транскее, он обожает звук собственного голоса.
Сосед Андиля, Мадода, соглашается:
– Все эти годы мы боролись за то, чтобы наши дети обрели будущее в нашей стране.
– Будущее!
– Да здравствует свобода! – восклицают другие.
Я готова проклясть свободу, если за нее придется заплатить кровью моего первенца. Когда Номса семь месяцев назад ушла из-под защиты нашей хижины, я не хотела, чтобы она покидала нас. Номса с самого рождения была особенной, даром, пожалованным мне предками. Она выжила во время наводнения, когда река унесла и скот, и ее любимого брата Мандлу. Она на коленях у старших слушала поэтические сказания imbongi о наших сражениях и наших победах. Ее глаза загорались огнем отмщения, и это пугало меня. Я не хотела, чтобы она сражалась.
Я хотела, чтобы она осталась дома, с братьями и со мной. Я не хотела, чтобы она следом за отцом отправилась в Йоханнесбург, потому что боялась, что назад она, как и он, вернется в гробу. Я хотела удержать ее в безопасности, но безопасность для Номсы всегда была тюрьмой. Я всю жизнь пыталась запереть ее дома, но она говорила, что я запираю ее от мира. И я уступила. Я позволила Номсе уехать в этот город учиться – в ответ на обещание, что она не ввяжется ни во что опасное, но мне следовало знать, что она лжет. Единственное, против чего оказалась бессильна моя воительница, – это ее собственная яростная натура.
Теперь Соуэто в осаде. Патрули на броневиках, огонь дотла спалил дома, а вонь слезоточивого газа не дает забыть, что против нас ведется война. Вертолеты кружат над головой; они – хищные птицы войны, что высматривают человеческую падаль, а пламя насилия, словно пожар в вельде, охватило весь район.
– Я слышал, тайная полиция охотится на лидеров восстания, – говорит Одва.
– Пусть роются в темноте, точно слепые свиньи, пусть пытаются унюхать запах наших героев. Они никогда их не найдут.
Одва продолжает, не замечая попыток Мадоды напомнить о моем присутствии:
– Говорят, их утащили в какие-то тайные места, где их пытают и…
Андиль обрывает его, и я благодарна брату.
– Ходят слухи, что многих спасли и прячут, выжидают, чтобы переправить через границу, в Родезию, Мозамбик, Анголу и Ботсвану, в изгнание.
Я всей душой надеюсь, что Номса среди спасенных. Если нет – мы найдем ее в морге.
Одва поворачивается ко мне:
– Ты должна гордиться. – Он поправляет очки и кивает, чтобы подчеркнуть важность своих слов. – Ты должна очень гордиться Номсой. Круги от здешней акции разойдутся по всей стране. – Голос у него то возвышается, то опадает, словно у священника в церкви. – Народ пробуждается, он готов сопротивляться благодаря тому, что сделали наши дети. – Одва говорит “наши дети”, хотя у него нет детей, но я не указываю ему на это.
– Это правда, – вступает Ксолани. Он живет через три дома от моего брата, его сыновья принимали участие в марше, и оба вернулись невредимыми. – Во всех провинциях молодежь борется за то, чтобы страна перестала быть покорной. Мятежи вспыхивают повсюду, и, говорят, многие из нашего народа восприняли восстание как призыв взяться за оружие.
– Время разговоров закончилось! – восклицает другой мужчина, ударяя кулаком по ладони. – Теперь мы будем говорить кулаками и копьями!
– Ножом и огнем!
– Может быть, теперь нас услышат!
Мужчины воодушевляются, и Андиль встает:
– Давайте немного потише.
Голоса становятся приглушенней, но страсть в них не гаснет.
Мне неуместно говорить на этом собрании. Но даже если бы я имела право голоса, нет смысла указывать собравшимся мужчинам, что я не приемлю насилия. Мы – реликты ушедшей эпохи, те, кто поддерживает идею ненасильственного сопротивления. Молодежь не верит, что кроткие наследуют землю. Они твердят, что бороться надо с оружием в руках, ибо это единственный способ свергнуть белое меньшинство, которое силой удерживает черное большинство в цепях.
Но какой будет свобода, добытая ценой крови? И что потом? Когда мы в гневе отнимем жизни у наших врагов, разве не станем мы теми, против кого сражались, теми, кто был жесток с нами? Если мы однажды познаем вкус победы, разожмут ли наши бойцы кулаки, чтобы жить в мире, или станут искать очередного конфликта? Мне невыносимо думать, что все мы станем убийцами, что белые, что черные, и что нам никогда не смыть кровь с наших рук. Я молюсь, чтобы оказаться неправой.
Молодые заводят песню из тех, которым аккомпанемент – стук барабанов, она заставляет мое сердце биться быстрее. Но как бы я ни хотела петь с ними – я не знаю слов. Может быть, это и значит стареть: ты должна позволить молодым петь их собственные песни.