С 23 по 27 июля 1976 года

Йовилль, Йоханнесбург, Южная Африка

Морри, Кэт и я неслись вверх по лестнице запасного выхода, и эхо от нашего топота прыгало между стенами.

– Кто это? – прокричал Морри.

– Заткнись и беги! – крикнула я в ответ.

Мы уже одолели два пролета, когда внизу хлопнула дверь.

– Робин! – позвала Вильгельмина где-то позади нас.

Мы помчались по коридору четырнадцатого этажа. По обе стороны тянулись пожарные лестницы, и я рассчитала, что мы можем затеять игру в кошки-мышки, бегая вверх и вниз. Вильгельмина, полноватая и неспортивная, и так уже задыхалась. Она не смогла бы долго преследовать нас, даже зная, в каком направлении мы убежали.

В следующие десять минут мы носились туда-сюда по семи этажам, стараясь при этом не оказаться у нашей квартиры на одиннадцатом этаже – вдруг Вильгельмина вернулась туда.

– Почему мы не можем спрятаться у вас? – спросила я.

– Отец заперся от меня, – сконфуженно признался Морри. – У него важная встреча, и он сказал, что я буду отвлекать постоянными вспышками. Может, на улицу?

– А вдруг она именно на это и рассчитывает и поджидает внизу?

– Точно. Тогда давай в подвал? Там только кладовки, и туда никто не ходит, кроме Джорджа. Самое то, чтобы спрятаться.

Спрашивать, кто такой Джордж, было некогда, а придумать план получше я не могла, так что мы начали осторожно спускаться, прислушиваясь, не гонится ли за нами Вильгельмина. Оказавшись в подвале, мы постояли в лабиринте проходов, восстанавливая дыхание. Прошло еще двадцать минут, и каждую минуту отмеряла на моих часах рука Микки-Мауса. Я уже решила, что прошло достаточно времени и Вельгельмина оставила нас в покое, как вдруг лифт заурчал. Кто-то ехал вниз.

Думать было некогда. Я схватилась за ручку ближайшей двери, и, о чудо, дверь открылась. Лишь когда мы ввалились внутрь, я заметила, что там кто-то есть. За дверью оказался коричневого цвета старик, который курил странно пахнувшую сигарету; увидев нас, он, кажется, удивился не меньше моего.

Я взглянула на его руки, обтянутые коричневой кожей, и подумала, не приставляли ли они нож к горлу белого человека. От этой мысли ледяная дрожь пробежала по спине. Я повернулась, чтобы выскочить, и тут Морри заговорил:

– Джордж! Здоро´во! Запри дверь, быстрее!

Ему не пришлось повторять, старик оказался прытким для своего возраста. Он подскочил, забренчал ключами на связке, прицепленной к его ремню. Лишь когда ключ повернулся в замке, я позволила себе снова начать дышать. Тренькнул лифт, послышался шорох разъезжающихся дверей.

– Ш-ш, – сказала я, и старик кивнул, затаптывая на полу свою сладкую сигарету.

– Свет, – буркнул он, указывая на выключатель у меня над головой.

Я щелкнула выключателем. Мы погрузились во тьму.

Всякие сомнения в том, что на лифте приехала именно Вильгельмина, быстро улетучились, когда ее голос выкрикнул мое имя:

– Робин? Ты здесь? Робин, выйди, пожалуйста. Я хочу помочь тебе.

В темноте звуки казались еще громче. Мы услышали шаги и тяжелое дыхание – Вильгельмина прошла мимо двери. Протикали еще несколько минут, тишину нарушали шарканье и бряканье: Вильгельмина методично дергала все двери.

Паника нарастала.

У нас нет времени выработать план. Если Вильгельмина нас найдет, она заставит нас открыть дверь квартиры и увидит, в каком кошмарном состоянии Эдит.

Я знала, что тоже выгляжу ужасно, грязная и запущенная, как уличные оборвыши, про которых я слышала по радио в истории про мальчика по имени Оливер. Кэт выглядела ненамного лучше.

Если Вильгельмина изловит нас, вот таких, да еще увидит Эдит в стельку пьяной, она точно заберет нас. Я не могу этого допустить.

Вильгельмина подбиралась все ближе. После погони ее мучила одышка, и от каждого ее придыхания у меня холод бежал по спине. Ожидая, когда она доберется до нашей двери, я начала грызть пальцы.

Она нас найдет. Она уже почти здесь.

А потом ее сипение волшебным образом затихло. Я прислушалась, но ничего не услышала. За дверью было тихо.

Она ушла! Убралась!

И тут ручку нашей двери дернули вниз. В темноте мне было ее не видно, но я услышала скрип. Я старалась не дышать; наконец Вильгельмина отпустила ручку и ушла.

Не знаю, сколько прошло времени. Сладкий мускусный запах сигареты пропитывал помещение, и голова у меня стала тяжелой. Я устала, мне хотелось спать, и я, должно быть, задремала, но проснулась от вспышки света, за которой последовала вторая. Мне на миг показалось, что это молния, но потом я вспомнила, что мы под землей и окон здесь нет.

Снова мигнул свет; старик улыбался мне щербатой улыбкой.

– Джииззуз, мастер Морри и маленькая мизз спасли Кинг Джорджа, – просипел он. – Если бы его застукали, когда он курил шмаль, то точно выкинули отсюда.

У него был странный пришепетывающий выговор, да еще на чудно´й смеси английского и африкаанс и он произносил “с” как “з”: джиззуз, мизз. Словно москит жужжал о себе в третьем лице.

Мне слишком хотелось спать, чтобы объяснять, что на самом деле это он спас меня; я едва смогла кивнуть и улыбнуться в ответ. Морри был увлечен сушкой фотографий, которые только что сделал.

– Кинг Джордж рад знакомству с маленькой мизз. – Старик протянул мне руку, и я пожала ее после всего лишь очень короткого колебания. – Всякий друг мастера Морри – друг Кинг Джорджа.

– Меня зовут Робин, – сказала я и указала рядом с собой: – А это Кэт.

Кинг Джордж захихикал и кивнул.

– Забористая шмаль, да. Кинг Джордж тоже видит всякую хрень. Это вот кенгуру. – И он указал куда-то рядом с собой.

– А это моя конкубина! – И Морри со смехом приобнял воздух.

Я против воли заметила, что кожа у Кинг Джорджа странного оттенка. Слишком светлая для черного и слишком темная для белого, я никак не могла сообразить почему. Мне хотелось спросить у него, как так получилось – был ли он сначала черным, а потом побледнел, или родился белым, а потом стал темнеть и темнеть, – но я не могла удержать эту мысль, чтобы толком сформулировать. Мистер Клоппер, учитель из моей старой школы, как-то сказал, что все чернокожие хотят быть белыми, потому что по глупости верят, будто все белые богаты и счастливы только из-за цвета своей кожи. Он говорил, что они используют всевозможные осветлители, чтобы стать белыми, и мы смеялись – вот дураки эти чернокожие! Может, что-то подобное случилось и с Кинг Джорджем.

Когда мы с Кэт наконец попрощались с Морри и вернулись к нашей квартире, под дверь была подсунута записка, настоятельно призывавшая Эдит позвонить Вильгельмине. Мы ее смяли и выбросили. Быстро заглянув в комнату Эдит, мы удостоверились, что она проспала весь шум и гам и продолжает громко храпеть. Мне вдруг до смерти захотелось есть; прикончив последние четыре куска черствого хлеба, мы с Кэт свернулись на диване и уснули.

План по приведению Эдит в веселое расположение духа мы начали осуществлять на следующий день. Для начала я нарисовала ей несколько глупых картинок, в основном изобразив “привратниц ада”, как она взяла за обыкновение называть женщин, проводивших с ней собеседования. Ни один из этих рисунков, даже те, на которых женщины изображались с дьявольскими рогами на голове и заостренными хвостами, торчащими прямо из зада, не заставил Эдит улыбнуться. В попытке отвлечь ее от уныния я долго расспрашивала ее об украшениях, а потом даже притворилась больной. Все зря. Эдит просто высыпала мне в глотку “Дедушкин порошок от головной боли”, сопроводив снадобье полной ложкой сиропа от кашля. От этого угощения меня замутило, и я поклялась себе никогда больше не применять подобную тактику.

Нам с Кэт пришлось проявить изобретательность с едой, которую мы готовили для Эдит. Единственное, за чем она выползала на улицу, было спиртное, и, как в детском стишке про Матушку Хафф, пустым оказался наш шкаф. Смесь из пикулей и недоваренных спагетти, которую мы изготовили на завтрак, была отвергнута; та же участь постигла оладьи из рисовых хлопьев с томатным соусом, которые мы подали на ужин. Мы дважды пытались выманить Эдит из спальни, наполняя ванну с разными ароматами, но каждый раз вода впустую стыла, пока не превращалась в мутное болотце.

Никакие комплименты не могли развеселить Эдит, и наши дурацкие шутки тоже провалились.

Моей единственной компанией, не считая Кэт, был Элвис, и даже он, казалось, погрузился в тоску. Он терял перья – сначала по одному-два, потом целыми пучками; пел он теперь только “Не плачь, папочка”. От этой песни Эдит вздыхала еще печальнее и наливала себе еще больше спиртного. Как-то мы врубили пластинку Пресли и принялись вихлять бедрами и вытягивать губы, как делает Элвис, – видели это в кинотеатре, но Эдит выбралась из комнаты, оглядела меня, воскликнула: “Господи, спаси и сохрани!” – и вернулась в постель.

И хотя мы провалились по всем пунктам, беспокойство за Эдит, составление планов и наблюдения, как ухудшается ее состояние по мере увеличения потребляемого алкоголя, позволили нам отвлечься от собственной боли. К тому времени я в попытке договориться с горем разработала сложную систему разрешений и запретов. Говорить о своей грусти или показывать эту грусть было нельзя, ведь нас могли услышать и увидеть родители.

– Просто думай счастливые мысли, – сказала я Кэт в тот день, когда нам было особенно одиноко, и она расплакалась.

– Я и думаю счастливые, – всхлипнула она.

– Какие?

– Как мама читала нам истории перед сном, и говорила смешными голосами, и разрешала нам отвечать смешными голосами.

– Это хорошо. А помнишь, как папа сажал меня на колени, ручкой соединял мои веснушки и называл созвездия, которые сумел найти?

– Помню. Мне тогда хотелось, чтобы у меня тоже были веснушки.

– Если ты думаешь о хороших временах, почему ты плачешь?

– Мне грустно вспоминать хорошие времена.

Я поняла, что слишком счастливые воспоминания ведут к тоске и безнадежности, поэтому вспоминать следует умеренно счастливое. Это было как качаться на доске, слишком большой груз на том или другом конце эмоционального спектра мог перевесить. Следовало устроить так, чтобы Кэт пребывала в устойчивом равновесии. Поэтому умеренно счастливые воспоминания и стали разрешенными к трансляции – семейные трапезы, поездки куда-нибудь, как мы сажали в саду рассаду.

– А помнишь, когда Мэйбл…

– Мы не говорим про Мэйбл, – напоминала я. – От этого ты тоже плачешь! – Мне приходилось быть сверхбдительной.

Даже когда я пыталась не дать Кэт заплакать, я понимала, насколько нелогично действую. Для моих родителей она так и осталась невидимой, так что ее слезы и не считались. Считались только мои слезы; только мои слезы надо было контролировать, вытирать и сдерживать. Если на то пошло, Кэт нужно было плакать – лить слезы и горевать за нас обеих, потому что, когда Кэт плакала, ужасная тяжесть у меня в груди немного рассасывалась. Но я не могла смотреть, как она плачет.

Я начала выходить из квартиры одна, без Кэт. Мамина тушь всегда была со мной, куда бы я ни направлялась, с ней я чувствовала себя храбрее, словно до тех пор, пока она у меня в кармане, ничего плохого со мной не случится.

Я даже решилась ходить в парк, сидеть там на качелях, или в бакалейную лавочку – купить конфет. Хозяин Мистер Абдул смотрел на меня грустными глазами – Эдит рассказала ему про моих родителей, и он разрешил мне записывать покупки на счет Эдит, хотя, подозреваю, он так и не взял с нее деньги за конфеты.

Мистер Абдул не был белым, но не был и черным. Коричневым, как Кинг Джордж, он тоже не был, и это сбивало меня с толку. Если люди не принимают правильного цвета, как узнать, кого надо бояться?

Как-то после обеда парикмахерша Тина, увидев, что я прохожу мимо, поманила меня в салон.

– Я получила твое заявление о работе, Робин, – сказала она. – Прости, я не могу нанять тебя, хотя ты бы показала класс! Но мне нужен кто-то с опытом побольше и знающий парикмахерское дело хоть немного. Но, может, я тебя подстригу? Бесплатно?

– Ладно, – сказала я.

Меня никогда еще не стригли в парикмахерской, отец всегда стриг меня сам – дома, в ванной.

– Спасибо. Только не делайте ничего с челкой.

– Но она скоро совсем отрастет и будет закрывать глаза.

– Мне так нравится. – На самом деле мне просто не хотелось, чтобы она трогала челку, подстриженную отцом.

Тина проворно вымыла мне голову, я пересела к зеркалу – на две подушки, которые подняли меня до нужной высоты, – и почувствовала, как Тина проводит пальцами по моим волосам. Ее движения напомнили мне отцовские руки, и я перенеслась в тот последний раз, когда он велел мне сесть на скамеечку для ног, а сам устроился за мной на краю ванны.

– Зажмурься, Конопатик, – велел он и обрызгал мне волосы водой; облачко из пульверизатора осело на меня, как вздох. Зубцы гребня защекотали кожу: отец мягко расчесывал узелки. – Не открывай глаза. – И он нахлобучил мне на голову глубокую миску.

Холодные ножницы коснулись затылка – отец вел лезвиями вдоль края миски. Пощелкиванье ножниц звучало колыбельной, убаюкивая. Пряди волос падали мне в раскрытые ладони, лежащие на коленях, и я представляла себе, что в ладони ложится снег. Я соскользнула в сон и проснулась от того, что отец сильно дул мне в лицо, убирая короткие волоски, застрявшие на ресницах.

От воспоминания об отце – о запахе его воды после бритья и мятной жвачки, о его крепком теле, прижавшемся ко мне сзади, – стало невыносимо грустно, и предательские слезы защипали глаза.

Я должна выбраться отсюда.

– Я забыла! У меня же совсем нет времени. – Я спрыгнула с кресла. – Мне надо домой.

Тина что-то кричала вслед, когда я выбегала из салона, с мокрых волос капало, но я не обернулась.

Мистер Пападопулос, когда я зашла к нему проверить, прочитал ли он мое заявление, сказал, что не имеет права нанимать на работу детей, но настаивает, чтобы я взяла в подарок газетный кулек с рыбой и картошкой. Еще он деликатно попросил меня никогда не повторять ту греческую фразу, которой Эдит меня научила. Наверное, это были очень, очень скверные слова. Безработная, я была для Эдит совершенно бесполезна, и последние наши с Кэт планы провалились.

Однажды – когда меня уже тошнило от путеводителей Эдит, нытья Кэт и постоянных опасений, что явится соцработница, – я взяла из тумбочки Эдит немного мелочи и села в автобус, идущий до городской библиотеки Йоханнесбурга. Сойдя, как сказал мне водитель, на углу Коммишенер-стрит и Симмондс-стрит, я немного побродила возле огромного здания с колоннами, набираясь храбрости, чтобы войти.

В библиотеке я довольно быстро нашла детский отдел и двинулась вдоль бесконечных рядов, ведя пальцем по корешкам и вдыхая легкий запах пыли. Я вытаскивала с полок книги, отыскивала своих любимых авторов, излюбленных героев и обожаемые истории и складывала тома один на другой, пока руки у меня не заболели от тяжести. Затем нашла пустой стол и сгрузила все на него, готовая к тому, чего все это время желала, – с головой погрузиться в чтение. Не знаю, как долго я так просидела, но, листая страницы, читая отрывки оттуда и отсюда, я забыла свои печаль и одиночество.

Я больше не грустила – я улыбалась смешным выходкам Мунфейс и народца из “Волшебного дерева”, радовалась тому, как Секретная Семерка распутала очередное дело; я забыла, что смех – обратная сторона чувства вины за украденные моменты счастья.

Перевернув последнюю страницу последней книги, я вспомнила главную причину, по которой хотела попасть в библиотеку. Я не знала, где что искать, а шкафы с карточками пугали меня, и я решила попросить помощи у библиотекарши.

Когда я подошла к стойке, библиотекарша разговаривала с какой-то пожилой леди, рядом с которой стояла большая картонная коробка. Дамы, похоже, прощались. Я постояла около них несколько минут, и библиотекарша, извинившись перед собеседницей, наконец повернулась ко мне:

– Тебе помочь?

– Здравствуйте. Помогите мне, пожалуйста, найти кое-какие книжки.

– Я сейчас занята, но если ты подойдешь попозже…

– Все в порядке, Карен. Я ей помогу. Это по моей части, – сказала пожилая.

– Но вы уже уходите.

– Это будет моя последняя охота за книгами. Я только оставлю свое имущество здесь, если не возражаете.

Светлые волосы доходили ей до подбородка, а добрые глаза, голубые, с фиолетовым отливом, внимательно смотрели на меня. Женщина улыбнулась и протянула руку:

– Ну, здравствуй. Меня зовут Мэгги, я заведующая библиотекой.

– Здравствуйте. Я Робин. – Я застенчиво пожала ее руку.

– Рада познакомиться. Итак, какие книги ты ищешь?

– Про сирот.

– Про сирот? Ну что же, ты выбрала хорошую тему, тут есть прекрасные классические книги. Присядь, а я поищу что-нибудь для тебя.

Я вернулась за свой стол и наблюдала, как Мэгги двигается меж стеллажей, вынимая книгу то с одной полки, то с другой, и переходит дальше. Она точно знала, где что стоит.

– Смотри, – сказала она, подходя ко мне, со стуком опустила стопку книг на стол и села напротив, с шутливым вздохом попытавшись поудобнее устроиться на детском стульчике.

– Вот. У нас тут: “Тайный сад”, “Хейди”, “Маленькая принцесса”, “Дети из товарного вагона”, “Пеппи Длинныйчулок”, “Энн из Зеленых Крыш”, “Книга джунглей”, “Золушка” и “Питер Пен” для начала. Хочешь взять их почитать?

– Да, но я только недавно переехала. Я была записана в библиотеку в Боксбурге, а в эту – нет.

– Ага. Ну, мы можем тебя записать. Пойдем к стойке, я дам тебе формуляр. Надо только, чтобы его подписали твои родители.

Я кивнула, горя желанием угодить, и тут это обрушилось на меня.

У меня нет родителей. У меня нет мамы, у меня нет папы, они больше никогда не заполнят никаких формуляров.

Все, что у меня есть в этом мире, – это запойная тетка и воображаемая сестра. Они моя дырявая страховка, что отделяет меня от бездны, осенняя паутинка, за которую я уцепилась. И вот – словно из ниоткуда – на меня обрушилась сокрушительная тяжесть горя.

Мама и папа умерли, а умереть означает, что ты не вернешься. Они обещали вернуться. Мама обещала – обещала! – но они не вернулись и не вернутся уже никогда.

Все недели, что я притворялась, заполняла тишину болтовней и убеждала себя не думать о случившемся, – все эти недели пошли прахом, потому что они вели меня к этой минуте, и сейчас у меня разрывалось сердце. В панике я обернулась на Кэт. Только она знала, как глубок колодец нашего горя и как горьки на вкус наши слезы. Только она знала, насколько ядовито отрицание, как стирает оно тебя до сырого мяса. Кэт нужна была мне, чтобы выразить нашу боль, – она бы плакала за нас обеих, а я бы утешала ее. Но Кэт нигде не было.

Без нее, клапана безопасности в котле моих чувств, выкатилась первая слеза, за ней вторая. Меня потрясло, до чего же они горячие и мокрые, и я поднесла руки к глазам в попытке остановить поток.

Не плачь, не плачь, не плачь.

Уже поднося руки к глазам, я сознавала тщетность этого жеста – с таким же успехом я могла грозить кулаками морю, чтобы остановить бьющиеся о берег волны. И я сделала то, чего не делала все шесть недель, минувшие после смерти родителей, – сдалась и погрузилась в свое горе. Я всхлипывала и не могла остановиться, как напуганный и покинутый ребенок, которым я и была.

Мэгги напугало мое горе, хлынувшее так внезапно.

– О господи. О боже мой, – забормотала она. – Что случилось? Робин, что с тобой? – Она ласково попробовала заставить меня поднять голову, чтобы заглянуть мне в глаза, но я еще сильнее прижала ладони к лицу.

Вдруг вспомнились слова матери: “Ты такая некрасивая, когда плачешь”.

– Робин, позволь, пожалуйста, посмотреть на тебя, – попросила Мэгги. – Посмотри на меня, пожалуйста, и скажи, что случилось?

– Нет, – заикаясь, выговорила я. – Не смотрите на меня.

– Почему? Почему нет?

– Потому что я некрасивая!

– Но это неправда! Ты красивая. Красивая маленькая девочка. – Мэгги произнесла это с такой уверенностью, с такой искренностью, что я почти поверила ей. Мне так хотелось верить ей, проникнуться ее убежденностью.

Я осмелилась поднять голову.

– Ну вот, уже лучше. Гораздо лучше. Какая ты хорошенькая!

Я улыбнулась сквозь слезы.

– Ну а теперь не расскажешь мне, что стряслось?

Я хлюпнула, вытерла рукавом нос, из которого текло, и заговорила. Мэгги то и дело прерывала меня, мягко напоминая, чтобы я дышала поглубже, а то ей не слышно моих слов; я заглатывала воздух и снова принималась говорить. Мэгги держала меня за руки, ласково сжимая пальцы, пока я, икая, передавала свою историю; я рассказала Мэгги почти все – с момента прибытия полиции до того утра, когда я наткнулась на Эдит, лежавшую пьяной на нашей кровати. Ее форма стюардессы “Южноафриканских авиалиний” валялась на одеяле, а поверху, словно конфетти, были рассыпаны фотографии моей матери.

– Вот я плачу, – задыхаясь, выговорила я. – А мне плакать нельзя.

– Почему же?

Я дрожала между вдохами-выдохами.

– Потому что родители смотрят на меня, а мама всегда говорила, чтобы я не была ревой, и теперь она подумает, что я не люблю ее, потому что веду себя как младенец.

Мэгги снова принялась ласково подбадривать меня, и я рассказала, как не плакала после смерти родителей, как изо всех сил старалась соответствовать идеалу, который пыталась сделать из меня мать – до того, как ее убили; как я разрешила Кэт плакать за нас обеих, потому что она была невидимой для матери.

– А когда все это случилось, Робин? – спросила Мэгги. – Давно?

– Сорок один день назад, – сказала я. – Это было сорок один день назад. – Даже отрицая случившееся и постоянно твердя – “не думай об этом, не думай”, я продолжала считать дни.

Мэгги смотрела на меня с огромным сочувствием.

– Милая, милая моя, твоя мама ни за что не хотела бы, чтобы ты не плакала.

– Она… не хотела бы?

– Конечно, нет. Ты оказалась в особых обстоятельствах, их нельзя сравнивать с тем, как ты упала и оцарапала руку, хотя я, например, думаю, что хорошенько поплакать и пару раз выругаться, если ты поранилась, – это то, что нужно. – Мэгги дала мне время осознать эту мысль и продолжила: – Мы с твоей мамой расходимся по этому пункту, но я ни минуты не сомневаюсь, что мы с ней были бы единодушны вот в чем: когда умирает любимый человек, бывает невыносимо больно, душевная боль намного сильнее, чем от любой раны, и вдесятеро больнее, если погибли оба твоих родителя, да еще при таких ужасных обстоятельствах. И лучший – единственный – способ выразить боль и показать им, как ты их любишь, – это плакать.

– Правда?

– Правда! Даже не сомневайся. Я знаю, что твоя мама ни в коем случае не осудила бы твои слезы, потому что они исходят из источника глубокой-глубокой любви. Она обрадовалась бы, увидев эти слезы, потому что они показывают, как сильно ты тоскуешь по ней. И твой папа – тоже.

Как же я нуждалась в разрешении плакать! Мэгги обнимала меня, пока рыдания сотрясали все мое тело до самого нутра. Мэгги гладила меня по голове и так сильно прижимала к груди, что мое лицо как щитом было укрыто от любопытных взглядов прочих посетителей. Она не шикала на меня, даже когда мои рыдания эхом прокатились между стеллажами и дальше, в фойе.

Кончилось тем, что от безудержных рыданий и судорог у меня пошла носом кровь – такого раньше не случалось. Я вывернулась из объятий Мэгги, завопив при виде отвратительных малиновых пятен, расплывшихся по ее кремовой блузке. Мэгги прервала мои извинения, велев запрокинуть голову и зажимать нос. Запрокинув голову, я постаралась выпрямиться, не исторгая из себя кровавый водопад, и проследила за Мэгги, которая шла через библиотечные залы и по коридору.

– Потолок надо обмахнуть, – сказала я тонким, гнусавым голосом, когда Мэгги вернулась.

Мэгги рассмеялась и предложила мне лечь на пол. Она принесла салфетки, я скрутила их в шарики и затолкала в ноздри. Мэгги спросила у меня телефон Эдит, а потом и адрес – когда я объяснила ей, каким образом телефон оказался снятым со стены. Завернув меня в кофту, Мэгги отправилась заварить мне чашку сладкого чая, утверждая, что сладкий чай – противоядие от всего. Через несколько минут я уже спала, и это был самый крепкий сон за последние несколько недель.

Я проснулась от непонятной тряски. Мне казалось, что я проспала несколько лет. За окнами было темно, оранжевая луна почти касалась крыш. Я заерзала и обнаружила, что меня держит Эдит и что она несет меня к машине. Я хотела заговорить, но она тихо шикнула.

– Все будет хорошо. Спи, – прошептала она.

В лунном свете я видела, что лицо у Эдит заплаканное. Я потянулась к карману и мигом успокоилась, нащупав утешительные контуры маминой туши.

Я так и не узнала, что произошло тем вечером между Мэгги и Эдит и как Мэгги удалось заставить Эдит протрезветь и приехать в библиотеку. Знаю только, что именно Мэгги привела в нашу жизнь Бьюти, – и с того самого дня все изменилось.