Рассказ

Я собрался закурить, вынул папиросу, зажег ее, но курить не стал, а заторопился и побежал вон из цеха, в новое здание, в склад готовых изделий. Со мной так бывает.

Папиросу я забыл в своей руке, а ее, то есть руку, оставил болтаться, как ей захотелось. Повторяю, так со мною бывает.

Эта забытая, оставленная рука и наделала мне много беды.

Сразу же около здания цеха я встретил знакомого монтера Белоглазова.

Когда издалека приближаешься по прямой, надвигаешься друг на друга в упор, несколько раз опуская и опять уставляя на другого глаза, то уже и неизвестно, в который момент поздороваться, и всегда будет или слишком рано, или поздно.

Неожиданно он передо мной остановился.

— Здор-р-рово! — сказал я и хотел пробежать.

Вдруг я заметил, что он мне не отвечает, только пальцем указывает куда-то вверх, за моей спиной, прямо вверх.

— Куда, куда? — спросил я почему-то, в самом деле ничего не понимая.

— Не куда, а что, — сказал Белоглазов. — Читай.

Я оглянулся и увидел плакат. На плакате была нарисована огромная, словно труба, несминаемая макаронина папиросы. Из нутра папиросы выходил сизый дым. Сделав два плавных, лекальных изгиба, дым улетал за пределы щита. Вся эта интересная картина была с удовольствием перечеркнута из конца в конец плаката аккуратной коричневой буквой Х. «Здесь курить воспрещается», — было написано среди этой буквы.

Я знал этот плакат, я хорошо его помнил. Иногда он даже немного мне снился.

— Читай, читай! — сказал Белоглазов.

— Да я знаю, я читал, — сказал я, переступая на месте, потому что в голове я уже побежал по делам.

— Чего же ты куришь? — спросил Белоглазов с презрением. От этого презрения я слегка забеспокоился. Если человек позволяет себе выражать так открыто презрение, значит, он знает позади себя силу.

Мне бы сразу же тогда сообразить, но я торопился. Если б я тогда сообразил, то рука что-то сделала бы с той папиросой. На руке был широкий рукав пиджака. На руке были ловкие пальцы для этого дела. Но я забыл про нее, то есть руку, и она ничего с папиросой не сделала.

— Я не курю, — сказал я только, потому что я еще не курил и хорошо это помнил.

— Куришь!

— Нет, не курю, — отвечал я с досадой.

— Ты еще недоволен? — сказал Белоглазов. — Куришь на территория и еще недоволен.

— Я доволен, — сказал я.

— Чем ты доволен?

— Ну всем… всем доволен.

— Ты, что, издеваешься надо мной? — сказал Белоглазов. Он оглянулся, увидал, что людей рядом нет, и сказал мне одно очень обидное слово, которого я ни за что не повторю.

— А этого, — сказал Белоглазов радостно, — я тебе не оставлю так, сука!

Он указал на мою папиросу и, повеселевший, отправился дальше.

Я очень обиделся на Белоглазова, но смолчал. Все же я находился на заводе, где не должен вступать ни в какие личные счеты. Вскоре я убедил себя забыть эту обиду, нанесенную мне грубым человеком Белоглазовым, с которым я решил теперь не здороваться, если придется.

Назавтра мне вынесли выговор по заводу. Белоглазов, оказывается, был членом комиссии какой-то местной власти, которая имеет полное право всюду ходить и раздавать замечания. А все должны эти замечания слушать, ни за что не возражая ни словом. Это был очень опасный для меня человек, который расхаживал с видом монтера. Нельзя забывать свою руку перед таким человеком.

Скоро кончился месяц, и меня лишили ежемесячной премии, по-тому что я имею выговор по заводу. Мне было жалко ее, такая это была симпатичная, круглая, заработанная премия, — но я промолчал.

В конце квартала завод получил среди других заводов первое место. Многим, кто хорошо в это время работал, давали маленькие премии за соревнование. Дали эту премию и мне. Она была тоже приятная премия, хотя и небольшая. Но в последний момент ее где-то у меня все же вычеркнули, там, где могут вычеркивать то, что хотят.

Конечно, это было обидно, но я опять промолчал.

— Не надо, не надо, — сказал я себе. — Пусть все будет спокойно. Надо честно работать дальше и снова дальше. Пусть они увидят, пусть почувствуют, как они неправы!

И я работал, чтоб они это увидели, чтобы почувствовали. Кто «они», я себе не разъяснял.

И они увидели, они все увидели.

Мне поручили сделать одну очень важную выставку. Я сделал эту важную выставку. Всем, кто участвовал в ее оформлении, выдали благодарность за такую спешную работу, за фантазию. И мне тоже дали благодарность за фантазию. Но где-то там, наверху, кто-то вычеркнул мне благодарность, и мою фантазию никто не благодарил.

Я очень обиделся и побежал куда-то туда, наверх, где вычеркивают мне премию, где меня не благодарят за фантазию.

— Я скажу, я все им скажу! — говорил я себе, хотя и не знал, кому я скажу и куда я иду.

Но на полдороге к ним, туда, я остановился как вкопанный. Я не знал, куда шел, но почувствовал ровно полдороги и вернулся.

«Они не понимают, что они делают, — думал я. — Ничего. Пусть, пусть не понимают. Им же хуже, если они не понимают. Пусть им будет хуже.»

Но им, очевидно, всё не было хуже. Хуже было мне одному.

Меня давно хотели перевести на другую работу. Эта работа была интересней и с большей зарплатой. И вот наконец перевели.

Я был рад.

Но где-то там, наверху, кто-то вдруг остановил мой перевод и как будто стал держать его двумя руками. Сначала я не знал, что его кто-то держит. Я думал, перевод идет и идет себе, как ему надо. Это все не очень просто, они обычно, переводы, идут весьма долго.

И вдруг я понял, что он не идет, а что его уже держат. Как я это понял, я сказать не могу, но я понял.

И только это меня осенило, как мой друг Миша Дворкин, который очень про это все понимает, вдруг говорит мне при встрече, в тот же день:

— А он не идет. Ты чувствуешь? Его остановили.

— Откуда ты знаешь? — спросил я, волнуясь.

— Я не знаю, я чувствую, — ответил мне Миша.

Да, я тоже — и я это чувствовал. Со мной так бывает.

— Это всё потому, — сказал Миша.

— Почему? — спросил я сразу, думая о том же, что и он.

— Потому, — сказал Миша и кивнул назад, за себя, то есть в прошлое — в мое недавнее прошлое.

И тут я не выдержал. Я вскочил и побежал туда, куда однажды добежал до полдороги. Во мне появилась горькая, невыносимая обида, от которой раздувается горло, как зоб, от которой вспыхивают яростные, плоские взрывы за глазами.

Я бежал, приседая на каждом шагу, спотыкался, как вдруг, среди этого задыхающегося бега, я заметил, что у меня на ладони появилась свежая, горячая, как блин, только что рожденная пощечина, пощечина без хозяина, пощечина никому, а вернее, кому-то — кого еще следует непременно найти.

— Разом, разом!.. — подумал я резко. — Если они ничего не понимают, ничего не желают понимать, надо разом дать за обиду пощечину, как это делали в далекой истории, — а потом наплевать, а потом будь что будет!

Я сунул пощечину вместе с рукою в карман и так, не вынимая их из кармана, пошел искать того самого человека, от которого произошла моя сегодняшняя полная обида.

Прежде всего я пришел к своему начальнику. Пощечина прыгала у меня по карману.

— Да, — сказал начальник о моем переходе. — Он идет, но идет что-то тихо. Узнавайте. Этим занимаются кадры, а я, с моей стороны, сделал все, что я мог.

Начальник был усталый и приветливый человек. Он действительно сделал для меня все, что мог.

Я пошел со своей пощечиной в кадры. Она пощелкивала у меня об ладонь, видно пробуя себя перед делом.

— Что это у вас там трещит? — сказал мне начальник над кадрами, легко барабаня пальцами по лысому лбу.

— Так, — сказал я, сжимая пощечину. — Так, одна деталь. Почему не идет моя переводка?

— Верно, — ответил начальник, умно и доброжелательно поглядев на меня. — Не идет. Приостановилась.

— Почему? — спросил я, сдерживаясь.

— Посудите сами, — сказал начальник. — У вас бывают срывы. Выговор был у вас? Был. Недавно благодарности лишили. Уж даже благодарности! Нет, не могу. Я должен за этим специально следить. У меня такая работа.

— Но кто же, кто лишил благодарности? — спросил я, враз понимая, что он действительно здесь ни при чем, а главные те, предыдущие люди, которые именно виноваты во всем.

— Я не должен этого говорить, — сказал начальник. — Но я давно вас знаю и скажу. Только это между нами. Хорошо?

Как я мог обижаться на этого разумного и прямого человека? Он ничуть не похож на обычного, сатирического начальника отдела кадров, над которым мы вволю смеемся, как принято, а втайне боимся.

— Конечно, между нами! — вскричал я поспешно, чтобы он почувствовал, как мне можно доверить. — Я нигде, никогда не скажу, что узнал через вас!

— Это Шаганов. Вот все, что я могу вам сказать.

Шаганов был заместителем главного инженера. Наконец-то я понял, кому мне следует отдать мою пощечину! Это будет хорошее, справедливое ее помещение.

С трудом я сегодня же добрался к Шаганову и спросил его прямо о себе, спросил в упор.

— Ну я, — сказал Шаганов слегка недовольный. — Я был против. А что? Разве вы работали за благодарность?

— Нет, — сказал я быстро. — То есть…

— Я могу и объяснить, — сказал Шаганов спокойно, — хотя и не обязан этого делать. Совсем недавно вас лишили премии за соревнование, а теперь мы вдруг станем объявлять благодарность. Что мне скажет завком? Что я с ним не считаюсь? И правильно скажет. Или вы не согласны?

— Я согласен, — сказал я. — Спасибо!

Я помчался в завком.

— Вы за что меня лишили премии? — крикнул я с обидой, войдя на порог.

Все в завкоме засмеялись.

— Ты чего это, Коля? — сказал мой друг Миша Дворкин, который в завкоме занимался соревнованием.

Я остановился. Я совсем забыл, что этим занимается он.

Мы походили коридорами, и Миша мне все объяснил.

— Тебя как раз лишили прогрессивки, значит, и нам тебя нельзя награждать. Я понимаю, что тебе неприятно. Но ведь премия ерундовая, я подумал, что ты без нее не умрешь.

— Неужели ничего нельзя было сделать? — спросил я, расстроенный.

— Может, и можно, но только не мне. Все же понимают, что я тебе друг, — сказал грустно Миша, добрый, носатый, всё понимающий, мой действительный друг Миша Дворкин.

— А кто же снимает прогрессивку? — спросил я у Миши.

— Отдел труда. Погоди!..

Я бегом спустился к отделу труда и вошел в него, распахнув обе двери. Пощечина снова запрыгала у меня под рукой.

Все женщины обернулись на открытую дверь и слегка подались друг от друга, перестав улыбаться.

— Дверь закрывайте, — сказала Нина Карловна простуженным голосом.

— К кому мне тут? — спросил я грубо. — Мне прогрессивку в прошлом месяце сняли.

— Ну, ко мне, — сказала Нина Карловна. — Так у вас же был выговор, помнится?

Она достала толстую синюю папку, где были вклеены все текущие выговоры. Там был вклеен и мне.

— Вот, — сказала она. — От пятнадцатого марта.

— Ну и что же, что выговор? — сказал я, задыхаясь от обиды.

— А по положению при выговоре нельзя платить прогрессивку, — объяснила Нина Карловна, понятный, простуженный человек. — Я за этим как раз аккуратно слежу.

— Ну а выговор, выговор, кто выносил? — спросил я в отчаянии.

— А вы посмотрите, кто визировал приказ, посоветовала мне Инна Карловна и опять отвернулась к своему разговору.

Приказ визировали в пожарной охране.

— Наверно, курил, молодой человек? — сказали мне в пожарной команде. — У нас есть жалоба, вот, от Белоглазова.

— Да кто же он такой, этот Белоглазов? — закричал я. Со стороны на меня смотреть было, видимо, неприятно.

— Что вы кричите? — сказал пожарник. — Белоглазов член комиссии. Сами знаете.

— Да я не курил! Не курил я совсем!

— Но тут же написано, что ты курил на заводе.

— Он врет, Белоглазов, врет!

— А свидетели были?

— Нет, не было свидетелей.

— Тогда ты ничего не докажешь, ему веры больше. Он уполномочен, понимаешь? Что ж это будет, если мы мы ему начнем не доверять? — сказал рассудительно пожарный.

«И правда! — подумал я. — Должны же они больше Верить своим, специальным, пожарным людям, чем мне.»

Тогда я решил отдать мою пощечину Белоглазову. В конце концов, он причина всех моих бед. С него началась несправедливость ко мне.

— Да, — сказал я себе. — Я найду Белоглазова!

Пощечина снова зашевелилась на ладони.

Но вот я подумал: а что же он сделал? Это была небольшая несправедливость ко мне грубоватого человека, который по своей ежедневной работе не имеет возможности проявлять свою власть над другими людьми. Должен же он находить для себя эту дорогую, видимо, для него возможность?

Я понимал Белоглазова, хотя и осуждал его.

Можно было бы все-таки отдать мою пощечину Белоглазову. Но это было бы недостаточно. От его обиды мне же не было так плохо, как сейчас? Остальное, самое главное, сделали какие-то совсем другие люди. Если отдать ему мою пощечину, отдать ее только за тот, первый случай, то все остальное останется без нее, то есть без пощечины.

Так я и ходил, тратя впустую мою горячность. Пощечина выделилась у меня из руки. Это была очень тонкая, твердая дощечка, точный слепок ладони, со всеми ее щербинами, со всеми линиями жизни и любви, которые на пощечине были даже резче, чем на ладони. Они должны были где-то отпечатать себя.

— Какие они тонкие, наши пощечины! — подумалось мне.

Я носил ее, желая скорее избавиться, Она вырывалась у меня из руки, как живая, но я нигде не мог ее пристроить!

Кому отдать хорошую, старомодную пощечину, а потом за это ответить перед законом, как надо, и на том успокоиться от обиды? Отдать пощечину было некому. Кругом сидели понятные, дружественные люди, которые стремятся во всем только к лучшему.

Разделение труда зашло так далеко, что мою небольшую несправедливость составили совсем по незаметным, микроскопическим осколкам. Мало того, я увидел теперь, что и любую, даже громадную подлость делает много людей по таким незначительным частям, что не знаешь, кому за нее дать пощечину, по которой щеке.

Разве тому, кто проявит особую, личную подлость, которой не требуют от него остальные, которой не требует от него даже само это общее, конечное дело?

Но в моем, незначительном случае я не видел такого большого, подлого человека, который был бы достоин моей хорошей, ручной, примитивной пощечины.

Я повертел пощечину в руках и с горя бросил ее, точно детскую запускалку. Я метнул ее вверх, в наше небо над нами. Пощечина радостно помчалась туда, как ракета, как птичка, на больших скоростях, но вдруг, пролетев недолго, вильнула и, словно возвращенная кем-то оттуда, ринулась вниз и с утроенной силой неожиданно ударила меня по щеке.

И тогда я заплакал.

1964