В последний понедельник я привел в исполнение мой план: оставил конфедератов и отправился из Тарнополя один с моим слугою, оставив нашу банду под началом региментария Балуского, согласно желанию его отца.

Так как ничто не призывает меня в Варшаву, то я отправился искать приюта у дяди, имеющего поместье близ Радома, в небольшом расстоянии от замка, в который должен был удалиться граф Собеский. Ты понимаешь, дорогой Панин, что я поступаю так в намерении быть в пределах досягаемости Люцилы.

Со мной случилось странное приключение, слишком странное чтоб тебе о нем не сообщить. Каждый вечер я буду отдавать тебе о нем отчет; это меня развлечет до прибытия в добрую гавань.

На дороге из Бука в Бец есть пустынная местность, дикий вид которой внушает черную меланхолию.

Это зрелище довольно хорошо согласовалось с состоянием моего сердца; созерцание его мне было по душе.

Обводя вокруг себя взорами, я заметил у подножия скалы дурно и по-восточному одетого человека, который обмакивал кусок хлеба в ясной воде ручейка.

Подгоняемый сам голодом, я подхожу и прошу его продать мне кусок хлеба. Он делится со мной и отказывается от монеты, которую я ему предложил.

— Храните ваши деньги, — ответил он сухим тоном по-французски, — вы не на того попали. И, бросив на меня гордый взгляд, он оттолкнул мою руку.

Я рассматривал его с изумленным видом. У него была живая, но дикая наружность, черные небольшие усы, сильный голос и не знаю что-то счастливое в лице и мало обычное под одеянием.

Меня очаровал его меланхолический вид. Я слез с коня и попросил у него позволения заняться моим скудным обедом возле него. Он подвинулся и дал мне место.

Едва я сел, как он обратился ко мне со следующими словами:

«Вот вы также повержены в несчастие, если судить но вашему виду. В дни ваших удач вы были бы предметом моего негодования; теперь вы возбуждаете во мне только жалость».

— Вы справедливо нерасположены к знатным; неравенство состояния почти всегда несправедливо. Я краснею, что судьба так дурно распределяете свои дары.

Но опасаясь, чтобы разговор не перешел в личности или окончился слишком скоро, я принялся расспрашивать его о войне. Наша беседа была в равной степени и продолжительна, и занимательна, Вот она в форме диалога, и я поручусь, что ты окажешься сторонником его мнений.

Я.

Друг, что говорят о войне в местностях, откуда вы идете? Русские вот с постоянными успехом и славой бьются с оттоманами.

Он.

Это должно вас мало изумлять. Если бы турок почувствовал свои силы и захотел бы их применить, он скоро бы поставил условие царице; но каким бы образом ни обернулись дела, он все же менее ослаблен поражениями, чем его неприятель победами.

Я.

Вы, можете быть, не знаете, что Россия неистощима в средствах.

Он.

Я не знаю, в чем они состоять. Прежде всего она дурно населена и к тому же только рабами. Кой-какой пушной товар, строевой лес, медь, селитра — единственный отрасли ее торговли; в то же время ощущается недостаток в предметах первой необходимости. В продолжение семи месяцев, земля там повсюду покрыта снегом, льдом, изморозью, а когда она не находится в оцепенении от холода, она все же не украшается никогда ни весенними цветами, ни осенними плодами.

Я.

Необходимы однако большие запасы сокровищ, чтобы выдерживать столь разорительную войну, чтобы посылать на неприятеля армии по морю и по суше.

Он.

Царице менее, чем всякому другому государю: ее подданные крепки и закалены, легко сопротивляются усталости и терпеливо переносить голод. Вследствие счастливого предрассудка никогда в армии не бывает возмущений из-за недостатка продовольствия (что случается на деле не очень редко); священник напоминает солдатам, что если они упустят на земле для спасения своей страны несколько обедов, то в вознаграждение они найдут хорошее угощение на небе, — и добряки терпят. При всем том, финансы императрицы оказываются довольно часто слабыми, но у ней достаточно ловкости, чтобы скрыть от света эту роковую тайну.

Если верить некоторым иностранным офицерам, взятым в плен. В последнем сражении при Дерасне, ее уполномоченные в Англии и Голландии очень громко трубят о ее победах как раз в то время, когда ее агенты стараются пустить в оборот ее лавры, т. е. сделать большой заем.

Это не все. В то самое время, когда ее дела в Турции шли всего хуже, она, говорят, давала поручение больших закупок за границей драгоценностей, статуй и ценных картин, и ее люди, конечно, не имели приказания держать это в тайне. Все же, несмотря на все ее старания таким образом пускать в глаза пыль, ее нищета обнаружилась бы во всем ее блеске, если бы оттоманы не были так глупы.

Я.

Признайте, но крайней мере, что если она не очень богата, то заслуживает быть богатой. Она без сомнение пряма, делает добро, имеет возвышенную душу, благородна; вся Европа удивляется ее прекрасным качествам и ее редким добродетелям.

Он.

Очевидно, редкие-то добродетели и возложили ей на голову корону!

Я.

Это, я согласен, пятно на прекрасной картине, которое следовало бы снять. Но согласитесь, что раз на троне, она с достоинством его занимает?

Он.

Я не вижу, чтобы она сделала что-либо достойное бессмертия.

Я.

Как, а ее победы над турками?

Он.

Она тут ни причем, как я, или вы. Превосходство военной дисциплины европейской над азиатской обеспечили ее оружию некоторый успех и все ее участие в этих событиях ограничивается тем, что они произошли в ее царствование.

Я.

Но что вы скажете о заботах, которые она расточает для процветания в ее государстве торговли, искусств, наук, для приобщение своих народов, после возвращение им свободы, к цивилизации, для просвещения их, для доставления им избытка? Разве ее виды не велики, и ее таланты не вполне соответствуют ее положению?

Он.

Правда, вследствие тщеславия и подражательного инстинкта, столь естественного в. ее поле, она предприняла кое-что незначительное, но эти предприятия не имеют никакого значения для общественного благополучия.

Например, она основала школу французской литературы для сотни молодых людей, принадлежащих ко двору, но устроила ли она общественные школы, где бы научали страху богов, правам человечества, любви к отечеству?

Она оказала поддержку в производстве некоторых предметов искусства и роскоши и немного оживила торговлю, но уничтожила ли она обременительные налоги и оставила ли земледельцам средства лучше обрабатывать землю. Далекая от того, чтобы изыскать меры к обогащению государства, она прилагала все усилия к разорению его, отнимая от полей усиленными наборами работников и вырывая у оставшихся скудные плоды их труда для выполнения пышных и честолюбивых планов.

Она приказала создать новый свод, но подумала ли о доставлении законам торжества? Не осталась ли она по отношению к ним всемогущей? И этот новый свод, основан ли он хоть на справедливости? Соответствуете ли в нем наказание нарушению? Исключены ли оттуда ужасные казни, как наказание за малейшие проступки? Создала ли она правила для очищения нравов, предупреждения преступлений, покровительства слабому против сильного? Установила ли трибуналы, чтобы побудить соблюдать законы и защищать частных лиц против покушений правительства?

Она освободила подданных от ига дворян, но лишь для того, чтобы расширить свою верховную власть. Разве они не ее рабы? Разве она не действует на них страхом? Разве она позволяет им дышать свободно? Разве меч не поднят постоянно над головой неосмотрительных? Вместо того, чтобы самой своею мудростью служить благоденствию народа, она заставляете последний служить, за счет его нищеты, ее корыстолюбию и ее гордости? В этом ли высокие деяния, героические подвиги, которые надо созерцать в восторге?

Вы говорили о ее талантах: они пригнаны к ее добродетелям. Если бы она была хоть несколько причастна гению, она бросила бы беглый взгляд на свои обширные земли и, перестав, как ребенок, забавляться преобразованьицами для извлечения выгод из бесплодных северных провинций, которые следовало бы оставить, все труды приложила бы, чтобы поднять значение богатых провинций юга, так долго остающихся под волчцами и терниями. На место неблагодарной страны, под неумолимым небом, к тому же беспрестанно страдающей от суровых северных ветров и населенной печальными, несчастными, тупыми существами, она имела бы под кротким небом прекрасный области, покрытые цветами и плодами, с населением веселым, богатым, интеллигентным. Природа открыла бы ей новые источники могущества и богатств. Она была бы творцом нового народа вместо того, чтобы быть тираном своих старых подданных.

Я не люблю, продолжал он, предаваться предвзятой критике, но я также не люблю выслушивать неуместные похвалы.

Ей льстят, притворно обожают, трепещут от малейшего ее взора — вот ее привилегии. А вот ее основание на общественное уважение: желание без границ, чтобы ей кадили. Полноте, она оказала сама себе справедливость: не ожидая, чтобы общество установило ее славу, она, для воспевания себе похвал, держит на жалованьи продажные перья.

Я.

Все это меня немного поражает. Но вы мне кажетесь хорошо осведомленным, и я с удовольствием послушал бы, что вы думаете о делах несчастной Польши.

Вы видите, что мы вовсе у себя не хозяева. Три державы вмешиваются в наши несогласия: одна уже несколько лет тщетно наводняет наши области своими войсками, чтобы нас умиротворить; две другие приходят с вооруженными силами, чтобы привести нас к согласию.

Он.

Вы погибли и, может быть, безвозвратно; но что бы ни случилось с вами досадного, все только слишком заслужено вами.

Я.

Объяснитесь, пожалуйста! Я вас не понимаю.

Он.

В состоянии анархии, в которой вы живете, как не быть вам жертвами друг для друга, или добычей соседей?

Ваше правление — самое дурное, какое может существовать. Я не скажу ничего, что в нем возмутительно. Вы чувствуете, как я, если конечно не отказались от здорового смысла, насколько оно жестоко, допуская, чтобы труды, нищета и голод были уделом большинства, избыток и радости — небольшого числа.

Вы чувствуете также, как чудовищны законы, которые для процветания горсти личностей лишают столько миллионов людей естественного права быть свободными и делают их жизнь предметом торговли. Я оставляю эту постыдную сторону вашей конституции, чтобы исследовать исключительно ее слабую.

При здравой политике сила государства состоит только в расположении страны, богатстве ее почвы и числе ее жителей, людей свободных. Природа наделила вас достаточно, но так как большинство народа лишено у вас драгоценных преимуществ свободы, то все остальные — как бы ничто.

В Польше только тираны и рабы; отечество таким образом не имеет сынов для защиты.

К труду побуждает лишь расчет собрать плоды от него. У вас, где крестьяне лишены всякой собственности, станет ли земледелец прилагать усилия, чтобы сделать землю плодородной, для хозяина, который его угнетает? Единственное благо, которым он пользуется, — праздность; он предается поэтому лености и работает только с отвращением. И так, как бы плодородна ни была почва, доход от нее должен быть очень мал.

Лишь хорошо питаемые тела годны к продолжению и увеличению рода. Как не обезлюдеть Польше, где у народа нет необходимого.

Только на лоне свободы и довольствия могут развиваться таланты. В Польше люди должны быть в общем невежественны и тупы. Науки, искусства, торговля не были в состоянии здесь процветать.

Но какое количество других недостатков конституции. Конечно благо, что корона избирательна, когда избиратели не одушевлены партийным духом: тогда, конечно, выбор падает на достойного. Но то же самое оказывается великим злом, когда интриги, кредит и сила единственные, как у вас, пути, ведущие к трону. Да, вы обладаете в этом печальною опытностью,

Еще гораздо хуже, когда всенародные дела становятся только делами клики.

В Польше верховная власть — слаба, гражданской власти — никакой; и та, и другая отправляются только при поддержке военной силы; равным образом, в Польше собственно нет и общества: горсть могущественных людей решает все, устанавливает все, командует всеми, отменяет, опрокидывает, уничтожает все. Они-то располагают короной, целым народом, они-то создают законы. Но они вне власти созданных ими же законов, они нарушают их нагло и безнаказанно, они вооружаются далее против правосудие и исторгают у него меч.

И так под суровым игом господ государство — без сынов, поля — без земледельцев, города — без искусств, без торговли, государство — без богатства. Нация в целом — лишь несчастное стадо осужденных на рабские работы крепостных, которых следовало бы даже опасаться, если бы они не были как бы созданными для своих цепей.

Так как в Польше нельзя считать простой народ за что-нибудь, в чем же народная сила? В тех, которые угнетают народ? Возьмем самый благоприятный случай. Пусть эти угнетатели все соберутся, и пусть они соберут своих вассалов, у вас будете армия кавалеристов, наделенных всего-навсего физической силой и личными, природными достоинствами, армия из легких отрядов, сносных в схватках, неспособных выдержать кампанию против регулярных войск.

Но должно еще соединить этих мелких тиранов, а на деле не видно между ними ничего, кроме несогласие и раздоров. Вы вооружены таким образом, друг против друга, и как же не быть вам в равной степени презираемыми извне и опасными внутри?

Но благодаря небу, близок конец вашего царства; близок момент, когда вы в свой черед получите господ, которые лишат вас ваших опасных прерогатив; ненавистный памятник вашего правления не будет более возвышаться к стыду человечества; вам нельзя будет более резать друг друга, и народ среди вас почувствует, что несколько облегчились его оковы.

Я.

Вы не думаете так. Неужели же вы верите, что вопреки праву людей, справедливости и оказанному им доверию наши посредники пожелали бы стать узурпаторами? Напротив, я надеюсь, что, благодаря их вмешательству, мы скоро увидим конец наших бедствий.

Он.

Как ваши надежды будут скоро обмануты! Эти державы, под предлогом восстановления мира вошедшие с оружием в руках в ваши опустошенные области, хотят только их занять, а вас обратить в рабство. Если по истине они не составили заговора против свободы Польши и мечтают по-хорошему вас умиротворить, то их генералы не обнаруживали бы столько предусмотрительности в захвате всех фортов, всех проходов, всех теснин, годных для обеспечение им доступа в сердце страны и предание ее им без защиты; державы начали бы с обязательства России и конфедератов положить оружие и не медлили бы так долго приняться за установление прошлого мира. Вы увидите в них господ, посланных вам разгневанными богами в наказание.

Я.

Вы не правы относительно их. Нет, я никогда не мог бы поверить, чтобы они так бесстыдно отказались от принципов чести.

Он.

Чести? Вы меня смешите! Да знакомы ли с ней государи или, по крайней мере, знают ли ее хотя немного? Соблазнять и обманывать — их великое искусство. Чем больше они говорят о добрых намерениях, тем менее должно им верить; правило даже их министров и любимцев — ждать опалы, когда им расточается всего более ласк. Но обождем событий; немного терпения, и вы увидите, кто из нас двух ошибался.

Я.

Я согласен на это.

Он.

Хотя я не пророк, но мог бы вам сказать наперед, что произойдет. Когда они увидят, что вы не в состоянии им сопротивляться и что их войска обеспечили обладание желаемыми провинциями, они разом снимут маски. Но так как не следует волновать умы, они поищут окраски для своих захватов. Чтобы одурачить глупую толпу, они выпустят манифесты, выкопают из земли предков, станут рыться в устарелых договорах, воскресят предполагаемые права, и вы в конце концов увидите, как окажется, что области принадлежат им и что вы владели ими неизвестно на каких основаниях.

Я.

Это было бы забавно!

Он.

После подчинение своему владычеству захваченных областей (если только они не ограбят вас совершенно!), не ждите, что они постараются восстановить мир в тех, которые вам останутся. Они смотрят с удовольствием, как растет между вами несогласие, причина анархии в вашем управлении, и предоставят ведаться с этим вам; может быть, еще поищут втихомолку способов увеличить причины раздора, чтобы подготовить себе предлог возвратиться к вам впоследствии, когда у них к тому явится желание.

Однако, из боязни слишком ясно показать цель своего официального вмешательства, они выдадут себя за посредников, прибегнуть к предложениям соглашений, сделок, упорядочения отношений, навяжут их вам, все заявляя, что они предоставляют вам самую полную свободу.

Я.

Очень хорошо!

Он.

Вы в свою очередь удивляете меня своим упорным отстаиванием составленного ранее мнение. Вы предполагаете, что именно для восстановления спокойствия в ваших несчастных областях они вторгнулись туда. Но какую может иметь цену их намерение умиротворить вас, когда они не дают передохнуть спокойно даже собственным подданным.

Я хотел бы, конечно, чтобы они могли вдохновиться славой быть вашими умиротворителями; но они слишком хорошо видят, какой план вам нужно бы внушить, в какое положение надо бы поставить дело, чтобы самим не опасаться последствий.

Средство дать вам мир и средство сделать вас богатыми, могущественными, счастливыми совпадают в точности. Если бы подобный план был в их правилах, он не согласовался бы, конечно, с их выгодами.

Я.

Можно узнать этот удивительный план?

Он.

Предполагать, что можно погасить между вами всякое чувство зависти, утишить всякое чувство злобы, залечить все недоверие и кое-как удовлетворить все партий — глупость, глупость! Зло в самом положений вещей и средство от него сильное.

Надо направить секиру на корень. Нужно познакомить народ с его правами и обязать его их требовать; нужно вложить ему оружие в руку, схватить во всем королевстве мелких тиранов, которые его держат в гнете, ниспровергнуть чудовищное здание вашего правления, установить на основании справедливом новое, все части которого находились бы в надлежащем равновесии.

Вот единственное средство иметь внутри этой прекрасной страны мир, единение, свободу, обилие вместо раздора, рабства и голода, которые ее сокрушаюсь.

Я.

Действительно, сильное средство.

Он.

Великие, считающие, что остальной род человеческий создан для службы их благосостоянию, не одобрят его, без сомнения; но не с ними следует совещаться: дело идет об избавлении всего народа от несправедливости утеснителей.

Я.

Я не имел бы ничего, если бы крестьянину было более по себе, но я очень бы раздосадовался, если бы увидел, что господа лишены их прав; надеюсь, что этого никогда не будет: державы посредницы слишком справедливы, чтобы поступить с нами так.

Он.

Не их справедливость, если она у них действительно имеется, воспротивилась бы этому, но их гордость и это безумное стремление все же господствовать насилием. Действительно, было бы довольно странно, если бы они пожелали вас сделать свободными, они, которые все усилия свои прилагают к тому, чтобы держать свои народы в оковах.

Он говорил, и я не мог хорошенько разобраться в смутных, толпившихся в моей голове мыслях. Признаюсь тебе, что его речи произвели на меня некоторое впечатление, и я начинаю опасаться, чтобы его предсказание не осуществились. Взгляды его на виды вмешавшихся в наши дела держав кажутся довольно естественными; они в особенности согласуются с представлением публики о характере одного из наших соседей.

Но я хотел удостовериться, согласны ли действительно его мысли на этот счете с общественным мнением.

— Оставим в стороне дела Польши, — сказал я ему. — Я предпочитаю услышать от вас характеристику государей, и мне кажется, что вы хотя и не польстите, но и не вложите в нее ни досады, ни пристрастие. Что вы думаете о прусском короле? О нем говорят столько чудес; я не знаю, основательно ли? Установлено все же, что он хороший полководец и великий государь.

Он.

Предполагают, что его доблесть немного сомнительна и что он в сражениях всегда избегнет заботливо опасности. Я не скажу вам, что этому следуете верить; но если у него и нет неустрашимости гренадера (что к нему даже и не пошло бы), ему нельзя отказать в звании ловкого полководца. Относительно имени великого государя — другое дело. Он хотел бы, конечно, чтобы его считали таким. В силу желания казаться великим, он уничтожил свое истинное величие, и не раз его видели в опасности потерять корону. Ослепленные его победами, глупцы будут его прославлять, но тем не менее он всегда будет предметом презрения для мудреца.

Я.

Скажите, пожалуйста, как же так?

Он.

Истинное величие государя состоит в господстве в его государстве законов и в счастье его народов. Но в этом никогда но заключалось честолюбие прусского короля. Он не заботится вовсе быть «утехой рода человеческого», — только бы быть его ужасом. Его величайшее искусство — уменье истреблять людей. И под его жестокой рукой все трепещет, все слабеет, все стонет. Тем более его нельзя извинить в этом, что он не представляет из себя, как большинство государей, орудие злых людей; он сумел удалить льстецов, окружающих обыкновенно трон, и сам знал горе.

При такой жестокой натуре он обладаете, однако, некоторыми хорошими качествами: он трудолюбив, умерен, расчетлив. Не странно ли, что в то время, как его пороки нашли стольких почитателей, единственные добродетели, которыми он владеет, находили лишь порицателей?

Он любит также, чтобы люди имели мужество высказать ему правду; он старается знать, что о нем думают. Уверяют, что он часто incognito ходит в кафе и другие общественные места своей столицы послушать, что о нем говорят, и что почти всегда ему приходится выслушивать совершенно иное, чем похвалы; однако, не говорят, чтобы когда-нибудь он мстил нескромным языкам.

Я.

К его заслугам надо еще прибавить, что он возвратил свободу подданными, своих владениях.

Он.

Я не знаю, что вы называете свободой. В его государстве, кроме его указов, не знают никакого другого закона. Он принуждаете подданных служить, женит их силою, грабит, как хочет, судит военным судом. Все это не говорит о свободных людях.

Я.

Вы не хвалите его сердце, но без сомнение похвалите его ум.

Он.

У него любовь к литературе, вкус к поэзии и, к несчастью для его народа, никаких предрассудков, так как он — esprit fort.

Я.

Выставляют его также гением в деле политики.

Он.

Я соглашусь охотно, что он на удивление понимает искусство вести дела, т.е., в более ясных выражениях, искусство ловко надувать. Но не в этом, я думаю, вы видите политическую науку. Я вам скажу к тому же, что у него большие виды, но нет большего таланта.

Пожираемый честолюбием, он до сего времени мечтал только о том, как бы увеличить и придать прочность своему государству.

И вот каков был всегда его план: он не упускает случая урвать у кого можно кусок земли; если он имеет виды на какие-либо области, он ловко разбрасывает между соседними державами семена раздора; он заботливо способствует их всходу, или просто выжидает, когда возникнет между державами какое-либо несогласие.

Но он настороже, и, прежде, чем решиться на что-нибудь, он предоставляет им хорошенько обессилить друг друга. Как только увидит, что они не в состоянии противиться его намерениям, он двигает многочисленные войска и устремляется на добычу. Если встречает сопротивление, бьется и часто торжествует; если дела идут плохо, он играет на последние, рискует всем и подчас успевает; и раз захватил, он не возвращает.

Если он умеет завоевывать, он не умеет извлекать из этого всех выгод. Он понял, как необходимо для могущества золото, и не упустил из вида, чтобы доставить его себе, ни одного способа, кроме, конечно, единственно годного.

Он приложил величайшее старание, чтобы иметь флот, и достиг того, что имеет несколько кораблей. Он старался расширить в своем государстве торговлю, но взялся за это дело, словно собирался помешать процветанию ее когда-либо. Он занимается ею сам вместо того, чтобы предоставить все выгоды от нее народу; к тому же, подчиняя ее своим видам, он стесняет ее; он ее отягощает налогами. Он делаете хуже: беспокоит богатых купцов, прибегает к неблаговидным предлогам, чтобы конфисковать их товары или стянуть с них большую сумму, нарушает свои условия с артистами и ремесленниками, которых было привлек в страну ложными обещаниями.

Конечно, вы понимаете превосходно, что подобный образ действий служит лишь к тому, что удаляет из страны иноземцев, приводит в уныние собственных подданных и препятствует богатствам стекаться в государство — когда и нужды-то особой народ не испытывает в таком государе.

Но ошибочность его государственных соображений сказалась больше всего в положений, в которое он поставил свои финансы: он смотрит на откупщиков, как на общественных пиявок, которым надо дать насосаться, чтобы затем выпустить из них содержимое. Таким образом он, вследствие слишком большой жадности в наполнении своих сундуков, приносит в жертву настоящему все и лишает себя всяких ресурсов в будущем.

Могущество этого государя раздуто. Малая плодородность почвы в соединении с плохо обеспеченной собственностью и суровостью управления, которое гонит ремесла, искусства, торговлю, не позволят никогда его стране стать цветущей.

Вместо того, чтобы кротким господством привлечь во множество иностранцев, его тираническая власть гонит собственных подданных, так что в несчастной родине остаются лишь те, которых не отпускает оттуда суровый рок.

Рассчитывать на них к тому же он, конечно, совершенно не может. Так как единственная приводимая им в действие пружина — насилие, и так как он правит своими народами только страхом вместо того, чтобы привлекать их любовью, он приготовил себе из них опасных врагов, всегда, лишь бы представился случай, готовых сбросить иго, — по меньшей мере, они не дадут изрезать себя за него в куски, а скорее согласятся перейти под чужое владычество.

Если его могущество дутое, то величие его непрочно. Оно зависит от многочисленной армий, которую он держит в постоянной готовности, и для содержание которой он обязан лезть из кожи. Такое положение вещей оказывается лишь состоянием крайнего напряжение и, следовательно, не может быть продолжительно.

Пока он страшен своим врагам, он сохранит свои завоевание; но едва боязнь пройдет, он увидит, как у него отнимут их в свою очередь. Если на его троне, хоть на короткое время, не будет великого полководца, скоро, на глазах всех, падет его могущество, которому теперь дивятся. Уже в настоящее время оно — только печальные остатки величия, скорее наружного, грозящего падением, так как наследник короля не обещает, как говорят, многого. Кто знает, не доживем ли еще мы, когда даже он сам станет снова простым незначительным курфюрстом бранденбургским?

Да, такое предпочтение блеска существенному не говорить об очень редких талантах. Что вы об этом думаете?

Я.

Я согласен с вами.

Он.

Его несчастным подданным приходится много страдать от его безумного честолюбия; но и он сам не слишком счастлив, что несколько утешительно. Он показывается редко: один, грустный, задумчивый, он днем и ночью не знает отдыха от дум о приобретениях и трепета из-за потерь. Таким образом, боги, желая его сокрушить, лишают его сладостного покоя. Он уже несколько лет думает лишь о том, как бы овладеть некоторыми из ваших прекрасных областей.

— Вот человек, которого я понимаю и которому сочувствую, — повторял я про себя, — пока он говорил.

Настала минута молчания; затем я начал так:

— Вы говорили мне про прусского короля; скажите мне теперь, пожалуйста, что-нибудь об императоре.

Он.

Трудно в действительности вас удовлетворить. Он — молодой человек еще. Не знаю, ловок ли он, но до сей поры воды не замутил. Он известен только вторжением в Польшу и, признаюсь, из ваших честных соседей он, по моему мнению, менее всех бесчестен.

Ему, как соседу государя, стремящегося усилиться на чей бы то ни было счет и руководящегося в своих поступках лишь своей выгодой, нужно же было решить, чего держаться, и помешать двум другим поделить пирог между собою только.

Продолжение.

Когда он кончил, я почувствовал, как крепнуть во мне его догадки, и как усиливаются мои опасение. Все предчувствия, которые овладели мною, когда отец обязал меня принять участие в движении, снова вырисовались, в моем воображении.

— Где быль у нас ум? — говорил я про себя. — Благодаря нам возгорелась несправедливая война; и мы же свирепостью довели наших противников до того, что они думают найти свое спасение в нашей гибели. При невозможности довериться нам, диссиденты прибегли к своей покровительнице; она высказалась за них. Мы, с своей стороны, молили о помощи турок, и наши честолюбивые соседи, пользуясь нашим расколом, двинулись нас грабить.

Я некоторое время быль погружен в эти грустные размышления. Наконец я пришел в себя и, чтобы скрыть от него произведенное ими на меня впечатление, вновь завязал разговор.

— Я размышлял, начал я, о том, что вы только что говорили, и конечно вы не представляетесь мне другом королей, судя по сделанной вами характеристике этих трех коронованных особ.

Он.

Предоставим лести пресмыкаться при дворах, ласкать слух королей, кадить мертвым для добродетели сердцам и продаваться за золото порокам. Никогда эта постыдная низость не загрязнит моей жизни.

Я презираю дурных государей, но, знайте, обожаю хороших. Да, солнце с высоты небес не видит ничего, по-моему, более священного на земле, как король добродетельный и мудрый. Но как мало таких! Едва в тысячелетие отыскиваются двое, способных загладить позор, которым остальные покрывают троны. Даже в воспеваемых всего более молвою не находишь ни добродетелей, ни талантов, ею прославляемых: тщетно их изучать, входить в их сущность, — каждую минуту ошибаешься в расчете.

Я.

Надо извинять государям.

Он.

Понимаю: всего-навсего совет потерпеть, когда жалуешься на их преступления или безумства. Забавный способ их восхвалять.

Я.

Вы не поняли моей мысли. Я не хочу оправдывать ни их преступлений, ни их безумств; я хочу только их извинить в виду трудности их ремесла.

Он.

Не слишком однако тягостного, судя по приемам, с которыми они берутся за дело. Верьте мне, они очень заботливо избегаюсь всех неприятных его сторон.

Я.

Но как же не пожалеть королей, когда им приходится возиться с толпою непослушных, развращенных лживых людей, доставляющих столько неприятностей тем, кто хочет ими править.

Он.

Вы сделали бы лучше, если бы сказали, что следует пожалеть людей, находящихся под управлением государей, почти всегда таких глупых и порочных.

Я.

Все же нужно спустить кое-что им: они — люди, и у каждого в этом мире; свои недостатки.

Он.

От царедворцев, министров, льстецов приняли народы это правило и повторяют его, как дураки. Нужно спустить кой-что государям.

Я вашего мнения, но только относительно их слабостей не влекущих за собой последствий, так как нельзя судить государей, как частных лиц, в виду влияния их малейших действий на общественное благосостояние.

Можно не требовать от них талантов, когда природа им их не дала. Но не следует ли их порицать, когда они отказываются восполнить недостаток их просвещением и упорствуют в своих идеях?

Они должны быть для своих народов примерами добрых нравов и добродетелей; разве можно извинять, когда они дают пример пороков, когда они являются первыми в совращении женщин, в развращении подданных?

Они должны все свое время отдавать государству: что же сказать в их оправдание, когда они проводят жизнь в праздности и неге, взвалив на недостойных министров все заботы о делах, или когда, урывая минутки от удовольствий, они пользуются ими на несчастие своих подданных?

Они только управляющие общественными доходами: как же их извинить, когда они делают себя их собственниками и расточают их с соблазнительной щедростью?

Пусть бы еще они в бездельничаньи своем довольствовались лишь плодами нашего труда! Но им нужны также наш покой, наша свобода, наша кровь. Вместо того, чтобы мирно управлять своим народом, они приносят его в жертву своим желаниям, своей гордости, своеволию.

Всегда вооруженные, всегда содействующие всходам раздора у своих соседей и всегда навлекающие на государство несчастие, они полагают свою славу в устрашении земли трагическим повествованием о их ярости, и недовольные привлечением в свои распри приближенных, они принуждают граждан, иностранцев, самих животных принять в них участие.

Но как недостойно издеваются они по временам над человеческой природой! Недостаточно победить и наложить на врагов оковы, нужно, чтобы все гибло, все плавало в крови, все было пожрано огнем и, что ускользнуло от огня и меча, не могло укрыться от еще больших ужасов, ужасов голода. Они подобны зловещим светилам, которых недоброе влияние сыплет на наши головы заразы и несчастия. Если бы еще они сами гибли в возгоревшихся благодаря им войнах, но они почти всегда слишком подлы, чтобы не уклоняться от опасностей.

Что же скажу вам еще? Вместо того, чтобы быть служителями закона, они становятся господами над ним, видеть в своих подданных только рабов, без милосердие теснят их и толкают к возмущенно; затем они грабят, опустошают, режут, распространяют повсюду страх и ужас и, в довершение несчастий, издеваются над несчастными, которых угнетают.

Таким образом одного человека, данного небом миру в гневе, достаточно, чтобы создать несчастие целой народности. Когда государи не добродетельны, есть ли предел восстанию против их пороков и оплакиванию участи народов, вверенных их заботам?

Тут негодование прервало его речь; он говорил порывисто, и его глаза сверкали от гнева.

Продолжение.

Жар его души, казалось, охватил мою: я слушал его с тайным удовольствием, смешанным с изумлением.

— Возможно ли, сказал я ему, чтобы столько мудрости было погребено под этими одеждами. Нет, небо дало вам возможность родиться не в этом темном состоянии, в котором я вас вижу; ваши речи вас выдают и говорят о воспитанном уме и возвышенном сердце. Но помимо желания проникнуть в тайну вашего рождения, все, что я слышу, возбуждает мой к вам интерес. Сообщите мне, пожалуйста, какой поворот судьбы мог довести вас до этого странного положения.

Он.

Рассказ о моих приключениях был бы слишком долог; но дайте мне минуту отдыха, и я сделаю вам краткое изложение моей жизни, которое прекратись ваше изумление.

После четверти часа молчания, он принялся говорить следующим образом.

Он.

Я — француз, происхожу из почетной, но, к моему несчастно, слишком богатой семьи.

Занятый устройством материального благосостояния своих детей отец не мог следить за моим воспитанием. Природа не была по отношению ко мне мачехой, но, благодаря заботливости моей матери, мои счастливые природные наклонности вскоре были испорчены.

У меня были учителя всякого рода, прилагавшие старание к усвоению мною талантов светских, суетных. Что мне было делать с полезными талантами? У меня было уже состояние; вопрос был в том, чтобы меня научить им пользоваться.

Едва я достиг девятнадцати лет, как умерла моя мать. Отец последовал за ней вскоре. Так как они оставили мне большое наследство, то мне нетрудно было утешиться в их потере.

Сначала я, согласно чудесному обычаю, устроил особнячок и завел хорошенькую любовницу; затем очертя голову, пустился во все тяжкие.

В качестве друзей у меня было несколько молодых людей, выше меня по рождению; они осыпали меня ласками и заботливо предоставили мне право платить за их удовольствия.

Так как мой опекун не обладал любезностью с достаточною расточительностью снабжать средствами своего щедрого питомца, то я был скоро вынужден обратиться к известным способам избегать временных затруднений и к несчастью встретил лишь почти полное отсутствие препятствий в преждевременном пользовании моим состоянием. Я прибег к ростовщикам; они открыли мне свои кошельки, вы можете думать на каких условиях; но этим конечно я тогда не затруднялся.

Пришло время гасить мои обязательства. Состояние от этого пострадало, но вместо того, чтобы раскрыть глаза и повернуть назад, я приложил все старание расточить его совершенно. Чтобы скорее это сделать, я оставил провинцию и обосновался в столице.

Мне внушили, как правило, что почет связан с пышностью, и что для успеха в свете и особенно у прекрасных созданий, надо держаться на известной ноге. У меня был поэтому великолепно обставленный дом, богато одетые слуги, блестящий экипаж, и я держал открытый стол.

Вскоре толпой поспешили ко мне друзья; они меня никогда не видали, но они были привлечены моими достоинствами. С ними я обегал балы, игорные места, участвовал в увеселительных прогулках.

В конце шести лет я заметил расстройство моих дел, но так как разориться унизительно, то я закусил удила, не захотел ничем поступиться в моем пышном образе жизни и продолжил жить, как жил. Наконец, с помощью безмерной роскоши, женщин, игры и тысячи безумных трат, я разорялся бесповоротно.

Так как мне невозможно было более скрывать от моих друзей гибель моего состояния, я сознался в этом

Тем из них, которые всегда свидетельствовали мне наибольшую привязанность; я верил, что могу рассчитывать во всем на предлагавших мне ранее все, но я не замедлил увидеть, чего я должен от них ожидать.

Ласкаемый этими паразитами, пока мне улыбалось счастье, я увидел, как они все разом удалились, как скоро они поворотили ко мне спину. Они стали избегать меня при встречах, или удостаивать подходить ко мне только за тем, чтобы в лживых изъявлениях жалости, или шутках поиздеваться над моей нищетой.

Хотя я, очертя голову, предавался ранее всем излишествам молодости, но отдавался им скорее с внешней стороны, чем по внутреннему влечению. Шумные развлечение только дурманили меня не забавляя. Мой ум был испорчен, но сердце не было развращено. Среди вихря светской жизни я по временам уходил в себя и размышлял о суетности моих наслаждений: вообще я не чувствовал себя счастливым.

Однако из боязни быть смешным, я продолжал как начал: старался себя одурманить и старательно поддерживал этот дурман: малейший проблеск сознательности был бы мне слишком мучителен.

Когда я увидел себя вынужденным отказаться от этого рода жизни, я почувствовал, что страдает несколько мое самолюбие, но что сердце спокойно по-прежнему. Я более негодовал на поведение моих друзей, чем сознавал себя приниженным моими несчастиями. В таких чертах вырисовался моим глазам этот мир, увлекший меня так сильно? Я проклинал его блистательную лживость.

Вызвав в памяти прошлое, я вспомнил о старинном друге семьи, единственном, что у меня остался, постоянные усилия которого вырвать меня из моей неправильной жизни, вели только к охлаждению между нами. Я очень желал его повидать, но не осмеливался сначала показаться ему. Наконец, я превозмог себя.

«Я разорен, — сказал я, — подходя к нему, но я гораздо менее огорчен моим несчастием, чем обстоятельством, что так долго отвергал ваши мудрые предупреждения. Удостойте направить меня на путь, я прошу у вас совета; будьте уверены в моем послушании».

Я изложил ему состояние моих дел.

— Откажитесь, — сказал он мне с печалью на челе, — откажитесь от легкомысленных и безумных привычек, которые держали вас, как в чарах в молодые годы. Перестаньте из удовольствия делать занятие. Остатки вашего наследства обратите в небольшой капитал вернитесь в провинцию, займите положение вашего отца и постарайтесь настойчивостью вернуть то, что вы потеряли от ваших причуд.

Эти слова произвели на меня впечатление. Я чувствовал всю мудрость этого совета, но не мог решиться последовать ему вполне. Я был сильно расположен оставить столицу и приняться за дело, но город, где я ослеплял всех своею роскошью, возмутил всех своим высокомерием, город, в котором говорили только о моих безумствах и моем несчастии, заставил бы меня возненавидеть самое жизнь.

Я составил поэтому план обратить в мелкий товар немногое, что у меня осталось, и затем отправиться, если можно, скрыть мой стыд и попытать счастье в другом полушарии. Я сообщил об этом плане моему старому другу; он казался изумленным, указал мне на опасности и сделал все, чтобы побудить меня отказаться от моего намерения. Но я менее боялся подводных камней, чем насмешливого смеха моих сограждан.

Я слушался только своего влечение и, сделав некоторые приготовления, отправился в Брест, где сел на корабль, направлявшийся в торговые города Леванта.

На судне я познакомился с человеком, которого нрав пришелся мне по душе. Я, по-видимому, ему также очень понравился. Мы часто бывали вместе, и скоро между нами установились доверчивые отношение.

Однажды, когда я повествовал ему о моих безумствах, я заметил, что он внимательно смотрит на меня; когда же я дошел до рассказа о перемене со мною, он, казалось, растрогался.

— История моей жизни, -— сказал он, — очень походить на вашу.

Он в свою очередь рассказал мне свои приключение. С тех пор мы сдружились сильнее, и он самым недвусмысленным образом обнаруживал свое ко мне расположение.

В продолжение путешествие мы долго пользовались попутными ветрами, но затем произошла перемена.

Когда мы были на высоте Сардинии, поднялась ужасная буря, нас погнало на всех парусах к варварийским берегам, и затем мгновенно нас окутала глубокая тьма. Вскоре вдали мы заметили при блеске молнии берега.

Мы лавировали всю ночь.

На утро ветер задул с еще большею яростью, паруса разорвались, и корабль разбился о скалу.

Каждый старался спастись на обломках. Мы были недалеко от суши, но море было очень бурно.

Я избег ярости волн с моим спутником, боцманом и тремя матросами; остальной экипаж погиб.

Когда мы достигли берега, мы оглядели друг друга в мрачном молчании. Я сожалел, но слишком поздно, что не последовал советам моего старого друга. Но тут всего было начало ожидавших меня несчастий.

Я был погружен в мою грусть, когда Жуанвилль (так назывался мой спутник) сказал мне, взяв меня за руку:

— Ну, дорогой друг, к чему так сокрушаться! Прежде, чем лезть в опасность, вы должны были ее предвидеть. Теперь же, когда вы ей подверглись, остается лишь презирать ее. Будьте мужчиной! Чем больше несчастий вам угрожает, тем больше обнаружьте мужества.

Я не мог удержатся от слез.

— Вы плачете, — продолжал он, — как потерявший в наслаждениях силу, жалкий, не умеющий выдержать натиска судьбы человек. Да что! Море только что отняло у меня плоды пятнадцатилетнего тяжелого труда, я в тысячу раз более, чем вы достоин сожаления, и именно я вас утешаю?

Мы тем временем, двинулись несколько вглубь страны в поисках какого-либо жилья, не удаляясь, однако, слишком от берега,

— Как вы еще молоды, — сказал мне Жуанвилль, — видя меня в таком угнетенном состоянии. Мир — только театр, где смотрят на смену печальных превратностей. Когда фортуна, шевеля в воздухе золочеными крыльями, манит блеском своих сокровищ, смертные толпами протягивают к ней руки и готовятся принять ее дары. Она их рассыпает, и с какою яростью они бросаются друг на друга, рвут их. Пыл их одинаков, но судьбы их очень различны. Один, слишком горячась, схватит предмет своих стремлений, берет мимо; другой, вот уже коснулся, но падает, и добыча ускользает от него; третий уже шумно поздравляет себя с успехом, но среди его восторгов неожиданный повороте счастия отнимает его богатства и передает их в руки других, изумленных от приятной неожиданности. И сколько видят тут перенесенных из-под соломенной крыши на лоно роскоши, сколько других низверженных вдруг с высоты величия. Я сам поразительный тому пример. Никогда судьба не водила так человека от счастия к несчастию. Но приученный применяться к обстоятельствам, я наслаждаюсь всем и не полагаюсь ни на что.

Так пытался он закалить мое сердце от ударов судьбы.

Сам он обнаруживал мужество, с которым неудача не может бороться. Непринужденный, ясный, он без устали любовался красотой местности и живописностью видов.

Так как он очень хорошо знал географию, то, осмотрев местность, он сказал мне, указывая пальцем на несколько, почти погребенных среди кустарников, крытых соломою, полуразрушенных старых стен.

— Вот развалины Карфагена. Мы не должны быть далеко от Туниса.

Если бы горе не сделало меня словно бесчувственным, я был бы очарован возможностью осмотреть эту знаменитую землю, эту прекрасную, прославленную историею страну; но я был слишком поглощен печалью, чтобы обнаружить малейшее внимание.

Мы шли целый день, не имея другой пищи, кроме плодов, которые мы находили на придорожных кустарниках; мы изнемогали от усталости.

Солнце уже садилось, и мой спутник высказал мнение, что надо удвоить усилие, если мы хотим достичь Туниса до наступления ночи. Пред нами открылись уже его колокольни, когда мы попали в руки варварийцев.

Они продали нас в рабство. Я не мог вынести этого рокового поворота судьбы, казавшегося мне в тысячу раз худшим, чем смерть: ничто не равнялось моему отчаянию.

Вот нас повлекли в темницу. Жестокий страж с связкой ключей в руке открывает нам вход и с большим шумом запирает за нами двери.

Всю ночь я не мог сомкнуть глаз; я провел ее в мрачных размышлениях о судьбе человеческой.

На утро нас вывели на широкий двор, где мы оказались среди множества незнакомых людей, с удивлением смотревших на мое заплаканное, жалкое лицо. Я смотрел на них с одинаковым изумлением.

Скоро позвали нас для представления управляющему садами дея. При звуке повелительного голоса этого надменного человека негодование поднялось в моем сердце; я не мог более выносить жизни, я требовал в громких криках смерти.

— Пусть мужество возвышает тебя над несчастиями, — говаривал мне и потом не раз Жуанвилль; учись давать сообразную с положением оболочку своим чувствам.

Силой увещаий он обязал меня наконец переносить молча мою ярость.

С нами обращались сначала очень сурово, но лишь короткое время. Жуанвилль с юности любил и занимался музыкой и умел очень хорошо играть на флажолете. По счастливой случайности последний оказался в его кармане, когда мы потерпели крушение.

Однажды, когда он кончил свою работу ранее обыкновенного он принялся на нем играть. Сбежались все наши товарищи по несчастно и образовали вокруг него круг.

Шум дошел скоро до слуха дея, пожелавшего послушать Жуанвиля; очарованный его талантом, он смягчил его участь. Во внимание к нему он улучшил также и мою.

День ото дня нам оказывали все больше внимание, а в конце семи лет мы получили свободу. Но я не могу пройти молчанием о случае удивительного великодушия.

В один прекрасный день Жуанвиль исчез.

Он вечером лег рядом со мной. Судите о моем изумлении, когда я проснулся и его не нашел; судите о том, сколько я пролить слез.

Но к вечеру он появился снова.

— Я свободен, — сказал он, подходя ко мне с сияющим лицом.

«Увы! Вы, значит, меня покидаете, — вскричал я. — Небо! Что станется со мною?»

— Не боитесь ничего, вы также свободны.

«Как? Нас выкупили?»

— Нет, нет.

«Объясните тогда эту тайну».

— Несколько дней тому назад дей приказал мне сыграть одну арию. Не знаю, только я был в ударе и так хорошо ее исполнить, что он в восторге мне обещал в знак своей милости оказать какую бы я ни потребовал милость. «Верни меня в отечество», отвечал я тотчас же. — Он, казалось, несколько изумился и, после минуты размышление, сказал мне: — Ты не мог для моего счастья избрать хуже; но я тебе обещал, слово нужно сдержать. Затем он удалился, не дав мне время ответить. Я не знал, что думать, не смел слишком верить его обещанию; поэтому я вам ничего не сказал об этом. Сегодня утром он призвал меня к себе, предложил мне отправиться на родину с судном, которое предварительно должно завезти посла в Константинополь. Я принял предложение с радостью и поблагодарить его за милости. Но вдруг я вспомнил о вас и не мог решиться вас покинуть. Что делать? Счастливая мысль вывела меня из затруднение. Так как он обладает великодушными чувствами, сказал я себе, то и сердце у него не должно быть бесчувственным; надо попытаться его растрогать. Я бросился к его ногам. Я обнял его колени и оросил их слезами. — Чего ты хочешь? — сказал он, — увидев меня в этом положении. — Смерти, господин, так как я не могу жить, если вы не позволите моему товарищу следовать за мною. В один и тот же день мы стали оба вашими пленниками и судьба оставляет его еще рабом. Если он должен остаться, допустите мне снова вернуться в положение раба. Ах, великодушный Солим, не закрывайте ваше сердце пред жалостию! Было время, когда я отдал бы жизнь, чтоб избежать рабства; теперь вы меня видите просящим о нем на коленях, боящимся отказа, словно в этом заключается вся моя жизнь. Солим смотрит на меня с изумленным видом, протягивает мне руку и говорит: — Если бы я не был доволен твоей службой, я был бы тронуть твоей добродетелью; и дружеское мое расположение распространится с тебя на твоего товарища: отныне он свободен.

«Великодушный друг, вскричал я, бросаясь на шею. Жуанвилля, как, вам именно я обязан этим благодеянием?

Освобождая нас, Солим обнаружил по отношению к нам большую щедрость. Когда все для отъезда было готово, мы пошли с ним проститься.

— Я удивляюсь вашей дружбе, — сказал он нам. — Да будет судьба ваша достойна ваших добродетелей. Идите, взамен того, что я сделал для вас, я прошу только вспоминать обо мне.

Мы вступили на борт судна, паруса распустились, и в конце двух недель мы стали на якорь пред Константинополем.

На другой день после нашего приезда, мне надо было расстаться с Жуанвиллем; он нашел судно, готовое отправиться в великий Каир, где жил его брат, к которому он хотел присоединиться. Я проводил его до корабля; в гавани мы обнялись; слезы мои лились ручьем, и скорбь не давала мне говорить.

— Помните о бренности всего человеческого, — сказал он, — расставаясь со мной; если когда-либо окажетесь в счастливых обстоятельствах, не злоупотребляйте ими. Но главное, приходите на помощь несчастным.

Я остался на несколько дней в Пере, ожидая случая отправиться во Францию.

На рейде грузилось Марсельское судно, но так как оно должно было отправиться не раньше, как через шесть недель, то я решил сесть на большую турецкую шлюпку, которая имела назначением Венецию.

Мы вышли из гавани при попутном ветре. Я уже поздравлял себя с тем, что покидаю землю неверных, и обещал себе окончить свои дни в мире, в каком-нибудь уголку Франции, но судьба, которой нравится играть мною, меня берегла для многих других испытаний.

Только что мы прошли Кандийский пролив, как утром, на рассвете, мы оказались среди русского флота.

Корабль, к которому мы были всего ближе, дал сигнал и пригласил нас к повиновению. Мгновенно две шлюпки с корабля обратили в военнопленных весь экипаж. Я, хотя не оттоман, был вовлечен в беду вместе с ними.

Отняв от меня все, что я имел, меня вместе с другими пленниками перевезли в Неаполи, порт Румынии, где высадилась часть экипажа большой эскадры, чтобы, как я узнал потом, поднимать население в провинциях европейской Турции. Оттуда нас погнали в Рашов, затем Мендзибос, место стоянки войск на Днестре, где русские устроили свои главные магазины. В продолжение пятнадцати месяцев, я терпел там холод, жажду и дурное обращение.

Так как число пленных со дня на день увеличивалось, то решено было отправить нас в Россию. Когда мы находились в пути, сопровождаемые всего лишь одним эскадроном конницы, на нас напала близ Краснополя банда конфедератов, и мне удалось скрыться. Вот уже десять дней, как я иду чрез Польшу, чтобы вернуться в мою страну.

Вот вкратце моя жизнь до момента нашей встречи. Никогда судьба, как вы видите, не действовала с большим ожесточением для погибели несчастного; но кто знает, сколько ожидает меня еще несчастий? О, я, несчастный! Надежда, и та потухла в моем сердце.

Когда он произнес эти слова, раздался вдруг в лесу шум; мы подняли глаза и увидели между деревьев множество лошадей, поднимавших пред собою вихри пыли.

Это был русский эскадрон.

Мы едва не попали в руки неприятеля; нужно было искать убежища в лесу. К несчастью мы разлучились. Я не смел из боязни быть обнаруженным, громко звать его; та же причина без сомнение сдерживала его. Я искал его долго напрасно.

Я с слугою углубился в чащу леса. Там застигла нас ночь, и я решил выждать возвращение утренней зари. При ее наступлении я пытался узнать, где я нахожусь. Я долго бродил на удачу.

Наконец я вышел на большую дорогу и продолжил мой путь, имея все пред мысленными моими взорами этого незнакомца. Его судьба меня поразила; я хотел бы усладить ее горечь, но новые поводы к горю скоро вытеснили его из моей головы.

Сандомир, 30 июля 1770.