Да, она еще жива, моя Люцила; мои глаза ее видели, мои руки ее касались, я прижимал ее к своей влюбленной груди. Ах! Я чувствую, как возрождаюсь, печали бегут предо мною, воспоминание о несчастиях исчезаете, как тяжелый сон, мое поблекшее от грусти сердце распускается от радости и раскрывается навстречу сладостному впечатлению удовольствия. Как эти первые чувствования живы! Боги! Какая очаровательная дрожь передается по всем моим жилам! Как упоительно потрясена моя душа! Каким потоком сладостной истомы я наводнен!

Остановитесь, остановитесь, восторги счастья, наслаждения скорби! Я слишком слаб: сердце сдает, я бессилю! Силы небесные, помогите мне перенести чувство моего счастия!

Благословенна будь на веки благодетельная рука, приведшая меня на эти смеющиеся берега, на эти луга, где я вновь обрел душевный мир.

Но как она изменилась, моя Люцила! Она — подобна прекрасному цветку, который поблек от зноя солнца, но об утреннем блеске которого все же можно судить даже в его истомленном виде! Прекрасные глаза потеряли блеск, ни рубинов, ни роз на губах и лице, смертная бледность легла повсюду. Скорбь уничтожила крепость, силы, здоровье. Как она слаба! Она томно склонила голову мне на грудь, и, казалось, лишалась последних сил в моих объятиях. Но ее наружность, такая трогательная в своей истоме, вскоре оживится радостью.

Как совершился этот счастливый перевороте? — спросишь ты, дорогой Панин. Позволь на минуту мне успокоиться, и я выясню тебе эту тайну.

Ожидая, когда отец решится выйти из конфедераций, я каждый день ежедневно прогуливался в леску близ Кразилова.

Однажды утром я встретил там молодого человека в мундире, подобном моему.

Его меланхоличный вид поразил меня! Казалось он уклонялся от встреч со мною.

Вот без сомнения, — говорил я себе, какой-либо несчастный, который, подобно мне, приходить сюда предаваться своим грустным мечтам.

Наутро я увидал его снова. Он казался еще более грустным, чем в предыдущий день. Его вид, наружность, возраст, все в нем меня заинтересовало.

Он прогуливался по аллее, ближайшей с той, на которой находился я. Вместо того, чтобы повернуть, по моему обыкновению, назад, я прошел к нему, и когда ему пришлось повернуться, мы оказались друг против друга.

— Я думал, что я один в этом лесу, — сказал я, подходя к нему, — и не ожидал найти здесь себе товарища.

— Уединение имеет для меня привлекательность, — отвечал он, — и эти места мне нравились бы еще более, если бы они были мрачнее.

— Вот странный вкус.

— Может быть; но чтобы любить веселые места, необходимо радостное сердце. Да, кажется, и вам самим далеко не ненравится под этой печальной листвой.

При этих словах я испустил вздох; он вздохнул равным образом, и минуту мы шли в молчании.

Я сильно желал знать причину его грусти, но не осмеливался спросить его об этом. Я ждал, чтобы завязать снова разговор, когда он откроете рот, а он продолжал не говорить ни слова.

Наконец, тщетно проискав общих мест для начала беседы, я отдался влечению моего сердца.

— Несчастные, — заговорил я снова, — симпатизируют обыкновенно друг другу. Признаться ли вам, я думаю, что мы оба несчастны.

— Увы! Трудно быть счастливым, когда не располагаешь собою. Если бы мне можно было сообразоваться только с моим вкусом, я не проводил бы жизнь, живя в палатке, среди людей, которых я вовсе не люблю.

— Что вы говорите? Точно в таком же положений нахожусь и я.

С этой минуты начало между нами устанавливаться доверие.

Я спросил его, как он попал в среду конфедератов.

Рассказав свою историю, он обратился ко мне с тем же вопросом.

Когда я сообщил ему о своей, он спросил меня, рассчитываю ли я окончить поход; я рассказал ему о своем намерении выйти из конфедераций; затем мы продолжали беседовать о том, о сем.

Прежде чем разойтись, я просил его обещать встретиться на завтра на том же самом месте и в тот же самый час.

Он не преминул придти.

После обычных приветствий, он начал мне говорить, что не рассчитывает иметь долго удовольствие наслаждаться моим обществом, что он только что получи ль приказание от близкого родственника, которого он единственный наследник, отправиться к нему в поместье; что это поместье находится на моем пути, и что он надеется на возобновление мною нашей дружбы, когда я на пути в Варшаву, окажу ему честь заехать туда; он прибавил, что если мне захочется отдохнуть там несколько дней, он примет все меры, чтобы, поскольку от него зависит, пребывание мое там было приятным.

Я его поблагодарить, и мы заговорили о политическом положений страны, в чем он показался мне довольно мало осведомленными

В тот же вечер я получил от отца извещение, что он едет с моим дядей в замок Паляк, что оттуда он направится в Варшаву, что я должен со слугою отправиться раньше, и что он на себя берет заботу о способах передвижения.

Как только я увидел моего молодого человека, я поспешил сообщить ему об этой новости. Он возобновил свои просьбы, взял с меня обещание, что мы отправимся вместе, и мы назначили день отправление на завтра.

В продолжение путешествие мой спутнику казалось, с каждым днем становился менее грустным, и так как я оставался, каким был, то он пытался меня развеселить.

В конце четырех дней пути мы приехали.

Нас принял управляющей и сообщил, что хозяин уехал куда-то в окрестности, но что к вечеру он вернется.

Мы пообедали в дороге и, так как до ужина было еще далеко, нам предложили прохладительные напитки и чудесное вино. Мой спутник казался очень весел и очень хотел бы видеть меня разделяющим его настроение. Я вздыхал.

— Ну, все ваша старая любовь в голове? — сказал он мне, легонько ударяя меня по плечу. К чему так огорчаться? Легко вознаградить потерю милой. Удачи в любви прямо сыпятся на людей вашего возраста и вашей наружности: победы не заставляют себя ждать. Верьте мне, оставьте грустное воспоминание о предмете, которого больше нет, и топите ваши печали в вине. Это вино не дурно, прибавил он, наполняя мой стакан.

После игривой болтовни он настойчиво предложил мне немного отдохнуть в ожидании приезда его родственника, проводил меня в комнату и удалился.

Комната была богато обставлена.

Я бросил взгляд на картины и был поражен встретить лишь приятные и даже по большей части сладострастный изображение, как напр., Аврора, спускающаяся на озлаченном облаке к Эндимиону, Венера, шалящая с своим прекрасным пастушком на ложе из цветов, Марс, ласкающий богиню, Амур, заснувший на груди Психеи и др.

Я увидел на столе несколько роскошно переплетенных книг имел любопытство тронуть их, и изумился еще больше: «Искусство любви» Овидия, французский перевод Энеиды и «Адона» Марини.

— Все это хорошо для забавы людей, подобных ему, говорил я себе, но мало подходит к моему душевному состоянию.

Я бросился затем на кровать, все мечтал о моих несчастиях.

Я начинал засыпать, когда пришли звать меня к ужину. Схожу вниз.

Войдя в зал, я был ослеплен множеством факелов и блеском золота, которое сверкало со всех сторон. Я почувствовал запах амброзии и увидел роскошно накрытый стол.

Едва я сделал несколько шагов, как заметил красивую женщину, изнеженно расположившуюся на софе. Ее покровы были легки и полупрозрачны. Она раскрывала с искусством свою грациозность и улыбалась мне влюбленно. Я обнаружил свое изумление. Она принялась смеяться и сказала мне чарующим голосом:

— Подойдите, подойдите, не бойтесь ничего! Вы видите вашего товарища по путешествию.

Она произнесла эти слова, и сладостная истома раскрыла ее улыбающиеся уста, глаза заблистали любовью, прекрасное лицо засияло утысячеренной привлекательностью; она не скрывала своих полуприкрытых прелестей и, казалось, звала к ним...

Я не мог придти в себя от изумления. Так как я был недвижим, она произнесла слово: Густав.

Мгновенно я подошел, посмотрел на нее с большим вниманием и узнал Софью.

— Небо! — вскричал я, — колдовство, что ли? Я не смею верить глазам. Вы, Софья? Что это значить? В каком платье вы раньше показывались мне? К чему это переодеванье?

— Тут тайна, которую я не могу вам сейчас раскрыть. Как вы, я несчастна и не менее жалка судьбою: но вы один, милый Густав...

Сказав это, она опустила глаза, и голос замер на ее устах.

— Что хотите вы сказать этим «но вы один»?

Она колебалась мгновение, но потом сказала:

— К чему я должна говорить вам больше? Вы должны бы были понять меня.

Эти слова сопровождались вздохом.

— Благоволите объяснить, сударыня.

— Мое сердце сдавлено страшною тяжестью; вы один, милый Густав, могли бы... Увы, моя участь, я вижу, такова, что, может быть, я буду осуждена никогда ее не открывать!

Эти слова задели мое любопытство: я напал на нее с большею еще живостью; наконец, после долгого молчания, она мне сказала так:

— С первой минуты, как я увидала вас у графини Собеской, я испытала к вам нежное чувство, которое приняла сначала за уважение: я с приятностью отдалась ему, мне даже не приходило в голову от него защищаться. Вскоре это чувство перешло в нежность: у меня зародился самый живой к вам интерес. Отсутствие не ослабило его нисколько: любовь, словно огнем, выжгла ваш образ в моем сердца. Пока жила ваша милая, я таила мою нежность в груди: я знала слишком вашу к ней привязанность; но когда она умерла, сладостная надежда начала льстить моему сердцу, я осмелилась верить, что вы не будете бесчувственны, я пошла к вам. Вы знаете остальное.

Она остановилась на мгновение, чтобы вздохнуть; затем начала снова:

У нашего горя один источник: как я, вы любили, и чрез это вы должны быть только сострадательнее. О, мой дорогой Густав! Видя вас здесь, я смотрела на вас, как на ангела, которого небо, тронутое моим несчастием, послало в мое уединение. Ах, я сказала лишнее, вскричала она, кидая на меня страстный взгляд.

При этих словах все раны моей души раскрылись.

— Увы! Отвечал я, удрученный темь, что я услышал, рок забавляется, преследуя меня неустанно. Он отнял у меня милую и, чтобы усилить мою муку, дает мне другую, которую я уже не могу слушать. Мой долг противится склонности моего сердца. Теряя Люцилу, я дал обет больше не любить.

После короткого молчания она глубоко вздохнула, грациозно покраснела и сказала:

— К чему быть таким жестоким по отношение к женщине, которая вас обожает? Люцилы более нет, но ваше сердце от этого не свободнее, напротив, ваши узы, кажется, только окрепли.

— К чему эта романическая верность но отношению к мертвой?

— Ах, дорогой Густав, прибавила она, беря меня за руку, небо отдает нас друг другу. Мы вот одни здесь; все в вашей власти; я сделаю все, чтобы вас сделать счастливым. Но боги, я это слишком ясно вижу, чтобы мучить смертных, делают так, что не любит тот, которого любишь.

— Упрекать еще меня в вашем несчастье значило бы чрезмерно усилить мои. Но будьте сами судьею: вы знаете, какие священные узы соединяли меня с Люцилою; если бы я мог забыть ее хоть на мгновение, я был бы самым жалким из людей.

Вдруг она поднимается и бросается к моим ногам. Я пытаюсь тщетно ее поднять.

— Ах, Густав! Вскричала она, обнимая мои колени, — если бы когда-либо вы знали любовь, разве вы были бы бесчувственны к моим слезам. Вы видите, с какой искренностью я раскрыла пред вами сердце. Я пожертвовала пристойностью, требуемою от нашего пола; ваша жестокость будет стоить мне жизни.

И вот она роняет покровы и оказывается в столь благоприятном для любви беспорядки.

Небо! Сколько красот предстало моим глазам! Какая белизна! Какая нежность! Какие окружности под алебастровой шеей! Какая сладостная томность во взоре! Какая нега в положений тела! Какое выражение в чертах лица, оживленных любовью! Клеопатра у ног Цезаря не была соблазнительнее.

Тон ее голоса и речи ее глаз так хорошо подходили к ее словам, что сладостная истома постепенно заполоняла мое сердце. Тайные чары приковывали мой взор к прелестям этой красивой молящей женщины. Я чувствовал себя растроганным и, может быть, поддался бы наслаждению ее утешить.

К счастью образ Люцилы предстал моему умственному взору.

Вскоре пришло размышление и отравило в моей душе удовольствие, которое я уже вкушал.

Уж я упрекал себя в том, что был чувствителен. Я был опечален, а она решила, что я в нерешимости.

— Что же вы мне не говорите ни слова? Вскричала она.—Увы! Я понимаю! Как боги жестоки ко мне!

— Ах, Софья! Удалите, пожалуйста, от моего взора досадный образ счастия, которого я не могу вкусить. Мое сердце посвящено грусти; у моих глаз не должно быть другого употребление, как оплакивать потерю Люцилы.

Вдруг она встает, хватает мою руку, кладет ее на свое сердце, которое, я чувствую, сильно бьется, обвивает рукою мою шею, прижимает меня нежно к белой, как алебастр, груди, которую она выставила пред моими глазами, приближает к моей щеке свою пылающую щеку; руки ее становятся цепями, которыми я скован, взгляд ее — взгляд желания, и она ищет тысячью раздражений влить в мое сердце пламя, которое ее пожирает.

Она не успела в этом.

В то время, как она так упорно добивалась своего, я чувствовал в себе что-то отталкивающее ее усилие и издевавшееся над ее прелестями.

Задетая моею оскорбительною холодностью, она потупила голову, глубоко вздохнув; сердце ее готово было разбиться. Наконец, слезы потекли из ее глаз; затем голосом, прерываемым рыданиями, она сказала:

— Я вижу, как искусно скрывает от меня ваше холодное равнодушие мое несчастие, но я чувствую его во всем его размере, я им подавлена. Ах, неужели надо, чтобы я с своими горестями обратилась к вашему сердцу, и чтобы тот, кто бы должен был отереть мои слезы, заставил их течь? Я раскаиваюсь в этой постыдной слабости.

Я тотчас возразил:

— Не оскорбляйтесь, что я так дурно отвечаю на вашу нежность; мне тяжело быть осужденным на это.

Оба, потупив глаза, мы храним некоторое время молчания. Бросив на нее беглый взгляд, я заметил на ее лице отпечаток глубокой скорби. Я чувствовал, как мое слабое сердце смягчается, и жалость очищает место любви.

Уже пламя нечистой страсти начало прокрадываться в меня, но из опасения зайти дальше, чем я бы хотел, я вырвался из ее объятий и удалился на несколько шагов.

Когда она увидела, что я ее избегаю, обращение ее изменилось. Краска залила ее лицо, глаза ее, казалось, метали пламя; затем вдруг, уступая своему чувству, она принялась рвать на себе волосы, бить себя в грудь и в ярости произнесла следующие слова:

— Так-то, варвар, ты презираешь любовь, в которой я тебе призналась? Боги, спешите его наказать! Да постигнуть тебя еще злейшие беды, чем те, что переношу я чрез тебя! Да буду я их свидетельницею! Твои муки будут для меня упоением.

Вскоре невольный трепет овладел ее телом, колени подогнулись под нею, она искала опоры; я протянул ей руку.

Разом смертельная бледность разлилась по ее лицу, слезы начали литься, и она бросила на меня взор отчаяния, говоря почти угаснувшим голосом:

— Жестокий, вы меня обманули! Я открыла вам сердце только в надежде жить с вами счастливой, а вы принесли в мою душу смерть.

Состояние, в котором я ее видел, вызывало во мне сострадание; ее упреки пронзали мне сердце, а зрелище этой сильно волновавшейся груди разжигало мое воображение.

Уже я начинал терять силы к сопротивлению. Чтобы уйти от гибели, я предался бегству.

Едва я прошел двери, как пронзительные крики поразили мой слух. Я замедлил шаги и услышал следующий монолог:

— Итак ни к чему, что я смутила их любовь? Несчастная, что я сделала? В какое я попала безвыходное положение? Как из него выйти? Как он будет меня ненавидеть, когда узнает, что именно из-за меня он проливал слезы! Как будет презирать, вспоминая о моей постыдной слабости! Воспоминание о состоянии, в котором он меня только что видел, будет неразлучно с ним и в объятиях счастливой соперницы, и мое поражение послужит только к увеличению ее торжества. Ах, он бежит, полный презрение ко мне и живет только для Люцилы! Увы! Я терплю только то, что я вполне заслужила. Иди, иди, Густав! Оставь покрытую стыдом Софью во власти безумия от безнадежной любви!

Она кончала эти слова, когда я ворвался снова в комнату с криком:

— Что, Люцила еще жива? Где она? Что с ней? Благоволите избавить меня от этой жестокой неизвестности.

Увидев меня, Софья пришла в остолбенение.

Я в свою очередь бросаюсь ей в ноги и прошу, сложив руки, не держать меня в сомнении.

В своем волнении она не знала, на что решиться. Хотела говорить, у ней не хватило голоса.

Я удвоил настояние, с большим еще жаром.

В конце концов она прервала молчание:

— Какая была я безумная! Только затмение разума могло меня довести до того, что я забыла свой долг и интересы Люцилы принесла в жертву своей любви; но этого жестокого помрачение, ты — причина, и я слишком сильно за него наказана.

Пораженный темь, что я только что видел, и еще более темь, что услышал, я, теряя голову, вскричал:

— О, небо, что я слышу? Вы мне пронзаете сердце! Чем могли бы вы помочь в сокрушающем меня горе! Не вам ли доставляло наслаждение делать несчастных? Кончайте, пожалуйста! Нельзя более скрывать от меня остальное: вы сказали слишком много, чтобы притворяться дальше. Не бойтесь с моей стороны слишком справедливых упреков. Я вам прощаю все.

Но мне не было возможно вырвать от нее ни одного слова более. Взбешенный ее упорством, я поднялся, восклицая:

— О, жестокая, вы меня обманули! Боги моей души! Люцила жива еще!

Я тотчас же оставил ее, мое сердце, которое оживил луч надежды, отдалось восторгам радости.

Прощай, дорогой друг, мирный сон, которого я не вкушал уже так давно, уже отягощает мои веки; нужно положить перо, но я с удовольствием возьмусь за него снова при пробуждении.

Хижина пастуха, 26 сентября 1770.