Покинь суетливые собрания, шумные удовольствия, концерты, танцы, празднества и все твои забавы, к которым Ты прибегаешь, чтобы обезоружить свою скуку. Для сердца чувствительного, для тебя, дорогой Панин, есть источник радости более чистый. Хочешь его познать, приезжай к своему другу и полюбуйся его счастием.
Когда счастье удостаивает сойти на землю, чтобы посетить смертных, оно ищет, где бы могло опочить, и находит лишь лоно влюбленных. Ему приятно с двумя соединившимися сердцами, нашедшими опору друг в друге и мирно, в сладостной истоме, опочившими вместе.
Какое любовь очаровательное безумие! В кротком опьянении ею душа, охваченная наслаждением, прислушивается к себе в молчании; в живых восторгах своих она тает и тает. Несчастен, кто этого никогда не испытал.
Привыкнув с детства жить с Люцилою в мирной близости, я знал еще только дружбу, когда среди наших забав исчез вдруг смех. Люцила стала задумчивой; мало-помалу рубины ее губ потеряли свой блеск, розы ее щек побледнели, кроткий звук ее голоса изменился. Ее природная живость заменилась чем-то вроде томности, и в ее взорах проглядывало что-то беспокойное и нежное.
Эта томность из души Люцилы перешла в мою. Укреплялось, по-видимому, новое чувство наслаждения. Я чувствовал себя растроганным, сам не зная, почему. Шаловливые игры, которыми мы забавлялись в детстве, стали мне скучны. — Я не любил более бегать; смех, шум, свет, развлечения мне были не по душе, и в первый раз моя душа прислушивалась к себе в молчании.
Я был доволен только возле Люцилы и печален, как только ее покидал. Даже возле ее веселость, казалось, покидала меня, и я не находил себе места. Под взорами наших родителей я желал быть одним с Люцилою; вдали от докучных свидетелей я боялся найти ее одну: я чувствовал, что надо сказать ей что-то, и не мог определить что.
Раз, когда я был более обыкновения весел, я захотел ее обнять. Она воспротивилась, и усилия, которые я употребил, чтобы восторжествовать, сбили ее косынку, — и я углядел под газом две маленькие зародившиеся прелести, которые, казалось, поместил туда сам Купидон. При этом зрелище я почувствовал, как у меня забилось сердце.
Люцила казалась рассерженной и хотела ускользнуть; я удержал ее и долго пристально на нее смотрел. Она потупила взоры. В конце концов я встретил ее глаза, и этот взгляд, случайно брошенный, и пойманный, зажег в моей груди пожирающее ее пламя.
Долго мы держались простых взглядов. Я не мог жить минуты без Люцилы. Люцила не лучше чувствовала себя в моем отсутствии, но она не была более так проста, так наивна, так отзывчива; она, казалось, уклонялась от моих невинных ласк: когда я срывал поцелуй, стыдливость окрашивала ее лицо; когда я прижимал ее к груди, она старалась освободиться; когда я задерживал ее в моих объятиях, она робко билась.
Любовь произвела в теле Люцилы еще более поразительную перемену, чем в ее душе. По мере того, как развивалась любовь, Люцила с каждым днем становилась прекраснее — подобная каждому растению, которое под утренними солнечными лучами раскрывает свои бутоны, вытягивает листья, распускает цветы и является все в новом и новом блеске.
Раз вечером мы были у подножия ветвистого дерева, на траве, испещренной цветами; тысячи птичек резвились в листве и оглашали песнями любви воздух. Я чувствовал, как от жилки до жилки пробегало по всему телу возбуждение; я держал Люцилу за руку и не смел с ней говорить; она глядела на меня в молчании; но раньше, чем раздались наши голоса, высказали все наши взоры.
Наконец я дерзаю открыть ей мое юное сердце. При каждом слове, которое я произношу, все любовнее улыбаются ее уста, и более оживленный, чем у роз, колорит распространяется на ее красивом лице.
Едва сделал я ей признание в новом живо ощущаемом мною возбуждении, как получил от нее в ответ подобное же признание. Скрывать было не в нашем праве: впрочем, так как любовь, которую мы испытывали друг к другу, отличалась от дружбы лишь более живым чувством, то мы скоро почувствовали себя по-прежнему хорошо, и таинственность нашего нового положения освободила место возврату доверия. Любовь пробивалась, не давая о себе знать, и делала успехи. Наши беседы становились более частыми, более оживленными. Более задушевными. Мы говорили о состоянии наших сердец и находили всегда что сказать; мы словно забывали совершенно то, о чем говорили уже столько раз. Когда я уверял ее, как она мне дорога, она давала мне чувствовать, что знает это; но когда она мне говорила о своем нежном чувстве, я часто, чтобы иметь наслаждение вновь слышать ее, притворялся, что этому не верю.
По временам возникали между нами небольшие споры, и всегда запечатлевала она свои нежные протесты еще более нежным поцелуем. Тогда я чувствовал, что в душе моей течет та упоительная радость, которая составляет счастье влюбленных.
С этого времени наша взаимная склонность со дня на день становилась нежнее.
Теперь она — такова, что, кажется, у нас одна только жизнь, одна только душа. Наши сердца слышат друг друга, беседуют друг с другом. Если я останавливаю взоры на Люциле, она на меня глядит с самым живым выражением чувства. Если я вздыхаю, она вздыхает в свою очередь. Если я клянусь, что ее обожаю, она клянется мне, что обожает меня. Если я ей скажу, что она — счастье моей жизни, она мне отвечает, что я — очарование ее существования.
О, нежное единение! Небесное пламя! Шесть лет очищалось и питалось оно в моем сердце; шесть лет я вкушал сладостное упоение.
Что тебе сказать? — только у Люцилы я нахожу наслаждение, и это наслаждение всегда ново.
Когда, вижу я, она улыбается мне нежно, мое сердце трепещет от радости. Когда я ее целую, я собираю на ее губах из роз нектар слаще того, что из цветов извлекает пчела. Но когда, томно склонившись на ее грудь, я вкушаю наслаждение быть любимым, я считаю себя в числе богов.
Дорогой друг! Ты отрекся от любви уже несколько лета: сколько времени потеряно для счастья!
Варшава, 12 февраля 1769.