В Москву поезд прибывал на рассвете, но Женя уже не спала. Впрочем, она не спала почти всю ночь, еще разделявшую ее от встречи со столицей, которую она не видела уже столько лет! Собственно, даже и не Москва влекла ее к себе теперь, когда она, привыкнув к жизни в крохотном поселке в ста верстах от Томска, на берегу своенравной реки Томи, отвыкла от столицы, а таящаяся где-то в глубине ее метущейся души слабенькая и хрупкая надежда на то, что в городе, где ей суждено было родиться, бегать в школу и влюбляться, она сможет встретить хотя бы кого-то из своих родных или сверстников. Надежда эта, как Женя время от времени пугала себя, была совершенно несбыточной, разве что волшебник мог превратить ее в реальность, но она, умудренная опытом горькой и уже успевшей опостылеть ей жизни, привыкла сознавать, что чудеса всегда совершаются с какими-то другими, безвестными ей людьми, но только не с ней. И все-таки, даже не веря в это чудо, она вознамерилась, может быть в последний раз, попытать счастье! Кто знает, кто ведает, что произошло на самом деле и с ее мамой, и с отцом, и с дедушкой? Может, люди, которые в разное время сообщили ей о их смерти, ошибались, может, почерпнули эти горькие вести из третьих рук, может, говорили ей совсем о других людях, а не о ее родных?

Обдумывая все это, Женя наметила план своих действий в Москве. Нет, она не будет любоваться красотами города, который принес ей столько несчастий, сполна хвативших бы и на десяток людей. Первым делом она отправится в Лялин переулок, чтобы выяснить все, что возможно о матери и отце, потом поедет в Старую Рузу, чтобы разузнать о дедушке Тимоше, «дедуле», как любила она называть его, когда была еще совсем маленькой. Боже мой, какое бы это было счастье, какая чудодейственная награда за все ее муки, если бы дедушка остался в живых! Пусть она уже стала взрослой, она, как прежде, прыгнула бы ему на шею, прижалась к нему, как к своей надежной опоре. Нет, все-таки наперекор всему он должен быть жив! Ведь от многих попыток Берия расправиться с ним его оберегал сам Сталин, который, следуя каким-то своим непостижимым прихотям, долгие годы оставлял на свободе свою жертву, своего столь явного и бесстрашного политического противника.

Увидеться с бабушкой Марией Петровной было уже невозможно: Женя сама видела телеграмму, полученную из Котляревской от ее мужа, в которой сообщалось, что она скончалась от инфаркта: конечно же она не перенесла горя, обрушившегося на ее дочь.

По всем приметам — и по тому, что вдоль железнодорожного полотна уже громоздились в хаотическом беспорядке всевозможные склады и базы, и по тому, что березовые леса сменились редкими перелесками, и по тому, что поезд то и дело «скакал» на стрелках и заметно замедлял ход, Москва была уже где-то совсем рядом. Женя прижалась к вагонному окну с чувством человека, который только-только родился и впервые в жизни видит все, что способны увидеть его глаза. Еще пустынные, с одинокими прохожими, московские улицы, внезапно возникшие за окном, казались ей улицами какой-то другой планеты, на которую ей предстояло ступить. И ей стало страшно от мысли, что сейчас, еще совсем немного, и поезд замрет у платформы, и ей придется выходить из своего за несколько суток пути обжитого вагона на землю, где ее никто не ждет, никто не встречает и никто не обрадуется ей.

Она мысленно перебрала сверстников, с которыми училась в школе. На одной парте в первом ряду, прямо у учительского стола, с ней рядом сидела Лида Некрасова. Она была верной, но слегка легкомысленной подругой, слабо реагировавшей на сложности и тонкости жизни и чисто по-детски не умеющей хранить сокровенные тайны. Правда, Женя была ей очень благодарна за то, что она с удовольствием, проистекавшим, видимо, от неуемного любопытства, играла для нее роль «почтальона»: передавала ей заложенные в учебники записки от влюбленного в Женю одноклассника, сидевшего на последней парте, Славика Маркова. Где он сейчас, Славик Марков, мечтательный и слишком уж застенчивый мальчик, самой судьбой предназначенный не для бытовых забот, а для высоких философских изысков? Когда Женю уводили из дома, чтобы отправить в ссылку, Славик не знал об этом и не смог прийти к ней проститься, так как с первых дней каникул уехал в пионерский лагерь под Звенигород, где он был вожатым: родители Славика были сильно стеснены в средствах и эта работа его здорово выручала.

Любила ли она Славика? Ей трудно было ответить на этот вопрос: настоящая любовь, видимо, к ней еще не пришла, просто Славик очень нравился Жене, с ним было легко и интересно дружить, в нем ее привлекала надежность и неумение кривить душой; он всегда мог убедить ее в том, что с грустью и тоской жить на свете нельзя, даже позорно, ибо человек рождается для того, чтобы в любых условиях и в самых трагических ситуациях преодолевать себя, чтобы вновь и вновь устремляться к счастью. Кроме того, Славик, не понимавший, как это человек способен хотя бы один день прожить без книги, пристрастил к чтению и ее, Женю, причем к самому беспорядочному и бессистемному. Вдвоем они доводили бедную школьную библиотекаршу до состояния полного изнеможения: она уже не знала, где найти книгу, которую страсть как хотелось им прочитать, и иногда ей казалось, что такой книги вообще не существует на свете и еще не родился писатель, способный ее написать. Женя таким и запомнила Славика — высокого узкоплечего юношу с волнистыми дымчатыми волосами, мечтательными глазами, в круглых очках в черепаховой оправе и с неизменной книгой в руке.

Может быть, ей следует навестить Славика? А вдруг он уже женат, обременен семьей и, увидев будто с небес свалившуюся Женю, не сможет скрыть неприятие ее персоны, естественное после столь долгого ее отсутствия. Или просто побоится общаться с бывшей ссыльной. И Женя решила, что идти к Славику на Арбат было бы по меньшей мере смешно и даже глупо.

Кого она еще хорошо помнила из своих одноклассников? Пожалуй, почти всех, впрочем, она тут же поправила себя, что конечно же не всех, ведь учиться приходилось в разных школах.

Из подруг ей в одно время ближе других девчат была Люся Краснопевцева, которая, в отличие от тоненькой, как тростинка, Жени, уже в девятом классе являла собой вполне сложившуюся, с пышными формами, девушку. Люся была чистый законченный меланхолик и своим характером, видимо, уравновешивала эмоциональное буйство Жени. Однако с тех пор как Люся неожиданно влюбилась в Жору Летунова, сидевшего за партой как раз позади нее, она как-то заметно отделилась от Жени, ревнуя ее к своему избраннику, особенно проявив эту ревность после того, как любивший всласть потрепаться Жора опрометчиво признался Люсе, что питает особое влечение к брюнеткам. Люся же была ярко выраженной блондинкой. Она так и не выпустила слабовольного Жору из своих пухлых, но оказавшихся весьма цепкими рук и впоследствии вышла за него замуж.

Когда Люся ненароком проведала, что у Жени арестована мама, она и вовсе перестала замечать свою подругу, будто ее не существовало вовсе. Впрочем, предательство Люси Женя переживала недолго, оказалось, что система не могла допустить, чтобы дети репрессированных родителей продолжали учиться в своей школе, тем более что она считалась привилегированной. Женю тут же выдворили из школы, не допустив к выпускным экзаменам.

Тимофей Евлампиевич ринулся к самому Сталину, но тот, прежде сам приглашавший его к себе, теперь снизошел лишь до того, чтобы согласиться выслушать его по телефону. Он терпеливо ждал, когда Тимофей Евлампиевич наконец завершит свой сбивчивый рассказ и изложит просьбу, но так и не дождался и потому прервал собеседника.

— Так вы говорите, что мать вашей внучки арестована уже давно, внучка продолжала учиться в своей школе, а теперь, когда пришла пора выпускных экзаменов, ее отчисляют? — переспросил Сталин с таким напряженным любопытством, словно он и впрямь был не только удивлен таким оборотом дела, но и не мог воспринять его как дело справедливое.

Тимофей Евлампиевич вновь повторил свой взволнованный рассказ.

— Не надо отчаиваться, товарищ Грач.— Голос Сталина прямо-таки обволакивал Тимофея Евлампиевича своим участием.— Я понимаю ваше желание оставить ее в той школе, где она училась, тем более в период сдачи выпускных экзаменов.— Он умолк, а Тимофей Евлампиевич воспрял духом.— И все же наиболее правильным решением будет решение о переводе вашей внучки в другую школу,— неожиданно сказал Сталин.— Такая мера необходима, чтобы вокруг вашей внучки не возникла некая полоса отчуждения. Это может ее травмировать.

— И все же я очень прошу вас, Иосиф Виссарионович…

— А вам никогда не приходило в голову, товарищ Грач, что ваша внучка уже не ребенок, она достигла совершеннолетия и в одно прекрасное время вознамерится отомстить за свою мать?

Этот внезапный вопрос Сталина обескуражил Тимофея Евлампиевича, и он не нашелся сразу, что ему ответить.

— Вот видите, не задумывались,— укоризненно произнес Сталин.— А товарищу Сталину приходится задумываться и над такими вопросами.

— Мне можно надеяться на визит к вам? — трепетно спросил Тимофей Евлампиевич.— При личной встрече я вам все объясню…

— Я позвоню вам в Старую Рузу,— прервал его Сталин, не уточняя, однако, когда можно будет ожидать его звонка.

— Сейчас я живу с внучкой в Лялином переулке,— сказал Тимофей Евлампиевич. — Внучка осталась без родителей… Оставлять ее одну было бы не совсем осмотрительно.

В ответ Сталин громко хмыкнул:

— Это в восемнадцать-то лет? Вполне зрелый и самостоятельный возраст. Вряд ли ваша внучка нуждается в такой обременительной для нее опеке. Впрочем, я уже вторгаюсь в ваши личные дела, вам самому виднее. Итак, я вам позвоню в ваш Лялин переулок.

— Мы живем в коммунальной квартире, Иосиф Виссарионович. Может быть…

— Такие уважаемые люди за все годы советской власти не заслужили отдельной квартиры? — Голос Сталина выразил искреннее удивление.— Странный парадокс! Наши партийные и советские чинуши несколько обюрократились, что перестали ценить людей и заботиться об их нуждах. Хотите, я распоряжусь насчет квартиры?

— Лучше помогите моей внучке! — взмолился Тимофей Евлампиевич.

— Это уже похоже на торг, товарищ Грач,— Тимофей Евлампиевич почувствовал, что Сталин всерьез рассердился за то, что ему не дали сыграть роль благодетеля.— Торг здесь неуместен. Я вам позвоню,— и он повесил трубку.

Всю неделю Тимофей Евлампиевич не выходил из квартиры, ожидая звонка. Порой ему казалось, что он сходит с ума. Но он брал себя в руки, чтобы не волновать Женю, усердно готовившуюся к экзаменам. Теперь, когда он потерял сына и сноху, вся его жизнь замкнулась на судьбе внучки.

И вдруг в субботу, уже поздно вечером, зазвонил телефон. Тимофей Евлампиевич опрометью бросился к нему.

— Товарищ Грач, вы слушаете? — осведомились на другом конце провода.

— Да, да, я слушаю! — дребезжаще ответил Тимофей Евлампиевич.

— С вами будет говорить товарищ Сталин.

— Я слушаю! — не зная, радоваться ли ему или корчиться в муках, воскликнул Тимофей Евлампиевич.

— Товарищ Грач? — послышался в трубке знакомый голос — глухой, с хрипотцой.— Говорит Сталин. Ничего, что побеспокоил так поздно? Должен вам сказать, что органы народного образования настаивали на том, чтобы перевести вашу внучку в другую школу. Но мне удалось, хотя и с трудом, их переубедить. Пусть сдает экзамены в своей школе. Желаю вам всего доброго.

И трубка умолкла. Тимофей Евлампиевич поспешил обрадовать Женю. Но она крепко спала. Ночь была теплая, влажная, и Женя во сне сбросила с себя одеяло, распластавшись на простыне как на пляже.

«Господи, как она обрадуется утром!» — не веря своему счастью, подумал Тимофей Евлампиевич и впервые за всю неделю спокойно уснул.

А на рассвете за Женей пришли двое, представившиеся сотрудниками НКВД. Женя, вскочив с постели в одних трусиках, бросилась к дедушке и вцепилась в него:

— Дедуля! Родной мой! Не отдавай меня! Не отдавай!

Тимофей Евлампиевич попытался отвести беду.

— Товарищи, это явное недоразумение, это какая-то непостижимая моему уму ошибка! Вчера вечером мне звонил лично товарищ Сталин и заверил, что внучка может продолжать учебу в своей школе. В понедельник у нее первый экзамен!

Хмурый, по-видимому, невыспавшийся чекист усмехнулся в ответ и пристально оглядел Тимофея Евлампиевича как человека, внезапно тронувшегося умом.

— Вам звонил лично товарищ Сталин? — злорадно переспросил он,— Не рассказывайте нам басни дедушки Крылова! А первый экзамен ваша внучка будет сдавать у нас на Лубянке.

Они схватили Женю, вцепившуюся в дедушку, и с силой толкнули в стоявшее поблизости кресло. Потом велели собрать вещи и повели Женю на улицу. Тимофей Евлампиевич ринулся было вслед за ней, но чекист резко оттолкнул его:

— Не сметь! Все справки — в приемной НКВД.

Через несколько дней в приемной ему наконец сказали, что Грач Евгения Андреевна осуждена к высылке в Сибирь сроком на пять лет и что переписка ей разрешена.

То, что внучке была разрешена переписка, стало для Тимофея Евлампиевича единственной радостью, которую у него еще не успели отнять…

Поезд, в последний раз лязгнув буферами, остановился у платформы вокзала. Женя не торопилась выходить, хотя все ее мысли были уже в Лялином переулке, в маленькой, похожей на пенал комнатке, которую она так самозабвенно любила прежде, когда все они — мама, папа, дедушка и Женя — были вместе и верили в то, что ничто их никогда не разлучит. Этой неспешностью она оттягивала, насколько могла, тот момент, в который узнает, может быть, самое страшное, что ее ожидает и что уже невозможно будет ни исправить, ни изменить. И потому вышла из вагона последней, хотя ей все время старались уступить дорогу. Вещей у нее практически не было, если не считать маленького фанерного чемоданчика, обтянутого зеленым дерматином. В чемоданчике лежали ее нехитрые пожитки: смена белья, запасное зеркальце, пачка дешевого печенья да неизвестно как попавшая к Жене книга «Робинзон Крузо», которую она читала еще в детстве, а потом еще вместе со Славиком. О зеркальце она уже с давних пор почти позабыла, не любила в него смотреться и считала совершенно лишним предметом в своем обиходе.

Толпа пассажиров, вывалившаяся из поезда, уже схлынула и растворилась в привокзальной сутолоке, и Женя быстро выбралась из тесных объятий вокзала на просторную площадь, успев прочитать рекламу, призывно кричавшую со щита на одном из высоких домов: «Покупайте камчатские крабы! Дешево, вкусно и питательно!»

Женя ускорила шаг, быстро пересекла Садовое кольцо, опасаясь угодить под машины, от которых в таежном поселке почти вовсе отвыкла, и успела вскочить на троллейбус, шедший в сторону Покровских ворот, откуда было рукой подать до Лялина переулка.

Она сразу же узнала его, свой родной переулок, в котором прожила столько счастливых беззаботных лет! Он был все таким же тихим, приветливым и безмятежным, будто никакие бури не коснулись его. И будто находился не вблизи сумасшедшего Садового кольца, а где-то далеко, на самой окраине Москвы. Когда-то это был прекрасный островок ее детства, пока не обрушились на него, подобно сокрушительному цунами, несчастья, страдания и муки. По весне, когда еще люди не съезжали на подмосковные дачи, здесь, как, наверное, и на других улицах и в других переулках, не знали отдыха громкоголосые сипловатые патефоны. Из распахнутых настежь окон гремели фокстроты и танго, в переулке будто навечно поселились Леонид Утесов и Вадим Кожин, Лидия Русланова и Клавдия Шульженко, Сергей Лемешев и Изабелла Юрьева… Из палисадников струился дурманящий и вызывающий любовное томление аромат нагретой солнцем сирени, казалось, что мир прекрасен, ни у кого нет никаких забот, кроме одной: слушать и слушать эту чудесную, никогда не приедающуюся музыку. Тем более что, сменяя фокстроты и танго, патефоны, словно подчиняясь единой команде, бодро возвещали: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек!» И разве кто-либо посмел бы в этом усомниться! Хотя, впрочем, мама, когда у нее было мерзкое настроение, то и дело повторяла: «Я задыхаюсь!» — и Женя с изумлением смотрела на нее, не понимая, почему она задыхается. Как это можно было умудряться задыхаться, если окно распахнуто настежь, в него врывается прохлада, воздух свеж и полон запахов весны, а сердце у мамы на редкость здоровое, да и к тому же звучит и звучит, не переставая, патефон, утверждая неопровержимое: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек!»

Заранее трепеща, точно на улице повеяло осенним холодом, Женя вошла в знакомый подъезд, медленно поднялась на второй этаж. Несмело, будто не по своей воле, а по чьему-то приказу, притронулась пальцем к кнопке звонка. Тишина. Она позвонила еще раз. И лишь после третьего звонка услышала за дверью шаркающие шаги.

«Может, это дедуля?!» — Сердце у Жени затрепетало, готовое вырваться из груди.

Дверь медленно раскрылась, да и то лишь наполовину. В дверях стоял маленький, поджарый, уже немолодой небритый мужчина в мятом пиджаке и тапочках. Грудь его была схожа с иконостасом, так как на пиджаке хаотично светились разными красками ордена и медали. Человек этот уставился на Женю почти немигающим взглядом, в котором читалось откровенное раздражение и неприязнь.

— Тебе кого? — скрипуче процедил человек.

— Здравствуйте,— как можно приветливее произнесла Женя, силясь улыбнуться.— Я пришла справиться о жильцах третьей квартиры. Я здесь жила…

— Жилец третьей квартиры — это лично я! — с подчеркнутой гордостью выпалил человек, давая понять, что его слова неопровержимы и не подлежат обсуждению.— Я — это значит Еремей Прокофьевич Синегубов, инвалид Великой Отечественной войны, кавалер ордена Славы, участник штурма Будапешта.— Гордость так и перла из его уст.— Квартирку, между прочим, получил по законному праву, а не по блату, как некоторые. За выбытием проживающих здесь врагов всего советского народа, и никому не позволю! Телом своим закрою амбразуру, но занятой позиции не сдам никому! — уже с неприкрытой угрозой закончил он.

— Извините меня, Еремей Прокофьевич,— как можно вежливее сказала Женя,— но я вовсе не собираюсь претендовать на эту квартиру…

— Еще чего — претендовать! — Он так возвысил голос, будто Женя силой пыталась ворваться в свою бывшую квартиру.— И слово это паршивое выкинь из головы! Претендуй не претендуй — мое дело правое, все претенденты будут разбиты, победа будет за мной!

Только сейчас Женя уразумела, что Синегубов уже с утра пребывает под значительным градусом.

— Я только хотела узнать…

— А чего узнавать-то? — возмутился Синегубов.— Жили здеся в кои-то веки какие-то проходимцы. Оказалось к тому же — враги, оказалось — заговорщики супротив самой советской власти. Мы за нее на фронте кровь проливали, а они, здеся, в закуточке, свои паучьи сети плели. Вот их всех товарищ Сталин и под корень, чтоб другим неповадно было!

Женя стояла перед ним, и хотя уже за свою короткую жизнь успела натерпеться хамства и бессердечия, Синегубов, кажется, превзошел всех доселе известных ей мерзавцев. Но главное, чем больше он говорил, тем меньше оставалось у Жени надежды на какую-то благоприятную для нее весть.

— Да ты зайди,— вдруг смягчившись, предложил Синегубов, видимо уверовав в то, что Женя не намерена выселять его из квартиры.— Я сейчас в этой коммунальной богадельне — самый наиглавнейший! Все передо мной ползают на карачках! А что? Я заслуги имею! Все по закону.— Он указал пальцем на стену: — Во, гляди! Как они тут, террористы несчастные, без меня жили — даже портрета великого вождя мирового пролетариата товарища Сталина не удосужились на стенку повесить! Значит, не хотели его признавать? А я взял и повесил! В первый же день, как поселился, еще и поздоровкаться со всеми не успел. И такого шороху нагнал — до сих пор трясутся!

И он, довольный, расхохотался каким-то странным, с сумасшедшинкой, смехом.

Действительно, высоко на стене висел цветной портрет Сталина в форме генералиссимуса.

— Тут одна дюже умная старуха пыталась портрет этот стащить,— продолжал Синегубов с видимым удовольствием, как какую-то заманчивую, едва ли не детективную историю.— Представляешь, ночью! Не тут-то было, Синегубов во фронтовой разведке служил! Я ее, проститутку, выследил, до утра в карцер засадил, а портретик возвернул на его законное место!

— В какой карцер? — удивилась Женя.— Вы уже и карцер успели оборудовать?

— А как же? В государстве без карцера невозможно. Какое это государство, ежели без карцера? Мой карцер — в уборной. Пущай сидит там всю ночь и нюхает. На самого Сталина руку подняла, подлюга!

Когда Синегубов упомянул о старухе, покушавшейся на портрет Сталина, Женя сразу же подумала о Берте Борисовне. Неужели она, всегда восхищавшаяся Сталиным, считавшая его своим кумиром и в этом очень походившая на отца, решилась на такой отчаянный поступок?

— Мне надо поговорить с Бертой Борисовной,— решительно сказала Женя.

— А что с ней говорить? — насторожился Синегубов, почуяв какой-то подвох — Валяется она, тунеядка, можно сказать, цельными днями и ночами на диване, так мало того, провоцирует меня на политику. Только Синегубов — стреляный воробей, его не спровоцируешь, он на провокации не поддается, как товарищ Сталин учит!

Женя переступила порог, даже слегка оттеснив с дороги Синегубова. Он не ожидал такой храбрости, оторопело смотрел на нее.

— Я хочу с ней поговорить,— повторила она и тут же постучала в соседнюю комнату.

— Заходите! — Женя с трудом узнала голос Берты Борисовны и сразу же вошла, плотно прикрыв за собой дверь.

Окно в комнате было зашторено, и в полумраке Женя едва узнала Берту Борисовну. Лицо ее, и без того круглое, совсем расплылось, темные обводья оттеняли глаза, придавая им выражение печали, большая грудь потеряла свою былую упругость, во взгляде уже не было искрометного любопытства.

— Женечка! — и радостно и испуганно вскричала она, тяжело поднимаясь с потертого, обветшалого дивана.— Неужели это ты? Жива, жива, красоточка моя!

И она обняла Женю холодными слабыми руками. Женя заплакала.

— Не плачь, я умоляю тебя, Женечка, не плачь! Поверь мне, моя хорошая: чтобы выплакать все наше горе, слез не хватит. Я уже их все-все выплакала и хочу заплакать, а не могу — глаза сухие…— Она так и стояла, обняв Женю, не выпуская ее из рук, словно боялась, что она снова исчезнет.— Для чего мы живем, для чего, Женечка? Для того только, чтобы прийти в этот мир, как на сцену, сыграть свою роль и уйти навсегда? Для чего нам столько желаний, к чему нам столько страданий, чтобы потом все равно умереть? Вот тот тиран, которого этот мерзавец Синегубов, купивший на рынке чужие ордена и медали, повесил вместо иконы, был уверен, что он бессмертен. И что? Он тоже ушел на тот свет, но сколько безвинных жертв он унес с собой! Будь прокляты матери, рожающие палачей и убийц, тиранов и диктаторов!

Берта Борисовна так разволновалась, что даже не спросила у Жени, откуда она взялась здесь вот так внезапно, в Лялином переулке, и продолжала свой монолог, который, видимо, уже повторяла не раз, как актер в спектакле, который идет на одной и той же сцене уже много лет подряд.

— Как я рада вас видеть! — трогательно сказала Женя.— Рада, что вы в добром здравии и что вас не коснулся этот ужасный смерч.

— Это я в добром здравии? — вскричала Берта Борисовна.— Да я врагу своему не пожелаю такого здравия! У меня не осталось никаких нервов! А смерч меня еще коснется, этот стукач Синегубов все равно спихнет меня на Лубянку. Все равно — буду ли защищать Сталина или проклинать его. Вот помяни мое слово, деточка!

Она вдруг умолкла, села на диван. Женя устроилась рядом с ней.

— Да, Женечка, перед тобой совсем не та Берта Борисовна, которую ты знала. Той, прежней Берте Борисовне, симпатизировал твой папа и даже дедушка, меня за мою кристальную порядочность уважала и, смею сказать, любила твоя мамочка…

— Вы что-нибудь знаете о них? — с дрожью в голосе спросила Женя.

Берта Борисовна возбужденно фыркнула все еще пухлыми, хотя уже некрашеными губами. Этим фырканьем она всегда старалась показать, что очень удивляется людям, которые недооценивают ее способности обладать самой свежей, самой точной и самой нужной в данный момент информацией.

— К сожалению, Женечка, я знаю о них все!

Она пристально посмотрела на Женю.

— Деточка, заранее хочу сказать,— то, что я расскажу, не облегчит твою душу. Но что делать, если на нашу долю выпал звериный век? Ты даешь мне слово, что не побежишь вешаться или топиться в Москве-реке?

Женя молчала Берта Борисовна обняла ее за плечи рыхлой рукой:

— Если ты хочешь, Женечка, чтобы я дала тебе совет, так слушай эту старую дуру, которая всю жизнь мечтала о вечной молодости. Какое дикое заблуждение! Поимей в виду мое мнение: надо знать всю правду и не утешать себя ложью во спасение. Ложь еще никогда никого не спасала. Даже великого Сталина!

— Так где же они, где? — торопила ее Женя.— Хоть кто-то остался в живых?

«Зачем я спрашиваю, зачем, если и так все ясно?» — укоряла она себя, но все равно с нетерпением, как погибающий от жажды умоляет дать ему хоть глоток воды, ждала ответа.

— Деточка моя, они там, где будем и мы с тобой, хоть и в разное время. Они там, Женечка, откуда еще никто не возвращался. И пусть им будет Царствие Небесное…

Женя оцепенело смотрела на Берту Борисовну, ставшую ей сейчас ненавистной за то, что она так спокойно, почти равнодушно высказала ей жестокую, бессердечную правду.

— Не верю! Я вам не верю! — дико вскрикнула Женя и закрыла лицо ладонями. Тонкие пальцы ее судорожно тряслись.

Берта Борисовна ласково, по-матерински погладила ее по голове, как гладят сумасбродную дочь.

— И правильно! Ой как правильно! — радостно повторяла и повторяла она.— Не верь, никому не верь! Пока жива ты, они тоже будут живы!

Странно, но именно эти слова подействовали на Женю как чудодейственное лекарство, снимающее нервный стресс. Она притихла, почувствовав, как душу наполняет умиротворение и покой. Ей даже стало страшно: а вдруг это желанное умиротворение сменится равнодушием ко всему, что ждет ее в этой жизни.

— Папа и дедушка скрывали от тебя, что маму расстрелял Берия. А дедушка скрывал, что папа твой застрелился. Но сейчас уже нет и дедушки…

Женя уткнула голову в колени Берты Борисовны. Она готовила себя к самому страшному, но, по крайней мере, в ее душе все еще теплилась надежда, теплилась, пока не прозвучали эти убийственные слова…

— Жить, деточка, будешь у меня,— между тем решительно говорила Берта Борисовна.— Ты не представляешь, какой радостью наполнится моя жизнь, когда рядом со мной будешь ты! — Она едва не задохнулась от предчувствия нежданного счастья.— Нет, нет! — тут же воскликнула она.— Ты только, ради Бога, не подумай, что я уже воспылала мечтой превратить тебя в свою прислугу! Я еще вполне самостоятельное существо, и когда меня спрашивают слишком любопытные человеческие особи, как я живу, то я им с гордостью отвечаю, что живу вертикально! А уж если придет время и я перейду в горизонтальное положение, то можешь считать, что тете Берте пришел конец. У тебя есть паспорт, тебе разрешено жить в Москве?

— Да, Берта Борисовна,— вытирая оставшиеся на щеках слезы, ответила Женя.

— Тогда считай, что ты уже прописана на моей роскошной жилплощади.

— Спасибо,— растроганно поблагодарила Женя,— Зачем же я вас буду стеснять? Разве что до тех пор, пока я поступлю в институт и устроюсь в общежитии. Я хочу сдавать экзамены уже этой осенью.

— Никаких общежитий! — непререкаемо провозгласила Берта Борисовна.— Мой дворец — это твой дворец! Моя хижина — это твоя хижина! Тебе нравится лозунг «Мир хижинам, война дворцам»?!

— Когда-то я восхищалась им,— призналась Женя.— А сейчас мне он кажется совершенно бесчеловечным.

— Запомни, милая Женечка, когда идут войной на дворцы, горят и хижины. Только каннибалы, а по-русски людоеды, могли сочинить такой лозунг. Вместо того чтобы поджигать дворцы, не лучше ли тем, кто живет в хижинах, стремиться к тому, чтобы и самим построить дворцы? А теперь нам внушают, что только в коммуналках и может вырасти истинный советский человек, который сразу объявит, что человек человеку — брат. А ты попробовала бы представить себе, что твой брат — Синегубов? Да от него сбежишь на край света, если таковой существует!

— Да, Берта Борисовна, из Синегубова брата не сделаешь. Лучше уж жить с волками, как Маугли. А сколько таких синегубовых! И как вы можете жить с ним под одной крышей?

— А что поделаешь, деточка, в наших славных коммуналках соседей себе не выбирают. Но ничего, мы с тобой создадим этому паразиту такую сладкую атмосферу, что он по своей воле в один прекрасный день сиганет в окно. Ой, деточка, я же совсем забыла, у меня есть для тебя очень важные бумаги! Мне передал их твой отец. Думаю, что это письма, Боже, в кого я превратилась! Я прекрасно помню все, что было со мной сто лет назад, а что было вчера или десять минут назад — моментально вышибает из головы! Ты уж прости меня, деточка. Я сейчас поищу.

Женя с нетерпением ждала, когда Берта Борисовна разыщет письма, все еще не веря, что поиски эти увенчаются успехом. Берта Борисовна суматошно рылась в ящиках стола, потом в дорожном бауле, сохранившем пыль, пожалуй, еще с прошлого века, потом в старинном комоде, ящики которого вытаскивались с таким скрипом, что Женя зажимала уши. Все было тщетно: письма не находились.

— Лучше бы я, старая идиотка, не говорила тебе о них! — в сердцах воскликнула Берта Борисовна и, тяжело дыша, присела на краешек дивана.— А то ты теперь такого нафантазируешь! И знаешь, Женечка, в моем возрасте такая физзарядка уже противопоказана. Но я все равно их разыщу, провалиться мне на этом месте! А сейчас я тебя должна покормить, потом ты ляжешь отдыхать с дороги, а я продолжу поиски…

— Нет, нет,— решительно отказалась Женя, считавшая, что она и так непростительно долго задержалась здесь, потеряв столько ценного для себя времени.— Я поела еще в поезде. А сейчас я хочу съездить в Старую Рузу.

— Сумасшедшая! — то ли обрадовалась, то ли возмутилась Берта Борисовна.— Как ты напоминаешь мне девушку по имени Берта! Я тоже в твои годы была отъявленная фанатичка! Но все-таки,— неужели ты думаешь, что, скажем, завтра твоя Старая Руза переместится на другое место или вовсе исчезнет?

— Берта Борисовна, поймите меня…

— Да я понимаю, деточка,— печально сказала Берта Борисовна.— Поезжай… Но на дорожку — хоть чашечку чая. Кстати, у меня есть батончик превосходной любительской колбаски. Ты вернешься сегодня?

— Скорее всего, завтра.

— Хорошо, а я тем временем сбегаю в паспортный стол хлопотать о твой прописке. В этом мире ничего нельзя откладывать на потом.

Женя была очень растрогана, она чмокнула Берту Борисовну в щеку. Выйдя в коридор, она заметила, как из приоткрытой двери ее бывшей комнаты за ней хищноватым ястребиным взглядом следит Синегубов. Женя еще не успела выйти на лестничную площадку, как он, будто выступая на митинге, сипло прохрипел:

— Ни хрена у этой госпожи Боргянской не выйдет! Пусть забудет и выкинет это из своей безмозглой головы! Никаких прописок! За вами что — и смерть не придет? Еще как! А в тот же час ваша комната станет моей. Я имею законное право, я заслужил! Я кровь проливал, когда они тут в закуточках хихикали да про товарища Сталина анекдотики рассказывали! Я их всех разоблачу, всех! Подумаешь, Берта, имя-то немецкое, небось Гитлеру подпевала, Гитлера ждала, обломок империи! — Женя остановилась на пороге. Она искала глазами какой-нибудь тяжелый предмет, хотя бы утюг, чтобы запустить им в Синегубова. Тот по ее воинственному виду понял, что шутки плохи, и стремительно захлопнул свою дверь, предусмотрительно щелкнув ключом.

— Женечка, умоляю вас, не обращайте внимания на этого вурдалака,— удивительно спокойно сказала Берта Борисовна.— Ваша прописка — это не его собачье дело. Пока что я хозяйка своей собственной комнаты. Поезжайте спокойно, не теряйте времени. А я после обеда схожу в паспортный стол.

И Женя поехала на Белорусский вокзал. К счастью, ей сразу же подвернулась электричка, идущая до Тучкова. Оттуда она рассчитывала доехать до Старой Рузы автобусом.

В поезде она снова окунулась в нахлынувшие на нее воспоминания. В прошлые, счастливые годы, как бы растаявшие отныне во мгле, она в летнюю пору вместе с родителями в выходные дни с рюкзаками за плечами отправлялась к дедушке Тимоше. И когда наконец, усталые, возбужденные, они добирались до калитки его дома, это был для Жени настоящий праздник.

Сейчас же она ехала туда с опустошенной душой, будто вся радость, которая была отпущена ей судьбой на этой земле, была полностью израсходована в годы детства и отныне ей уже не суждено будет испытывать даже слабое подобие этого бесценного чувства.

В этот день Жене везло: на пристанционной площади пассажиры уже штурмовали как раз тот автобус, который был ей нужен, и через полчаса она, стиснутая со всех сторон горячими телами людей, уже въезжала в Старую Рузу.

Она быстро нашла дом дедушки, хотя он неузнаваемо преобразился, как преображается молодой пригожий человек в сгорбленного и неприглядного старика, печально доживающего свой век. Бревна дома почернели, железная крыша местами проржавела, закрытые дряхлыми уже ставнями окна были крест-накрест заколочены горбылем. Да и весь дом на старом фундаменте с зияющими в цоколе трещинами как бы слегка накренился на один бок, словно собирался прилечь отдохнуть, устав от жизни. Покосившаяся калитка была распахнута настежь.

Женя проворно взбежала на скрипучее крыльцо, но дверь оказалась запертой. Она обошла дом вокруг. Отовсюду на нее кричаще полыхнуло запустением. Только старые яблони и сливы порадовали ее хотя и редковатым весенним цветом да вымахавшие едва ли не до самой крыши кусты сирени источали сладостный аромат.

— Вам кого? — послышался певучий женский голос из соседнего двора.

Женя растерянно оглянулась. За забором стояла молодая женщина в цветастом сарафане, с живым добрым лицом, отмеченным той притягательной красотой, которой отличаются женщины среднерусской полосы. Белокурая, с длинной косой, ярким румянцем на щеках, она как бы источала собой спокойную мудрость и затаенную радость, распознать которую можно не вдруг, а лишь пообщавшись с ней продолжительное время.

— Здравствуйте! — Женя обрадовалась появлению в этом запустении живой души.— Может быть, вы знаете, где сейчас хозяин этого дома?

— А вы заходите,— приветливо сказала женщина, и уже по тому, что она не сразу ответила на вопрос, Жене стало понятно, что ничего обнадеживающего ее не ждет.

Женя послушно пошла на ее зов, как движется человек по велению гипнотизера. Палисадник у дома благоухал цветами, но Женя даже не взглянула на них.

— Сядем в тенечек, на скамеечку,— предложила женщина.— Солнышко печет как в июле. И комары совсем осатанели, даже жары не боятся.

Они присели на деревянную скамью. Женщина сломала веточку березы, протянула Жене.

— Отмахивайтесь от комаров. Чистые кровопийцы. Вы кто же будете Тимофею Евлампиевичу?

— А вы его знаете?

— Еще бы не знать…— Женщина пристально всмотрелась в Женю.— Господи, Женечка! Как же я вас сразу не признала!

— Да, я Женя. А вы?

— Неужели запамятовала? Да и чему удивляться, вы тогда еще совсем маленькая были, да и я была помоложе. Наталью Сергеевну не помните?

— Помню, как не помнить,— смутилась Женя.— Да вы и сейчас совсем молодая.

И они вдруг заплакали, словно, наконец-то узнав друг дружку, смогли дать волю слезам — от радости, от горя или же от радости и горя вместе.

Нежданно откуда-то с улицы, через калитку, к ним как вихрь ворвалась девчушка лет семи в беленьких трусиках. Кучерявенькая, ладненькая, босоногая, она источала одно непрерывное веселье. Смеялись ее глаза, губы, даже ямочки на щеках.

— Мамка! — Голосок у нее был звучный и звенел как колокольчик.— Обедать скоро? Я кушать хочу!

— Скоро,— улыбнулась Наталья Сергеевна.— Скоро борщ будет готов. Возьми пока хлебушка, ты же горбушечки любишь.

Девчушка умчалась, сверкая пятками, и вскоре вернулась с горбушкой черного хлеба в руке. Она пытливо уставилась на Женю. Цвет ее глаз был удивительно схож с синевой весеннего неба, сиявшего сейчас над ними.

— А ты откуда взялась, тетечка? — Казалось, ее вот-вот разопрет от любопытства.— Как тебя зовут? Ты скоро уедешь? Или здесь будешь жить?

Женя невольно рассмеялась: уж очень были похожи ее вопросы на те, что задавал ей дедушка Тимоша, когда Женя приезжала к нему погостить.

— Меня зовут тетя Женя.

— Дашенька, и тебе не стыдно такие вопросы задавать? — постыдила ее мать.— Это доченька моя,— почему-то потупилась Наталья Сергеевна, словно сказала что-то постыдное.

— А мой папа уехал,— сказала Даша.— Он не скоро приедет. А мамка у меня хорошая.

— Да, папа далеко,— раздумчиво произнесла Наталья Сергеевна.— Очень далеко…

— А что вам известно о Тимофее Евлампиевиче? — Женя нахмурилась: ее уже начинало раздражать, что все, к кому она обращается со своими вопросами, уклоняются от прямых ответов, словно бы опасаясь, что разбередят ее душу, а скорее всего, стараются сберечь свое собственное спокойствие.

— Не знаю, Женечка, как и ответить вам, лучше бы кто другой ответил, только не я…

— Может, вы себя жалеете? — грубовато спросила Женя.

— Мне не себя жалко,— голос Натальи Сергеевны звучал очень искренне,— Мне вас жаль, Женечка…

— Не надо меня жалеть! — рассердилась Женя.

— Хорошо, хорошо, я расскажу,— Наталья Сергеевна заговорила так, точно ее обвинили в чем-то нехорошем и она спешила оправдаться.— Значит, так. Было то осенью, дай Бог память, какого года. Вас весной забрали, а это случилось в тот же год, только осенью. Уже лес голый стоял, с утра сильный заморозок был. Спустилась я к реке белье полоскать, думаю, успеть, пока снова ледком не затянуло. Много тогда стирки у меня собралось.

«Господи, да что это она, о чем, о какой стирке»,— с нарастающим раздражением подумала Женя, но видом своим не показала, что недовольна столь пространным рассказом, в котором утонул ответ на ее главный вопрос.

— Оторвала я это голову от воды, ну прямо-таки на секундочку приподняла, сердце, видать, подсказало. Глядь, а он на мосту идет, рукой мне машет.

— Кто? — словно выстрелила Женя.

— Да кто же, он, Тимофей Евлампиевич, кто же еще,— удивляясь недогадливости Жени, сказала Наталья Сергеевна.— Бросила я свое бельишко да как была босая да непричесанная, так и побежала его встречать. Еще бы, считай, полгода, с самой весны не появлялся и знать о себе не давал. Подбежала я к нему и не признала: лицо почернело, глаза ввалились, щеки запали. Совсем другой человек, совсем не Тимофей Евлампиевич! Руки худые, плечи костлявые, ровно голодовал человек. Трясется весь, смотрит на меня дикими глазами, я уж подумала, не умом ли тронулся. Заговорил, а губы дрожат: «Наташенька, говорит, жить не хочу, свет белый не мил. Отняли у меня всех, ради кого жил». И рассказал, что тебя в ссылку отправили. О том, что мамочку твою загубили, а папочка твой на себя руки наложил, об этом он еще раньше рассказывал. «Нет, говорит, теперь у меня и внученьки, солнышка моего, а как без солнышка жить?» — Наталья Сергеевна утерла ладонью слезы,— Выплакались, я его спрашиваю, совсем приехал? Нет, говорит, переночую, кое-какие бумаги нужные возьму, а завтра обратно в Москву. Вдруг, говорит, внученька нежданно объявится или письмецо пришлет, она, говорит, у меня с правом переписки. Ты, говорит, Наташенька, прости меня, не могу я по-другому поступить.

Наталья Сергеевна вздохнула и как-то виновато посмотрела на Женю.

— Ну вот, утром он распростился со мной и уехал. Да до Москвы, видать, не суждено ему было добраться. В автобусе его схватило, на полпути до станции. Пока «скорая» подоспела, он уже не дышал. Привезли его ко мне, а я поверить в его смерть не могу. Какой-то час назад был живой, и нет его. Сказали: кровоизлияние в мозг.

— Инсульт,— как во сне прошептала Женя, и на какой-то миг дедушка Тимоша предстал перед ее глазами как живой, ей почудилось, что она прижалась к его груди и отчетливо слышит, как гулко и тревожно бьется его сердце…

— Он самый, инсульт,— подтвердила Наталья Сергеевна.— Все глаза свои я тогда выплакала, да разве слезами человека с того света вернешь? А какой человек был! — Наталья Сергеевна заревела навзрыд.

Женя сидела неподвижно, как истукан. Слез не было, глаза были совсем сухие, точно их высушила раскаленная от солнца пустыня. Все уже было выплакано, выстрадано, не осталось никаких живых чувств…

— А папа мой приезжал? — после долгого молчания спросила Женя.

— Хочешь, сходим на кладбище, поклонимся их праху, они рядышком лежат. Приезжал твой папа, он еще допрежь дедушки приезжал. Дождь тогда проливной был, увидела я твоего папу случайно, когда он в сторону леса шел. Ко мне не заходил самой, я подумала, мне в его дела встревать негоже. Пошел он в лес с лопатой, я еще подивилась, зачем она ему? А как стемнело, поглядела — в окнах у него света нет, забеспокоилась. Утром, чуть свет, помчалась к лесу, гляжу, а он, сердечный, возле елки лежит, а рядом — наган…

Она снова зашлась в горестном плаче.

— Не плачьте,— сказала Женя.— От наших слез им на том свете еще горше станет…

— И то правда,— унимая слезы, сказала Наталья Сергеевна.

Они долго сидели на скамье, пока не стало припекать солнце. Потом встали и пошли на кладбище. Вместе с ними увязалась и Даша. Женя взяла ее за ручонку. Ладошка оказалась широкой, крепенькой, и Жене подумалось, что когда она была еще совсем маленькой, у нее, наверное, были такие же ладошки, недаром же мама называла их «лапистыми».

Кладбище размещалось неподалеку от леса, все поросло деревьями и кустарником. Здесь стояла оглушительная тишина, прерываемая лишь посвистом иволги да тоскливым в своем неразгаданном таинстве кукованьем кукушки откуда-то из чащи леса.

Наталья Сергеевна подвела Женю к двум заботливо ухоженным могилкам, обрамленным живыми цветами. Над могилками возвышались уже слегка почерневшие от времени деревянные кресты.

— Вот туточки они и лежат, родимые,— сдавленным голосом произнесла Наталья Сергеевна.— Смерть их помирила. А то, бывало, наскакивали друг на дружку, как петухи, каждый свое доказывал.

Она стала на колени, поклонилась могилкам, перекрестила их. Женя вслед за ней опустилась на траву. Даша положила на могилки сорванные по дороге на кладбище полевые цветы.

— Вечная им память,— прошептала Наталья Сергеевна.— Одно утешение, что придет час, встретимся с ними.

— Да, встретимся,— как эхо повторила Женя,— Ничего нет на земле сильнее смерти, ничего.

Они так и стояли на коленях, будто вознамерились остаться здесь навсегда. Первой встала Наталья Сергеевна.

— Пойдем, Женечка, помянем их, выпьем по рюмочке за упокой души. Царствие им Небесное…

Чтобы поднять с колен Женю, ей пришлось взять ее за руку и с силой оторвать ее от земли. Женя встала и пошла, пошатываясь, не очень хорошо понимая, где она и что с ней происходит. Немного очнулась лишь в доме, когда Наталья Сергеевна усадила ее за стол. В открытое окно и сюда доносилось загадочное «ку-ку!» неугомонной кукушки из ближнего леса. Женя прислушалась и мысленно загадала, как в детстве: «Кукушка, кукушка, сколько мне жить?» Кукушка долго не отвечала, Женя едва не позабыла про свою загадку, как вдруг мудрая птица ожила и стала куковать. Она прокуковала семь раз и умолкла. «Всего семь лет,— подумала Женя, и какая-то сумасшедшая нечеловеческая радость охватила ее.— Вот и хорошо, вот и чудесно. Без них мне все равно не жить. Вот и хорошо, вот и чудесно…»

— А у меня сегодня борщ,— как сквозь сон услышала она голос Натальи Сергеевны,— Не знаю, понравится ли?

Давно уже, очень давно, наверное, с тех пор, как рассталась с родительским домом, Женя не ела такого вкусного наваристого борща. Садясь за стол, она думала, что съест чего-нибудь через силу самую малость, лишь бы не обидеть хозяйку, а получилось совсем наоборот. Может, подействовала рюмочка водки, а скорее всего, то, что она уже почти три дня жила впроголодь. Как бы там ни было, жизнь брала свое.

— Вам надо в дедушкином доме поселиться,— между тем строила планы ее дальнейшей жизни раскрасневшаяся от выпитой водки и потому ставшая еще более цветущей Наталья Сергеевна.— Ежели хороший ремонт сделать, он еще немало годков простоит.

— Нет, Наталья Сергеевна, не смогу я в нем жить,— сказала Женя,— Они же все время стоять будут у меня перед глазами. И днем и ночью. Каждая вещичка будет их голосами говорить. Я же с ума сойду.

Наталья Сергеевна всплеснула руками:

— Где ж ты там, в этой чумовой Москве, будешь скитаться? Испокон веков люди жили в домах прародителей своих. И вы должны жить.

— Может, я ненормальная,— виновато промолвила Женя.— Но я не смогу.

И Наталья Сергеевна поняла, что уговаривать ее бесполезно.

Пообедав, Женя отказалась от отдыха и заторопилась в Москву. Почему ее тянуло в этот, ставший ей чужим, город, она и сама не смогла бы ответить. Она все еще незыблемо верила, что кто-то из ее родных жив. Даже могилки, показанные ей Натальей Сергеевной, не смогли поколебать ее исступленную надежду.

Распростившись, Женя уже выходила за калитку, как Наталья Сергеевна метнулась вслед за ней, будто намеревалась задержать ее и не дать уехать. Глаза ее горели как у безумной.

— Женечка,— задыхаясь, проговорила она, и Женя, опасаясь, что она упадет, подхватила ее за локоть.— Женечка, прости меня…

— Что с вами, успокойтесь! — как можно ласковее сказала Женя.

— Женечка, чует мое сердце, не вернетесь вы сюда больше… Хочу открыться вам… Дашкин-то отец — Тимофей Евлампиевич. Никому еще не признавалась, только вам… А он так и не узнал, что я беременная. Дура я, дура, может, если б знал, все по-другому было!

Плечи ее затряслись, она боялась взглянуть на Женю, думая, что прочтет в ее глазах неприязнь.

Женя, чувствуя, что в душе ее открывается что-то новое, еще прежде неведомое ей, обняла Наталью Сергеевну.

— Вот и хорошо! Вот и чудесно! — воскликнула она с той искренностью, в которую невозможно не поверить.— Значит, будет у меня на этой земле сестричка. Вот и чудесно!

Наталья Сергеевна не ожидала такого отклика, прижалась к ней и принялась целовать, как это делают матери, целующие своих дочерей.

— Родненькая ты моя, славная моя! — обезумев от радости, повторяла одни и те же ласковые слова Наталья Сергеевна.— Сняла ты грех с моей души!

— Пусть растет здоровенькой и счастливой,— пожелала Женя, ища глазами Дашу и не находя ее: она уже, вероятно, убежала к подружкам.— Чтобы выпала ей не такая доля, как нам…

Обратный путь до Москвы показался ей коротким, потому что полдороги она проспала, прислонившись к спинке сиденья.

В Лялином переулке ее ждало непостижимое. Когда она позвонила в квартиру, тот же Синегубов, уже принявший изрядную порцию хмельного, встретил ее ликующим трубным голосом, будто возвещая радостное для всех событие:

— Сбылось мое предсказание! Исполнилось в точности! Синегубов — пророк, а ты как думала? Со мной не шуткуйте!

— Дайте пройти,— неприязненно сказала Женя.

— Пройти? — Синегубов даже присвистнул.— Теперича, гражданочка, как там тебя звать-величать, дочка врага всего советского народа, ты сюда и носа не сунешь! Теперича я здесь полный хозяин! Вся квартирочка — моя, целиком и полностью! Знай наших, с бою, можно сказать, отвоевал!

— Простите, я не к вам, я к Берте Борисовне.

— Тю-тю твоя Берта! — просиял Синегубов.— Окочурилась!

— Как это? — не сразу сообразила Женя,— Что вы буровите?

— Что я буровлю? — взвизгнул Синегубов.— А вот что: окочурилась, значит, оно так и есть, окочурилась, натуральненько. Не видала, што ль, как окочуриваются? Помчалась, идиотка, насчет прописки. Ан не тут-то было! Бог шельму метит! Через дорогу хотела поскорей переметнуться, да под троллейбус и шваркнулась! В Склифосовскую ее оттарабанили, да что толку — врачи, они что — боги? Самолично справочки навел: преставилась раба Божья Берта, пущай земля ей пухом будет! Вот они сами и решились, мои квартирные проблемы! Так что, касатик ты мой распрекрасный, здравствуй и прощевай! А то в милицию звякну, воровкой или там аферисткой объявлю, это мы мигом, это нам дело привычное!

— Мерзавец,— со всей ненавистью, на которую она была способна, произнесла Женя и тут же подумала, что «мерзавец» — слишком слабо для этого подонка и что, наверное, во всем русском языке не найти подходящего ругательства — На чужом горе счастья не построишь, подлец!

Синегубов ощерил крупные почерневшие зубы:

— Построим! Еще как построим! Не будь я Синегубов, если не построю! Адью, вражья дочка, общий привет!

И прямо перед носом Жени он с треском захлопнул входную дверь, два раза щелкнув ключом.

Мысленно прокляв его, Женя поспешила в больницу. Там ей сказали, что действительно Берта Борисовна скончалась от тяжелой травмы, полученной ею вследствие дорожно-транспортного происшествия. Милиция выяснила, что родственников у нее нет, так что тело ее, скорее всего, отвезут в крематорий.

— Я — ее родственница,— сказала не колеблясь Женя.

— Позвоните завтра,— сказала дежурная медсестра.

«Боже мой, я приношу людям одни несчастья!» — сокрушенно подумала Женя и побрела, сама еще ясно не представляя себе, куда выведет, ее улица, по которой она шла. Бродила она долго, пока не очутилась на Белорусском вокзале. Хотела вернуться в Старую Рузу, но не было сил. Она с трудом отыскала свободное место на вокзальном диване в зале ожидания, присела на него и тотчас же ее сковал тяжелый, мучительный сон.

Проснулась она уже утром, и то, наверное, потому, что уборщицы мыли полы, отодвигали диваны и сгоняли с них заспанных пассажиров. Муторно воняло хлоркой.

Женя вскочила с дивана и поспешила на улицу. Раннее утро было туманным, с крыш капала вода, и сердце ее тоскливо сжалось: неужто теперь она осталась на этом свете совсем одна?

Она пересекла привокзальную площадь, миновала памятник Горькому и вышла на улицу его имени, бывшую Тверскую. Никуда не сворачивая, она шла и шла по улице, отрешенная и безразличная ко всему, и сама не заметила, как очутилась на Красной площади.

Площадь, казалось, до самых небес была окутана плотным, непроницаемым туманом. Рубиновые звезды кремлевских башен даже не угадывались в туманной мгле. На часах Спасской башни невозможно было рассмотреть стрелки, время будто остановилось.

Как жить? Прошлое лежало в развалинах, настоящее застыло в туманной стыни, будущее еще никто не принимался строить. Что они там думают, сидящие за кремлевской стеной? Откуда они пришли, кто их призывал править страной, по какому праву они правят, эти несменяемые самозванцы? Сколько еще лесов изведут они на бумагу, чтобы изо дня в день писать на ней свои бесконечные программы, планы, решения, призывы, декларации, соглашения, обращения и договоры, изображая этой жалкой иллюзией свою неутомимую деятельность? Сколько еще веков они, сменяя друг друга, будут давить Россию бесовским прессом все новых и новых экспериментов, в которых предусмотрено все, кроме одного: счастливой жизни человека.

Туман был так густ, что, лишь подойдя к Мавзолею почти вплотную, Женя едва различила слова «Ленин», а ниже — «Сталин». Оказывается, надо разрушить великую державу, уничтожить едва ли не весь народ, погубить вековую культуру, взорвать храмы, загнать человечество в казармы, превратить человека в простой винтик, отмежеваться от себе подобных железным занавесом, держать всю планету под страхом атомной войны, согнать с насиженных мест целые нации, заставить их жить без своего языка, без права мыслить по-своему,— оказывается, содеяв все это, можно заслужить себе величие и славу!

«Как жить?!» — снова и снова задавала себе один и тот же вопрос Женя, но не находила ответа. Кто ей ответит? Никто. Наверное, даже сам Всевышний не ответит.

«Да, все это так, но ведь жизнь продолжается»,— попыталась утешить себя Женя, но тут же ее вновь охватило отчаяние.

Да, жизнь продолжается, но как она сможет жить, если перед ней стоят как живые ее мать, ее отец, ее дедушка и бабушка, ее Берта Борисовна, стоят и молча смотрят на нее широко открытыми, полными грусти и отчаяния глазами от сознания того, что не могут ни помочь ей, ни защитить ее, ни уберечь от злого рока. Молча смотрят потому, что уже давно стали немыми, безгласными и не в силах ни заплакать вместе с ней, ни улыбнуться, радуясь, что она все-таки жива и невредима. Как она сможет жить без них, зная, что они ушли на тот свет не естественной смертью, уготованной в свой срок каждому из землян, но были умерщвлены бесчеловечной системой, вознамерившейся силой загнать своих подданных в рай, проведя их сперва через ад. Отныне какое бы нежданное счастье ни подарила ей судьба, какие бы радости ни приносили ей новые дни, душу ее будет сжигать вечная боль, вечная тоска и вечное страдание, которые покинут ее лишь в час ее кончины. Только тогда, разлученная сейчас с ними, самыми родными и любимыми людьми, она сможет разорвать цепи, сковавшие ее, и снова прийти к ним, чтобы уже никогда не расставаться.

Она стояла, словно окаменев, на холодной и мокрой от тумана брусчатке Красной площади, и не было сил, чтобы уйти отсюда: просто некуда было идти. И она подумала о том, что отныне во всей Вселенной у нее не осталось больше ничего, кроме этой, почти пустынной сейчас, площади и хмурого неба над нею. И хотя и площадь и небо были неласковы и исполнены вечного торжественного равнодушия,— это была ЕЕ площадь и ЕЕ небо, частичка ЕЕ незаменимой Родины.

Отчаявшись дождаться того желанного мига, когда развеется туман и над Красной площадью засияет хотя бы слабый лучик солнца, Женя медленно побрела в сторону улицы Горького. И тут ее неожиданно окликнул знакомый до боли голос, который окликал ее еще в детстве, таком теперь далеком и, казалось, вымышленном.

Женя обернулась. И хотя туман был почти непроницаем, она сразу же увидела того, кто ее окликнул.

Перед ней стоял Славик Марков с неизменной книгой в руке. Сквозь свои очки в черепаховой оправе он, счастливо улыбаясь, смотрел на нее точно так же, как когда-то, наверное, еще в прошлом веке, еще в школе. Так смотрят, когда видят перед собой чудо, без которого невозможно жить.

Женя, испытывая чувство безмерной радости и такого же безмерного страха, шагнула к нему, бросив мимолетный взгляд на обложку книги.

Это была Библия.