Как солнце дню

Марченко Анатолий Тимофеевич

ЮНОСТЬ УХОДИТ В БОЙ

 

 

#img_6.jpeg

#img_7.jpeg

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

То место, на котором стояла батарея в туманное утро, пришлось Валерию не по душе. Он и сам толком не знал почему. Тяжелые предчувствия одолевали его с самого рассвета.

Валерий сидел на пеньке. Молчаливый и хмурый наводчик Малушкин, неторопливо оглядевшись вокруг, сказал:

— Славное место. Березы-то как в Сибири.

Бронебойщик Синицын, сбиваясь и путаясь, противореча самому себе, заспорил:

— Это ты, стало быть, зря, Пантелеймон Иваныч. Ну, не зря, стало быть, а напрасно так говоришь. Земля здесь какая? Серая да тощая.

Боясь, что Малушкин степенно и веско опровергнет его жиденькие доказательства, он тут же добавил:

— Ну, земля здесь тоже вроде ничего, да, стало быть, не такая, как у нас.

Малушкин медлил с ответом, словно не слышал горячих слов Синицына, давая понять, что не желает затевать длинный разговор. Он взял саперную лопату, расправил широкие, чуть сгорбленные плечи, приготовился копать и, не оборачиваясь в сторону Синицына, заметил:

— Земля что надо. Для окопа в самый раз.

Синицын откликнулся весело и с прежней поспешностью:

— Окопчик, Пантелеймон Иваныч, стало быть, копать тебе. А я в этом деле не участник. Я с бронебойкой — в тыл.

— Ты всегда в тылу вертишься, — пробурчал Малушкин.

— Точно, он до тылов любитель, — беззлобно подхватили окружающие.

Синицын не смутился и с явным удовольствием ответил:

— Это мне комбат приказал. Ну, не комбат, а командир взвода, старший на батарее. Это, стало быть, круговая оборона. А взводный не спрашивает, хочешь или нет. А ты, Пантелеймон Иваныч, раз здешние места хвалишь — вкалывай, стало быть, не ленись.

Валерий в разговор не вмешивался. Он любил мысленно поддакивать одним, не соглашаться с другими. Его удивило, что Малушкин, этот замкнутый, нелюдимый солдат, восторгается березой, словно поэт. Но можно ли быть поэтом и солдатом одновременно? Нет, не совместишь. Так же, как, скажем, воду и землю. Как он сказал? «Березы-то как в Сибири». Значит, он посмотрел на них не просто, как военный, который стал бы прикидывать, годятся ли эти березы, к примеру, для наката. И лирика только помешала бы ему. Вон позади чернеет лес. Поэт увидит в нем осеннее чудо, а солдат скажет, что это хорошее укрытие. Или этот пышный туман, что спрятал сейчас кустарники и овраги. В нем тоже свое очарование. А сейчас он мешает вражеским самолетам увидеть батарею. Или эта земля. Тут Малушкин прав. Для окопа в самый раз. А в самом деле, может ли солдат сберечь в себе сердце поэта?

На душе у Валерия было хмуро. Даже размышления о природе, всегда навевавшие на него тихое нежное спокойствие, сейчас раздражали.

Валерий торопил бойцов. Нужно было как можно скорее отрыть окопы, щели и погребки для снарядов.

Вскоре батарея зарылась в землю. Орудийные расчеты в ожидании команды с наблюдательного пункта расположились невдалеке от гаубиц. Туман рассеялся. Многие бойцы прилегли на порыжелую траву, дремали. Теперь они уже не поглядывали в сторону полевой кухни, дымок которой легкой, едва приметной струйкой вился над дальней лощиной.

Лес, что раскинулся позади батареи, оказался совсем не таким, каким он был в тумане. Он выглядел теперь свежим, словно все утро умывался родниковой водой. Небо очистилось от мутной пелены и потому казалось особенно высоким.

Валерий смотрел на все это, на блаженно улыбавшегося во сне Малушкина, и ему вспомнилось, что вот так же, не очень давно, на учениях в тылу, беззаботно и мирно располагалась батарея и тот же Малушкин лежал на спине, приоткрыв маленький рот.

Валерий присел на пенек в стороне от гаубицы. Кто-то тронул его за ремень. Он вздрогнул и обернулся. Позади стоял Саша.

— Я сразу догадался, что это ты, — обрадованно сказал Валерий. — Хорошо, что пришел. На меня напала хандра.

— А мне хандрить не дают.

— Кто?

— Люди.

— Эти пожилые бородачи? Что у нас может быть общего с ними? Они только и говорят, что о ржи, картошке да о ребятишках. Я убежден, что они подчиняются нам, безусым младенцам, только потому, что мы лучше разбираемся во всех этих артиллерийских премудростях. Иначе они начхали бы на нас.

— Хорошие люди, — сказал Саша, присаживаясь рядом с Валерием. — Иной раз даже как-то неудобно ими командовать. Правда, они все делают на совесть и часто даже без всякой команды.

— А ты веришь в предчувствия? — отвернувшись от Саши, вдруг спросил Валерий.

— Что значит верить? — ответил Саша. — Это значит безгранично быть убежденным в чем-то. Бывает, что я словно в ожидании чего-то хорошего или чего-то дурного. Но я противлюсь этому чувству, стараюсь не поддаваться.

— У тебя душа реалиста, а не романтика, — невесело усмехнулся Валерий. — Ты не поэт. А поэт должен сам идти навстречу чувствам. Ты хочешь написать о человеке, потерявшем веру в жизнь? Сделай так, чтобы его безверие откликнулось в тебе. Поставь себя на его место и испытай его страдания. Тогда ты напишешь правду.

— Если бы я был поэтом, я никогда не писал бы о людях, потерявших веру в жизнь, — спокойно посмотрев на Валерия, сказал Саша. — Если человек перестал ощущать радость жизни и испытывать счастье от того, что он живет на земле, — он уже не человек.

— А не думаешь ли ты, что люди, которые тебе по душе, страдают большим недостатком — боятся расстаться с жизнью? Могут ли они, забыв о себе, совершить подвиг?

— Только они и могут, — сказал Саша, загораясь желанием высказать Валерию свое мнение, но тот опередил его.

— Вот мы говорим: жизнь, подвиг, счастье. Высокие слова, в каждом из них поэма. И очень часто, захлебываясь от избытка торжественности, швыряемся ими по поводу и без повода. А вот скажи мне, почему в этой жизни, где и счастье и подвиги, каждый обязательно занят чем-нибудь своим? И подвиг — разве это прежде всего не свое? Или счастье — не свое?

— Неправда, — твердо сказал Саша. Он понимал, что Валерий в чем-то главном не прав, но все еще не мог найти слов, чтобы выразить эту неправоту и доказать свое. — Неправда, — повторил он жестче. — Разве каждый из нас воюет только ради самого себя?

— Подожди. Ты говоришь, неправда? А чем заняты твои мысли? Я не ошибусь, если скажу, что ты, забывая о других, часто думаешь о Жене. Озабочен, успела ли эвакуироваться твоя мать. И думы об этом ты связываешь с желанием жить. А думаешь ли ты с таким же волнением, с такой же силой сострадания, скажем, о моем отце или о матери комбата Федорова? Если и думаешь, то совсем не так, и то волнение, которое ты испытываешь, вспоминая о своих родных и любимых, нельзя приравнять к тому волнению, с которым ты думаешь о чужих. Скажи, что не так?

— Мы воюем не только ради себя, — упрямо повторил Саша, с удивлением глядя на хмурого, взъерошенного Валерия. — И если бы мы все делили на «свой» и «чужой», нас давно бы смяли.

— Все это верно, дружище, — согласился Валерий, — но все же только тогда я поверю в человечество, когда каждый человек чужое горе и чужую радость будет переживать, как свое собственное горе и свою собственную радость.

— Ты чего такой злой сегодня?

— Скажи, сколько мы будем отступать? Отступали до нас, вот теперь пришли мы, и все одно и то же. Никогда не думал, что все так получится. В первый день войны я ощущал в себе такую силу, такую уверенность. Но сейчас…

— Молчи, — тихо сказал Саша. — Лучше молчи.

Валерий оторопело посмотрел на Сашу, затих, неожиданно придвинулся к нему вплотную и схватил его за узкие плечи: — Скажи, только правду скажи, я верю, что ты не покривишь душой. Ты боишься, что тебя убьют?

На этот вопрос можно было ответить только утвердительно или только отрицательно. И Саша, подумав, ответил:

— Боюсь.

— Я так и думал, — обрадованно сказал Валерий.

Саша промолчал, припоминая что-то.

— В тот вечер, когда мою гаубицу первый раз выкатили на прямую наводку, помнишь, я почему-то особенно много думал о жизни и смерти. На рассвете мы должны были открыть огонь. Всю ночь я просидел без сна. И что, ты думаешь, делал? Мысленно пел песни. Вслух было нельзя — в трехстах метрах, даже ближе, — немцы. «Орленка» спел, «Любимый город», «Чайку», «Три танкиста». Не веришь? Я знаю, что такое вести огонь по танкам, зарытым в землю. Мне было страшно: погибну — и не станет этих песен. И я пел.

— А я всегда спокоен: верю в свою звезду.

— Но скажи, разве сильные и смелые люди не любят жизнь? Малодушные и слабовольные расстаются с ней запросто: пулю в висок. А мне жизнь нужна. Хочу бороться. Какой толк от меня, если я мертв?

— Ну, ладно, — примирительно сказал Валерий. — На кой черт мы будем думать о смерти? Мне только до слез бывает жаль нашу юность. Мы раньше времени расстались с ней.

Они прилегли на траву, но не успели задремать, как их поднял на ноги тревожный возглас:

— По местам!

Они побежали к своим орудиям.

Повторяя команды, передаваемые связистом, Валерий наблюдал, как его расчет привычно и сноровисто готовит гаубицу к открытию огня. И все же не испытывал к этим людям полного доверия. Ему думалось, что каждый боец быстрыми, точными действиями пытается упрятать свой страх, стремится отвлечься от неприятных и тяжелых предчувствий.

Первый выстрел прозвучал около полудня. Вначале стрельба была редкой, с перерывами, но чем дальше, тем она все более нарастала. У орудий валялись горки стреляных гильз. Трава вокруг гаубичных стволов порыжела. Ящичные непрерывно подтаскивали снаряды.

Валерий внимательно вслушивался в команды, передаваемые с наблюдательного пункта. Комбат невероятно быстро уменьшал прицел. Подсчитав, насколько изменилось направление стрельбы, Валерий понял, что это направление сейчас точно совпадало с наблюдательным пунктом Федорова.

«Кажется, он вызвал огонь на себя!» — поежился Валерий.

Неожиданно в вышине злобно зашипел снаряд. Мгновение — и он с каким-то веселым треском разорвался позади батареи. Вслед за ним, словно соревнуясь друг с другом в быстроте, примчались новые. Скоро и звуки выстрелов своих орудий, и рявканье немецких снарядов, и ожесточенные команды — все слилось в один грохочущий гул. Валерий судорожно прижался к щетинистой траве.

И тут все увидели, как с высотки, отделившись от кустарника, вниз, к огневой позиции, стремительным размашистым галопом скачет всадник. Валерий без труда узнал в нем комбата Федорова.

Федоров соскочил с коня, бросил повод ординарцу и побежал к батарейцам. Командиры взводов и орудий устремились к нему навстречу. Одним из первых был Валерий. Его удивило то, что приезд Федорова на батарею совпал с временным затишьем: артиллерия противника умолкла, самолеты отбомбились.

— Мой НП теперь здесь, — охрипшим басом загремел Федоров и взмахнул рукой, показывая на огневую позицию.

Валерий думал, что комбат скажет о жизни и смерти, скажет, что нужно умереть или победить, или еще что-либо в этом роде. Но ошибся. Высокий, массивный Федоров по-хозяйски уверенно и независимо переходил от орудия к орудию, проверяя их готовность. Говорил мало и отрывисто и, казалось, не успевал высказать всего того, что ему хотелось.

— Держись, ребята, — напутствовал он батарейцев. — Сейчас танки пойдут. Кто боится, говори сразу. Я своей шинелкой укрою, она у меня непробиваемая.

Бойцы улыбались, скупо и слишком уж серьезно шутили в ответ.

У четвертого орудия Федоров задержался подольше. Молча постоял у тела убитого наводчика Котелкова, снял фуражку. Потом подошел к Саше и похлопал его по плечу.

Вскоре показались танки. Они быстро обогнули высотку слева и справа и ринулись на батарею. Гаубицы заговорили наперебой. Резко поднялся на дыбы и замер передний танк. С него огненным вихрем смело темные фигурки гитлеровских солдат. Танки тут же огрызнулись злым огнем. Черным веером взметнулась в чистое небо земля. Четвертому орудию снова не повезло. Его окутало сизое пламя взрыва. Оно быстро рассеялось, и стало видно, что орудийный окоп опустел. Гаубица притихла. Но прошла минута, и у панорамы уже кто-то стоял. Валерий присмотрелся: это был Саша.

Огонь с обеих сторон становился все ожесточеннее. Казалось, что все снаряды, которые посылает противник, все пули автоматчиков, пронырливо бегущих за танками, — все это обрушилось на батарею Федорова. Вышло из строя третье орудие. Весь его расчет погиб.

«Это же ад, настоящий ад, — суматошно метались мысли в голове Валерия. — Теперь, если даже совершить что-то необычайное, все равно оно затеряется в этой взбудораженной сумятице, в этой мечущейся суматошной массе. Любой подвиг, будь он самым изумительным, останется безвестным. Батарея гибнет…»

— Крапивин! — вдруг услышал Валерий голос командира взвода лейтенанта Храпова. — Танк слева обошел батарею. Опасаюсь за тыл. Там один Синицын. Надо усилить.

— Есть! — воскликнул Валерий и хотел было отдать приказание Малушкину о том, что тот остается за командира орудия, но тут снова ахнуло совсем рядом, рев моторов наползал на батарею, и он, не задерживаясь больше, метнулся в сторону от орудий.

Неподалеку от батареи оказался высохший ручей. Валерий стремительно пополз по нему. Он говорил себе, что должен спешить, что выполняет очень важное и ответственное задание. Им, на батарее, сейчас все-таки легче, чем ему. Они видят противника, их много. А он, Валерий, здесь один и не знает, что ждет его впереди. Но он выполняет приказ и должен спешить.

Валерий уползал все дальше и дальше. Временами он останавливался передохнуть, опускал взмокшее от пота лицо на сухую землю и жадным взглядом всматривался в красноватые листья, в тонкие, качающиеся под его дыханием былинки переспелой травы. Ему не верилось, что он все еще жив.

Решив проверить направление своего движения, Валерий высунул голову из-за куста. В ушах нестерпимо гудело и звенело от взрывов, и Валерий не сразу услышал ворчание мотора и лязг гусениц танка, который пытался ударить по батарее с тыла.

И тут Валерий увидел бронебойщика. Это был Синицын. Через секунду он исчез из его поля зрения. Танк надвигался все неумолимее. Валерий напрягся всем телом и, резко приподнявшись от земли, швырнул в него противотанковую гранату. В этот же миг маленькая фигурка Синицына, будто подброшенная стальной пружиной, возникла у самого танка. Стремительной птицей взлетела его рука, зажавшая связку гранат. Почти одновременно раздались два взрыва.

Когда грохот утих, Валерий с трудом приподнял голову.

Танк горел!

«Кто же из нас?» — подумал Валерий. Торопливым рывком он выскочил из своего укрытия и помчался к Синицыну.

Синицын лежал на спине в сухом бурьяне и, казалось, главное, к чему он теперь стремился, было — получше и попристальнее разглядеть высокую невозмутимую синь неба, белесые облачка, взъерошенные листочки худенькой березки.

Стихший было грохот пальбы на батарее вспыхнул снова, словно артиллеристы прощались с Синицыным.

«Вот тебе и «стало быть», — рассматривая Синицына, с жалостью подумал Валерий. — Но кто же, кто из нас подбил танк?»

Валерий вслушался в гул позади себя, настороженно рассмотрел горящий танк и приник головой к груди Синицына. Он прислушался, но так и не понял, бьется еще сердце бронебойщика или уже замолкло навсегда. Валерий долго не мог успокоиться и справиться с дрожью, которая охватила его еще в тот момент, когда он увидел устремленный в небо открытый и ясный взгляд Синицына. Но постепенно волнение улеглось.

«А ведь я нужен здесь, нужен, — говорил он себе, и то, что он говорил, убеждало и успокаивало его. — Здесь еще сложнее, чем на батарее. Удар с тыла опаснее. Об этом всегда говорил Федоров. И этот удар предотвращу я».

Валерий улегся поудобнее и придвинул к себе несколько уцелевших гранат. Как завороженный, смотрел на горящий танк. Здесь, среди поля с одинокими березками и кустами, пламя выглядело неестественным.

И Валерий подумал, что как было бы хорошо, если бы это был последний, самый последний вражеский танк и что тогда он смог бы описать и это пламя, и бой, и подвиг Синицына. Человека, который только что был жив, а вот сейчас уже мертв и который мог бы еще пахать землю, гулять на свадьбе у своего сына, ловить в Оби рыбу. Неужели он, этот Синицын, родился для того, чтобы вот так закончить свою жизнь? Чтобы всегда чем-то жертвовать, отказываться от радостей, мерзнуть в снегу, мокнуть под дождем, утопать в болотах и ложиться под танки?

Валерию захотелось есть. Он подполз к Синицыну, пошарил рукой в кармане его брюк. Там лежал сухарь. Валерий поспешно сунул его в рот, подержал на языке, глотая вкусную, пропитанную кисловатым хлебным запахом слюну.

«Вот оно, — подумал он. — А что «оно»? Да, да, конечно. Если танк подбил Синицын, он совершил подвиг. Но, может быть, моя граната оказалась первой? Отец бы понял меня. Он всегда любил подчеркивать, что первенство — великое дело. А Женя? Что сказала бы она, если бы знала, что меня очень волнует вопрос — кто из нас уничтожил танк? Увидел бы я на ее лице такую же наивную радость, какую видел всегда?»

Выстрелы позади раздавались реже и реже. Потом все стихло.

Ждать Валерию пришлось долго. Но он дождался.

Они шли усталые и нахмуренные. Шли гуськом, будто с тропинки невозможно было сойти в сторону без риска угодить в воду или провалиться в глухую пропасть. Федоров с рукой на перевязи, Саша, Храпов, наводчик Фролкин и еще кто-то из бойцов.

Валерий припал к земле и, не выпуская из рук гранаты, тихо застонал. Он сам поверил в то, что не побоялся пожертвовать собой и спасся каким-то неведомым чудом. Поверил настолько, что ему стало жалко самого себя.

— Жив? — хрипло спросил Федоров, наклонившись к нему. — Жив, братец, — утвердительно кивнул он своей тяжелой головой.

Валерий подкупающе чистым, правдивым и страдальческим взглядом посмотрел на комбата.

Синицына положили в тот самый окопчик, из которого он вступил в единоборство с танком. Наскоро засыпали землей.

— Эх, — сказал Фролкин. — И похоронить-то как следует нельзя.

Батарейцы поспешно двинулись к лесу.

— А здорово ты этот танк расчихвостил, — медленно сказал Федоров, увидев, что Валерий идет рядом с ним.

Валерий долго молчал. Потом тихо и смущенно произнес:

— Вместе с Синицыным.

— О чем это ты? — удивился Федоров.

— О танке.

— А ты славный парень, — подумав, сказал Федоров.

Валерий благодарно посмотрел в круглое закопченное лицо комбата.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

Зима подкралась неожиданно. Грязные изъезженные большаки сковало морозом. Поседел, покрывшись свежим инеем, мокрый бурьян на обочинах. Обиженно и тоскливо закричали грачи. Нахмуренное небо без устали сыпало на звонкую затвердевшую землю ледяные дробинки колючей крупы. А вскоре холодный пронизывающий ветер, нещадно сбивший последние, прихваченные морозом листья с осиротевших берез, принес первые снежные хлопья. Над помрачневшей землей разыгралась метель.

В эти первые зимние дни Федоров закончил формирование новой батареи. Артиллерийский полк, в составе которого находилась батарея, размещался в одном из лагерей под Инзой и в первой половине ноября получил приказ погрузиться в эшелон для отправки на фронт. Федоров не терпел будничной учебы в тылу и, узнав о приказе, помолодел. Саше и Валерию, которые снова попали в его батарею, он возбужденно сказал:

— Юнцы! Хотите стать великими полководцами? Предстоят большие дела.

В чем заключается сущность этих больших дел, Федоров не сказал. Но чувствовалось, что на фронте должно произойти что-то новое, радостное, необыкновенное.

Тревожной ночью эшелон артполка прибыл на станцию Ряжск. Станционные постройки проступали в темноте расплывчатыми мутными пятнами. Сдержанно пыхтели паровозы. Вокруг — ни одного огонька. Только небо не признавало маскировки: звезды вспыхивали одна ярче другой и бесстрашно глазели на неспокойную землю.

Остаток ночи ушел на разгрузку, а на рассвете после недолгих приготовлений батарея походным порядком двинулась к линии фронта.

Проснувшееся солнце побороло предрассветную темноту, и намерзшиеся за ночь снега благодарно вспыхнули ярким румянцем. Над колонной в морозном воздухе метался сизый дымок. Специальных тягачей батарея еще не имела, их заменяли самые обыкновенные тракторы «ЧТЗ», пришедшие на войну прямо с колхозного поля. Лишь головное орудие тащил стремительный, юркий тягач, похожий на танкетку. В кабинке его восседал Федоров.

Еще перед отправкой на фронт батарею перевели с конной тяги на механическую, и теперь кони остались только во взводе управления. Не сдал своего коня и командир второй батареи капитан Половников, красивый и самоуверенный офицер.

Федоров вывел батарею на холмистую уличку маленькой деревушки. Колонна остановилась возле невысоких кирпичных домиков, крытых соломой. Командиры взводов и орудий окружили комбата. Тот чувствовал себя именинником. Он стоял в ватнике, туго перетянутом ремнем, в сапогах, голенища которых с трудом налезали на его полные икры. Лицо раскраснелось от мороза и от только что выпитой чарки спирта. Смолистые вихры непокорно выбивались из-под большой шапки.

Комбат уточнил обстановку, довел до командиров сведения о противнике, напомнил о действиях расчетов при нападении танков и самолетов, рассказал о порядке взаимодействия с пехотой и соседними батареями.

— Огневая позиция — в Яблоновке, — сказал он. — Там даем первый выстрел. Ясно? Вы знаете, что такое первый выстрел? Чтобы все как по нотам!

Комбат неловко, по-медвежьи втиснулся в кабину тягача, буркнул что-то водителю. Тягач взревел и ринулся вперед. На землю с ломких, застывших на морозе ветвей деревьев сыпануло сухую изморозь. Затарахтели моторы тракторов, расчеты заняли свои места. Наводчик Фролкин деловито швырнул на укатанную дорогу окурок и старательно растоптал его валенком. Маленький вертлявый заряжающий Бурлесков в десятый раз поправил съезжавший с узкого плеча карабин и лихо махнул рукой в сторону головной машины, будто указывал направление, по которому на колхозном поле должна пролечь борозда.

Тягач Федорова был уже впереди. От него вздымался неистовый снежный вихрь. Гаубица послушно катилась следом.

Двигались долго, без остановок, все ближе и ближе к линии фронта, откуда уже доносились глухие звуки артиллерийской перестрелки.

Саше передали, что его вызывает комбат Половников. Саша примчался во вторую батарею. Увидев его, Половников свернул на обочину и остановил коня.

— Я знаю, вам приходилось ездить верхом, — безуспешно пытаясь придать своему официальному тону оттенок доброты и шутливости, сказал Половников. — Даю вам своего коня. — Он тут же помрачнел и насупился, словно должен был расстаться с конем навсегда. — Держите повод, — приказным тоном продолжал капитан, легко спрыгнув с седла. — Догоните Федорова. Старшего лейтенанта Федорова, — поправился он, делая особый нажим на слова «старший лейтенант». — Передайте ему приказание комполка изменить маршрут. А то он заедет черт знает куда. — Половников снова посветлел, потому что ему было приятно показать, что он вправе критически относиться к действиям командира первой батареи. — Скажите, что приказано прибыть не в Яблоновку, а в Черново. Понятно? Не в Яблоновку, а в Черново. Повторите.

Саша повторил, пытаясь скрыть волнение: давно не ездил верхом. Едва он занес ногу в стремя, как конь, привыкший к Половникову, заупрямился.

— Повод, повод наберите! Что вы нюни распустили, как баба, черт вас возьми! — рявкнул Половников, хотя голос его и сейчас не потерял своей звучности и мелодичности.

Саша покраснел, набрал повод. Конь сразу же заиграл, вскидывая упрямой головой, и постепенно смирился. Саша воспользовался этим, забрался в седло. Конь зло рванул вперед.

За рощей Саша приметил тягач Федорова, черной букашкой спускавшийся с пригорка. Мостик через речушку, огибавшую рощу, был разрушен, черные бревна разбросаны по сторонам вместе с землей, ветками и соломой. Тягач круто вильнул в сторону и понесся в объезд. Федоров намеревался проехать по льду. Казалось, в этом замысле не было ничего удивительного: зима стояла студеная, реки были скованы намертво.

И тем неожиданнее было то, что увидел Саша: с глухим треском проломился припудренный снегом лед речушки. Тягач торопливо ушел под воду. Гаубица осела вслед за ним, медленно преодолевая сопротивление ломающегося льда.

Саша спрыгнул с коня и побежал к реке, проваливаясь в глубокий снег. Конь круто повернул назад, сделал круг и остановился, нервно лязгая об удила зубами.

Саша вбежал на лед. Из темной колеблющейся полыньи на него смотрели живые светящиеся глаза фар. Казалось, они взывают о помощи.

Расчет уже толпился на берегу. Валерий с трудом карабкался на пригорок: видимо, ему удалось вовремя выпрыгнуть из кабины. Федоров напрягал все силы, чтобы выбраться на лед, но стоило ему налечь на край ледяной оковки, как от него отламывался новый пласт. Федорова тут же затягивало в дымящуюся паром полынью.

— Ремни! Связать ремни! — вдруг раздался звонкий и повелительный голос Валерия.

Быстро связали несколько ремней. Валерий кинул конец барахтающемуся в воде комбату.

— Взялись! — скомандовал Валерий.

Федоров, крепко ухватившись за ремень красными, словно выхваченными из кипятка руками, лег на живот и плашмя проехал по затрещавшему льду. Валерий и Саша подхватили его за локти. Еще минута — и мокрый, взъерошенный комбат стоял на берегу и яростно, видимо чтобы заглушить в себе сковывающий холод и чувство злой досады на свою оплошность, распоряжался подготовкой всего необходимого для подъема тягача и гаубицы. С него ручейками стекала вода. Самые тонкие и слабые струйки не успевали скатиться и тут же замерзали. Маленькие сосульки появились на волосах, свисали с красных ушей. Белый пар валил кверху. В эти минуты Федоров был похож на сказочного богатыря, которому не страшна ни зима, ни закованные льдом реки, ни сам черт.

Как только к месту происшествия подошла колонна, к тягачу подцепили трос, и два трактора вытащили «утопленников» на берег. Всем распоряжался Федоров. Он чертыхался в ответ на советы поскорей отправиться в ближайшую деревню, чтобы обсушиться и переменить одежду. Валерий проявил такую неутомимую энергию и так умело исполнял распоряжения Федорова, что многие солдаты и командиры залюбовались его действиями. Чувствуя на себе эти одобрительные взгляды, Валерий старался изо всех сил.

После того как тягач и гаубица оказались на берегу, Федоров сел в сани и помчался в деревню.

В Черново прибыли вовремя.

Почти всю неделю батарея не знала покоя. Она беспрерывно меняла огневые позиции, безжалостно покидала отрытые в полный профиль и не обжитые еще окопы. Казалось, ни одна позиция не нравится этим привередливым гаубицам, и они настойчиво ищут место, с которого можно будет по-настоящему обрушиться на противника.

В один из зимних вечеров Федоров приказал окопаться на опушке большого лесного массива. Лес был смешанный. Оголенные березы, изредка попадавшиеся среди высоких старых елей, выглядели сиротами. Ели окружали их со всех сторон, тянулись к ним порыжевшими космами.

Расчеты, выбиваясь из сил, долбили ломами мерзлую землю, спешили окопаться до рассвета. Невысокий кряжистый Степченков беспрерывно ворчал:

— Кой леший выдумал копать? Только зад в окопе спрячешь, как, извольте, не желаете ли сменить позицию?

— Землю жалко, — сокрушался Фролкин. — Всю ее, матушку, изрыли, искромсали. И как после войны пахать будем?

— Пахать, — сердито передразнил его Степченков. — Ты что, застрахованный? Задумал до конца войны живым остаться?

— Беспременно, — весело отозвался Фролкин. — Я себе срок установил — сто лет. У меня судьба известная — жить. По рейхстагу угломер буду устанавливать.

— Вот он как шарахнет сейчас тебя миной по хребту — про судьбу позабудешь, — не унимался Степченков.

— Что вы, сами себя пугаете? — возмутился Саша.

— А я не пугаю, — проворчал он, недовольный тем, что на его разговор с Фролкиным обратил внимание командир орудия. — Тут думай, как бы скорей в наступление двинуть, а он — «пахать».

— Тем более, — примирительно сказал Саша.

Степченков промолчал: он не любил, чтобы его наставляли.

К Саше подошел Валерий.

— Кипит работа? — поинтересовался он. — А мы уже закончили. Федоров что-то не показывается.

— На наблюдательном пропадает.

— Хотя бы на окопы взглянул. Ковыряемся каждый день, а оценить некому. Откровенно говоря, приелась мне эта возня до тошноты. Хочется настоящего дела.

— По всему видно, что скоро будет и настоящее. Читал сегодня газету? Там о подвиге двадцати восьми панфиловцев.

— Да, читал, — задумчиво произнес Валерий. — «Велика Россия, а отступать некуда. Позади Москва». Красиво сказано.

Они пошли к разведенному в овражке костру. Костер трещал и нещадно дымил. Вокруг солдаты набросали толстый слой лапчатых еловых веток. Невдалеке Степченков складывал хворост для второго костра.

Солдаты окружили огонь, придвинулись к нему вплотную. Кто принялся сушить портянки, кто пыхтел цигаркой, кто сразу же задремал.

— Земляночку бы соорудить, — мечтательно сказал Фролкин, протягивая к огню длинные ноги. — Картошки испечь. Рассыпчатой. Она рассыпается, а ты ее сольцой…

— Брось трепаться, — прервал его кто-то сонным ленивым голосом.

— Если здесь закрепимся, земляночку беспременно соорудим, — продолжал мечтать Фролкин. — Картошки не обещаю, а землянка будет.

— Правильно, — поддержал его Валерий.

Фролкин наладил костер, дыму стало меньше, хворост занялся ярким пламенем. Лицо у Саши разомлело от жары, а к спине лез злой мороз.

Прежде Саша не мог и представить себе, что можно жить вот так, как они жили сейчас, находясь неделями на морозе. Сидя у костра, он мысленно жаловался на свою судьбу и спрашивал себя, сможет ли перенести все то, что взвалила на его плечи фронтовая жизнь.

Ночь опускалась все ниже, обволакивала деревья, темнила снег. Где-то вдалеке за высоткой, что скрывала батарею, время от времени дробно стучал пулемет. Чудилось: невидимый пулеметчик неожиданно пробуждается от сна, нажимает гашетку, пули несутся в темноте, и снова его одолевает сон, и снова устанавливается полная таинственности тишина.

«Где-то там, впереди, за этой высоткой, на наблюдательном пункте, Федоров, — думал Саша, борясь со сном: — Там даже и костра нельзя разжечь. Хотя он, Федоров, не боится мороза. Как это не боится? Ведь он живой человек?..»

Голова Саши клонилась ниже и ниже, и вот уже исчезло все — и ели, и холодная вспышка ракеты, и черный снег, и дремлющие бойцы…

Проснулся он от осторожных, но настойчивых толчков в спину. С трудом раскрыл слипшиеся глаза. Лес все так же дремал в темноте. С деревьев, склонившихся над овражком, звучно падали капли: согретый теплым дымком снег таял на ветках.

Все лицо Саши было словно раскалено на огне, а спина закоченела, и было такое ощущение, будто мокрая рубаха накрепко примерзла к телу. Сильно пахло горелой тряпкой.

— Шапка, — услышал Саша незнакомый голос. — Суньте в снег шапку.

Саша поспешно сбросил с головы шапку, ощупал ее рукой и ощутил на отвороте горячее место. Тлеющий круг все расширялся, дымил. Саша сыпанул на отворот полную, пригоршню снега. Послышалось шипение. Шапка была спасена, но на злополучном месте образовалась дыра.

— К сожалению, я слишком поздно обратил на вас внимание, — снова прозвучал все тот же голос.

Саша всмотрелся в говорившего. Человек сидел рядом с ним. Он был одет так же, как и все бойцы батареи: стеганка защитного цвета, теплые ватные штаны, добротные, фабричной работы валенки, шапка-ушанка. Правда, все это сидело на нем слишком свободно, даже мешковато. На узкие плечи была накинута старенькая шинель.

В первый момент Сашу поразили его глаза — большие темные глаза, полные мягкой задумчивости. Они словно горели неярким болезненным огнем. Человек держал в руке потрепанный блокнот и что-то чертил в нем огрызком карандаша.

— Кто вы? — спросил Саша.

Человек закрыл блокнот, сунул его в карман.

— Вас интересует мое имя? Сергей Гранат. Прикомандирован к вашей батарее. Зачислен в расчет первого орудия. Младший сержант Крапивин уже получил указания от командира взвода лейтенанта Храпова и беседовал со мной.

Он говорил с Сашей так, словно уже давно знает его, Крапивина, и всех людей батареи.

— Спасибо вам, — сказал Саша. — Если бы вы не разбудили меня, я остался бы без шапки.

— Когда я будил вас, я представил себе, сколько сейчас горит вот таких же костров по всей линии фронта. И сколько в эту ночь будет прожжено шинелей и шапок, — улыбнулся Гранат. — Пусть это послужит вам в утешение.

— Слабое утешение, — усмехнулся Саша.

— Главное, как человек сам отнесется к тому, что с ним происходит. Можно сидеть у этого костра и проклинать свою судьбу. И в этом случае человеку будет все равно — настанет ли утро или вечно будет длиться вот такая глухая морозная ночь. А можно и сейчас испытывать радость, зная, что ты нужен людям, а они нужны тебе. И, как и ты, эти люди ждут рассвета.

К костру подошел Валерий.

— Даже замерзая — радоваться? — спросил он. — Неужели человек создан для того, чтобы мерзнуть в снегу, кланяться пулям, спать на ходу, да еще и радоваться всему этому?

Он протянул к огню озябшие руки.

— Высшее счастье приносит труд, — мягко и застенчиво сказал Гранат.

— Есть люди, которые уверены, что счастье — в славе, — осторожно сказал Валерий.

— Слава в вечной зависимости от труда, — все так же спокойно, не горячась, ответил Гранат.

— А любовь? — несмело заговорил Саша. Его все больше и больше увлекало то, о чем говорил этот неожиданно появившийся у костра человек. — Разве любовь — не счастье? И разве она не вечна? Помните, Рощин говорил Кате: «Пройдут годы, утихнут войны, отшумят революции, и нетленным останется одно только — кроткое, нежное, любимое сердце ваше».

— Мне хочется расцеловать того, кто написал эти слова, — оживился Гранат. — Но перестаньте творить, оставьте себе только любовь — и скоро вы увидите вокруг себя пустоту.

Саша забыл о замерзшей спине, об одиночестве и тоске. Все, что говорил сейчас Гранат, находило в нем живой отзвук, и от этого глухо и тревожно стучало сердце. Самым удивительным было то, что тихие слова Граната звучали без всякой торжественности, он говорил просто, даже обыденно, но его хотелось слушать, думать о том, что он говорил. Гранат не поучал, он щедро и доверчиво делился своими мыслями и думами, не заботясь о том, слушают его или нет.

И этот, еще не знакомый, но уже чем-то полюбившийся Саше человек, заставил его, кажется, впервые в жизни по-настоящему подумать не только о мелких невзгодах и таких же маленьких радостях, не только о том, что будет на рассвете или через год, но и о том, как прожить жизнь.

Валерий слушал, нахмурив свой большой красивый лоб. Он вспоминал все, что ему когда-то говорил о славе отец, сопоставлял с тем, что высказал сейчас Гранат, и но мог совместить одно с другим.

— Меня волнует только одно, — после долгого молчания сказал Гранат. — Поймут ли, оценят ли те, кто появятся на свет после войны, чего все это нам стоило. Осенью, до госпиталя, я был в пехоте. И помню один бой. Он назывался просто: «Бой за высоту 183,5». Даже название этой высотке никто не удосужился придумать. Но на ней полегло очень много наших людей.

— Трудно ценить то, чего не выстрадал сам, — вставил Валерий. — Очень трудно. — Ему не терпелось сказать что-то очень похожее на то, что говорил Гранат. — А тем более это трудно тем, кто не узнает, что такое идти в атаку по склону той самой высоты, о которой вы только что сказали.

— Они будут жить лучше нас, — мечтательно сказал Гранат. — Лишь бы они ценили и берегли то, что добывалось с таким трудом.

— Пошли за хворостом, — хмуро проворчал Валерий. — Костер еле дышит.

— Охотно, — вскочил на ноги Гранат.

Они набрали хворосту, подбросили в огонь. Пламя ожило.

— Надо сменить Бурлескова, — сказал Саша. — Пора ему погреться. Там, у гаубицы, не очень-то приятно.

— Пошлите меня, — попросил Гранат. — Я уже отогрелся.

Саша согласился, хотя ему и не хотелось оставаться у костра без Граната. Неожиданно он ощутил потребность рассказать ему о Жене, о том, что заставляет себя забыть ее и не может, поделиться своими самыми сокровенными мыслями.

Гранат надел шинель в рукава, натянул варежки, болтавшиеся на веревочках, взял карабин и полез из оврага. Саша смотрел ему вслед, пока он не исчез за деревьями, чуть поскрипывавшими от мороза.

«Интересно, кем же я буду, когда кончится война? — подумал Саша, повернувшись к огню. — И неужели будет так, что кончится война, а ты останешься жив? И почему Гранат ничего не сказал о счастье человека, который не погибнет в этой войне? Или потому, что это счастье — лишь ступенька к тому главному, высшему счастью, которое выпадает на долю людей?»

Ему хотелось еще о чем-то спросить самого себя, но стоило, защищаясь от дыма, зажмурить глаза, как он тут же уснул.

Саша так и не увидел робкого медленного рассвета. Оп проснулся, когда Фролкин принялся за сооружение землянки. Вслед за наводчиком за работу принялись свободные от службы бойцы. Они намерзлись за ночь и теперь рады были размяться и согреться, орудуя лопатами и топорами. Дело пошло быстро.

Степченков приспособил для отопления землянки трофейную, железную бочку из-под бензина. Он установил ее в нишу, вывел дымоход через накат, сделал дверцу. Печку тут же затопили сухими березовыми чурками. Она быстро накалилась. Морозный воздух долго не сдавался, но печка грела усердно, и землянка постепенно наполнялась влажным теплом. Стены отсырели, крупные капли воды стекали с потолка, и все же в землянке сразу же стало уютно и весело. Пахло молодой березой, бензином, раскаленным железом, крепким потом. У людей было такое чувство, словно они попали в знакомый дом.

Такие же землянки соорудили и два других расчета. Храпов неторопливо обошел эти сооружения, твердо и чуть важно ступая по вытоптанной тропе короткими кривыми ногами.

— Вы летали когда-нибудь на самолете? — спросил он, стремясь придать своему голосу басовые оттенки. — Мне приходилось. Оттуда видна на земле каждая букашка. И первый же самолет сделает из этой землянки мокрое место.

Больше он не произнес ни одного слова и не спеша, постукивая по голенищу сапога гибким прутиком, пошел к орудиям. Немного погодя оглянулся. Бойцы маскировали землянку. На широком, крепком лице Храпова чуть разошлись в стороны ранние морщины. Так бывало всегда, когда он испытывал удовлетворение. Он любил высказать свое суждение и, не отдавая приказания, предоставить людям самим сделать из его слов определенный практический вывод.

Тем временем Бурлесков с дороги, пролегавшей через лес, принес в ведерке куски мерзлой конины. Он наткнулся на убитую лошадь и решил устроить для расчета дополнительный завтрак.

— Пока повар пожалует, я вам такой шашлычок закачу — весь Кавказ от зависти заикаться начнет, — пообещал он.

— Ты где эту дичину подстрелил? — угрюмо осведомился Степченков.

— Имею на вооружении саперную лопату. А подстрелил дичину фриц. Он дошлый, знает, что Степченков жрать здоров. — Бурлесков захохотал, довольный своей остротой, и принялся варить мясо, то и дело снимая густую белую пену с поверхности ведерка. Дразнящий запах распространился по землянке. Вскоре Бурлесков торжественно оделил каждого куском вареной конины.

— Эх, фронтовая чарочка запаздывает, — сокрушенно сказал Степченков, круто посолив свою порцию.

— Представьте себе, у меня есть, — вспомнил вдруг Гранат. — За целую неделю собралось. — И он вытащил из вещмешка поллитровую бутылку спирта.

Спирт тут же разбавили водой. Пили по очереди из металлического конусообразного колпачка от взрывателя гаубичного снаряда, в который Степченков с поразительной точностью наливал несколько глотков.

— А я не пью, — с обидой в голосе сказал Гранат, когда очередь дошла до него.

— Не может быть, — решительно заявил Фролкин.

— Сам себе не рад, а не могу, — чистосердечно и смущенно повторил Гранат. — Даже на Новый год пью крем-соду.

Бойцы удивленно закачали головами.

— Странные бывают на земле люди, — мрачно проворчал Степченков и выпил порцию, предназначенную Гранату, с таким видом, словно ему пришлось выполнить за него трудную и неприятную работу.

Неожиданно у землянки появился Храпов.

— Зимовать здесь собрались? — с кривой усмешкой спросил он. — Мудрецы. — И тут же сердито рявкнул: — К орудиям!

Через минуту едва обжитые землянки были заброшены. Храпов обошел расчеты и коротко разъяснил, что комбат приказал перекатить орудия на километр с лишним вперед, ближе к высоте. И так, чтобы не привлечь внимания противника. Тракторы не заводить, оставить в укрытии, гаубицы тащить на себе.

— Два расчета на орудие, — скомандовал Храпов. — Остальным — расчищать колею.

Работа закипела. Пока первую гаубицу приводили в походное положение, часть бойцов принялась самодельными лопатами расчищать снег, проделывая дорогу по указанному Храповым маршруту. И все же гаубица вязла в снегу. Под колеса бросали срубленные молодые елки. Бойцы облепили гаубицу, как муравьи, упираясь в станины, щит, колеса. Они барахтались в снегу, на ходу смахивали рукавами липкий пот с разгоряченных лиц.

Гранат тащил гаубицу вместе со всеми, подперев изогнутую рукоятку сошника узким покатым плечом. Гаубицу то и дело приходилось раскачивать взад и вперед, и при каждом рывке Граната бросало из стороны в сторону, сгибало. Казалось, еще секунда, и его щуплая спина и тонкие ноги не выдержат, и он будет раздавлен непомерной для него тяжестью. Но он упрямо шел вперед и при каждом новом броске находил в себе силы удержаться и выпрямиться.

Саша был изумлен, когда увидел его лицо. Усталое, оно светилось каким-то особым внутренним сиянием.

— Давайте я вас подменю, — предложил ему Саша во время короткой передышки.

— Что вы, — запротестовал Гранат.

После непродолжительных остановок, едва люди успевали чуть-чуть отдышаться, слышалась резкая команда:

— Раз, два, взяли! А ну, подняли ее, матушку!

Храпов отлично понимал, что на руки ее, гаубицу, поднять невозможно, но был убежден, что его возгласы прибавляют людям силы.

До позиции оставалось еще метров триста, как над головами батарейцев раздалось злобное свистящее шипение, и почти в то же мгновение где-то у самой землянки ударила мина. Звенящий треск разрыва пронесся по лесу. За первой миной ахнула вторая, и вот уже они полетели к опушке одна за другой, словно норовя похвастаться друг перед дружкой своим нахальством. В тех местах, куда падали мины, чистая белизна снега превращалась в черное мрачное пятно.

— Взялись дружней! — торопил Храпов. — Подняли ее, голубку!

И он упирался в колесо крепким, широким плечом.

Никогда прежде не приходилось Саше испытывать такого состояния, при котором нечеловеческое напряжение так нераздельно сливалось с радостным ощущением прилива и даже избытка сил. Никто не обращал внимания на свирепую трескотню рвущихся мин, гаубица все быстрее катилась по снежной целине и с каждым метром, словно теряла в весе, становилась податливей и послушней.

И когда гаубица родила гром выстрела, Саше захотелось рассмеяться, обнять и расцеловать всех, кто вместе с ним участвовал в этой работе.

Гранат не сидел на месте. Он подтаскивал снаряды, падал от усталости в снег, снова вскакивал. Большие глаза его блестели и смотрели на сновавших возле орудия людей с детским лукавством.

Батарея вела огонь споро. Бойцы даже не заметили, что противник перестал огрызаться.

— Комбат передает: молодцы! — восторженно заорал Храпов. Его сдержанность как рукой сняло, он не мог уже противостоять общему приподнятому настроению. — Уничтожена минометная батарея!

Когда, наконец, Федоров приказал остановить огонь, Гранат с огромным усилием вытащил из кармана все тот же истрепанный блокнот, с которым сидел у костра. Он весь дрожал от напряжения, задыхался, время от времени хватал пересохшими тонкими губами снег, но не переставал писать.

— Что вы пишете? — удивленно спросил Саша.

Гранат ответил не сразу. Он перечеркивал написанное, снова писал, огрызок карандаша плясал в его маленьких пальцах. Лишь через некоторое время он, словно опомнившись, не поднимая головы, устало и застенчиво сказал:

— Кажется, я написал настоящие стихи.

— Вы поэт?! — воскликнул Саша.

— Они пришли ко мне, когда мы катили гаубицу, — словно не слыша вопроса, продолжал Гранат. — Я мысленно твердил все новые и новые строки. Нет, не я их твердил, они сами говорили со мной. А я больше всего боялся, что забуду их, не успев записать.

Гранат сел на снег.

— Мы были высоки, русоволосы… — грустно сказал он и спрятал блокнот. — А знаете, Саша, — добавил он уже громко, с веселой удалью, — кажется, началось наступление. Или скоро начнется. Это не важно. Главное — наступление!

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Сергей Гранат был печален: в передок гаубицы, стоявшей в укрытии, угодила мина. Все, что было сложено на нем: вещмешки, сапоги, плащ-палатки, — все разнесло в клочья. Как назло, там же лежала полевая сумка Граната, и в ней — тетрадь со стихами.

Вместе с Сашей он долго бродил вокруг изуродованного передка, надеясь найти хоть что-нибудь оставшееся от тетрадки, но тщетно. Весь день Гранат был хмур и неприветлив, а к вечеру, когда батарея перекочевала на новое место, в крохотную тихую деревушку, доверительно сказал Саше:

— К черту грусть! Кое-что я все же помню на память и смогу восстановить. И главное — со мной блокнот.

Глаза его просияли. Саша не мог понять, чему он радуется.

Во время минометного обстрела был ранен Степченков. Рана оказалась не тяжелой: небольшой осколок засел в мякоти бедра. Степченков злился, шумел и говорил, что ему наплевать на медсанбат и что этот осколок он вытащит сам и сохранит на память. Однако Храпов был неумолим. Степченкова силой уложили в сани.

— Докаркался, — сказал кто-то из бойцов. — Карканье, оно на себя повертается.

Степченков, превозмогая боль, привстал в санях.

— Дура, — сказал он неожиданно нежно. — Ты по делу человека суди. Да я через три дня на своей батарее буду. Как штык. А ты болтаешь.

Кони взяли мелкой рысцой, а Степченков смотрел и смотрел на дорогу, что вырывалась из-под полозьев саней.

— Трудновато будет ему нас догонять, — махнул длинной ухватистой рукой Фролкин. Он всегда сопровождал свою речь усиленными жестами рук, но выходило так, что эти жесты не столько подчеркивали высказанную им мысль, сколько противоречили ей. — Мы за три дня махнем дай боже!

Фролкин был прав. Если раньше батарея кочевала вдоль фронта, как бы ища для себя выгодное место, то теперь она едва поспевала за перешедшими в наступление пехотой и танками.

Обрушив на цеплявшихся за населенные пункты гитлеровцев десятка два снарядов, батарея совершала небольшой стремительный марш и снова вела огонь. Так повторялось изо дня в день.

Вслед за тягачами орудия перебирались через шаткие мостики, повисшие над оврагами, по косогорам, заросшим ельником, по большакам, вдоль которых в беспорядке валялись брошенные противником автомашины, орудия, повозки, ящики с боеприпасами. Подгоняемые обжигающим ветром, шуршали по снежной корке обрывки немецких газет с фотографиями, прославляющими подвиги солдат фюрера. Трупы убитых тут же заметало снегом.

Наши войска двигались по дорогам днем и ночью. Казалось, в поход двинулась вся страна, и из ее глубин Шли все новые и новые бойцы. Люди повеселели, ожили, приободрились. По большакам беспрерывно катились орудия, ползли танки, сосредоточенным маршем поспешали резервы. Опасаясь отстать от своих частей, подтягивались обозы. С сумасшедшей скоростью, обгоняя колонны, неслись грузовики. Прыть исхудалых небритых шоферов ослабевала лишь в двух случаях: если образовывалась «пробка» на большаке или уж чересчур досаждал назойливый вражеский самолет.

Давно уже Саша не видел Валерия таким оживленным и веселым. Он беспрерывно шутил, напевал песни, торопил водителей. Валерий поздоровел, расправился в плечах, жаркий румянец сменил синеватую бледность его щек. Однако Саша заметил, что он тускнеет, теряется в присутствии Граната и держится с ним слишком холодно и официально.

— Может, ты возьмешь Граната к себе? — сказал он как-то Саше.

— А что это ты вдруг решил от него избавиться?

— Неужели ты не заметил, как посмеиваются над ним наши артиллеристы? То он заявляет, что вместо водки пьет крем-соду, то с печалью неутолимой бродит по лесу, мечтая найти свою полевую сумку, то философствует сверх меры. А внешний вид! Тоска зеленая.

— Я видел, как он вместе со всеми тащил гаубицу, — сказал Саша. — А еще он пишет стихи.

— Он что же, читал тебе что-нибудь? — насторожился Валерий.

— Нет. А хотелось бы послушать.

— Ладно, — неожиданно переменил свое решение Валерий. — Раз уж он поэт, пусть остается у меня. Все-таки немного найдется на всем фронте орудийных расчетов, в которых есть хотя бы один стихотворец. А тут целых два.

Но вскоре после этого разговора на огневую позицию приехал Федоров и, недолго пробыв среди батарейцев, увез Граната с собой. Узнав об этом, Саша загрустил. У него было такое чувство, будто расстался со старым и верным другом.

А через два дня, вечером, Федоров примчался на огневую позицию злой и мрачный. Уединившись в крестьянской хате, он вызвал к себе Храпова, долго беседовал с ним, потом послал за Сашей.

— Ну, юнец, — проворчал он недружелюбно, не глядя на Сашу. — Новости одна другой веселее.

Саша почувствовал недоброе. Он даже и не предполагал, что такой человек, как Федоров, может быть не в духе.

— Граната с наблюдательного отправил в медсанбат. — Федоров крепкими ручищами, словно тисками, сжал свою круглую голову. — Мина возле бруствера прямо… А он меня заслонить задумал. Да какое он имел право! — с отчаянием вскрикнул комбат.

— И что же, товарищ старший лейтенант? — холодея, спросил Саша.

Федоров молчал. Он пристально смотрел в окно, хотя через толстый слой инея на стеклах все равно ничего нельзя было увидеть.

— Не старший лейтенант, а с сегодняшнего дня капитан, — наставительно поправил Сашу сидевший на лавке Храпов. — Звания разучились различать.

— На кой черт мне это звание! — вдруг взорвал тишину Федоров, круто повернувшись от окна. — На кой черт мне это звание, — повторил он, и гневные искры сверкнули в его глазах, — когда Гранат не уберег себя. Когда лучших командиров орудий забирают!

Саша вначале не обратил внимания на его последние слова. Он был потрясен известием о тяжелом ранении Граната.

— Кстати, он просил свой блокнот передать тебе, — устало продолжал Федоров. — Чтобы сохранил. Сказал, что все равно выживет. Вот он, блокнот, держи. Да смотри, сохрани!

Саша взял блокнот и бережно спрятал его во внутренний карман гимнастерки.

— Ты садись, Самойлов, — продолжал Федоров. — По русскому обычаю перед расставанием посидеть положено.

Саша присел на край скамьи, снял шапку и только в эту минуту понял, что речь идет о нем.

— Перед каким расставанием? — несмело переспросил он.

— Перед каким, — буркнул Федоров. — Я ведь по-русски говорю. Сдавай гаубицу Фролкину и — в штаб дивизии. Бурлесков свезет. Приказано прибыть немедленно.

— Сейчас, ночью? — недоуменно спросил Саша и тут же почувствовал, что спрашивает совсем не о том, о чем нужно спрашивать.

— На войне, юнец, ночей не бывает. — Федоров вынул из планшетки затрепанную карту и пригласил Сашу присесть поближе к столу. — Дай-ка фонарик, — обратился он к Храпову.

Храпов направил луч фонаря на карту.

— Смотри, — сказал Федоров. — Видишь, где примерно мы сейчас гостим? Видишь? А вот Москва-матушка. А вот побежала от Москвы дорога на восток через горы Уральские, через тайгу дремучую, через реки сибирские. — Федоров силился говорить все это шутливым тоном, но у него не получалось. — Вот, — он ткнул толстым указательным пальцем на карте, и Саша, нагнувшись, прочитал название одного из сибирских городов. — Приедешь, передай привет сибирякам, я хоть и ленинградец, а сибиряков ценю. Помнишь, у нас осенью почти вся батареи из сибиряков была? Помнишь Синицына?

— Помню, — отозвался Саша.

Федоров замолчал и сложил карту.

— Я ничего не понимаю, товарищ старший лейтенант… товарищ капитан, — тут же поправился он, заметив негодующее движение Храпова. — Куда и зачем я должен ехать?

Он начинал злиться на комбата: к чему говорить загадками?

— Мавр сделал свое дело, — в упор глядя на Сашу вдруг подобревшими глазами, сказал Федоров. — Мавр может уезжать в артиллерийское училище. И точка. И никакого нытья. Все равно не в моей власти. Комиссару доказывать бесполезно. Спорил я уже с ним, чуть на выговор не напоролся. Сдавай, юнец, орудие да заходи ко мне, выпьем по чарочке на прощание. Повод есть: у меня сегодня и горе и радость — все вместе. Учти, там по сто граммов не дают.

— Но почему же именно меня? — возмущенно спросил Саша, все еще не веря в правдивость того, что говорил Федоров. Казалось, еще минута — и комбат все обернет в шутку и загрохочет своим раскатистым здоровым смехом.

— Обухову, знать, видней, — насупился Федоров. — В дивизии без году неделя, а уже все видит.

— Обухов? — уставился Саша на Федорова. — Вы не знаете, откуда он?

— Говорят, бывший пограничник. Из Синегорска.

— Вы это правда? Так я у него отпрошусь. Он отменит. Ну конечно же отменит, — возбужденно повторял Саша. — Мы с ним из одного города. Я знаю его сына.

Сказав последние слова, Саша умолк, будто шел, шел и, вдруг остановился на полпути. Федоров с опасением глянул на него, хлопнул по плечу тяжелой ладонью.

— Не горюй, юнец. Приедешь, сменишь своего комбата. Батарею примешь. А с нашей батареи — прямой путь в полководцы, понял? Лети, юнец, расправляй крылья!

— Выходит, я здесь не нужен?

Федоров по-отцовски обнял Сашу.

— Кто не нужен, того так не провожают. Понял? И не задерживай меня, пора на наблюдательный.

Гаубицу Саша сдал быстро. Она стояла в не обжитом еще орудийном окопе.

— Ну, что ж, осматривай механизмы, — сказал Саша и задумчиво провел рукой по щиту гаубицы с вмятинами от осколков.

— Да что вы, товарищ младший сержант, — обидчиво ответил Фролкин. — Я ее знаю. Лучше жены.

Саша пожал ему руку.

— А вы беспременно к нам, товарищ младший сержант, — отчаянно жестикулировал Фролкин. — Товарищ комбат говорит, что эту батарею он до Берлина доведет.

Весть об отъезде Саши, как и всякая весть на фронте, мигом разнеслась среди бойцов. Одним из первых узнал о ней Валерий.

— Вот и расстаемся, — встревоженно сказал он.

— Посылают, — виновато проговорил Саша. — А я не хочу.

— Да ты что? — изумился Валерий. — Другие на твоем месте пешком бы дошли до училища. Пешком.

— Кто же?

— Не все ли равно — кто? Ты пойми. Выучишься. Станешь офицером. Приедешь снова. Пользы от тебя больше будет? Больше. Не беспокойся, государство все учитывает.

Валерий говорил не так, как всегда, отрывисто, и почему-то трудно было понять, верит ли он сам в то, что говорит, или же только хочет убедиться в правдивости Саши.

— Давай поменяемся, — предложил Саша. — Я упрошу Федорова, чтобы вместо меня он послал тебя.

Полные щеки Валерия раскраснелись. Так с ним бывало всегда, когда кто-нибудь угадывал его мысли. Отвернувшись от Саши, он глухо сказал:

— Ты хороший друг, Саша. Но то, что ты сейчас предложил, для меня не подходит. У меня своя судьба. Пойдем к бойцам.

— Зачем?

— Попрощаться. Или ты хочешь уехать тайком?

Они пошли в землянку. Прощаясь с бойцами, Саша испытывал чувство стыда и неловкости. Получалось, что в то самое время, когда они, эти люди, что сейчас прощались с ним, кто радуясь, кто недоумевая, а кто и откровенно завидуя, — оставались здесь, на передовой, бок о бок с постоянной опасностью, он, Саша, получал возможность покинуть фронт. Они все так же будут катить гаубицу по снегу, по весенней грязи, по пыльным шляхам. А он очутится там, где стоит тишина, где пушки стреляют только на учебном полигоне.

Саше казалось, что сейчас все эти люди молча судят его самым страшным судом — судом человеческой совести. Как повернется он к ним спиной? Как выйдет из землянки, оставив их? Что скажет в свое оправдание?

Саша с надеждой посмотрел на Валерия. Он должен ему помочь. Но лицо Валерия было спокойно и серьезно, словно он присутствовал при очень важном и торжественном событии.

— Тяжело ранен Гранат, — неожиданно сказал Саша.

— Вот тебе и крем-сода, — тихо и удивленно сказал Бурлесков.

Саша поспешно вышел из землянки. Валерий догнал его.

— Гранат? — тяжело дыша, переспросил он. — Ты уверен? Ты не ошибся?

— Его везут сейчас в медсанбат. По лесным дорогам.

Вместе с Фролкиным и Валерием Саша пошел докладывать Федорову. Выслушав его, комбат протянул каждому алюминиевую кружку со спиртом.

— За все хорошее, — сказал он и залпом осушил свою кружку.

Все последовали его примеру.

Саша не выдержал, с размаху приник к его массивной широкой груди, стараясь спрятать глаза.

Все, кто мог отлучиться от орудий, окружили сани, возле которых сновал неунывающий Бурлесков.

— Вернешься — меня сменишь. А я — на курорт, — напутствовал Сашу Федоров и, когда сани соскользнули с косогора вниз, на накатанную дорогу, крякнул и завозился с трубкой.

Батарея скрылась за притихшими в темноте домами, и сани пошли нырять по ухабистому большаку. Наступавшая ночь спешила куда-то далеко упрятать луну и звезды, снег перестал излучать свет. Но и теперь можно было понять, где проходит линия фронта: через строго определенные промежутки времени темный полог неба загорался дрожащим нервным огнем осветительных ракет. Чудилось, будто гитлеровцы вознамерились поджечь небосвод, но он не поддавался, и мертвенно-холодный свет, колеблясь, возвращался на землю, таял в лесной глухомани.

Кони бежали то рысцой, то переходили на шаг, неумолчно болтал Бурлесков, но Саша, погруженный в свои думы, очнулся, когда сани остановились у штаба.

«Сейчас увижу Обухова, — думал он. — Неужели это тот самый?»

Часовой, проверив их документы, сообщил, что комиссар Обухов спит.

— А что ему, спать не положено? — спросил он, заметив, что Саша удивился. — На часок прилег, безусловно.

Саша велел Бурлескову не уезжать до тех пор, пока не состоится разговор с комиссаром.

«Отпустит, так вернусь на этих же санях на батарею», — подумал Саша, и эта мысль согрела его сильнее, чем тепло крестьянской избы, в которой им разрешили разместиться.

Вместе с Бурлесковым они уселись в дальнем углу хаты, поближе к печке. Бурлесков тут же задремал, удивительно умело и ловко примостившись на скамье, всем своим видом показывая, что он не намерен терять ни одной секунды свободного времени. Саша думал о предстоящем разговоре с Обуховым и не заметил, как к нему тоже пришел сон.

Пробудился он от легкого прикосновения чьей-то руки. Саша вскочил на ноги. Перед ним стоял Обухов. Да, тот самый! Саша сразу же узнал его.

— Это вы! — воскликнул он обрадованно, забыв о том, что нужно доложить по-уставному.

— Я — это я, — усмехнулся Обухов, оглядывая Сашу и, видимо, не поняв смысла сказанных Сашей слов.

За окнами светало. Лицо комиссара было немного встревоженным.

— Боевой народ забрался в тыл, — пошутил Обухов.

— Виноват, товарищ комиссар, — вытянулся Саша.

— Да ты не кричи так громко, дорогой мой. Напарника разбудишь.

Он с улыбкой поглядел на Бурлескова, которого, казалось, не смог бы разбудить и залп «катюши».

— Ты что же мучаешь ездового, по штабам маринуешь? — строго спросил Обухов. — Федоров еще, чего доброго, розыск объявит.

Саша почувствовал, что комиссар уже давно разгадал его намерения и знает наперед, о чем будет разговор.

Они прошли в крохотную комнатку. Обухов сел у окна, усадил напротив Сашу и молча, выжидающе уставился на него.

Комиссар, по мнению Саши, выглядел молодо. По крайней мере, точно так он выглядел в прошлом году, когда Саша увидел его на городской комсомольской конференции.

Ни на лбу, ни на щеках Обухова не было заметно морщин. Лишь вертикально к переносице глубоко и упрямо, почти от середины выпуклого лба залегла складка. Светло-серые чистые глаза смотрели открыто и с любопытством, точно впервые увидели удивительно интересный мир. Чуть курносый нос выглядел задиристо, по-мальчишески вызывающе. Закругленный подбородок с ямочкой посередине был выдвинут немного вперед. Саша, раскрасневшись от смущения, искоса поглядывал на комиссара и все более убеждался, что путь на батарею отрезан.

— А я ведь тебя тоже припоминаю, земляк, — сказал Обухов. — Только в молчанку мне играть некогда. Я думал, ты мне что-нибудь интересное расскажешь. А ты помалкиваешь.

Он неожиданно улыбнулся, заставив улыбнуться Сашу.

— Все документы оформил? Командировочную получил?

Саша растерялся. У него еще не было напористости бывалого воина, которая помогает в разговоре со старшими. Бывалому нередко позволительно высказать такие суждения, которые, будь они произнесены необстрелянным новичком, показались бы лишенными такта или вообще недопустимыми.

— Я, товарищ комиссар, не хотел бы получать командировочную, — уныло сказал он.

— Ах, вот оно что, — протяжно и певуче заговорил Обухов, словно лишь в эту минуту разгадал замысел Саши. — Тогда докажи, убеди. Выкладывай правду-матку.

Он взял блокнот и, будто не обращая внимания на Сашу, принялся карандашом чертить кружочки, прямоугольники и еще какие-то замысловатые знаки. Саша, обрадовавшись, что комиссар не смотрит на него, расхрабрился:

— Почему меня?

Обухов молчал.

— Вчера в медсанбат увезли Граната, — неожиданно сказал Саша и закашлялся. — Вы, наверное, не знаете…

— Знаю, — не поднимая головы, отозвался Обухов. — Погиб чудесный человек и поэт.

— Погиб?! — не веря тому, что сказал Обухов, воскликнул Саша и всем телом подался вперед.

— До медсанбата не довезли. В дороге скончался. В лесу.

Перед глазами Саши вдруг качнулись темно-зеленые насупленные ели, на миг даже почудилось, как с них, прямо на сани, ползущие мимо суковатых, в шрамах, стволов, сыпануло тяжелым лежалым снегом. И еще почудилось, что в большие, все еще открытые глаза Граната в последний раз из-за косматых верхушек спящих деревьев заглянула тихая холодная звезда.

— Я познакомился с ним осенью, в госпитале, — сказал Обухов и заходил по комнатушке. — Он начал писать стихи перед войной. У меня и сейчас сохранилась небольшая книжка его стихов. — Обухов расстегнул верхние пуговицы шинели и продолжал, словно освободившись от чего-то тяжелого и неприятного: — Он как-то удивительно непостижимо видел природу, весь окружающий мир. Был очень зорок, до болезненности пристален ко всему, что видел. Стихи его чисты и свежи, как предрассветный ветер. Он мог написать десятки стихов о дожде или о первой звезде. Мог взять в руки обыкновенную травинку и сказать о ней так, что тому, кто его слушал, казалось, что видит эту травинку впервые в жизни. И дождь, и холодные рассветы, и брызги моря, и белые ночи — все жило в его стихах. И будет жить. Человек, читающий его стихи, становится чище, нежнее и чуточку зорче.

— Ночью в лесу я первый раз увидел его, — дрожа от волнения, как бы продолжил мысли Обухова Саша. — И он ничего не говорил ни о стихах, ни о том, что он поэт. Сказал только, что первая книга — все равно, что первая любовь.

— Его книжка вышла накануне войны. Андрюшка хотел забрать ее с собой на заставу. А я не отдал — не мог расстаться. И сейчас не могу простить себе, что для сына пожалел.

— А где сейчас ваш Андрей? — несмело спросил Саша.

— Если бы я знал, — отвернулся Обухов. — Я был в отъезде, началась война, в отряд не смог пробиться. А он, ты ведь знаешь, служил на заставе. Вот увидел тебя — ты здорово на него похож. Встретился с Гранатом — и он мне Андрея напомнил. Он у меня горячий, бывает несдержан, но в душе — лирик, вроде Сергея. Ты еще молод. Вырастешь, поймешь. Сын — это дороже человеку, чем он сам. Ну, пора прощаться.

— Так что же? — вскочил Саша, боясь, что Обухов уйдет. — А как же со мной?

— Я тебя понимаю, — внимательно посмотрел на него Обухов. — Мучает совесть. Думаешь: люди продолжают воевать, решается судьба народа, а тут — в тыл. Так?

— Так, — торопливо подтвердил Саша, радуясь, что комиссар угадал как раз то, что Саша сам не решался сказать.

— Совесть у тебя чиста, — убежденно сказал Обухов. — Ты не сам ушел. Не сбежал. Фронту нужны офицеры. Вот и весь разговор, дорогой мой гаубишник.

Обухов сощурил потеплевшие глаза, а Саша подумал, что непривычное слово «гаубишник» чем-то напоминает слово «голубятник», и снова покраснел.

Протяжно загудел зуммер полевого телефона. Комиссар снял трубку, слушал, а сам все не отрывал глаз от Саши, словно собирался сказать ему что-то новое.

— Вызывают, — огорченно сообщил он. — Ну что ж, мы, кажется, все обговорили. Вывод такой: посылаем учиться достойных. Как говорят, людей с перспективой. Бывает, конечно, промахнешься. А ты, думаю, не подведешь.

Саша молча смотрел в глаза комиссару. Что-то нужно было сказать ему, в чем-то заверить его, но Саша словно застыл.

— А на прощание я тебе по секрету скажу, — улыбнулся Обухов и взял со стола небольшой лист бумаги. — Читай.

Саша прочел. Если верить тому, что было написано, то Обухов откомандировывался на должность комиссара того самого артиллерийского училища, в которое должен был ехать Саша.

— Совпадение, скажешь? Совпадения на фронте, дорогой мой, еще и не такие бывают. Тоже вот, вроде тебя, пытался отмахнуться. Нет — приказ. — И, очевидно имея в виду своего предшественника в училище, он глухо добавил: — А того комиссара убили. Еще летом, под Днепропетровском.

Обухов раздвинул занавеску на окне. Через незамороженный кусочек оконного стекла была видна накатанная до глянцевого блеска проселочная дорога. Две грузовые машины со снарядными ящиками пронырнули по ней, потом промчалась артиллерийская упряжка, вся запорошенная инеем. Женщина в старом пуховом платке прошла по тропке с коромыслом на плече. Солнечный луч внезапно засиял на ведрах и так же внезапно исчез.

— Ну, держи, — сказал Обухов, протягивая Саше руку. — Месяца через полтора увидимся. И с другом со своим увидишься.

— С каким другом?

— Как это с каким? Друг у тебя есть?

— Валерий? Крапивин?

— С ним. Его тоже в училище скоро направим. Заслуживает?

— Заслуживает! — обрадованно воскликнул Саша.

Обухов коротко объяснил, где и как оформить документы, на прощание задержался взглядом на Саше, будто припоминая что-то, стиснул его за плечи, легонько оттолкнул от себя и быстро вышел из штаба.

Саша отправил Бурлескова, оформил все документы, получил сухой паек.

До разъезда он шел пешком, боясь оглянуться назад. Ему казалось, что стоит только оглянуться — и он встретится взглядом с укоризненными лицами людей, которые молча и осуждающе смотрят ему вслед.

Выйдя к полотну железной дороги, Саша присел отдохнуть на откос. Здесь, в ожидании попутного товарняка, он вытащил из вещмешка блокнот Граната, начал листать его и на последних страничках увидел стихи, написанные торопливым, неровным почерком. В глаза бросились строки:

«Мы были высоки, русоволосы…»

Саша хотел было прочитать стихи от начала до конца, но за лесом тревожно, словно испугавшись чего-то, коротко вскрикнул паровоз. Состав еще не показался из леса, но рельсы ожили, заговорили. Саша сунул блокнот в карман, вскинул на плечи вещмешок. Нужно было успеть сесть на ходу, когда поезд притормозит у разъезда.

Паровоз приближался. Еще минута — и Саша ловко вспрыгнул на ступеньку поравнявшегося с ним товарного вагона. Отдышавшись на тормозной площадке, он сунул руку в карман.

Блокнота Граната не было.

Саша застонал от обиды.

Поезд грохотал по мосту высоко над рекой.

И Саше вдруг вспомнилось то, что теперь уже ушло в прошлое.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

На последнем уроке неожиданно потух свет. Валерий, не ожидая указаний Антонины Васильевны, выскочил в коридор. Он слыл незаменимым специалистом там, где требовалось немедленное вмешательство и сообразительность.

На этот раз его старания оказались безуспешными. Он вскоре вернулся и весело сообщил, что свет выключили не только в школе, но и во всем городе.

— Между прочим, — обрадованно сказал Валерий, — свет выключают обычно на тех уроках, к которым мы слабо подготовились.

— Твоя радость, Валерий, преждевременна, — невозмутимо проговорила Антонина Васильевна. — Литература — не алгебра, доска нам не нужна. Мы прекрасно побеседуем и в темноте.

— Антонина Васильевна, — с легкой иронией напомнил Валерий, — литература — мой любимый предмет. Вы же знаете.

Ребята засмеялись и загалдели. Им нравилось, что Валерий свободно и непринужденно разговаривает с преподавателем.

— Да, я знаю, что ты любишь литературу, — подтвердила Антонина Васильевна. — Поэтому мне и хочется послушать именно тебя. Кажется, мы остановились на образе Морозки.

В певучем голосе «литераторши» ребята почувствовали знакомые властные нотки. Валерий тотчас же встал. Ученики, сидевшие впереди, повернулись к нему: он занимал место на задней парте рядом с Сашей.

За большими окнами класса стояла синяя темнота мартовского вечера.

— Что можно сказать о Морозке? — несколько торжественно начал Валерий. — Прежде всего, Морозка — не Мечик.

Это заявление было встречено смехом. Громче всех хохотал Яшка Денисенко.

Может быть, то, что сказал Валерий, было и не очень смешно, но класс был настроен весело и беззаботно. Все понимали, что, как ни крути, в темноте не создашь той серьезной обстановки, которая присуща обычному уроку. И надеялись, что Антонина Васильевна отпустит домой пораньше. Можно будет с шутками и хохотом промчаться по темным улицам. И потому каждому хотелось, чтобы Валерий отвечал как можно забавнее и остроумнее.

— Дети, ваш смех меня только воодушевляет, — ничуть не смутившись, ответил Валерий. — Я вам весьма признателен. Итак, я уже сказал, что Морозка — не Мечик. И мне кажется, что этим сказано все.

— Я спрашиваю серьезно, — напомнила Антонина Васильевна.

— Я абсолютно серьезен, — искренним тоном заверил Валерий. — Мне хочется раскрыть образ на сопоставлении. Помните, Морозка и Мечик едут рядом? И вдруг они попадают в засаду. Что делает Мечик? Спасает себя, забыв о товарищах. А Морозка? Он стреляет три раза вверх, как было условлено. Кстати, почему он стрелял вверх?

— Как это почему? — удивился Виталий Зарубин. — Куда же он должен был стрелять?

— Но он мог же выстрелить в тех, кто на него напал? — продолжал Валерий. — Мог, но не сделал этого. Он выстрелил вверх, чтобы отряд Левинсона мог услышать его сигнал.

— Толковый парень, — одобрил Денисенко.

— Да, толковый, — уверенно заключил Валерий. — Чистое пламя революции выжгло в Морозке все мелкое, ничтожное, себялюбивое и привело его к подвигу.

Саше очень понравились слова «чистое пламя революции». Он тут же вспомнил, что уже где-то встречал их. Кажется, в монографии, посвященной творчеству Фадеева. Ему почему-то очень захотелось, чтобы эти слова принадлежали самому Валерию.

Валерий продолжал говорить, но его неожиданно перебил Денисенко.

— Антонина Васильевна, — сказал он, — все это ясно. А вот пусть скажет, если начнется война, найдутся у нас такие, как Мечик?

— Видишь ли, друг, — невозмутимо заявил Валерий, — прежде чем решить вопрос о том, будут ли такие, как Мечик, нужно выяснить, будет ли война.

— А ты как считаешь? — строго спросил Денисенко. Он был горячим парнем и любил затевать всевозможные споры.

— На мой взгляд, не должно быть.

— А про Гитлера забыл? Газеты читаешь?

— Мой вывод как раз и основан на газетном материале. У нас с Германией существует пакт о ненападении. А я привык верить нашим газетам, — отпарировал Валерий.

— Мы все верим. Только в газетах всего не скажешь. А иногда и не следует говорить. Ты забыл, как во вторник над городом немецкий самолет кружил? А на границе чуть не каждый день схватка с нарушителями. Ты пограничников спроси, они тебе скажут.

— И все-таки я не верю, что начнется война.

— «А если враг пойдет через границу, мы вспомним юность своих отцов!» Это чьи стихи? Скажешь, не твои? Или ты пишешь одно, а в мозгах у тебя другое? — Денисенко говорил уже тоном прокурора.

Сердце Валерия наполнилось гордостью. Его стихи цитируют на уроке литературы в присутствии Антонины Васильевны! И кто цитирует! Яшка Денисенко, этот заядлый беспощадный критик, считающий поэтом только Маяковского. И все же ни одной ноткой своего голоса Валерий не выдал охватившей его радости.

— У нас ведь урок литературы, — скромно сказал он, — а ты превращаешь его в урок текущей политики. Антонина Васильевна, нужно ли мне отвечать на его вопросы? Они совершенно не относятся к нашей теме.

— Ничего, ничего, — к удивлению всех, сказала Антонина Васильевна. — Это как раз по теме.

— Но я еще не дал характеристики героя произведения. И думается, войны уже отшумели, и нам остается лишь сожалеть, что мы пришли в этот мир с большим опозданием.

— А Хасан? Война с белофиннами? — не выдержала Люся Биденко.

— Война с белофиннами? — фыркнул Валерий. — Это не война, а стычка, инцидент.

— Кому как, — проворчал Яшка. — Тебе она, может, и инцидент. Ты на карте флажки переставлял да возмущался, почему наши так медленно наступают. А у Жени Кольцовской там брат погиб.

— Что ты хочешь этим сказать? — обиделся Валерий. — Флажки я переставлял вместе с тобой. И мы не виноваты, что эти события застали нас за школьной партой. Потому и говорю, что мы поздно родились.

Ребята зашумели.

— Ну конечно же поздно, — с вызовом поддержала Валерия Люся. Она симпатизировала Валерию и всегда старалась его поддержать, даже в тех случаях, когда он был явно не прав.

— Дело не только в этом, — не обратив внимания на защиту Люси, сказал Валерий. Если бы было светло, все могли бы увидеть, что Люся обидчиво поджала пухлые губы. — Просто нужно, чтобы каждый человек обладал элементарным тактом. И не моя вина, что у некоторых его недостает.

— А я в дипломаты не готовлюсь, — сердито отозвался Яшка.

— Я сказал все, что мог, кто может — пусть скажет лучше, — отрезал Валерий.

— Это уже петушиный бой, а не дискуссия, — остановила их Антонина Васильевна. — А разговор вы затеяли интересный. Не дело, когда мы дальше анализа образа не идем. Был такой-то герой, обладал такими-то качествами. Даже как одет был распишем. А как нам учиться у настоящих людей? Чтобы в каждом была как бы частица этого героя, а его духовный мир становился нашим собственным духовным миром? Об этом стоит поговорить и, может быть, даже поспорить. Вот тут о войне шла речь. Начинать мы не станем. Но напасть на нас могут. Сегодня, завтра или через месяц? Сказать трудно. Но если это случится? Конечно, Родину смогут защитить только такие, как Левинсон, Метелица, Морозко.

— Мечик не защитит, — добавил Яшка.

Саша слышал все, что говорила Антонина Васильевна, слышал жаркую перепалку ребят, мысленно соглашался или не соглашался с теми или другими мнениями, но тут же думы его переносились на другое. Это происходило помимо его воли, и он ничего не мог поделать с собой, заставить себя сосредоточиться только на том, о чем говорили в классе.

Он думал о Жене. Сейчас было темно, и он мог сколько угодно смотреть в ту сторону, где сидела Женя, зная, что этого все равно никто не заметит. Саше не хотелось, чтобы зажигался свет: он в темноте хорошо представлял ее — худенькую, черноволосую, стремительную. Вот она, кажется, повернулась, вот что-то тихо сказала Лиде — своей соседке по парте.

Саша пытался отгадать, о чем она думает в эти минуты. Под Выборгом погиб ее брат. Погиб… Как непривычно звучит это слово. Но почему же Валерий не ответил на вопрос Яшки?

— С той поры как отряд Левинсона сражался в дальневосточной тайге, — продолжала Антонина Васильевна, — мы прошли большой путь. Выросло новое общество, новые люди. Молодежь сороковых годов. Хорошая молодежь. А как же с Мечиками? Конечно, в рядах настоящих бойцов могут найтись и трусы, и отщепенцы, и даже предатели. Но это будут жалкие одиночки среди миллионов героев.

— Откуда же им взяться? — нетерпеливо спросил Валерий.

— Капитализм не уходит бесследно. Он оставляет свой уродливые следы: эгоизм, тщеславие, шкурничество. Все, что мы называем пережитками капитализма в сознании людей. И если человек заражен ими — появляется новый Мечик.

Антонина Васильевна умолкла. В классе было тихо.

— Я думаю, ребята, — встала со своего места учительница, — наш разговор не закончится в школе. Его продолжит жизнь. До завтра. И не разбейте себе носы в темноте.

Она ушла, и галдеж возобновился. Захлопали крышки парт, кто-то искал учебник, кому-то нечаянно наступили на ногу. Яшка продолжал спорить.

— Пусть даже не война, — шумел он, распаляясь все больше и больше. — Попади такой Мечик на границу…

— Ну кто же тебе возражает? — удивлялся Валерий.

— Ребята! — крикнула Лида, — Да тише вы, книжные черви! Спички дайте. Женя тетрадку не может найти.

— Валерий, — Саша дернул друга за рукав, — перестань спорить. У тебя, кажется, были спички.

— Спички? Какие спички? — рассеянно повторял Валерий, не отходя от Яшки.

Саша полез к нему в карман и нащупал коробок.

— Ну что же вы? — возмущенно взывала Лида. — Как курить тайком, так можете.

— Несу, несу, — торопливо сказал Саша и, расталкивая стоящих в проходе, поспешил к первой парте.

Он протянул коробку Жене и на миг прикоснулся к ее маленькой ладони.

— Спасибо, — сказала Женя и, присев возле парты, чиркнула спичкой. Колеблющийся огонек осветил пол.

— Хорош, нечего сказать, — недовольно пробурчала Лида: она любила каждому делать критические замечания. — Нет, чтобы самому посветить.

Саша вспыхнул от смущения и промолчал. Если бы на его месте был Валерий, он нашел бы что ответить. А Саша был рад и тому, что его виноватое лицо в темноте никто не сможет увидеть.

— Может, помочь? — предложил он несмело.

— Нет, нет, — сердито отозвалась Женя, — я не маленькая.

«Маленькая, ну конечно же маленькая», — хотелось возразить Саше, но он промолчал.

— Поздно, молодой человек, — наставительно сказала Лида. — Мне кажется, у вас замедленная реакция.

— Нашла, — обрадовалась Женя.

— Так это же конверт. Письмо, — радостным голосом воскликнула Лида, будто оно предназначалось ей. — А ты говорила — тетрадь. Теперь мне понятно твое старание. Какая необходимость разыскивать тетрадку. От кого письмо? Наверное, от Андрея?

— Лида, — одернула ее Женя, — к чему эти вопросы?

«Андрей? Письмо от Андрея? — промелькнуло в голове у Саши. — Какой Андрей? В нашем классе Андрея нет. Но он пишет ей. Пишет Жене. Ведь я люблю ее».

Все уже гурьбой выходили в коридор. В дверях образовалась толкучка.

Саша старался не отстать от Жени, которая шла под руку с Лидой, а в душе его все сильней и радостней звучало новое для него слово «люблю», которое он только что мысленно произнес.

Впервые он оказался во власти этого слова. Ему было и радостно, и мучительно, и страшно.

«Какой короткий коридор, — с грустью думал он. — Сейчас он кончится, потом мы быстро спустимся по ступенькам на второй этаж, потом на первый, оденемся в раздевалке, выйдем за дверь — и все. Снова уйдет Женя, и снова ничего не сказано. А вдруг еще загорится свет? Но как сказать ей? Рядом идет Лида. А что, если… Да, именно это! И скорее, скорее!»

Он должен, наконец, решиться. Неважно, как она к этому отнесется. Главное совсем не в том, как она отнесется, главное в том, чтобы сделать это сейчас, пока не исчезла решимость, пока он чувствует на своих пальцах тепло ее ладони, пока в школе совсем темно.

И Саша решился. Он осторожно взял Женю за локоть и неожиданно, чуть нагнувшись к ней, прикоснулся губами к ее щеке. Женя вздрогнула, вырвала руку, рванулась вперед.

— Женька, ты куда? Что случилось? — испуганно крикнула ей вдогонку Лида.

Женя не ответила. Она, наверное, была уже в раздевалке.

И тут зажегся свет. Ребята удивленно ахнули, зажмурились.

— Теперь полный вперед, — командовал Валерий, — иначе Антонина Васильевна, чего доброго, вернет всю команду на палубу литературного корабля.

Саша метнулся в сторону, мигом разыскал свое пальто и юркнул в дверь. Чувство стыда охватило его настолько, что он сразу же показался себе жалким и никчемным. Он не слышал, что его зовет Валерий и просит подождать, чтобы идти домой вместе, не видел ничего вокруг себя. Что он наделал? Как мог позволить себе это? Ну разве не глупо, не стыдно вот так, не говоря ни слова, поцеловать Женю. А она… Вырвалась, убежала. Значит, это ей очень неприятно и плохо, как бывает человеку, которого вдруг несправедливо обидят.

Саша шел темными переулками, сторонясь людей. Было темно и тихо. И вдруг он понял, что все то, что терзает его, не может одолеть светлого и чистого чувства счастья, которое родилось в тот самый миг, когда он поцеловал Женю.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

В один из солнечных весенних дней Саша почувствовал, что ему очень хочется смотреть не на доску, где в это время Виталий уверенно расправлялся с биномом Ньютона, не на нахмуренного Петра Семеновича, думающего, что важнее математики нет ничего на свете, не на Лиду, а на Женю, и только на нее одну.

Она сидела возле самого учительского стола. Саша хорошо видел ее спину, тоненькую, совсем еще детскую шею, длинные косы, которые она время от времени ловко перебрасывала через плечи.

Чувство, охватившее Сашу, было для него совсем новым, и он еще не знал, как к нему относиться. В его душе все время как бы соединялись, боролись между собой радость и тревога.

Саша был удивлен, когда однажды Валерий сказал ему:

— Поглядываешь, дружище?

— О чем это ты?

— Да все о том же. О девочках.

— Не понимаю.

— А я, представь себе, понимаю. Женя?

Саша хотел рассердиться, но не мог: он почувствовал, что слова Валерия радуют его.

— На меня можешь положиться, — заверил Валерий. — Я не из тех, кто, визжа и захлебываясь от радости, передает встречному и поперечному такого рода сенсации. — Он вдруг оживился и, обняв Сашу длинной тонкой рукой, радостно продолжил: — Ты знаешь, мы полюбили чуть ли не одновременно. Здорово, правда? Летописцы, рыча от счастья, ломая гусиные перья, отметят это особо, черт возьми! Впрочем, гусиные перья теперь не в моде. Примитивный способ. А что будет записано в летописи? Они полюбили весной тысяча девятьсот сорок первого года. В результате досточтимый Александр Самойлов схватил двойку по астрономии, а вышеупомянутый Валерий Крапивин вызвал заслуженный гнев милейшей Ольги Давыдовны, учительницы чужестранного языка. Гожусь я в летописцы?

— Годишься, — машинально ответил Саша, думая о своем.

— Итак, давай разберемся, — продолжал Валерий. — Значит, Женя. Чем объяснить твой выбор? Настоящая цыганка. Худышка. Хочешь стать вторым Алеко? Очень романтично. Представляю вас на фоне цыганского табора. И ее песню: «Старый муж, грозный муж, режь меня, жги меня…» Почему бы тебе не направить свои взоры на Люсю? Правда, она неравнодушна ко мне.

— А к кому ты неравнодушен? — спросил Саша.

— Я? — Валерий задумался и, поколебавшись, ответил: — Признаться, не задумывался. А на меня не обижайся. Все это веселые шутки. Без них жизнь удручающе скучна. Мой совет: не вздыхать на луну, как рекомендуют некоторые поэты, а действовать, действовать. Только вперед, только на линию огня, как любил говорить наш предшественник Павка Корчагин.

— А как? — решил посоветоваться Саша.

— Миллион методов! — оживился Валерий. — Использовать опыт, накопленный человечеством. Метод первый: чтение своей возлюбленной лирических стихов. Метод второй: ежедневное сопровождение до ворот замка, в котором она обитает. Метод третий: любовное послание. Эпистолярный жанр. Все мальчишки мира, становясь юнцами, как правило, прибегают к этому жанру. Метод четвертый…

— Наверное, достаточно? — перебил его Саша.

Валерий сразу же сделался серьезным, даже немного грустным. Его зеленоватые глаза подернулись дымкой, а пухлые губы стали еще больше похожи на девичьи.

— И снова шутки, — сказал он, — шутки гимназистов, Сашук. Но знай: девушек тянет к необычному. Перестань быть таким, как все, стань оригинальным, — и они сами забросают тебя любовными записками. А ты живешь так, словно тебя вовсе и не существует. Вот уйди завтра из класса и больше не появляйся — никто из них и не заметит. Ты обиделся?

— Нет, — упрямо сказал Саша. — Я не хочу быть оригинальным и необычным. Я хочу быть таким, какой я есть. Самим собой, понимаешь?

— Ну что же, — усмехнулся Валерий. — Каждый идет своим путем. Но когда-нибудь ты вспомнишь мои слова.

Саша промолчал.

Несмотря на этот разговор с Валерием, Саша все же решил написать Жене. Он сел за письмо, когда уснула мать. Ни одно сочинение по литературе не давалось ему с таким трудом, как эта небольшая записка. Лишь к утру он забрался под одеяло. Но сон не приходил. Он представил, как Женя будет читать письмо, старался заранее предугадать, как она отнесется к его признанию.

Письмо так и осталось лежать на столе. А утром его увидела мать. Проснувшись, он понял это по ее сосредоточенному лицу и по тому, как она посматривала на него, словно давно уже не видела. Саша вскочил с постели и, улучив момент, прикрыл письмо газетой. Мать молчала. Лишь потом, когда Саша собрался в школу, она как-то несмело спросила:

— Это какая Женя?

Саша вспыхнул, раздумывая, признаваться ему или нет.

— Кольцовская, — негромко ответил он.

— Пусть она приходит к нам, — снова заговорила мать, не сводя с Саши внимательных и, как ему показалось, грустных глаз. — Она, кажется, хорошая девушка.

Саша благодарно взглянул на мать.

— А двойка по астрономии? — вдруг напомнила она.

— Я исправлю, обязательно исправлю, — горячо и поспешно заверил Саша и выскочил из комнаты.

Мать улыбнулась ему вслед. «Он уже совсем большой», — подумала она и пристально посмотрела на себя в зеркало.

«Как все неудачно. Как это все неудачно, — переживал Саша. — Не мог сохранить в тайне».

На большой перемене Саша отвел Лиду в сторону и передал ей учебник тригонометрии.

— Там записка. Для Жени, — смущенно сказал он.

Лида понимающе улыбнулась, открыв ряд ослепительно белых крупных зубов, и два раза кивнула головой в знак того, что обязательно выполнит его просьбу, Весь ее сияющий вид говорил о том, какое удовольствие доставляет ей выполнение такого поручения и как интересно жить на свете, когда они уже вышли из детского возраста. Глаза у Лиды были большие, светлые, и, когда смотрела на кого-нибудь, казалось, что все она видит и что все становится ей понятным без пояснений.

На следующий день учебник тригонометрии вернулся к Саше. Он нашел в нем маленькую записку — клочок бумаги, вырванный из тетради. Как не похожа была записка Жени на Сашино письмо, написанное на отличной бумаге, ровными и красивыми строчками. Саша просидел за своим письмом чуть ли не до третьих петухов, а Женя, как видно, написала записку на маленькой переменке. Она, наверное, очень торопилась, потому что на бумаге красовалась клякса. И все же Саша десятки раз перечитывал эту записку.

Женя писала:

«Приходи в субботу, в восемь часов вечера, на угол Школьной и парка».

До субботы оставалось немного дней, и эти дни были самыми трудными. И Саша и Женя почему-то избегали друг друга. Каждый вечер тяжелая дверь школы захлопывалась за ее хрупкой фигуркой, черным крылышком мелькали косички. Саша ломал голову: может, Женя не хочет этой встречи? А может, она просто не показывает перед всеми, что как-то по-особому относится к Саше?

И вот они встретились. Саша заметил Женю еще издали. Он был убежден, что сможет увидеть ее всегда, даже в самую темную ночь.

Женя стояла под деревом, и свет уличного фонаря пестрой рябью лежал на ее пальто. Казалось, она остановилась всего лишь на одно мгновение, вот-вот сорвется с места и умчится в темноту.

Саша поздоровался тихо, словно боялся ее спугнуть. Она ответила ему так же робко и неуверенно. Потом они долго стояли молча. Когда Женя приподнимала длинные пушистые ресницы, глаза ее вспыхивали, как разгорающиеся угольки, и обжигали его. И все же он думал о том, что смог бы стоять возле Жени целую вечность.

«Что же ты молчишь? — думала Женя. — Я жду твоих слов, и мне очень интересно все это. Как хорошо, когда все так необыкновенно, удивительно и непонятно».

— Женя, — неожиданно сказал Саша, — какие у тебя бархатные глаза.

Ему хотелось сравнить ее глаза с далекими ясными звездочками, что вспыхивали в весеннем небе, с морями, в которые осторожно смотрит луна, с манящими огоньками, что вдруг зажглись перед путником в глухой тайге. Но он сказал еще раз:

— Какие бархатные глаза…

— А я давно жду тебя. И думала, что ты не придешь.

— Неужели ты могла так подумать? Ты же читала мое письмо?

— Читала. И думаю, что нам надо учиться, а не сочинять письма.

— Ты, наверное, порвала его? — тихо спросил Саша.

— Да, — ответила Женя.

Саша вздрогнул. Он немного отошел от Жени, круто повернулся и неожиданно побежал прочь.

Бежал он долго, сам не зная куда.

Наконец он устал и двинулся шагом.

— Вот и все, — едва не плача, прошептал он и в то же мгновение почувствовал легкое прикосновение маленьких холодных ладошек к своим глазам. Он сразу же понял, чьи это ладошки, схватил их руками, разжал и обернулся.

Еще секунду назад Саше хотелось гордо оттолкнуть ее от себя, сказать ей что-либо обидное и горькое, но сейчас он сразу же сделался покорным и тихим.

— Женька, Женька, — радостно сказал он. Голос его звучал так умоляюще, что Женя на мгновение растерялась, с трудом удерживая разгоряченное бегом дыхание.

«Нет, так нельзя, так нехорошо, — говорила она себе. — Ты же еще ничего не знаешь. Ну, скажи, о ком ты думаешь больше: о Саше или о Валерии? Или об Андрее Обухове? Ты еще сама ничего не знаешь».

Женя познакомилась с Андреем год назад на прополке картофеля в колхозе, куда часто выезжали старшеклассники. Увидев, как стремительно взмахивает он хорошо наточенной тяпкой, Женя сказала:

— Бедная картошка.

— Счастливая картошка, — упрямо поправил он.

Женя пристально взглянула на своего соседа. Андрей ответил ей таким же взглядом. Она нахмурилась. Былая уверенность изменила ей.

Юноша был худощав для своего высокого роста, но под голубой рубашкой угадывались сильные упругие мускулы.

Женя так и не смогла догнать его. Будто торопясь куда-то, он полол без передышки.

— Что это за паренек? — справилась она у девочек. — Какой он упрямый и заносчивый.

— Нет, нет, — тотчас же вступилась за Андрея одна из девушек. — Я знаю его давно, мы учимся в одной школе. Он хорошо поет. Ты бы послушала, как он спел на лермонтовском вечере «Горные вершины спят во тьме ночной»! И он очень простой, только на своем любит стоять, никогда не поддастся.

— У него отец пограничник, — добавил кто-то.

— А военрук им не нахвалится, — сообщала все новые и новые подробности девушка. — И еще я знаю, что Андрей прямо-таки бредит границей.

Женя чувствовала, что все рассказываемое девочками об Андрее интересует ее и что ей хочется знать о нем как можно больше.

Перед тем как уснуть после тяжелой работы, Женя нередко думала об Андрее. Почему, она и сама не знала. Кажется, в облике Андрея не было ничего особенного. Белокурая шевелюра с золотистым отливом, худощавое лицо, упрямый подбородок.

Может быть, он сумел с каким-то особым искусством подойти к ней и пробудить неясные чувства? Нет, ничего этого не было. И все-таки она вспоминала о нем. Даже после того, как стала дружить с Валерием, дружить так, что об этом никто в классе не знал.

Ей вдруг вспомнилось, как она шла по этой же улице, по которой идет теперь с Сашей, когда провожала на вокзал Андрея. Он был уже в военной форме с зелеными петличками и ехал на заставу…

— Скоро тебя возьмут в армию, — сказала Женя, посмотрев на молчаливого Сашу. — Ты будешь писать мне? Или забудешь?

— Лишь бы ты не забыла, — растерянно сказал Саша. Он никак не мог понять, почему она заговорила об армии.

Женя стояла рядом с Сашей и не могла справиться с грустью, которая временами возникала в глубине души и сжимала сердце. Она понимала, что нравится и Андрею, и Валерию, и Саше, и со всеми ими ей хотелось быть искренней и правдивой. Но Женя знала, что эта правда заставит кого-то из них мучиться и страдать, и потому не торопилась признаваться в своих чувствах. Тем более что в ее жизни была та самая, очень непродолжительная по времени пора, когда хочется любить весь мир.

Сейчас ей вспомнился разговор с Валерием. Он, прочитав ей новые стихи, сказал, что скоро уже все десятиклассники разлетятся кто куда, и неизвестно, будут ли вспоминать друг о друге.

— Если подумаешь обо мне, смотри вон туда, — сказала она, кивнув головой на темно-синее небо. Там ярко горела звездочка. — И я тоже буду смотреть. А звездочка передаст мне твои думы.

— Ты заставишь меня все время держать голову поднятой к небу, — засмеялся Валерий.

— Прайда? — радостно воскликнула Женя.

— Ты, конечно, обо мне и не вспомнишь, — сказал Валерий. — У тебя столько поклонников. На заставе ждет Андрей. В школе ждет Саша.

Теперь промолчала Женя. Ей не хотелось разубеждать его.

И вот, вспоминая сейчас этот разговор, она думала, был ли он просто веселой шуткой или же они говорили всерьез.

«Рассказать Саше о своей переписке с Андреем? Или о том, как Валерий часто читает мне свои стихи? — тревожно думала она и тут же убеждала себя: — Нет, не делай этого. Ты скажешь ему об этом, непременно скажешь, но только не сейчас. Только не сейчас».

— Пора домой, — вдруг нахмурилась Женя.

— Пойдем, — согласился он. — Тебе, наверное, холодно.

На обратном пути Женя была неразговорчива. Молчал и Саша. Ему казалось, что он должен говорить с Женей какими-то необыкновенными словами, рассказывать ей о чем-то особенном, но в его жизни ничего необыкновенного еще не происходило, и это его очень огорчало.

А Жене вспомнилась вечерняя степь. Запоздалый дождь освежил воздух, темнота сгустилась, и луне, совсем недавно народившейся, труднее стало видеть землю. К тому же ее время от времени прятали клочки облаков.

Пришло на память, как они с Валерием выбрались на дорогу, всю усеянную свежими лужами, и пошли вдоль темной рощи. Валерий тихо импровизировал. Казалось, что он произносит только что родившиеся строки вовсе не для Жени. И даже не для себя. Но Жене слышался в них свист крыльев беспокойной птицы, ласковый шепот влюбленных, звон капель, осыпавшихся с мокрых кустов.

«Но почему я вспоминаю то о Валерии, то об Андрее? — мысленно сердилась Женя. — Ни тому, ни другому я не давала никаких обещаний. Ведь это просто дружба. И, кажется, с Сашей мне лучше? Или с Валерием? Его стихи почему-то все время звучат в ушах. Нет, ты еще ничего не решила, ты совсем еще девчонка, маленькая, глупая девчонка».

И ей подумалось: жизнь, что ждет ее впереди, — большая-большая, нет ей ни конца ни края, будет в этой жизни много неожиданного и увлекательного. Ведь ей только восемнадцать, и сколько лет еще впереди!

А Саша шел и мечтал о том, что он и Женя созданы друг для друга и родились на земле для того, чтобы никогда не расставаться. Он говорил себе, что Женя — его единственная избранница и что сколько бы лет он ни прожил, он никогда не сможет полюбить другую девушку. Только Женю… И разве может она его не любить, если он ее любит? Ему вдруг очень захотелось остановить ее, обнять и так простоять всю ночь, смотреть, не отрываясь, в ее лицо.

Женя жила в маленьком переулке неподалеку от центра города. Здесь было безлюдно. Напротив тянулся длинный ветхий забор, за которым раскинулся старый яблоневый сад.

— Скоро мы встретимся? — спросил Саша, когда Женя осторожно, стараясь не шуметь, открывала калитку.

— В школе, — рассеянно улыбнулась Женя. Она взглянула на его обиженное лицо и добавила решительно: — А гулять, как сегодня, некогда. Скоро экзамены.

— Ты пойдешь на школьный вечер?

— Вечер? — переспросила Женя, будто что-то припоминая. — Пойду. Там и встретимся.

— Я как раз и хотел тебя пригласить. Хотя я совсем никудышный танцор.

«Никудышный» — это было сказано слишком смело. Саша вообще не умел танцевать.

— Эта наука легче астрономии, — улыбнулась Женя. — Танцы — просто. И совсем не просто другое.

— А что?

— Да это я так. Спокойной ночи.

— А все же?

— Я расскажу тебе. Только не сейчас. Хорошо?

Звякнула щеколда, и Женя быстро пошла по дорожке к дому. Саша не уходил. Неужели она не оглянется? Нет, оглянулась, и не только оглянулась, но почему-то бежит назад, к калитке. Приоткрыв ее, Женя шепнула:

— Совсем забыла сказать. Мне понравилось твое письмо. Очень. Только…

Саша быстро нагнулся к ней, пытаясь схватить ее за плечи, но она легонько оттолкнула его.

— Тебе еще попадет от меня за то, помнишь? В школе, на лестнице. Ты что же, так и будешь здесь стоять?

— Сейчас пойду, А если бы можно, я не отпустил бы тебя до утра.

— Что ты! Нам и так достанется на орехи. А теперь иди. Или боишься один? Проводить тебя?

Саша в шутку погрозил ей кулаком. В тот же миг калитка захлопнулась.

Саша возвращался домой. Луна спряталась, словно ей надоело светить. Терялось ощущение времени. Что сейчас? Ночь? Или уже совсем близко рассвет? Часы на Республиканской рассеяли все его сомнения. Они показывали два. Ничего себе! Что подумает мать? А как пролетело время!

Всю дорогу он думал о Жене. Вспоминал каждое ее слово и старался понять его истинное значение. И только у самого дома в голове промелькнуло: «А ведь в понедельник астрономия. И Агриппина Федоровна обязательно спросит. А ты ни черта не знаешь». Но стоило ему шепотом произнести имя «Женя», как строгая физичка стала совсем не страшной. Он еще раз сказал «Женя» уже погромче, и на душе стало легко и радостно. «А еще лучше — «Женька», — подумал Саша. — Я обязательно буду звать ее Женькой».

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Майор Обухов порывисто распахнул окно. В кабинете было не очень душно. Но Обухов часто ездил на пограничные заставы и привык к воздуху росистых трав, набухающих почек, приветливых многоголосых рощ.

Весеннее утро было сырое, холодное. Обухов протянул руку и потрогал ветку яблони, что росла за окном. На ветке распускались почки. Ночью над городом промчался короткий стремительный ливень, и дождевые капли еще не успели высохнуть. Едва ощутимо пахло яблоками.

Из-за угла вышел инструктор политотдела Парамонов. Обухов позвал его.

— Еду на девятку, — сообщил Парамонов. Он назвал так девятую заставу. — Что передать Андрею?

— Да я уж ему письменный привет послал, — ответил Обухов. — А все же заодно глянь, как он там. Спуску не давай.

— За это, товарищ майор, будьте спокойны.

— Кстати, вспомнил. Вчера звонили из третьей школы. А потом еще парнишка заходил. Боевой такой, речистый. Звать Валерием, фамилию позабыл. У них в школе вечер. Просят оркестр и в гости приглашают. В следующее воскресенье. Я тебя попрошу, распорядись там.

— Понятно. Я с заставы, с вашего разрешения, пару ребят возьму. Из тех, что задержания имеют. У них есть что рассказать. И Андрея прихвачу.

— Балуешь ты его, Иван Сергеевич.

— Его не разбалуешь. Не потому, что это ваш сын. Говорю вполне объективно. Пусть с молодежью повидается. Споет.

— Ну, смотри, дело твое. Только сразу после вечера всех отправить по своим заставам с попутной машиной. А вообще-то я уж и не рад, что Андрея на Дальний Восток не отправил. Как-то нехорошо, что в одном отряде с отцом служит. Семейственность какая-то.

— Это вы зря. У нас же традиция. Брат сменяет брата, сын — отца.

— Вот то-то ж, что сменяет. Да ты кого угодно убедишь. Сказано — пропагандист.

— Наконец-то вы признали мои способности, — засмеялся Парамонов. — На собраниях от вас только критику слышу. А насчет Андрея — жалеть не надо. Он на боевой участок попал. Сейчас здесь погорячее, чем на Востоке.

Парамонова позвали, и он отошел от окна. Обухов принялся за работу.

Он сидел за широким и удобным столом. Возле стоял массивный сейф, схемы и карты на стенах были завешены плотной голубоватой тканью. На приставном столике примостился маленький глиняный кувшинчик с букетом ландышей. Цветы принесли в комнату запах леса, березовых зарослей, душистой сырости весенней земли. Обухов привозил цветы из своих поездок или же покупал на углу, у старой цветочницы. Над ним за глаза подтрунивали, Обухов знал это, но цветы неизменно появлялись на столе.

Перед Обуховым лежал обыкновенный конверт с треугольным штампом «Красноармейское письмо». Конверт давно уже был вскрыт, письмо перечитано несколько раз, и все же Обухов не торопился прятать его. Он вытащил из конверта несколько блокнотных листиков и начал перечитывать письмо.

«И все же границу я вижу всегда по-своему. Представь, папка, березы в тумане. Белые стволы так хорошо спрятались в нем, что боишься натолкнуться на гибкую молодую березку. Роса пропитала брезентовый плащ, и каждая ветка, цепляясь за него, норовит подать свой голос. И вот еще кто никак не считается с нашими законами: соловьи. Бывает, что под утро они словно сходят с ума: поют с таким увлечением, что, кажется, никто на земле не сможет сомкнуть глаз. Часто приходится бывать в это время в наряде, и мне порой кажется, что соловьями забита вся роща и все леса вокруг. Будто на каждой острой веточке сидит по соловью. В такую ночь часто вспоминаю тебя. И, конечно, Женю. Ты испугался, папка? Ты думаешь, старый мой пограничник, что я слушаю соловьиные трели, забыв о дозорной тропе? Не бойся. Я мог бы доказать тебе, что я не так уж плохо исполняю свои пограничные обязанности. Но об этом в письмах не пишут. Приезжай, проверь…»

Нет, пора приниматься за дело. Обухов открыл сейф, достал папку, покопался в ней, вытащил шифрограмму, углубился в чтение. Взял красный карандаш, подчеркнул строчки:

«На сопредельной стороне отмечена подвозка тяжелых орудий. Бойницы в кирпичных стенах оборудуются в направлении советской границы. Идет усиленное отселение жителей немецкой национальности из приграничных районов. Германское правительство отдало приказ о разминировании мостов через Западный Буг».

Обухов вставил сигарету в массивный янтарный мундштук, закурил.

— Соловьи… — задумчиво произнес он.

Не стоило оставлять письмо Андрея на столе. А тут еще Парамонов напомнил о сыне. Тучи сгущаются. Немцы перешли на усиленную охрану границы. Совсем недавно на соседнем участке было задержано одиннадцать диверсантов, потом еще семь. Видимо, немецкая разведка заботится уже не столько о качестве агентуры, сколько отдает предпочтение количеству. Расчет простой: даже если большинство диверсантов будет обезврежено, то оставшаяся часть сможет выполнить задание по нарушению коммуникаций советских войск. Все это не могло не беспокоить.

Но что же делать, что предпринять? Запастись терпением? Продолжать по-прежнему лишь фиксировать факты? Именно так и советовал поступать начальник отряда Крылов перед тем, как собирался лечь в госпиталь на операцию.

— Поменьше эмоций, Обухов, — устало говорил он. — Ты же знаешь, нашему соседу дали по шапке и по партийной линии вкатили строгача. Переусердствовал. Писал, лез через голову. Угроза войны мерещилась. А ему сказали: у вас нервишки не в порядке.

— А ты считаешь, что немцы не нападут? — в упор спросил Обухов.

— Что бы я там ни считал, от этого ничего не изменится. Ты пойми, Обухов, нам ли с нашего пятачка виднее или оттуда, с государственной вышки? Неужто не чувствуешь разницы в масштабах?

— Чувствую. А только и наш масштаб — составная часть общегосударственного.

— Логично, — согласился Крылов. — Но мы солдаты. Сталин даст команду — в бой, — пойдем воевать. Уж он-то угрозу войны раньше всех заметит.

Обухов раздумывал над словами Крылова. Было в них что-то такое, что смиряло его, сдерживало. И все же в конечном итоге приходил к заключению: нет, бездействие в такое время равносильно преступлению. Надо глубоко проанализировать все данные войскового наблюдения, допросы задержанных нарушителей, все материалы, имевшиеся в распоряжении штаба отряда, и подготовить хорошо аргументированный документ. А уж наверху пусть решают. Иначе он, Обухов, поступить не может, так требует его совесть. Он убежден, что немцы упорно готовятся к чему-то очень серьезному. И он напишет обо всем этом прямо в Москву. Как коммунист. Как пограничник. Наконец, просто как человек. И сделает это теперь, когда Крылов в госпитале и не в состоянии ему помешать.

Приняв это решение, Обухов вдруг снова вспомнил о сыне. Да, Андрей попал на боевой участок. Что ж, сам настоял.

…Резкий телефонный звонок прервал думы Обухова. Докладывал дежурный. На участке седьмой заставы задержан нарушитель. А это там, где служит Андрей. Что расскажет задержанный? Что нового прибавит он к тем тревожным данным, которые теперь почти каждый день поступали в отряд?

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

В воскресенье вечером Саша зашел за Женей, и они поспешили в школу. Женя взяла с собой новенькие туфли, сверкающие черным лаком. Саша нес сверток с туфлями бережно, словно что-то драгоценное и хрупкое. Он озабоченно думал о предстоящем вечере. Больше всего его волновало то, что он не умеет танцевать. Саша никогда не увлекался танцами, считая их чем-то чересчур легкомысленным. Теперь ему приходилось жалеть об этом.

Стемнело, когда они подошли к школе. Саша не совсем уверенно взял Женю под руку. Она быстро взглянула на него:

— Теперь не боишься? Темно?

— А хочешь, я с тобой и днем пройду вот так же? Через весь город.

— Даже при Антонине Васильевне?

— Даже при ней.

— Не поверю.

— Спорим?

— Спорим!

Но спорить было уже некогда: они подошли к подъезду. Знакомое трехэтажное здание словно утонуло в темноте, и лишь в вестибюле да в окнах второго этажа горел свет.

Едва Саша и Женя открыли школьную дверь, как их встретили звуки оркестра. Они доносились сюда из актового зала. Чудилось, что и колонны в вестибюле, и стены, и люстры, и широкая лестница, ведущая на второй этаж, — все излучает тревожную, зовущую мелодию.

В раздевалке было очень оживленно, но не слышалось того делового шума, которым наполнена школа в обычные учебные дни. Музыка, яркий свет, праздничные наряды преобразили старшеклассников. Их лица светились ожиданием чего-то необычного, и даже самые отчаянные заводилы были сейчас предупредительно вежливы.

Саша развернул сверток. Женя отошла в укромный уголок за колонной, чтобы не быть у всех на виду, и сняла боты. Саша увидел ее маленькую ножку, туго обтянутую чулком, и ему почему-то захотелось дотронуться до этой ножки и погладить ее рукой.

— Давай же туфли, — нетерпеливо сказала Женя.

Саша поспешно выполнил ее просьбу, и у него внезапно появилось желание, чтобы сейчас их увидели все, кто пришел на этот вечер, чтобы все знали и хорошо поняли, что только он удостоен такого счастья — помочь Жене надеть туфли.

Переобувшись, Женя подбежала к большому зеркалу, возле которого уже толпились девочки.

Хорошо, очень хорошо, думал Саша. Ну конечно же хорошо, просто чудесно. И совсем не нужно смотреть в зеркало. И так ясно, что хорошо. Ведь ни у кого нет такого красивого вишневого платья. И как хорошо, что рукава платья не прячут полностью ее худеньких, но изящных рук. И что белый воротничок так оттеняет черные волосы. Конечно же, все прекрасно. Она сейчас совсем не школьница, а взрослая, совсем взрослая девушка.

Женя, видимо, и сама понимала, что все очень хорошо. Она недолго задержалась у зеркала, отошла от него и заметно повеселела.

К ним стремительно подбежал Валерий. На нем была темно-зеленая вельветовая куртка с молнией и неширокие синие брюки. Вероятно потому, что он был хорошо сложен, казалось, что именно эта куртка и эти брюки должны быть на нем, и именно эта, одежда ему очень к лицу.

— Наконец-то! — воскликнул Валерий тоном организатора, от которого все зависит: и своевременный сбор учащихся, и то, как пройдет вечер. — Какая ужасная медлительность! Свет самых далеких звезд доходит до нас быстрее. Валерий Чкалов уже давно был бы на Северном полюсе. А вы бросаете на ветер целые часы. Я ждал вас, задыхаясь от нетерпения. Вы слышите эти торжественные звуки? Это не какая-нибудь примитивная шарманка, а настоящий духовой оркестр.

— Он и впрямь чудесный, — сказала Женя.

— Чудесный! — с наигранным возмущением подхватил Валерий и как-то особенно внимательно взглянул на Женю. — Сказать так — значит не сказать ничего. Изумительно! Нет, народ еще не сотворил слов, которыми можно было бы оценить такую игру. Это же духовой оркестр пограничников!

— Пограничников? — радостно спросила Женя и тут же запнулась.

— Не веришь? — удивился Валерий. — Нет, ты не ценишь мой организаторский талант. Известно ли тебе, что я был у самого Обухова?

Валерий так же поспешно убежал, как и появился. Саша и Женя вошли в актовый зал и остановились в сторонке, недалеко от дверей.

Саша осмотрелся. На небольшой сцене расположился оркестр пограничников. У музыкантов был перерыв, они о чем-то переговаривались между собой и весело улыбались, поглядывая на старшеклассников.

Саша с трудом узнавал своих друзей. Не верилось, что эти же самые ребята и девчата по требованию учителя послушно встают из-за парты, идут к доске или, пачкая пальцы чернилами, пишут диктанты на немецком языке.

— Какая прелесть этот оркестр, — заговорила Лида, подхватив Женю под руку. — Это не то, что танцевать под патефон, совсем не то, вот увидишь. И какие хорошие все эти пограничники, молодые, здоровые. Мне очень нравятся их зеленые петлички. Знаешь, Женька, так и вспоминается весна. А скоро приедут пограничники прямо с заставы. Представляешь?

Лида наклонилась к Жене и прошептала ей на ухо, но так громко, что Саша услышал:

— А его ждешь? Вдруг приедет?

Женя дернула Лиду за руку, не дав ей договорить.

Лида покосилась на Сашу и недовольно вздернула головой, приняв гордую, независимую позу. Ее тут же пригласили танцевать.

— А ты не хочешь покружиться? — спросила Женя.

— Я не умею, — признался Саша.

— Правда? — искренне удивилась Женя, словно сделала открытие. — Нисколько?

Во всем, что она говорила — то ли удивляясь, то ли восторгаясь чем-нибудь, — ясно слышалась радостная искренность.

— Хочешь, поучу? — предложила она.

— Что ты, я всех насмешу.

— Да нет же, пойдем.

Они отошли в угол зала, где было свободно и где Женя могла учить его, не мешая кружащимся парам.

Саша смотрел на танцующих с завистью. Они проносились мимо с веселыми, сияющими лицами. Мелькали платья девочек, разлетаясь причудливыми разноцветными кругами. Оркестр играл старинный-старинный вальс, и Саша подумал, что, наверное, такой вальс гимназисткой танцевала мама.

Они приготовились к танцу. Женя легким, но уверенным движением подсказала Саше, когда нужно было начинать.

— Смелее, совсем хорошо получилось, — сказала Женя, и Саша увидел, как радостно смеются ее глаза.

Но танцевать им не пришлось. Вальс внезапно оборвался. Все обернулись в сторону сцены и увидели очень высокого человека в форме пограничного командира и стоявших рядом с ним двух молодых бойцов. Высокий командир что-то сказал моложавому капельмейстеру. Тот изящно взмахнул палочкой, и, словно гром с ясного неба, грянула разудалая «барыня».

Старшеклассники еще не пришли в себя — уж слишком неожиданным был переход от плавного мелодичного вальса к этой искрометной русской пляске, как командир с гиком выскочил на середину вмиг образовавшегося круга и пошел в пляс. Не верилось, что этот высокий и не совсем складный человек может плясать так легко и лихо. Он то выбивал каблуками своих начищенных до ослепительного блеска хромовых сапог гулкую дробь, то, приседая, шел по кругу, уперев руки в бока и легко вскидывая длинные ноги, то вскакивал во весь рост, то чуть ли не летел над паркетным полом. Он плясал так, что каждого, кто наблюдал за ним, так и подмывало вскочить в круг. Лицо его было веселое, лукавое, и хитрым взглядом своих больших глаз он как бы спрашивал всех, кто окружил его: «Ну как? Неплохо?»

Эта неожиданная, никем не предвиденная пляска вызвала веселый смех, бурю аплодисментов и создала ту непринужденную обстановку, когда каждый чувствует себя легко и свободно.

Высокий командир вытер платком вспотевшее лицо.

— Это для знакомства, — сказал он. — Вопросы есть?

— Хорошо! Здорово! — раздались восклицания.

— Ну вот, — удовлетворенно сказал командир. — У нас в пограничных войсках все так пляшут.

Ребята засмеялись. Казалось, что этот высокий командир давным-давно всем знаком.

— Не верите? — весело и непринужденно продолжал он. — Я правду говорю. Вот только плясать некогда. Вы звали нас в гости?

— Звали! — заверили старшеклассники.

— Чудесно. Моя фамилия — Парамонов, Вот это — Соболев, — он представил невысокого плечистого бойца с медалью «За отвагу» на груди. — Он задержал двенадцать нарушителей границы. Нет, виноват, уже тринадцать. Чертову дюжину. Вот он и расскажет.

Саша оглянулся. Жени возле него уже не было. Ему хотелось, чтобы она стояла рядом с ним. Но он так и не увидел ее, да к тому же Соболев уже начал рассказывать.

Говорил Соболев негромко, запинаясь, смущаясь от каждой не совсем гладко сказанной фразы. Он явно непривычно чувствовал себя в большой незнакомой аудитории.

— У нас бывает разное, — рассказывал он. — Зимой был я с Ларкиным в наряде. Снегу в лесу — по колено. Идем по дозорке. Смотрим — в запретной полосе люди. Мы в кусты спрятались. На нас маскхалаты были надеты. Ну, замаскировались. Ларкин мне говорит: «Коля, это свои». Присмотрелись: вроде свои. Шесть человек. В нашу военную форму одеты. По петлицам — саперы. Четверо с бревнами возятся, двое в сторонке. Какую-то бумагу рассматривают, вроде карты, Свои-то свои, думаю, да кто им разрешил здесь работать? Подполз поближе. Они нас, конечно, не ждали. Из-за укрытая документы потребовал. Вижу, один в лице переменился. А остальные ничего, убеждают меня, что свои. Один здоровый такой, со шрамом на лице, даже фамилию нашего начальника заставы назвал. Пройдемте до заставы, говорю, там разберемся. Тут здоровый выхватил пистолет — и в меня. Да Ларкин тоже не дурак — давно его на мушке держал. Перестрелка началась. А вскорости с заставы подоспели. Троих живыми взяли, остальных — наповал. Да вот Обухов тоже был, видел. Он пускай дополнит.

— Да мне дополнять нечего, — без смущения отозвался Андрей. — Ты на мою долю ничего не оставил.

— А кто же были эти задержанные? — поинтересовался Виталий.

— Диверсанты. Одели нашу форму, думали, на дураков нарвутся.

— Соболев забыл сказать, что его за это медалью наградили, — добавил Парамонов. — Ранили в перестрелке, месяц в госпитале пролежал.

— Так это не главное, — смутился Соболев.

— А ты что расскажешь, Андрей? — спросил Парамонов.

— Мне еще рано рассказывать, — ответил Андрей. — Скажу только: хорошая у нас служба.

«Это Андрей? Тот самый Андрей, который посылает Жене письма?» — взволнованно подумал Саша, и праздничное настроение его сразу померкло.

— А верно, приезжайте к нам на заставу, — сказал Парамонов. — Сами увидите — граница любит отважных. Народ пограничников уважает. Не за красивые глаза. За суровую службу, за мужество и верность.

Вокруг Парамонова, Соболева и Андрея группами собрались ребята. Сашу словно магнитом потянуло к Андрею.

— Я не пойму, — удивлялся один паренек, — как это Андрей закончил десятилетку и пошел служить рядовым. Он мог бы поступить в пограничное училище.

— Андрей — молодец, — убежденно сказал Валерий. — Он правильно сделал.

— А ты бы пошел? — тут же вмешался Яшка.

— К чему этот вопрос? У каждого свой путь и своя звезда. Один задерживает шпиона, второй слагает об этом поэму.

— Здорово! — воскликнул Виталий. — Что же легче?

— Поэт может задержать нарушителя, — серьезно сказал Валерий. — Солдат не напишет поэму.

— Еще как напишет! — авторитетно заявил Яшка.

— В таком случае он становится поэтом и перестает быть солдатом.

— Ну и философия, — не выдержал Саша. — Валерий, подумай, что ты говоришь. Нельзя же так разделять.

— Да нет же, просто меня надо понять, — мягко убеждал Валерий. — Трудно и то и другое. И в том и в другом случае нужно обладать талантом. И я бы сказал, слава поэта и слава пограничника одинаково заманчива. Цель жизни — достичь вершин славы.

— Но это же тщеславие, — сердито сказал Саша.

— Самое настоящее, — угрюмо буркнул Яшка.

— Не вижу логики, — спокойно возразил Валерий. — Это во-первых. А во-вторых, Саша, я не узнаю тебя. Ты только что был таким веселым…

— Какое это имеет значение, каким я был? — перебил его Саша. — Выходит, по-твоему, стремление к славе — цель жизни?

— Если я иду к славе, значит, я иду вперед.

— Нет, ты скажи, слава — цель?

— А что те цель?

— Настоящая жизнь — вот что.

— Но настоящая жизнь всегда овеяна славой, — не сдавался Валерий. — Скажи, Андрей, — обратился он к Обухову, — скажи, ты согласен с тем, что плох тот солдат, который не стремится стать генералом?

Андрей ответил не сразу. Он переводил взгляд с одного собеседника на другого, будто старался по выражению лиц определить, как бы они ответили на этот вопрос.

«Он очень красивый», — отметил про себя Саша.

— Солдат должен стремиться стать генералом, — наконец убежденно ответил Андрей. — Но не ради славы. И чтобы честно. Собственным горбом, одним словом. А нужно — кровью. Тщеславный что сделает? Одному ножку подставит, второго оттолкнет, на третьего наговорит. А Соболев, например, за славой не гнался. Честно выполнил все, что ему положено.

«Правильно, очень правильно он говорит, — мысленно поддержал Андрея Саша. — И я ведь так думал, только не сумел выразить это ясно и определенно, как он. Кажется, он очень решительный. И это, наверное, очень нравится Жене».

— Слышал, дружище? — услышал Саша торжествующий голос Валерия. — А ты говоришь, что я не прав.

Саша смолчал. Он чувствовал, что суждения Валерия чем-то самым существенным отличаются от того мнения, которое только что высказал Андрей, но собраться с мыслями, чтобы доказать это, не мог.

Снова заиграл оркестр.

Саша обернулся. Неподалеку от него стояла Женя. Она, конечно, слышала весь этот разговор. Валерий подошел к ней.

— Женя — прекрасная учительница танцев, — сказал он, обращаясь к Саше, — но я тоже, кажется, заслужил хотя бы один танец.

— При чем здесь я? — смутился Саша.

Женя пошла с Валерием, но несколько раз обернулась и смеющимися глазами ободряюще посмотрела на Сашу.

«Ничего, ничего, — словно говорили эти глаза, — я еще поучу тебя танцевать. Правда, правда!»

Саша вышел из зала и долго бродил по коридору и сам не знал, как это случилось, вдруг очутился в своем классе. Он не стал включать свет, в темноте нашел парту, что упиралась в учительский стол. Первую парту в среднем ряду, за которой сидела Женя. Тихо сел на ее место.

Саша долго сидел за партой. Где-то далеко звучал смех, слышалась музыка, а Саша ждал чуда. Оно, это чудо, должно свершиться: еще минута, и в класс вбежит Женя. Она сядет рядом с ним, и они будут мечтать о будущем, о путях-дорогах, по которым пойдут вместе. Но дверь класса не распахнулась.

Саша нехотя вернулся в зал и тут увидел, что Женя стоит рядом с Андреем. Он что-то говорил ей, а она смеялась и изредка кивала ему, как бы соглашаясь с тем, что он говорил. Потом они начали танцевать, не прекращая разговора. Сашино сердце билось испуганно и торопливо. По сияющему лицу Жени Саша понял, что она рада встрече с Андреем. И сразу же все, что он видел вокруг: блеск люстр, веселые лица ребят, праздничные платья девочек, музыка, — все это показалось ненужным, пустым, тоскливым.

Саша оделся и вышел на улицу. Дул по-весеннему влажный ветер. Саша устало прислонился к телеграфному столбу. Столб гудел, как живой.

Послышались быстрые, решительные шаги. Саша всмотрелся в темноту. Невдалеке от себя он увидел фигуру Парамонова. За ним едва поспевали Андрей и Соболев. Саша с завистью посмотрел им вслед. Как хотелось ему пойти вместе с ними, чтобы уже не возвращаться назад.

Саша очень долго бродил по городу. Он то убеждал себя, что найдет в себе силу воли, чтобы забыть Женю, то с непреодолимым страхом чувствовал, что не сможет без нее. Она должна быть всегда рядом, каждое мгновение. Иначе не стоит жить.

Было уже за полночь, когда Саша остановился у ворот дома, где жила Женя. Он должен, обязательно должен еще раз, в последний раз поговорить с ней. Он был несказанно обрадован, когда увидел Женю, бегущую к калитке.

— Женя, — тихо позвал Саша.

— Ой, — вздрогнула она, — как напугал. А мы тебя не могли найти.

— Ты любишь Андрея? — неожиданно спросил он.

Обдумывая заранее предстоящий разговор, он вовсе не собирался задавать Жене такого вопроса. Он хотел вдохновенно и просто сказать ей о своей любви. Но получилось совсем иначе.

— Я обязательно должна ответить? — насторожилась Женя.

— Как хочешь. Только правду.

— Правду? — вспыхнула она.

— Да.

— Я скажу тебе, — торопливо заговорила Женя. — Только пойми меня. Знаешь, рядом с тобой я всегда школьница. С косичками. Тебе нравятся мои косички. А они — мое детство. Понимаешь? Детство уже прошло. Вот и вся правда. Тебе это хотелось услышать?

— Ты любишь Андрея? — упрямо повторил Саша.

— Я и сама не знаю! Я еще сама ничего не знаю! — с каким-то отчаянием вскрикнула Женя, прислонившись к забору. Она помолчала и, взглянув на обиженное, сумрачное лицо Саши, добавила: — Вот сейчас меня провожал Валерий. Всю дорогу он читал мне стихи. Но это же не значит, что это… любовь.

— А все-таки я люблю твои косички, — с ожесточенной решимостью сказал Саша. — И буду любить.

Женя удивленно взглянула на него. Никогда он еще не был с ней таким решительным, даже дерзким.

— Косички я скоро обрежу, — виновато сказала Женя.

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Артемий Федорович Крапивин, отец Валерия, увлекался Стефаном Цвейгом. Больше всего он любил цикл его миниатюр «Звездные часы человечества». Ему нравилось, с какой тщательностью тот анатомировал души выдающихся личностей. Артемий Федорович читал каждую миниатюру множество раз, и с каждым разом все более сильное волнение охватывало его. Он пытался постичь тайну судьбы, тайну невиданных взлетов людей и причины их внезапного падения. Вместе с Цвейгом он исследовал мельчайшие подробности жизни человека, вместе с ним шел за героями этих незаурядных новелл.

Читая Цвейга, Артемий Федорович думал о Валерии. Он ставил своего сына то на место капитана Руже де Лиля, единым порывом бурного вдохновения написавшего бессмертную «Марсельезу», то на место Роберта Скотта, воля и железное упорство которого так ярко вспыхнули на пути к Южному полюсу и так безнадежно растаяли, когда не осталось сомнений в том, что его опередил Амундсен.

Первенство в жизни — великое дело, думал Артемий Федорович. Помедлил, упустил счастливый случай — пеняй на себя, этот миг уже не повторится, как не повторится сама жизнь.

Эту мысль он всегда иллюстрировал собственным жизненным примером. У него получалось так, что он был незаметным, всегда в тени. И остался простым врачом. Он самозабвенно любил свою работу, но, оставаясь наедине с самим собой, мечтал о славе и считал, что приложи он больше упорства, инициативы, и его имя могло бы стать известным.

Артемий Федорович родился и вырос в городе у Черного моря. Он любил его — город старых акаций, веселого смеха и неугомонных морских ветров. Отец Артемия Федоровича учил детей фабриканта Бойницкого, мать была на положении приживалки.

Не без труда Артемий Федорович окончил медицинский факультет. Его отцу это стоило многих унижений, хлопот и денег. В гражданскую войну Артемий Федорович ходил в красноармейской шинели, лечил раненых, многих поставил на ноги, вернул в строй. На фронте познакомился с учительницей Тамарой Петровной Дементьевой. Тамара Петровна была энтузиасткой и непоседой. День и ночь пропадала в своей школе. Везде, где появлялась эта неутомимая, жизнерадостная женщина в красной косынке, сразу же закипала работа. Всюду она была запевалой. Закончив занятия в школе, Тамара Петровна спешила в бараки рабочих обучать неграмотных. Зимой, в лютые морозы, ходила в тонких чулках, едва не замерзнув однажды на мосту. Какой-то прохожий вовремя разбудил ее, не дав погибнуть. Питалась в столовках, где чаще всего самым изысканным и калорийным блюдом была колбаса из конины или жаркое из грача. Возвращалась домой поздними вечерами, когда Артемий Федорович сидел при свечке за объемистым медицинским трактатом. Тихонько подходила к нему сзади и обнимала его широкие сутулые плечи.

— Труженица моя, — растроганно говорил Артемий Федорович.

Она ни о чем не расспрашивала его: ей не терпелось рассказать мужу о прожитом дне, о том, кто из пожилых рабочих уже начал читать по слогам, как вместе с учениками она оборудовала школьную мастерскую, как разругалась с завнаробразом из-за того, что тот обделил их школу учебниками и тетрадями. Ей до всего было дело, во все она считала необходимым вмешаться, все принимала близко к сердцу.

Артемий Федорович смотрел в ее утомленные глаза, в которых так и сверкало нетерпеливое желание взяться за какое-нибудь новое дело, и с грустью думал о том, что они, эта женщина, из тех неугомонных людей, которые вечно куда-то торопятся, мчатся в неизведанные края, строят, творят и мало приспособлены для спокойной семейной жизни.

Больше всего его огорчало отношение Тамары Петровны к появлению ребенка.

— Как же я буду работать с ним? — удивленно спрашивала она. — Ребенок свяжет меня по рукам и ногам.

— Но должна быть у тебя личная жизнь? — пытался убеждать он.

Они оба любили маленького Валерия, хотя Тамара Петровна наотрез отказалась бросить работу. Она была с ребенком лишь в те редкие часы отдыха, которые ей с трудом удавалось выкроить. За Валерием ходила нянька. Но главной нянькой всегда был сам Артемий Федорович. Он безропотно выполнял эти обязанности и обожал сына.

А Тамаре Петровне не жилось на одном месте. В наробразе знали ее готовность выполнить любое поручение и потому часто переводили из одной школы в другую, бросали на самые отстающие участки. Она охотно соглашалась со всеми назначениями. Решительная и смелая, когда нужно было вступиться за других, она становилась совершенно беспомощной, когда требовалось защитить себя. Она колесила по глухим селам и не представляла, как можно жить иначе. Артемий Федорович вначале послушно следовал за ней, но вскоре терпение его иссякло. Когда пришла пора отдавать Валерия в школу, он решительно восстал против каких бы то ни было переездов. Начались ссоры. Вскоре они стали жить порознь.

Вначале Валерий жил с матерью. Потом Артемий Федорович упросил ее отпустить сына к себе погостить. Он поехал с ним в город, расположенный у границы. На письмо Тамары Петровны, в котором она просила привезти сына, ответил коротко:

«Пусть подрастет и решит сам, с кем ему жить».

Тамара Петровна, не выдержав, подала в суд. На суде Валерий сказал, что хочет жить с отцом.

Шли годы. Валерия иногда тянуло к матери, он ездил к ней в гости. Верил, что отец и мать снова будут жить вместе. Но они так и продолжали жить врозь. Никто не решался первым найти путь к сближению. Артемий Федорович отличался безволием и пассивностью, а Тамара Петровна на работе совсем забывала о личных делах. А главное — оба они были слишком горды для того, чтобы простить друг другу все, что следовало простить.

Артемий Федорович жил тихо, работал безукоризненно. Он был доволен своим местом в больнице. Его и теперь не покидала давняя страсть к изучению сложных медицинских проблем. Потихоньку он писал книгу о лечении болезней сердца, хотя и не верил в то, что ее когда-нибудь издадут. Теперь, когда ему стукнуло пятьдесят, он уже не рассчитывал стать светилом в медицинском мире. Писал просто так, для себя. Целью его жизни стал Валерий. Еще в те дни, когда Валерий появился на свет, Артемий Федорович уверовал в счастливую звезду своего сына. А позже, когда в «Пионерской правде» было напечатано стихотворение восьмилетнего Валерия, он не спал всю ночь, перечитывал детские наивные строчки и мучительно радовался за сына.

Да, теперь главное в том, чтобы Валерий почувствовал свое предназначение и за суетой дней смог бы увидеть впереди славу поэта. А он, Артемий Федорович, сумеет внушить ему твердую веру в свой талант.

В тот самый год, когда Валерий заканчивал среднюю школу, эти заботы Артемия Федоровича сделались для него жизненным правилом. Он чуть ли не с фанатической настойчивостью твердил о том, что у сына есть несомненный поэтический дар.

Июньским вечером Артемий Федорович сидел за столом. Ярко горела настольная лампа под зеленым абажуром. В освещенное окно настырно и надоедливо бились бабочки. Перед Артемием Федоровичем лежала папка с его рукописью. Писалось с трудом. Думы о Валерии отвлекали его.

Артемий Федорович встал, прошелся по комнате. Мельком взглянул в зеркало. Утомленными глазами, спрятавшимися под седыми мохнатыми бровями, смотрел на него высокий неуклюжий человек в широких неглаженых брюках.

Он провел пухлой ладонью по большой, коротко стриженной голове. Седые волосы были жесткие, колючие. На крупном покатом лбу теснились морщины. Артемий Федорович пытался разогнать их рукой, но они не исчезали. Что сказала бы сейчас Тамара, увидев его? Интересно, какой стала она? Неужели все такая же быстрая, не знающая усталости и разочарований?

Он снова подошел к столу, вынул из папки исписанные листы, хотел перечитать их. Нет, пусть отлежится. Лучше взяться за Цвейга.

В коридоре стукнула дверь, послышались шаги. Артемий Федорович отложил книгу и поспешно спрятал рукопись в ящик стола.

Вошел Валерий. Краснощекое лицо его сияло. Ему, видимо, не терпелось сообщить отцу что-то очень значительное и радостное.

— А я тут в тиши читаю, — словно оправдываясь, сказал отец. — Послушаешь? Это очень интересно.

Валерий присел на краешек стула. Отец начал читать.

— Папа, — остановил Валерий. — Все это мне уже знакомо.

— Нет, ты только вдумайся, Валерий, как это звучит: «Если в искусстве явится гений, он остается жить в веках».

— Кажется, он явился, папка! — полушутливо и возбужденно воскликнул Валерий, порывисто вскочил со стула и выхватил из кармана газету. — Читай!

У Артемия Федоровича задрожали пальцы.

— Что это? — глухо спросил он.

— На третьей странице, папа! Стихи.

— Твои! — убежденно сказал отец.

— Ну конечно, — засмеялся Валерий. — Вот: «Валерий Крапивин. Из лирического цикла». Ну, как? Я оправдываю твои ожидания? Но я не вижу радости на твоем лице. Ты испуган?

— Сынок, — растроганно пробормотал Артемий Федорович, опускаясь на диван, — медицина знает случаи смерти от неожиданной радости. Это же центральная газета. Она пришла еще днем. Как же я до сих пор не знал об этом? Старый осел!

— Не удивительно, — улыбнулся Валерий. — На первых порах гений всегда незаметен. Хотя многие мои однокашники в курсе событий. Саша искренне рад за меня, девчата смотрят влюбленными глазами, а Яшка Денисенко сдыхает от зависти.

Валерий подсел к отцу, приник головой к его плечу.

— Как это хорошо, замечательно, — никак не мог прийти в себя Артемий Федорович. — Значит, я не даром прожил свою жизнь. Ты будешь знаменитым поэтом.

Он торопливо придвинул к себе лампу. Выступившие слезы мешали ему читать. Читал он медленно, взвешивая и наслаждаясь каждой строчкой. Дочитав, обнял сына, мокрой колючей щекой прижался к его лицу.

— Ну, что же ты, папа, — сказал Валерий, незаметно вытирая щеку. — Радоваться надо.

— Я рад, безмерно рад, — повторял Артемий Федорович. — Я ведь так верил в тебя.

Он, не отрываясь, смотрел на сына, смотрел с тем чувством любви и радости, которое долго копилось в его душе и вдруг вырвалось наружу.

— Тебе не мешало бы выгладить брюки, — заметил Валерий. — Хочешь, я это сделаю?

— Нет, нет, — запротестовал отец, — это не для тебя. Ты должен писать, мой мальчик.

— Как хочешь, — вздернул плечами Валерий. — Я же тебе хотел сделать лучше. Значит, стихи нравятся?

— Ты еще спрашиваешь! Завтра же я прочитаю их своим коллегам. Сегодня у меня будет бессонная ночь.

— Я побегу к ребятам, — заторопился Валерий.

Артемий Федорович не без торжественности поцеловал Валерия в лоб.

Валерий стремительно чмокнул отца в небритую щеку и помчался на улицу. Просунув голову в открытое окно, крикнул:

— Если задержусь, не объявляй розыск. Вернусь поздно!

— Хорошо, хорошо, я буду ждать. Ты взял газету? У тебя больше нет такой же?

— Нет, но Саша обещал мне купить целый десяток! — раздалось в ответ.

Артемий Федорович остался один. Ему хотелось, чтобы сын побыл с ним подольше, но задерживать его не посмел. Хотелось перечитать стихи Валерия, но газеты не было. Взглянул на свои помятые брюки. Ладно, сейчас не до них.

Конечно, не до них. Ведь то, о чем он мечтал, начинает сбываться. И если он сам в свое время не смог добиться осуществления своих мечтаний, так у него есть сын, которым он везде и всегда будет гордиться.

А Валерий тем временем спешил к Жене. Пахло цветущими липами. Гуляли веселые пары. На площади из репродуктора гремел боевой марш. Потом музыка смолкла и прозвучал голос диктора:

— Передаем сообщение ТАСС.

Вначале Валерий, занятый своими думами, не обратил внимания на передаваемое сообщение, но последние слова заставили его прислушаться:

— По данным СССР, Германия так же неуклонно соблюдает условия советско-германского пакта о ненападении, как и Советский Союз, ввиду чего, по мнению советских кругов, слухи о намерении Германии порвать пакт и предпринять нападение на СССР лишены всякой почвы.

— Вот так, товарищ Денисенко, — торжествующе сказал вслух Валерий. — А вы говорите — война.

Настроение Валерия стало еще лучше, и он прибавил шагу.

Близ вокзала то и дело, словно хвастаясь друг перед другом, перекликались гудки паровозов. Валерий любил слушать эту перекличку. Гудки звали в неведомый, таинственный мир, на сердце становилось неспокойно и немного тревожно. Думалось: пора, пора… Довольно сидеть на месте в этом тихом и скучном городке. Надо спешить. В будущее. Спешить, чтобы не пропустить свой звездный час.

Вспомнилось, как после школьного вечера провожал Женю домой. Она была то вызывающе веселой, то угрюмой и злой, долго просила прочитать ей стихи. Он выполнил ее просьбу и чуть не вскрикнул от радости, когда она тихо и очень серьезно сказала:

— А ведь ты поэт…

В последнее время Женя все чаще стала встречаться с Валерием.

Женя бежала ему навстречу прямо по мостовой. Когда она спешила, тротуар был ей тесен. Бежала легко, проворно и весело, словно летела в тихом лунном свете.

— Наконец-то! — воскликнула она. — У тебя радость?

Она всегда удивительно точно определяла, какое у него настроение.

— Ты читала сегодняшние газеты?

— Конечно.

— И ты ничего не заметила?

— Нет. Что-нибудь случилось?

— Да. Случилось, — уже сухо сказал Валерий. — Случилось то, чего я никак не мог ожидать от тебя. В свое время Горький ушел от женщины, которая уснула в то время, когда он читал ей свой рассказ.

— Напечатали!

Звонкий голосок Жени прозвучал изумленно, но Валерий ускорил шаг. Он сделал это сознательно: пусть она почувствует угрызения совести. Сейчас он уйдет от нее…

Но Женя не сдавалась. Она остановила его, взяла газету.

— Ой, Валька, мы же ее не выписываем, — сказала она, прочитав название газеты. — А то бы я сама уже к тебе прибежала. Правда!

Женя быстро развернула газету и сразу же нашла его стихи.

— Целых три! Не верится!

Валерий смягчился.

— Читай, я буду слушать, — попросила она.

— Я хочу, чтобы прочитала ты. Когда я писал их, то думал о тебе. Значит, ты писала вместе со мной.

— Правда?

— Пойдем к фонарю.

— Нет, при луне. Смотри, как она светит!

Она начала читать. Стихи звучали нежно, требовательно, мужественно. Валерий слушал и любовался ею.

Шло время, тускнела луна, ярче разгорались звезды.

— А ты знаешь, что тебя любит Саша? — неожиданно спросил Валерий.

Женя испуганно посмотрела на него. В глазах стремительно погасли смешинки.

— И Андрей Обухов, — продолжал Валерий.

Женя вся сжалась, будто ожидая удара.

— И я, — сказал Валерий.

Женя молчала.

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Ночью майора Обухова разбудил телефонный звонок. Как всегда, к телефону подошла тетя Лиза, его дальняя родственница. Она готова была дать отпор всем, кто посмеет потревожить покой майора. Но на все ее доводы и недвусмысленное ворчание чей-то настойчивый голос повторил, что Обухова ждут в штабе отряда и что дело не терпит промедления. Тетя Лиза снова сказала, что Обухов только что приехал с заставы, но трубка ответила презрительным молчанием: человек на другом конце провода уже не слушал. Тете Лизе не пришлось будить Обухова: услышав телефонный разговор, он успел уже одеться, вышел во двор, вывел из гаража мотоцикл.

Через несколько минут мотоцикл мчался по сонным безлюдным улицам.

В штабе Обухова ждал Крылов, недавно вернувшийся из госпиталя. Он сидел за столом и устало перебирал бумаги. Усадив Обухова, он снял круглые очки, болезненными глазами настороженно посмотрел на него. Долго молчал.

— Плохо дело, Обухов, — наконец невесело сказал Крылов, обеими руками взявшись за старую портупею.

— Что именно? — нетерпеливо спросил Обухов.

Крылов взял со стола и протянул Обухову какой-то документ, отпечатанный на машинке. Взглянув на первый лист, Обухов сразу же узнал свою докладную записку, написанную и отправленную им в округ в то время, когда Крылов находился на излечении. В этой докладной Обухов анализировал все факты и данные, полученные отрядом путем войскового наблюдения и добытые на допросах задержанных нарушителей границы и перебежчиков. Фактов было более чем достаточно. Все они сходились в одной точке: Германия готовится к войне против СССР. Идет усиленная переброска войск и боевой техники к границе. Высшими чинами германской армии была не так давно проведена рекогносцировка в пограничной с СССР полосе. Участились провокации немцев. Гитлеровские самолеты беспрерывно нарушали границу и углублялись в наш тыл на несколько десятков километров.

И вот теперь эта докладная снова в руках Обухова. Судя по штампам и отметкам, она побывала уже в округе и даже в Москве. Наискосок листа крупным почерком было написано:

«На версту несет паникерством и трусостью».

Подпись разобрать было почти невозможно.

Обухов резко встал со стула, нервно одернул гимнастерку.

— Что это? Отставка? — дрогнувшим голосом спросил он.

— Да, — холодно и отчужденно произнес Крылов, не глядя на Обухова. — Если не хуже. Я тебя предупреждал.

И тон его, и болезненный вид, и холодные чужие глаза как бы говорили Обухову: «Не надо умничать. Теперь, чего доброго, и меня задеть могут».

— Буду еще писать. Докажу, — упрямо и зло сказал Обухов.

— Что ты! — испугался Крылов. — И, надев очки, благоговейно посмотрел на резолюцию: — Ты знаешь, кто это написал?

— Хорошо. Я коммунист. Поеду в обком партии. К Осмоловскому.

Крылов ухватился за эту идею. В душе он был убежден, что в данном случае Осмоловский бессилен, но ему не терпелось поскорее закончить неприятный разговор. Если уж Обухову так хочется окончательно сломать себе шею, пусть ломает.

Еще не наступил рассвет, когда Обухов выехал на широкое асфальтированное шоссе. Встречные машины попадались редко. Под равномерное гудение мотоцикла Обухов думал о том, что ждет его впереди, еще и еще раз пытался убедиться, прав он или нет. Никуда не денешься, факты — упрямая вещь, но ведь и их можно истолковать по-разному. Да и что стоят его факты после сообщения ТАСС от 14 июня! Ему, Обухову, конечно, трудно лишь на основе событий, происходящих на участке одного отряда, делать обобщенные выводы. Но сколько фактов, которые говорят сами за себя! Вот один из задержанных совсем недавно диверсантов — Лозняк. Германский разведчик. Белоэмигрант. Служил в английской, французской, польской армиях, затем надел гитлеровскую военную форму. После тщательной подготовки получил задачу: осесть в одном из советских городов, установить связь с агентами германской разведки, имеющими действующие радиостанции, и передавать в Германию разведывательную информацию. С началом войны приступить к диверсиям. С началом войны… Именно так и сказал Лозняк. А Курт Рейнгольд? Тот самый немец-перебежчик? Он сказал: «Германия нападет на Советский Союз двадцать второго июня». Курт сказал, что по профессии он портовый рабочий. Долгое время жил в Гамбурге и дважды встречался с Эрнстом Тельманом. Курт произвел на Обухова впечатление человека, которому можно верить. За все время допроса Обухов не уловил в его тоне ни одной заискивающей нотки. И все же Обухова не покидали сомнения. Слушая Рейнгольда, он нет-нет да и подумывал о том, что иностранная разведка для таких ролей испокон веков подбирала искуснейших актеров. Но в то же время Обухов чувствовал, что перебежчик говорит правду.

— Я знал, на что шел, — сказал он на допросе. — Вы можете мне не верить. Но я — член Коммунистической партии Германии. И я прошу вас об одном: записать сведения чрезвычайной государственной важности. В ближайшие дни Гитлер нападет на страну социализма.

Что это? Правда или шантаж? Искреннее желание помочь или провокация? И можно ли в таких делах полагаться только на словак Поверить ему еще сильнее только потому, что он неожиданно попросил Обухова подарить ему красную звездочку с фуражки и сказал: «Я сберегу ее для своего сына Эрнста. Мы дали сыну имя в честь нашего Тельмана».

Обухов поверил Курту Рейнгольду. Но если это была игра? В чем же тогда правота его, Обухова? Может, он вовсе и не прав? А прав тот человек, который, прочитав его докладную, не задумываясь, начертал на ней слова: трус и паникер? Для Обухова этот человек, обладающий громадной властью, дававшей ему право или вознести любого человека на вершину почета и славы или низвергнуть его в пропасть позора, был непогрешимым. И он должен верить ему.

Обухов очень хорошо понимал, что его ждет. Исключат из партии, снимут с должности, оторвут от любимого дела, от границы, которой отдал всю свою молодость.

Из партии? Нет, что угодно, только не это.

Обухов очнулся от дум лишь тогда, когда увидел, что шоссе впереди закрыто: ремонт. Предстоял объезд по проселочной дороге, еще не успевшей просохнуть после ливня. Мотоцикл бойко понесся по ней, подпрыгивая на кочках. Сразу же за крутым поворотом он попал в мокрую колдобину. Обухов не успел вовремя затормозить, а когда затормозил, мотоцикл, все еще не потеряв скорость, юзом пошел по жидкой грязи, влетел передним колесом на скрытый в луже камень и опрокинулся. Обухова резко отбросило назад, и он очутился в кювете. Еле поднялся на ноги. Долго возился с мотоциклом, пока, наконец, не завел его. Превозмогая боль в ноге, он поехал дальше.

На душе было тяжело, словно он совершил какой-то дурной поступок. Почему-то после этой аварии он потерял былую уверенность. А если ошибся? И станет ли на его сторону Осмоловский? Нет, все же он, Обухов, убежден в своей правоте. Но как убедить других?

В обком он поспел к началу рабочего дня. В приемной ему сказали, что Осмоловский проводит совещание.

— И долго оно продлится?

Худая, с болезненным лицом секретарша взглянула на него так, словно не могла и представить себе, что взрослый человек, да еще командир, может задавать такой странный вопрос.

Обухов сел в глубокое старомодное кресло. Он нервничал, все время поднимал голову к круглому циферблату старинных часов и, улучив момент, когда секретарша заговорила с кем-то по телефону, тихо и незаметно покинул кабинет.

«А, сейчас не до меня, — думал он, все больше и злее ругая себя за то, что вздумал сюда приехать. — Да и кто ты такой, чтобы здесь, где и без того руки не достают до всех дел, куда более важных, сложных и значительных, начали заниматься твоей судьбой. Пусть снимают с должности, пусть делают, что хотят. Пойду рядовым бойцом и докажу, что никогда в жизни не был трусом и паникером».

На вокзале Обухов узнал, что поезд уже ушел, следующий отходил утром. Мотоцикл нуждался в ремонте. Можно было бы добраться домой на попутной машине, но после аварии Обухов чувствовал себя совсем плохо. Он устроился на ночевку в гостиницу. Долго не мог уснуть. Острая тоска не утихала. Впечатлительный и нервный, хотя внешне всегда спокойный, умеющий сдержать себя, он представлял во всех деталях и подробностях свою отставку, и сердце сжималось от боли.

Обухов посмотрел на часы. Стрелки перевалили за полночь. Ветерок с улицы, залетавший через открытое окно гостиничного номера, становился все свежее. Обухов подумал, что сейчас по дозорной тропе идут последние наряды. Идет, наверное, Андрей. Скоро займется заря. Скорее бы! Только не томиться, только узнать, что ждет впереди.

Стараясь не потревожить сон соседа, Обухов оделся, открыл застекленную дверь, ведущую на балкон, подошел к перилам. Город спал. Редкие фонари мягко светили в предрассветной темноте. Пахло цветами. На площади перед гостиницей неторопливо прохаживался милиционер.

Обухов вынул из кармана пачку папирос, купленных накануне. Помял пальцами папиросу, но так и не закурил. Не хотелось нарушать обещания, данного самому себе много лет назад. Обухов считал, что человек не вправе играть обещаниями. Воля должна быть сильнее любых искушений. Помнится, Галя перед смертью просила его только об одном: вырастить Андрея. Больше она не взяла с него никаких обязательств. А Андрюшка, когда пошел в первый класс, как-то спросил: «Папка, а к нам придет новая мама?» — «А ты хочешь, чтобы она пришла?» — поинтересовался Обухов. «Нет, — сказал сын, — я хочу, чтобы нас было двое — ты и я». И Обухов дал себе обещание не жениться, пока не вырастет сын. Многие годы помнил он Галю и среди знакомых женщин не находил ни одной, похожей на нее.

«А все же нужно немного вздремнуть», — подумал Обухов и собрался уйти с балкона. Но странный ноющий звук, возникший высоко в небе, заставил его остановиться. Обухов прислушался. Грозный и чужой, этот звук то лавиной обрушивался на землю, то начисто исчезал, будто испугавшись чего-то неведомого и опасного.

«Ночные полеты, что ли?» — предположил Обухов.

Звуки все нарастали. Они стремительно низвергались на город и, казалось, вот-вот поглотят его совсем. Вскоре они слились в один мощный рев. Ранящее чувство тревоги ворвалось в душу Обухова. Ему почудилось, что вздрогнули дома, пригнулись деревья, в испуге притаились улицы.

Обухов всмотрелся в небо. Самолетов не было видно, но чувствовалось, что они уже висят над городом, где-то возле самых звезд, и через мгновение ринутся вниз. Обухов с досадой подумал, что, сидя в гостинице, он не имеет возможности узнать, что это за самолеты. В отряде он знал бы об этом раньше других.

«Учения? — мелькнуло в голове у Обухова. — А может быть, что-то более серьезное?»

Он не успел ответить себе на этот вопрос. Взрыв огромной силы ахнул где-то в районе вокзала, за ним второй, ближе к центру, третий, четвертый. Можно было подумать, что город, не успевший проснуться, рушится, раскалывается на части. Совсем рядом послышался истерический крик женщины, залился плачем ребенок.

Что случилось? — взметнулся с койки сосед Обухова.

— Кажется, война! — крикнул Обухов и, прихватив снаряжение, выбежал из комнаты.

Светало. Привокзальная часть города горела. Взрывы не умолкали.

«А как же с расписанием поездов?» — мелькнула мысль, но он тут же понял бессмысленность вопроса.

Обухов прибежал в обком партии. В кабинете Осмоловского было шумно, на все лады трещали телефонные звонки. Обухову пришлось ждать.

— Здравствуй, — неожиданно вышел из кабинета Осмоловский. Он произнес это приветствие необыкновенно просто, будто давно знал, что Обухов стоит в приемной, и уже не один раз виделся с ним. — Ты как раз мне нужен. Немцы напали. Правительство отдало приказ дать фашистам отпор. Едем со мной. На оборонительный рубеж. Весь гарнизон уже выступил. Заставы ведут бой.

«Андрей…» — стрельнуло в голове Обухова.

В первый момент ему хотелось сказать Осмоловскому что-то о себе, о своей обиде, о чем-то еще не решенном и не совсем ясном. Но его взгляд тут же встретился со взглядом Осмоловского, и Обухов, увидев ясное и чистое выражение его прищуренных глаз, сдержал себя.

«Что же это я? — спросил себя Обухов, выдерживая этот испытующий взгляд. — Кажется, я подумал о себе. Как же я мог думать сейчас только о себе? И что будет, если сейчас и я, и Осмоловский, и все мы будем озабочены своей личной судьбой? Кто же позаботится, подумает о всех, о главном, ради чего мы живем?»

Осмоловский будто прочел эти мысли в глазах Обухова.

— Вот что, — сказал он. — Я все знаю. В таких, как ты, партия не сомневается.

— Спасибо, Антон Тихонович, — коротко сказал Обухов. — Приказывайте.

— Машина ждет, — сказал Осмоловский. — Идем.

— Подбросите меня на границу?

— Туда уже не прорваться.

— Что? Вы шутите!

— Сейчас не до шуток, — сердито и быстро заговорил Осмоловский. — Этого следовало ожидать. Единственное, чего мы не знали, — в какую минуту на нас нападут. Времена, когда войны объявлялись заранее, со всевозможными реверансами, канули в вечность.

— А как же я? Выходит, границу покинул. В такое время.

— Ты не виноват. И нужен здесь. Хочу рекомендовать тебя комиссаром полка.

— А если не потяну?

— Такие вопросы сейчас не задают.

К Осмоловскому то и дело подбегали работники обкома. Он быстро отвечал на вопросы, давал указания, приказывал.

Они сели в машину и через минуту неслись по городу. Из разрушенных домов слышались стоны раненых. Ветер разносил тяжелый запах гари, смешанной с пылью. Люди бежали по улицам, грузили вещи в машины, повозки и тележки, копались в дымящихся развалинах.

— Вот и война, — будто сам себе сказал Осмоловский. — Вспомнишь гражданскую.

— Меня в пехоту? — спросил Обухов.

— А что?

— Прирос я к пограничникам.

— Раздавим врага — снова пойдешь на границу, — невозмутимо сказал Осмоловский.

«Как там сейчас наши? — терзала Обухова неотступная мысль. — Как Андрей? Заставам достанется больше всех. Выдержат? Вот тебе и соловьи…»

И как бы в ответ на его думы совсем близко раздался злой грохот орудийной пальбы.

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Во второй половине ночи Парамонов выехал на проверку нарядов. Это было непреложной обязанностью каждого командира и политработника, прибывающего из отряда или комендатуры на пограничную заставу.

Парамонов не любил ездить верхом. И без того высокий, на коне он чувствовал себя неловко, то и дело цеплялся головой за ветки деревьев. Кроме того, он был глубоко убежден, что проверка нарядов верхом на коне малоэффективна. Но в прошлую ночь он оступился на дозорной тропе, нога опухла и нестерпимо болела. Отказаться от проверки нарядов Парамонов и думать не смел. Пришлось приказать оседлать лошадей.

Весь день прошел в заботах. Много времени отнял допрос еще одного перебежчика, которого вскоре отправили в отряд. Приехавший из города политрук Жуков подтвердил слухи об отстранении Обухова от занимаемой должности. Эта весть огорчила Парамонова. Жуков сказал также, что Обухов уехал в обком, и Парамонов старался предугадать, чем кончится эта неприятная история. Он готов был вступиться за майора и поддержать его. Он не терпел несправедливости, от кого бы она ни исходила, верил в Обухова, хорошо знал, что его любят бойцы. Для Парамонова это было главным мерилом командирских качеств.

Обо всем этом Парамонов думал только на заставе. Когда же его конь привычно свернул с дороги на дозорную тропу правого фланга, думы эти оборвались. Так бывало с Парамоновым всегда. Граница не разрешала думать ему ни о чем больше, кроме как о ней самой. За каждым стволом дерева, в сырой темноте черневших кустов, в густой высокой траве мог скрываться нарушитель.

Ночь выдалась темная, тихая. Тучи бережно скрывали звезды, не желая показывать их земле. Было удивительно, что хмурое небо не может уронить ни одной капли дождя.

Парамонов въехал в густые заросли. Сзади него на некотором расстоянии следовал боец. Конь у бойца был капризный, и Парамонов с раздражением слушал, как тот сердито встряхивает гривой. Конь попал на заставу недавно, не привык к пограничным тропам и все норовил перейти с шага на рысь. Когда боец натягивал повод, стараясь утихомирить его, он горячился и зло грыз удила.

Время от времени Парамонов останавливался, пригибался к лошадиной гриве, слушал ночные звуки, потом трогал коня, и тот послушно двигался по невидимой тропе. Неподалеку от ручья послышался легкий треск сухой ветки. Парамонов подал сигнал напарнику, они бесшумно спешились, сошли с тропы и укрылись за деревьями.

Через несколько минут недалеко от них возник темный силуэт. Человек тут же исчез в густой чаще. Вслед за ним появился второй.

Парамонов терпеливо ждал. Это, конечно, наряд. Заметят ли они его, Парамонова? Ведь если бы на его месте сейчас был нарушитель, он с дрожью в сердце ожидал бы развязки. Оплошность наряда была бы его спасением.

Прошло еще немного времени, и Парамонов понял, что кольцо вокруг них сомкнулось. К укрытию, где стояли кони, кто-то приближался. Послышался тихий, но требовательный окрик:

— Пропуск!

Парамонов ответил. И тут же из-за куста вышел пограничник. Приблизившись к Парамонову, он доложил о результатах службы.

— Что нового? — спросил Парамонов.

— На дороге за рощей — шум повозок.

— Продолжайте нести службу. О всех наблюдениях докладывайте на заставу.

Чем ближе подъезжал Парамонов к стыку правого фланга, тем яснее становилось ему, что наряды несут службу бдительно. Казалось, весь участок заставы живет сейчас тревожным ожиданием большой опасности.

Шло время. Ночная темнота начала редеть, рассеиваться. Парамонов взглянул на часы со светящимся циферблатом. Стрелки приближались к трем. Оставалось проверить еще один наряд. И тут Парамонова опередили. Знакомый голос приказал остановиться. Появившийся из-за дерева пограничник приблизился к всадникам.

— Старший наряда Обухов, — закончил он свой доклад.

Парамонов был давно знаком с Андреем. Он любил поговорить с ним о прочитанных книгах, спортивных новостях, о том, что творится в мире, и радовался тому, что у них единый взгляд на жизнь.

Парамонов посвящал Андрея в премудрости пограничной службы. Рассказы Парамонова о границе всегда были овеяны дымкой романтики, таинственности.

Сейчас, выслушав рапорт Андрея, Парамонов не мог сдержать улыбку.

— Что на сопредельной?

— В районе Лесного ручья — гул моторов. Танки.

— На обратном пути будьте особенно внимательны, товарищ Обухов. Иной раз думают — проверка прошла, можно отдохнуть.

— Есть, быть особенно внимательным, — четко сказал Андрей и, не удержавшись, тихо добавил: — А службу мы несем не ради проверки, товарищ старший лейтенант.

— То-то, — улыбнулся Парамонов.

Андрей был рад встрече с Парамоновым и тому, что вовремя обнаружил его появление на дозорной тропе. Сейчас он, его учитель, может убедиться, что ученик не сплоховал.

Проверив наряды, Парамонов соединился по телефону с заставой. Начальник заставы старший лейтенант Малахов ответил, что возвратился с левого фланга и службой доволен. Собирается немного вздремнуть.

Чуть светало. Кончалась еще одна пограничная ночь. Зашелестели озябшие деревья. Прохладный ветерок пронырливо лез в теплые ночные тайники. Пробовали свои голоса проснувшиеся птицы.

Парамонов свернул на лесную просеку, которая вела к заставе.

Но едва он отъехал несколько метров, как на сопредельной стороне одна за другой взвились в посветлевшее небо красные ракеты. Парамонов взглянул на часы. Было четыре часа тридцать минут.

Ракеты еще не погасли, как на нашей стороне раздался взрыв. Предрассветный лес мгновенно очнулся, сбросил с себя дремоту и загремел сердитым раскатистым эхом.

— Наверное, на полигоне, — равнодушно пробурчал сопровождавший Парамонова пограничник.

— Нет, в стороне заставы, — возразил Парамонов. — Артиллеристы не предупреждали.

Два новых взрыва взбудоражили лесное спокойствие. Тяжело и надрывно застучал крупнокалиберный пулемет. Ему начали вторить хлесткие переливы автоматных очередей.

Быстро рассветало. Небо прояснялось поспешно и испуганно.

Парамонов круто повернул коня и поскакал к розетке. Включился в сеть. Застава не отвечала.

А через секунду в той стороне, где была застава, вспыхнула ракета. Парамонов хорошо знал этот сигнал: Малахов стягивал все наряды с границы.

— Вперед! — крикнул он.

И тут совсем рядом залаял пулемет. Конь, на котором ехал напарник Парамонова, взметнулся на дыбы и отпрянул в сторону.

— Слезай! — скомандовал Парамонов.

Спешившись, он привязал коня и вдруг сразу же за вспаханной служебной полосой увидел бегущих к границе солдат в серо-зеленых мундирах. Они как раз появились на просеке. За ними из кустов выскакивали туда же все новые и новые солдаты. Было похоже, что весь кустарник забит ими. Бежавшие впереди строчили из автоматов.

Пограничник не успел соскочить с коня. Парамонов увидел, как он ничком свалился с седла в траву, а конь его понесся между деревьев.

Парамонов подбежал к упавшему пограничнику. Тот был мертв. Парамонов снял с него карабин, вынул из подсумка патроны. Поспешно укрылся за сваленным деревом, прицелился. Первым же выстрелом сбил низкорослого грузного фашиста. Остальные на миг остановились, но тут же, пригибаясь, прячась за деревья, продолжали продвигаться вперед.

— Товарищ старший лейтенант! — услышал Парамонов голос Андрея. — Аникина убили! Товарищ старший лейтенант! Иван Сергеевич!

Аникин был у Андрея младшим наряда. Парамонов продолжал стрелять. «Первые жертвы», — прошептал он.

— Диверсионная банда? — запыхавшись, спросил Андрей.

— Ложись! — жестко приказал Парамонов. — Огонь по фашистам!

Парамонов и Андрей стреляли почти разом, и трудно было понять, от чьего выстрела падали на землю немецкие солдаты. Иной раз Андрей сомневался: может, солдаты просто прячутся за кусты? И почему они продвигаются так медленно, то и дело залегают? Неужели огонь двух человек настолько силен, что останавливает их? Андрея захватила и подчинила себе эта неожиданная схватка. Он был убежден, что от того, насколько метко он будет вести огонь, зависит ее исход. Охваченный жаждой борьбы, стремлением каждую пулю послать в цель, Андрей не видел и не слышал, что слева от него соседний наряд ведет огонь по гитлеровцам из ручного пулемета.

Андрей почему-то верил, что этот бой ненадолго, что он закончится так же внезапно, как и начался. Думалось: упадет на мокрую холодную траву вот тот, последний немец, что бежит позади всех и чаще всех прячется за широкие стволы деревьев, замолкнет визг пуль, трескотня пулеметов, и все…

«И как они смеют, — шептал Андрей, все больше загораясь ненавистью. — Как они смеют!»

Неожиданно в вышине, над деревьями, послышался странный, непривычный звук. Казалось, кто-то рвет клочья сухой, плотный воздух. Комья земли, ветки кустарника взметнулись в небо. Нервная дрожь змеей скользнула по молодым жидковатым березкам. Откуда-то сверху, словно подхваченные вихрем, посыпались листья. От страха заплясал конь.

— Гады, мины швыряют, — сказал Парамонов. — Нужно менять позицию.

Он привстал и посмотрел в ту сторону, где должен был находиться Андрей. Долго не мог разыскать его глазами и вдруг увидел. Андрей лежал на спине, словно решил отдохнуть от беспрерывной стрельбы и грохота. Парамонов подскочил к нему.

— Я… не пойму, что со мной… Иван Сергеевич, — с усилием разжимая непослушные губы, произнес Андрей. — Только я… не могу встать. Как же вы теперь… один?

«Как же ты не уберег его? — зло спросил себя Парамонов. — Совсем забыл о нем. Двух уже не уберег, двух! А как уберечь, как?»

Он поднял Андрея и понес к дереву. С трудом успокоил испуганного коня, положил Андрея через седло, сел сам. Старался не смотреть на раненого. Стоило ему взглянуть в лицо Андрея, как тотчас же в памяти вставало такое же молоденькое лицо пограничника, погибшего в первые же минуты войны. Самым страшным и непоправимым было то, что лица этих ребят были совсем молодыми, свежими, как раннее утро, а глаза их еще не успели вволю насмотреться на мир.

Парамонов торопил коня. Непрекращающийся треск мин силился нагнать их. Чем меньшее расстояние оставалось до заставы, тем отчетливее слышалась перестрелка. Парамонов знал, что застава ведет бой и что везти туда Андрея — еще не значит спасти его. Но другого выхода не видел. Он не допускал и мысли о том, чтобы в такой момент покинуть заставу.

Вдруг конь как-то неловко споткнулся и рухнул на землю. Вместе с ним в колючий кустарник упал Парамонов. На него со стоном свалился Андрей. Конь несколько раз дернулся и замер. Шальная пуля? Осколок? Разбираться было некогда.

Парамонов взвалил Андрея на спину. Идти было трудно. Ногу обжигала боль. Чем дальше, тем все тяжелее. Парамонов продирался сквозь заросли, нагибаясь как можно ниже, чтобы ветки не цеплялись за раненого. Задыхался от усталости, но продолжал идти упрямо и быстро. Время от времени слышал жаркий шепот Андрея:

— Иван Сергеевич… Товарищ старший лейтенант… Идите один. Идите…

— Молчи, Андрюша, — отвечал Парамонов. — Молчи.

Когда, наконец, лес расступился перед ними и впереди на просторной поляне появились строения заставы, Парамонов облегченно вытер ладонью лицо.

Заставу трудно было узнать. В здание, где размещался личный состав, угодил снаряд. Кирпичная стена была изуродована. Внутренняя часть жилой комнаты странно оголилась. На койках — кирпичи, простыни покрылись слоем облетевшей штукатурки. Возле крыльца лежала искореженная кинопередвижка, и Парамонов вспомнил, что вчера вечером перед выездом на участок он смотрел кинофильм.

Попав во двор заставы, Парамонов не удивился тому, что она была пуста. Со стороны оборонительного пункта не умолкала стрельба. За поворотом здания он вдруг увидел политотдельскую «эмку».

Парамонов поднес Андрея к машине, торопливо открыл дверцу. Там лежали два раненых бойца.

— Хорошо, что поспели, — хрипло сказал вылезший из-под машины маленький и юркий шофер Шестаков. — Если б не скат, я бы уже уехал. Наши все в окопах. Только что два «юнкерса» улетели.

Он помог Парамонову уложить Андрея в машину.

— Ну вот, — облегченно вздохнув, сказал Парамонов Шестакову. — Вези, браток. Да побыстрее. Может, проскочишь.

Машина тронулась, оставив позади себя маленькое пыльное облачко.

Парамонов побежал к окопам. Обстрел усилился, и ему пришлось ползти по-пластунски. Вот уже показались впереди знакомые пилотки. Теперь совсем рядом!

Парамонов размашисто прыгнул в окоп.

А в этот самый момент на шоссе горела политотдельская «эмка», подбитая прямым попаданием вражеской мины.

 

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Первая бомба! Сброшенная с фашистского самолета на маленький приграничный городок, она круто и беспощадно изменила судьбы людей.

Не дождался выпускного вечера в аэроклубе Яшка Денисенко: пришлось поднимать в воздух самолет. Под развалинами разбомбленного дома погиб Гриша Беленков, отважный парень, любитель приключений. Не успела выйти замуж за веселого молодого танкиста Люся Биденко. Рассталась со своей мечтой поступить в политехнический институт Женя Кольцовская. Сашу и Валерия в первый же день войны поставили в строй.

Они были зачислены в артиллерию. Утром, перед отправкой воинского эшелона, новобранцев выстроил крепко сбитый мужчина в форме лейтенанта, прошелся по притихшим рядам придирчивым взглядом круглых разноцветных — один серый, другой желтоватый — глаз и сказал:

— Юнцы! Мне приказано сделать из вас артиллеристов. На месяц — в тыл. Никакого нытья, никаких просьб. Моя фамилия — Федоров. Ленинградец. Из рабочих. Коммунист. Все ясно?

— Ясно, — не очень стройно ответили юнцы.

Федоров изо всех сил старался быть суровым, но лицо, помимо его воли, сияло добротой и озорством. Он не выдержал и весело подмигнул. У всех на душе стало легче.

— Мой помощник — старшина Борисовский, — добавил Федоров, кивая массивной головой на низенького, широкоплечего старшину. — Подчиняться беспрекословно. В армии приказ — закон, командир — глава. И ни единого писка. Ясно?

— Ясно! — уже увереннее откликнулся строй.

Саше, Валерию и его новым товарищам пришлось входить в военную колею с ходу, без предварительной подготовки, под гул приближающейся канонады.

Долго ехать не пришлось. Ночь прошла спокойно, а на рассвете эшелон бомбили фашистские самолеты. Сколько их налетело, Саша так и не понял: ему было не до счета. Эшелон остановился и замер на путях. Парни, еще не обстрелянные в боях, высыпали из вагонов и разбежались по поляне.

Саша никогда не предполагал, что самым первым чувством, которое возникнет у него в такой обстановке, будет щемящее, безотчетное и обидное чувство страха.

Саша мчался от насыпи к низенькому кустарнику, будто именно там было его спасение. Споткнулся о пенек, упал и, боясь встать, прижался к траве. Единственным желанием в эти мгновения было — во что бы то ни стало остаться в живых.

Время от времени Саша озирался по сторонам, пригибался от пронзительного свиста и гула проносившихся над поляной самолетов. Тоскливо и испуганно косился на следы трассирующих пуль, чертивших воздух огненными стрелами. Он не замечал, слишком занятый собой, что зенитные пулеметчики, сопровождавшие эшелон, вели огонь по истребителям, что комбат Федоров, стоя возле насыпи, упрямо смотрел в небо и звучно отдавал приказания, что Валерий, примостившись возле комбата, стрелял из карабина, норовя угодить в брюхо истребителя. Саша думал, что все, так же как и он, уткнулись в землю.

Самолеты разбойничали недолго. Видимо, они возвращались после задания и боеприпасы были почти полностью израсходованы. Но Саше налет показался чуть ли не вечностью. И лишь когда Федоров дал отбой, он готов был зареветь от стыда, ненавидел себя в эти минуты. Даже после тога как Саша убедился, что никто не бросает на него укоризненных взглядов, он все же не мог успокоиться.

«Как же так? — спрашивал себя Саша. — Неужели ты всегда будешь таким? И что, если бы тебя во время налета увидела Женя?»

Но раздумывать было некогда: Федоров уже собирал людей, проверял их по списку. Четверо новобранцев было ранено. Убитых не оказалось. В паровоз угодила бомба.

— До следующей станции двинем в пешем строю, — заявил Федоров. Он помолчал немного, потом добавил бодрее: — Не унывать! Теперь мы крещеные. Так-то, юнцы.

И он повел людей к составу разгружать имущество.

Саша весь отдался работе. Хотя бы этим он старался успокоить свою совесть. Но ему не повезло. При выгрузке станковый пулемет неожиданно скатился с подставок и сильно задел ему правую ногу. Резкая боль заставила Сашу пригнуться к земле, он едва удержался, чтобы не застонать.

Перед тем как двинуться походным порядком, Федоров кратко подвел итоги.

— Юнцы! Держались хорошо. Не все, конечно. — Федоров улыбнулся, и, хотя не назвал фамилий, Саша густо покраснел. — Впрочем, на первый раз простительно. Особая благодарность зенитчикам. И, надо сказать, отменно держался вот этот паренек.

Федоров кивнул головой на Валерия и спросил:

— Как фамилия?

— Крапивин.

Саша увидел, как засияли глаза его друга.

У эшелона Федоров оставил небольшой караул из старослужащих. Старшина уже успел в ближайшей деревушке раздобыть повозку. Он по-хозяйски сидел в ней, нахлестывая рыжую кобылу. В повозку уложили раненых.

Валерий и Саша шли почти в самом хвосте колонны. Саша хромал.

— А здорово мы их отогнали, — бодро сказал Валерий. — Я на них две обоймы истратил. А как ты?

— Знаешь, я растерялся, — отворачиваясь, ответил Саша. — И испугался, что ли. Не могу себе этого простить.

— Не беда, — подбодрил его Валерий. — Привыкнешь. Ты веришь, пока я не видел раненых, я ничуть не боялся. А сейчас как-то не по себе. Но ты же слышал, Федоров говорит, что все это естественно. Каков наш командир! Проницательнейший человек. Все заметит. С таким не пропадешь.

— Да, с ними хорошо.

— Ты хромаешь? Ранен?

— Да нет, — сердито отмахнулся Саша. — Если бы ранен. Ерунда. Сапог жмет.

— Тогда двинули быстрее. Мы можем отстать.

Они ускорили шаг. Саша с ожесточением ступал ушибленной ногой, чувствуя, что еще немного, и идти будет невмоготу.

— Что там сейчас, в Синегорске? — задумчиво сказал Валерий. — Пожили мы с тобой в нем не так уж много, но юность прошла в нем. И сгинула.

— Когда я думаю о нашем городе, мне вспоминается Женя, — признался Саша.

— И напрасно, — нахмурился Валерий. — Мне кажется, ты ей не очень по душе.

— Да, — глухо отозвался Саша. — Я это знаю. Но все равно…

Они долго шли молча.

— Ей нравятся твои стихи? — вдруг спросил Саша.

— Почему ты вдруг об этом? — встревожился Валерий.

— Как-то она мне сказала: «Меня провожал Валерий. И всю дорогу читал мне свои стихи». После школьного вечера. То был наш последний разговор.

— Да, тогда я ее провожал, — сказал Валерий. — Стихи она любит. Но ты не думай, я тебе поперек дороги не стою.

На привале Саше пришлось снять сапог. Ступня распухла и посинела.

— Попросись на повозку, — посоветовал Валерий. — Ты же не сможешь идти.

— Смогу, — упрямо сказал Саша. — Не вздумай говорить обо мне Федорову.

Привал был короткий. Говорили мало и тихо. Каждый думал: «Что там на фронте? Отогнали немцев? Может, в пути нагонит весть о том, что война закончилась? Как там дома?» Кто-то ожесточенно спорил о типе немецких самолетов, налетевших на эшелон. В повозке стонал раненый.

Саша старался шагать, поспевая за всеми. Валерий хотел взять у него карабин, но он отказался.

— Как подумаю, что погибну и не напишу поэму, так страшно делается, — доверительно сказал Валерий. — Этого больше всего боюсь.

Саше не хотелось вступать в разговор, но он все же сказал:

— Погибнем, другие напишут.

Приближался полдень. Над пыльной дорогой, над притихшими перелесками, над хмурыми уставшими бойцами, что шли разрозненной смешанной колонной, высоко в небе стояло жаркое солнце. Оно жгло спины, накаляло вороненую сталь винтовок, до боли слепило глаза. Гимнастерки покрылись серой въедливой пылью.

Все ощутили облегчение, когда с первыми мутными облачками с запада прилетел едва приметный освежающий ветерок.

Погода резко менялась. Тишину взбудоражил крепкий порыв ветра. По небу, большая часть которого все еще сохраняла спокойствие, заспешили клубящиеся дымчатые облака. Они словно пустились в погоню за колонной и норовили быстрее нагнать ее. По высоким травам, по спокойным березам метнулись таинственные причудливые тени. Солнце еще светило, но уже чувствовалось, что вслед за быстрыми неспокойными облаками придут тяжелые дождевые тучи.

И верно, вскоре они появились. Небо сделалось неживым, удручающе-хмурым. Тучи наплывали на светлые просторы неба, густели, их пепельно-дымчатый цвет все темнел, становился иссиня-черным. Вот уже все вокруг померкло. Ожили, закачались, предчувствуя недоброе, кусты, что выстроились вдоль обочин.

Настала минута, когда последний солнечный луч на миг приник к яркой зелени леса и тут же растаял. Лишь далеко впереди, на востоке, оставалась небольшая полоска нетронутого чистого неба.

Ветер подул сильнее. Стало слышнее уханье орудий, раздававшееся позади. Что-то злое, беспощадное было в беспрерывном и настойчивом движении грозовых туч. Никто не удивился, когда черную мглу словно пронзило огненной змеей молнии. Угрожающе загрохотал гром.

Первая вспышка будто послужила сигналом. С нервной поспешностью молнии затеяли ослепительную, дерзкую игру. Крупные капли дождя упруго стегнули горячую пыль дороги, звонко ударили по листьям.

Внезапно в колонне послышался возглас, приглушенный яростным треском грома:

— Смотрите!

Саша поднял голову и тотчас же отчетливо увидел, как из голубого пламени вывалился горящий самолет. Вот он отделился от тучи и наискосок ринулся вниз, оставляя позади себя яркий огненный хвост.

— Наш! — крикнул кто-то.

— Немец. Протри глаза.

— Протри сам. Звезда на крыле.

— Мерещится тебе, что ли?

— Наш. «Чайка», — уверенно заявил старшина Борисовский.

Спор прекратился.

Саша оцепенел. Такую картину он видел раньше только в кино. Но сейчас неудержимо падал вниз, на хмурую неласковую землю настоящий самолет, в котором конечно же находился летчик.

Зрелище это поразило Сашу не только своей необычайностью, не только тем, что оно было страшным, но прежде всего тем, что он, Саша, был совершенно бессилен оказать летчику хотя бы незначительную помощь. И это ощущение бессилия было особенно мучительным.

— Молния его, — высказал предположение Валерий.

— Да, такая ударит… — согласился высокий худощавый паренек.

— Воздушный бой, — спокойно сказал старшина. — Дерутся там, за тучами.

— Воздушный бой? — недоверчиво переспросил Валерий. — Но это же наш самолет. Вы считаете, что немец его одолел? Я не верю.

— Спрыгнул! — раздался радостный возглас.

Самолет уже скрылся за лесом, а в темном небе появилось белое пятнышко парашюта. Оно отчетливо вырисовывалось на фоне мрачных туч.

— Шагом марш! — пронесся над колонной бас Федорова.

Колонна двинулась.

У Саши горело сердце. От того, что испытал жгучее чувство страха, что не мог помочь летчику, от того, что все дальше и дальше уходил на восток по грязной дороге, под ошалелым дождем.

 

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Женя любила проснуться пораньше, чтобы встретить рассвет. Ей казалось, что нет ничего чище, необходимее, чем эта пора пробуждения и надежд.

Но пришел рассвет, который принес с собой войну.

На второй день, когда возобновилась бомбежка, Женя в ответ на предложение матери спуститься в подвал сказала:

— Ты хочешь, чтобы я оказалась там замурованной, как Аида?

— А что же ты будешь делать?

Женя на мгновение закрыла глаза. Длинные черные ресницы чуть-чуть дрожали, словно на них налетал ветерок. Она приняла решение: сказать или не сказать маме?

— Еду на заставу.

— Ты сумасшедшая!

— Мамочка, — как можно ласковее сказала Женя, — я не просто сумасшедшая, я еще и упрямая.

— Что за нелепые выдумки! — возмутилась мать. — На заставу! Ты что — пограничник? Ты знаешь, что там сейчас творится?

— Поэтому я и поеду.

— Отец сказал, что сегодня они заканчивают погрузку станков. Подумай о нас. Разве там не обойдутся без тебя?

— Без меня обойдутся, а я без них — нет, — упрямо сказала Женя. — Никто меня не удержит. Всех наших ребят вчера отправили эшелоном. А мы, девчонки, должны сидеть?

Женя заторопилась, поспешно схватила одежду.

Решение ехать на заставу родилось еще в тот момент, когда мама произнесла слово «война». Война — значит, ее сверстники бьются с фашистами. Там Андрей.

Мать со слезами на глазах вышла из комнаты.

Женя еще не совсем ясно представляла, каким образом она доберется до заставы. Она не была уверена и в том, сможет ли найти там своих одноклассников.

Мать вернулась со свертками, стала совать их в маленький чемоданчик. Женя оделась, мельком взглянула на себя в зеркало. Не так давно она обрезала свои косички. Но странно: на нее смотрело лицо все той же маленькой девчонки, какой она была раньше. Как досадно, что она совсем не повзрослела!

— Прошу тебя, доченька, останься, — все еще не теряя надежды, убеждала ее мать.

Женя промолчала. Это лучше, чем выдать свое волнение. Сейчас она выбежит за дверь, промчится по переулку. Так было всегда. Так бегала она в школу. Но теперь… Мать останется. Останется! Никогда еще Женя не оставляла маму так надолго, как хотела оставить сейчас. Вот она, мама, стоит посреди комнаты. Вся как-то сжалась, притихла, словно поняла, что заставить Женю отказаться от своего — уже не в ее материнских силах.

«Как мы похожи друг на друга, — мысленно сказала себе Женя. — Только мама чуть повыше. И седая полоска в черных курчавых волосах. Памятная прядка. Она появилась, когда из-под Выборга не вернулся Левушка».

Они как-то странно перекинулись взглядами, будто что-то хотели сказать, и вдруг кинулись в объятия друг другу. Женя обняла мать и сразу же почувствовала, как она дрожит. Мама, мамочка! Все бесконечно родное, все: и печальные глаза, и морщинки на лбу, и запах материнского тела. О чем она сейчас думает? О том, что дочь уйдет и, может быть, — ей даже страшно представить себе это, — не вернется совсем.

— Я скоро, мамочка, я совсем скоро, — растроганно повторяла Женя, не зная, что ей сказать еще. — Вот увидишь, я скоро.

Она еще раз крепко поцеловала мать и уже на ходу крикнула:

— Береги себя и папу! И скажи ему, что я сегодня вернусь. Или в крайнем случае — завтра.

Они обе выбежали на улицу: дочь впереди, мать за ней. У поворота переулка Женя обернулась. Мать стояла все на том же месте и, не отрываясь, смотрела вслед: она все еще верила, что Женя вернется. Но Женя махнула рукой и скрылась за углом.

К вокзалу она бежала быстро, лишь изредка переходя на шаг, чтобы передохнуть. Никто не обращал внимания на то, что она так спешила, потому что все вокруг: люди, машины, тележки, — все это тоже спешило.

Женя примчалась к переезду, когда уже начало припекать солнце. Вокзал был почти на окраине города. С запада, казалось, по рельсам докатывался сюда приглушенный неумолчный гул.

«Значит, бой еще не кончился, — обрадованно подумала Женя, — значит, успею».

Женя остановилась неподалеку от шлагбаума, нетерпеливо поглядывая в сторону города: не появится ли попутная машина? Пожилая женщина в синей поношенной спецовке переходила через пути. Что-то гудит! Женя встрепенулась, выбежала на дорогу. Впереди клубилась пыль. Машина, как назло, шла в город. Это был грузовик, в котором, тесно прижавшись друг к дружке, сидели дети — мальчики и девочки дошкольного возраста. Вместе с ними сидела высокая девушка в голубой косынке.

«Детский сад, наверное», — подумала Женя.

Один мальчуган крикнул ей что-то, но что — Женя не поняла.

Другой машине, появившейся вслед за первой, едва удалось проскочить переезд. Третью стрелочница не хотела пускать. Шофер — невысокий круглолицый боец — стремительно распахнул дверцу и зло крикнул:

— Эй, мамзель, чего закрылась? У меня раненые, слышишь?

«Раненые, — вздрогнула Женя. — Раненые! Уже раненые?»

Слово это было непривычным, пугающим. Ей сделалось душно, и вдруг ясно и отчетливо представился Левушка, лежащий на снегу в глухом финском лесу. Мороз крепко стискивает стволы сосен, они издают протяжный сердитый треск, нервно стряхивая с себя сухую снежную пыль, а красная лужица крови стынет и стынет, превращаясь в ледяшку…

— Не могу, — прервал мысли Жени угрюмый голос стрелочницы. — У меня поезд.

— Страховка! — пренебрежительно воскликнул боец, вытирая пот с лица засаленной и пропитанной бензином пилоткой. — Открывай, теперь законы наши, военные!

Видимо, в тоне его было что-то особенное, приказное, потому что стрелочница, сказав «не могу», подошла все же к лебедке и крутнула рукоятку. Шлагбаум поднялся. Шофер нырнул в кабину. Машина быстро проскочила переезд.

«Хорошо быть таким, как этот боец, — с завистью подумала Женя. — Таким же настойчивым и упрямым».

— Голубонька, сидай с нами, — вдруг услышала она позади себя.

Женя обернулась. К шлагбауму подъезжала телега. В ней сидело пятеро женщин, по виду крестьянок. Двое из них держали на руках грудных детей. У одной неожиданно засмеялась девочка. Женя не видела лица ребенка, но отчетливо услышала этот странный сейчас смех. Женщина дала девочке обвислую грудь и сказала, ни к кому не обращаясь:

— Ты от горя, а оно за тобой.

— Сидай с нами, — повторила пожилая женщина с маленьким печальным и покорным лицом. — Сидай, голубонька. Герман проклятый гонится. По всем дорогам танки идуть.

— Спасибо, тетечка, — дрогнувшим голосом откликнулась Женя. Ее особенно тронуло слово «голубонька» и тон, каким оно было произнесено: — Мне в другую сторону.

— Куда ж тебе?

— На заставу.

— Ой, пропадешь, голубонька, — ахнула женщина и стегнула коней длинной хворостиной.

Телега проползла через шершавые доски переезда. «Страхи все это, паника», — старалась успокоить себя Женя.

— А вон опять мой знакомый, — услышала Женя голос стрелочницы. — Тот, что мамзелью обозвал.

Стрелочница подняла руку. Машина остановилась. Шофер выскочил из кабинки. Был он маленький, подвижный, верткий. Круглое лицо с виду казалось добродушным, но в голосе паренька слышались командирские нотки.

— Чего тебе? — спросил он стрелочницу. — Соскучилась?

— Подвези девушку, — кивнула та головой на Женю.

Женя с трудом выдержала взгляд его маленьких острых глаз.

— Мне до Ружан, — поспешно сказала она.

— Там не танцы. Война.

— Вот мне туда и надо.

Шофер не то одобрительно, не то осуждающе хмыкнул.

— Груз не позволяет.

— Какой груз?

— Петух скажет курице, а она всей улице. Ишь, любопытная.

— Я легкая. Смотрите, — и Женя подпрыгнула на носках. — Совсем легкая.

Кажется, этот прыжок и покорил шофера.

— Не так легкая, как упрямая, — улыбнулся он, показав широкие зубы. — Садись скорей. Мне тары-бары разводить некогда. Только после не плачь, слез утирать не буду.

— А слез вы и не дождетесь, — сердито сказала Женя, забравшись в кабину.

— Всякая лиса свой хвост хвалит, — пробурчал шофер, когда машина отъехала от шлагбаума. — Не взял бы тебя, да вижу, давно тут торчишь. Зачем едешь-то? Убить могут.

— Мне на заставу. Жених у меня там, — вдруг, набравшись мужества, выпалила Женя, боясь, что шофер передумает и высадит ее где-нибудь на дороге.

— Выходит, для жениха я стараюсь, — усмехнулся шофер.

— А нельзя ли побыстрее? — осведомилась Женя.

— Для жениха можно! — весело воскликнул он и прибавил скорость.

Женя не смотрела по сторонам. Только бегущая навстречу дорога интересовала ее. Все, что оставалось справа и слева: картофельные поля, понурые вербы, зеленые блестки болот, — все оставалось не замеченным ею.

Машина неслась по дороге навстречу войне, а сердце Жени стучало: «Скорей, скорей, скорей!»

Часа через три езды в первой же деревушке, приткнувшейся к самому шоссе, едва только они остановились, чтобы заправить машину водой, к ним подбежал рыхлый нескладный парень в замызганной майке.

— Помоги, понимаешь, — напал он на шофера. — Скат надо заменить. Машина стала.

— Ну и меняй на здоровье, — сплюнул в сторону боец. — Мне, дружок, недосуг за тебя работать.

— Так, понимаешь, домкрата нет, — пытался разъяснить тот.

— Должен быть, — невозмутимо заявил шофер, наливая в радиатор воду из блестящего жестяного ведра. — Такому, как ты, ежа под череп запустить надо за то, что нет.

— Ребятишки, понимаешь, орут, — пропуская мимо ушей оскорбительные слова бойца, наседал парень. — А мне, мать честная, не везет. Вот они! — обрадованно воскликнул он.

К ним бежали женщины. Некоторые из них держали на руках малышей. Ребятишки постарше вырвались вперед, нещадно пыля босыми ногами. Еще издали женщины кричали наперебой:

— Помогите нам!

— Спасите!

— Пропадем мы с детишками!

Женя тронула шофера за рукав:

— Дети ведь.

— А кто сказал, что я не помогу? — сердито откликнулся тот. — Где твоя машина?

— Здесь, сразу за домом, — обрадованно и суетливо заговорил нескладный парень. — Понимаешь…

— Ладно, все понимаю, — прервал его боец, вытаскивая из машины домкрат. — Ты вот только ни черта не понимаешь! Ты без патронов в окопах сидел? Нет? То-то. А я тут с вами должен прохлаждаться.

Женщины и дети потянулись вслед за шоферами. Возле Жени остался только вихрастый мальчишка в тюбетейке вместе со своей матерью — полной, неповоротливой женщиной. Женю поразило выражение страшного равнодушия, усталости и обреченности, застывшее на ее лице. «Поедем мы или нет — теперь уже все равно», — как бы говорили ее светлые глаза.

— Ты сядь, мама, — тихо и ласково сказал мальчик. — Вот здесь, на траву.

Женю тронула его забота. Обычно, как ей приходилось подмечать, ребята в таком возрасте в присутствии незнакомых людей стыдливо умалчивают о своих чувствах к родителям. Жене сразу же вспомнилась мама. Как там она? Как отец? Не надо было, нельзя было их бросать. Вот эта мать с сыном, и он заботится о ней, а ее, Женина, мама, может быть, сейчас совсем одна.

Женщина тяжело опустилась на обочину.

— Устали? — участливо спросила ее Женя.

Та, словно не поняв вопроса, прислушиваясь, смотрела куда-то поверх головы Жени.

— Все стреляют, — будто самой себе сказала она. — Все стреляют…

Действительно, отдаленный орудийный грохот не умолкал. Он все еще был непривычен и страшен.

— А ты еще хотел с отцом остаться, — сказала женщина, тревожно посмотрев на мальчика. — Эх, Славка, Славка…

Она медленно закрыла глаза, поднесла пухлые ладони к лицу. Можно было подумать, что она старается закрыться от солнца. Потом взглянула на Женю. Казалось, она видит ее впервые и никак не поймет, откуда взялась на этой пыльной дороге молоденькая хрупкая девушка, похожая на цыганку.

— Я еще счастливая, — заговорила женщина, не сводя глаз с Жени. — А соседка моя, Ирочка. Жена политрука. Дочка у нее из подвала выбежала. За куклой. Ирочка — за ней. А тут — взрыв. Ирочку насмерть. И малютку. Одна кукла — целая.

— И девочку? — испуганно воскликнула Женя.

— И девочку, — со странным спокойствием ответила женщина.

Женя стремительно присела рядом, всхлипнула, обняла ее за шею.

— А я уже спокойная, — сказала женщина. — Слез больше нет.

Славка не плакал. Он был серьезным и хмурым.

— Вы с заставы? — спросила Женя.

— С заставы, — подтвердила женщина. — Если бы не сын, осталась бы там, не ушла от Леши. Начальник заставы — мой муж. Не слыхали? Старший лейтенант Малахов. Сына в надежное место определю, вернусь к мужу, все равно вернусь.

— Зачем мы оставили папу? — негромко спросил Славка. — Бросили его, убежали. Как предатели.

Мать ничего не ответила. Наверное, она боялась ответить на этот вопрос.

— А Обухов не на вашей заставе служит? — осторожно спросила Женя, заранее опасаясь, что получит отрицательный ответ. — Обухов Андрей.

— Андрюша? — встрепенулась женщина.

— На нашей, — твердо сказал Славка. — Я его хорошо знаю.

— Так я к нему еду, — обрадовалась Женя.

— А его там уже нет, — пытаясь сохранить спокойствие, произнес Славка и отошел в сторону.

— А где он? — стремительно спросила Женя.

— Вчера отправили в город. На машине.

— Он ранен? — не сказала, а скорее выдохнула Женя.

— Ранен, — кивнул головой Славка.

Женя тихо вскрикнула.

— А говорила — слез не дождетесь, — громко сказал запыхавшийся шофер, подбегая к машине. — Садись, невеста, уезжаю!

— Что же мне делать? — растерялась Женя.

— Ехать с нами, — решительно заявил Славка.

— Да, надо, — безучастно прошептала Женя.

— Выходит, наши пути расходятся? — спросил боец и вдруг сделался серьезным. — Жаль. Я уж привыкать стал. Думал, воевать вместе будем.

Он крутанул ручку. Мотор взревел.

— Спасибо вам! — крикнула Женя, стараясь перекричать гул. — Счастливо!

— За что спасибо? — невесело улыбнулся шофер.

Жене вдруг стало жалко его, она растерянно смотрела на машину, исчезавшую за деревьями.

Вместе с женщинами Женя залезла в кузов. Нескладный парень вел машину стремительно, насколько позволяла дорога, пренебрегая всеми нормами скорости. Кузов подбрасывало на ухабах, женщины вскрикивали, прижимая к себе детей.

Узнав, что Женя знакома с Андреем, Надежда Михайловна — мать Славки — начала рассказывать о нем, и Жене очень хотелось, чтобы она говорила, не переставая.

Неожиданно Надежда Михайловна умолкла. Полной рукой она обняла Славку за узкие плечи. Лицо ее потемнело, стало безжизненным. Сразу же притихли все, кто сидел рядом с ними. Жене сделалось страшно, и она медленно подняла кверху беспокойные глаза.

Никогда прежде не приходилось Жене смотреть на небо с боязнью. Хотелось бесконечно долго вглядываться в его неизмеримую глубину. Жизнь в это время представлялась нескончаемой, нетленной, появлялось восторженное ощущение бесконечности и непрерывности мира.

А сейчас, хотя небо и было ясным, в него было страшно смотреть. То самое солнце, что каждый день всходило над землей, сияло в нем, казалось, по-прежнему. Но это было уже другое, совершенно другое небо. В нем нагло носился фашистский самолет.

Женя наивно подумала о том, что, если шофер прибавит скорость, они спасутся от внезапного преследователя. С тем бойцом, что вез ее из города, они, наверное, успели бы проскочить.

Самолет стремительно снижался, по траве злым вихрем промчалась тень. Крылья смотрели на Женю мрачными черными крестами. Она откинулась, словно хотела защититься от этих крестов, и в тот же миг защелкал пулемет. Женщины ожесточенно застучали по верху кабинки. Машина замедлила ход и остановилась. Шофер взглянул на небо.

— Слезай! — вдруг отчаянно крикнул он. — Разбегайся, понимаешь, по полю. Дальше от дороги! Понимаешь, в кусты!

Женя спрыгнула с машины, помогла выбраться из нее Надежде Михайловне. Они побежали втроем. Самолет уже висел над дорогой. Длинные струйки пыли взвихривались от пуль.

Женя оглянулась, и в этот самый миг что-то очень похожее на молнию сверкнуло совсем неподалеку от нее, и тут же все вокруг стало темным и неузнаваемым. Казалось, кто-то стиснул ей уши.

Когда она очнулась, у нее было такое чувство, будто пробудилась после долгого и кошмарного сна и никак не может понять, что сейчас: день или ночь. Острые травинки щекотали лицо. Она глубоко и жадно вздохнула, ощутив тонкий запах земли, приоткрыла глаза. Было непривычно тихо. Прямо перед глазами между стебельками травы, казавшимися непомерно большими, старательно и усердно тащил какую-то былинку муравей.

— Жизнь, — растроганно прошептала Женя, хотела улыбнуться, как это делала в детстве, когда, счастливая и беззаботная, падала на траву и опускала в нее горячее лицо, как вдруг услышала совсем неподалеку от себя тихий, полный отчаяния детский плач. Женя вскинула голову к небу: оно было таким же ясным и спокойным, каким хотелось его видеть всегда. Странное чувство не давало Жене покоя: что-то очень важное выпало из памяти, и она, как ни старалась, не могла припомнить всего, что было.

Чуть поодаль Женя увидела тех женщин, с которыми ехала в машине. Они столпились у кустарника, опустив головы. Женя прислушалась. Порывистое рыдание, доносившееся оттуда, то раздавалось громко, как бы с силой вырываясь из детской груди, то замирало. И миг, в который оно замирало, особенно пугал своей безысходной тоской и отчаянием.

Женя с трудом поднялась с земли и медленно подошла к женщинам. По их лицам она сразу поняла, что произошло что-то непоправимое.

— Ехать надо, — послышался голос шофера. — Он опять, понимаешь, может налететь.

Но женщины не шелохнулись. Женя, приподнявшись на цыпочках, заглянула через плечо одной из них и в страхе отшатнулась. На почерневшей траве, вблизи от свежей воронки, странно вытянувшись, лежала Надежда Михайловна, а возле нее, приникнув к ее лицу, стоял на коленях Славка. Острые худые плечи его тряслись. Никто не пытался утешить мальчика или поднять его с земли.

— Ехать надо, — снова повторил шофер.

«Что он говорит? Как он может говорить такое сейчас, когда плачет Славка? — с недоумением подумала Женя. — И почему никто не заставит его замолчать?»

Женя стремительно присела на корточки возле Славки, приподняла его за плечи, боязливо заглянула в глаза и едва не вскрикнула: воспаленные глаза мальчика были сухи, словно их вылизал жаркий ветер.

«Кто же плакал? Разве он не плакал?» — спрашивала себя Женя, чувствуя, что рыдания вот-вот охватят ее.

Золотистая голова Славки прикоснулась к ее плечу. Женя растерянно скользнула взглядом по его рубашке, вымазанной свежей землей, и заметила большое мокрое пятно на рукаве. Она еще крепче прижала Славку к себе.

Громко и испуганно закричал ребенок.

— Опять, понимаешь, фашист летит, — сказал шофер, подходя к женщинам. — Ехать надо.

Напоминание о самолете всколыхнуло женщин. Послышались всхлипывания:

— Летит! Пропали мы…

— Поехали, женщины. Ребят загубим!

— Схоронить же надо. Мыслимо ли!

Они подошли к Надежде Михайловне, подняли ее на руки, понесли к воронке и после короткого раздумья опустили на дно. Прикрыли брезентом, который принес шофер.

— Возьми, сынок, горстку земли, — тихо сказала седая женщина с глубоко запавшими глазами.

— Зачем? — сдавленным голосом спросил Славка.

Никто не ответил, и от этого молчания ему сделалось еще страшнее. Казалось, только сейчас он особенно ясно и окончательно понял, что мать уже не спасти, что все родное и близкое в жизни, что связывало его с ней, — все это оборвалось и осталось позади, в прошлом.

— Не дам! — вдруг со злым отчаянием вскрикнул он. — Не дам насовсем! Не дам зарывать! Мама!

Женщины удерживали его, Славка вырывался, отчаянно бился в их руках. Шофер лопатой бросал в воронку землю.

Обессилевшего мальчика отвели к машине. Перед тем как сесть в кузов, он постоял, повернув лицо в ту сторону, где похоронили мать. Машина тронулась, и он затих.

— И как он теперь? Считай, сирота, — сказала седая женщина.

Услышав эти слова, молодая мать пристально посмотрела в лицо ребенка, спавшего у нее на руках.

— Он будет жить у нас, — торопливо отозвалась Женя, словно боясь, что кто-нибудь опередит ее.

Они могли бы добраться до города быстро, если бы не кончился бензин. Шоферу пришлось бросить машину. Дальше двинулись пешком.

Близился вечер. Где-то позади все громыхало, гудело, лязгало. Война шла за ними по пятам, подступала к городу, окружала его со всех сторон.

Уставшие, они пришли в город. За дорогу все свыклись, но у каждого был свой путь и свои заботы.

Простившись с женщинами, Женя повела Славку домой. Ей казалось, что сейчас, оставшись без матери, он стал совсем маленьким и беспомощным. Она чувствовала, что теперь на ней и ни на ком другом лежит ответственность за этого мальчика. Сейчас, придя домой, она скажет матери: «Пусть живет у нас».

Еще издали Женя заметила, что их дом, всегда шумный и горластый, сейчас замер. Во дворе не было ни души. На дверях висел замок. У Жени появилось такое ощущение, будто она вернулась сюда после долгих скитаний.

Женя пошарила рукой за ящиком, стоявшим в коридоре, — ключ был на месте. Дрожащими пальцами торопливо открыла замок, вбежала в комнату. Непривычный беспорядок испугал ее. На столе лежала записка. Женя сразу же узнала почерк матери:

«Доченька, родная, ждали тебя — не дождались. Папа звонил на заставу, но связи нет. Уезжаем с эшелоном. Догоняй скорее, иначе сойду с ума. Едем на Харьков…

Дальше шли советы — что взять с собой, как быстрее догнать поезд.

— Бежим, скорее бежим на вокзал, — заторопилась Женя.

Славка молчал. Женя пристально взглянула на него. Измученный вид мальчика заставил ее немного повременить.

— Славка, — сказала она обрадованно. — А ведь у нас есть хлеб и колбаса.

Он несмело взял бутерброд, откусил, начал жевать и неожиданно, давясь, затрясся в безудержном плаче.

— Не надо, — попросила Женя.

Славка посмотрел на нее, кажется, что-то хотел спросить, но вдруг упал на диван, обхватив голову руками.

Женя присела рядом с ним. Только сейчас ужас того, что произошло, стал отчетливо ясным и потому непреодолимо безысходным. Страх одиночества и обреченности охватил ее. Славка затих.

«Пусть поспит, — думала она. — Мы еще успеем».

Женя посмотрела в потемневшее окно. Кажется, собирался дождь. Перед глазами, как видение, мелькали лица ребят и девчат, с которыми она совсем недавно вместе училась. Припомнился веселый школьный вечер. Андрей и музыка. Валерий и стихи. И вдруг — Саша, с туфлями, завернутыми в газету. Потом лица ребят и девчат исчезли, перед глазами побежала дорога, с ревом пронесся самолет, ахнул взрыв…

Женя очнулась и пошарила рукой возле себя — мальчика не было.

— Славка, — испуганно позвала она.

Никто не ответил.

— Славка! — крикнула Женя. — Ты здесь?

— Здесь, — глухо откликнулся мальчик.

Только сейчас Женя поняла, что он стоит у окна.

— Бежим на вокзал, — вскочила с дивана Женя. — Как же это я заснула, дурная.

— Поздно, — глухо, со странным спокойствием сказал Славка.

И тут стекла задребезжали от ворвавшегося в переулок гула моторов. Женя подбежала к окну.

Фары мотоциклов метались в темноте. Яблоневый сад, купавшийся в дожде, то освещался ослепительным неживым светом, то снова пропадал в шумной черноте ночи. Гул моторов усиливался, нарастал, и вот уже смешалось все: и трескотня мотоциклов, и звон дождя по крыше, и выстрелы, и пронзительные, непривычные выкрики на немецком языке.

Славка стоял у окна не шелохнувшись.

— Отойдем, — тихо позвала Женя, беря его за руку. — Не надо смотреть на это.

Славка не двинулся с места.

— Буду смотреть, — упрямо сказал он. — Буду.

 

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Все новые и новые части гитлеровских войск пересекали советскую границу. Путь некоторых из них лежал через Синегорск. От окраины к окраине по главной улице громыхали танки, мчались громоздкие длиннорылые грузовики, на которых то и дело немецкие солдаты горланили бодрые, хвастливые песни.

Дули необычные для здешних мест сухие, жаркие ветры. Тучи пыли и гари низвергались на молодые сады. Невесело отсвечивали на солнце мутные стекла уцелевших домов. За городом, в рощах, стихли соловьи.

Женя и Славка почти не выходили из дому. Они чувствовали себя, как в осажденной крепости, и каждую минуту ждали беды. Шаги в опустевших комнатах отзывались гулким печальным эхом, наполнявшим душу тоской. Как-то бродя по комнатам, Славка наткнулся на старую гитару, висевшую на стене. Он с любопытством осмотрел ее и осторожно тронул басовую струну. Струна пропела жалобно и тревожно. Жене стало не по себе.

В чуланчике Женя обнаружила небольшой запас продуктов: пшено, кусок старого сала, сухари, немного фасоли. Соседка Анфиса Алексеевна, добрая пожилая женщина с маленьким сухим лицом, узнав, что Женя не успела уехать вместе со своими родителями, принесла ведерко картошки.

— Что делать-то будем? — спросила она, горестно наморщив узенький лоб. — Лютует Гитлер. Вчера на площади еще троих повесили. Молоденьких. И как жить теперь? Спишь, а над тобой топор висит. Того и гляди, до нас доберутся.

— Уходить надо, тетя Анфиса, — сказала Женя. — Давайте вместе к своим пробираться?

— Куда уйдешь, милая ты моя? — всплеснула жилистыми руками Анфиса Алексеевна. — Наши-то, говорят, далеко теперь. Отступают.

— Не могут они отступать, — сердито сказал Славка.

Анфиса Алексеевна погладила его встрепанные волосы, прослезилась:

— Сынок-то мой воюет…

Она ушла, а Женя и Славка принялись тихо обсуждать план бегства из оккупированного города. Они так увлеклись разговором, что не услышали осторожного стука в дверь. Стук повторился. На этот раз он прозвучал громче и требовательнее. Женя нерешительно подошла к двери и повернула ключ.

Дверь открылась, и через порог переступил подтянутый и чистенький немецкий офицер.

В первую минуту Жене показалось, что офицер еще совсем молод, но стоило ему снять фуражку, как лицо его, и особенно светлые с мутноватым налетом глаза, приобрело какое-то старческое выражение.

— Доброе утро, — сказал он по-русски. — Я не начал беспокоить вас немного раньше. Но сейчас не надо сидеть по домам. Сейчас происходит история. Германская армия очень хорошо делает свой марш на восток.

Офицер произнес все это таким тоном, будто сообщал что-то исключительно приятное, чему все, кто его слушает, должны несказанно радоваться. Говорил почти без акцента, и, если бы не особое построение фраз и не употребление отдельных слов как раз в тех случаях, в каких русский человек не стал бы их употреблять, его трудно было бы принять за немца.

— Я являюсь очень радостным, — он снова улыбнулся приятной, даже чуть застенчивой улыбкой. — Сегодня утро есть самое чудесное. Я буду счастлив видеть красивую девушку и умного мальчика.

Он подмигнул Славке, но тот, нахмурившись еще сильнее, отвернулся.

— Что вам угодно? — спокойно, хорошо владея собой и с достоинством произнесла Женя, не спуская глаз с офицера.

Она и сама не могла понять, откуда вдруг у нее взялось это невероятное спокойствие. Появление гитлеровца в своем доме она представляла себе совсем иначе. Она ждала крика, угроз, стрельбы. А этот стоял тихо, спокойно и словно удивлялся, почему в ответ на все, что он сказал, в ответ на его благородное поведение не слышно радостных восклицаний, веселого смеха и благодарности.

Офицер изящным и энергичным движением мягкой ладони отбросил назад непослушные пепельные волосы, и от этого его лоб, отливавший неестественной белизной, сделался еще более высоким.

— Я очень много жил в России. На реке Волга, — медленно сказал он. — И я видел русское гостеприимство.

Женя молчала. Ей хотелось дерзко и грубо ответить ему, но она молчала, словно приберегая силы для чего-то более решительного и важного, что должно было произойти.

Офицер прошел к окну, присматриваясь к стенам, картинам и мебели. Казалось, он выискивает что-то очень нужное ему и интересное.

Женю охватило равнодушие. «Будь что будет, — подумала она. — Трудно сказать, что сейчас лучше: жизнь или смерть. И разве жизнь имеет значение теперь, когда гитлеровцы идут все дальше и дальше и когда в твоем доме, в твоем родном доме расхаживает немецкий офицер?»

Немец прошел в спальню, длинными тонкими пальцами проверил, достаточно ли мягка постель, заглянул на кухню и присел в кресло, стоящее в кабинете отца возле высокого стеллажа с книгами.

— Идите ко мне, — позвал он.

Женя и Славка вошли в кабинет. Офицер с мечтательным видом перебирал книги.

— Это называется большое чудо, — сказал он, придвинув кресло поближе к полкам. — Я есть большой книголюб.

Он взял со стеллажа томик Лермонтова, открыл его и долго смотрел на автопортрет поэта. Женя вспомнила, что эту книгу подарил ей Валерий.

Офицер полистал книгу и протянул ее Славке.

— Читай. Громко.

— Но буду, — упрямо буркнул тот.

Он стоял перед офицером маленький и крепкий, с золотистыми волосами, с красным облупленным носом и большими серыми глазами смотрел на книгу.

— Не умеешь читать? — удивился офицер.

— Но буду, — зло повторил Славка и отвернулся к окну.

Офицер усмехнулся.

— Русский характер, — медленно, по слогам произнес он. — Упрямство. Это есть главное качество русского человека.

— Неправда, — вспыхнула Женя. — Неправда, — повторила она, стараясь смотреть мимо мутноватых глаз офицера. — Мы добрые. Пока нас не трогают.

— Будем говорить о лирике, — остановил ее офицер. — Вы хотите читать стихи? Я буду вас очень благодарить.

— Я не люблю стихов, — равнодушно сказала она, взяв томик.

— Надо любить, — поучающе сказал немец. — Тот, кто любит стихи, не может делать жестокость. Когда наши войска будут занимать Кавказ, я приеду в Пятигорск. Я должен стоять на горе, которая имеет название Машук. Я имею желание поклониться там, где поручик Лермонтов стрелял на дуэли.

«На Кавказ? — подумала Женя. — На Кавказ!»

— Я имею желание занять этот особняк, — продолжал он. — Я не люблю центральную улицу. Мне лучше проводить жизнь там, где имеется тишина, чистый воздух и старый сад.

— Делайте, что хотите, — едва слышно сказала Женя. — Не жгите только книги.

— Все равно долго здесь жить не придется, — выпалил вдруг Славка.

— О нет, милый русский мальчик, — просиял немец. — Это будет очень долго. Всегда. Как говорят русские, на вечное время.

— Нам можно идти? — спросила Женя.

— Чего ты его спрашиваешь? — сердито сказал Славка и подбежал к двери.

Женя поспешила вслед за ним, все еще не веря, что офицер согласился их отпустить.

— Книга! — вдруг воскликнул офицер. — Вы должны оставлять книгу.

— Нет, — отрицательно закачала головой Женя, испытывая мучительный стыд за то, что перед этим попросила у него разрешения уйти, показав тем самым, что подчиняется ему.

— Книга, — мягко и вкрадчиво повторил он.

Женя выпрямилась.

— Не берите, — тихо попросила она и двумя руками прижала томик Лермонтова к груди.

— Не надо просить, — настойчиво сказал Славка.

Женя вздрогнула всем телом, и томик упал на пол.

Офицер быстро нагнулся, поднял книгу, безмятежно и доброжелательно улыбнулся.

— Очень хорошо. Теперь вам лучше будет понятно, как гауптман Отто Фейнингер есть большой книголюб. Я не умею жить без поэзии. Русский народ хорошо говорит, что она греет душу. Да. Вы будете ходить сюда в гости и читать стихи. Я всегда захочу вас слышать.

Офицер помолчал и сказал твердо:

— Я посылаю с вами хорошего проводника. Он должен узнавать, где вы начнете жить.

Немец опередил Женю и приоткрыл дверь.

— Эрих! — громко позвал он.

В комнату шагнул и звонко щелкнул каблуками новеньких сапог невысокий плотный солдат с автоматом на груди, в упор уставился на офицера светлыми послушными глазами. Казалось, он так и стоял за дверью, готовый каждую секунду ворваться в дом, услышав зов своего командира.

Женя и Славка с любопытством смотрели на него, но солдат продолжал стоять навытяжку, не шелохнувшись, словно для него никого не существовало сейчас, кроме этого молодого красивого офицера, имеющего право повелевать и командовать.

Офицер быстро и отрывисто заговорил по-немецки. Несколько слов были знакомы Жене, но она не вдумалась в их смысл.

Солдат повторил приказание, широкой плотной ладонью распахнул дверь, подождал, пока выйдут Женя и Славка, и, еще раз козырнув офицеру, выскочил вслед за ними.

Славка шел по тротуару, изредка оглядываясь на немца. Тот шагал чуть позади, невозмутимо посматривал по сторонам и всем своим видом показывал, что исправно выполняет обязанности конвоира.

Они вышли на главную улицу.

«Куда он ведет нас? — думала Женя. — Неужели это конец?»

— Что делать? — спросила она у Славки.

— Бежим.

— Сейчас это невозможно.

— Как свернем в переулок. И через дворы.

По бульвару они пошли медленнее. Немец немного приотстал от них, глядя, как мимо проносятся военные легковые машины. Время от времени он отдавал честь офицерам.

Возле поворота Славка вдруг сорвался с места, успев шепнуть «Бежим!», и, нырнув между деревьями, помчался через улицу. Он не обратил внимания на то, что прямо на него с бешеной скоростью мчалась приземистая легковая машина с открытым кузовом. Она чем-то напоминала гончую.

— Ой! — в ужасе вскрикнула Женя и стремительно закрыла глаза ладонью.

— Хальт! — раздался повелительный голос немца. Он решительно взмахнул автоматом, останавливая машину.

Осатанело взвизгнули тормоза. Женя медленно отвела руку от глаз и успела увидеть, как крылом затормозившей машины Славку отбросило в сторону. Он упал. На горячем асфальте дымились две черные полосы от колес. Немец подбежал к машине и замахнулся на шофера. Тот расхохотался в ответ.

Женя поспешила к Славке. Машина, сбившая его, рванула с места, обдала их едкой струей отработанного газа и понеслась дальше.

Немец передвинул автомат за спину и взял Славку на руки. Тот дышал хрипло и часто. Левая рука его посинела. Чуть повыше локтя был содран большой лоскут кожи, сочилась кровь.

— Надо скорее в больницу, — взволнованно торопила Женя.

Немец недоуменно смотрел на нее, не выпуская мальчика из рук.

— Больница. Кранкэнхаус, — вспомнила она по-немецки.

Немец решительно завертел головой, показывая, что он с этим не согласен.

— Кранкэнхаус, — упрямо повторила Женя.

— Дер арцт, — сердито сказал немец. — Доктор. Дас кранкэнхаус нихт. Нельзя. Нет, нет, — повторил он несколько раз уже на ходу.

— Хорошо, к доктору, — поняла его Женя. — Здесь недалеко живет доктор. Дер арцт. Хороший доктор.

Женя знала, что в двух кварталах отсюда живет доктор Крапивин. Валерий часто предлагал ей зайти к нему домой, но Женя стеснялась и каждый раз под каким-нибудь предлогом откладывала свой визит к его отцу.

Они ускорили шаг, прошли по безлюдному тихому переулку и очутились в маленьком дворике, утонувшем в густых кустах смородины. Женя постучала в парадную дверь. Никто не отозвался. Она забарабанила сильнее. Неожиданно на пороге появился высокий угрюмый мужчина с небритым лицом. Он пристально посмотрел на запыхавшуюся, вспотевшую Женю, покосился на немецкого солдата и попятился назад.

— Здравствуйте, доктор Крапивин, — обрадованно сказала Женя.

— Здравствуйте, — недружелюбно ответил Артемий Федорович. — Был когда-то доктор Крапивин. Но, простите, я уже не работаю и не принимаю дома.

— У меня несчастье, — взмолилась Женя. — Мальчика сшибла машина. Неужели вы откажете…

— Это чей же мальчик? — насупившись, спросил Артемий Федорович.

— Это… — Женя взглянула на немца. — Я вам потом расскажу.

— Не имеет смысла, — вдруг переменил тон Артемий Федорович. — Давайте мальчика.

Он подошел поближе, пощупал у Славки пульс. Тот очнулся и дернулся, словно хотел вырваться из рук и спрыгнуть на землю.

— Спокойно, — внушительно сказал ему Артемий Федорович и, осторожно взяв мальчика на руки, понес в дом.

— Ну как? — рванулась вслед за ним Женя.

— Ничего страшного, — ответил Артемий Федорович, не оборачиваясь. — Поставим на ноги. Но я не привык лечить в присутствии посторонних.

— Хорошо, — остановилась Женя. — Я подожду.

— Вам долго придется ждать, — буркнул доктор и захлопнул дверь ногой. Жалобно звякнул колокольчик.

Женя устало опустилась на холодную ступеньку. Солдат вытирал с мундира свежие капли крови. Покончив с этим, он пристально посмотрел на Женю и, оглянувшись по сторонам, тихо сказал:

— Ви ист ир форнамэ?

— Женя.

Немец виновато улыбнулся и стал медленно, по нескольку раз повторять одни и те же слова, говорить Жене по-немецки. По его тону она чувствовала, что он сообщает ей что-то очень важное и значительное. Женя внимательно слушала, мысленно переносилась на уроки немецкого языка, переводила на русский язык то, что рассказывал ей этот солдат.

Не без труда она поняла, что молодой офицер, занявший их квартиру, является каким-то большим начальником в гестапо, что по его указанию на площади повесили трех русских пленных, что он же приказал ему, Эриху, отвести Женю и Славку за город и там расстрелять. Но он, Эрих, этого не сделает, он не хочет убивать. И лучше всего, как только мальчик станет на ноги, уйти из города. Он, Эрих, поможет сделать это. У него есть друг, который на днях поедет на передовые позиции. И может подвезти их. А там уж они сами постараются пробраться к своим.

Немец закончил говорить и протянул Жене грубую, с желтыми затвердевшими мозолями ладонь. Она крепко пожала ее. Солдат быстро вышел за калитку.

Вскоре дверь приоткрылась, и Артемий Федорович, убедившись, что Женя осталась одна, поманил ее пальцем. Она проскользнула в дом.

— Ну как?

— Я уже говорил. Будет здоров. Но, скажите, — вдруг гневно спросил он, — какого черта вы пришли ко мне с этим немцем?

— Я вам все расскажу, — виновато ответила Женя. — Я сама еще не знаю…

— Вы поступили архилегкомысленно, — несколько смягчившись, заявил Артемий Федорович. — Все это не очень кстати. Тем более что…

— Но я, — тихо перебила его Женя, — я ведь знаю вашего Валерия.

Большие руки Артемия Федоровича дрогнули, и он тяжело и неловко опустился в старое кресло. Мохнатые брови приподнялись, и на Женю глянули вдруг потеплевшие усталые глаза.

— Валерия? — переспросил он, упираясь ладонями в подлокотники кресла, будто силясь привстать.

— Ну конечно, — оживилась Женя, радуясь, что этот насупившийся, угрюмый человек преобразился. — Мы учились с ним в одном классе. Меня зовут Женя.

— Женя! — Крапивин просиял.

Он пошарил в карманах, нашел зеленый пластмассовый футляр и вынул из него большие очки в массивной оправе. Потом с несвойственной ему проворностью вскочил на ноги и быстро пошел к письменному столу. Стол был загроможден книгами и папками. Артемий Федорович открыл ключом боковой ящик, вытащил из него объемистый сверток, долго копался в нем и, наконец, протянул ей большую фотографию. С глянцевого, совсем еще нового снимка на Женю смотрели ее веселые одноклассники: Лида, Саша, Яшка, Валерий. Тут же были и учителя: Антонина Васильевна, Агриппина Федоровна, Михаил Илларионович. Весь десятый класс и все учителя, которые вели уроки в этом классе.

— Тут и вы, — растроганно сказал Артемий Федорович. — Недалеко от моего Валерия.

— У меня точно такая фотография, — сказала Женя. — Только мама увезла ее с собой.

— Увезла? — недоверчиво спросил Артемий Федорович, пряча фотографию, будто опасаясь, что Женя заберет ее. — Но почему вы остались здесь?

— Понимаете, пока я ездила на заставу, они уехали. Понимаете…

Артемий Федорович снова нахмурился. За густыми бровями и длинными веками почти не стало видно его глаз.

— А позвольте вас спросить, — не глядя на Женю, сказал Артемий Федорович, — зачем вам понадобилось ехать на заставу, когда началось такое…

Он задумался, пытаясь найти нужное слово, но так и не нашел.

— Я не могла сидеть сложа руки. И думала, что все наши ребята на заставе.

— Валерий на фронте, — после длительного раздумья откликнулся Артемий Федорович. — Немцы наступают. А я ничего не знаю о нем. — Он внезапно перевел разговор на другую тему: — Пройдемте к мальчику.

Женя вошла вслед за ним в маленькую, чистую, оклеенную светло-голубыми обоями комнатку. Здесь, на стареньком диване, укрытый простыней, лежал Славка.

— Ты пришла? — словно не веря себе, заговорил он. — Сегодня ночью надо бежать, — прошептал Славка, выждав, когда доктор вышел из комнатки. — Иначе все пропало. Ты слышишь?

— Слышу, — невольно улыбнулась Женя. Ее несказанно радовало то, что Славка остался жив. Ведь еще немного, и машина… — Мы уедем из города через несколько дней. Когда ты окрепнешь. Кажется, мы можем верить этому немцу.

— Нет! — горячо воскликнул Славка. — Не можем!

— И все-таки мы попробуем поверить. Иного выхода нет.

Вошел Артемий Федорович с лекарствами в руках, и они замолчали.

— Оставайтесь жить у меня, — неожиданно сказал он. — До возвращения Валерия.

— Спасибо, — вздрогнув, откликнулась Женя. — Но мы решили перейти через линию фронта. И там будем искать Валерия.

 

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Вскоре после первомайского парада училище, в которое были зачислены курсантами Саша и Валерий, вверх по реке Томи перебазировалось в лагерь.

Сибирская весна встретила их широким и пышным разливом цветущей черемухи и ликующе-ясной зеленью березовых рощ. Пронизывающие, словно хранившие еще в себе остатки зимней стужи, утренние туманы неохотно уступали место нежаркому солнцу. Лето приближалось не спеша, но уже и теперь угадывалось его горячее, по-сибирски крепкое, здоровое дыхание.

В несколько дней курсанты закончили оборудование лагеря. Они обложили палаточные гнезда свежим зеленым дерном, посыпали песком линейки, отремонтировали летние классы и миниатюр-полигоны для артиллерийских тренажей.

Курсанты — молодые парни, приехавшие со всех участков фронта, протянувшегося от моря до моря, — с жадностью потянулись к книге, к циркулю и планшету, получив хотя бы кратковременную — шестимесячную — возможность вернуться к тому любимому мирному делу, которое отняла у них война. Одни из них, едва пришив к воротникам неказистых, вылинявших хлопчатобумажных гимнастерок курсантские петлички, уже мечтали о том желанном часе, когда в этих петличках появятся лейтенантские кубики и когда можно будет молодым сильным голосом подать на своей батарее первую команду для открытия огня. Другие, особенно те, кто воевал с первого дня войны, отступал по пыльным дорогам и едва вырвался из кольца окружения, обрадовались тому, что смогут отдохнуть перед тем, как снова пойдут в бой. Третьим все в училище было не по душе, каждую мелочь размеренной курсантской жизни они сопоставляли с фронтовой и делали выводы в пользу последней. На фронте не было изнурительной строевой подготовки, никто не водил на обед строем, не нужно было до одурения чистить лошадей, учить многоэтажные формулы и укладываться в каждую минуту однообразного распорядка дня. Иными словами, на фронте они чувствовали себя гораздо свободнее и независимее. И хотя там над головой постоянно висела неумолимая угроза смерти, с этой угрозой свыкались, как свыкаются со всем тем в жизни, чего невозможно избежать. А были и такие, кто втайне надеялся, что, пока они учатся, война подойдет к финишу, и все станет на свои места.

Саша много думал о батарее Федорова и скучал. Он мечтал после училища командовать взводом именно в этой батарее. Ему хотелось этого не только потому, что люди, подобные Федорову, очень нравились ему, и с них он старался брать пример, но еще и потому, что, вернувшись в свою батарею, он с чистой совестью смог бы сказать сослуживцам, что будет воевать с ними до последнего дня войны.

Валерий в лагере стал на редкость веселым и энергичным. Его сразу же назначили командиром отделения и избрали редактором стенной газеты. С небывалым подъемом Валерий принялся за стихи.

Незадолго до открытия лагеря приехал комиссар Обухов. Здесь он встретил много своих однополчан, а Саше и Валерию передал привет от Федорова.

Вместе они прошлись по лагерю. Училище было здесь не единственным. Справа и слева, по всему громадному березовому массиву, примыкавшему к берегу быстрой Томи, расположились соседи: пехотинцы, танкисты, связисты. Белые палатки нескончаемо тянулись в несколько рядов, образуя своеобразные улицы и переулки. Тыл готовил здесь кадры для фронта.

— Федоров ждет вас к себе, — сказал Обухов.

Они помолчали.

— А как Андрей? — спросил Валерий. — Что-нибудь слышно?

— Нет, дорогой мой, — нахмурился Обухов. — А ты, значит, командир отделения?

— Да, — скромно подтвердил Валерий.

— И за сколько секунд даешь готовность орудия?

— За девяносто.

— Позор!

— А здесь трудней, чем на фронте, — начал оправдываться Валерий. — Там или не спишь вовсе или выспишься до одури. И паек куда крепче. И люди — кремень. А тут кое-кто уже за докладные взялся: не осилю, прошу вернуть на фронт.

— Точно? И у многих такие настроения?

— Хватает, — подтвердил и Саша.

Вечерело. Обухов остановился на боковой линейке, прислушался. У палаток раздалась зычная команда: «Становись!» — И вскоре донесся равномерный гул шагов марширующего строя.

— На ужин? — спросил Обухов. — Выходит, я вас подвел. Старшина даст перцу. Он у вас строгий?

— Воплощение устава! — воскликнул Валерий. — Что и говорить — Шленчак!

— А что же не слышно песни? Своя, училищная, песня есть?

— Что вы! — разочарованно сказал Валерий. — Об этом еще никто и не думал.

— Вот ты и подумай. Ты же поэт.

Щеки Валерия вспыхнули ярким, свежим румянцем.

— Есть, подумать, товарищ комиссар! — обрадованно воскликнул он.

— И вообще, объявим конкурс на лучшую песню об училище, — решил Обухов.

В один из выходных дней комиссар пришел к палаткам. Официально никого не собирал, но курсанты потянулись к нему, и вскоре чуть ли на целый взвод сидел вместе с комиссаром на поляне у черемуховых зарослей.

— Помните, мы решили создать песню об училище? — спросил Обухов. — И надо думать, поэты наши не дремали. Сегодня курсант Бельский принес мне песню. Понравится — разучим. Поэт наш на литературных диспутах но выступал. И просит, чтобы песню прочитал я. Не возражаю. Авось и мне часть лавров перепадет.

Обухов вынул из планшетки ученическую тетрадку, раскрыл ее и уже прочел было первое слово, как его перебил голос диктора, донесшийся сюда из репродуктора, установленного на столбе у здания штаба: Москва передавала очередную сводку Совинформбюро. Диктор неторопливо и внешне спокойно перечислил города, оставленные нами за последние сутки. Курсанты притихли и насторожились.

Саша, слушая диктора, думал о том, что все это очень странно. Там идут бои, и наши войска оставляют города. А здесь все, в том числе и он, сидят под кустами черемухи. В глубоком тылу, таком глубоком, что даже не верится, что где-то идет война. И еще придумали какую-то игру в песню. Как это все странно и несовместимо.

Диктор произнес последние слова, и Обухов начал читать:

В боях суровых ты родилось, Проделав путь в огне большой, И крепче стали закалилось В боях с фашистскою ордой.

— «Родилось — закалилось», — тихо, но все же так, что сидящие поблизости смогли услышать, повторил Валерий и тут же добавил, наклонившись к Саше: — И это называется поэзией!

Обухов тоже, вероятно, услышал реплику Валерия, но продолжал читать. Читал он просто, без нажима и декламации, но каждое слово, произнесенное им, как бы насыщалось человеческим теплом.

Обухов приостановился. И еще не остыло напряженное молчание слушателей, как раздался вкрадчивый голос Валерия:

— Разрешите, товарищ комиссар?

— Крапивин?

— Так точно. Курсант Крапивин. Мне хотелось сказать несколько слов по поводу только что прочитанного стихотворения.

— Ну, ну, — поощрительно сказал Обухов.

Валерий внушительным, красивым жестом одернул гимнастерку и выпрямил плечи.

— Итак, мое мнение, — начал он, спокойно отвечая на выжидательные взгляды курсантов. — Мне хочется высказать его тем более, что я тоже пишу стихи.

— Да ты конкретно о песне, — громко перебил его сидевший рядом с ним коротыш — курсант Артемьев.

— Себя афишируешь, — несмело буркнул угрюмый Чураков.

— Нет, — возвысил голос Валерий. — Я афиширую не себя, — он говорил это, удивленно поглядывая на тех, кто вел себя так невыдержанно и нетерпеливо. — Просто хочу, чтобы товарищи не подумали, будто я берусь не за свое дело, разбирая стихи курсанта Бельченко.

— Бельского, — поправил Обухов.

— Простите, действительно Бельского. — Нет, я афиширую не себя, — еще раз повторил Валерий. — Я высказываю мнение о песне. Не все мне в ней нравится. Доказательства? — воскликнул он, будто радуясь, что его мнение вызвало приглушенный шум. — Пожалуйста, — он пристально посмотрел на Бельского — невысокого остролицего паренька, совсем еще, казалось, мальчика. — Я уже обращал ваше внимание на эту наивную рифму, словно взятую напрокат из детских сочинений: «Родилось — закалилось». Но это не все. Вместо героя мы видим в песне одноликую серую массу — курсантов. «Фашистскую орду» мы слышали уже в других песнях. Знакома нам и сталь, которая закаляется. Все это не поэзия, а плакат.

— Ну и кроет! — воскликнул кто-то.

Бельский все ниже опускал свое худенькое, почти детское лицо.

— А мне песня нравится, — вскочил с места Вишняков. — Был он высок и нескладен, но лицо его, уже облитое первым весенним загаром, светилось искренностью. — Все в ней правильно. Ты был тогда в обороне под нашим городом? Не был? А я был. И Миловидов был. И Чураков. Пусть скажут — что в ней плохого, в этой песне. Все правда, все точно. И до сердца доходит. И, знаешь, чем крыть, ты лучше сам попробуй, сочини.

— А я уже сочинил, — вдруг порывисто, будто решившись совершить какой-то большой и ответственный шаг в своей жизни, воскликнул Валерий.

— Читай, — спокойно предложил ему Обухов.

Валерий встал, задумался, и вдруг в глазах его полыхнул жаркий огонь. Когда он начал читать первые строки, голос его словно чем-то перехватило, казалось, ему недостает воздуха. Отчетливо слышались приглушенные, испуганные нотки. Но чем дальше он читал стихи, тем увереннее и ровнее произносил каждое слово:

Мы были высоки, русоволосы. Вы в книгах прочитаете, как миф, о людях, что ушли недолюбив, недокурив последней папиросы.

Первая строчка ударила Саше в самое сердце. Что он делает, как он может читать эти стихи? Нет, не просто читать, а сказать вот так, прямо, громко и смело, что он сам написал их? Что же он делает?! Саша чувствовал, что еще мгновение, и он не справится с собой, крикнет в лицо Валерию, человеку, которого он привык считать своим другом, гневные, беспощадные слова. Но что-то его останавливало, он сам не мог еще понять что. Все в нем негодовало, кипело, но он сидел с виду спокойный и невозмутимый. И чем больше смирял самого себя, оттягивая самую страшную минуту, тем настойчивее закрадывалась в его сознание мысль о том, что не только Валерий, но и он, Саша, совершает что-то такое, что недостойно настоящего человека.

Валерий, конечно, не мог и догадываться, что творилось сейчас с Сашей. Он читал еще увереннее, и голос его приобрел мелодичность, стал чистым и звонким:

Когда б не бой, не вечные исканья крутых путей к последней высоте, мы б сохранились в бронзовых                        ваяньях, в столбцах газет, в набросках                                     на холсте.

А Саша слушал и мучительно спрашивал себя: почему Гранат думал обо всем этом именно в то время, когда они катили но снегу гаубицы и открыли огонь. Почему? И ждал, с нетерпением ждал, когда Валерий прочитает последнюю строчку и, улыбаясь своей обаятельной, так и рвущейся наружу улыбкой, тихо и застенчиво скажет:

— Ну вот и все. А теперь мне остается добавить, что стихи эти написал не я. Был у нас замечательный фронтовой поэт с оригинальной фамилией — Гранат… И сам он был человеком необыкновенным…

И начнет рассказывать о Гранате, о том, что такого человека, как он, нельзя не любить.

Да, сейчас все так и будет. Не надо волноваться и переживать. Не надо сомневаться в своем друге. Не надо! Ведь он читает, наверное, последнюю строфу:

Мы шли вперед, и падали, и, еле в обмотках грубых ноги волоча, мы видели, как женщины глядели на нашего шального трубача. А он трубил… [2]

— Это настоящие стихи! — воскликнул Бельский, восторженно и как-то совершенно по-новому глядя прямо в глаза Валерию.

— А при чем здесь училище? — недоуменно спросил Вишняков.

— Это стихи о нашей юности, — возразил Бельский. Он горячился и доказывал, словно защищал свои собственные стихи. — Неужели ты не чувствуешь?

«О чем они говорят? — напряженно думал Саша. — Ведь вовсе не об этом нужно сейчас говорить».

— Да, задал нам Крапивин задачу, — сказал Обухов. — Его стихи, конечно, сильнее. Как говорится, чувства и мысли переведены на язык поэзии. Как же будем решать?

— Я — за стихи Бельского, — уступчиво сказал Валерий. — И пусть мое мнение никого не удивляет. Я их критиковал, но для песни, именно для песни об училище они больше подходят. Кроме того, у них маршевый ритм. А стихи, которые вы услышали, я прочитал для сопоставления.

И песня Бельского стала песней училища.

Саша долго решал и никак не мог решить, что ему сделать. Рассказать обо всем комиссару? Или напрямик поговорить с Валерием? А если он скажет, что стихи его? Какие есть доказательства? Может, и впрямь лишь первая строчка совпала с той, что родилась в голове у Граната? Потеряв блокнот Граната, Саша допустил непоправимую оплошность. Да, он очень виноват. Виноват перед памятью Граната, перед людьми, перед самим собой. И оправдывать себя он не имеет права. Не имеет права искать оправдания Валерию. Как мог Валерий пойти на такой шаг? Вот самый главный вопрос. Нет, конечно, дело тут не в одной строчке. Но почему он так поступил? Неужели он совсем не такой человек, каким Саша привык считать его?

В один из вечеров Саша перед самым закатом солнца бродил по берегу Томи. Почти все курсанты ушли на концерт ленинградских артистов, а ему захотелось побыть в одиночестве. Под ногами шуршала вымытая рекой галька. Еще издали Саша увидел, что на бревнах, подле самой воды, сидит человек с удочкой. Хорошо была видна его яркая тюбетейка и конец удилища. Саше захотелось хоть полчаса посидеть с удочкой, пока солнце не опустится в самую глубину тяжелой воды. Он не выдержал, подошел поближе, тихонько полез по скользким бревнам. Человек в тюбетейке сразу же обернулся.

Это был Обухов. Опустив босые ноги в воду, он сидел на конце бревна.

— Клюет, товарищ комиссар? — громко спросил Саша, выпрямляясь, и едва не соскользнул в воду.

Обухов знаками показал Саше, чтобы он вел себя тихо. Саша приблизился к нему почти вплотную и тотчас забегал глазами по воде, ища поплавки.

— Бери вторую удочку, — шепотом сказал Обухов.

Саша тут же воспользовался приглашением. Оба молчали и неподвижно сидели на бревне, не сводя глаз с поплавков.

Постепенно потухал солнечный пожар, воспламенивший ели на противоположном скалистом берегу. В складки кряжей, в синюю гущу кустов пряталось красное зарево заката. Вспыхнувшее у самого горизонта небо тускнело. Мглистые тени неслышно опустились на воду. Остро пахло хвоей, свежей рыбой и мокрой древесной корой.

Рыба ловилась плохо. Взглянув на часы, Обухов присвистнул.

— Регламент-то истек. А результат — ноль.

— Ветер, — сказал Саша.

— Правильно, дорогой мой, вали на ветер. Место неудачное, насадка не та, солнце красное. Вали на них! Хороший рыболов никогда себя не обвинит, верно?

Они смотали удочки. Обухов вынул табакерку из карельской березы, до отказа набитую легким пахучим табаком, перемешанным для крепости с махоркой, предложил Саше.

— А что это ты сегодня один, без Валерия? — спросил комиссар. — Вы же такие неразлучные друзья.

Саша нахмурился. Он собрался было тут же рассказать Обухову о стихах Граната, о своих сомнениях, но снова что-то очень сильное — то ли страх перед тем, что он подведет своего друга и того замучает совесть, то ли, не зная еще, как доказать, что стихи написаны не Валерием, а Гранатом, — удержало его и на этот раз.

— Он ушел на концерт, — ответил Саша. — А я не захотел.

— На концерт не захотел?

— Нет. С ним вместе.

— С другом?

— Да, с другом, — задумчиво произнес Саша и вдруг выпалил зло и с отчаянием: — А вот с ним я бы не пошел в разведку!

— Вот оно что? — удивился Обухов. — Повздорили?

— Нет, не повздорили.

— Так в чем же дело?

— Просто так, — уклончиво ответил Саша. — Вероятно, у каждого в жизни бывает так: видишь человека по-новому.

— А ты, оказывается, философ, да еще и дипломат, — засмеялся Обухов, раскуривая самодельную папироску. — Не бойся, я ведь не собираюсь тебя допрашивать. Но сказать о друге то, что сказал ты, это, дорогой мой, нужно быть убежденным в своей правоте до высших пределов. А юность обычно горяча, необузданна и склонна к самым противоречивым оценкам.

— Тут дело не в возрасте.

— А в чем же? Насколько мне известно, Валерий неплохо воевал. Федоров отзывался о нем хорошо. Да и ты тоже.

— Возможно, я ошибаюсь, — неуверенно сказал Саша. Ему хотелось побыстрее закончить этот неприятный разговор. Он уже мысленно ругал себя за то, что в отсутствии Валерия сказал о нем комиссару, как о человеке, которому не может доверять.

— Газеты сегодня читал? — спросил Обухов. — Нет? Да как же ты, в таком случае, живешь на белом свете, дровина ты этакий? — Обухов любил такие словечки, но применял их так ловко, что в его устах они звучали дружески, теряя свой обидный оттенок.

Он вынул свернутую трубкой газету и подал Саше.

— Пойдем ко мне. Здесь не прочитаешь — темно.

Они пошли в гору, к лагерю. Тут, среди высоких старых деревьев, стоял маленький фанерный домик, в котором жил Обухов. В домике тускло горела электрическая лампочка.

Саша развернул газету. Как и всегда, в глаза бросился знакомый до каждой буковки заголовок «От Советского информбюро». В сообщении кратко говорилось о действиях партизан в районе Синегорска.

— Вот, дорогой мой, какие дела, — сказал Обухов, свернув новую папиросу.

— Здорово, — сказал Саша с трудом, словно его кто-то схватил за горло. — Наших ребят, наверное, там немало.

— А что удивительного? Я уж подумал, может, и Андрей.

— Может, конечно, может, — обрадованно повторил Саша.

Он задумался. Хотелось сказать о Жене. Поразмыслив, он вдруг вынул из кармана гимнастерки фотографию, отдал комиссару. Обухов бережно взял карточку, поднес ее ближе к свету. С фотографии жизнерадостно и задорно смеялась Женя.

— Знакомая девушка, — сказал Обухов.

— Вы знаете ее?

— Да. Видел однажды.

— И что вы думаете о ней?

— Чтобы сделать вывод о человеке, нужно знать его, — уклонился от ответа Обухов. — Она, что же, всем такие карточки дарила? У моего Андрея точно такая же.

— Мне не дарила, — поспешил заверить Саша и опустил голову. — Я сам взял. Тайком.

Ему вдруг захотелось выскочить за дверь.

— Любишь ее?

— Да, — признался Саша.

— Это прекрасно, — сказал Обухов. — Это даже в бою помогает.

— А она, кажется, нет, — тихо добавил Саша, словно ища у Обухова поддержки.

— «Кажется» — это не то слово, — обрушился на него Обухов. — Ты, дорогой мой, сверх меры начинен сомнениями. Ты проверь, убедись, изучи человека, а уж тогда — решай твердо, действуй смело. А будешь всю жизнь оставаться один на один со своими сомнениями — они тебя заживо съедят. Понял меня?

— Понял.

— Понять — это уже сделать первый шаг. Нужно не только мечтать, надеяться, верить — нужно бороться за свои мечты, за то, чтобы сбылись надежды, за свою веру. Согласен?

— Да, — повторил Саша, — согласен.

— Если ты человек — борись. В счастье людей найдешь и свое.

Они помолчали.

— А тебе признаюсь, — с чувством острой тоски вдруг сказал Обухов. — Не смогу здесь долго. Только на фронт. Там быстрее встречусь с Андрюшкой. Но это — между нами, — полушутя, полусерьезно предупредил он.

— Да, — растерянно сказал Саша. — Между нами.

 

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

В воскресенье Саша получил увольнительную. Еще накануне Обухов звал его рыбалить на дальних озерах, но Саша не поехал. Ему хотелось усовершенствовать один из способов глазомерной подготовки данных для артиллерийской стрельбы. Способ, придуманный Сашей, не ломал полностью существующего, но зато значительно упрощал его, не снижая точности пристрелочных данных.

Саша зашел в палатку, вытащил из-под подушки полевую сумку, в которой хранились общая тетрадь, исписанная мелкими, плотно прижатыми друг к дружке строчками, линейка, циркуль и другие принадлежности, полученные им на складе учебных пособий. В палатке было тихо, уютно, тянуло прилечь на постель, но Саша отправился в рощу.

Березовая роща раскинулась сразу же за артпарком. Саша прилег у невысокой березки и принялся за дело.

Но долго ему работать не пришлось. Совсем поблизости раздались громкие голоса, девичий смех, и на полянку вышли двое — высокий узкогрудый солдат и полная толстоногая девушка в военной форме.

— Вот человек, который не понимает, что жизнь не повторится, — громко, чуть шепелявя, сказал солдат, кивая на Сашу.

Девушка взвизгнула от восторга, Саша молчал.

— Так это же Архимед, — не унимался узкогрудый. — Ленка, не мешай ему своим примитивным смехом. Он ищет точку опоры.

Ленка снова взвизгнула.

— В чем дело? — не выдержав, возмутился Саша. — Идите своей дорогой.

Ленка подмигнула солдату, сняла пилотку и решительно сунула ее под ремень. Небольшая толстая коса тут же тяжело упала на ее широкую сутуловатую спину. Ленка игриво подкралась к Саше на носках и заглянула к нему в тетрадь. Саша прикрыл исписанную страницу ладонью.

— Понимаю, — голос Ленки звенел, как колокольчик. — Конспект любимой. Но зачем же так много формул? Мы, девчата, не очень-то их любим. Ну, любимая подождет, а у нас есть дела поважнее. Большущая просьба. — Ленка так смешно протянула слово «большущая», что Саша едва сдержал себя, чтобы не улыбнуться. — Мы не можем вытащить лодку. Там, на берегу, — она махнула пухлой рукой в сторону реки. — Помогите, пожалуйста, и покатаемся вместе.

Саша помрачнел.

— Ну что же вы? — не отставала Ленка. — Даже в уставе записано, что надо помогать товарищу словом и делом.

— Вы прекрасно знаете устав, — сердито отозвался Саша, засовывая в полевую сумку тетрадь.

— Ой, какой вы сговорчивый, прямо не ожидала! — восхищенно вскрикнула Ленка, не сводя с Саши наивных, как у маленькой девочки, глаз.

— Будем знакомы. Игорь, — протянул руку узкогрудый, бросив ревнивый взгляд на Ленку. Ладонь его была холодная и чуть влажная. — Мы с тобой соседи. Наши палатки слева.

— Знаю, — сказал Саша.

Лицо у Игоря было длинное и худое, и весь он был жилистый и скользкий. Что-то отталкивающее и вместе с тем привлекательное удивительно совмещалось в его насмешливом и гордом взгляде, в очертании больших жадных губ.

— Где лодка? — нетерпеливо спросил Саша. — Пошли скорее. Мне некогда.

— Совсем рядом! — искренним тоном заверила Ленка и, немного помолчав, добавила: — Вот уж Анюта обрадуется!

— Перестань, — грубо оборвал ее Игорь.

Дорога к реке шла едва заметной старой просекой. От неприметных в траве пеньков тянулись кверху молодые хлипкие побеги. Саша споткнулся о них и едва не упал. Это вызвало у Ленки новый приступ смеха.

Саша ругал себя последними словами за то, что так плохо укрылся от посторонних глаз, и в результате двое этих чудаков свалились на него как снег на голову. Он торопился поскорее выполнить их просьбу и сбежать.

На реке ветер чувствовал себя полным хозяином. Гудели косматые шапки одиноких сосен. Потемневшие разрозненные облака суетливо ползли по неласковому небу. Тени невесомо и стремительно стлались по синеватой воде. В тех местах, где ветру удавалось особенно жадно лизнуть воду, тотчас же появлялся сердитый вспененный барашек.

Они прошли по берегу, усыпанному сухой хрусткой галькой, обогнули подступившую почти к самому урезу воды скалу, и тут Саша остановился в изумлении.

На стволе старой сосны сидела стройная, гибкая девушка и пристально смотрела на красные скалы противоположного берега. Очень светлые волосы покрыли ей плечи. «Белянка», — подумал Саша.

— Товарищ Анна! — по-строевому четко подошла к девушке Ленка. Камешки так и брызнули в стороны из-под ее ног, обутых в щеголеватые кирзовые сапожки с короткими блестящими голенищами. — Твое приказание выполнила: помощник есть. Сейчас лодка будет на берегу.

Девушка молча посмотрела на Сашу, брови ее взметнулись радостно и удивленно, но в глазах застыл все тот же пугающий, отсутствующий взгляд. Казалось, она ощущала острую боль, силилась крикнуть — и не могла. Саше стало не по себе.

— Хочу, чтобы ты смеялась! Слышишь? — затормошила ее Ленка.

— Трудно понять девчонок, — пренебрежительно сказал Игорь, кривя влажные губы. — То ревут, то хохочут до одури. Ты куришь?

Саша отрицательно качнул головой.

— Зря, — равнодушно процедил Игорь. — Солдату без курева крышка. И не пьешь?

— На фронте приходилось. По сто граммов.

— А сейчас выпьешь? — Игорь ловко выхватил из кармана заткнутую тугой бумажной пробкой бутылку без этикетки.

— Что это? — спросил Саша.

— Наивный вопрос! — воскликнул Игорь. — Спирт. Оптику протираем. Девчата, ко мне, — позвал он, — выдаю фронтовую норму. Перед водолазными работами по поднятию затонувшего корабля.

Ленка тут же подскочила к нему. Анна уселась на сосне поудобнее и опустила ноги в воду.

Игорь налил спирт в маленький стаканчик, протянул Ленке. Та выпила, слегка поморщилась и пухлой ладошкой вытерла яркий рот.

— За доставку на дом — дороже, — весело сказал Игорь и подошел к Анне.

Она украдкой взглянула на Сашу, как бы стараясь увидеть, одобряет он ее или порицает. Потом стремительно схватила стаканчик и, отвернувшись, осушила его.

— Остальное наше, — довольным тоном заявил Игорь, вернувшись к Саше. — Как раз на два приема.

— Закусить нечем?

— Воздухом! — хохотнул Игорь. — Ты видал, как девчата пьют? Закусить!

Они выпили. Спирт был противный, теплый.

— Где же лодка? — спросил Саша. Его передергивало от выпитого спирта.

— За работу! — гаркнул Игорь. Он никак не мог прикурить: ветер гасил спичку.

— Анюта говорит, что лодка никуда не годится, — разочарованно сообщила Ленка. — Она лазила в воду. В лодке громадная пробоина.

— Все ясно, — обрадовался Саша. — Спасибо за угощение. Я пошел.

Он поспешно протянул руку Игорю, Ленке, кивнул Анне и, не оглядываясь, двинулся вдоль берега.

— Стойте! — вдруг услышал он позади себя тревожный голос.

Саша обернулся. Перед ним стояла Анна. Она словно прилетела на крыльях, даже хруста гальки не было слышно. Все так же печально и настороженно смотрела она на него.

— Хотите — вплавь? — решительно спросила она.

— На ту сторону?

— Да, — твердо и нетерпеливо ответила она. — Наперегонки.

— Зачем?

— А я загадала: переплыву — буду счастливой.

— А вы не боитесь? — осмелев, спросил он. — Здесь, пожалуй, не меньше двухсот метров.

Она ничего не ответила и поднялась на камень, возвышавшийся над водой.

— Ты что придумала? — рассердилась Ленка.

— Пусть плывет, — мрачно сказал Игорь. — Такую реку перемахнуть ничего не стоит. Я бы — запросто. Но еще не сошел с ума. Мне и здесь неплохо.

Анна на миг обернулась к Саше, и что-то похожее на улыбку вспыхнуло на ее лице и тут же погасло. Она чуть согнула колени. Казалось, ступни ее ног слились с камнем, поросшим зеленоватым мхом. Наклонившись вперед, она прыгнула в воду и поплыла, перерезая реку наискосок.

«Нет, я докажу тебе, что мне вовсе не страшно», — сказал себе Саша. Он сбросил гимнастерку, сапоги, брюки, вскочил на тот самый камень, с которого прыгнула Анна, и полетел вниз.

Вода обожгла его пронизывающим холодом, но он не обращал на это внимания: впереди виднелась чуть приподнятая над кипящей водой светлая голова Анны.

Саша изо всех сил старался настичь Анну. Но сильное, тяжелое течение сносило его.

— Вернись, Анька, вернись! — пересиливая свист ветра, кричала с берега Ленка.

Она кричала еще что-то, что — Саша не мог расслышать. Шум воды, разбивавшейся о каменные громады за поворотом реки, и шум ветра слились воедино. С крутого берега впереди бесстрастно смотрелись в воду безмолвные скалы.

Саша напряг все силы и, догнав Анну, поплыл рядом. Их тела неожиданно соприкоснулись. Анна с силой оттолкнула Сашу и, нырнув, исчезла в воде. Саша нырнул вслед за ней, раскрыл на глубине глаза, но, кроме зеленоватого дна и прозрачной воды, ничего не увидел. Он проплыл немного под водой и поднялся на поверхность. Анна уже, чуть пошатываясь, выходила на прибрежные камни. Не ожидая Сашу, она полезла по ним, поднимаясь все выше и выше, изредка хватаясь за длинные ветви колючих кустарников.

Саша вылез из воды и, тяжело дыша, как зачарованный, смотрел на нее, любуясь ее ловкими и точными движениями. А она уже стояла на самом верху, там, где бушевали на ветру живые кудри черемухи.

— Какое чудо! — донесся до Саши ее напевный голос.

Она не звала его, но Саша, сам еще не понимая, правильно и хорошо ли он поступает, полез наверх. Кое-где на мху, на влажном песке, на примятой траве он видел следы ее маленьких босых ног. Ему хотелось увидеть еще хотя бы один след, и он поднимался все выше и выше, удивляясь, что до сих пор не сорвался и не полетел в реку.

Наверху Анны не было. Саша обыскал все камни, но не нашел ее. Тогда он углубился в заросли черемухи, прошел несколько шагов по колкой горячей земле. На небольшой полянке в высокой траве сидела Анна. Белые снежинки черемухи сыпались ей на лицо. Она закинула руки за голову, тесно прижав друг к дружке согнутые в коленях длинные красивые ноги, и неотрывно смотрела в небо. Анна шумно дышала, приоткрыв маленький рот, и при каждом вдохе под мокрым купальным костюмом резко и рельефно обозначались крепкие груди.

«Белянка», — снова подумал Саша.

Саша приподнял ветку черемухи и опустился на траву.

— Мне холодно, — прошептала она, высвобождая из-под головы руки, покрытые золотистым пушком.

Едва он прикоснулся к ней, как все, кроме этого прикосновения, исчезло для Саши: и песня ветра, и говор трав, и звенящий голос реки, и горьковатый запах черемухи. Саша быстро и жадно целовал Анну. Он забыл про все, что окружало их, — жаркое солнце, птиц, падавших с высоты, клочковатые облака, черемуху. И лишь когда словно пробудился от удивительного, таинственного сна, понял, что отныне стал другим, новым человеком.

— Сегодня мой день рождения, Саша, — вдруг услышал он тихий, но полный неясного тревожного счастья голос Анны. — Двадцать лет. Никто не знает об этом. Только я. А теперь — и ты.

Она сидела не шевелясь.

— Я смотрела в небо, — продолжала Анна, не выпуская его руки. — Все было мое и для меня. И небо, и звезды, которые зажгутся ночью. Хорошо бы остаться здесь. Навсегда.

Саша молчал. Ему хотелось, чтобы она говорила и говорила.

— Я плыла сюда, и мне казалось, что скалы улыбаются. И только здесь я почувствовала, что я — человек.

— Только здесь?

— Да, только здесь, — упрямо повторила Анна. — Когда я сбрасываю солдатские сапоги, гимнастерку, всю эту грубую, тяжелую форму, я начинаю сознавать, что я — человек.

— Ты хотела бы сидеть в окопе в туфельках? — неожиданно резко спросил Саша. — И целоваться вместо того, чтобы стрелять?

— Да! — мечтательно и беззлобно ответила Анна. — И не боюсь сознаться в этом. Я ненавижу ее!

— Кого? — встрепенулся Саша, пораженный силой ее мгновенно вспыхнувшего гнева.

— Войну! — крикнула она, и где-то в нагроможденных друг на друга скалах тут же откликнулось приглушенное ветром эхо. Внизу осторожно и таинственно прогудел старый буксир.

— Ты боишься? — не смея повернуться к ней, спросил Саша.

— Боюсь, — тихо призналась Анна. — Я не хочу, чтобы меня убили. Я хочу любить, встречать солнце, рожать детей.

— Пусть другие гибнут? — спросил Саша и тут же подумал: «Как просто и бесхитростно она обо всем говорит. Рожать детей… Она сказала об этом, как о чем-то совершенно естественном, без чувства стыда. Но при чем здесь чувство стыда? Разве в этом стыд? Разве в этом и совсем не в другом, в том, что действительно стыдно?»

— Не надо, чтобы погибали люди, — сквозь свои думы услышал Саша.

Она замолчала надолго и внезапно спросила:

— А ты уже любил?

Вопрос застал Сашу врасплох, но он сказал правду:

— Да. Любил.

Анна встрепенулась, порывисто вскочила на ноги.

— Я несчастливая.

— Почему ты так говоришь? Не надо.

— Не успокаивай. И не жалей.

Она как-то странно взглянула на него, будто боялась потерять его навсегда, и уже спокойно и равнодушно сказала:

— Пойдем. Нас ждут.

Река немного притихла. Саша заранее представил себе, как он выйдет на берег и как Ленка и Игорь сразу же начнут их разыгрывать. Он уже слышал их насмешки.

Но все вышло не так, как он представлял. Когда они, тяжело дыша, вышли, наконец, из воды, Игорь как ни в чем не бывало раскуривал папироску и, прищуривая бесцветные глаза, сказал:

— Пловцы из вас плевые. Скорость черепахи. Неохота раздеваться, а то я показал бы вам, как надо плавать.

А Ленка, собирая в букет крупные ромашки, звенела чистым переливчатым голоском:

Скромненький синий платочек Падал с опущенных плеч…

Она оборвала песню, засмеялась и радостно сказала:

— Молодцы! Быстро вернулись.

На обратном пути все молчали. Каждый думал о своем. И только когда выходили из рощи, направляясь к лагерю, Ленка, вся сияя от переполнявшего ее счастья, воскликнула:

— Анька, какие у тебя глаза веселые!

У артпарка Саша почти лицом к лицу столкнулся с неведомо откуда появившимся на дороге Валерием. Тот остолбенело посмотрел на Сашу, обвел всех недоуменным, недружелюбным взглядом и растерянно пробормотал:

— Я тебя везде ищу. Комбат вызывает.

— Вызывает? — торопливо переспросил Саша.

— Приходи в батальон связи, — успела шепнуть ему Ленка.

Саша слегка кивнул Анне. Она снова была печальна.

Валерий зашагал рядом с Сашей, изредка оглядываясь назад.

— Вот уж не думал, — тоном старшего начал выговаривать он. — Такие клятвы в любви к Жене. Чистое, святое чувство. И вдруг…

— Что вдруг? — тихо, но с гневом спросил Саша. — А у тебя есть что-нибудь святое?

— Ты о чем? — медленно и обиженно спросил Валерий.

— О стихах.

— Ничего не понимаю.

— И о Гранате.

— При чем здесь Гранат?

— А скажи, Валерий, — сдерживая закипавшее волнение, спросил Саша, — когда ты написал те стихи?

— Какие?

— Очень хорошо помню первую строчку: «Мы были высоки, русоволосы».

Саша очень долго готовился к этому разговору. Он то откладывал его, то готов был немедленно бросить в лицо Валерию гневное обвинение. Мысленно часто рисовал картину словесной дуэли, которая должна неминуемо произойти, задавал Валерию вопросы и слышал его ответы. И спрашивал себя, почему медлит, почему заставляет себя смириться с тем, что произошло. И каждый раз приходил к выводу о том, что больше всего на свете боится потерять друга, с которым связала его судьба. Потерять друга… Разве мало уже он потерял? А ведь жизнь только начинается, и дорога длинна.

Валерий внимательно посмотрел на Сашу. Весь вид его говорил о том, что его нисколько не удивляют слова Саши и что он уже давно ждал, когда тот задаст ему именно этот, а не какой-нибудь другой вопрос.

— Стихи, о которых ты спрашиваешь, я написал перед самой войной.

— Их написал Гранат.

— Ты с ума сошел!

— Тебе можно верить?

— Как хочешь. Мои слова могла бы подтвердить Женя.

— Женя?

— Да. Я читал их ей. В тот вечер, когда провожал домой.

Саша низко упустил голову. Ему не хотелось смотреть в лицо Валерию.

— Напрасно переживаешь, — мягко сказал Валерий. — Я не соперник. Да и Женя, пожалуй, не та, за кого ты ее принимаешь.

— Не надо, — не оборачиваясь, тихо попросил Саша. — Не надо говорить о ней.

Он быстрыми, твердыми шагами вернулся к Валерию и, глядя ему в глаза, сказал:

— Уверен, если она осталась в Синегорске…

— Понятно, — усмехнулся Валерий, — ты возомнил, что она героиня.

— Женя может наделать немало ошибок, но у нее чистая душа.

— Ты хорошо знаешь, что она переписывалась с Андреем. Скажи мне… только не сердись, если мой вопрос заденет уж чересчур личную сферу. Скажи как другу, к чему этот фанатизм? Любить, зная, что тебя не любят?

— Все очень просто, Валерий, — ответил Саша, зная, что ему не уйти от этого вопроса. — Не могу наплевать себе в душу.

— И эта любовь будет преследовать тебя всю жизнь?

— Не знаю. Сейчас Женя со мной. И я не могу любить других.

— Слова. А эта деваха из батальона связи? Кажется, Анна? Ты целовал ее?

— Целовал.

— И еще одно, дружище, — Валерий подсел ближе к Саше. — Андрей — сын Обухова. Казалось бы, чувство неприязни, которое ты питаешь к Андрею…

— Ты ошибаешься, — перебил его Саша.

— Не надо меня разубеждать, — мягко, но настойчиво возразил Валерий. — Я знаю, что такое благородство. Но не следует в него играть. Ты скажешь, что у тебя к Андрею самые лучшие, светлые чувства…

— Андрей достоин ее.

Услышав эти слова, Валерий едва не сказал, что вовсе не Андрей, а он, Валерий, достоин того, чтобы его любила Женя, и что она действительно любит его. Но настойчивым усилием воли он заставил себя сказать другое.

— Ты слишком прямолинеен, Саша. Пойми, человек должен быть самобытным. Я веду речь не о причудах. Но незаурядный человек всегда отличен от других своим, особым пониманием мира. Отношением к людям. И даже к самому себе. Он не укладывается в обычные рамки. Если ты становишься похожим на всех и мыслишь, как все, — ты близок к примитиву. Ты пройдешь по жизни незаметно, и никто не взглянет на тебя. Откуда людям знать, что у тебя в душе? Какое им дело до того, что в твоей голове кипят мысли, а сердце горит огнем? Ты покажи все это, чтобы я мог увидеть, ощутить, пощупать, в конце концов.

— Нет, — убежденно сказал Саша. — Нужно быть самим собой.

Изредка поглядывая на хмурого Валерия, Саша думал о том, что разговор, который его так волновал, не получился. Впрочем, Валерий все объяснил. К чему же еще сомневаться? Все к лучшему. Иначе они шли бы сейчас не как друзья, а как враги. Но почему, почему все-таки такое совпадение: стихи Граната и стихи Валерия? Или он, Саша, что-то перепутал? Все могло быть. Ведь шел бой…

 

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Вся ночь накануне стрельб ушла на инженерные работы. К рассвету нужно было все зарыть в землю: орудия, линии связи, походные кухни, рации. Все знали, что утром с высоток, где засел «противник», посмотрит в стереотрубу генерал и придирчиво оценит маскировку.

Стрельбы были необычные. Курсантам предстояло держать экзамен на зрелость и мастерство.

Валерий пошел искать командира взвода. Он долго брел в темноте, натыкаясь на пни. В ночи настороженно ржали кони. Скупые капли дождя изредка попадали на лицо. Он присел отдохнуть под густой куст.

Да, учеба в училище пролетела молниеносно. А фронт все грохочет, подкатился к Волге. Скоро придется покинуть мирный полигон, и снова слепая случайность будет решать за него, Валерия, самый страшный вопрос: жить или погибнуть. Совсем недавно кто-то пустил слух, что Сашу после выпуска хотят оставить в училище на должности командира курсантского взвода. Эта новость резанула Валерия по самому сердцу.

«Впрочем, еще рано волноваться, — успокаивал себя Валерий. — Я стреляю не хуже его, командую отделением, на хорошем счету. Могут оставить не его, а меня».

«Оставить? Не его, а тебя?» — вдруг почудился Валерию голос Граната, и он испуганно выскочил из своего укрытия.

Он снова начал терзать себя мыслями о том, почему Саша стал относиться к нему совсем иначе. Они продолжали часто бывать вместе, но Валерий не мог не чувствовать холодка отчуждения, который появился у Саши. И почему он спросил об этих стихах? Не мог же он спросить об этом просто так, случайно? Или мог? Нет, нельзя допустить, чтобы разрушилась их дружба. Иначе совсем трудно станет жить на свете…

Ранним утром Сашу вызвали на наблюдательный пункт. Взволнованно, но четко он доложил генералу Гусаковскому, что готов выполнять боевую задачу.

— Цель номер одиннадцать, — отрывисто произнес генерал.

На наблюдательном пункте переглянулись. Задача была не из легких: разрушить дзот. Это не то, что подавить пулемет или орудие. Тут требовались прямые попадания.

— Цель понял и вижу, — доложил Саша.

Генерал резко нажал на кнопку секундомера. Стрелка помчалась по циферблату. Саша стремительно переписал на планшет показания буссоли и начал высчитывать угломер, уровень, прицел. Ум работал ясно и напряженно. Готово! Генерал одобрительно кивнул головой.

— Стрелять первому орудию! — внешне спокойно скомандовал Саша, хотя внутри у него все кипело от волнения. — По дзоту, дальнобойной гранатой, взрыватель фугасный… — Длинная команда, повторявшаяся до этого сотни раз на учебных стрельбах и тренажах, приевшаяся до оскомины, сейчас, казалось, произносилась впервые в жизни. Слова «угломер», «уровень», «прицел» стали теперь весомыми, словно принимали на себя всю ответственность за точность стрельбы.

Прошло не больше секунды после того, как Саша произнес последнее слово команды, и вот уже где-то в вышине с шумом, напоминающим сердитое шуршание жухлых осенних листьев, пронесся первый снаряд.

Валерий, находившийся в это самое время на огневой позиции, принимал команды с раздвоенным чувством. Он был убежден, что Саша отлично справится со сложной стрельбой, но все же смутная надежда на то, что какая-нибудь непредвиденная случайность помешает Саше занять первое место, не покидала его.

Орудие вело огонь все интенсивнее, восьмиделенная вилка сменилась четырехделенной и затем двухделенной. Снаряды неумолимо приближались к цели.

После каждого выстрела Валерий подбегал к орудию и контролировал точность установок наводчика, совсем еще молоденького курсанта с круглым, как мяч, лицом. Придраться было не к чему, и Валерий с разочарованным видом отходил на свое место.

«Сейчас начнем беглый огонь, — думал он, — и отличная оценка у Саши в кармане».

Но тут он услышал голос связиста:

— Стой! Записать! Цель номер одиннадцать — дзот!

«Неужели все? Не может быть, наверное, генерал даст Саше еще какое-нибудь задание».

Предположение Валерия оправдалось. Через минуту связист передал:

— Левее один сорок, прицел восемь шесть, один снаряд, огонь!

«Перенос! — обрадовался Валерий. — Генерал проверяет, умеет ли Саша маневрировать огнем».

Он не ошибался. Гусаковский был очень доволен пристрелкой и решил дать Саше еще одну задачу. Для этого он разрешил ему выпустить пять лишних снарядов. Это была своеобразная премия за мастерство: генерал любил красивую, точную стрельбу.

Валерий снова подошел к орудию. Насупленный взгляд его быстро скользнул по угломерному кольцу панорамы, до барабану прицела. Так же быстро он приник к окуляру панорамы и вдруг возле самого сердца ощутил снежный холодок: точка наводки не совмещалась с перекрестием. «Сказать наводчику? Поправить самому? А что, если… Нет, это невозможно. Ну, а если ты просто не заметил? Разве ты не мог не заметить? Да что ты себя убеждаешь? В чем? Ты и так не заметил, неужели это тебе непонятно? И, в конце концов, есть наводчик. Вот этот самый, что стоит с таким восторженным взглядом, будто ему сейчас вручат награду за уничтожение фашистского танка. Молоденький несмышленыш с пухлыми щеками, которые, видно, совсем недавно целовала мамаша. Какой с него спрос? Да, ничего не было, совсем ничего не было. Все хорошо, все идет так, как и должно идти. Но нет, сейчас, именно сейчас нужно поступить иначе, нужно помочь Саше, нужно доказать, что я был и остаюсь его другом. Это необходимо, это дороже, чем все остальное».

— Наводчик! — крикнул Валерий. — Куда вы смотрите, черт вас побери?

— В чем дело, Крапивин? — тут же спросил старший на батарее. — Почему медлите?

— Товарищ лейтенант, — четко отрапортовал Валерий, — наводчик допустил ошибку.

Лейтенант Курилов, недавний выпускник училища, старавшийся все время быть серьезным и озабоченным, быстро подошел к гаубице. Щеки наводчика вспыхнули ярким пламенем.

— Да-а-а, — протяжно сказал Курилов, посмотрев в панораму. — Так можно запросто подложить стреляющему самую обыкновенную свинью.

Курсант быстро исправил наводку, волнуясь, доложил о готовности.

Гаубица рявкнула. Стрельба продолжалась.

После того как Саша отстрелялся, наступил небольшой перерыв.

— Хорошо, что вы вовремя заметили, — сказал Курилов Валерию, — иначе после такой отличной запевки была бы испорчена вся песня.

— Стрелял мой лучший друг, товарищ лейтенант, — проникновенно произнес Валерий. — Фронтовой.

Курилов одобрительно кивнул головой и отошел. Позади Валерия хрустнула ветка. Он обернулся. Почти рядом с ним стояла Анна. Глаза ее были печальны и жалки.

— Он уже отстрелялся? — тихо и смущенно спросила она.

— Кто? — нахмурился Валерий.

— Саша.

— Да! — вдруг недружелюбно сказал Валерий. — Отстрелялся! Ну и что? Тебе-то какое дело? Что ты ходишь за ним по пятам? Что?

— Дурак, — почти ласково сказала Анна. — Дурак, если ты даже этого не можешь понять.

— А ты умная? Он любит другую. Слышишь, другую!

— Он будет любить меня. Будет! Понятно?

Анна озорно сбросила с головы Валерия пилотку, потрепала его за вихор и неторопливо, с гордым, независимым видом пошла прочь.

После того как батарея вернулась с боевых стрельб, Валерий рассказал об этом разговоре Саше и предложил сходить в батальон связи. Саша согласился.

— Только прошу тебя, не говори мне больше о вечной любви, — засмеялся Валерий.

— Я иду, чтобы попрощаться, — задумчиво сказал Саша.

— Верная мысль, — одобрил Валерий. — Тем более что скоро уже на фронт, и если там доведется целоваться, так только с землей во время обстрела.

Они отправились в батальон. Миновав целый поселок фанерных, похожих на игрушечные, домиков, они вышли на боковую линейку и очутились на чистой ровной поляне. Девушки-связистки занимались строевой подготовкой. Они выстроились в две шеренги. Пилотки чудом держались на пышных волосах, глаза светились озорством, лукавством и нетерпеливым желанием побыстрее разделаться с нудными и однообразными строевыми упражнениями.

Саша не впервые видел строй девушек в военной форме, но всякий раз ему казалось, что и форма, которая так ладно сидит на мужчинах, и весь этот строгий уставной порядок, и резкие, не допускающие возражений команды, — все это не для девчат.

Перед строем неторопливо и грузно прохаживался невысокий, крепкий в плечах и коротконогий старшина. На лице его застыло мрачное, угрюмое выражение. Казалось, он проводит эти занятия лишь под страхом строжайшего наказания.

Саша и Валерий остановились неподалеку под деревом. Многие девушки их тотчас же приметили, и по рядам промчался приглушенный говорок.

— Смирно! — взревел старшина. В голосе его слышались обида и отчаяние. — Нале-е-во!

Строй выполнил команду. Раздался гулкий, вразнобой, стук каблуков.

— Горох! — заорал старшина таким тоном, будто произошло непоправимое.

Послышался едкий негромкий смешок.

— Рядовой Николаева! — грозно прошипел старшина, и Саша удивился, как это он мог так быстро определить виновника.

— Товарищ старшина! — вдруг смело обратился к нему Валерий, подходя поближе и одновременно подмигивая Саше. — Ну как вам не жалко так жестоко гонять чудесных милых девушек? От строевой подготовки они не станут более изящными.

Девчата с откровенной радостью уставились на него и притихли, ожидая грозы.

Старшина даже не обернулся. Он стоял на прежнем месте, словно его врыли в землю.

— Я хотел бы узнать ваше мнение по поводу поднятого мною вопроса, — настаивал Валерий.

— Сейчас поставлю в строй, — медленно, отделяя одно слово от другого продолжительными паузами и чуть скосив маленькие пронзительные глазки на Валерия, пообещал старшина.

— В такой строй — с удовольствием! — весело и обрадованно воскликнул Валерий.

Строй взорвался смехом.

— Шагом марш! — взревел старшина.

Девчата не были подготовлены к такой неожиданной команде. Ряды пришли в движение и смешались.

— Взять ногу! — возмутился старшина.

— Не ногу, а ножку, — вежливо поправил его Валерий. — Неужели не ясно? Представьте, что все эти чудесные девчата не в кирзовых сапогах, а в самых модных туфельках. А вместо вашего хлопчатобумажного обмундирования, которое выдал ваш пройдоха-каптер, на них — шелковые, почти прозрачные платьица. Локоны — черные, как крыло скворца, белые, как молодой лен, рыжие, как вспыхнувший на солнце лисий мех. И ножки, стройные ножки, как стволы молодых березок. Неужели и в таком случае вы продолжали бы подавать свои нежные команды?

Старшина бросил на Валерия угрюмый взгляд, полный презрения и ненависти, и вдруг почти бегом потрусил к строю.

Саша от души рассмеялся. Что-то заставило его обернуться. По тропинке возле кустов, без ремня и пилотки, шла Анна. Вслед за ней медленно, нехотя двигалась высокая худая девушка. На плече у нее болтался карабин.

— Смотри. — Саша чуть подтолкнул Валерия в спину.

— Ну как я этого Квазимодо? — не понимая, о чем говорит Саша, возбужденно спросил Валерий.

Он не договорил, потому что тоже увидел Анну.

— Ну, ладно, — огорченно сказал Валерий, приветливо махнув Анне рукой. — Я посижу в сторонке. Вон под тем грибком.

Саша видел, как Анна что-то сказала сопровождавшей ее девушке, и та, оглянувшись вокруг, утвердительно кивнула.

Дождь разошелся не на шутку. Это был веселый и чистый дождь, на задорный стук его капель радостно отзывались и листья деревьев, и горячая пыль дороги, и туго натянутая парусина палаток.

Анна подошла к Саше, и они присели на мокрые бревна. Она смотрела на Сашу открыто и смело, готовая встретиться и с усмешкой, и с неприязнью. Саше неприятно было оттого, что дождевые капли настырно лезли за воротник, а еще больше оттого, что нужно было что-то говорить, а самые подходящие слова не находились, как ни старался он их отыскать.

— Как же это? — неуклюже повернулся он к ней, боясь встретиться с ее глазами.

— О чем ты? — спокойно спросила Анна. — А, понимаю, — тут же добавила она. — Ты хочешь знать, за что я попала на гауптвахту. Но ты же все равно меня не освободишь. Десять суток. — Она подняла голову кверху, дождевые капли с листьев сыпались теперь ей прямо в глаза, но она их не закрывала, и Саше казалось, что это не капли, а слезы. — Самовольная отлучка.

— Куда же ты ходила? — настороженно спросил Саша, и смутная ревность холодком обдала его сердце.

— На полигон, — не опуская головы, ответила Анна. — Посмотреть боевые стрельбы.

— На полигон? — переспросил Саша, вдруг поняв, что скрывается за этими словами.

— И тогда, на реку, ходила самовольно. Но тогда был выговор по комсомольской линии. Я знала, что встречусь с тобой.

— Неправда, — возразил Саша. — Ты не могла этого знать. Мы увиделись первый раа в жизни. Ты могла встретить другого? — торопливо спросил он.

— Нет, — радостно воскликнула она. — Я мечтала встретить тебя и встретила. Иначе не могло и быть. Я все запомнила, все… И ветер, и черемуху. И как прогудел буксир. По ночам я часто слышу этот гудок.

Анна подставляла голову под косые струи дождя, казалось, ей хочется, чтобы он лил сильнее. Она опустила ноги на землю. Дождь поспешно и жадно лизал ее голые коленки.

— Не бойся, я не стану навязываться, — вдруг жестко сказала она, по-своему истолковав его молчание. — Сейчас уйду.

Она провела ладонями по мокрому лицу, внимательно посмотрела на Сашу, и счастливое сияние ее глаз тут же погасло.

— Ухожу, — тихо сказала она, резко и решительно вставая на ноги. — Когда у вас выпуск?

— В сентябре, — ответил Саша.

— И ты уедешь на фронт?

— Да.

— Уже известно куда?

— Не совсем точно. Но скорее всего — на Волгу.

— Хорошо, — кивнула головой Анна, ее потускневшие глаза встретились с глазами Саши, и она тут же отвернулась и быстрыми шагами — по свежим лужам, по мокрой траве — пошла к своей конвоирше. Казалось, она забыла и о встрече с Сашей, и о том непродолжительном и сухом разговоре, который у них только что состоялся.

— Не уходи! — тревожно воскликнул Саша.

Анна не оглянулась.

— Ну как? — нетерпеливо спросил Валерий, когда Саша подошел к нему. — Поэма о вечной любви? Но почему ни одного поцелуя?

— Дождь, — рассеянно сказал Саша. — Какой дождь.

Валерий обнял его за мокрые плечи, и они ускорили шаг.

 

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Осенью Саша и Валерий вместе со своими товарищами были произведены в лейтенанты и получили назначение на фронт.

Перед отъездом они зашли к Обухову. Тот сидел на походной койке и нещадно курил.

— Снова жизнь сводит вас вместе, — почему-то с грустью сказал комиссар. — Снова в бой.

— Покой нам только снится, — с чувством произнес Валерий. — Не пойму одного: как получилось, что немцы дошли до самой Волги? Плохо наши дрались.

— Хорошо дрались, — упрямо возразил Обухов. — Сегодня получил письмо из дивизии. Федоров погиб.

— Федоров?! — вскрикнул Саша.

— Вот и непробиваемая шинелка, — тихо сказал Валерий.

— Он вел батарею через лес. Машина нарвалась на противотанковую мину. Осколок ударил ему в шею. Он лежал на размытой дождями дороге и перед смертью не сказал ни одного слова. Я знаю, он проклинал свою судьбу. Не мог примириться с такой смертью. Если погибнуть, то на передовой. На наблюдательном пункте. Этим он всегда напоминал мне пограничника.

Обухов замолчал.

— Никак не могу представить его мертвым, — сказал Саша. — Никак.

— Да, — кивнул головой Валерий. — Пока мы отсиживались в тылу…

— Не вздумайте отдать Волгу! — вдруг резко выкрикнул Обухов, стукнув кулаком по столу. — Только победа! Или смерть.

— Главное — не думать о смерти, — сказал Валерий. — Самое большое чудо — то, что человек не знает, когда придет его последний час. А если бы знал? Он жил бы как безумец, все время пересчитывал бы, сколько дней осталось ему жить.

— Дело не в этом, — возразил Обухов. — Есть люди, которые живут и после смерти. А есть — уходят из жизни раньше, чем придет конец.

— А мы ведь хотели вернуться к Федорову, — тихо сказал Саша.

Обухов порывисто прошелся по комнате.

— Он должен быть жив, — упрямо сказал он.

— Федоров? — с надеждой воскликнул Саша.

— Андрей, — тихо ответил Обухов, и складка на лбу прорезалась еще глубже. — Мне здесь больше невмоготу. Прошусь вместе с вами. Там будет легче. А здесь — будто бросил его на произвол судьбы.

Саша не привык слышать от Обухова жалоб. С жалобами обращались к комиссару.

— Как вы твердо верите, — восхищенно сказал Саша.

— Вас отпускают на фронт? — спросил Валерий.

— Пока нет. Но добьюсь.

Обухов надел шинель, затянулся ремнями, порывисто надвинул на лоб фуражку.

— На вокзале будет митинг. Все скажу там. Обещаете писать? — вдруг как-то виновато спросил он. — Просьба эта надоедливая, при любых проводах ее можно услышать. И все же — пишите. — Он распахнул дверь. — Писать-то мне больше некому, — добавил Обухов, и его слова тотчас же унес ветер.

На станцию они добирались всю ночь. Станция, где их ждали теплушки, была деревянная, неказистая, затерявшаяся в тайге. Грузились на рассвете. Излизанные шершавыми языками метелей сосны долго не пускали на скрипучую платформу проглянувшее между туч солнце.

Едва закончился короткий митинг, как к платформе подполз, тяжело разбрасывая косматые глыбы пара, разгоряченный паровоз. Он притащил за собой запыленные вагоны. Пассажиры, толпясь, выскакивали на скрипучую платформу. Кто мчался за кипятком, кто пытался сменять какую-нибудь вещь да продукты. Слышался густой, неумолчный говор, плакали дети, какая-то женщина надрывно голосила. Молодые девчата пели частушки.

Саша сидел на платформе, свесив ноги. Давно он не видел пассажирских поездов, сутолоки вокзалов. Война, война… Всех подняла на ноги, всех поразбросала, разметала. Вот и эти люди снялись с насиженных гнезд и едут теперь в новые, неведомые края. Матери, жены, старики.

Совсем неожиданно возле одного из вагонов Саша увидел невысокую худенькую женщину в осеннем поношенном пальто и теплом платке. Она держала в руке маленький алюминиевый бидончик. Ей нужно было, видимо, сходить за кипятком, но она не решалась отойти от вагона, боясь, что тронется поезд. Люди торопливо пробегали мимо.

— Мама! — воскликнул Саша и в несколько прыжков очутился возле нее.

Она стремительно обернулась к нему и, тихо вскрикнув, прильнула головой к его груди.

— Сынок, — прошептала она, и бидончик, глухо звякнув о рельс, покатился по щебню насыпи.

Они жадно смотрели друг на друга.

— Куда ты едешь? — наконец спросил Саша.

— А ты? Неужели на фронт?

— Да, мама, на фронт. Закончил училище, — сказал Саша. — Давай присядем.

Они отошли в сторонку, сели на сосновые бревна. Пахло хвоей, горячим мазутом, пресной водой, что широкой струей лилась из трубы водокачки в паровозный тендер.

— А ведь немцы сейчас уже на Волге, — дрогнувшим голосом сказала мать.

— Да, но скоро все изменится, вот увидишь, — убежденно сказал Саша. — Не тревожься. Я уже воевал, и ничего со мной не случилось. Расскажи о себе.

— Что о себе? Здорова, эвакуировалась на Кавказ, а сейчас — в Сибирь. Буду работать в школе. Ты знаешь, Сашенька, — заговорила она вдруг торопливо и взволнованно, словно боялась, что кто-нибудь помешает ей досказать все, что было необходимо. — На станции я встретила отца Жени. Но он ничего не знает о ней. В первые дни войны она поехала на заставу и так и не возвратилась. Отец и мать уехали, не дождавшись ее.

— И это все? — встрепенулся Саша.

— А ты теперь лейтенант, — сказала мать, осторожно притрагиваясь пальцами к самодельным кубикам, красневшим в зеленых фронтовых петличках шинели.

— Да, лейтенант, — рассеянно подтвердил он, тревожимый одной и той же неотвязной думой. — Значит, он ничего больше не рассказал?

— Ничего.

Саша не слышал, как прозвенел станционный колокол. Торопливо и возбужденно загудел паровоз.

— Я останусь, — сказала мать.

— Нет, что ты, — вскочил на ноги Саша. — У нас воинский эшелон. И скоро отправка.

Ему вдруг захотелось громко сообщить всем о том, что он так нежданно-негаданно встретил мать, но все уже бежали к вагонам, поспешно вскакивали на подножки. Мать схватила руками голову сына, Целовала его щеки, лоб, глаза, губы. Потом стремительно побежала в вагон.

— Я сейчас, сейчас, подожди, сынок, — задыхаясь, повторяла она, расталкивая стоявших в тамбуре людей. — Пропустите же меня. Пропустите, пожалуйста.

Вскоре она высунулась в окно, держа в руках большой полосатый арбуз. В этот момент лязгнули буфера, и поезд тронулся.

— Возьми, Сашенька, скорее! — крикнула мать.

Арбуз был так велик, что еле протиснулся в приоткрытое окно. Саша подхватил его и пошел вслед за вагоном.

— А бидончик, — вдруг вспомнил он, растерянно оглядываясь по сторонам. — Ты же оставила бидончик!

Мать махнула рукой. Слезы мешали ей видеть сына.

Саша бежал за вагоном, но поезд уже набрал скорость. Еще несколько секунд, и лишь перестук колес в таежном лесу да сизоватое облако пара, запутавшееся в старых разлапистых ветвях, напоминали о нем.

Саша долго смотрел на убегавшие в сосновую чащу рельсы, прижав к шинели арбуз.

«Она так и не успела рассказать о себе, — с горечью подумал он. — И раньше она никогда не успевала…»

— Арбуз! — завопил Валерий, увидев Сашу еще издали. — Вот уж не представлял себе, что в тайге растут такие красавцы!

Бельский тут же вытащил из кармана финку. Кто-то из курсантов положил арбуз на сухую траву и тихонько дотронулся до него острым лезвием. Арбуз сразу же распался на две ярко-красные сахаристые половины.

— Самойлов — волшебник! — воскликнул Вишняков.

— Никакого волшебства, — заявил старшина Шленчак. — Я сам видел, как одна женщина продала ему этот арбуз. Верно я говорю, курсант, то есть, лейтенант Самойлов?

— Не совсем, — тихо ответил Саша. — Я не покупал. Мне дала его мать.

— Мать? — радостно спросил Сашу подошедший к ним Обухов. — Чудесная встреча. И неожиданная, как все в наши дни. Она ничего не знает об Андрее?

— Об Андрее? — Саша только сейчас понял, что очень виноват перед Обуховым. — Нет, ничего.

— Дайте-ка и мне скибку, — попросил Обухов.

Тревожно заголосила труба, и выпускники полезли в теплушки. Обухов каждому пожал руку.

Кто-то запел песню. Ее подхватили. Состав медленно тронулся. Саша долго махал рукой одиноко стоявшему на платформе Обухову и жалел, что комиссара не отпустили вместе с ними на фронт.

Когда теплушки полетели мимо таежных дебрей, Валерий присел на нары возле Саши и тихо сказал:

— Ты знаешь, Анна исчезла.

— И ты до сих пор молчал?

— Я узнал об этом перед отправкой на станцию. Ленка прибежала как сумасшедшая. Она искала Анну. Говорит, что уже сутки ее нет в батальоне. Мне кажется, она удрала на фронт.

— Ты это серьезно? — недоверчиво спросил Саша. — Она говорила, что ненавидит войну и боится погибнуть.

— Их трудно понять. Ну да бог с ними, с девчатами. Считай, что инцидент исчерпан.

— Но куда она могла исчезнуть? — взволнованно спросил Саша.

 

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Огневой взвод, которым командовал Саша, окопался во дворе одного из кирпичных домов на окраине степного города. Саша примостился с биноклем в руках у оконного проема. Впереди, на углу улички, испуганно съежилось молодое деревцо. Тонкие ветви его были покрыты сухой пылью и гарью. При каждом новом разрыве снаряда деревцо металось, будто хотело сорваться со своего открытого места. Даже в минуты затишья по его увядавшим листьям проносилась едва уловимая нервная дрожь.

Саша время от времени смотрел на это незащищенное дерево. Ему хотелось, чтобы оно оставалось целым и невредимым.

— Хороша банька, — подсел к нему старшина Шленчак. Он приехал сюда вместе с выпускниками и был назначен парторгом батареи. — Березового веничка недостает.

Саша промолчал. Отсюда, с перекрытия второго этажа, хорошо просматривалась часть улицы и вся окраина. Крытая грузовая машина в дальнем переулке остановилась, и из нее торопливо выпрыгнули немецкие солдаты. Один из них, рослый, неуклюжий, выхватил из кармана брюк маленькую губную гармошку и заиграл веселенькую мелодию. Двое других, поменьше ростом, стройные и чуть франтоватые парни, принялись кривляться и кричать, притопывая тяжелыми сапогами.

Саше стало не по себе. Странно было здесь, где в уши беспрерывно врывались грохочущие, оглушительные звуки, слышать мелодию незамысловатой немецкой песенки.

— Жарко, — сказал он, пытаясь избавиться от неприятного ощущения. — Выдержим, парторг?

Шленчак помедлил с ответом.

— Яблочкин вчера просился. Если, говорит, он танки еще раз двинет, пусть дозволят мне их встретить. Хочу, говорит, чтобы они меня запомнили. — Шленчак помолчал, его круглое, будто опухшее, лицо немного осунулось, и еще отчетливее обозначились рыжие мягкие щетинки на подбородке и щеках. — Вот и скажи, Александр Дмитриевич, — неожиданно переходя на «ты», добавил он, — чего человек не выдержит? Есть такие муки на свете?

— А как Крапивин?

— Неразговорчив стал. Ни одного слова не выбьешь. И какой-то чересчур старательный.

— Ничего не пойму, — удивился Саша. — Странный вы, Шленчак. Человек старается, а вам все плохо.

— Да я не странный, — мягко возразил Шленчак. — А только старание разное бывает, товарищ лейтенант. Я вас двоих еще по училищу помню. Разное у вас старание. С того дня, как пушки его накрылись, он словно побитый ходит. Вроде с жизнью попрощался.

Они спустились вниз, собрали оставшихся в живых людей.

— Скоро пойдут танки, — сказал Саша. — Андрейчук и Стрельцов останутся у орудия. Остальные — со мной. Приготовить гранаты. Приказ прежний: ни шагу назад.

— И как можно больше шагов вперед, — добавил Шленчак. — Запомните: гранат меньше, чем танков.

Саша посмотрел на хмурых, измученных людей, и ему захотелось сказать им что-то бодрое, веселое, но слов не было. Взглянул на Валерия. Казалось, тот был абсолютно спокоен. Особенно глаза. Они словно застыли, уставившись в одну точку.

Пасмурный с утра день прояснялся. Вот-вот должно было проглянуть солнце, и, наверное, всем, кто находился сейчас в городе, очень хотелось увидеть его. И оно, наконец, вырвалось из серой сумрачной пелены облаков, засияло над рыжей осенней степью, над изуродованными городскими кварталами. Снизу, с кровоточащей земли, тянулись к нему дымы пожарищ, столбы взбудораженной взрывами земли и пыли.

И тут Саша в последних клочьях сырого тумана, что исчезал теперь, спасаясь от солнца, увидел среди пологих чуть повеселевших холмов черные, лениво отсвечивающие на солнце фигуры фашистских танков. Трудно было понять, стоят ли они на месте или уже двинулись к упрямой окраине.

Семь человек заняли позиции в окопчиках. «Если верить древним римлянам — счастливая цифра», — подумал Саша, придвигая к себе гранаты.

Валерий лежал рядом. Саша взглянул на него и неожиданно почувствовал к нему жалость. Он понимал, что предстоящий бой будет жестоким и что, может быть, уже не придется сказать друг другу то, что необходимо, очень необходимо сказать.

«С ним я не пошел бы в разведку», — вспомнил он свои слова. Какое он имел право так сказать? Правда, перед выпуском на вопрос Обухова Саша ответил, что готов, взять свои слова обратно. Разве Валерий не настоящий друг? И разве плохо вел себя в боях?

— Валерий, — позвал Саша. — Танки близко. Но у нас еще есть несколько минут. Ты слышишь меня?

— Слышу, — негромко ответил Валерий.

— Если этот бой будет для нас последним, ты должен знать: считаю тебя настоящим другом. Но было время, когда я подозревал тебя в нечестности. Я думал…

— Что же ты думал? — перебил его Валерий.

— Что ты присвоил стихи Граната.

Валерий молчал, отвернувшись от Саши.

— Прости меня, — попросил Саша. — Если можешь, прости.

— Танки, — тихо сказал Валерий.

Ему не хотелось говорить. Он не замечал солнца. Ему чудилось, что весь свет заполнен этими танками и что их не остановить. Вспомнилась батарея Федорова и такие же танки, ползущие на огневую позицию. Дрожащими пальцами он расстегнул душивший его воротник. И все, что говорил ему Саша, не удивляло и не волновало. Валерий думал о том, что никуда уже не уйти от этих танков, и ему стало немного легче. «А что сделал Морозка?» — вдруг спросил он себя и ответил теми же словами, которые произнес, казалось, очень и очень давно на уроке литературы: «Морозка выстрелил три раза вверх, как было условлено».

Танки были уже совсем близко, уже слышался отчетливо их грозный, злой рев. Один из них вырвался вперед. Из ближнего к нему окопчика кто-то неудачно бросил гранату. Она разорвалась в стороне, обдав танк жесткими комьями земли. Танки поспешно огрызнулись огнем. В воздухе засвистели осколки.

«Ближе, ближе нужно подпускать», — твердил себе Саша.

И тут произошло непредвиденное. Саша не поверил своим глазам: прямо напротив него, из переулка, наперерез приближавшимся танкам бежала девочка. Это было невероятно маленькое созданьице в коричневом костюмчике, без шапочки и босиком. За грохотом взрывов и пулеметной стрельбой не было слышно ее крика и плача, хотя то, что она кричала и плакала, можно было угадать по ее широко раскрытому рту и испуганному лицу. Трудно было понять, каким чудом попала она сюда. Вероятнее всего, выскочила из подвала ближнего здания и теперь мчалась по пустырю, не понимая, какая страшная опасность грозит ей.

Саша, пригнувшись, бросился к девочке. Увидев его, она, как крылышками, взмахнула ручонками, словно почувствовала, что он хочет ее спасти. Саша схватил ее на руки и рванулся назад, к ближайшей развалине. Для него не было ноши драгоценнее, чем эта тоненькая бледная девочка со вздернутым носиком, вымазанным в саже, с грязноватыми ручейками слез на щеках, с крошечной рыжеватой косичкой, напоминавшей обгрызанный хвостик.

Саша боялся упасть, споткнувшись о кучи кирпича и щебня, уронить этот маленький живой комочек, доверчиво прижавшийся к его груди. И еще больше страшился, что его настигнет пуля или осколок и что не успеет донести девочку до укрытия.

До ближайшего подвала оставалось уже несколько шагов, когда почти рядом с Сашей взметнулся огненный смерч. Острая боль стиснула сердце. Падая на землю, он с отчаянием понял, что никакое усилие не поможет ему теперь удержать девочку.

— Валерий! — крикнул Саша, собирая в этот просящий зов остатки своих сил.

Он был убежден, что его крик полетел в самое поднебесье. На самом же деле его не услышала даже девочка. И если бы Саша сумел хоть на миг оглянуться назад, он увидел бы, что там, где только что был Валерий, уже никого нет.

Всю эту картину отчетливо видел Шленчак из своей засады. Когда Саша схватил девочку, он улыбнулся.

Теперь, когда Саша упал, Шленчак стремительно пополз вдоль бугра. Танк был совсем рядом, вздыбился над бугром. Солнце ударило ему в гусеницу ослепительной вспышкой. Цепляясь за неприветливую землю, танк взбирался все выше и вот уже начал сползать туда, где притаился и замер Шленчак.

— Лезет, как по своей земле, — пробурчал Шленчак. В ту же секунду он швырнул в танк связку гранат. Она упала в стороне и не причинила танку вреда. Он зарычал еще ожесточеннее.

— Эх, старшина, старшина, — укоризненно сказал Шленчак.

Он взял в руку противотанковую — последнюю, что оставалась у него, — и хотел было кинуть ее под танк, но тут же передумал.

«А что, если снова впустую?» — спросил он себя, и впервые за все это время его охватил страх.

Шленчак крепкой загрубевшей ладонью стиснул рукоятку гранаты и в то мгновение, когда танк вот-вот, казалось, перевалит свое лязгающее тело вниз, с бугра, спокойно лег ему на пути, накрепко сросся с землей.

Звериным ревом наполнился воздух. И совсем незадолго до того, как мощный взрыв поднял на дыбы землю, Шленчак на миг увидел перед собой летний жаркий день. Вспотевший, довольный своим трудом, он стоит с косой, а навстречу ему спешит жена с девочкой на руках, почти с такой же девочкой, как та, которую пытался спасти Саша.

…Совсем неожиданно Саша почувствовал тонкий горьковатый запах черемухи и с усилием приоткрыл тяжелые, горевшие огнем веки. И сразу же его глаза столкнулись с другими, очень знакомыми ему глазами, полными солнца и тихого света.

— Ты будешь жить. Какое счастье… — прошептали совсем близко чьи-то губы, и по его лбу и щекам пронесся чуть прохладный ветерок, снова принесший с собой удивительный запах только что распустившейся черемухи.

И Саша понял, чьи это были глаза и губы. Анна!

— Скажи, — прошептал он, — ты искала меня?

— Да.

— Зачем?

— Чтобы сейчас быть с тобой.

— А я тоже думал о тебе, — признался Саша и вдруг перестал видеть ее глаза.

— Я знаю, — медленно и, казалось, равнодушно сказала Анна. — Как хорошо, что ты думал обо мне. Ведь тогда, за рекой… Любовь к тебе сделала меня совсем другой. Меня не пускали сюда. Я убежала. Ты будешь мой. Ты все равно будешь мой.

Пришли санитары. Анна, не стыдясь, поцеловала Сашу, и он тихо вздрогнул.

— Вот и все, — тихо сказала Анна и, не ожидая, когда Сашу положат на носилки и унесут, побежала по булыжной мостовой кривого, заваленного битым кирпичом переулка. В конце его дробно и устало стучал пулемет.

— Поцеловала, — задумчиво сказал низкорослый, щуплый санитар.

Саша чувствовал, что задыхается и что ему нужно сказать что-то самое главное, без чего он не сможет чувствовать себя спокойным. Он силился вспомнить то, что должен был обязательно сказать, и вдруг вспомнил.

— Где девочка?

И сразу же, стоило только сомкнуть глаза, как он увидел ее: девочка с рыженькой косичкой бежала ему навстречу по осенней траве…

Высокий санитар, шедший впереди, услышав его вопрос, ссутулился и на миг обернулся.

— Девочка, девочка, — пробурчал он мрачно и с ненавистью. — Вон она, хвостом мелькнула, ищи-свищи. Нужен ты ей… в таком виде.

Саша потерял сознание.

 

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

На старенькой, истерзанной в боях машине Женя везла раненых в медсанбат.

Степь дымилась пургой. Женя тряслась в кабинке на выпиравших из-под рваной обивки пружинах сиденья и пыталась сквозь густо залепленное снегом стекло разглядеть дорогу. Машина, захлебываясь от усилий, ползла но ухабам, беспомощно скатывалась с них и снова с упорством лезла в снежную целину.

Главной заботой Жени было как можно скорее довезти раненых. Несмотря на то что все они были укрыты одеялами и полушубками, лежали в крытой машине, нужно было спешить.

И шофер и Женя ехали с приподнятым настроением: наступление началось и предвещало большие, радостные перемены на фронте, а значит, и в судьбах людей. И им чудилось, что машина хоть медленно, но самоотверженно движется навстречу этим желаниям и счастливым событиям.

Дорога… Сейчас вся жизнь представлялась Жене нескончаемой и трудной дорогой. Особенно памятным был путь из Синегорска.

Да, Эрих тогда сдержал свое слово. Поздним вечером он пришел за ними в дом Крапивина и сказал, что пора ехать. Артемий Федорович отказался. Он заявил, что будет жить здесь до тех пор, пока не вернется Валерий.

— Вы верите, что он вернется? — спросила его Женя.

— Я верю в его звезду, — несколько торжественно ответил он и поцеловал ее в лоб.

— А если немцы заставят вас работать на них?

Артемий Федорович подвел Женю к шкафу, сквозь стеклянные стенки которого виднелись многочисленные пузырьки и банки с лекарствами.

— У меня есть выход, — почему-то улыбнулся он, показав на один из пузырьков.

— Яд, — прошептала Женя.

— И очень сильный, — спокойно подтвердил Артемий Федорович.

Прощание было коротким и молчаливым. Лишь в самый последний момент Артемий Федорович сказал:

— Одна просьба к вам, Женя. Ждите Валерия. Он не может погибнуть. Ждите.

Эрих провел Женю и Славку темными переулками, и в открытых воротах угрюмого кирпичного дома они увидели тупорылую машину. Эрих молча пожал им руки. Сопровождавший их солдат — молодой парнишка — пристально посмотрел на Женю и кивнул головой. Женя и Славка забрались в кузов. Машина рванулась и выскочила за ворота.

На город быстро опускалась ночь, и темнота усиливала чувство тоски, обреченности и одиночества. Женя мысленно перебирала в памяти все события, которые пронеслись за это короткое время. Странным было не то, что произошло столько изменений в ее жизни, странным было то, что она как изгнанница, как беженка покидала этот город, город материнской ласки, первой любви и цветущих яблонь.

К рассвету они были уже в областном центре. Машина остановилась неподалеку от площади. Женя и раньше бывала здесь, площадь всегда казалась ей веселой и уютной. Сейчас же она выглядела странной и необычной. Женя увидела дощатый помост и высокие столбы с перекладинами. Это сооружение стояло совсем рядом с кинотеатром, и Женя вспомнила, что перед выпускными экзаменами она вместе с Валерием смотрела здесь фильм «Истребители».

— Смотри, — толкнул Женю в бок Славка.

Они увидели, что помост окружают хмурые, словно невыспавшиеся люди, а вплотную к нему неровной цепочкой выстроились молчаливые солдаты.

Женя не понимала, почему остановилась их машина. Ей хотелось быстрее уехать отсюда, чтобы не видеть и не слышать того, что здесь произойдет.

Стало совсем светло, но Женя долго не могла рассмотреть, кто двигался в окружении конвоя все ближе и ближе к помосту через узкий коридор солдат. Но прошло еще мгновение, и внезапная догадка поразила ее. Женя, не помня себя, схватила Славку за руку и тихо застонала:

— Валерий…

— Какой Валерий? — испуганно спросил ее Славка. — Ты, наверное, ошиблась.

Да, Женя ошиблась. Это был не Валерий. Это был паренек, очень похожий и на Валерия, и на Андрея, и на Сашу, — обыкновенный русский паренек. Коридор из солдат был нескончаемо длинен, и, наверное, пока он шел по этому коридору, его занимала одна, главная мысль: идти прямее и тверже.

Увидев виселицу, он, вероятно, еще яснее понял, что она предназначается именно для него. Идти стало труднее, но он шел, стараясь не сгибаться. Страшно было подумать о том, что еще совсем немного, и все, что было вокруг: люди, город, небо, — все померкнет и навсегда исчезнет.

Он жадно всматривался в толпу. Кого ему хотелось увидеть? Остались минуты, может быть секунды, и каждая из них была драгоценней, чем целый год жизни! Но он, кажется, так и не увидел, кого искал.

Женя твердила свое: «Валерий, это Валерий». Ей верилось, что взгляд его теплых и ясных глаз обращен на нее. Казалось, что паренек не молчит, а говорит с ней, и она слышит его, отчетливо различает каждое слово.

Но в действительности паренек ничего не говорил. Он молчал, высоко подняв обнаженную голову, и ветер играл его волосами. А позади, теперь совсем близко, чуть колыхалась веревочная петля.

Неожиданно совсем рядом с помостом Женя увидела тонкую фигуру Фейнингера. Он стоял, не глядя на виселицу, свежий и подтянутый, всем своим видом показывая, что к тому, что сейчас должно произойти на площади, он не имеет непосредственного отношения.

Женя не слышала крикливого чтения приговора. Она не чувствовала даже своего дыхания, потому что ей нужно было понять и осмыслить все, что говорил ей сейчас Валерий. Женя высунулась из машины, чтобы видеть его лучше и чтобы он тоже лучше видел ее. Сейчас, сейчас она поможет ему. Она должна сделать что-то решительное, чтобы вызволить его из беды. Но что, что?

И вдруг она увидела, как гестаповец поймал петлю и поднес ее к голове паренька.

Ей хотелось крикнуть: «Спасите его, спасите!», но она задохнулась, ей перехватило горло.

Это было, пожалуй, все, что запомнилось Жене из тех дней, когда они ехали к линии фронта. Как немец оставил ее тяжело больную вместе со Славкой в какой-то деревенской избе, как очутилась она в медсанбате, как ушел со стрелковым батальоном Славка — все бесследно исчезло из памяти. Потом уже ей рассказали, что помог счастливый случай: деревушку всего лишь на сутки отбила у немцев наша стрелковая рота.

…Неожиданно машина закашлялась и остановилась. Стаи снежных птиц неистово заметались над притихшим и вдруг ставшим каким-то маленьким и обиженным грузовиком. Горбоносый шофер, кляня зиму, степные дороги и помпотеха, всучившего ему машину-калеку, безуспешно возился в моторе.

Положение усложнилось не на шутку. Если машина так и не подаст признаков жизни, раненым грозит беда. Женя залезла в кузов, получше укрыла людей, дала по глотку спирта.

— Мотор не завести, — глухо сказал один из раненых. — Я слышал, как он чихал. Безнадежное дело.

Женя быстро обернулась к говорившему, но не увидела его лица. Из-под воротника шубы, которой он был накрыт, выглядывал только острый нос.

— Молчи, — строго сказала Женя. — Ты ничего не понимаешь в моторе.

— Я — шофер, — возразил раненый.

— Ну и что же? — возмутилась Женя. — Значит, никудышный шофер. — Она прислушалась. — Оглох ты, что ли? Слышишь, гудит!

Ей не хотелось отчитывать раненого, но она знала, что его мрачное настроение может легко перекинуться на других.

Женя выпрыгнула из кузова, и вдруг в самом деле до ее слуха донесся гул мотора. Машину трудно было рассмотреть в снежной сумятице, но сомнений не оставалось: к ним приближается грузовик.

Женя побежала ему навстречу. На всякий случай вытащила из кобуры револьвер, боясь, что шофер не захочет остановиться. Твердо стала посреди дороги.

Машина остановилась, едва не задев ее буфером. Краснощекий шофер в ушанке высунулся из кабинки.

— Что, девка, пушкой машешь? Думаешь, испугался? На меня «катюшу» напусти — не испугаюсь.

— Свой! — радостно воскликнула Женя, смахивая снежинки с длинных ресниц.

— Свой, не твой еще, — засмеялся шофер, раскрыв рот, полный крупных длинных зубов.

— Ой, милый, не до шуток, бери скорей на буксир, — решительно сказала Женя, с удовольствием обнаруживая в своем голосе металлические нотки.

— Я вас не дотяну, — заупрямился шофер. — У меня груз.

— А у меня — раненые! — закричала Женя, стараясь пересилить свист ветра. — У тебя не машина, а танк. Попробуй только…

А шофер уже вытаскивал из кузова трос. Вместе с водителем санитарной машины они быстро справились с работой, закурили. Угостили трофейной сигаретой Женю. Она не отказалась.

— Молодчина, — похвалил ее незнакомый шофер.

— Поехали, — приказным тоном сказала она, и оба шофера тотчас же нырнули в кабинки.

— Садись ко мне, — позвал ее краснощекий. — У меня не машина, а мечта.

Женя задорно погрозила ему.

Степь слилась с мутным, прижавшимся к самой земле небом. Ветер нес снежные потоки. Они звучно стелились по снежной глади, и казалось, что вся степь находится в безостановочном движении, дымится и дышит, как живая. И верилось, что сейчас на всей земле не существует ничего больше, кроме этих снегов и ветра, который, беспрерывно повизгивая, лизал ее холодный шершавый покров, раскачивал редкие колючие кусты.

— Смотри-ка, — вдруг сказал шофер. — Никак волк.

Он указал Жене на едва приметную фигурку, появившуюся на белом фоне в стороне от дороги, и мелькавшую среди сугробов.

— Останови, — попросила она. — Кажется, человек.

Шофер несколько раз надрывно просигналил. Передняя машина остановилась. Женя вылезла из кабинки.

— Да это куст, — усмехнулся шофер. — Видишь, ветром качает.

— Да нет же, — заупрямилась Женя. — Человек.

Она была права. К дороге, проваливаясь в не успевшие затвердеть на морозе сугробы, ковылял человек. Полы его одежды приподнимал ветер, и время от времени он походил на большую взлохмаченную птицу, пытавшуюся взлететь. Согнутым локтем он закрывал лицо от колючего ветра. Казалось, он бредет, сам не зная куда. Неожиданно споткнулся, упал, тут же поднялся, сделал несколько шагов и снова упал.

Женя вместе с шоферами бросилась к нему.

Совсем молодой паренек в серой истрепанной шинели без знаков различия лежал подле колючего низкорослого кустарника, устремив неживой взгляд на дорогу. В его открытых глазах застыло отчаяние.

Женя с помощью шофера приподняла юношу. Он был словно деревянный. Они подняли его на руки и понесли к машинам. И тут Женя отчетливо увидела его лицо. Руки ее ослабли, а сердце глухо застучало. Она тихо вскрикнула.

— Не бойся, — сказал шофер. — Выживет.

— Да, да, конечно, — закивала головой Женя, не отрывая взгляда от бледного лица юноши и его открытых глаз, словно подернутых синим мартовским льдом.

Неужели Валерий? Это имя звучало у нее в душе, и волны радости и счастья, вдруг нахлынувшие на нее, сделали ее беспомощной и слабой. Его глаза, его губы, его подбородок. Все его! Только бы услышать голос, только бы он узнал ее! Куда же он шел? Почему он здесь, в степи, окоченевший и едва не замерзший? А может, это и не он?

Она укутала юношу и всю дорогу до медсанбата ехала в кузове, положив его голову к себе на колени. У нее было то странное и удивительное состояние, когда в душе все поет от радостного ощущения неожиданной встречи, и в эту сильную светлую песню врываются, словно непрошеные гости, нотки тревоги и тоски.

В медсанбат добрались лишь к обеду. Майор медицинской службы Логов всплеснул пухлыми руками, увидев полную машину раненых: количество мест в медсанбате не было рассчитано на такое большое пополнение. С помощью медсестер он разместил раненых. В самой теплой комнате Женя нашла место для паренька, подобранного в степи. Никаких документов при нем не оказалось, и все же сердце подсказывало ей, что она не ошиблась. Жене не терпелось поговорить с ним, убедиться, что это действительно Валерий и что он не забыл ее. Она уже представила себе, как он будет читать ей стихи, те, что первыми придут на память, или те, что написал на фронте.

Наскоро перекусив, Женя принялась за свою обычную работу, но Логов, внимательно посмотрев на нее, велел ей немного поспать, с тем чтобы вечером принять дежурство. Перед тем как уйти отдыхать, Женя несколько раз заглядывала в комнату, где лежали раненые, и с надеждой смотрела на юношу. Казалось, он был без памяти.

Вечером, заступив на дежурство, Женя вместе с санитаркой разносила раненым ужин. Юношу она кормила с ложки. Он жадно глотал горячий суп.

Неожиданно с улицы донесся гул пролетавших самолетов.

— Бомбят? — хрипло и взволнованно спросил он.

— Нет, нет, — торопливо успокоила его Женя. — Это наши. Теперь фашисты отбомбились.

Она не видела хорошо его лица, но зато услышала голос и отбросила прочь все сомнения: Валерий!

Женя дрожала от волнения.

— Скажи, ты — Валерий?

Юноша вздрогнул, и веки его чуть приоткрылись.

— Да, — сказал он. — А что?

Ей показалось, что теперь прозвучал совсем другой голос, глухой и незнакомый.

— Я — Женя. Из Синегорска. Помнишь?

— Женя? — спросил он таким спокойным и равнодушным тоном, что у нее похолодели губы.

— Ты вспомнишь, ты непременно вспомнишь, — придвигаясь к нему, повторяла она. Она боялась и подумать, что произошла ошибка. — Ведь твоя фамилия Крапивин?

— Нет, — едва слышно ответил он. — И я никогда не встречал тебя.

— Да нет же, — испуганно и настойчиво доказывала она. — Я — Женя. Неужели не помнишь?

Глаза юноши закрылись, и он глухо застонал.

— Я ничего не помню. Ничего…

Женя в смятении привстала с койки. Как могла она тревожить человека, который совсем недавно пришел в сознание?

— Прости, — прошептала она. — Прости.

Она с минуту задержалась возле его койки, подождала, пока он успокоится, подкрутила в лампе фитиль и вышла из комнаты.

Валерий проводил ее настороженным взглядом и облегченно вздохнул. Кажется, она так и не убеждена, он это или же человек, похожий на него. Пусть так и будет. Конечно, все было бы совсем иначе, если бы он не ушел тогда, когда понял, что и Саша, и девочка, и Шленчак — все погибнут. И разве он мог бы встретить Женю, если бы было не так, как произошло? Но вот он встретил ее, узнал, едва она обратилась к нему с первым вопросом. И что же? Где счастье? Почему вместо счастья — раздирающая душу тоска и отчаяние?

Он вспоминал сейчас, как спасся от смертоносного огня танков, до ночи сидел в развалинах кирпичного дома. Потом пошел сильный дождь вперемежку со снегом. Валерий, обессиленный и подавленный, ушел в степь…

Валерию вдруг снова, как и прежде, захотелось убедить себя в том, что ничего страшного не произошло и что можно и теперь найти удобный для себя выход. Но тщетно, все его доказательства тут же разбивались о какую-то непреодолимую стену, и чувство безысходности и непоправимости того, что свершилось, завладело им.

«Почему хорошо тем, кто честно идет по жизни? — спрашивал себя Валерий. — Наверное, им очень легко дышать… Что же отличает тебя от Саши, от Жени, от Шленчака? — Валерий долго лежал, стиснув губы, силясь найти верный, не подлежащий сомнению ответ. — Кажется, у тебя нет того главного, что есть у них. Помнишь, все, что говорили тебе еще с самого детства о Родине, о любви к ней, о долге, было для тебя красивыми, заманчивыми словами, от которых сладко замирало сердце. Нет, конечно, не только слова. Тебя нельзя назвать трусом. Ты мог пойти и на подвиг. Но ты всегда смотрел: а будет ли тот или иной шаг отвечать твоим собственным интересам. Даже на подвиг шел с оглядкой. Или с расчетом? И никто не мог прочитать в твоей душе то, что ты иногда прятал даже от самого себя. А они, твои сверстники, ничего не прятали от людей. Не может быть, чтобы они не думали о себе, не хотели остаться в живых. Разве меньше тебя они любят жизнь? Но свое личное счастье они не отделяли от судьбы людей. И вот теперь тебя убивает собственная совесть. Так что же делать? Что?»

Валерий лежал неподвижно, боясь привлечь внимание раненых с соседних коек. Физически он чувствовал себя крепче. Временами готов был решиться пойти к Жене и рассказать ей обо всем. Но тут же останавливал себя.

«Ты не сделаешь этого, — внушал он себе. — Не сделаешь, потому что все еще ценишь свою жизнь. А разве они не ценят? Так в чем же разница? Почему ты не можешь, а они бы смогли? Неужели все дело в том, о чем ты уже спрашивал себя, — в долге, в вере, в любви ко всем этим людям, которые окружают тебя, и ко всей этой земле, на которой полыхает сейчас такая страшная война? Неужели именно в этом?»

Время шло, а Валерий так и не мог придумать, что ему следует предпринять, как поступить. Лампа давно погасла, видимо, в ней кончился керосин. В окно заглянул месяц, холодный и безжизненный. Кажется, все спят. Лишь в противоположном углу тихо бредит раненый. Валерий встрепенулся. Внезапно родившаяся мысль обожгла его.

«Бежать, бежать, — настойчиво стучало в его голове. — И я знаю, куда бежать. Знаю. И там — спасение…»

Он поспешно, насколько позволяла ему больная рука, натянул под одеялом брюки, потом гимнастерку, сел на койке и с огромным трудом надел сапоги. Осмотрелся. Накинул шинель, схватил здоровой рукой шапку и, стараясь ступать бесшумно, выскользнул из комнаты. Проходя по коридору, он вдруг остановился, пораженный: из приоткрытой двери одной из комнат струился свет. Затаив дыхание, он заглянул туда. В крохотной комнатушке, набросив на плечи шинель, спиной к двери сидела Женя. Она держала в руках какую-то фотокарточку и внимательно рассматривала ее.

«Скорей, скорей, — торопил себя Валерий. — Она почувствует, она обернется. Сейчас обернется. Скорей, пока она не обернулась. Скорей!»

Но он не успел уйти: Женя, видимо почувствовав на себе пристальный взгляд, стремительно обернулась и совсем рядом с собой увидела его почерневшее, состарившееся лицо с потухшими, неживыми глазами.

— Женя, — прошептал он, задыхаясь. — Женя, — повторял он, будто не знал и не мог произнести других слов.

Она вскочила со старого скрипучего кресла и бережно усадила в него Валерия.

— Спаси меня, Женя, — как-то слишком спокойно произнес он. — Спаси.

Она присела рядом с ним. За окошком взвизгивала, точно от боли, ожидавшая рассвета пурга. Можно было подумать, что ее ожесточенное, гневное дыхание пыталось заглушить то, о чем, сбиваясь и путаясь, рассказывал Валерий.

Он говорил быстро, почти безостановочно, не давая перебить себя.

— Мне верилось, что я прав. Всегда и везде, Я был убежден, что иду по жизни так, как нужно. Готов был идти в огонь, если знал, что меня заметят, и боялся поднять голову от земли, если понимал, что никто не восхитится моей смелостью, не вспомнит моего имени, если придется погибнуть. В такие минуты испытывал страх и не знал, как с ним бороться.

Щеки Валерия горели. Он боялся встретиться с глазами Жени.

— И что бы я ни делал, я старался оправдать себя, договориться со своей совестью. Но совсем неожиданно для меня самого что-то совершенно новое обожгло душу. Я словно раскрыл глаза и увидел, что стоит мне сделать еще один шаг, нет, еще одно движение, и я сорвусь в пропасть. Но когда это произошло? Когда? Я сейчас вспомню. Ты увидишь, я обязательно вспомню. На батарее Федорова? В училище? Или в степном городе? После встречи с тобой? Сейчас, сейчас вспомню. Подожди, Женя, ты можешь немного подождать? Сейчас, сейчас…

Валерий приник головой к плечу Жени. Теперь она при всем желании не увидит его глаз — ищущих, мятущихся, перед ней была только его сгорбленная, вздрагивающая спина.

— Да, это было на батарее Федорова. Как же я мог сомневаться? Слушай, как это было. Я боюсь, ты не поймешь меня. Это нужно пережить. Мы тащили гаубицы. Под огнем. По глубокому снегу. Снег был сухой, как песок. Сто метров. Пятьсот. Километр. Выбились из сил. Казалось, уже никто не может сделать ни шага. Падали. Снова вставали. И тут я увидел человека в солдатской шинели. Он пришел к нам ночью. Его звали Гранат. Лицо его было худым и страшным. Грязные небритые щеки. Пот. Он судорожно глотал воздух и, ты понимаешь, что-то шептал. Я подумал, что он обезумел. Но после боя он сказал, что шептал стихи. Я помню каждый их звук. Это были стихи о нашем поколении. Я спросил его: «Эти строки родились тогда?» И он кивнул головой. И я сказал себе: «Вот человек, а ты — подлец».

— Зачем ты так? — успокоила его Женя.

— Я запомнил его стихи. И потом, в училище, прочитал. Перед своими товарищами. Вслух. Это самое страшное. Ты слышишь?

— Самое страшное?

— Да, — грубо ответил он. — Самое страшное. Я сказал людям, что это мои стихи. Понимаешь, мои! Я знал, что Гранат погиб.

— Валерий…

— Слышишь, он погиб, а я — жив! Человек погиб, а подлец — жив!

Валерий уронил голову на теплые колени Жени и застыл.

И ей стало страшно, так страшно, как будто не он, а она сама сделала все то, о чем он рассказал. Гневные слова, которые ей хотелось сказать ему, кипели в ней, но она не произнесла вслух ни одного из них.

— Говори, — сказала Женя тихо и настойчиво. — Говори.

И он говорил. А она видела перед собой лунную ночь в Синегорске, мысленно повторяла стихи, которые читал ей Валерий.

— Я пойду, — поднялся с кресла Валерий. — Но разреши мне только один раз, один раз…

— Что?

— Поцеловать тебя.

Женя обняла его за плечи, подняла голову, и черные густые волосы упали на его холодные руки. Она закрыла глаза.

Всем своим существом она почувствовала, что его поцелуй не принес ей счастья. Страх и горе охватили ее. Сейчас Валерий уйдет. Может быть, навсегда. Потому что идет в бой.

— Вот и все, — вздохнул он и круто повернулся к двери. — Спасибо тебе.

— Счастливо, — едва слышно прошептала Женя.

— Счастливо, — откликнулся он.

— Слышу, — прошептала Женя и снова закрыла глаза.

Когда она открыла их, Валерия не было.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Разъезд был маленький, неказистый, но два поезда стояли на нем так же послушно, как и на большой станции. Они не были похожи друг на друга. Один состоял из пассажирских вагонов, на которых были нарисованы большие красные кресты. Другой представлял собой длинную, казалось, бесконечную очередь теплушек, платформ с орудиями и танками.

В санитарном поезде среди других раненых, отправляемых в госпитали, находился Саша.

Приподнявшись на локте, он со своей полки жадно смотрел на снежный простор, расстилавшийся перед ним.

У высоких сугробов, совсем неподалеку от поезда, виднелась острая верхушка елочки. Она совершенно не шевелилась, словно замерла, удивленная добротой пушистых снегов и задорной силой солнца. Зеленые иглы ее верхушки были совсем молоденькими, они не успели еще приобрести голубовато-дымчатый оттенок, и каждая иголка своим острым концом тянулась кверху, будто ей очень хотелось уколоть что-то невидимое, уколоть играючись, ради забавы.

И Саше припомнился день, в который он ехал в училище. День был почти такой же, как сейчас. Такие же успокоившиеся снега вокруг. Даже здешняя елочка, казалось, перенеслась сюда из тех краев, где вела огонь батарея комбата Федорова. Все было так же, как в тот день, особенно в момент, когда перестал идти снег. Но нет, ведь тогда не светило солнце, не было ощущения чего-то нового, не видно было того, что теперь стало ясным, удивительно отчетливым.

Саша зажмурился, настолько ослепительной была снежная гладь и морозная синева неба. Вспомнились слова, которые написал ему Обухов, теперь уже с фронта:

«Скорее бы на свою границу! В те места, где ходил мой Андрей в пограничный наряд. Скоро мы будем там. Вот увидишь!»

Призывно загудел паровоз, и Саша снова прильнул к окну. И он не поверил своим глазам.

Там, где кончались сугробы и была вытоптана вдоль полотна снежная дорожка, совсем недалеко от елочки, стояла девушка в ловко пригнанном солдатском обмундировании. Саша всмотрелся в нее. Что-то бесконечно знакомое до каждой черточки увидел он в ней. Будто они никогда не расставались.

Но кто же это? Женя? Или Анна? Кто?

Ну конечно, Женя. И как он мог сомневаться? Или ему чудится? Просто оттого, что столько думал о ней и еще столько будет думать? Да, она, она! Черноглазая, тоненькая, со смеющимися глазами. Те же косички. Вон они выскочили из-под ушанки, этакие непослушные, непоседливые косички! Сейчас она сорвется с места и умчится, как вихрь. Неужели снова умчится?

— Женя! — крикнул он и, преодолевая боль в раненой руке, стукнул кулаком по стеклу.

— Тихо, браток, тихо, — сказал кто-то из раненых хрипло и равнодушно.

— Опять бредит, — мрачно откликнулись из соседнего купе.

А может быть, Анна? Белянка? Сейчас она подбежит к нему, как в тот день, когда он лежал на булыжной мостовой. Наклонится и будет шептать слова любви. Значит, Анна? На всю жизнь?

Поезд тронулся, медленно, но настойчиво набирая скорость. Саша видел, как девушка пошла рядом с вагонами, как удивленно-приветливо вспархивали ее длинные пушистые реснички, когда она поднимала голову к окнам. Она шагала легко и проворно, и Саша не слышал, а чувствовал, как поскрипывает снег под ее сапожками.

Ему хотелось позвать ее, крикнуть изо всех сил, но он понимал, что теперь она все равно не услышит его.

И Саше вдруг стало невыносимо страшно от того, что все — улыбки, слезы, радости, открытия, счастливый блеск глаз, проливные дожди, даже война, — все, чем люди живут в данное мгновение, все нетерпеливо и жадно уходит в прошлое, и нет в мире сил, которые могли бы остановить это непрерывное движение жизни. Но может быть, именно в этом — истинное счастье?

Когда-то Валерий сказал ему: «Все, Саша, юность кончилась». И сейчас Саше, как никогда, хотелось горячо спорить с ним, доказывать, что это не так. Юность так же вечна, как вечна человеческая жизнь. И прекрасна. Ибо в юности человек всегда первооткрыватель, он узнает и первую любовь, и первые разочарования, и первый бой, и первые радости.

Саша думал о Валерии, о Жене, об Анне и о себе и понимал, что не только они, но и он сам теперь уже совсем другой, что в чем-то главном и решающем изменилось его отношение и к Валерию, и к Жене, и к Анне, и к самому себе.

Но стоило ему вспомнить Граната, как все думы, которыми он жил сейчас, оказались перечеркнутыми одной незабываемой строчкой. «Мы были высоки, русоволосы…» Его стихи! А Валерий… И ты смирился, ты пошел против правды. Так в чем же вина Валерия? В том лишь, что он присвоил строки, рожденные другим сердцем? Нет, он искал поэзию только в словах, а не в своей жизни.

Саша открыл глаза. Поезд рвался в неизведанное. Идут поезда, идут войска. Идут к тем самым границам, где начиналась война. Саша скоро поднимется на ноги, очень скоро.

Будут еще бои.

Будут встречи.

Будет весна.

#img_8.jpeg