Устроив Ярославу в своей квартире под присмотром старшины Мачнева, Семен поспешил на заставу. Здесь он сразу же прошел в свой кабинет, плотно прикрыл дверь и, связавшись с отрядом, доложил о происшествии Смородинову. Тот сказал, что пришлет на заставу машину с офицером, что за женщиной, перешедшей границу, вплоть до особого распоряжения нужно смотреть в оба, а ночные наряды по возможности усилить. Говорил, как всегда, флегматично и вроде бы даже незаинтересованно, но Семен знал, что, чем больше он волнуется, тем усерднее старается изобразить полнейшее спокойствие.
Едва Семен закончил разговор со Смородиновым, как позвонил сосед слева, старший лейтенант Улыбышев.
— У тебя вроде стреляли, — хмуро осведомился он, и Семен отчетливо представил себе его вечно чем-то рассерженное лицо, противоречащее фамилии. — Ты в курсе?
— В курсе, — лаконично ответил Семен. — Немцы стреляли.
— С чего бы это?
— А кто их знает? Развлекаются.
— Я серьезно. На фланг тревожную группу выслал.
— Ну, это не повредит, — одобрил Семен. — У тебя-то что нового? Или, как говорят англичане, лучшая новость — отсутствие всяких новостей?
— Все по-старому, — не принял шутку Улыбышев. — Война еще не объявлена, а мы уже воюем. Нарушитель косяком прет. А тут еще гость.
— Кто?
— Корреспондент из Минска. Приехал репортаж писать. О буднях пограничной заставы.
— Считай, что тебе крупно повезло, — усмехнулся Семен. — На полном скаку ворвешься в историю. Да и корреспондент у тебя тоже везучий. Денька этак на два подзадержится — пороху понюхает. Досыта.
— Любитель ты разыгрывать, — буркнул Улыбышев. — А мне каково?
— А ты любитель великомучеником прикидываться, — отбрил его Семен. — Хотя твоя застава по сравнению с моей — курорт.
— Могу поменяться, — всерьез обиделся Улыбышев. — Хоть сейчас.
— После войны поменяемся.
— Чего ты заладил? — вскинулся Улыбышев. — А то, чего доброго, накаркаешь.
— Мне что, — попробовал пошутить Семен. — Я парень холостой, неженатый, а у тебя красотка — одна такая на всю западную границу, от моря до моря.
— Болтун ты, Легостаев, — беззлобно сказал Улыбышев, явно довольный комплиментом. — Неисправимый любитель почесать язык.
— А язык, товарищ Улыбышев, на то и дан человеку господом богом.
— Закончим, — на правах старшего по званию прервал его Улыбышев. — Сейчас не время, сам понимаешь. Что нового будет — извести. А то, пока тебе не позвонишь, ты безмолвствуешь.
— Теперь держись, буду звонить через каждые полчаса, — пообещал Семен.
На том и закончили. Позже, вспоминая эту ночь, Семен с грустью думал, что больше ему не пришлось говорить с Улыбышевым. В первые же минуты войны связь оборвалась, а сам Улыбышев был убит: его сразило осколком снаряда еще на крыльце заставы…
Семен прошел в казарму. Там стояла полутьма: фитиль керосиновой лампы был прикручен, стекло закоптилось. Почти все койки пустовали — наряды еще не вернулись с границы. Лишь в углу кто-то сладко, протяжно храпел, будто вознамерился втянуть в легкие весь воздух.
Хлебникова Семен застал сидящим на койке. Он медленно натягивал брюки на исхудавшие, высохшие ноги и морщился от головокружения.
— Не спится? — спросил Семен.
— Как на участке? — вместо ответа задал вопрос Хлебников, придвигая к себе сапоги с навернутыми вокруг голенищ байковыми портянками.
— Стрельба была, — уклончиво ответил Семен. — Немцы расшалились.
— Не убыло бы тебя, если бы и доложил, — укоризненно заметил Хлебников.
— Чего больного тревожить? Соль на раны сыпать? — хотел было шуткой отделаться Семен.
— Брось выкомаривать, — невесело оборвал его Хлебников. — Говори лучше, кого на границе задержал.
— А это ты у майора Смородинова спроси, — нахмурился Семен.
— Боишься награду на двоих делить? — в упор спросил Хлебников.
— Будешь такими афоризмами кидаться — я с тобой вообще говорить перестану, — всерьез рассердился Семен.
— Чувство юмора потерял? — пытаясь смягчить разговор, спросил Хлебников. — А коль со мной считаться не желаешь, я Смородинову позвоню, пусть меня на другую заставу пошлет или в отряд вернет. Думаешь, мне делать нечего?
— Поступай как знаешь.
— И все же — кого задержал?
— Известно кого — человека. А больше ничего не смогу сказать без личного разрешения Смородинова. Кстати, он приказал быть наготове, вполне вероятно, вот-вот немцы могут напасть.
Хлебников все же сходил в канцелярию, переговорил со Смородиновым. О том, что ему сказал начальник отряда, распространяться не стал. И больше не задал Семену ни одного вопроса.
На рассвете Семен пришел домой. На крыльце сидел расстроенный Мачнев. Он очень обрадовался приходу лейтенанта и принялся тут же высказывать обиду:
— Никакого сладу с ней нет, товарищ лейтенант. Из квартиры выгнала, нечего, говорит, меня сторожить. А я ж за нее в ответе. Голову снесут, если что, и скажут, что так и был ты, дорогой товарищ Мачнев, без этого предмета. Какой из меня караульщик? Приставим часового — и дело с концом.
— Помощь-то ей оказал? Рану перебинтовал?
— Перебинтуешь ей, товарищ лейтенант! Да она и близко к себе не подпускает. Дикарка какая-то!
— Ну, хорошо, Мачнев, можешь быть свободен. Отдохни немного, день сегодня будет крутой.
— Часового прислать?
— Не надо пока.
Мачнев, облегченно вздохнув, ушел, а Семен тихонько постучал в дверь. Ему никто не ответил. Он постучал громче.
— Войдите, — едва слышно раздалось из комнаты.
Семен нерешительно открыл дверь и остановился на пороге. Непривычно и дико было видеть на своей кровати женщину. Он смотрел на нее и невольно сравнивал с Настей. Ничего похожего — день и ночь! Черные, коротко подстриженные волосы на подушке — черный уголь на белом снегу. Карие, пронзительной силы глаза. Смуглое, как у мулатки, лицо. А у Насти — льняные косички, яркая синь чем-то изумленных глаз, розовые, как на морозе, щеки. И Настя совсем еще девочка по сравнению с этой, по всему видно, волевой, решительной и прекрасно знающей жизнь женщиной.
— Доброе утро, — сказал Семен, когда обоюдное молчание стало нестерпимым.
Ярослава кивнула в ответ, что-то смягчилось в ее суровом лице, — может, чуть добрее стали глаза.
— Я сообщил о вас в отряд, — сказал Семен, не ожидая вопросов. — За вами выслали машину.
Ярослава молчала.
— Может быть, вам что-нибудь нужно? — спросил Семен, — К сожалению, на заставе нет ни одной женщины, и вы уж не обижайтесь, что помогать вам будут мужчины.
Он чуть было не сказал «ухаживать за вами», но вовремя сдержался — уж слишком явной была двусмысленность этих слов.
— Очень хорошо, — сказала Ярослава.
Семен не мог понять, почему она так говорит, и смутился.
— Нет женщин, — значит нет и детей? — спросила она, и в голосе ее послышалась надежда на то, что он подтвердит ее предположение.
— Нет и детей.
— И на том спасибо, — вздохнув, сказала она.
Семен потоптался у порога, не зная, куда себя деть в своей собственной комнате. Потом присел на краешек табуретки. День был пасмурный, солнце так и не сумело выбраться из-за туч, и потому в комнате тоже было пасмурно и тоскливо.
— Старшина сказал, что вы не разрешили ему перевязать рану, — осторожно начал Семен, опасаясь рассердить ее. — Однако вы можете потерять много крови.
Она посмотрела на него с едва заметным вызовом. «Наверное, мысленно издевается надо мной, считает мальчишкой», — смущенно подумал Семен.
— А вы умеете перевязывать? — неожиданно спросила Ярослава.
— Конечно.
— Вот и перевяжите, — попросила она, не заметив его обиды. — Когда это хотел сделать ваш старшина, я думала, что обойдется. А сейчас вижу, что вы правы.
— На заставе есть санинструктор… — начал было Семен.
— Вы что же, в кусты? — не дала ему продолжить Ярослава.
— Хорошо, перевяжу, — согласился Семен.
Он подошел к умывальнику, тщательно, как хирург перед операцией, вымыл руки, то и дело смывая вскипавшую клочьями мыльную пену. Насухо вытерев их чистым полотенцем, он приблизился к кровати, взял с тумбочки перевязочный пакет.
Ярослава приподнялась на подушке и как-то странно, по-детски жалобно посмотрела на Семена.
— Вам помочь? — спросил он. — Где рана?
Она кивнула, отворачиваясь от него, будто боялась почувствовать вблизи себя его дыхание, и рукой показала на правую сторону груди, почти у самой ключицы, где на платье почерневшим пятном запеклась кровь.
— Вы можете высвободить руку из рукава? — спросил Семен.
— Нет, — огорченно ответила она. — Придется снимать платье.
Семен растерялся — еще никогда в жизни не доводилось ему снимать платье с женщины, тем более с совершенно незнакомой. «Но она сейчас для тебя не женщина, она раненая, которой ты должен помочь точно так же, как помог бы любому своему бойцу», — убеждал он самого себя. Семен с надеждой ждал от нее какого-нибудь ободряющего слова, которое бы придало ему смелости, но она молчала.
Наконец он решился. Взявшись за платье, еще влажное от дождя, он осторожно принялся поднимать его, боясь резким движением потревожить рану. По лицу женщины он видел, что ей очень больно, она даже прикусила зубами нижнюю губу, но не застонала даже тогда, когда он стал отдирать присохшую к телу ткань сорочки. Левой рукой женщина помогла ему снять платье через голову.
Семен осмотрел все еще кровоточившую рану. Пуля прошла навылет и, видимо, не задела жизненно важных сосудов и нервов. Кожа у женщины была, как и лицо, смуглой, упругой. Семен притронулся пальцами к ее телу, она вздрогнула, но тут же заставила себя смириться, не обращая внимания на резкую, обжигающую боль. Он осторожно наложил с двух сторон на рану марлевые подушки и принялся бинтовать, боясь взглянуть на обнаженную грудь. И все же не удержался, взглянул — и щеки его вспыхнули, будто их подожгли. Впервые он видел так удивительно близко женскую грудь с трогательно беспомощным соском. Почему-то подумал о том, что эта женщина могла, переходя границу, погибнуть, и он никогда бы не узнал, что она существовала на свете. Он в смущении отвел взгляд и смотрел теперь уже только на рану, стараясь перевязать ее как можно тщательнее и надежнее. Сейчас он желал лишь одного — облегчить страдания этой женщины, так неожиданно и внезапно появившейся на заставе.
«Вот перевяжу потом за ней придет машина, и она уедет, больше я никогда ее не увижу. Что ж, именно так это и должно быть, а как же иначе? Пусть моя перевязка поможет ей, и пусть она будет счастлива, — подумал Семен, сознавая, что проникается к этой женщине каким-то никогда еще не изведанным чувством благодарности и доверия. — Какая удивительная у нее судьба, — мысленно говорил он сейчас с ней. — Еще не началась война, а ее уж ранили. И было ли у нее такое время, которое нельзя приравнять к войне? Наверное, там, на чужбине, ей было куда труднее, чем нам здесь, на заставе. Здесь каждый — свой среди своих, а там?»
— Вот и все, — сказал он, закончив перевязку. — Как говорится, до свадьбы заживет.
— До свадьбы? — Она задумалась. — Давно она у меня была, свадьба.
И замолчала надолго, закрыв глаза. Длинные черные ресницы тихо вздрагивали. Семен, стараясь не шуметь, встал, на цыпочках отошел к окну.
— У вас на заставе растут березы? — вдруг спросила она взволнованно, словно речь шла о живых людях.
— Березы? — переспросил он. — Есть березы, одна вот здесь растет, прямо у крыльца.
— Спасибо. — Она произнесла это слово так, будто именно от Семена зависело, расти березам на заставе или не расти.
— Сейчас вам принесут завтрак, — пытаясь отвлечь ее, сказал Семен. — У нас свежая рыбка, чай с земляникой.
— Не хочу ничего, — с грустью сказала она. — Вот разве чай с земляникой.
— Если не секрет, скажите, как вас величать? — спросил Семен. — А то неудобно как-то.
— Я же называла себя — Ярослава. — Она сама удивилась, как звучит вслух имя, от которого она совсем отвыкла. — Ярослава, — еще раз повторила она, радуясь, что может открыто произносить свое имя. — А дочку мою Жекой зовут.
— Дочку? — удивился Семен. — У вас есть дочка?
— Есть. — Счастливая улыбка осветила ее измученное лицо. — Теперь ей уже целых шесть лет.
— Вам трудно говорить, — остановил ее Семен. — Я пойду, а вы поспите. Сон для вас — лучшее лекарство.
Он был уже на пороге, когда услышал ее голос:
— А вы не сказали, как вас зовут.
— Меня? Семеном, — в тон ей ответил он.
— А какой сегодня день?
— Сегодня? Суббота.
— Двадцать первое?
— Двадцать первое.
— Значит, завтра двадцать второе?
— Значит, двадцать второе.
Семен подождал, думая, что Ярослава еще что-либо скажет ему, но она молчала. Он вышел за дверь, тихонько прикрыв ее за собой.
Придя на заставу, Семен хотел было послать Мачнева отнести завтрак Ярославе, но тут же одернул себя: «Грешно и неразумно. Сегодня суббота, банный день, без старшины как без рук». И решил послать Фомичева. Оказалось, однако, что Фомичев повел на реку купать коней. «Этот вернется не скоро, пока сам не наныряется», — подумал Семен и позвал Мачнева. Тот поморщился, но перечить не стал.
Субботний день на заставе был весь в хлопотах, как в репьях. То и дело звонил телефон, и Семен едва успевал отвечать на вопросы. «Что они там, в отряде, перебесились? — злился Семен. — Будто сегодня узнали, что существует моя застава. Миллион вопросов. Сколько патронов? Наличие личного состава? Поднимал ли заставу по тревоге? Что нового на сопредельной стороне? Вырыты ли запасные траншеи? Обеспечены ли стыки между участками застав? Когда последний раз стреляли из пулемета? Сколько имеется фуража для коней? Не иссяк ли запас концентрата с лирическим названием «Суп-пюре гороховый»?»
Семен злился, однако кое-какие вопросы сослужили пользу. Он же не семи пядей во лбу, вполне естественно, мог и позабыть, а отряд перстом своим указывал: пойди проверь, доложи. Если вдуматься, для твоей заставы отряд старается, не торопись всех бюрократами обзывать.
Никогда еще Семен не чувствовал в себе такого прилива сил и энергии, как в эту субботу. Задумал: ночные наряды отдохнут, поднимет заставу «в ружье», проверит боеготовность. Потом баня, обед и тщательный инструктаж на боевом расчете. Недаром она, Ярослава, про число напомнила. Ночь приближается не рядовая, совсем не такая, как сотни ночей, что приходили сюда, на границу, до этой субботней ночи. С такой ноченькой, если сбудется то, что предрекла Ярослава, шутки плохи, эта ноченька такой рассвет может народить — вовек в сердце гвоздем торчать будет.
За весь день Семен не выкроил для себя даже полчаса, чтобы помыться в бане, хотя Мачнев чуть не силком тащил его туда, рисуя фантастические наслаждения в изобретенной им парилке.
— Что там ваши хилые Сандуны, — ворчал Мачнев. — Из моей парилки в сугробы можно прыгать.
— Ну ты и деятель! — восхищенно отметил Семен. — Война, можно сказать, на носу, а ты парилку рекламируешь.
— Война! — фыркнул Мачнев презрительно. — Какая же это война, если человек в бане не помылся? Никакая это и не война. К примеру, если нательная рубашка грязная, оно и помирать несподручно.
— Ты панихиду не разводи, — оборвал его Семен. — И меня не агитируй. Хлебникова вон тащи, ему хворь надо березовым веником выгнать.
— Так он уже в парилке оборону занял, — радостно сообщил Мачнев. — Худой стал, как журавель.
После обеда Семен поднял заставу «в ружье» с занятием рубежа обороны. Как ни хотелось ему придраться хоть к малейшей оплошности или нерасторопности бойцов — это не удалось. Бойцы действовали стремительно и молниеносно, как в настоящем бою. «А прежде, бывало, подгонять приходилось», — подумал Семен.
Семен ловил себя на мысли о том, что нет-нет да и думает о Ярославе. Скоро на дороге вблизи заставы запылит отрядная «эмка», просигналит ворчливо, требуя открыть ворота, и Ярослава уедет навсегда. В душе возникало что-то такое, что протестовало — глухо, подспудно, но все же протестовало — против ее отъезда. «Да ты не бойся, Настенька, я не влюблюсь, — говорил он не столько Насте, сколько себе. — Не влюблюсь я в нее, в эту Ярославу, уж ты мне поверь. Ну и что же, что она красивая? Красивая, ничего не скажешь. Только она красивая, а ты у меня — единственная, и лучше, чем ты, мне не надо. И ты же это хорошо Знаешь. И едешь ко мне. Правда, Настенька, едешь? Торопись, волжаночка моя, торопись…»
Субботний боевой расчет, казалось, был таким, как обычно, но что-то неуловимо изменилось — особенно в лицах бойцов, ждавших, что начальник заставы скажет им новое, совсем не похожее на то, что говорил прежде.
Семен, чувствуя это, хотел сказать им привычные слова как-то по-новому, но, когда начал, понял, что дело вовсе не в словах, а в том, как их, эти слова, воспринимают.
— Товарищи пограничники, — негромко, даже слишком сдержанно сказал он. — Вот мы и дожили до этой субботы. Сегодня двадцать первое. Завтра, следовательно, как и положено по календарю, двадцать второе. Пугать я вас не собираюсь, но предупредить обязан. К слову «война» мы уж привыкать стали, пообносилось оно, поистерлось. А только сейчас не о слове речь, а о войне — настоящей, и не той, что где-то там, на другой планете, громыхает, а о той, что к нам через порог переступит. И тут не учебной тревогой пахнет. Тут команды «Отставить» не подашь и переигрывать то, что без усердия, без души, без воинского умения сработали, не переиграешь. За ошибки кровью платить придется — своей, не чужой. Мы вот привыкли говорить: застава — маленькая боевая семья. То, что боевая, верно, а что маленькая — не согласен, и прошу того, кто так думает, побыстрее выкинуть эту мысль из головы. Числом нас немного, но воевать будем со своим коэффициентом. Да так, чтобы он равнялся десяти. Десяти, и не меньше!
Семен прошелся вдоль строя, всматриваясь в посуровевшие лица бойцов. Он хорошо слышал дыхание каждого бойца и мерный стук своих шагов по каменному полу.
— В ночь на границу пойдут усиленные наряды. Всем, кто останется на заставе, в ноль-ноль часов занять свои места на рубеже обороны. В помещении заставы — только дежурный, во дворе — часовой. Я буду с вами на границе. Вопросы есть?
Неподвижный строй хранил молчание.
Семен взял пограничную книгу и сказал громко и внятно, чеканя каждое слово:
— Застава, слушай боевой расчет!
Казалось, все было сейчас, как и вчера, и позавчера, и полгода назад, но это только казалось. Даже знакомые, сотни раз произносившиеся на заставе фамилии бойцов звучали сейчас по-новому, будто совсем новые люди встали сейчас в строй.
Семен, называя фамилии, вдруг поймал себя на мысли о том, что говорил о войне так, будто уже успел побывать в боях, хотя сам еще никогда не испытал того чувства, которое может появиться у человека в настоящем бою и которое невозможно вызвать искусственно, как бы ни старались командиры создавать на учениях условия, максимально приближенные к реальной обстановке. И все же, наверное, он говорил сейчас о войне настолько искренне и убежденно, что бойцы и впрямь могли поверить, что их командир уже крещен огнем. Недаром они с таким напряженным вниманием вслушивались в его слова, резко и беспощадно звучавшие в этом узком, стиснутом толстыми стенами и массивным сводчатым потолком коридоре. Но может, вовсе и не в этом дело, а в том, какие он произносил слова, в том, что слово «война», и прежде часто срывавшееся с уст, было тогда лишь предположением, вероятностью, а сейчас стало неумолимой реальностью, чем-то живым, осязаемым и непоправимым.
Семен подал команду «Разойдись» и снова удивился: прежде пограничники веселой гурьбой, обгоняя друг друга, мчались во двор заставы, это была шумная, даже крикливая семья, сыпавшая шутками и почуявшая свободу после напряженных минут боевого расчета. А сейчас они расходились неторопливо, молча, и никто не решался заговорить первым.
Семен вдруг подумал, что, проводя боевой расчет, он не сказал о самом главном: о том, что двадцать второго июня, если нападут немцы, каждый боец будет защищать свою страну, защищать не только себя, но и тот простор полей и лесов, гор и морей, что раскинулся за их спиной, от западной границы, до самого Великого, или Тихого, океана, и тех людей, что живут на этом бесконечном просторе и с захватывающим дух энтузиазмом строят новый прекрасный мир. «Но я же сказал о том, что каждый должен воевать за десятерых. А как можно воевать за десятерых, если просто воюешь, а не защищаешь все то, что зовется Родиной?» — возразил он самому себе.
Семен отправил усиленные наряды. Бойцы уходили на границу, как обычно, и только Карасев с чувством превосходства и чересчур уж весело сказал хмурому, сосредоточенному командиру отделения Деревянко, явно припоминая ему прошлый разговор:
— Ну, как насчет зацепки, товарищ сержант? Видать, и зацепка не понадобится?
Деревянко в ответ промолчал и, не посмотрев на Карасева, повел наряд заряжать оружие. Семен заметил, что уже у самых ворот Карасев стремительно огляделся, словно прощался с заставой.
Семен ужинал, когда его срочно вызвали к телефону. Дежурный из отряда сообщил, что «эмка», высланная на заставу, сломалась — полетела коробка скоростей, — все другие машины в разъезде, и потому пока нет возможности приехать за женщиной, перешедшей границу.
— А ее сообщение передано? — поинтересовался Семен.
— Какое сообщение? — спросил дежурный.
— Насчет двадцать второго.
— Я не в курсе, — сказал дежурный. — А начальник отряда знает?
— Знает.
— Тогда это уже не моя забота, — облегченно вздохнул дежурный. — Знаю только, что в округ он звонил.
После разговора с дежурным Семен пошел на квартиру. Ужинать уже не хотелось. Семен намеревался было вызвать Фомичева, чтобы седлал коней, но тот, будто перехватив его мысль, внезапно появился перед ним и доложил:
— К выезду на границу готов, товарищ лейтенант.
«Не боец — золото, — подумал Семен. — Любую мысль командира читает по взгляду, по жесту и почти всегда безошибочно. Тоже своего рода талант».
Ярослава с нетерпением ждала появления Семена.
— Вы совсем запропастились, — взволнованно сказала она. — И почему так долго нет машины?
Семен объяснил, добавив, что ее сообщение передано в Минск, а оттуда в Москву.
— Значит, машина придет только завтра? — переспросила Ярослава. — Вот после этого и не верь в судьбу.
— А что? — не понял Семен.
— А я загадала, — призналась Ярослава. — И все пока идет точно по моему предсказанию. И то, что мне удастся перейти границу, и что буду ранена. И что война догонит меня…
— А как вы гадаете? — улыбнулся Семен.
— В Германии все помешались на звездочетах, — то ли шутя, то ли всерьез начала Ярослава. — Вот и я попыталась…
— Понятно, — прервал ее Семен. — В Европе названия дней недели соответствуют названиям планет. Суббота — день Сатурна. А Сатурн — планета неблагоприятная и вредоносная, знаменует черный цвет и господствует над свинцом…
— Откуда вы это знаете? — удивилась Ярослава.
— Если бы я не стал начальником заставы, из меня получился бы второй Коперник. Или Кеплер, — пошутил Семен. — До беспамятства люблю астрономию. А вы, оказывается, верите звездочетам?
— Не верю, конечно, — смутилась Ярослава. — Но что-то есть в их предсказаниях притягательное. Не может же быть, что во Вселенной, где все взаимосвязано, Земля была бы сама по себе, а звезды — сами по себе.
— А я верю звездочетам, — сказал Семен.
— Неужели?
— Это я серьезно, — улыбнулся Семен. — Только само слово «звездочет» понимаю по-своему. — Семену вдруг захотелось быть с ней откровенным, и, наверное, потому, что ему казалось, будто он всю жизнь, еще с самого детства, был знаком с Ярославой. — Знаете, я влюблен в это слово «звездочет» — оно прекрасно. В нем и великая тайна, и великая вера. Для меня звездочеты — это великие прорицатели. А те, что составляют гороскопы, те и не звездочеты вовсе, а шарлатаны. И каким бы фантастическим ни было их шарлатанство, они неизбежно плюхнутся в лужу вместе со своими гороскопами. Вот Гитлер наверняка назначил день нападения по гороскопу. Воскресенье — день Солнца, а Солнце — светило благодетельное. А только все равно оно нам светить будет, а не Гитлеру.
— Это правда, — сказала Ярослава. — Только не думайте, что его, Гитлера, можно будет шапками закидать. Уж я-то знаю.
— Ну что ж, — посуровел Семен. — Каждое поколение, разумеется, не само выбирает себе судьбу. Нашему выпало воевать. И тут уж ничего не попишешь.
— Тут уж ничего не попишешь, — в тон ему повторила Ярослава — не с сожалением, не обреченно, а как о чем-то давно известном и решенном.
Они помолчали. Солнце вырвалось из-за туч и, как пленник, сбросивший путы неволи, яростно ударило в окно огненными, истосковавшимися по земле лучами.
— Вас можно попросить? — вдруг произнесла Ярослава тоном, заставившим Семена вздрогнуть от вспыхнувшей в этот миг жалости к ней. — Мне бы поближе к окну…
— Да, конечно, — вскочил он с табуретки и, взявшись сильными руками за железную спинку кровати, осторожно, но сноровисто передвинул ее к самому окну.
— Вот теперь совсем хорошо, — вздохнула Ярослава. — Это она?
— О чем вы?
— Береза…
— Она.
Ярослава неотрывно смотрела в окно, будто все, что было за ним — яростное, веселое солнце, и прояснившееся вокруг небо, и тихая, обрадовавшаяся солнечной ласке береза, — все это должно было исчезнуть — в один миг и навсегда.
— Вы, конечно, уедете на границу? — спросила Ярослава.
— Да, — чувствуя, как все тревожнее бьется сердце, и удивляясь тому, что это чувство может быть таким всесильным и беспредельным, ответил Семен.
— Оставьте мне пистолет, — попросила она. — Кто знает…
— Хорошо.
— И еще. Если можно, отправьте телеграмму. Мужу и дочке.
— Диктуйте, я запишу.
Она произнесла только одно слово «Москва» и тут же осеклась, точно не могла все, что ей предстояло продиктовать, произнести вслух.
— Не надо, — сказала Ярослава. — Все равно не успеет…
— Успеет, — заверил он. — Я немедленно пошлю на почту бойца. Или передам через отряд.
— Нет, не надо, — как об окончательно решенном произнесла она.
«Понятно, — догадался Семен. — Не хочешь называть свою фамилию. Что ж, ты и так сказала мне больше, чем можешь, — назвала имя. Впрочем, имя, вероятно, придумала, А зря отказываешься посылать телеграмму. Какая радость была бы мужу и дочке!..»
— Ну, до свидания, — с грустью из-за того, что вынужден расстаться с ней, сказал Семен. — Вам-то хоть немного полегче?
— Полегче, — негромко ответила она, и по ее быстрому, трепетному взгляду он понял, что ей не хочется с ним прощаться.
— Если что будет нужно, позвоните на заставу. — Семен перенес аппарат со стола на табуретку возле кровати. — Я скажу старшине, чтобы он присмотрел за вами.
— Некогда ему будет присматривать, — грубовато сказала она, будто Семен произнес что-то обидное. — Знаю, где-то в глубине души вы все еще надеетесь, что они не нападут, авось пронесет. Так я говорю вам: не надейтесь!
Последние слова она почти выкрикнула, как бы желая, чтобы ее сообщение о нападении немцев подтвердилось и чтобы ее не заподозрили в обмане. Но если бы Семен получше вслушался в ее возглас, он уловил бы в нем вовсе не то, что ему почудилось, а отчаяние, ясное сознание того, что она бессильна что-либо изменить и хотя бы помочь ему и заставе.
— А я не надеюсь, — сказал Семен. — И все же не прощаюсь.
— Еще одна просьба, — вспомнила Ярослава, когда он уже переступил через порог. — Включите репродуктор, пожалуйста…
— Я думал, что радио мешает вам.
— Господи! — изумленно, не представляя себе, как это люди иной раз не понимают самых простых вещей и совсем могут быть далеки от того, чтобы правильно ощутить душевное состояние другого человека, воскликнула она. — Я же тысячу лет не слышала Москвы!
Он послушно воткнул штепсельную вилку репродуктора в розетку. Москва передавала танцевальную музыку. Звуки старинного вальса тихо полились из круглого черного диска.
— Простите, — сказал Семен. — Простите мою недогадливость.
Она кивнула ему, и копна волос взметнулась черным вихрем.
И потом, позже, когда загремел бой, думая о Ярославе, он вспоминал не столько ее лицо, сколько этот черный вихрь на белой подушке…
Когда на рассвете немецкие пушки громыхнули по давно пристрелянному ими зданию заставы и пограничники заняли оборону, Семен велел Фомичеву перенести Ярославу в подвал. «Еще вчера надо было сделать это, — упрекнул себя Семен. — Она же ясно сказала: «Не надейтесь!»
Фомичев помчался выполнять приказание, но скоро вернулся и, стараясь перекричать грохот пальбы, сообщил, что она отказалась.
— Почему? — удивился Семен.
— Не знаю, — ответил Фомичев. — Не сказала. Спросила только: «Как фамилия вашего лейтенанта?»
— И что?
— Я сказал. Так она чуть с койки не соскочила. Говорит, что вашего отца знает. Передай, говорит, что встречалась с ним в Велегоже, на Оке…
«В Велегоже, на Оке… — подумал Семен, сменяя убитого пулеметчика. — Где он, тот Велегож, и где Ока…»
…Едва раздались первые залпы, Ярослава, напрягая все силы и стараясь пренебречь адской болью в предплечье, резко и беспощадно отдававшейся во всем теле, попыталась встать с кровати, но не смогла и обреченно упала на подушку.
«Вот, Семен Легостаев, и сбылись слова твоего отца, — подумала она, вглядываясь, как в неповторимое и мимолетное чудо, в березку за окном, так похожую на одну из тех ее сестер, что росли на Оке. — Сбылись, и чем он у тебя не звездочет…»
Как никогда прежде, Ярославе вдруг захотелось восстановить в памяти тот период ее жизни, который она провела в Германии и который оборвался сейчас так внезапно и неожиданно на этой заставе.
Ярослава мысленно перебрала в памяти день за днем, упрекая себя в том, что могла бы сделать значительно больше, чем сделала. Сейчас она совсем забыла, да и не хотела принимать во внимание, что без тех самых дней, которые теперь казались бесплодными и прожитыми впустую, не было бы и тех сведений, которые ей удавалось собрать и через Гертруду передавать своим. У Гертруды имелся портативный радиопередатчик, и она периодически выходила на связь. Итак, все же что сделала ты, Ярослава? Передала данные «мессершмитта» устаревшей конструкции? Тогда что еще? Передавала сведения о настроениях офицеров той части, в которой работала, отсеивая из массы шлака ценные крупицы? А что еще? Вот сообщила о том, какого числа нападут немцы. Ну и что из этого? Если бы ты сообщила об этом хотя бы полгода назад и если бы твоему сообщению поверили — вот тогда это принесло бы хоть малую пользу. Значит, полтора года прожиты напрасно и, значит, ты не оправдала тех надежд, которые на тебя возлагали? Кто может оценить твою работу, кто может сказать, что ты сделала хорошо, а что плохо? Никто, кроме тебя самой. Значит, суди себя как можно строже, несмотря на то, что нет ничего труднее, чем обвинять самого себя. Кто тебе скажет сейчас, правильно ли ты поступила, когда перешла границу, не дождавшись разрешения, не узнав, что стряслось с Куртом? Сейчас, когда напали немцы, ты особенно пригодилась бы там, в их тылу, в Штраусберге. Но как ты могла оставаться там после того, как произошла эта нелепая встреча с Густавом Штудницем? Даже если он сочувствует тебе, даже если все, что он говорил, правда?
Шквал вопросов обрушился сейчас, в эти минуты, на Ярославу, и каждый из них вызывал новый, еще более сложный вопрос, и ответы на них противоречили друг другу, не желая идти на компромисс.
«Впрочем, какое все это имеет сейчас значение, когда началась война? — попыталась успокоить себя Ярослава. — Все пойдет по иным законам, чем вчера, еще только вчера. И жизнь станет иная, и Максим станет иным, и Жека тоже. И ты станешь иной. Станешь ли? У тебя же нет выбора. Нет!»
Ярослава вытащила из-под подушки пистолет, оставленный Семеном, взвела курок.
«Как он превозносил одиночество, Легостаев-старший, — вспомнила Ярослава ту ночь у костра на берегу Оки, когда Легостаев был в ударе. — Вот сейчас есть возможность проверить, насколько он прав. Но разве главное в этом? Главное, успело ли прийти мое сообщение в Москву? Интересно, где сейчас Жека и где Максим, что с ними? Им и во сне не приснится, что я на заставе, встречаю войну одна, конечно же не приснится. Нет, как я могла даже подумать, что одна? А Семен Легостаев? А застава? А Москва? Нет, Легостаев-старший и сам не верил в тот гимн, что сложил одиночеству, честное слово, не верил…»
Никогда еще, кажется, не приходило к Ярославе так много мыслей — о жизни, о людях, о судьбе. Она не прервала их даже тогда, когда совсем неподалеку от дома, в котором лежала, разорвался снаряд. Дом, чудилось, качнулся, как во время землетрясения, начисто, с шальным звоном вылетели стекла, на кровать посыпались куски штукатурки. В окно, как из горячей пасти, полыхнуло пороховой гарью.
«Вот и хорошо, — подумала Ярослава. — Вот и хорошо, теперь береза совсем рядом со мной».
Репродуктор, не сдаваясь, продолжал работать. Москва передавала, как и вчера, и позавчера, и год назад мирные, деловые сообщения: на юге заканчивалась косовица хлебов, пионеры дружины имени Павлика Морозова собрали рекордное количество металлолома, известный композитор закончил новую песню, в которой прославляет любовь…
«Вот и хорошо, вот и хорошо, — борясь со страшным, испепеляющим душу волнением, повторяла Ярослава. — Так и должно быть, так и должно…»
Она отогнала все мысли, оставившие ее лишь тогда, когда через разбитое окно, до нее донеслась знакомая чеканная немецкая речь. «Стрелять в них? — спросила она себя. — Левой рукой? А если промахнешься? Тогда все пропало, тогда они расправятся с тобой, будут издеваться и мучить. И что изменится, если ты будешь стрелять в них? Убьешь одного, ну двух. А успеешь ли сама?»
Ярослава взглянула на пистолет, мысленно попрощалась с березой. «Зачем же он перевязывал меня, этот мальчик с двумя кубарями? — подумала она с грустью. — И все равно, если они войдут, буду стрелять…»
Ярослава так и не увидела их — двух немецких автоматчиков, приблизившихся к самому дому, она лишь слышала их громкие, возбужденные голоса. Кажется, они намеревались войти в дом, но что-то помешало им сделать это, уж слишком они спешили.
Потом, немного спустя, они снова вернулись, и теперь Ярослава поняла, что немцы вот-вот или войдут, или заглянут в приоткрытое окно.
И так случилось, что именно в этот момент в репродукторе послышался треск, свист, и сквозь этот знакомый, всегда необъяснимо-таинственный голос эфира отчетливо прозвучали слова диктора:
— С рассветом 22 июня 1941 года регулярные войска германской армии атаковали наши пограничные части на фронте от Балтийского до Черного моря…
— Радио? — изумленно сиплым, простуженным голосом спросил немец. — Неужели у русских есть радио?
— Ракета! — воскликнул второй. — Вторая! Франц, это сигнал к атаке!
— Сейчас, — отозвался первый.
И тут же едва ли не над головой Ярославы с адской трескотней прострекотали пули. Репродуктор и стена, на которой он висел, в одно мгновение, словно язвами, покрылись щербатыми отметинами пуль. Так стреляют в человека, которого люто ненавидят. Черный диск репродуктора, пробитый пулями, обреченно свесился к столу.
— Поспешим, не то нас обвинят в трусости! — уже издали послышался голос немца.
Вскоре возле дома все стихло, лишь вдалеке, уже в стороне от заставы, тявкал миномет и без передышки стучали автоматные очереди.
Ярослава приподнялась с кровати и едва не вскрикнула от радостного удивления: изрешеченный пулями репродуктор продолжал говорить!
— Ничего, ничего, — поспешно произнесла она, будто убеждая невидимого собеседника в своей правоте. — Все будет как надо. Еще есть силы, есть…
Ей казалось, что диктор, родной московский диктор, сидит совсем рядом с ней и говорит с такой силой уверенности в неизбежную победу над врагом, что ни на миг не возникало сомнения в святой правоте его слов. И еще ей чудилось, что те же самые слова, которые слышались сейчас из раненого репродуктора, произносят и Максим, и Жека, — ведь диктор говорил из Москвы!
Ярослава заставила себя встать с кровати.
«Теперь немцы захватили заставу, — с тревогой и волнением подумала она. — И я ничем не смогла помочь пограничникам. А они, наверное, все полегли. И Семен Легостаев, мальчик с лейтенантскими кубарями».
В эти минуты она твердо решила действовать. Даже если не удастся попасть к своим, она пойдет к немцам, чтобы помогать своим. Она останется разведчицей до конца. Все документы в порядке. Мы еще поборемся!
Ярослава медленно, слово ощупью, приблизилась к репродуктору и, как живое существо, обхватила черный израненный диск слабыми руками, прижала к груди.
— Спасибо тебе, родной, — прошептала она. — Великое тебе спасибо…