«Земля — пылинка в Галактике, а что творится на этой пылинке!» — подумал Семен, теряя сознание.
Внезапно он очнулся. Солнечный луч прошил листву орешника, плеснул в глаза, будто хотел убедиться, жив ли Семен и сможет ли поверить в реальность непривычно высокого леса, осатанело синего неба, обжигающей горечи войны.
Стволы сосен звенели от взрывов. Зеленые космы деревьев метались в непостижимо высоком небе. Семен, как новорожденный, смотрел на верхушки сосен и берез, на бесшумные невесомые облака и дивился, что и лес, и небо всем своим спокойным и невозмутимым видом как бы говорили, что они не причастны к тому, что происходит вокруг, и созданы лишь для той жизни, которая была до первого выстрела, взорвавшего рассвет. «Жизнь вечна, а война преходяща, как преходяще все злое и бесчеловечное». — Эта мысль сверкнула в голове Семена, едва он вновь увидел лес, опрокинутый в небо. В мирное, теперь уже рухнувшее в пропасть время он каждый день и каждую ночь проезжал верхом через этот же лес вдоль границы, но мысль эта пришла к нему только сейчас, пришла как открытие, потому что он открыл для себя в это мгновение совсем другую землю, другой лес и другое небо…
Семен жадно вдохнул воздух, словно до этой минуты был лишен возможности дышать. Казалось, именно этот глоток вернул ему жизнь.
Да, он думал — значит, жил. Сквозь прохладу и свежесть леса пробивалась горечь горелой ржи и пороха. Поле близко, догадался Семен. Значит, застава рядом. Но как же он очутился здесь? Как попал в этот лес и почему он не на заставе? Только что был бой или он был вчера, а может, давным-давно? Нет, только что, и ты подбежал к пулемету, потому что был убит пулеметчик. Ты отчетливо помнишь его фамилию — Фомичев. Ну конечно же Фомичев, кто же еще? У него прокопченные солнцем и огнем скулы и ранние щелястые морщинки на совсем детском лице. Да, если бы Фомичев остался жив, остались бы и эти морщинки, и глаза, которые в тот момент видели только врага. Ты всегда удивлялся, что у Фомичева такое детское лицо, и догадывался, что он обвел военкомат вокруг пальца, приписав себе годика три, не меньше, чтобы попасть на границу. И в тот момент, когда Фомичев вздрогнул всем телом, как от удара током, и беззвучно, отрешенно, точно от страшной усталости, сполз по стенке окопа и свалился на дно, ты все никак не мог поверить, что он падает и уже никогда не поднимется. Да, но почему же ты здесь, если на заставе все еще идет бой, и как ты посмел покинуть ее и оставить бойцов одних? Что скажет Смородинов? Он выскажется очень четко: «Я же предупреждал, я же говорил, этот Легостаев…».
Семен рывком вскинул тело с земли и тут же, едва коснувшись окровавленным лбом склонившихся к нему веток, с коротким стоном упал на траву. Сейчас он вспомнил, что такое же ощущение — пронзительной, обжигающей все существо боли — он почувствовал там, на заставе, когда заменил Фомичева.
— Тяжко? — послышался вблизи чей-то сиплый, вкрадчивый голос. Любопытство, жалость и превосходство человека, которого пока что пощадили выстрелы, слились в этом голосе. Семен стремительно запрокинул голову, пытаясь увидеть того, кто задал вопрос.
На старом, замшелом пне, сгорбившись, сидел парень в гимнастерке без ремня. На углах воротника отпечатались следы свежеспоротых петлиц, хотя обрывки ниток были, видимо, тщательно удалены. Боец был удивительно похож на большого нахохлившегося дятла, решившего отдохнуть после изнурительной долбежки древесной коры. Длинный нос был загнут книзу, и казалось, что он намеревается им клюнуть. Нацеленный в одну точку хмурый колючий взгляд усиливал это впечатление. Цепкие пальцы впились в алюминиевую, подкопченную с одной стороны флягу так, что, наверное, от них останутся вмятины. Широкие обвислые плечи дополняли картину, от которой веяло обреченностью. В выгоревшую, слинявшую пилотку намертво въелась пороховая гарь. Звездочка с выщербленной эмалью каким-то чудом держалась на сгибе пилотки, готовая упасть в траву.
— Ты кто? — с трудом выдавил Семен, чувствуя, что язык не хочет повиноваться ему.
— Видать, привык… — не отвечая на вопрос, осуждающе проговорил незнакомец. — Привык, как же: в петличках два кубаря. Кто, да что, да зачем? Повелевать привык… А что тебе даст моя фамилия? Сыт будешь? Рану затянет? Или войне конец придет? Я вот молчу, не спрашиваю. Лихо мне, а молчу. Ну, нацарапают штыком: «Покоится раб божий Глеб». Ну и что от того? Я, может, на страницы истории попадать не желаю, безымянным остаться хочу…
— На тот свет уже завербовался? — зло спросил Семен. — А кто за тебя воевать будет? Миклухо-Маклай?
— Может, и Маклай, не имею ничего против данной кандидатуры, — все с той же равнодушной интонацией ответил он. — Да черт с ним, с Маклаем. Ногу перевязать?
— Какой ты части боец? Говори! — повелительно потребовал Семен и, по долгому молчанию Глеба поняв, что тот не ответит, добавил: — Ты что надо мной сидишь, как квочка над цыплятами? Тоже мне, сестра милосердия! Цел? Так жми в часть, я без тебя доползу! И звездочку приладь как положено!
— Эх, кабы знать да ведать, где нынче обедать? На том свете — лучше питания не найти. А главное — никаких тебе знаков отличия и никаких тебе команд! Где она, та часть? Адресок подкинешь? Иль на свою заставу пошлешь? Так от нее одни головешки остались…
— Именно на заставу! Приказываю!
— Ты на меня не шуми, кричать тебе сейчас ужасно вредно, — лениво процедил Глеб. — Ты лежи смирнехонько, сил набирайся да слушай. Я исповедоваться хочу.
— Пошел ты к черту со своей исповедью! — взорвался Семен. — Я тебе не поп! Не знаю, кто ты по званию, еще раз приказываю: бегом на заставу!
Оба они говорили медленно, но даже в вынужденной медлительности Семена прорывалась ярость, а слова Глеба были унылы и монотонны, как осенний обложной дождь.
— Бесполезное дело, — не шелохнулся Глеб. — За гриву не удержался, так за хвост не удержишься.
— Ты что, приказ не выполняешь? — Пена всклубилась на пересохших, будто прикасавшихся к раскаленному железу, черных губах Семена, и он, сцепив зубы, чтобы не застонать, приподнялся с земли, дотянулся до нагана, но тот, глухо звякнув, выпал из сведенных судорогой пальцев.
— В муках рождается человек, в муках и гибнет, — молитвенно произнес Глеб. — Гонится человек за счастьем, по всему свету его разыскивает, а оно — рядом. В муках счастье, в муках человеческих. И чем горше муки, тем слаще счастье. А чистого счастья нет, все перемешалось, переплавилось: в добре зло тлеет, в ангеле бес сидит, в скромнике себялюбец, в бессребренике — скряга. И что же получается? А вот что: правда — она из кривды выходит. Несправедливость верх берет: над правдолюбцем хохочут, распутному хвалу воздают, мыслящего травят как зайца гончими. Человек глотка воздуха жаждет — его огнем душат, он хлеба просит — ему камень кладут. Любящих гордыня одолевает, и, глядишь, от любви той одна зола осталась, пепел один. Да и разберешься — была любовь-то? Может, то ненависть на себя ее обличье приняла, а ее за любовь посчитали. А кто обманут? Человек, опять-таки человек. Жизнь, она как зорька утренняя, полуденным светом сменяется, а там и мраком ночным. А человек сгоряча, не подумавши, не разобравшись, глаза не протерев, зорьку эту за всю жизнь свою принимает, о ноченьке ему подумать недосуг, а как эта ноченька беспросветная на ум ему придет, он ее тут же и отогнать норовит: авось еще долго до нее, авось стороной обойдет. Так и обманывает самого себя, одной зорькой хочет прожить, за счастье свое принимает. А где оно, счастье? Да если б было оно, так разве имело бы цену? Цена у того, чего нет, что недосягаемо. Манит, манит тебя, бежишь к нему, а оно от тебя — не ухватишь. Призрак — вот что дорого, вот чему цены нет…
«Не иначе рехнулся… — подумал Семен. — Не может нормальный человек так рассуждать».
— Гитлер, сказывают, чистый вегетарианец, мяса за всю свою жизнь ни грамма не сожрал, а видал, как сиганул! С первого прыжка!
— О Гитлере откуда данные? — насторожился Семен, чувствуя, как злость к этому человеку горячей волной накатывается на сердце. — За одним столом с ним обедал?
— Эва, как поворачиваешь… — обиженно сказал Глеб. — Об этом в газетах было. Газет, видать, не читаешь, начальник.
И то, что Глеб заговорил обиженным тоном, еще сильнее взбесило Семена.
— Ты… вот что, — негодуя на свое бессилие, раздельно произнес он. — Добром не уйдешь — пеняй на себя.
— Воюй… — усмехнулся Глеб. — Только с кем в бой пойдешь? Добры молодцы в чистом поле полегли, беспробудным сном спят. И разбудить некому. Солнце вон уже как поднялось, а они спят.
— Слушай, — поняв, что Глеба не пронять угрозой, попробовал взять уговором Семен. — Ты живой, я живой — двое нас, понимаешь?
— От тебя проку — что? — Выгоревшие брови Глеба чуть дрогнули. — Ты как птица подбитая, не взлетишь. А я свой карабин в реке утопил. Сроду я его не любил, карабин. И — в воду, аж булькнуло. Круги по воде — и никакой тебе войны!
— Ты что же, в плен нацелился? — ожесточившись, спросил Семен.
— Я не трус, не думай, — поспешно, будто самому себе, сказал Глеб. — Я по танку стрелял, по смотровой щели… По тому самому танку, который тебя чуть не перепахал. Потом — гранатой, а он, стерва, прет и прет. Ты ихние танки видал?
— Последняя пуля у меня в патроннике… — прошептал Семен.
— Прибереги, — сочувственно вздохнул Глеб. — А только в плен мне никак нельзя. Немец в первое время злой будет. Недосуг ему с пленными разбираться — коммунист ли, беспартийный ли. Переждать придется, а как отгромыхает — вот тогда мозгами и пораскинем. Посмотрим, как оно повернется — спиной ли, лицом ли.
— Изменник ты! — снова схватился за наган Семен.
— Истрать пулю-то, истрать, — посоветовал Глеб. — Всего девять граммов, не жалко.
— Фашист!
— Нет! Не-ет! — что есть силы крикнул Глеб, сам испугавшись, что его могут услышать издалека. — Не ставь клеймо!
— Хуже фашиста! — уже без зла, как об окончательно решенном, сказал Семен. — Только себя любишь, свои болячки считаешь. Стрелять надо, а ты карабин в реку? Соринка в глазу, а ты на солнце поклеп возводишь. Пословицы и те под себя подладил. Черную душу чистым словом хочешь отмыть?
— Мильонами привык считать… Один человек для тебя — ничто, — слова с обидой сказал Глеб.
— Сейчас — мильонами! — отчеканил Семен. — Хочешь, чтоб на тебя одного молились? Оружие утопим и будем глядеть, как ты корчишься, тоской исходишь? А кто от матерей наших пулю отведет? Россию кто заслонит? Веры в тебе нет, Глеб, или как там тебя… Без веры ты что? Труха!
— Труха? — удивленно протянул Глеб. — А ты приложи, прислони ладонь-то. Положи наган и прислони. Вот сюда, к груди. Бьется? Живое оно! Живой я! — задыхаясь, повторил Глеб.
— Живые — те, что на заставе полегли. Вот те — живые, — оказал, хмурясь, Семен.
— Гибнуть не хочу! — воскликнул Глеб. — Меня на свет породили зачем?
— И как ты среди нас жил? — недоумевая, спросил Семен. — Одним воздухом с нами дышал, на одной парте сидел, по одной земле ходил?! Невероятно!
— Ан нет, очень даже вероятно. Жалеешь, что не раскусил?
— Жалею, — признался Семен. — Таких, как ты, с ходу не раскусишь. Небось исусиком прикидывался. Оборотни — они всегда прикидываются. Без войны таких не раскусишь. Таких только война из щелей выжить сумеет. А вообще-то сами мы виноваты… Бывало, подлость прощали, подонкам улыбочки дарили. Надеялись, авось совесть у них просветлеет. А у них вместо совести — ржа.
Глеб не отзывался. Семен, обессилев от долгого разговора, нервно дрожал, тщетно пытался сомкнуть веки. Где-то в стороне заставы все еще дыбила земля, лес вздрагивал, будто невидимый леший нещадно тряс стволы деревьев.
— А хочешь, я им скажу, что ты никакой и не командир, — вдруг нервно спросил Глеб. — Боец, и все. Рядовой из рядовых. Глядишь, все обойдется, колесница мимо прогрохочет. Кому охота под колеса-то? А там мы свое возьмем. Придет времечко. Главное, момент не пропустить. Как обернется не по-ихнему — мы им в спину…
— Значит, и нашим, и вашим? — очнулся Семен. Он помолчал и добавил: — Всяких видал. Такого, как ты, — первый раз.
И, сказав это, умолк, будто Глеба больше не существовало. «Вот отлежусь и поползу. На заставу», — облегченно подумал Семен.
— На плюс всегда свой минус имеется, — медленно, будто каждое слово приходилось выталкивать изо рта, продолжал говорить Глеб. — Возьми, к примеру, людей. Один смеется, другой горькими слезами умывается. Один родился, а другой в тот же миг богу душу отдал. На день ночь имеется, на тишину — гром, на солнце — тень… Вот и война — она для чего? Природа равновесия требует. Войны нет — и мир не за понюх табаку. Грош ему цена в базарный день… — Он помолчал, ожидая возражений Семена, но не дождался. — Слушаешь небось и диву даешься — чего это он разговорился? А чего тут не уразуметь? Молчал я долго, ох как долго — вот в чем стержень-то! А теперь выговориться желаю. Досыта! То, что думаю, а не то, что требуется, хочу сказать. Не слушаешь… — укоризненно добавил он. — А вот ногу зря не даешь перевязать. Кровью изойдешь, пожалеешь: поел бы репки, да зубы редки…
Если бы в эти минуты Семен не сомкнул веки, то, к своей радости, он бы увидел, как на изгибе лесной дороги, раздвигая длинным, настороженным стволом нависшие над ней кусты, появилась пушка, которую на руках тащили артиллеристы. Увидел бы он и то, как дернулся было со своего пня Глеб, но тут же застыл на нем.
— Эй, артиллерия! — вскочил на ноги Глеб, словно артиллеристы намеревались без остановки катить пушку дальше. — Раненому помогите. Тут у меня лейтенант, пограничник.
Артиллеристов было четверо — неполный расчет. Двое тащили пушку, упираясь руками в колеса, двое, положив изогнутые правила станин на плечи, направляли ее движение, помогая катить. Увидев вскочившего на ноги Глеба, они остановились, опустили на дорогу лафет и, вытирая потные лица рукавами гимнастерок и пилотками, подошли к нему. Один из них, щуплый, гибкий, как прут лозы, наклонился к Семену, нащупал пульс.
— Жив, — не столько произнес, сколько высказал он радостно сверкнувшим взглядом.
— Товарищ младший сержант, — умоляющим тоном сказал Глеб, заметив в петличках артиллериста по эмалевому треугольничку. — Его в медсанбат надо, а он ногу перевязать не дает.
— Где он, тот медсанбат? — удивленно спросил младший сержант. — Ты что, марсианин? В тылу у немцев мы. Вот, — он кивнул на пушку, — вот что от дивизиона осталось…
Артиллеристы настелили на станины веток, сверху положили плащ-палатку. Получилось походное ложе, на которое перенесли все еще не пришедшего в создание Семена.
— А ты что одет не по форме? — спросил Глеба младший сержант. — Первый день войны, а ты на кого похож? Как фамилия?
— Чуть что — так фамилия, — недовольно пробурчал Глеб. — Который раз уж спрашивают. Будто легче станет. Ну, Зимоглядов моя фамилия. Глеб Зимоглядов.
— Младший сержант Провоторов, — представился артиллерист. — Поступаешь в мое распоряжение.
— А куда денешься? — ухмыльнулся Глеб.
— Повтори приказание! — потребовал Провоторов.
— Есть поступить в ваше распоряжение!
— Становись к щиту, — распорядился младший сержант. — Раз, два — взяли!
Чтобы не потревожить Семена, пушку катили медленно. На остановках Провоторов подходил к нему, вглядывался в лицо и как бы узнавал в нем самого себя. «Такой же мальчишка, совсем еще мальчишка, — думал он, волнуясь. — Только у него два кубаря да петлички зеленые, а у меня черные. А так все сходится, — одного мы года рождения, на одной войне повстречались».
На спусках пушку приходилось притормаживать, упираясь ногами в глубокую колею лесной дорог». Вскоре они спустились в поросший мелколесьем овраг. В кустарнике звенел ручей. Бойцы, остановив пушку, приникли к воде, жадно пили, зачерпывая ее потными пилотками. Провоторов смочил лицо Семена, смыл загустевшую кровь. Тот медленно открыл глаза.
— Пейте, товарищ лейтенант, — сказал Провоторов, думая о том, что и сам он мог бы оказаться в таком же положении, как и этот незнакомый ему пограничник.
Тонкая прерывистая струйка воды потекла из наклоненной пилотки в приоткрытый рот Семена, он глотал воду жадно, словно это были последние капли воды.
— Артиллерист? — прошептал Семен, будто в тумане увидев два перекрещенных пушечных ствола на петлицах Провоторова. — Артиллерия подошла?
— Артиллерия, — подтвердил Провоторов, чтобы не омрачить его радость.
— Семьдесят шесть миллиметров? — еще возбужденнее спросил Семен, приметив вблизи себя пушку.
— Семьдесят шесть.
— Вот теперь повоюем! — воскликнул Семен. — Спасибо тебе, сержант!
Глеб не выдержал:
— Спасибо… А за что? Вот ее, эту бандуру, теперь наверх тащить придется, из оврага она стрелять не приучена — не гаубица. Траектория у нее настильная, не навесная — изучал. А наверху — там лесу конец, там поле ржаное до самого хутора; помню, в самоволку не раз бегал. Вот и сообрази, как дальше жить.
— Это ты, гад? — Семена передернуло от голоса Глеба. — Прикончить его надо, сержант. Пятая колонна…
— Вот так та́к, — укоризненно качая головой, вздохнул Глеб. — Я его, можно сказать, из-под танка вытащил, а он меня — прикончить. Вот это, называется, людская благодарность…
— Брешет, — резко сказал Семен. — Не верю я ему.
— Не волнуйтесь, товарищ лейтенант, — сказал Провоторов. — Разберемся. А пока пусть орудие тащит, нам физическая сила нужна.
— А куда его тащить? — разозлился Глеб. — Куда вас несет? Гитлер небось уже под Смоленском, а вы за эту железяку уцепились, как черти за грешную душу. Да сейчас кулак покрепче вашей пушки. Кулаком по крайней мере можно в скулу врезать.
— А ну, речистый, — грозно навис над Глебом высоченный наводчик Решетников. — Ты не митингуй, а берись-ка за колесо — пушка, она сама не катится.
— Была когда-то пушка, а сейчас металлолом, — огрызнулся Глеб.
— Ты вот что, деятель, — вышел из себя Решетников. — Учти, я нервный. У меня карабин заряжен.
— Физической силы лишитесь, — криво усмехнулся Глеб, но за колесо взялся.
Артиллеристы снова положили Семена на лафет.
— Вот какие почести, — угрюмо сказал Семен. — На лафете только полководцев хоронят…
Ему никто не ответил.
— Достанется нам — в гору ее переть, — заключил Глеб. — А небось и снарядов нету?
— Есть ли, нет ли — не твоя забота, — отчеканил Решетников. — А ну, взяли ее, матушку!
Жарко палило солнце. Дорога шла на взгорок, то и дело петляя, на поворотах лафет приходилось поднимать повыше, пушка норовила скатиться назад, и артиллеристы держали ее почти на весу. Выкатив наверх орудие, бойцы повалились на землю.
— Спасибо тебе, сержант! — Семен заговорил с таким счастливым возбуждением, будто объяснялся в любви. Казалось, он не слышал слов Глеба. — Ты бы только знал, как мы ждали тебя, как надеялись… Вся застава ждала. Да если бы мы в те минуты твою пушку хоть на горизонте увидели, мы бы еще продержались. Неужто не веришь, сержант?
— Верю.
То ли пот, то ли слезы застилали глаза Провоторова, и он изредка смахивал их обшлагом гимнастерки.
Семен неожиданно заволновался, закрутил головой, как бы надеясь найти поблизости того, кого ему хотелось увидеть.
— Ярослава здесь? — глухо спросил он. — Говори скорее, сержант, здесь?
— Какая Ярослава? — изумился Провоторов. — Жена?
Семен прикусил губу, обессиленно простонал и долго лежал молча. Сейчас ему казалось, что Ярослава привиделась ему во сне. «А может, ее и не было вовсе, — со страхом подумал он. — Ну, а если была? Значит, ты покинул ее? Как же ты мог ее покинуть там, в доме, у окна, где береза?»
— Ты скажи, сержант, какое училище кончал? — вдруг совсем о другом спросил Семен.
— Да я не училище — полковую школу, — смутился Провоторов.
— Не все ли равно, друг, — проникновенно сказал Семен. — Где учился, скажи.
— В Приволжске.
— В лагерях стояли?!
— В лагерях.
— Бог ты мой, сержант! Только война так разлучает и так сводит… И я оттуда же!
— Неужто? — обрадовался Провоторов.
— Запомни, — вдруг жестко, отбрасывая воспоминания, проговорил Семен. — Запомни — зовут меня Семеном, фамилия — Легостаев… И не называй меня на «вы» и «товарищ лейтенант», очень прошу тебя… — Он говорил резко, грубовато, словно боялся, что Провоторов не послушается. — Мой тебе совет, Провоторов: к черту отсюда, скорей туда, где немцы. Воевать надо… — И он опять потерял сознание.
Когда Семен очнулся, то сразу же понял, что лежит на огороде: пахло укропом, картофельной ботвой, свежими огурцами. Рядом негромко разговаривали бойцы.
— Есть у меня дома атлас мира, — говорил один. — До смерти люблю географические карты. Разглядываю и путешествую по всем странам. И понимаешь, вычитал: суши на земном шаре — двадцать девять процентов, воды — семьдесят один. Тебе это ни о чем не говорит?
— А что?
— Выходит, человечество на острове живет. И на этом-то острове люди друг другу глотку перегрызают. Спрашивается, зачем? Ну, если ты на острове, а кругом вода, и ты на нем вроде как временный гость, так живи себе тихо-мирно. Люди же все…
«Опять этот Глеб!» — догадался Семен.
— Ишь ты, философ. Люди… — прервал Глеба боец. — Капиталист — он тоже «люди». И фашист. Так что же получается?
— He агитируй. Политграмоте обучен.
— А ты чего агитируешь? И если себя временным гостем считаешь, так что ты за человек?
— А ты что, сто лет проживешь?
— Чудак! Человек смертен, никуда не попрешь. А вот дело наше — это другая статья. Оно времени неподвластно. Нас не станет — другие нашим путем пойдут…
Семен хотел было вмешаться в разговор, но не смог. К нему подошел, устало волоча ноги, Провоторов. Он долго смотрел на Семена, как бы стараясь убедить себя в том, что где-то уже видел его, дружил с ним и что они никогда не расставались.
— Ты вот, сержант, можно сказать, земляк, — наконец заговорил Семен. — Тебе могу признаться. Глупость я великую совершил — девушку к себе на заставу вызвал. Настю. Теперь вот боюсь за нее. Несчастливая у меня застава, сержант. Полегла вся, и, значит, Ярослава тоже…
— Кто это? — спросил Провоторов.
— Женщина, — ответил Семен. — Человек. Да еще какой человек!
— Товарищ младший сержант! Танки! — крикнул Решетников.
Первым вскочил на ноги Глеб. Цепкими глазами он мигом обшарил весь горизонт от кромки ржаного поля до самого леса.
— Точно, они, — увидев выползавшие из леса танки и стараясь не показать свою радость, подтвердил Глеб.
Артиллеристы бросились к орудию. Провоторову даже не пришлось подавать команду.
— Помоги встать, друг, — попросил Семен. — Я такую силу в себе почувствовал…
Провоторов по его непреклонному лицу понял, что отговаривать бессмысленно. Он наклонился к приподнявшемуся с земли Семену и подставил ему плечо, обхватив за спину рукой. Семен встал, не застонав.
— Ты меня — к орудию, — сказал он. — Дадим им прикурить, сержант?
— Дали бы, — вздохнул Провоторов, помогая Семену ковылять на одной ноге. — Дали бы прикурить, да снарядов всего два.
— Два? — приостановился Семен. — Ну что ж, два так два, — ожесточенно повторил он. — Выходит, двух танков немцы недосчитаются.
— Одного, — поправил Провоторов. — Вторым ее взорвем, — кивнул он на пушку и отвернулся.
Он усадил Семена возле орудия.
— Ты мне наган дай, — оказал Семен. — Наган, он тоже стреляет.
К Семену подбежал взъерошенный Решетников.
— Товарищ лейтенант, разрешите обратиться к младшему…
— Без церемоний, — перебил Семен. — Сейчас устав в сердце, а не на языке.
— Товарищ младший сержант, — гневно выпалил Решетников. — Этот подонок исчез…
— Зимоглядов? — сразу же догадался Провоторов.
— Он. Пока мы орудие к бою приводили, он огородами…
— Говорил тебе, сержант, — расстрелять, — жестко напомнил Семен. — Я его сам хотел в расход пустить, да наган не смог поднять. Он же гад, насквозь виден.
— Кто мог подумать, что найдутся такие, — возмущенно сказал Провоторов. — Сколько их, как думаешь?
— Думаю, немного.
— Я тоже. Вот победим, что они делать будут? Небось спрячутся, честными прикинутся, Советскую власть прославлять будут.
— Раскусим, — заверил Семен. — И сполна рассчитаемся.
Провоторов не успел ответить. У самого орудия — барабанные перепонки едва не вдребезги — хрястнула мина.
— Начинается! — не слыша своего голоса, крикнул Провоторов. — Вот что, Семен, — он первый раз назвал лейтенанта по имени, — ползи в погреб, возле хаты, от тебя сейчас проку мало. Я сам…
— Вот этого не ожидал, — горько прохрипел Семен. — У меня наган есть. И зубы, понял?
— Слаб ты. А у них шеи бычьи, не перегрызешь.
— Перегрызу! — не уступал Семен.
— Три танка, — словно в раздумье, сказал Провоторов. — Три танка, а снаряд один. Значит, два все-таки прорвутся.
Он вынул панораму из гнезда прицельного приспособления и протянул Семену.
— Сохрани, если удастся. На память.
Провоторов звякнул затвором, крутанул маховик вертикальной наводки. Ствол пушки послушно пошел вниз, принимая горизонтальное положение.
— Без панорамы будешь стрелять? — удивился Семен.
— По стволу наведу — верное дело, — отозвался Провоторов. — Вот он, миленький, в стволе сидит. Считай, лейтенант, для этого танка война закончилась.
— Может, и для нас тоже? — спросил Решетников.
— Прекрати, — резко оборвал его Провоторов.
Он подхватил левой рукой снаряд, с необычной лаской, будто прощаясь, взглянул на длинную, сверкнувшую на солнце латунную гильзу и погладил ее ладонью, как живое и дорогое существо. Потом решительно направил снаряд в ствол, резко ударил ладонью в дно гильзы. Снаряд с яростным звоном впаялся в патронник и застыл, ожидая своей участи. Сердито и четко звякнул затвор.
— Орудие! — сам себе скомандовал Провоторов.
Пушка рявкнула, обдав Семена тугой горькой волной, и в тот же миг в него сыпануло комками низвергнувшейся, словно из вулкана, земли и еще чем-то острым, нестерпимо горячим.
«Танк огрызается, — успел догадаться Семен. — Неужто промахнулся сержант? Не может быть, он же нашенский…»