Когда Петр уговаривал Фаину пойти к Макухину и упросить его как можно скорей вызвать к себе на инструктаж, дело было не только в том, что он, Петр, мог опоздать на самолет — он все равно уже опоздал. — а в том, что ему хотелось еще разок заскочить к себе на дачу и попрощаться с Катей так, как и положено прощаться перед дальней и полной неизвестности дорогой.
И потому, едва Макухин отпустил его, Петр в знак благодарности чмокнул Фаину в щеку, вихрем пронесся по ступенькам на первый этаж и, догнав уже тронувшийся, с места трамвай, уцепился за поручень и вскочил на подножку вагона.
Через пятнадцать минут он был на Белорусском вокзале и едва не взвизгнул от радости: будто именно для него у перрона стояла электричка, которая останавливалась в Немчиновке. Электричка была переполнена, среди пассажиров преобладали военные. И хотя в вагоне было тесно от сгрудившихся в проходе людей, не слышалось ни оживленных разговоров, ни смеха. Хмурая, настороженная сосредоточенность была написана на всех лицах, какими бы разными они ни казались. И еще одно чувство никому не удавалось скрыть от других — чувство ожидания. Каждое оброненное, порой случайное слово подхватывалось с жадностью, если оно несло в себе хоть капельку информации.
До Немчиновки электричка тянулась необычно долго, и Петр, прижавшись к скрипящей стенке тамбура, курил, затягиваясь дымом с таким наслаждением, словно это была самая последняя папироса в его жизни.
С того дня, как началась война, Петр мечтал о поездке на фронт, но его все не посылали и не посылали — Макухин в первую очередь давал командировки холостякам. Но война, по всему было видно, затягивалась, и очень скоро семьи стали не приниматься в расчет. Макухин не торопился посылать на фронт Петра еще и потому, что он очень напоминал ему сына — и характером, и даже своей внешностью. Но Петр, естественно, этого не знал и частенько ворчал в кулуарах, называя Макухина узурпатором и ретроградом.
— Любимчики у него, — щетинился Петр. — Сынки и пасынки…
Себя он, разумеется, причислял к пасынкам.
Наконец Макухин сдался — по той простой причине, что посылать стало некого. Митя Шаповалов, первым отправившийся на фронт, погиб под бомбежкой, едва их эшелон миновал Оршу; трое корреспондентов, посланные вскоре вслед за ним, попали в окружение, успев прислать лишь одну корреспонденцию из района боев, а двое отступали сейчас вместе с частями, к которым были прикомандированы.
Петр возликовал. До того дня, когда Фаина, как нечто драгоценное, вручила ему командировочную, Петр ходил опустив голову и никак не мог подавить в себе чувство стыда оттого, что он, такой молодой, здоровый парень, сидит в Москве и выполняет никчемную, по его мнению, работу в то время когда едва ли не каждый день радио сообщает об оставленных городах.
Он так стремился на фронт, что даже поверил в то, что его появление в Действующей армии как-то изменит ход событий, по крайней мере так он загадал перед отъездом, наивно веря в то, что приметы могут сбываться.
В Немчиновке Петр едва выбрался из электрички, с трудом протиснувшись между спрессованными в тамбуре людьми. И снова попал в объятия толпы, сгрудившейся почти у самой платформы и заполнившей маленькую площадь, которой заканчивалась улица, ведущая к электричке.
Сперва Петр не мог понять, чем объяснить такое непривычное скопление народа здесь, в этом небольшом дачном поселке, но, когда, перекрывая шум голосов, взвизгнул трубами и грохнул барабанами духовой оркестр, все стало ясно.
«Провожают на фронт, — догадался Петр. — Вот и тебя провожают…» — растроганно подумал он.
Марши духового оркестра всегда волновали Петра, окрыляли его, пробуждая смешанное чувство ликования и тоски. Он до самозабвения любил марш «Прощание славянки», особенно если его исполнял маленький самодеятельный духовой оркестр. Чувство печали и вдохновения, вызываемое мелодией марша, соединялось с чувством жалости и к маленькому, трогательно старательному оркестру, и к музыкантам, одетым кто в гражданский костюм, кто в поношенную полувоенную форму. И то, что этот марш исполняли не красноармейцы в нарядном обмундировании, подтянутые, стройные, гордостью и обликом своим подавляя всякую жалость, а обычные поселковые музыканты — разные по своему возрасту и виду: от лысого, морщинистого трубача до розовощекого безусого подростка-барабанщика, и то, что, в отличие от мощного, сыгранного и отшлифованного оркестра, этот оркестрик нещадно фальшивил, — все это восхищало, обостряло восприятие музыки. В эти минуты казалось, что нет для прощания людей музыки более подходящей, чем именно такой марш, как «Прощание славянки», и именно такого разношерстного, плохо сыгранного и в чем-то даже жалкого оркестра.
Сколько же россиян, наскоро обнявшись с матерями и женами, ощутив на своих похолодевших от ветра щеках их горячие слезы и с трудом освободившись от окольцевавших их, ставших вдруг сильными женских рук, уходило по звавшим их на ратное дело бескрайним дорогам и исчезало за горизонтом. Уходило под этот старинный, вроде бы живущий столько, сколько живут на земле люди, марш, такой простой, даже бесхитростный и все же владычествующий в сердцах и душах тех, кто пришел проводить, и тех, кто прощался. И там, на поле боя, в грохоте пальбы, и в стонах раненых, и в диковатых яростных взглядах бежавших в атаку людей, и в степных сумасшедших ветрах, и в дыме пожарищ — во всем продолжал звучать этот марш, марш торжества и ликования, тоски и страданий.
«Спасибо, спасибо вам, родные, за этот марш…» — прошептал Петр, остановившись в людском потоке, чтобы дослушать до конца обжигавшую сердце мелодию. Сейчас, когда он слушал ее, легче было и прощаться с Катей, и ехать на фронт, и, кажется, даже легче было бы умереть.
«Если я не вернусь, дорогая, — напевал про себя Петр в такт маршу, — нежным просьбам твоим не внемля, ты не думай, что это другая — это просто сырая земля…»
Оркестр умолк, словно захлебнувшись последней жалобной нотой, и Петя помчался, наверстывая упущенное время, вниз по улице, мимо пруда, к даче, прижимавшейся к самому лесу.
В ушах все еще звучала мелодия марша, и Петр вдруг с удивлением обнаружил, что, слушая мелодию, он даже не рассмотрел как следует тех ребят, которых провожали на фронт.
Петр подбежал к калитке, привычно толкнул ее плечом — она не поддавалась. Это его удивило: Катя запирала калитку лишь тогда, когда уходила надолго. Не раздумывая, Петр перемахнул через забор — входная дверь тоже оказалась закрытой. Из почтового ящика выглядывала записка. Петр схватил ее, впился глазами в короткие строчки:
«Уехала в Москву, на Белорусский. Катя».
Надо же! Какой же ты дурень, Петр Клименко! Не позвонил из редакции, не предупредил. Привык к тому, что Катя домоседка, что всегда, когда бы ни возвращался, дверь дачи была открыта и на пороге с озорной улыбкой его встречала жена. А теперь — он приехал проститься с ней, а она помчалась в Москву, чтобы проститься с ним.
Петр повертел бумажку и на обороте увидел приписку:
«Петя, чуть не забыла, тебя спрашивал какой-то парень. Сказал, что из редакции, спросил номер твоего поезда и вагона. Очень торопился, и я даже не узнала его фамилии».
Из редакции? Кто мог его спрашивать из редакции? Там все знают и то, что он уезжает с Белорусского вокзала, и номер поезда, и номер вагона — тысячу раз переспрашивали, ведь не на курорт едет — на фронт… И кто же это мог специально приехать на дачу, лишь ради того, чтобы узнать о его отъезде? Впрочем, все может быть, кто-то из друзей, не иначе…
Теперь надо спешить назад, в Москву. Катя конечно же уже на вокзале, волнуется, ей хочется побыть с ним подольше до отхода поезда.
Ему снова повезло — электричка подкатила к платформе, едва он поднялся по ступенькам. «Как персональная машина», — усмехнулся Петр.
Оказалось, однако, что радовался он преждевременно. Электричка часто останавливалась, пропуская встречные, преимущественно воинские, эшелоны, и порой Петру хотелось выскочить из вагона и проделать оставшийся путь до Москвы пешком — до того невмоготу было ждать.
Найти Катю на переполненном людьми разноголосом и суматошном Белорусском вокзале казалось делом абсолютно безнадежным. И Петр так и не нашел бы ее, если бы она первая не увидела его.
Заметив Петра в толпе, Катя ахнула и рванулась к нему так стремительно и неудержимо, будто в тот же миг должен был отойти поезд. Катя подскочила к Петру, который продолжал искать ее, и обхватила его руками так неожиданно и так крепко, что он вздрогнул.
— Катька! — Радость Петра была бурной, словно он увидел жену после долгой томительной разлуки. — И как ты увидела меня, Катька?
— Увидела, Петька, увидела, ты же знаешь, я зоркая, я за три километра тебя увижу и узнаю и отличу по походке, — затараторила Катя, а сама все крепче прижималась к нему, будто была уверена, что он сейчас убежит от нее, убежит навсегда.
— А я помчался к тебе, в Немчиновку, — оправдывался он. — Мы же могли разминуться и не увидеться.
— Нет, этого не могло случиться, — снова поспешно заговорила Катя. — Ну просто не могло, я бы все равно разыскала.
Петр обернулся. Поезд, тот самый поезд, который должен был разлучить его с Катей, уже смиренно стоял у платформы. Пассажиры брали штурмом вагоны.
— Я знаю, знаю, это твой поезд, — поняв его движение, торопливо сказала Катя. — Сейчас, сейчас я тебя отпущу. Не сердись на меня, не сердись.
— Что ты, Катька, родная, разве я сержусь? И я не спешу, еще пятнадцать минут.
— Пятнадцать минут, — повторила Катя совсем другим тоном, таким, каким говорят не о минутах, а о целой жизни. Она вдруг заглянула ему в лицо и сказала, видимо, потому, что хотела уйти от своих горестных дум: — Как все быстро переменилось, Петя, как все переменилось! Кажется, совсем вчера, такой же закат над лесом, мир и надежды… И Курт, и Тимоша, и Максим — за нашим столом на террасе. И вот теперь — никого, одна я, одна я…
У Петра защемило сердце, и он, боясь показать свою грусть, поспешил успокоить Катю:
— Ничего, родная, ничего. Я же не насовсем, я же в командировку.
— Знаю, что в командировку, — борясь с собой, чтобы не зареветь, сказала Катя. — Но Родион Лукич тоже говорил, что в командировку.
Родион Лукич был их соседом по даче, еще в июне уехал на Западный фронт, деньков на пятнадцать, как говорил он, да с той поры и не показывался больше в Немчиновке.
— Так то Родион Лукич, — не зная, как еще успокоить Катю, протянул Петр.
— И Родион Лукич, и Максим, — начала было Катя, но Петр взволнованно перебил ее:
— Ничего нет от Максима?
— Нет, — уныло ответила Катя, пожалев, что напомнила Петру о Максиме, и, прижавшись губами к его уху, зашептала: — А знаешь, кажется, Ярослава там…
— Где? — не понял Петр.
— Там, в Германии, — снова шепотом сказала она.
— Почему?
— Ну, этого я не знаю почему. Значит, так надо, понимаешь?
— Не верю, — возразил Петр. — Просто не верю. Выходит, Максим с ней и не разводился, и она не уезжала на Дальний Восток?
— В том-то и дело! — с непонятной радостью подтвердила Катя.
— Нет, тут что-то не то. — Петр никак не мог согласиться с тем, что говорила Катя. — Ты наверняка путаешь. Максим не мог оказать мне неправду.
— Бывают обстоятельства… — убежденно сказала Катя.
— А от Арсения Витальевича ничего нет? — с тревогой спросил Петр.
— Как в воду канул, — сокрушенно ответила Катя. — С ним мне бы легче было, веселее…
Она заговорила об этом ради Петра, зная, что и о Зимоглядове он спросил только потому, что преждевременная смерть матери потрясла его и он до сих пор не мог прийти в себя. Если бы не война, трудно сказать, смог бы выдержать эту свалившуюся на него беду.
— Не случилось ли с ним чего, — после долгой паузы промолвил Петр.
— А я уверена, с ним никогда никакой беды не приключится, — пытаясь отвлечь Петра от мрачных мыслей, сказала Катя. — Он так здорово приспособлен жизни…
— Да нет, неприкаянный он, — возразил Петр, думая, что если бы Зимоглядов жил с его матерью, то, может, с ней и не случилось бы беды, да и сам он не мыкался бы бестолково по белу свету.
— Ой! — вскрикнула Катя, взглянув на часы. — Пять минут, осталось всего пять минут!
Они бросились к вагону, расталкивая встречных пассажиров. Петр вскочил на подножку, хотел задержаться на ней, чтобы поцеловать Катю, но его втолкнули в вагон подбежавшие пассажиры, и он едва не закричал от обиды.
«Нет, нет, я все равно поцелую ее, я не могу уехать, не поцеловав Катьку», — упрямо пронеслось в голове у Петра, и он, собрав все силы, протаранил толпившихся в тамбуре пассажиров и снова выскочил на платформу.
Они обнялись — крепко и горячо, и Петр как сумасшедший стал целовать Катю — в губы, в глаза, в щеки… Она не вырывалась. Вот так же ошалело и страстно целовал он ее после свадьбы.
Загудел паровоз, а Петр все еще целовал Катю, и она никак не могла сама поцеловать его и боялась посмотреть ему в глаза.
И когда уже Петр был на подножке, когда тронулся поезд, она вдруг крикнула:
— Возьми меня! Возьми с собой!
Поезд набирал скорость, а Катя, продолжая выкрикивать одни и те же слова, стояла на месте недвижимая, словно боялась сделать хотя бы один шаг.
Так Петр и запомнил ее — окаменевшую, молящую взять с собой, и самым странным было то, что Катя, говорившая с ним на вокзале, казалось бы, обо всем, кроме того, что выкрикивала в тот момент, когда поезд начал отходить от перрона, припасла эту мольбу на самый конец прощания, когда уже все равно ничего нельзя было изменить…
Петр, стиснув зубы, стоял в тамбуре до тех пор, пока поезд не понесся мимо осиротевших дачных платформ. Потом протиснулся к своему месту в вагоне.
Оно оказалось занятым. Съежившись, в углу, возле самою окна, сидела девушка. Она была худенькая, со старательно заплетенными, еще какими-то детскими косичками и с тем исполненным решимости взглядом больших красивых глаз, какой обычно присущ девушкам, вынужденным из-за жизненных обстоятельств рассчитывать только на то, что смогут защитить сами себя, а если потребуется, то и дать отпор. Однако, несмотря на решимость, она с откровенной опаской, боясь, что ее взгляд перехватят, посматривала на всех, кто шел по проходу, видимо предчувствуя, что кто-то из пассажиров сгонит ее с незаконно занятого места.
Их взгляды все-таки встретились, и Петр подивился той стойкости, с которой она не мигая смотрела на него и не пыталась отвернуться. Она сразу же поняла, что заняла место, принадлежащее именно этому человеку.
Петр не спешил говорить ей об этом. Он стоял, опершись руками о верхнюю полку, и думал о том, что, если бы перед ним был парень, он сразу же велел бы ему убираться отсюда.
— Извините, — вскочила на ноги девушка, стукнувшись головой о кронштейн.
— Нет, нет, пожалуйста, сидите. — Внезапная жалость к этой худенькой девушке, так неловко вскочившей и, видимо, больно ударившей голову, пробудилась в нем — Сидите, соседи потеснятся, и мы все прекрасно уместимся.
Соседи — пожилой добродушный майор, совсем еще молоденький, застенчивый лейтенант и хмурый мужчина в штатском, — наблюдавшие за этой сценой, потеснились, и Петр уселся на краешек полки. Над ними, на верхних полках, уже заняли «оборону» те, кто, видимо, в числе первых ворвался в вагон при посадке.
— А на ночь — ко мне, места хватит, — придурковато хихикнул парень, свесив с полки кудрявую голову.
— Еще одно такое слово, и самому негде будет ночевать, — пригрозил ему майор. Добродушную улыбку с его лица как ветром сдуло.
— Шуток не понимаете, — обиженно пробасит парень. — Я, может, ей свою полку уступить желаю.
— А желаешь, так уступай, — поймал его на слове майор.
Парень убрал ноги и будто проглотил язык.
Девушка не без колебания вернулась и села на прежнее место. Петр примостился рядом с ней. Все примолкли, как бы ожидая, кто заговорит первый. Петр досадовал на себя — он только что попрощался с Катей, она, наверное, все еще стоит на платформе, а его мысли уже устремились к этой совсем незнакомой девушке. Петр снова отчетливо услышал диковатый крик Кати: «Возьми меня!» — и он притих, вновь оглушенный этим криком…
«Вот не прогнал ее, эту девочку, и хорошо, все, и теперь нет мне до нее никакого дела», — успокоенно подумал Петр, прикрыв глаза, будто его одолевала дрема.
Девушка тоже сидела тихо, боясь пошевелиться, и неотрывно смотрела в окно.
— Чудно́, — нарушил тягостное молчание добродушный майор, и глаза его по-молодецки озорно сверкнули. — Считай, вся Россия с насиженных гнезд поднялась. Все едут! Ну, мы, строевики, — дело понятное — кто на фронт, кто с фронта, но вот такие девчата, как ты, — он ткнул коротким узловатым пальцем в сторону девушки, и она отпрянула от окна, — ты-то куда? Выходит, в пасть огненную, к черту на рога?
Девушка стиснула губы так, будто майор готовился силой разжать их и заставить ее говорить.
— Подозрительная она, — снова высунулся с верхней полки парень. — Проверить ее не мешает, время военное…
— Я вот тебя самого сейчас проверю, — накинулся на парня майор.
И девушка, вдруг почувствовав в майоре своего защитника и стремясь хоть как-то добром отплатить ему за это, тихо призналась:
— Я на заставу еду… К мужу…
— Шизофреничка! — фыркнул парень.
— Погоди, погоди, дочка, — мягко, доброжелательно заговорил майор. — Нам твоя исповедь ни к чему. Только и фантазировать негоже. Ты газеты читаешь, радио слушаешь? Где та застава? И когда ты успела замуж выскочить, дите еще, форменное дите…
— А вот и успела, — с вызовом ответила девушка.
— Ну, положим, успела, — примирительно сказал майор. — Это дело сугубо личное. И может, лучше, что успела. Моей вот Надежде двадцать четыре, все перебирала и доперебиралась — парень, с которым дружила, под Смоленском погиб. А теперь попробуй найди жениха — война, она многим женихам пулю отлила… — Он замолк, потом продолжил: — Что же касаемо заставы, то где ж ты ее разыщешь? Первый снаряд и первую бомбу Гитлер для советской заставы припас… А только расколошматим мы ему башку, помяните мое слово! — неожиданно зло, с надрывом воскликнул он. — Я вот второй раз на фронт возвращаюсь. В июне ранение получил под Ельней, — думал, каюк, ан нет, воскрес. Из госпиталя до срока рванул. Это чтоб без моего личного участия Гитлера прикокошили — не допущу…
— Прикокошишь его, — угрюмо перебил парень с верхней полки. — Город за городом сдаем…
— А Наполеон? — вскинулся майор. — Я много про Наполеона читал, — доверительно сообщил он. — Что и говорить, личность небывалая. Пуля и то не брала. А как на Россию попер — фортуна-то к нему, извините, задницей и повернулась. И что характерно, — оживился он, готовясь сообщить нечто исключительно интересное, — слыхали, как он приказы подписывал? Я самолично в одной старинной книге видел. После Аустерлица — там он был на коне — буковки вверх как шальные скачут. А после Бородино? Клякса стоит, как у первоклашки, — разъярен был Бонапарт, аки тигр. Потом приказ: отступать из Москвы. Тут уж буковки словно по стакану спирта хватили. А после Ватерлоо — там уж и не подпись вовсе, а так, крючочек сиротливый обозначен. Я уж про остров Святой Елены не информирую — там подпись в пропасть летит! А к чему я это толкую? Да к тому, что и у Адольфа такая же история с подписью произойдет, помяните мое слово!
Петр с интересом слушал майора. Ему хотелось, чтобы он говорил и говорил — так легче было на душе, отвлекало от тягостных дум.
— Он кто же, твой муж? — не сумев подавить любопытства, вдруг повернулся к девушке Петр. — Если не секрет, конечно.
— Какой же это секрет, — охотно отозвалась она. — Начальник заставы.
— Эх хватила! — едва не захлебнулся смехом парень. — Да что вы ее слушаете, она же все брешет!
— Ничего я не брешу, — беззлобно сказала девушка. — И никогда в жизни еще не брехала.
— И что же он, муж-то твой, живой? — серьезно и участливо спросил майор.
— Не знаю, — едва слышно ответила она. — Потому и еду, чтобы узнать. Он мне вызов послал, телеграммой, штамп стоит «20 июня», ну, значит, чтоб я к нему ехала…
— А ты что же? — взволнованно спросил майор. — Сейчас ведь июль.
— Июль, — смущенно подтвердила она. — Так мне телеграмму неделю назад вручили, затерялась она. А как вручили, я тут же и поехала. Не может быть, чтобы я его не нашла, чует мое сердце — живой он…
— Откуда ты? — решил уточнить Петр.
— Из Приволжска я.
— И свадьбу сыграли?
Девушка сникла и ответила не сразу.
— Не было еще свадьбы, — виновато произнесла она.
— Видали?! — восторженно заорал парень. — Говорил я, что брешет!
— Меня война у самой границы застала, — сказал майор, не обращая внимания на парня. — Как его, мужа-то, фамилия? Может, и слыхал где.
— Легостаев, — ответила девушка. — А зовут Семеном.
— Нет, не слыхал, — с досадой произнес майор.
Петр, волнуясь, заерзал на полке.
— Погодите, что-то уж очень знакомая фамилия. В Москве художник такой есть — Легостаев.
— Правильно, — спокойно подтвердила девушка. — Художник. А у него сын — Семен.
— Артистка она, — снова проворчал парень. — Неужто не видите? Развесили уши…
— Ну, хорошо, — как бы подводя итог, сказал майор. — Все это, можно сказать, история. А нам вперед надобно смотреть. Вот, дочка, доедем до конечного пункта, где он, пока никто не ведает. А там фронт, там уже в куклы играть недосуг. И куда же ты? Что делать-то будешь?
— Искать буду, — коротко, упрямо сказала она. — Семена искать буду. Медсестрой пойду, я на ГСО сдавала…
— Да-а-а, — протянул майор, — была бы моя Надежда такой, как ты…
Он надолго умолк, видимо ушел в воспоминания.
Быстро темнело. Девушка оперлась локтями о вагонный столик, да так, кажется, и уснула. Майор привалился к стенке широкой мощной спиной. С нахальным посвистом захрапел парень на верхней полке. Молоденький лейтенант, жадно вслушивавшийся в каждое слово, но так и промолчавший на протяжении всего разговора, сладко посапывал, окрестив тонкие, совсем еще детские руки.
И только Петр никак не мог задремать. Перед глазами тянулась и тянулась, не отставая от уходившего поезда, платформа, а на ней оцепенело стояла Катя…
У потолка в проходе тускло горела лампочка. Вагон трясло, будто кто-то насылал на рельсы камни, за окном простиралась загадочная, полная неясных тревог тьма. Петр незаметно для самого себя задремал.
Проснулся он от короткого, но полного испуга и ужаса вскрика. В первое мгновение ему почудилось, что это продолжает кричать вслед уходящему поезду Катя, но он тут же понял, что вскрикнула девушка. Петр хотел было успокоить ее, но, увидев широко раскрытые, выражающие удивление и страх глаза, обернулся к проходу. Там стоял высокий и плечистый боец с нагловатой усмешкой на красивом, античного типа лице. Петр снова перевел взгляд на девушку, все еще не веря, что она могла испугаться именно этого бойца, но сомнений не оставалось: она съежилась и забилась в угол, словно парень собирался ударить ее или похитить.
— Красивым девушкам снятся страшные сны, — сокрушенно и сочувственно покачал головой незнакомец. — Гримасы жизни. А что же будет, когда наш экспресс попадет под бомбежку?
У бойца был красивый, звучный и располагающий к себе тембр голоса, он не кривлялся и не позировал, а произносил это с чуть заметной, необидной и даже грустноватой иронией. Но чем мягче и ласковее он говорил, тем с большим испугом, похожим на отчаяние, смотрела на него девушка.
— Через пятнадцать минут прибываем в Вязьму, — весело сообщил боец. Он по-свойски уселся на полку рядом с дремавшим майором и старался заговорить с Петром. — И, вполне возможно, дальше не поедем.
— Это почему же? — спросил Петр.
— Азбучно, — ответил тот. — В Смоленске — немецкие танки.
— Что ты мелешь? — Майор отшатнулся от стенки, будто и не спал вовсе. — Да за такие слухи…
— Какие там слухи! — спокойно отреагировал на возмущение майора боец. — Я на полустанке выходил. Воздухом подышать. А там встречный эшелон. С ранеными. Раненые — они слухов не распускают.
— И все равно — помолчи, не сыпь соль на раны, — сердито оборвал его майор.
— Мне — что? Прикажете молчать — помолчу. Велите слово молвить — промолвлю. Мы люди военные, для нас устав — закон.
— Вот так-то оно лучше будет, — смягчился майор. — А то как мешком по голове.
— А мне всех больней, — с грустью произнес боец, и Петру понравилось, что он не таит чувства обиды. — Я из Смоленска родом. Вот и представьте, каково мне такие слухи подбирать.
Говоря с Петром, боец ни разу не посмотрел на девушку, хотя она все еще не спускала с него глаз. Худенькое плечо ее прикасалось к плечу Петра, и он явственно чувствовал, что девушку била дрожь.
— Что с вами? — не выдержал Петр. — Вас всю колотит.
— Ничего, — еле слышно ответила она. — Правда, ничего…
— От таких слухов заколотит, — косясь на бойца, сказал майор. — От таких слухов очумеешь.
— А я до войны в Смоленск собирался поехать. К бабушке, — впервые за все время сказал молоденький лейтенант. — Да так и не удалось.
И то, что он произнес эти слова с какой-то еще совсем детской обидой и что не постеснялся сказать при всех о цели своей несостоявшейся поездки в Смоленск, — во всем этом было что-то трогательное.
— А теперь — удастся, — пообещал ему боец, будто именно от него зависело, быть или не быть лейтенанту в Смоленске. — Вы, товарищ лейтенант, по петличкам вижу, пехота. Так ей, матушке, царице полей, здесь работенки хватит.
— Сам-то на фронте был? — строго, точно допрашивая, задал вопрос майор.
— Крещеный, — не без гордости ответил боец.
Поезд замедлил ход. В темноте за окном смутно проступали очертания каких-то построек. Не светилось ни одного огонька.
— Вот и Вязьма, — уверенно сообщил боец, прильнув к окну.
— А я страсть как вяземские пряники в детстве любил, — восторженно вспомнил лейтенант, и майор не смог сдержать доброй, всепрощающей улыбки.
— Присоединяюсь к прекрасному воспоминанию, — подхватил боец. — Пойду прошмыгну по перрону, может, на счастье, вяземского пряничка добуду.
— И я с вами, — решительно встал со своего места Петр и вдруг ощутил, как девушка крепко вцепилась в его рукав.
Он удивленно, не понимая, почему она не хочет его отпускать, обернулся и не столько по звуку, сколько по движениям ее губ, разобрал умоляющий шепот:
— Не ходите, не ходите…
Боец, видно, тоже расслышал ее мольбу. Он широко, ослепительно улыбнулся и подмигнул Петру:
— Боится… Они такие — вцепятся, как репьи…
Эти слова вызвали у Петра досаду, и он, как бы желая опровергнуть нелепое предположение бойца, рывком освободил руку и стремительно пошел вслед за бойцом к выходу из вагона.
Укрытый ночной темнотой перрон был почти безлюден. Разрушенное бомбежкой здание вокзала напоминало сейчас древнюю зубчатую башню, притаившуюся в ночи. Все пути были заняты неподвижными, словно так и решившими навсегда остаться здесь составами.
Боец подождал, пока Петр спрыгнул с подножки.
— Долго простоим? — спросил Петр у пожилого нелюдимого проводника.
— Одному господу богу то ведомо, — ответил тот, прикрывая фонарь полой форменной куртки.
Они пошли по платформе рядом. Неожиданно, словно раскат грома, до них донесся прерывистый, грозный гул. Боец приостановился.
— Слыхал? — В голосе его прозвучала откровенная радость. — Это под Смоленском или где-то у Ярцево. Слыхал? — Но, почувствовав настороженность Петра, поспешно добавил: — Видать по всему, наша дальнобойная, зовется АРГК.
— АРГК? — с любопытством переспросил Петр.
— Артиллерия резерва Главного Командования, — значительно расшифровал боец. — Пора бы знать.
Петр смутился. Действительно, как это он, военный корреспондент, сразу не догадался?
— Люблю бродить по ночным вокзалам, — задумчиво промолвил боец. — Не по таким, конечно. Люблю шумные, с веселыми огнями, с гудками жарких, как кони на скаку, паровозов…
Он сноровисто пролез через тамбур преграждавшего путь на станцию состава. Петр, все еще не отдавая себе отчета, зачем они туда идут, механически последовал за ним.
— Вот он, оскал войны, — широким жестом обводя разрушенное здание вокзала, философски изрек боец. — Кто бы мог подумать. А там вон, кажется, есть что-то живое. — Он махнул рукой в сторону пристанционной постройки, из которой струился слабый призрачный свет.
Они обогнули здание вокзала, спотыкаясь о битый кирпич и искореженные балки. Здесь было темно и мрачно, как в пещере. Петр оглянулся назад, подумав, что если их поезд вдруг пойдет, то отсюда они его уже не смогут догнать.
— Ты только посмотри, что за чертовщина! — изумленно воскликнул боец, указав рукой за выступ полуобвалившейся стены. — Здесь кто-то лежит!
Петр рванулся вперед, заглянув туда, куда показывал боец, и в тот же миг, почувствовав острую, оглушающую боль в голове от сильного удара чем-то тяжелым и острым, упал на пруду кирпичей…
Прошла, кажется, целая вечность, пока он услышал, будто издалека, едва различимые слова:
— Я просила его не ходить, просила…
— А этот гад исчез, — это был голос майора. — Недаром я его сразу невзлюбил. Теперь ищи-свищи.
— Я знаю его, — снова прозвучал голос девушки. — Его зовут Глеб…
Петр снова потерял сознание…