По удивительной случайности полк, в котором находился Курт Ротенберг, форсировал реку Березину в том самом месте, где когда-то наполеоновская армия, преследуемая Кутузовым, безуспешно пыталась спастись паническим бегством из пределов России. Взвод саперов обнаружил в болоте у деревни Студенка остатки моста, построенного еще французами, и, к удивлению окруживших его солдат, — наполеоновский штандарт с изображением орла.

Березина была еще мутной после первых летних дождей. Почерневшие от времени сваи моста покрылись влажной зеленой плесенью. Орел на штандарте едва угадывался, подозрительно косился злым глазом из потускневшей дали времен. К тому же он оказался бесклювым.

— Вдохновляющее предзнаменование, — с едва скрытой иронией произнес кто-то из саперов.

— Нам только и недостает доморощенных пророков, — тут же поспешил оборвать его командир роты Шпицген, питавший устойчивую страсть к чтению нравоучений. — Сопоставлять несопоставимое — бесплодная и вредная затея, она порождает бессилие. Что вы хотели сопоставить?

Молчание нахмурившихся саперов было ему ответом. Они знали, что это лучший способ избавиться от возможности навлечь на себя гнев Шпицгена.

— Что вы хотели сопоставить? — грозно повторил риторический вопрос Шпицген. — Коней Мюрата и танки Гудериана? Примитивный ум храброго полководца, но бездарного политика Наполеона и всевидящий гений вождя потомков Нибелунгов — Гитлера? Начало девятнадцатого столетия и середину двадцатого? Это вы хотели сопоставить? Так шевелите же своими бараньими мозгами!

Курт без особого интереса слушал Шпицгена. Ему вспомнилась давняя поездка с отцом в Кобленц, городок на берегу Рейна. Они случайно забрели на маленькую, стиснутую каменными домами и старыми липами площадь. Здесь стоял обелиск. Курт подошел к нему вплотную и прочитал надпись. Написанная французским высокопарным стилем, она свидетельствовала о том, что обелиск сооружен французским комендантом Кобленца в 1812 году в честь переправы через Рейн устремившейся в поход на Россию «великой армии» Наполеона. Под этой надписью были выбита еще одна. Курт прочел: «Принято к сведению и одобрено». Внизу стояла подпись русского генерала, который в 1915 году стал комендантом города.

Курт с недоумением взглянул на отца. Тот тоже читал надпись, с трудом сдерживая гнев.

Сейчас, вспоминая это, Курт подумал, что перед тем, как послать немцев форсировать Березину, Гитлеру весьма полезно было бы побывать у этого обелиска.

Курт тяжело переживал трагизм своего положения. Внезапный призыв в вермахт не только разрушил все его планы, но и несомненно планы тех людей, которые были с ним связаны, и прежде всего — Ярославы, которая так, видимо, и не узнала истинной причины того, что он не пришел на условленную встречу в ресторан «Фатерланд».

Но особенно мучило Курта сознание того, что он принужден был, вопреки своему мировоззрению, участвовать в нападении на Советский Союз, страну, которую любил, в которую верил и в которой у него было столько хороших и надежных друзей.

В ночь накануне нападения Курт не мог сомкнуть глаз. Она, эта ночь, как на грех, обещала быть самой короткой. Над лощинами холодными облачками навис туман. Небо вызвездило так ярко, что, казалось, подставь ладонь — и в ней затрепещет отражение живых звезд. Рассвет лишь угадывался там, где над лесом прояснялась густая, непроницаемая тьма, а соловьи в черных кустах уже рассыпали в тумане первую дробь.

«Скоро над этим лесом появится солнце — оно рождается на востоке, и это уже будет совсем другое солнце, — солнце войны, — с грустью и острым сознанием вины за то, что бессилен что-либо изменить, размышлял Курт, опершись спиной о старый пень. — Мы не просто пересечем границу, мы нападем на солнце. Но разве можно его погасить? И ты, коммунист, антифашист, будешь идти через границу своей второй родины? Да, конечно, ты будешь стараться стрелять так, чтобы пули летели мимо твоих братьев по классу, ты постараешься при первой возможности перейти на их сторону и повернешь оружие против фашистов. Но все равно, ты в этой ненавистной тебе форме перейдешь советскую границу, будешь участвовать в нападении на советскую пограничную заставу А главное — станешь свидетелем того, как эта разбойничья лавина начнет убивать, жечь, разрушать… Кто знает, может, именно в этих местах, на этом участке, охраняют свою страну части Тимофея Лукьянова?»

И, как выстрел, прозвучал сейчас для Курта вопрос Тимоши, который он задал ему в тот памятный день в осеннем лесу, под Немчиновкой: «Куда вы-то смотрели, антифашисты?»

Память об июньских днях, предшествовавших переходу границы, неотступно преследовала Курта как живой укор, как раскаленное клеймо, прикоснувшееся к телу.

Полк, в котором оказался Курт, с отчаянно веселыми песнями промчался в скоростном эшелоне через территорию Польши и разместился вблизи советской границы. Днем и ночью шли непрерывные тактические учения, похожие на репетицию перед началом спектакля. И хотя пустили слух, будто фюрер планирует поход в Индию и будто Советский Союз согласился пропустить через свою территорию германские войска, Курт этому не верил. Ходили и другие слухи. Говорили, якобы сосредоточение немецких войск вблизи советской границы понадобилось, чтобы провести за нос англичан: пусть себе думают, что Германия затевает войну против русских, и наслаждаются розовыми снами, а тем временем парашютные десанты вермахта, как снег на голову, низвергнутся на Лондон. А через несколько дней из уст в уста передавался со скоростью звука новый слух: советские дивизии сосредоточиваются на границе и готовятся к прыжку на немцев.

Незадолго до начала войны Курт, участвовавший в тактических учениях, увидел фельдмаршала фон Бока. Кортеж машин, в одной из которых ехал фон Бок, мчался по проселочной дороге, окутанной сухой пылью, мимо узких полосок ржи, наполовину вытоптанной солдатскими сапогами. Машины остановились у замаскированного командного пункта на опушке леса, и фон Бок энергично и молодцевато вышел из машины и направился к встречавшим его генералам. Курт из траншеи хорошо видел его худую, будто высохшую, фигуру, морщинистое лицо с застывшим на нем холодным бесстрастием. Через несколько минут кортеж машин умчался, но командир роты Шпицген, не умолкая, рассказывал о фон Боке.

— Это — великий полководец. У него крепкие нервы и полное презрение к опасности. Он может потребовать от нас неслыханных лишений, но обязательно разделит их сам. Для него не существует ничего, кроме армии. Еще бы — он родом из Кюстрина. К вашему сведению, казармы там построены еще во времена Фридриха Второго. Вам будет интересно узнать, что именно в Кюстрине молодой король получил полезный урок. Будучи еще кронпринцем, он души не чаял в искусстве и литературе и совсем забыл о мощной армии, которую взлелеял его отец, настоящий король-солдат. И что вы думаете? Кронпринцем овладела сумасбродная идея — бежать в Англию и жениться на английской принцессе. Вот до чего довели его книги! В безумной затее ему помогали два молодых офицера. Но все они были пойманы, едва только пытались бежать из Пруссии, и тут же посажены в кюстринскую крепость. Одного из соучастников казнили во дворе крепости. Король Фридрих-Вильгельм Первый приказал сыну стоять у окна камеры и смотреть на своего друга, умирающего по его вине. В такой атмосфере могли вырасти только настоящие солдаты. Именно здесь закалился фон Бок. Вот его слова, которые я заучил, как клятву: «Путь солдата должен быть всегда увенчан героической смертью в бою, завершающей жертвой его долга перед императором и родиной. За смерть от вражеской пули нужно быть искренне благодарным». Рассказывают, что в бою Бок хладнокровен, будто отлит из стали. Под обстрелом никогда еще не надел каски. Он стоит на командном пункте и, пощелкивая хлыстом по сапогам, спокойно курит папироску. При вторжении в Судетскую область фон Бок брал с собой своего девятилетнего сына, одетого в военную форму. Он хотел, чтобы на мальчика произвели впечатление красота и радость солдатской жизни.

— Мы сейчас сильны, как никогда, — наслаждаясь собственным воодушевлением, продолжал Шпицген. — И все потому, что фюрер ведет нас к победам. Стоит ему свистнуть — Чемберлен и Даладье в один голос: «Чего изволите?» Фюрер начхал на грязную пачкотню, именуемую Версальским договором! По этой бумажке, место которой в солдатской уборной, нам разрешали иметь всего восемьдесят четыре орудия. Вы представляете? Это лишь двадцать одна батарея десяти с половиной миллиметровых гаубиц! Собаки, они хотели нас загрызть до смерти. Но мы знали, как надо поступать! В одном только Хейденау, в Саксонии, уже в двадцать первом году на заводе «Ронштро» было шестьсот гаубиц. Под полами цехов стояли нарезные станки в отличнейшем состоянии. А в двух комнатах арсенала Шпандау до потолка были навалены документы со сведениями об артиллерийских инженерах и других специалистах по Берлинскому военному округу. Об этом пронюхали ублюдки из межсоюзнической контрольной комиссии. Но как только они прибыли в арсенал, комнаты оказались пустыми. Часовой был посажен на гауптвахту и отсидел там шесть суток. А через два месяца его произвели в чин фельдфебеля. И кто, вы думаете, подписал приказ о его производстве? Генерал-лейтенант фон Бок — он был тогда начальником штаба третьего военного округа…

Трудно сказать, сколько еще времени Шпицген продолжал бы воздавать хвалу фон Боку, если бы не последовал приказ минировать подступы к командному пункту.

После учений в полку наступило затишье, как перед грозой. Днем все шло по обычному, будничному распорядку. Лишь когда над лесами сгущались запоздалые и короткие июньские сумерки, офицеры полковой разведки садились в машину и отправлялись к границе. Курт обратил внимание на то, что все они сидели, вопреки привычному, молча, сосредоточенно. Ни единого огонька сигареты не было видно в машине. Сосед Курта — Ганс Кригер, пронырливый и вездесущий солдат, таинственно сообщил:

— Они ведут разведку наиболее уязвимых мест на границе. Ты думаешь, они до самой границы мчатся на машине? Ничего подобного. Они останавливаются в укрытии на таком расстоянии, чтобы русские пограничники не слышали гула мотора, а затем пешком, а то и по-пластунски пробираются к самой границе. Вот это, я понимаю, чистая работенка!

Ганс — препротивная на вид образина, считал себя мечтателем, едва ли не философом, и без конца приставал к Курту со своими путаными словоизлияниями. Курт знал — это один из методов агентов гестапо — втравить человека в разговор, поспорить с ним, умело и вовремя подбрасывая порой криминальные фразы, и таким путем выведать его мысли.

— Как ты думаешь, мы победим? — начинал он с самого каверзного вопроса.

— Я уверен в этом точно так же, как и ты, — не давал себя подцепить на крючок Курт.

А самому хотелось оказать: «Ты, дегенерат, полистай страницы истории — все войны начинались вторжением в Россию, военными успехами на первых порах и барабанным боем. А домой нападавшие возвращались, отчетливо ощущая крепкие пинки на своих истощавших в окопах задах».

— Да, мы несомненно победим, — надоедливо крутил свою шарманку Кригер. — К тому же русские падут жертвой своего фанатического миролюбия. Голубь не остановит танка! Но ты должен помнить, что завоевать Россию — значит завоевать не только территорию, но и сердца людей. А потому — каждому ампулу с нашими идеями, каждому — вспрыскивание, и пусть они впитываются в кровь. Только тогда Россию можно будет считать покоренной. Иначе будет лишь страх, рабское повиновение, и только. А рабы любят бунтовать.

— Обуздаем, — усмехнулся Курт.

— Мы правильно делаем, что учим воевать с пеленок, — самодовольно изрекал Ганс. — Для русского война всегда неожиданность. Пуля уже просвистела у него над ухом, а он еще только ищет винтовку.

— Тем хуже для него, — поддакивал Курт, не ввязываясь в дискуссию. — Боюсь только, что иным твердолобым одной ампулы будет недостаточно.

— Ампул у нас хватит! Из «Майн кампф» мы сделаем библию для всего человечества. Для низших рас — выдержки основных идей, духовный концентрат. Цитатник на все случаи жизни.

Ганса мог заставить умолкнуть лишь полковой трубач.

Суббота двадцать первого июня тоже как будто ничем особенным и примечательным среди других суббот не выделялась. Подъем был сыгран, как обычно. Завтрак, рацион которого, как утверждали, был составлен самим фельдмаршалом Вальтером фон Браухичем после консультации с двумя тысячами специалистов: двести граммов чистого ржавого хлеба, кофе, двадцать восемь граммов сливочного масла. В другие дни недели масло чаще всего заменяла джемом. Затем занятия во взводах по расписанию и самое приятное — плотный обед, опять же по рациону фельдмаршала: двести граммов хлеба, пол-литра супа, сто семьдесят граммов мяса, четырнадцать граммов жиров, восемьсот граммов картофеля и овощей.

После обеда объявили соревнования между взводами в исполнении песен; лучший взвод получал бочку свежайшего пива. Солдаты рьяно маршировали по плацу, и почти каждый взвод пел одно и то же:

Мы двинемся дальше в поход, Пусть все разлетится вдребезги! Сегодня мы владеем Германией, Завтра нашим будет весь мир!

Взводу саперов бочка пива не досталась — он был признан едва ли не последним, особенно по строевой подготовке. Курт не горевал — он и песню-то пел, едва открывая рот, и то, чтобы не вызвать излишнего внимания к себе.

Лишь вечером произошло необычное: Шпицгена, как и других командиров рот, вызвали в штаб полка. По твердо заведенному правилу командир полка проводил совещания только днем, вечерами офицеры, свободные от службы, пировали в казино. И Курт понял, что это неспроста.

Он не ошибся. Командир полка пригласил всех ротных к себе в кабинет. Несмотря на душный вечер, окна в кабинете были наглухо закрыты. Да и сам командир полка говорил вполголоса, словно опасался, что его могут подслушать советские пограничники. Каждый командир роты получил большой пакет коричневого цвета.

— Все подразделения немедленно принести в боевую готовность, — еще тише, но с предельной выразительностью приказал командир полка, нервно поправляя сползавшее с острого носа пенсне. — Выдвинуться вплотную к границе на исходный рубеж. Пакеты вскрыть ровно в ноль-ноль часов на своих командных пунктах.

Едва командиры рот вернулись из штаба полка, как была объявлена боевая тревога. Полк погрузился на машины. С погашенными фарами машины одна за другой исчезали за поворотом лесной дороги.

— Какого дьявола они опять придумали учения именно в субботу, — ворчал Ганс. — Завтра ко мне обещала прийти мировая полька.

Ганс, как всегда, бахвалился — никакой знакомой польки у него не было, да и вряд ли какая-либо девушка могла бы увлечься этим звероподобным рыжим малым с пятнистым от темных въедливых веснушек, отталкивающим лицом.

В полночь рота была выстроена у кромки уже совсем погрузившегося в темноту леса. Накрапывал дождь. Солдаты стояли, позевывая: снова учебная задача, снова тащиться через какое-нибудь вонючее болото, специально выисканное на карте кретином-штабистом, чтобы снова и снова физически и духовно закалять солдат тысячелетнего рейха. Снова палить в пустоту холостыми патронами, окапываться до одури саперными лопатками и ждать, когда наконец на дороге покажется дымок полевой кухни и котелки наполнятся гороховой кашей со шпигом.

Однако Курт по необычному, торжественному и в то же время нервозному виду Шпицгена понял, что речь пойдет о более серьезном, чем очередные учения.

Он снова оказался прав. Командир роты резким движением тонких изнеженных пальцев надорвал извлеченный из полевой сумки конверт, как бы подчеркивая, что все, о чем он сейчас прочитает, не подлежит ни обсуждению, ни тем более изменению.

Он начал читать — хрипловато, отрывисто, стараясь придать особую значимость каждому слову, и Курт увидел, как сразу же стали собраннее до этого мешковатые, стоявшие в полудреме солдаты, как вытянулись и посуровели их лица. Война еще не началась, над лесами стояла гнетущая тишина, а каждый из солдат будто бы уже ощутил горячую вспышку выстрела. Каждый понял, что через три с половиной часа он переступит ту грань, за которой уже не будет соревнований на лучшую песню с надеждой заполучить на взвод бочку отменного пива, а будет совсем новая жизнь, в которой не в мыслях, не где-то в отдалении, а за собственным воротом притаится смерть.

Шпицген продолжал читать, называя точный маршрут, боевую задачу, а Курт, как, видимо, и остальные солдаты, все еще никак не мог поверить, что речь идет уже не об очередных учениях, а о настоящей войне, которая разразится в воскресенье.

Он сразу же подумал о пограничниках советской заставы, которая угадывалась там, за близкой рекой. Знают ли они, что эта ночь — последняя мирная ночь в их жизни? Что всем им — и тем, кто спит, и тем, кто притаился в нарядах у линии границы, — всем им предстоит всего лишь через три с половиной часа выдержать удар едва ли не целого полка? И, наконец, знает ли о том, что именно сегодня начнется война. Тимофей Лукьянов, который еще там, в осеннем лесу под Немчиновкой, не сомневался, что Гитлер нападет. Где ты сейчас, Тимоша, догадываешься ли ты, что по всей границе сейчас — от моря до моря — миллионы немецких солдат слушают один и тот же приказ?

…Разумеется, Курт не мот знать того, что генерал Тимофей Лукьянов в субботу 21 июня, вечером, был в городском театре. Гастролировавшая труппа давала «Свадьбу в Малиновке». Собственно, он и не помышлял о театре, обстановка не располагала к оперетте. Но председатель горисполкома Коваль, с которым он дружил, уговорил его.

— Это же не оперетта — фантастика, феерия! — восхищенно рисовал Коваль. — Заряд бодрости на века! Я эту оперетту в седьмой раз буду слушать. Тем более, доложу тебе, есть там одна артисточка… Чем черт не шутит, может, после свадьбы в Малиновке, мы твою свадьбу громыхнем?

Лукьянов согласился побывать в театре хотя бы на первом действии.

— А что касается свадьбы, то справим ее после войны, — сказал он, смеясь. — И при одном условии: если ты останешься на посту мэра.

— Я-то останусь, а вот ты наверняка маршальский жезл получишь, недоступен станет Тимофей Петрович Лукьянов, Тимошей, как бывало, не назовешь.

— А знаешь, — прервал его Лукьянов, — мне не до смеха. Новые танки две недели назад должны были поступить. А где они, те танки, можешь ты мне ответить?..

…Ничего этого не мог слышать Курт, но он отчетливо чувствовал, что где-то там, на советской стороне, вблизи границы, живет и служит теперь уже генерал Тимофей Лукьянов или же другой генерал, и всем им на рассвете придется узнать, что такое война, расстаться с мирной жизнью.

Курт мысленно обращался к ним. Неужто они не видят врага, изготовившегося к прыжку, не видят, как вспыхивают во тьме миллионы огоньков сигарет, тщательно прикрываемых вздрагивающими от нервного озноба солдатскими ладонями?

Смотри зорче, генерал Тимофей Лукьянов, пробудись ото сна, если спишь; подними по боевой тревоге свою бригаду, если и солдаты твои видят хорошие, добрые сны; пусть станут они стеной, и пусть каждая пуля их будет меткой, пусть она попадет и в меня, твоего друга Курта, лишь бы Гитлер и такие, как он, на веки вечные зареклись нападать на твою страну, на нашу с тобой страну, Тимоша Лукьянов…

Эта ночь была самой трагичной в жизни Курта. Он не боялся погибнуть, но как не хотелось ему погибать бесславно, от пули своих советских братьев! Как ненавидел он тех, кто послал немцев в этот авантюристический поход!

После читки приказа роте тотчас же раздали боевые патроны. Курт лихорадочно думал о том, как ему незаметно выбраться с позиций роты, переплыть реку и сообщить на заставу содержание только что прочитанного приказа. Но это оказалось невозможным. Ганс ни на секунду не отходил от него, и было похоже, что к таким, не очень-то благонадежным, как Курт, специально приставлены соглядатаи.

Курт часто вскидывал левую руку к глазам, чтобы узнать время, и это не ускользнуло от вездесущего Ганса.

— Пошли к чертям свои нервы, Курт, сейчас мы уже не люди. Не люди! Как я мечтаю о первом выстреле по большевикам! Мы обрушимся на них, подобно урагану. И я буду стрелять, стрелять и стрелять! Особенно тех русских, кто, попадая в плен, будет молить о пощаде. Нет ничего прекраснее, чем выстрелить именно в такого русского, который захочет меня разжалобить. Такие не нужны нашему рейху даже в качестве рабов. Человек должен и на казнь идти с улыбкой. Я лично никогда не сдался бы в плен, но если все же попаду к русским при чрезвычайных обстоятельствах, то буду непреклонен и расхохочусь им в глаза…

Гансу не удалось ни выстрелить в большевика, ни расхохотаться ему в глаза: еще когда саперный взвод наводил переправу через реку, пограничники открыли огонь, и первая же пуля досталась Гансу. Он нелепо взмахнул руками и, сваливаясь с понтона в бурлившую от взрывов реку, успел только крикнуть Курту:

— Стреляй их, стреляй…

«Поделом тебе, сволочь, — подумал Курт, — хорошо стреляете, братья!»

Курт знал, что, пока саперы возятся с переправой, у заставы идет жаркий бой, но даже создание того, что он не участвует в этой схватке, не могло успокоить его совесть. Потом, когда атака стрелковой роты захлебнулась, в бой против заставы бросили и саперов. Поняв, что заставу не взять лобовым штурмом, командир полка приказал обойти ее. Саперный взвод пустили за двумя танками. Дорога, вдоль которой они двигались, была пустынна. Ветер превратил огромное пшеничное поле в настоящее море, по которому колыхались волны созревавших колосьев. Потом танки, грохоча, поползли по подсолнухам, их веселые, ярко-желтые головки, устремленные к солнцу, навсегда исчезали под злыми гусеницами. Придорожные березы в ужасе отшатывались от танков. Курт поднял растерзанную гусеницей шляпку подсолнуха, прижал к взмокшему от пота лицу. Нос обдало цветочной пыльцой, от подсолнуха запахло чем-то бесконечно родным и бесценным, и этот израненный войной цветок стал вдруг для Курта живым существом. Ярость от собственного бессилия охватила Курта с такой силой, что в глаза хлынула темнота, и он едва не упал.

«Застрелиться, — как о чем-то давно решенном, подумал он. — Застрелиться — и все, и все…»

Но тут же мысль о том, что, застрелившись, он все равно ничего не изменит и, больше того, не сможет ничем, абсолютно ничем помочь Тимоше, остановила его.

«Нет, это не выход. Какой толк от меня мертвого? Нужно бороться, бороться… Сдаться в плен при первой возможности и — бороться».

Ни о чем с таким нетерпением и желанием не мечтал сейчас Курт, как о том, чтобы скорее, как можно скорее комбриг Тимофей Лукьянов или другой советский комбриг, если Тимоша воюет на другом участке фронта, собрал бы все свои силы и опрокинул эту ринувшуюся на мирную страну взбесившуюся лавину.

Рычали танки, рвались снаряды, взлетали к небу развороченные ими крыши домов, а в ушах у Курта неумолчно, душераздирающе стоял неистовый колокольный звон. Стоял с той самой минуты, когда один из первых снарядов немецкой артиллерии, заглушая ликующее кукареканье предрассветных петухов, угодил в сельскую церквушку и, видимо, прямо в колокол. Раненный, он набатно ударил, разливая вокруг полные страдания и тревоги звуки, от которых захолонуло сердце. Курту казалось, что колокольный звон этой церквушки несется сейчас по всей России, и он знал, что до последних дней своих так и не сможет избавиться от этого трагического звона…

Вскоре после того как полк форсировал Березину, Курт сдался в плен советским танкистам, выбившим их роту с высотки возле лесной деревушки.

Незадолго до этого Курт сказал Шпицгену, прижатому обстрелом русских к мокрой от дождя земле:

— Вы наверняка хорошо знаете Библию. Помните, как вел себя Хам, рождаясь на свет?

Шпицген молчал, загнанно озираясь по сторонам.

— Так вот, — продолжал Курт, радуясь, что снаряды все ближе и ближе ложатся к высотке. — Он не плакал, как все новорожденные, он хохотал!

— К чему это вы? — дрожащим голосом осведомился Шпицген.

— А вот к чему, — торжествующе произнес Курт. — Этот Хам не напоминает вам нашего великого фюрера?

Хищное лицо Шпицгена перекосилось от злобы.

— Как ты смеешь, собака? — вскричал он. — Я застрелю тебя!

— А это мы еще посмотрим! — сказал Курт и нажал на спуск автомата…

На другой день уже вместе с танкистами он попал в окружение, а затем — в партизанский отряд.

Немец-коммунист был для партизан сущей находкой. Он участвовал в самых отчаянных операциях в тылу гитлеровцев.

А в здании гестапо на Вильгельмштрассе в Берлине в картотеке появился еще один документ:

«Объявляется розыск. Курт Ротенберг. Дезертир. Дело 4389а».