Жека настежь распахнула палатку, и Максим в проеме, залитом солнцем, увидел, как в ее ручонках трепещется что-то ослепительно серебристое, — то был крупный лещ, продетый через жабры на мокрый ивовый прут. «Конечно же подарок Легостаева», — мелькнуло в мыслях у Максима, и он вновь с той же беспощадной горькой остротой ощутил чувство стыда вместе с непреклонным сознанием своей правоты.
Максим вышел из палатки, и Ярослава с тревогой заметила на его лице уже знакомое ей выражение самоосуждения и горечи, которое, как он ни пытался, не мог скрыть. Жека с ликующими возгласами прыгала вокруг отца, пытаясь вызвать у него такое же ликование, но он молча и отрешенно смотрел то на дочку, то на леща и в то же время косил взглядом на палатку художника.
Легостаева ни на берегу, ни возле палатки не было.
— Привез леща и снова уплыл, — сообщила Ярослава. — Ничего не оказал, улыбался только как-то виновато и… жалко.
— Будем собираться, — твердо сказал Максим, казалось, не слыша ее последних слов.
— Будем собираться, — негромко отозвалась Ярослава. — Пока ты спал, я уговорила Жеку. Напомнила ей про «этажный дом».
— Не плакала? — спросил Максим больше из-за того, чтобы нежелание уезжать именно сегодня и именно после всего случившегося, прозвучавшее в голосе Ярославы, не повлияло бы на него и не побудило остаться.
— Плакала. Еще бы не плакала!
— Ну, а ты? — Максим подошел к Ярославе, обнял ее, заглянул в глаза.
Ярослава посмотрела на него, как всегда, прямо и открыто, не отводя взгляда.
— Я — как ты. Ты же знаешь… Тем более что остается всего три дня. Сегодняшний можно считать прожитым.
— Нет! Не спеши! — с отчаянием остановил ее Максим. — До темноты еще не скоро!
— Да… не скоро! — как эхо откликнулась Ярослава и, чтобы не расплакаться, спросила: — Начнем с палатки?
Сейчас, когда они отвязали веревки, крепившие палатку, освободили нижние петли от колышков, в свое время столь старательно вбитых в землю, и палатка послушно распласталась на земле, было странно смотреть на образовавшуюся вдруг пустоту там, где стояло их походное жилище. Под березами стало как-то светлее, просторнее, но исчезло ощущение обжитости, существования пусть временного, но желанного человеческого жилья под высоким огромным небом. Палатка спасала их в непогоду, в ней, пропахшей сеном и берестой, им снились по ночам и добрые, и тревожные сны, здесь они подолгу сидели и любовались Окой. Казалось, палатка была свидетелем, даже участником их жизни в эти скоротечные, как падучие звезды, дни.
Максим торопился — главное, успеть собрать все пожитки, уложить рюкзаки и уйти на дебаркадер до того, как к берегу причалит Легостаев. Это желание вытеснило все остальное, в том числе и мысль о том, что, покидая Легостаева, не попрощавшись с ним, они кровно обидят его. «Успеть, только бы успеть…» — Максим подумал, что эти слова, произнесенные Легостаевым, он вспоминает сейчас совсем по другому поводу.
Легостаев, однако, не возвращался. Видимо, он заплыл подальше и тоже не хочет встречи, не желает продолжать разговор, закончившийся так неожиданно и нелепо.
«Тем лучше для нас обоих, — подумал Максим, поймав себя на мысли, что ему очень хочется оправдаться перед самим собой. — Тем лучше… Да и в сущности, чем мы обязаны друг другу? Случайной кратковременной встречей, которой могло и не быть вовсе? И что нас связывает в этой жизни? Тоже, в сущности, ничто: ни возраст, ни общность интересов, ни тем более взгляды на жизнь. У него свой путь, у меня и Ярославы — свой, пути эти никогда не пересекутся, и нужно ли жалеть, что мы больше не увидимся. Была случайной и неожиданной встреча — так почему же и расставанье не может быть таким же случайным и неожиданным? Все правильно, и решение мое правильное, и ничего не изменить. Да если бы я был не прав, разве Ярослава не возмутилась бы, не пошла наперекор мне? Конечно, она не знает всего, что произошло в лодке, только догадывается, но это ничего не меняет…»
Максим не мог знать, что Ярослава согласилась уехать не потому, что была согласна с ним, а по той простой причине, что не хотела омрачать последние перед расставаньем дни, и с душевной проницательностью, свойственной многим женщинам, избрала такую линию своего поведения, какая меньше всего осложнила бы их взаимоотношения именно теперь.
На дебаркадер они пришли задолго до прихода катера. Было жарко. Прибрежные леса задыхались от избытка влаги. Берега Оки смиренно провожали солнце. Оно клонилось к закату, и было тоскливо от сознания, что снова исчезнет, оставив после себя дожди и туманы.
Дебаркадер был безлюден. Казалось, все, кто здесь побывал, наскучавшись за погожими днями, ушли на лесные тропинки, на поднебесный простор. Только стриженый парень спал у самого края причала, будто боялся прозевать приход катера.
— Он свалится в воду! — испуганно воскликнула Жека.
Максим и Ярослава взглянули на парня, но даже не улыбнулись. Слишком грустным был их внезапный, похожий на бегство отъезд. Максим, не отрываясь, смотрел на крутую излучину Оки, оттуда, из-за лесистого поворота, должен был появиться катер. Максим ждал его с таким нетерпением, будто только он и мог спасти от тягостных мыслей. Но катер не появлялся, стриженый парень громко храпел и, судя по блаженной ухмылке, вовсе не жалел, что его не тревожат.
— Все-таки очень русская она, эта Ока, — вздохнула Ярослава. — Очень русская…
— Еще бы! — подтвердил Максим, лишь бы что-то сказать в ответ.
— Если бы мы всегда жили здесь, — мечтательно сказала она.
И теперь Максим вдруг особенно остро осознал, что желание Ярославы, хотя и могло быть осуществлено, не будь особых, не считающихся с их мечтами, обстоятельств, в сущности, несбыточно — и сейчас, и, наверное, в будущем.
— Летом — да, но зимой? — не совсем уверенно пытался разубедить ее Максим, опасаясь, что она, размечтавшись, начнет высказывать такие мысли, от которых тоска станет еще горше.
— И зимой! — вместо Ярославы воскликнула Жека. — Зимой на санках вон с той горки!
— Я бы всегда жила здесь, — с добрым упрямством повторила Ярослава, как говорят люди, наперед знающие, что их мечта так и останется только мечтой.
Солнце, уколовшись о верхушки самых высоких елей, скатилось к горизонту, оставив после себя призрачное угасающее сияние. Река еще доверчивее прижалась к берегам, точно хотела укрыться своими кустарниками и лесами. Первая звезда с отчаянной решимостью взглянула на землю. В камышах у дебаркадера ударила хвостом злая щука. И тут же за поворотам хрипловато, по-мальчишески дерзко прогудел катер.
Стриженый парень ошалело вскочил на ноги, долго не мог поймать брошенный с катера конец.
На палубе во всю бренчала балалайка. Играл на ней мальчонка лет двенадцати. Он отрешенно склонился над инструментом и самозабвенно ударял по струнам длинными, словно деревянными, пальцами. На голове, в такт музыке, смешно трепыхался белесый вихор. Веселая удаль балалайки совсем не была с звучна ни одевшим Оку сумеркам, ни звездам, ведь кивавшим в еще высоком небе, ни настроению молчаливых пассажиров, окруживших мальчонку. Но он играл все отчаяннее и разгульнее, будто не мог, да и не хотел остановиться, и, казалось, изо всех сил старался развеселить притихших перед ночной темнотой людей.
— Я же говорила тебе — русская она, совсем русская, — шепнула Ярослава Максиму, и ему мгновенно передалось ее чувство прощания с Окой, с ним, Максимом, с Жекой, с покинутым на берегу Легостаевым, передалось настолько остро, осязаемо и глубоко, что он отвернулся, боясь встретиться с ее трепетным, ждущим сочувствия взглядом. Она ни слова не говорила о том, что навсегда умчались дни, которые они провели здесь, на Оке, что до разлуки остался всего лишь один шаг, но в том, как она повторяла и повторяла свою мысль, слышалось пронзительное признание в любви к России, которую ей предстояло покинуть.
Наконец катер отчалил, неторопливо пошел под углом на середину реки. Ярослава усадила Жеку на скамью, а сама прижалась к поручням и, как зачарованная, смотрела на удалявшийся берег. Даже стриженый парень показался ей сейчас неотделимым и от этого берега, и от одинокого дебаркадера, и от всего, что связывало ее с Окой.
Потянуло прохладой. Таинственно и поспешно, точно боясь, что их подслушают, зашептались леса. Катер скатывался вниз по течению легко и сноровисто — ему в этом помогала река. Луна вдруг заполыхала над лесами, чудилось, что, заберись сейчас в любую чащу — все равно отчетливо отпечатается перед глазами каждая тропка и каждая хвоинка на ней.
Ночь была тихой, величавой. Стихли дожди, отгрохотали ближние и дальние громы, небо стало свободным и безбрежным.
Ярослава отпустила поручни и увидела, что Максим неотрывно смотрит на берег, туда, где стояла палатка. Ярослава поняла его и пожалела, что ночь слишком светла: если бы было темнее, то отсюда, с катера, хорошо был бы виден костер и колеблющаяся тень Легостаева на туго натянутом пологе палатки.
Максим задумался и не обратил внимания на то, что катер уже причаливает к пристани. «Поленово!» — крикнул кто-то визгливым голосом, не то удивляясь, не то сердясь. «А ведь мы собирались побывать в Поленове», — вспомнил Максим. Совсем недавно он прочитал в газете о том, что семья художника принесла в дар советскому народу все ценности, находящиеся в доме-музее Поленова.
Максим порывисто обернулся к Ярославе, просяще опросил:
— Поленово… Сойдем?
Ярослава поняла его желание не по нерешительному, осторожному вопросу, а по тому порывистому, не признающему колебаний и недомолвок движению, которое предшествовало словам. Она поняла: Максим предлагает сойти на берег не потому, что они давно собирались побывать в Поленове, — просто не может уехать вот так, тайком, не попрощавшись с Легостаевым. Если бы Максим догадывался о том, что она понимает его душевное состояние, он бы признался ей в своем желании вернуться в Велегож. Но так как он не догадывался об этом, то и молчал.
— Поленово! — повторил все тот же неприятный голос, казалось, человек, произносящий название пристани, крайне недоволен тем, что катер вынужден делать здесь остановку в такое позднее время. — Есть кто до Поленова? — Выждав минуту, он добавил еще ворчливее: — Валандайся тут — причаливай-отчаливай, а вылезать некому…
Молчание было ему ответом. Ярослава вдруг, понимающе сжав локоть Максима, громко и отчетливо сказала:
— Мы до Поленова!
Максим схватил на руки Жеку, и они, сопровождаемые брюзжанием по-бабьи визгливого речника, поспешили к трапу, залитому мягким лунным светом.
Они сошли на пустынный безмолвный берег. Жека спросила удивленным сонным голосом:
— Уже Москва? Приехали?
— Приехали, — ответил Максим. В голосе его прозвучала радость. — Выше носик, Женча-баранча!
— Ночь лунная, — в тон ему сказала Ярослава. — По дороге мы быстро дойдем…
Максим посадил Жеку на плечи, Ярослава вскинула на спину теперь уже не такой громоздкий рюкзак, и они торопливо, будто опасаясь опоздать к точно назначенному часу, зашагали по дороге вдоль берега в сторону Велегожа.
Путь оказался неблизким. Лесная дорога не успела просохнуть. Ветви склонившихся над дорогой берез преграждали путь, как бы пытаясь остановить их и обвинить в неразумности. Но они шли легко и проворно, ускоряя шаг на открытых сухих местах. Только Жека изредка вскрикивала, когда ветки слишком больно задевали ее. Из каждой лужицы на них с любопытством смотрела луна.
Когда уставшие, взмокшие от пота, они остановились передохнуть, сердце Максима забилось в тревожном предчувствии. Какой окажется встреча с Легостаевым? Как лучше и, главное, искреннее объяснить ему причину поспешного отъезда и столь же поспешного возвращения? Нет сомнений: придется высказать Легостаеву все, что он, Максим, думает о нем, о его ошибочных и вредных взглядах, а также в чем согласен с ним. И пусть он поймет, что они — Максим и Ярослава — не беглецы, не трусливые, думающие только о своей шкуре люди, не хлипкие интеллигентики, нет, просто они не могут быть с ним вместе, так как его мысли чужды им. И они обязаны силой фактов доказать ему свою правоту и тогда уж расстаться — по-честному, с чистой совестью.
Сейчас, ночью, Ока была не менее прекрасна, чем днем. Чудилось, будто луна спустилась с высокого чистого неба и окунулась в реку. Было так тихо, что Максим и Ярослава, казалось, слышали стук своих сердец.
Передохнув, они направились к берегу, где совсем недавно стояла палатка.
Еще издали Максим понял, что костра на прежнем месте нет. Он ускорил шаг, Ярослава едва поспевала за ним.
— Мы здесь жили! — удивленно оказала Жека и захныкала: — Обманщик, ты сказал, что уже Москва!
Максим не ответил. Ярослава сбросила с себя рюкзак.
— Его нет, — сказала она обреченно.
И впрямь, палатка, в которой жил Легостаев, исчезла. В кустарнике, где плескалась волна, одиноко торчал кол, за который Легостаев привязывал лодку.
Они обошли весь берег, надеясь, что он поставил палатку в другом месте, но поиски оказались напрасными.
Не устанавливая палатки, они молча улеглись на сено, оставшееся после их отъезда, накрылись одеялом. Жека, свернувшись между ними калачиком, перестала капризничать и тут же уснула.
«Счастливая, — подумал Максим, услышав ее ровное, спокойное дыхание. — Хорошо, что ей еще многое непонятно, особенно то, что приносит страдания… Значит, Легостаев тоже уехал. Уехал, увидев, что остался один, что его покинули. Выходит, он боится одиночества, хотя и утверждал, что оно необходимо и что каждый человек должен пройти через него, как сквозь чистилище. Нет, одиночество — это трагедия, человек создан для того, чтобы не быть одиноким, чтобы знать: ты необходим другому человеку, необходим на работе, дома, в пути — везде, где существует жизнь. Знать, что тебя ждут, что мир не пустыня, что он полон людей, что люди и мыслями, и делами, каждым шагом своим, каждым вздохом связаны неразрывно с себе подобными. И если бы этого не было, жизнь потеряла бы всю свою притягательную красоту, все очарование и смысл… Да, но почему Легостаев уехал тотчас же вслед за ними? И на чем он мог уехать? Ведь следующий катер идет утром. Ах да, у него же лодка! Значит, на лодке. И наверное, махнул в Тарусу, туда, где он оставляет свое походное снаряжение — палатку и рыболовные снасти. Убежал к людям, чтобы спастись от самого себя! А может, — Максима от одной этой мысли пронял озноб, — может, он боится меня, боится, что я расскажу о нем и там, где следует, узнают о том, что он говорит о Тухачевском и о будущей войне? Неужели именно это побудило его так стремительно покинуть Велегож? Ведь он же собирался провести здесь все лето. А почему бы и не страх, именно страх, заставил его уехать, он же человек, а какой человек, зная, что может попасть в беду, не попытается уйти от нее? Да, конечно же он человек, но разве ты, ты — не человек? И если он мог подумать о тебе такое, разве ты можешь считать себя человеком? Разве можешь?»
Максим тяжело вздохнул.
— Не надо, — Ярослава прижалась щекой к его груди. — Не надо, родной. Все нужно пройти, все испытать… Жизнь большая, может, мы еще встретим его. И ты все объяснишь. И он поймет. Я очень верю, что он поймет…
— Не надо, не утешай меня, — прошептал Максим. — Все равно… Все равно я никогда себе этого не прощу…
Утренним катером они снова вернулись в Поленово. День был такой же, как и предыдущий, — солнечный и яркий, но что-то неузнаваемо изменилось — не столько в природе, сколько в их душах. Для них он был очень молчаливым, этот день, вначале потому, что все еще не улетучились думы об исчезновении Легостаева и о том, что они тоже причастны к его исчезновению; потом, когда они неслышно ходили по комнатам дома-музея Поленова, потому, что надо было молчать — говорила экскурсовод, женщина эффектная и броская настолько, что, казалось, способна была затмить самые колоритные полотна художника и сосредоточить все внимание посетителей на себе; потом, когда пришла пора обедать, они отправились в ларек купить колбасы, хлеба и лимонада, потому что очередь в столовую была длинной и шумной, а им хотелось думать о жизни Поленова, о его поездках за границу, о том, что Ярославе так же, как и Поленову, полюбилась Ока. А позже, после обеда, они опять ждали катер, теперь уже окончательно — до Серпухова, и в молчании видели свое спасение: боялись посторонним словом обидеть друг друга. Хотелось говорить о своей тоске — они подавляли в себе это желание не потому, что не ждали от него облегчения, а потому, что тоска могла стать еще более мучительной. Хотелось говорить о том, что они с нетерпением будут ждать встречи, но понимали, что в ближайшем будущем такой встречи не произойдет. Да и возможна ли она вообще? Хотелось говорить о том, как каждый из них поведет себя, оказавшись один, предоставленный самому себе. Не произойдет ли в новой ситуации чего-либо неожиданного, пусть не сразу, но потом, когда разлука будет исчисляться уже не днями, не месяцами, а годами? Сейчас каждый из них не сомневался в себе, в своей верности и стойкости, но сейчас — это всего лишь сейчас…
В комбатах дома-музея они на время забыли о себе, их подчинила удивительная, так до конца и не познанная сила искусства. В самом деле, почему, ежедневно встречаясь с людьми, с природой, люди чаще всего считают это обыденным и порой даже не запоминают встреч, а у полотна знаменитого художника останавливаются как вкопанные и долго не могут справиться с нахлынувшими чувствами? Ведь самая гениальная картина — всего лишь картина, а не живая натура…
Ярослава не могла оторваться от картин и радовалась, когда группа посетителей переходила в другую комнату и голос экскурсовода становился приглушенным. В эти минуты ее настолько завораживали картины Поленова, что, казалось, не хватит сил отойти от них. И дело, видимо, было вовсе не в том, что ее очаровывал именно Поленов, — у нее были более любимые художники, такие, как Врубель, — но сейчас именно с полотен Поленова с ней не просто говорила, но прощалась Россия….
Максим же с подспудной, затаенной завистью вслушивался в названия комнат и помещений: «Портретная», «Рабочая», «Пейзажная», «Адмиралтейство», «Аббатство», думая о том, как было бы здорово поселиться на таком же берегу Оки. Украдкой поглядывая на Ярославу, Максим угадал ее настроение и пожалел, что привел жену сюда: ей предстояло проститься не только с близкими людьми — она прощается даже с живописью, потому что там, в чужой стороне, все будет чужое.
Максим вспомнил, как многие месяцы Ярослава изучала немецкую литературу и искусство. Иногда она приносила книги, вышедшие в Германии после прихода к власти Гитлера, и Максим с удивлением вчитывался в незнакомые, чужие имена на переплетах: Ганс Гримм, Эдвин Эрих Двингер, Бруно Брем… Читать эти книги Максим не мог — что за чтение со словарем! — и потому расспрашивал Ярославу, о чем эти книги.
— Они удивительно схожи друг с другом, эти гитлеровские писаки, — отвечала Ярослава. — Скучны, как изношенная подметка, назойливы, как пиявки. У всех одно на уме: трудно быть немцем в этом мире. Почему? Им мало земли, мало солнца, луна им плохо светит, а на звезды, как это ни возмутительно, могут без их ведома глазеть и другие народы.
Таким же целям служила и нынешняя немецкая живопись. Репродукции картин, которые Ярослава показывала Максиму, были помпезными, зовущими к войне, примитивными и убогими — ни мысли, ни художественного мастерства…
По дубовой лестнице, освещенной большим итальянским окном, они поднялись на второй этаж и, свернув направо, попали в мастерскую Поленова. И здесь в изумлении остановились перед большим полотном на библейский сюжет.
— «Христос и грешница», — шепнула Ярослава, стремительно взглянув на Максима, и уже не могла отвести глаз от картины.
Сначала она разглядывала ее как бы по частям, фрагментарно, стремясь осмыслить и запечатлеть в памяти каждый штрих. Вот женщина в палестинском платье, стоящая у лестницы, вот продавщица голубей, вот фарисей, подталкивающий грешницу. Так постепенно, как бы пугаясь чего-то магически сильного и непреодолимого, взгляд Ярославы все настойчивее приближался к главным фигурам чудодейственного полотна — к Христу и грешнице и, приблизившись, словно окаменел от бесконечно прекрасного чувства радости и страха.
Ярослава не слышала слов экскурсовода, разъяснявшего, что на картине разъяренная толпа требует от Христа разрешения побить камнями женщину, обвиняемую в неверности, и что в ответ Христос говорит: «Кто из вас без греха, пусть первый бросит камень», и что после этого толпа разойдется, а Христос отпустит женщину, сказав: «Иди и не греши».
Дело было вовсе не в сюжете, а в каком-то отчаянно-дерзком солнечном восприятии жизни, в непримиримом вызове ханжеству и лицемерию, в изумительной первозданной свежести красок, в том, как эта картина действовала на состояние души.
— Поленов вместе с женой ездил в Рим, где работал с натуры над образами картины, — будто откуда-то издалека, донесся до Ярославы голос экскурсовода. — Костюмы для основных персонажей шила жена Поленова. Холст привезен из Рима.
— Боже мой, — шепнула Ярослава Максиму, — при чем тут холст!
— Но это же любопытно, — возразил он.
— А мне такие подробности мешают, — сказала она без запальчивости, будто признаваясь в чем-то сокровенном. — Я вижу перед собой живое существо и восторгаюсь им, а не тем, в каких муках оно родилось. И ты веришь, сейчас я была там, среди этой толпы фарисеев, окруженная ненавистью и злом…
Максим с тревогой посмотрел на нее, забыв о картине: да, конечно же Ярослава и сейчас живет уже там, за пределами родной страны, и даже это полотно напомнило о той потрясающей страшной и мрачной атмосфере, в какой ей придется работать.
«Пора уходить», — решил Максим и хотел было уже позвать Ярославу, сославшись на усталость Жеки, но его остановил бесцеремонно громкий голос иностранца:
— Умирающее искусство! — это было произнесено на чистом немецком языке.
Максим обернулся. В глаза бросились крупные черты лица говорившего и длинные, несоразмерно с коротким туловищем, ноги. Ярослава, вспыхнув, воскликнула:
— Какое заблуждение! Вы предлагаете разрушить дворец, чтобы на его развалинах построить убогую хижину?
Ярослава вдруг умолкла, задохнувшись от запальчивости. Максим знал эти внезапные, как извержение вулкана, вспышки обычно сдержанной, умеющей владеть собой Ярославы, и потому не удивился.
Немец, позволивший себе так оскорбительно отозваться о картине Поленова, услышав гневную отповедь Ярославы, не опешил и не растерялся. Казалось, слова Ярославы восхитили его. Лицо засияло ослепительной, не лишенной привлекательности улыбкой жизнерадостного, довольного собой и окружающим миром человека, и он, быстро шагнул прямыми, негнущимися ногами в сторону Ярославы, ловким, неуловимо изящным движением взял ее ладонь и прикоснулся к ней губами. Ярослава не успела ни воспротивиться этому жесту, ни тем более предугадать его. Целуя руку, немец смело и нагловато смотрел ей в лицо и, наверное, поэтому Ярослава запомнила его глаза — темные, настороженные, испытующие. Казалось, это были глаза другого человека, не того, который только что поцеловал ей руку и ласково улыбался, а того, кто ненавидел и ее, и эти картины, и Оку за окном…
— Вы знаете немецкий? — уже по-русски обрадованно спросил немец, отпуская наконец ее руку, и успокаивающе кивнул стоявшему в стороне спутнику. — И умеете говорить?
— Много ли нужно, чтобы понять смысл сказанных вами слов? — потупившись и испытывая презрение к себе за то, что не сдержалась и выпалила этому незнакомому немцу все, что думала, спросила Ярослава. — А говорить по-немецки, увы, не умею.
Максим с одобрением слушал ее, понимая, что в ней пробудилось профессиональное чувство осторожности.
— И все же я не имею возможности скрывать совой восторг! — горячо, искренне продолжал немец, в упор разглядывая Ярославу. — Люблю людей прямых и откровенных, не имеющих ничего общего с дипломатией. — Он говорил по-русски почти без акцента. — И готов с вами поспорить. Не кажется ли вам, что Христос в этой ситуации слишком бесстрастен?
— Здесь подчеркнута его мудрость, мечта о справедливости, — ответила Ярослава.
— Нам пора, Жека едва стоит на ногах, — напомнил Максим, стараясь выручить Ярославу.
— О, простите, — галантно наклонил стриженную под бобрик голову немец. — Это ваше столь прелестное дитя? — спросил он, кивая на Жеку, которая рассматривала его с пугливым любопытством.
— Наша дочь, — подтвердила Ярослава. — Извините, но мы вынуждены уйти.
— Два слова на прощанье, фрейлейн, — с нежностью в голосе произнес немец. — Меня зовут Густав Штудниц. Как турист, смею вас заверить, что ни прекрасная Ока, ни эти полотна не произвели бы на меня столь незабываемого впечатления, если бы не…
Ярослава, не дослушав его, взяла Жеку за руку и поспешила к выходу. Вслед за ними вышел и Максим. Не задерживаясь во дворе, они спустились к причалу.
До прихода катера оставалось сорок минут, и Максим предложил искупаться.
— Последний раз, — попытался весело и бодро сказать он и тут же осекся: слишком неуместным было сейчас это обычное слово «последний», в нем слышалось что-то неизбежное, роковое.
Раздевшись, они с удовольствием прыгнули в прохладную, все еще мутноватую после дождей воду.
Ярослава первая вышла из реки и, присев на прибрежный камень, задумалась. Максим сразу же заметил, что она чем-то сильно расстроена.
— Что с тобой? — обеспокоенно спросил он, выходя на берег и безуспешно стараясь привести в порядок волосы, которые трепал ветер.
Ярослава ответила не сразу. Она будто не слышала вопроса Максима. Подойдя вплотную, он увидел плачущие, без слез, глаза.
— Успокойся, родная…
— Какая-то сплошная цепь неудач, — после долгого молчания сдавленным голосом проговорила Ярослава. — И дожди, и история с Легостаевым, и вдобавок еще этот проклятый турист…
— Почему проклятый? — не понял Максим.
— Он же оттуда, понимаешь, оттуда, — Ярослава произнесла эти слова с отчаянием. — И я, несчастная дура, ввязалась с ним в разговор. Это так непростительно!
— Перестань фантазировать, — пытался утешить ее Максим. — Ну и что из того, что он оттуда? Мало ли к нам приезжает немцев? А может, он вовсе и не из Германии, может, он немец из Поволжья. Нет никаких оснований так истязать себя. И если ты приходишь в уныние и раскисаешь даже от предчувствия беды, то, может, и не надо было…
— Что ты хочешь этим сказать? — вскинулась на него Ярослава.
— Ты же все поняла. Вот пойду к твоему начальству и обо всем расскажу, — рассердился Максим. — Честное слово, пойду. И ты останешься со мной.
Ярослава вскочила с камня, прижалась к Максиму.
— Не обижайся, — все еще борясь с волнением и слезами, попросила она. — Где же мне еще и поплакать, как не здесь, у себя дома… А там, — она виновато посмотрела на него, стыдясь своей слабости, — там мне и поплакать нельзя будет, и пожаловаться некому, и душу открыть — некому…
Максим крепко поцеловал ее, едва сдерживая себя, чтобы не разрыдаться.
— Хорошо, все будет хорошо, — повторял он.
Ярослава, слушая Максима, засмотрелась на сосны. Особенно ей понравилась одна из них. Что-то веселое, вызывающе удалое было в ней. Она гордо взмахивала огромной зеленой космой и, как бы выйдя на берег, говорила: «Смотрите, вот я какая!»
«Веселая сосна, будь счастлива!» — мысленно попрощалась с ней Ярослава.
Когда наконец пришел катер, Ярослава с видимым безразличием оглядела пассажиров, длинной стайкой потянувшихся на дебаркадер. Больше всего ей хотелось, чтобы среди них не оказался этот внезапно появившийся в музее немец. И когда убрали трап, Ярослава успокоенно подумала: «Слава богу, остался на берегу».
И все же неприятное чувство от этой встречи преследовало ее до самой Москвы. А там захлестнули хлопоты, связанные с отъездом, и все постепенно забылось.
Теперь же, пока они плыли по Оке к Серпухову, и потом, в поезде, мчавшем их к Москве, Ярослава держала Жеку на коленях, крепко обняв руками, словно боялась ее потерять.