После отъезда Ярославы Максима охватила такая тоска, какую ничто не могло побороть — ни надежда на то, что жена все же вернется, ни наивная вера в быстротечность времени. Дни бегут стремительно для тех, кому хочется их остановить, для тех же, кто ждет, время будто цепенеет.

В первые месяцы Максим искал забвения в работе — в школе он охотно замещал всех заболевших учителей, проводил дополнительные занятия, вел исторический кружок, радовался, когда допоздна затягивались прежде раздражавшие его длинные совещания. Ночами, когда засыпала Полина Васильевна — мать Ярославы, — пытался сочинять давно задуманную повесть о нашествии Наполеона на Россию. Он знал, что об этом периоде написано невероятно много, и все же, изучая в архиве исторические материалы, надеялся открыть еще неизвестные факты. Однако, перечитывая листки, исписанные судорожным, нервным почерком, убеждался, что ничего путного не выходит, да и не выйдет, пока не вернется Ярослава. Склонив голову над рукописью, он вдруг ловил себя на мысли, что думает не о Наполеоне и не о Кутузове, а о Ярославе, пытаясь предугадать ее судьбу.

Если бы не Жека, Максим не смог бы справиться с тоской. Вначале ему казалось, что дочь не скучает без матери, как не скучает ребенок, знающий, что та непременно вернется с работы. Целыми днями Жека гуляла с бабушкой на Чистых прудах, вечерами веселила Максима тем, что, едва заслышав звуки танцевальной мелодии, принималась подражать балерине. Можно было подумать, что ничто не затуманило ее детскую душу.

Но однажды Максим понял, что ошибается. Он неслышно вошел в комнату, где играла Жека. Девочка настолько увлеклась куклами, что не обернулась на его осторожные шаги. Максим хотел было окликнуть дочку, как вдруг услышал ее громкий шепот:

— Мамочка, ты меня слышишь? Ты нас совсем забыла? Мы тебе не нужны? Ты нас не любишь?

Это было произнесено с такой искренней непосредственностью, с какой могут говорить только дети. Максим увидел, что Жека держит в руках большую и самую любимую куклу и, спрашивая ее, с недетски серьезным выражением лица ждет ответа. Максим почувствовал, как предательски повлажнели его глаза, и окликнул Жеку.

— Папа! — Она бросилась к нему на шею, не выпуская куклы. — Мама уже никогда не вернется?

— Молчи! — исступленно прошептал Максим, будто Жека оказала то, что сбудется. — Никогда не говори такое!

Жека прижалась к нему головой и затряслась от слез. Трудно было понять, отчего она плачет: то ли оттого, что отец так непривычно резко оборвал ее, то ли потому, что не верила, как бы ни пытался убедить ее отец, в возвращение матери.

На работе Максим напрягал всю волю, чтобы открыто не показывать окружающим своей тоски. И все-таки даже те учителя, которые не были с ним в дружеских отношениях, заметили происшедшую перемену — веселый, задиристый человек потускнел, посерьезнел, разучился шутить. Что касается друзей, то они сразу же догадались, что с Максимом что-то неладно. Первым осторожно, боясь обидеть, обратился к нему молодой журналист Петя Клименко.

— Скажи, Максим, так бывает: человек смеется, — думаешь, счастье ему привалило, а в глаза заглянешь — они будто сроду солнца не видели. Бывает?

— Бывает, наверное, — нехотя ответил Максим, с тревогой ожидая новых вопросов. — В жизни все бывает.

— А чтоб вот так-то не было, давай-ка в выходной сажай свою Ярославу в машину и — ко мне в Немчиновку! Глаза солнцем будут полны — золотую осень тебе покажу. Настоящую! Ветру досыта хлебнешь. Лукошко грибов домой приволочешь. Какие боровички — истинные паразиты! Палкой ненароком заденешь — по всей роще колокольный звон идет!

— Спасибо, Петя! — Голос Максима дрогнул, и чувство стыда за то, что даже другу вынужден говорить неправду, окатило его горячей волной. — Я совсем забыл тебе сказать… Ярослава-то у меня… к матери в Хабаровск уехала. Видно, на всю зиму. Болеет мать, пока не поправится, будет с ней.

— Вот это сенсация! — разочарованно протянул Петя, растерянно моргая светлыми ресницами и накручивая на указательный палец прядь волос. — А я уже и Катерине своей директиву дал насчет сервировки стола. А без Ярославы какое веселье! Хотя нет, погоди, — обрадованно сказал он, найдя выход, — приезжай один, черт с тобой!

Максима зазнобило, внутри все обдало холодом: вспомнилось, как любил вместе с Ярославой мчаться по лесной дороге, мимо счастливых берез, васильковых полям, на дачу к Пете. На миг он представил себя на этой даче без Ярославы и заранее ужаснулся: там обычно звучит смех, вскипают веселые разговоры, там непременно схватываются в жарком споре о мировой политике. А его будут раздражать и угнетать и смех, и разговоры, и до смерти захочется помолчать. Да и вообще станет портить всем настроение своим унылым видом. И даже лес покажется тоскливым и одиноким, как покинутый человек. И самый отменный боровик не вызовет теперь такой радости, какую вызывал в те последние дни на Оке.

Но все-таки Максим решил поехать, спастись от одиночества. Жека, как всегда, увязалась с ним, да и Максим любил, когда она была рядом и отвлекала его от мрачных мыслей.

Они выехали рано утром. Полина Васильевна (если бы не внучка, ее и бабушкой-то рановато было бы называть) проводила их, сопровождая отъезд целым потоком советов, наставлений и предупреждений. Здесь было все: и как уберечь внучку от простуды, и как вести себя в лесу, чтобы она не заблудилась, и чем ее кормить, и какую воду можно пить, а какую нельзя, и как нужно переходить улицу — непременно сперва посмотреть налево, убедиться, что нет машин, потом направо и тоже убедиться… и так далее и тому подобное.

— Мама, — попытался остановить ее Максим, — можно подумать, что мы приехали из тундры.

— Не возражай, — без обиды ответила Полина Васильевна. — Береженый два века живет.

И она продолжала сыпать советами, как ягодами из лукошка.

— Если все это записать, — усмехнулся Максим, — получится Большая медицинская энциклопедия плюс учебник хорошего тона.

— А ты не зубоскаль, — рассердилась Полина Васильевна. — На тебя сейчас надежда плоха… — Она, как бы опомнившись, добавила мягче: — Сынок, ведь мыслями-то ты не здесь — далече. А когда человек в себя уходит — самый он что ни на есть беззащитный, как без кожи.

— Сынок! — засмеялась Жека. — Бабушка, разве мой папа — сынок?

— Да ему хоть сто лет стукнет — все равно сынок, — ответила Полина Васильевна, укладывая продуктовую сумку.

— Ладно, ладно, мама, — сказал Максим. — Давно из пеленок выбрался.

Полина Васильевна потрепала Максима за кудри, чмокнула в щеку внучку и проводила их на лестничную площадку. Лифт, скрипя, пополз вниз, и Полина Васильевна метнулась назад, в квартиру. Из окна кухни ей хорошо была видна трамвайная остановка, к которой шли сейчас Максим и Жека. Уже взошло солнце, а остановка была вся в тени, и Полина Васильевна озабоченно подумала о том, что если трамвая придется ждать, то внучка может озябнуть, а там и до простуды недалеко. И все эти восторженные вопли Максима и Ярославы, что Жека отменно чувствовала себя в палатке на Оке и что она даже насморка там не схватила — все это басни дедушки Крылова, рассчитанные на то, чтобы притупить бдительность. Тщетные уловки! Да и Максим оделся легковато — серый свитер, трикотажные брюки, спортсменки. А в лесу сейчас чуть не до полудня ночная, уже по-осеннему упрямая стужа и каждая росинка обжигает холодом.

Трамвай, громыхая на стыках, подошел на редкость быстро, он еще не был, как обычно, переполнен. Максим и Жека легко вошли с передней площадки, и Полина Васильевна успокоилась. Трамвай вырвался из тени, его, как пожаром, охватило солнце, и в эту минуту Полина Васильевна с грустью подумала: «Как им не хватает сейчас Ярославы! Везде и всюду они были втроем…»

Трамвай привез Максима и Жеку к Белорусскому вокзалу — здесь было легче поймать такси. И все-таки пришлось выстоять в длинной очереди, пока они смогли забраться в пахнущую бензином «эмку».

— Маршрут? — деловито осведомился веселый круглолицый шофер, подмигнув Жеке.

— В Немчиновку, — попросил Максим.

— Это, милый друг, за город, — присвистнул шофер. — Не пойдет!

— А что, у вашей машины колеса не крутятся? — осведомилась Жека.

— Колеса? — расхохотался шофер, не ожидавший такого вопроса. — Колеса крутятся, еще как крутятся! Хочешь посмотреть?

Он включил мотор, и машина помчалась.

— А я знаю, кто это, — Жека показала на обложку книги, лежавшую на сиденье.

— А вот и не знаешь, — подзадорил шофер.

— Горький! Максим Горький! — громко выкрикнула Жека. — Мой папа тоже Максим!

— Ну и дети пошли, — не то удивляясь, не то с сожалением произнес шофер. — В люльке лежит, а уже книгу требует. И наушники — без радио ему, видишь ли, в люльке одна тоска. Я вот лично про Горького, про Максима, впервой узнал, когда, считай, здоровенный из меня оболтус вымахал.

Максим отмалчивался, и шофер всю дорогу разговаривал с Жекой, которая не упустила случая, чтобы уточнить, что это такое — оболтус.

Машина выехала за город, и Максим приник к окну. Казалось, издалека долетали до него слова шофера и Жеки, но он не понимал их, будто они говорили на незнакомом ему языке.

Подмосковные рощи! Максим любил их самозабвенно. И сейчас у него было такое состояние, словно ехал на встречу с Ярославой. Еще миг, и вот там, возле выскочившей к самой дороге березки, или у багровой россыпи кленовых листьев, или у печальной тонконогой осины увидит ее, Ярославу, — бывают же чудеса на земле!

Стояла ранняя осень. Природа еще не верила в наступление холодов и продолжала жить так, как жила в беззаботную летнюю пору. Как и прежде, деревья ждали от ливней влаги и тепла, от предрассветных туманов — тихой ласки, от солнца — горячих лучей, от звезд — голубых снов.

Максим смотрел на лес по обе стороны знакомого Минского шоссе. Он стоял солнечный, синеватый — от ясной синевы неба и все же такой, точно его понуждали быть счастливым. Казалось, даже солнце несло к нему неуловимые приметы прощания. Сиротливо грелись на солнце поляны, сиротливо пряталась под косматой сосной березка-подросток, сиротливо выглядывали из густой травы запоздалые ромашки. «Ты что, похоронил ее? — одернул себя Максим, пытаясь освободиться от тоски. — Мы еще побываем с ней здесь! И березка перестанет быть сиротой, и ромашки будут смеяться!» Но тоска уже вцепилась намертво и не хотела отпускать. Максим пытался представить себе, где сейчас Ярослава, что делает, все ли у нее хорошо, или уже, как коршун, кружит над ней опасность? Может, и она вот так же едет сейчас по лесной дороге и принуждена смеяться, какие бы горькие думы не одолевали ее. «Тебе же легче, черт побери, тебе несравнимо легче, и не прощайся ты с ней заранее, не каркай!» — вдруг обозлился он на себя.

Только сейчас он услышал раскатистый смех шофера — его чем-то до слез рассмешила Жека.

Прежде чем въехать в Немчиновку, они долго стояли у железнодорожного переезда. Стрелочница по-хозяйски степенно оперлась спиной о шлагбаум и не торопилась его поднимать. Наконец мимо прогрохотал длинный товарняк, и машина покатила по улице дачного поселка. Дорога огибала большой пруд, от плотины которого брала свое начало тихая узкая улочка. Здесь и стояла дача Пети Клименко — небольшой одноэтажный, словно игрушечный, домик с несоразмерно просторной верандой.

Машина остановилась у калитки, укрывшись облаком пыли, и шофер, получая от Максима деньги, сказал:

— Ну, уморила твоя дочка! Кабы не она, не поехал бы в эту богом забытую Немчиновку, разрази меня гром. А с такой — хоть в Антарктиду!

Едва Максим вошел в калитку, пригибаясь под низко нависшими ветками рябины, как по ступенькам навстречу уже сбегал свежий, бодрый и ликующий Петя.

— Ну молодчага, ну какой же молодчага! — Петя распахнул для объятий длинные тонкие руки. — А пунктуальность! Весьма похвально: точность — вежливость королей!

Петя говорил и говорил, а сам, успев обняться с Максимом, схватил на руки Жеку, посадил ее верхом на плечи и понес на крыльцо, повторяя:

— Дочка у тебя, Максимушка, — прелесть, ну просто чудо! Значит, Ярослава не взяла ее с собой?

«Ох уж эти вопросы! — помрачнел Максим. — Видит же, что не взяла».

Перед тем как взойти на крыльцо, Петя склонился к Максиму, перегнув гибкое, тонкое туловище, и зашептал:

— Ты любишь сенсации? У меня будет гость — никогда не догадаешься кто! Представляешь: немец. Интереснейший человек! Курт Ротенберг, антифашист.

Петя, видимо, еще долго продолжал бы говорить, если бы не его жена Катя. Она выскочила из дверей в фартучке — хрупкая, белокурая, вылитая десятиклассница, кинулась к Максиму, точно к своему избавителю:

— Ой, Максимчик, что мне делать? Приедет немец, а я его совсем не ждала. Это все Петя. Не Петя, а рассеянный профессор. Сказал в последний момент. Я же совсем не готова. Что они там едят, в своей Германии, понятия не имею. Хоть плачь! Ты-то хоть знаешь?

— Они едят там пушки вместо масла, — попробовал отшутиться Максим.

— Я тебя убью! Говори сейчас же! — потребовала Катя.

— А что у тебя на плите?

— Карп жареный. Перец нафаршировала. Грибки есть.

— Ты на верном пути. Больше того, представитель любой точки планеты, включая меня и твоего немца, подметет все это со стола так, что тебе не придется мыть тарелки.

Максим говорил, удивляясь, как это он способен сейчас шутить.

— Правда? — с надеждой в голосе спросила Катя. — Только чтобы истинная правда. Ты меня не успокаивай.

— Учителя говорят только правду! — наставительно изрек Петя. — Тем более историки.

Он вручил Жеке огромного рыжего медвежонка и, величественно обводя руками крохотный дачный участок, пророкотал:

— Царствуй, владычица! Считай, что ты прибыла в свое родовое поместье!

— А что такое поместье? — От Жеки не так-то просто было отделаться.

— О великий папа Максим! Ваша дочь не знает, что такое поместье! Оскудение нравов, забвение родословных, — шутливо затараторил Петя. — Короче говоря, — снова обратился он к Жеке, — здесь все твое: если остался крыжовник — лопай; если на грядке все еще скрывается от возмездия хитрый огурец — разыщи и придумай ему лютую казнь; если соседский шалопай Митька не успел сбить с яблоки последнее, самое вкусное яблоко — оно принадлежит тебе! Вот что такое поместье, княжна Евгения!

В комнате было прохладно и солнечно, в раскрытое настежь окно поддувало свежим воздухом. Занавеска трепыхалась, как живая. На полу, возле окна, тоже, как живые, шевелились залетевшие из сада тронутые желтизной листья яблони. «И все-таки уже осень», — мысленно отметил Максим, щурясь от солнца.

Петя ловко и красиво, лукаво косясь на дверь, ведущую в кухню, наполнил две рюмки водкой.

— Пока Екатерина Третья священнодействует — тяпнем, — объявил он, и Максим с завистью посмотрел в его счастливое, с плутоватыми искорками в глазах, доверчивое лицо. — Ку-ку, — весело прокуковал он перед тем, как опрокинуть рюмку. Припухлые, как у мальчишки, губы заалели. — И пусть колесо жизни вертится, ну и мы — с ним!

Максим выпил молча, хрустнул малосольным, пахнущим укропом огурцом.

— А что, если еще по одной? — спросил он и, не ожидая согласия Пети, потянулся к бутылке.

— Вы уже прикладываетесь, черти! — изумленно ахнула Катя, выглядывая из кухни и радуясь в душе, что сегодня они на даче не одни, у них гости, и день будет хотя и хлопотливый, но увлекательный.

— Хочешь с нами? — предложил Максим.

— Избавь бог, я сразу плясать начну. Или карпа пережарю, — засмеялась Катя.

— Мы и пережаренного слопаем! — заверил Петя. — И хозяйку заодно, ежели она все еще намерена испытывать наше и без того адское терпение.

Катя юркнула на кухню, а Максим и Петя, воспользовавшись моментом, пропустили по третьей. Максим со страхом чувствовал, что не хмелеет и потому не может осилить свою тоску.

— Приказ: голов не вешать и смотреть вперед! — Петя весь сиял от полноты счастья. — Слава тому, кто первый придумал выходной! Всю неделю ты, как ишак, тащишь на своих костлявых плечах груз забот и тревог, всю неделю скрипишь пером до того, что чернила и бумага вызывают у тебя ярость, всю неделю — до тошноты зачитанные гранки, брюзжащие и вечно недовольные авторы, душеспасительные назидания редактора, и вот — ты на свободе! Солнце — твое, воздух — твой, природа до самого последнего листочка — твоя! Авторы зеленеют от злости: они не могут взобраться на тебя верхом, редактор бессилен тебя навьючить — я им, чертям, даже не признаюсь, что у меня на даче есть телефон, — ну не блаженство ли это, не верх ли мечтаний! И знаешь, в такой день безудержно тянет говорить только стихами. Проза сушит мозги, а стихи — как отпущение грехов!

— Тебя бумага и чернила в ярость приводят, — с усмешкой напомнил Максим, чувствуя, что Петя вот-вот начнет читать стихи.

— Катя — спасительница! Я диктую, она записывает. Мой личный секретарь. Хочешь пару строк?

— Давай, — мрачновато согласился Максим, зная, что Петя не отвяжется.

— Пару строк, и точка! — заверил Петя, уловив настроение Максима.

Он выхватил с этажерки папку, стремительно дернул за тесемки, рассыпав листки рукописи по тахте.

— В глазах твоих я вижу море! — начал он вдохновенно и, как артист на эстраде, встал у окна.

Коричневая вельветовая куртка на нем была распахнута, грудь плотно обтягивала тельняшка, от всего его вида так и веяло здоровьем, красотой, молодостью. И чем больше любовался им Максим, тем все сильнее мрачнел, чувствуя, что не выдержит и сотворит что-нибудь такое, о чем после будет жалеть.

— Повсюду в мире счастлив я с тобой!.. — Петя читал стихи нараспев, упиваясь каждой строкой.

— Ты вот что, Петька, — внезапно прервал его Максим. — Слушай меня внимательно: запиши эти, как ты их окрестил, стихи в свой тайный альбом и никому, слышишь, никому не показывай.

— Ты шутишь? — вскинул на него красивые миндалевидные глаза Петя. Он все так же искрился весельем, и это бесило Максима. — Это же лирика. Значит, долой «Я помню чудное мгновенье…»?

— Я же просил тебя, Петя: никому не показывай! «Я помню чудное мгновенье…» Да это боец в окопе будет шептать перед атакой — понял ты, величайший из поэтов? А ты: «В твоих глазах я вижу море…» Ты что, Петечка, милый ты мой, оглох на оба уха? Медведь лапой наступил? Не чуешь, как гремят по мостовым кованые сапоги? Как в Европе танки лязгают? Или глаза тебе запорошило? Подыми очи-то кверху — там не пичужки — самолеты летают. И между прочим, с бомбами. И думаешь, везде такая же тишь и благодать, как сейчас в твоем саду? «Царствуй!» — передразнил он Петю. — Да ты знаешь, сколько уже таких, как моя Жека, под развалинами домов навеки лежать остались? А ты ноздрями, ноздрями своими благородными воздух поглубже втяни — ты пыль почуешь, ту, что танками взвихрена, запах крови почуешь. Или ты только благоухающие розы нюхать приучен?

— Максим! — оторопело воскликнул Петя, не ожидавший такого потока горячих, стремительных слов от своего обычно малоразговорчивого и доброжелательного друга. Он все еще смеялся, будто был абсолютно убежден, что Максим шутит. Ведь не могли же привести его в такое бешенство немудреные, но из души вылившиеся строки!

— Что — Максим? — как судья, уставился Максим на Петю, не давая ему читать. — Да если мы твоими стихами будем жить — каюк нам!

— Ну и петух! — ласково обнял его за плечи Петя. — Ну и загнул! Ну чего раскукарекался? Хотел я тебя на лирику настроить, для тебя же сейчас лирика — мировейшее лекарство. Скучаешь же без Ярославы? Ну, говори, скучаешь?

— Ярославу оставь в покое, — тихо ответил Максим. — Я о другом говорю. Маяковского вспомни: «Кто стихами льет из лейки, кто кропит, набравши в рот…»

— Понимаю, — Петя улыбался по-прежнему радостно, искренне и открыто, словно Максим не ругал, а хвалил его. — Но я же не требую поместить мои стихи в хрестоматию и приказом Наркома просвещения обязать заучивать их наизусть во всех школах. И на радио их не собираюсь отдавать. И даже в стенгазету. А ты взялся меня долбать, как Робеспьер жирондистов. Думаешь, испортишь мне настроение? Ни черта не испортишь!

И действительно, Петя ничуть не обиделся на критику Максима, казалось, его ничто не может вывести из равновесия. Вероятно, Максима быстро бы утихомирило его нежелание ершиться и давать сдачи, но он недооценил то, что друг говорит не в шутку, а всерьез.

— Дело вовсе не в тебе, — уже спокойнее продолжал Максим. — Плохо, что такие вот стишата печатают в журналах, перекладывают на музыку и с эстрады поют: «Что-то я тебя, корова, толком не пойму», «Утомленное солнце нежно с морем прощалось…». Да если бы мы после гражданской такие песни пели, черта бы лешего мы социализм построили!

— Эх, чудо-человек, песен о походах и трубачах столько — вовек не перепеть! Но какой поход без привала? А на привале, глядишь, мою песню за милую душу споют.

— Черта с два!

— Как сказать… А ты не задумывался, — Петя посмотрел на Максима затуманенным, мечтательно-таинственным взглядом, — хорошо ли, разумно ли, когда с газетного листа, из каждого репродуктора «Если завтра война…»?

— Не кощунствуй, Петька! — резко оборвал его Максим. — Война стучится в твой дом, а ты сидишь в трусиках на даче и слышишь не орудийный гром, а журчанье самовара.

— Ну ты меня раздел! Ну и даешь! — восхищенно завопил Петя. — Вот нахал: сидит, сосет мое горючее, купленное, между прочим, на гонорар от стихов, и в паузах между рюмками успевает угостить меня оплеухой. Тоже мне великий Моурави! А разумно ли, гений с Чистых прудов, во всех песнях твердить: разобьем, раздолбаем с первого удара? Как ты считаешь?

— А что, по-твоему, петь? Спасите наши души?

— Э, милочка, зачем же передергивать? Ни «Спасите наши души», ни «Баюшки-баю» — ни того ни другого!

— Самая удобненькая позиция — посередочке! — съязвил Максим.

Максим знал: если у Пети вырвалось слово «милочка», значит, терпение кончается, он выходит из равновесия — верный признак. «Вот сейчас-то мы и поговорим по душам», — с упрямой радостью подумал он, поймав себя на мысли о том, что, если бы не встреча с Легостаевым на Оке, вряд ли бы он так убежденно доказывал сейчас Пете свою правоту.

— Да, и не «Баюшки-баю»! — взвился Петя и, отчаянно жестикулируя правой рукой, заговорил запальчиво, страстно, будто с трибуны бросал в толпу людей горячие слова. — Но наша дискуссия, милочка, лишена смысла. Смею тебя заверить — войны не будет. Да, да, не смотри на меня такими сумасшедшими глазами. Гитлер просто не рискнет напасть на нас. Неужто в его воспаленной башке не возникнет до дикости простая мысль о судьбе Наполеона? Да ты не стреляй в меня таким уничтожающим взглядом. И не думай, что я противоречу сам себе. Осведомленность — вот что делает самого жалкого, заурядного журналиста королем, факиром, пусть на час, но факиром! Разве ты не чувствуешь, что наши военные переговоры с Францией и Англией зашли в тупик?

— Отчего же не чувствую? Но какое это имеет отношение к вопросу о войне?

— Прямое! Вчера вечером один из моих самых осведомленных друзей намекнул, что в Москву со дня на день должен прилететь… Ну кто бы ты думал?

— Мало ли кто… — Максим начал терять интерес к легкомысленной, как ему казалось, болтовне Пети. — Чарли Чаплин?

— Максим!.. — укорил Петя. — Я говорю серьезно. Смотри на календарь — видишь, сегодня двадцать четвертое августа. И вполне возможно, он уже прилетел…

— Не вполне возможно, а прилетел! — неожиданно раздался громкий голос с веранды. — Есть такая русская пословица: «Много гостей — жди новостей».

— Курт! — восхищенно воскликнул Петя, срываясь со своего места, и, как всегда, торжественно и изящно протянул руку вошедшему гостю.

Максим встал, удивленно всматриваясь в Курта. Прежде ему не приходилось общаться с немцами, и потому он представлял их совершенно другими: сухими, властными, неулыбчивыми и даже чопорными. Курт же, на первый взгляд, ничем не отличался от русского, его выдавал лишь едва уловимый приятный акцент. Обаятельное, с правильными чертами худощавое лицо, живописная шевелюра над крутым лбом, смеющиеся, слишком уж русские глаза. Одет он был в светлый спортивный костюм и ладной крепкой фигурой походил на физкультурника. Даже стройный Петя в сопоставлении с ним казался чуточку мешковатым.

Курт сделал шаг навстречу Максиму, его гордо посаженная голова попала в полосу яркого солнечного света, и глаза засияли небесной синевой. «Может, Петька, по привычке, разыгрывает меня?» — подумал Максим.

В комнату влетела Катя, всплеснула руками, изумленно ахнула:

— Вы — как с луны! И это я — глазастая — проглядела! Здравствуйте, я — Катя.

— Здравствуйте, — галантно поцеловал ей руку Курт. — И вы не ошиблись, я действительно с Луны. Сейчас поверите.

Катя успела уже сбросить цветастый фартук и теперь, в невесомом, как паутинка, крепдешиновом платье, казалась совсем воздушной, способной взлететь.

Максим перевел быстрый немигающий взгляд с нее на Курта, и горькая усмешка застыла на его побледневшем, будто неживом, лице. «Вроде специально подстроено, чтобы все напоминало мне о Ярославе, о Германии, Как испытание, как напасть, как беда неминучая», — горестно подумал он.

— Здравствуйте, друзья! — широко улыбнулся Курт, и его металлические зубы словно воспламенились на солнце. Тут же улыбка погасла, он взмахнул рукой, в которой была зажата газета. — Ты угадал, Петр! Он прилетел!

— Кто? — спросила Катя.

— Господин Риббентроп!

И он шумно развернул газету, положив ее поверх поставленных на столе закусок. Все приникли к газете. С первой страницы в глаза бросился крупный заголовок: «Договор о ненападении между Советским Союзом и Германией». И фотография — Риббентроп, а рядом Сталин и Молотов.

— Во всем мире, — серьезно сказал Курт, — это произведет эффект разорвавшейся бомбы.

— Вот тебе и Чарли Чаплин, — назидательно произнес Петя, обращаясь к Максиму. — Но ты-то, Курт, как ты меня мог опередить? Ведь этой самой сенсацией я перед твоим появлением хотел огорошить Фому неверующего — Максима! Чтобы он ахнул!

— А я и так ахну, чтобы ты насладился.

— Я всегда верил в твою порядочность, Максик.

— Перестаньте, петухи, — по-детски протяжно и жалобно попросила Катя. — И вот что, соловья баснями не кормят. Прошу всех за стол, выпьем, закусим, а уж потом поговорим. И не о политике, а о любви, хорошо? И споем, правда, ребята?

— Я сегодня начал петь рано утром, — оказал Курт, присаживаясь к столу. — Такое утро! Солнце, золотая осень. Но почтальон принес газету. Спросил: «Слыхали? Нет?! Вот почитайте. К примеру, вы мой враг, фашист, извините. А я вам: «Мое почтение, битте-дритте!». Как это? Непонятная ситуация получается…»

Максим, прочитав сообщение о договоре, мысленно перенесся к Ярославе: «Может, теперь ей там и быть ни к чему? А вдруг да и отзовут? Вот было бы здорово!» Но тут же одернул себя, поняв, что рассуждает наивно.

— Так вот, друзья, — Петя картинно поднял рюмку, — мне представился удивительно подходящий момент, чтобы продолжить свою мысль о войне и мире, Теперь-то уж ясно: войны не будет. По крайней мере, в ближайшие десять лет Так выпьем же за мир!

Они дружно чокнулись. Катя, снова всплеснув руками, побежала в сад: она забыла покормить Жеку.

— Я выпил, Петя, — оказал Курт, показывая пустую рюмку. — Хороший тост. Но… война все-таки будет. Мировая война! Гитлер начнет с Польши. И сколько бы мы ни пили за мир — скоро, очень скоро придется воевать.

— А вот в этом, дорогой мой камрад, позволь с тобой не согласиться. Договор заключен — и точка. Ты посмотри на фото — кто тут стоит! И никаких сомнений!

— Есть русская пословица: «Твоими бы устами да мед пить», — нахмурился Курт, и все за столом умолкли, приготовившись слушать. — Ты поднял тост за мир. А что сказал Гитлер? Он сказал: «Человечество погибнет при существовании вечного мира». И еще: «Идеи гуманизма и пацифизма действительно, может, будут вполне уместны тогда, когда вышестоящая раса предварительно завоюет весь мир». Ничего себе программка? Фашизм — это война. Вот в этом, безусловно, нет никаких сомнений.

— Верно! Но пакт о ненападении заключен, и, по крайней мере, на этот срок над нами будет мирное небо. Как сегодня. Взгляни, Курт! — И Петя красивым жестом еще шире распахнул окно. Казалось, синее, уже посвежевшее небо заглянуло в комнату. — Человечество потрясающе цепко приспособилось к жизни потому, что доверяется надеждам. Оно адски терпеливо, умеет прощать и забывать. И почему бы нам не потешить себя надеждой?

— Мудрец ты… — медленно, будто нехотя, сказал Максим. Он помолчал, ожидая, что Петя начнет оправдываться и опровергать, но не дождался. — Все могу понять. А вот этого не могу. Фашизм мне с пионерского галстука, с октябрятской звездочки — смертный враг. И вот — убейте меня — не моту себе представить Риббентропа в Кремле. Не могу!

— Это не можете представить не только вы, — понимающе произнес Курт. — Многие годы советские газеты, радио, кино вели непримиримую борьбу с фашизмом. Когда под пятой Гитлера оказались Австрия, Абиссиния, Испания, Чехословакия, вы были на их стороне. А как же теперь?

— Нас должны понять: изменение тактики в интересах стратегии всегда оправданно, — отозвался Петя.

— Мы были и остались антифашистами! — убежденно воскликнул Максим.

— Англичане говорят: «Тому, кто обедает с дьяволом, нужна большая ложка», — горько усмехнулся Курт. — В Москве у меня есть друг, француз. Я звонил ему утром. Он вне себя от ярости: «Россия нас предала. Никто этого не поймет. Они испугались Гитлера. Сталин заключил с ним союз». Я оказал ему: «Не кипятись, надо разобраться. Пока что ясно одно: Сталин не заключал союза с Гитлером. Нужна точность; СССР подписал с Германией договор о ненападении. Разве это одно и то же? Две страны отказались нападать друг на друга. Плохо это или хорошо?» «Не упрощай, — ответил мне друг, — все сложнее, чем тебе хочется это представить. Что сейчас скажут антифашисты? У меня такое состояние, как будто в меня выстрелили». Невеселый был разговор…

— И год невеселый, — как бы продолжил его мысль Максим. — Что за тридцать девятый, что за напасть! Февраль — пал Мадрид. Март — Гитлер заграбастал Прагу. Апрель — Муссолини проглотил Абиссинию. И знаете, — он обратился к Курту, — одного я никак не могу уяснить, хотя и преподаю в школе историю: двадцать лет назад Германия была беременна революцией. Восстание в Киле, восстание в Гамбурге. Баварская советская республика… Немцы — высокоразвитый народ. Они дали миру многих мыслителей и поэтов. Почему же они идут за Гитлером?

— Ого, здесь нужна целая лекция! — как-то по-новому всматриваясь в Максима, сказал Курт. — Но какой из меня лектор? Могу лишь привести факты. То, что видел своими глазами, слышал своими ушами. Не более. Будет ли это интересно и смогу ли я, вас убедить?

— История — это факты, — несколько патетически произнес Максим.

— Верно, — согласился Курт. — Тогда слушайте. Представьте себе немца, обыкновенного немца, или, как принято называть, немецкого обывателя. Он вернулся из окопов мировой войны побежденным, усталым, надломленным. Он поставлен на колени. В прах развеян миф о его непобедимости. Национальное самосознание уязвлено до предела. Немец растерян, подавлен, обескуражен. Желудок его абсолютно пуст. У окошка биржи нескончаемая очередь безработных. Социал-демократы уже не раз обманывали его своей демагогией. Впереди — никакого просвета. Мрак и уныние. И вдруг в этот трагический момент является пророк в облике человека и вещает: я спасу тебя. Я верну Германии былое величие и попранное достоинство. Ты, немец, получишь работу. Твой желудок будет наполнен. Низшие расы станут в поте лица трудиться ради твоего процветания. Тебе же остается самое простое — послушно следовать за фюрером. К чему ломать голову, засорять мозги, думать о политике, мучать себя сомнениями? Шагай за фюрером, выше носок, айн, цвай, драй! Гитлер вещает: «Массе нужен человек в кирасирских сапогах, который говорит: правилен этот путь!» Штурмовые отряды, гестапо опутывают страну своей паутиной. Малейшее сопротивление — свинец заливает глотки непокорных. Человек наедине с лавиной. Построен новый военный завод — немец получает работу. За чечевичную похлебку он готов пожертвовать демократическими свободами. Благо, что их у него уже отобрали и потому жертвовать, собственно, нечем. Немец с полным желудком предпочитает не думать о рычагах мироздания — пусть думает фюрер! Тем более что этому немцу обещан рай на земле. И как первое, так оказать, вещественное доказательство этого рая — автомобиль. Ты, прежде голодный, растерянный и униженный немец, при Гитлере становишься владельцем автомобиля! Всего девятьсот девяносто марок. Трудовой фронт строит автозавод в Брауншвейге. В год полтора миллиона «фольксвагенов». Вноси каждую неделю пять марок и, когда внесешь семьсот пятьдесят, — получишь удостоверение с порядковым номером машины. Своей собственной машины! А между тем вакханалия продолжается. Фюрер бросает немца в новые и новые военные авантюры. Но ему, этому немцу, уже успели вдолбить: «Фюрер всегда прав». Океан социальной демагогии поглощает все живое, мыслящее. Жесточайший террор. Достаточно или продолжать?

— Но пролетариат? Коммунисты? Где же они? — не выдержал Максим.

— Это звучит как упрек и в мой адрес, — горько усмехнулся Курт. — Но куда денешься, факт — это факт. Где коммунисты? Вы это знаете. Загнаны в подполье, за колючую проволоку концлагерей, расстреляны.

— Вы давно в партии? — спросил Максим.

Курт задумался, прежде чем ответить. Потом, пригубив рюмку, решился и заговорил быстро, отрывочно. По всему было видно, что он не любит рассказывать о себе.

— Сложный вопрос, хотя и кажется простым. Видите ли, я учился в Бонне. Был студентом. И получил задание: написать реферат с опровержением теории Маркса. Разумеется, для этого пришлось Маркса прочитать. И случилось чудо: я не опроверг Маркса, а Маркс опроверг меня. И более того, убедил. Я стал антифашистом. Была тяжелая схватка в родительском доме. Я — выходец из состоятельной семьи. Отец требовал, чтобы я пошел в «гитлерюгенд». Я же вступил в компартию.

Курт приостановился, хотел продолжить, но за окном раздался шум мотора и частые автомобильные гудки.

— Тимоша! — ахнула Катя, высунувшись в окно. — Не иначе как Тимоша, кому же еще так озоровать!

Она проворно, как школьница, выскочила за дверь и помчалась к калитке, откуда и впрямь уже шел навстречу ей высокий военный с дьявольски лукавой и по-детски счастливой улыбкой на чеканном, коричневом от стойкого загара лице. Максим через окно увидел, как Катя с разбегу очутилась в широко распахнутых для объятий руках военного и, приникнув к нему, привстала на цыпочки, но так и не смогла дотянуться до его щеки, чтобы поцеловать, пока он сам не нагнулся к ней.

— Брат, — пояснил Петя, хотя и Максим и Курт уже знали, что у Кати есть брат и что он военный. — Закончил академию, отдыхал в Сочи — и вот прикатил.

— Знакомьтесь — это Тимоша! — Радость переполняла Катю, когда она вошла вместе с братом, вынужденным на пороге пригнуть голову, чтобы не задеть за косяк. — Братик мой!

Казалось, странно было слышать уменьшительно-ласковые слова «Тимоша» и «братик» применительно к этому великану с ромбами в петлицах, но лицо его светилось таким добродушием, врожденным, безыскусственным юмором и готовностью рассмешить удачной шуткой, что Максим подумал: «А и впрямь Тимоша, конечно же Тимоша!»

— И не грех вам в такой-то день в этой пещере сидеть? — мощным басом пророкотал Тимоша. — Нет на вас моего старшины, он бы в поле вывел, да по-пластунски, по-пластунски… Вот ума бы и набрались, а заодно и ветром подышали. Учтите: я вам не компаньон, ну нас к маминой тете. Пропущу единую вместе с вами за свое назначение и…

— Назначение? Получил уже? Куда же, не томи, — заверещала Катя.

— Терпение и выдержка, — остановил ее Тимоша. — До чего вы все штатский народ! Ну кто тебе позволил перебивать старшего по званию? Иль ты ослепла, ромбы мои не видишь?

— Кончай, Тимоша! — все так же ошалело воскликнула Катя. — Сестра я тебе или кто?

— В армии, Катька, запомни, нет ни братьев, ни сестер, а есть начальники и подчиненные, старшие и младшие. Иначе какая это к лешему будет армия? Так, нечто вроде патриархальной семейки.

— Да куда назначили-то, чертяка ты неумытый? — допытывалась Катя.

— Опять же, сестренка, газет не читаешь. Ну, была бы ты Наркомом обороны. Куда бы ты меня зафуговала?

— Я бы тебя в Москве оставила, ты же у меня начинающий Кутузов! — рассмеялась Катя.

— В Москве… — как-то слишком серьезно протянул Тимоша. — Война-то, она не в Москве начнется.

— На запад назначили? — поспешно спросил Максим.

— Вот это интуиция! — как припечатал Тимоша. — Вот за это и поднимем бокалы, содвинем их разом…

— Сплошные парадоксы, — перебил его Петя. — Договор о ненападении, а тебя — на запад. Кроссворд!

— Кроссворд, малыш, — отечески ласково повторил Тимоша. — Время подоспеет — все поймешь. А пока предлагаю — закусим и рванем с лукошками в лес. Море осточертело, все ходят на пляж, как на работу, убеждены, балбесы, что закаляют здоровье, и дрыхнут на солнце, пока дым из трусов не повалит. А природа? Все, как неживое, как на картинке, пальмы — ну вроде их из жести вырезали и зеленой краской замалевали…

— Ну и загибщик ты, Тимошка! — не выдержала Катя. — Сам небось путевочку в Сочи хлопотал, вернулся — здоровый как бык, черный как негр, а теперь брюзжишь.

— В лес хочу, Катька! — взревел Тимоша так искренне и неподдельно, что нельзя было ему не поверить. — В настоящий русский лес! Грибов хочу, орехов, ягод! Рябина небось уже закраснелась, как девка на смотринах, черный груздь, стервец, в орешнике скрывается. А ведь разыщу, как ни прячется, хитрюгу проклятущего. И — в лукошко, в лукошко!

Он говорил все это с таким подъемом и так призывно, что всем и впрямь захотелось как можно скорее оставить эту прокуренную комнату и отправиться на лесные тропинки. Катя моментально сложила провизию в старенький, уже вылинявший на солнце и под осенними дождиками, рюкзачок, и они, смеясь и острословя, высыпали за ворота.

До леса было рукой подать — от дачи его отделяло неширокое поле, по которому шагали, расставив длинные, как у цапель, ноги столбы электролинии. Слева солнце золотило купол островерхой, будто вознамерившейся добраться до самого неба, церквушки. В огородах люди копали картошку, стараясь управиться до непогоды. Было безветренно, и все вокруг — и лес, и деревья, и устремленные к деревушке рельсы железной дороги, — все было умиротворенным, тихим и неброским, похожим на людей, расстающихся в спокойном мудром молчании.

Пока они шли к лесу, даже Тимоша притих — так его обуздал и окрутил этот негромкий осенний день. Тимоша лишь приостанавливался, восхищенно оборачивался во все стороны, качал головой, не переставая удивляться. И только когда они углубились в лес, вдруг, сказал искренне и недоуменно:

— Братцы, а мы все куда-то едем, летим — в Африку, на какие-то архипелаги, к черту на кулички, ищем чудо, а оно — да вот же оно, братцы, один шаг до него, всего один!

— Я тоже всегда восхищаюсь красотой русского леса, — сказал Курт.

Тимоша резко обернулся к нему:

— А вот с тобой, дорогой собрат по классу, я не о природе хочу говорить. Давно знаю тебя, а все недосуг было спросить: да как же вы, братцы мои, Германию Гитлеру подарили? Как позволили ему рабочий класс оседлать? Куда вы-то смотрели, антифашисты? Проворонили, одним словом.

— Перед твоим приходом я популярно все это объяснял товарищу Максиму, — сказал Курт.

Судя по тому спокойствию и даже невозмутимости, с какими прозвучали его слова, Курт не обиделся на Тимошу, но Максим заметил, что по лицу его скользнула тень.

— Ты только в бутылку не лезь, — добродушно пророкотал Тимоша. — Я человек военный, рублю напрямки, мне в кошки-мышки играть несподручно. А только еще долго историки будут голову ломать: как это Гитлер целую нацию одурачил? Да еще на разбой снарядил. Ведь, братцы мои, пока мы здесь лесным воздухом ноздри раздуваем, его генералитет за схемами сидит, стрелами нашу границу насквозь прошивает и слюнки алчные глотает. Воевать нам, Петенька, рано или поздно с Гитлером придется. Может, оттого мне каждый такой вот денек — как дорогой подарок. Войны не миновать, а вот тыл свой ты, братишка Курт, должным образом не подготовил. Мы вот красноармейцам на политзанятиях говорим: «Если фашисты полезут, немецкий рабочий класс, движимый чувством интернациональной солидарности, ударит им в спину». Дословно передаю. А ты мне, Курт, в том гарантию даешь?

— Гарантии я выдавать не уполномочен, — улыбнулся Курт.

— Вот и в кусты! — удовлетворенно, будто и не ждал иного ответа, подытожил Тимоша. — Ну, бог с тобой, давай лучше грибы искать. Кто первый боровичка сыщет — приз.

— Ты так и не сказал, куда тебя назначили, — напомнила Катя.

— «Дан приказ — ему на запад», — пропел Тимоша. — А населенный пункт на почтовом штемпеле узришь, если письмо соблаговолю отписать. Да и какое значение это имеет — запад, он и есть запад. Не все ли равно мне, молодому, неженатому!

— Пора бы уж и жениться, — бодро посоветовал Петя. — Великое благо — семейная жизнь!

— Так уж и благо! — фыркнул Тимоша. — На свадьбе, черти, задумали гульнуть?

— Гриб! Белый! — пронзительно завопила Жека, высоко подняв над головой ядреный, крепкий боровичок. — Дядя Тимоша, мне приз!

Тимоша подхватил ее на руки, взметнул ввысь.

— Вот он, твой приз! Дарю! — проникновенно воскликнул он. — Вот это небо огромное — дарю! Солнце, что в небе, — дарю! Лес! Птиц, слышишь, поют, — дарю! Принимаешь подарок, малышка?

— Принимаю! — радостно отозвалась Жека.

Тимоша еще долго нес ее по бесконечной просеке, высоко подняв над собой.