Эмма, услышав голоса в гостиной, притаилась в передней, как рысь на стволе дерева. Она услышала разговор, чрезвычайно настороживший ее. Говорили двое — ее муж Гельмут и какой-то незнакомый, видимо, очень убежденный в своей правоте человек.

— Вот слушай, что здесь написано, — сказал незнакомец и начал читать вслух: — «Я здесь для того, чтобы защищать коммунизм и самого себя!» «На этом процессе я не должник, а кредитор!» И вот главное, я цитирую:

«Г е р и н г: Ваша партия — это партия преступников, которую надо уничтожить…

Д и м и т р о в: Известно ли господину премьер-министру, что эта партия, которую «надо уничтожить», является правящей на шестой части земного шара, а именно в Советском Союзе, и что Советский Союз поддерживает с Германией дипломатические, политические и экономические отношения, что его заказы приносят пользу сотням тысяч германских рабочих?

П р е д с е д а т е л ь (к Димитрову): Я запрещаю вам вести здесь коммунистическую пропаганду.

Д и м и т р о в: Господин Геринг ведет здесь национал-социалистическую пропаганду! (Затем, обращаясь к Герингу.) Это коммунистическое мировоззрение господствует в Советском Союзе, в величайшей и лучшей стране мира, и имеет здесь, в Германии, миллионы приверженцев в лице лучших сынов германского народа. Известно ли это?..

Г е р и н г: Я вам скажу, что известно германскому народу. Германскому народу известно, что здесь вы бессовестно себя ведете, что вы явились сюда, чтобы поджечь рейхстаг. Но я здесь не для того, чтобы позволить вам себя допрашивать, как судье, и бросать мне упреки! Вы в моих глазах мошенник, которого надо просто повесить.

П р е д с е д а т е л ь: Димитров, я вам уже сказал, что вы не должны вести здесь коммунистическую пропаганду. Поэтому пусть вас не удивляет, что господин свидетель так негодует! Я строжайшим образом запрещаю вам вести такую пропаганду. Вы должны задавать лишь вопросы, относящиеся к делу.

Д и м и т р о в: Я очень доволен ответом господина премьер-министра.

П р е д с е д а т е л ь: Мне совершенно безразлично, довольны вы или нет. Я лишаю вас слова.

Д и м и т р о в: У меня есть еще вопрос, относящийся к делу.

П р е д с е д а т е л ь (еще резче): Я лишаю вас слова!

Г е р и н г (кричит): Вон, подлец!

П р е д с е д а т е л ь (обращаясь к полицейским): Выведите его!

Д и м и т р о в (которого полицейские выводят из зала): Вы, наверное, боитесь моих вопросов, господин премьер-министр?

Г е р и н г (кричит вслед Димитрову): Смотрите берегитесь, я с вами расправлюсь, как только вы выйдете из зала суда! Подлец!»

— Ты читаешь мне пьесу? — прервал чтение Гельмут.

— Нет, это жизнь. Это дословная стенограмма Лейпцигского процесса.

— Стенограмма? Я верю тебе. И все же, согласись: таких, как Димитров, — один на всю Европу. Такие рождаются раз в столетие. А ты хочешь, чтобы каждый немец был таким. Димитров отрекся от всего, кроме революции. Но разве каждый немец отречется, как он? Отречется от своего домика и своего сада, от своей лавчонки или своего завода? Отречется от своей семьи и своих детей? В сущности, что такое Германия? Человеческий муравейник, как и другие страны. Нами движет страсть к наживе, к индивидуализму. Если я независим от других, я оторван и отделен от них, насколько пожелаю. Человек в массе теряет самого себя. Мы суетимся, ищем, перегрызаем друг другу глотки. И гибнем. Лессинг сказал: «История — это придание смысла бессмысленности». Мир — царство бессмысленности, и пусть он останется таким! Нам не переделать его — ни тебе, ни мне. Это нам не под силу. Только надорвешься. А кому нужен человек с грыжей?

— Как ты не прав, Гельмут. Да, одна капля — просто капля. Вспыхнет солнце — и нет ее. Одно дуновение ветра — и она исчезла. А та же самая капля в океане? О, в этом случае она сама становится океаном! В одиночку ты пигмей. Ты не изведаешь счастья — ни рукопожатия истинного друга, ни искреннего девичьего поцелуя, — ничего, кроме проклятья. Ты перестанешь быть человеком. Отвергая других, ты отвергаешь себя.

— Ты просто пугаешь меня, Эрих! Только слабые ищут опору, но и опора их не спасает. Сильные сильны независимостью. Я нахожу радость в самом себе. Все, кто вокруг меня, живут одной ненасытной жаждой — подавить мою свободу, мою волю, подчинить ее своим целям, и не ради меня, а ради самих себя.

«Я никогда не слышала от него ничего подобного!» — с ужасом подумала Эмма.

— У Ленина есть прекрасные слова: раб, сознающий свое рабское положение и борющийся против него, есть революционер. Раб, не сознающий своего рабства и прозябающий в молчаливой, бессознательной и бессловесной рабской жизни, есть просто раб. Раб, у которого слюнки текут, когда он самодовольно описывает прелести рабской жизни и восторгается добрым и хорошим господином, есть холоп, хам.

— Последнее — это, видимо, по моему адресу? — глухо осведомился Гельмут.

— Подумай об этом. А пока послушай:

«Д и м и т р о в: Дикари и варвары в Болгарии — это только фашисты. Но я спрашиваю вас, господин председатель: в какой стране фашисты не варвары и не дикари?

П р е д с е д а т е л ь: Вы ведь не намекаете на политические отношения в Германии?

Д и м и т р о в (с иронической улыбкой): Конечно нет, господин председатель…»

И дальше он цитирует Гете:

Впору ум готовь же свой. На весах великих счастья Чашам редко дан покой: Должен ты иль подыматься, Или долу опускаться; Властвуй или покоряйся, С торжеством иль с горем знайся, Тяжким молотом взвивайся Или наковальней стой.

«Д и м и т р о в: В восемнадцатом веке основатель научной физики Галилео Галилей предстал перед строгим судом инквизиции, который должен был приговорить его как еретика к смерти. Он с глубоким убеждением и решимостью воскликнул: «А все-таки она вертится!»

…Мы, коммунисты, можем сейчас не менее решительно, чем старик Галилей, сказать: «И все-таки она вертится!»

Колесо истории вертится, движется вперед, в сторону советской Европы, в сторону Всемирного союза советских республик.

И это колесо, подталкиваемое пролетариатом под руководством Коммунистического Интернационала, не удастся остановить ни истребительными мероприятиями, ни каторжными приговорами, ни смертными казнями. Оно вертится и будет вертеться до окончательной победы коммунизма!»

Наступила долгая пауза. Эмма учащенно дышала, наливаясь яростью и готовая взорваться, — это в ее доме, в этой крепости нацизма звучит неприкрытая коммунистическая пропаганда! Да как он смеет, негодяй, совращать ее мужа! И Гельмут тоже хорош, покорно слушает, — видимо, бациллы красных уже проникли в его мозг.

— Давай закончим наш разговор, — с робостью предложил Гельмут. — Вот-вот придет Эмма.

— Я уже пришла, — с непривычной для нее смиренностью и даже лаской в голосе сказала Эмма, входя в гостиную.

Она была вне себя от злости, но постаралась сохранить на своем лице выражение, приличествующее любящей жене и приветливой хозяйке. Единственное, что вызвало в ее душе радость, — это испуганные, вытянувшиеся и застывшие в немом изумлении лица Гельмута и пожилого мужчины, которого Эмма видела впервые.

— Ты только что пришла… — начал Гельмут.

— Ну, конечно же, мой дорогой, только что. — Эмме с трудом давалось спокойствие, с которым она ему отвечала. — Но какое это имеет значение? Ты не рад моему приходу?

— Я очень рад, Эмма, очень, — уняв волнение, смущенно заулыбался Гельмут. — Познакомься, это Эрих, мы вместе работаем.

— С удовольствием. — Эмма протянула руку Эриху, стараясь запечатлеть в памяти его тронутое морщинами, слегка одутловатое лицо.

«Сердечник, — отметила она про себя. — Небось на ладан дышит, а туда же…»

— Он заскочил на минутку, мы хотели побаловать себя пивом, — продолжал Гельмут, стараясь по выражению лица Эммы понять, верит она ему или нет.

— Ты же прекрасно знаешь, дорогой, что я всегда рада твоим знакомым. Правда, в доме нет ни глотка пива, но я мигом слетаю в бар, и ваше желание будет исполнено.

Гельмут и Эрих переглянулись, как бы решая, как им поступить. Эрих улыбнулся, морщины отпечатались на его лбу и щеках еще отчетливее, и потому взгляд не стал менее суровым.

— Очень не хотелось бы вас беспокоить, — не совсем уверенно произнес он. — Кроме того, я спешу…

— Пустяки! — бодро и решительно возразила Эмма. — Не пройдет и двадцати минут, как я вернусь, и мы на славу попируем!

Она подошла к Гельмуту и медленно, почти торжественно поцеловала его в лоб, покрытый испариной.

«Какие у нее холодные губы! — с нарастающим испугом подумал Гельмут. — Какие холодные губы…»

Он стоял недвижимо до тех пор, пока за Эммой не захлопнулась входная дверь.

— Мне нужно немедленно уходить, — сказал Эрих.

— Ни в коем случае, — воспротивился Гельмут, и в голосе его послышалась обида. — Неужто ты испугался?

— Если испугался ты, то отчего же не испугаться мне? — пожал плечами Эрих.

— Я верю Эмме, как самому себе, — все так же обиженно сказал Гельмут. — Кроме того, твой уход покажется подозрительным.

Эрих решительно шагнул в переднюю, взял с вешалки кепку.

— Вот что, дружище Гельмут, — сказал он, — ты уж не обижайся, но в нашем деле осторожность прежде всего. Ты поступил беспечно — уверил меня, что оставил ключ в запертой двери, а сам его вынул. Профессорская рассеянность может дорого обойтись.

— Перестань так плохо думать о моей жене! — возмутился Гельмут. — Я живу с ней много лет…

— Ну кто же думает плохо о твоей жене, — попытался успокоить его Эрих. — Просто я обязан уйти, и ты не обижайся. А ей скажи, что у меня жена в больнице, и я должен ее навестить. Там как раз заканчиваются приемные часы, так что все будет выглядеть вполне правдоподобно. Об остальном я тебя не предупреждаю — ты и сам понимаешь, что произойдет, если кто-либо прослышит о нашей беседе. Ну, желаю побаловаться свежим пивом!

Эрих крепко пожал руку Гельмуту и скрылся за дверью. Гельмут устало опустился в кресло — ноги дрожали, будто он прошел без передышки много километров по бездорожью. «К чему эта паника? Сейчас вернется Эмма, накроет на стол, разольет в кружки пенистое, пахнущее жареным ячменем пиво, и все будет точно так же, как вчера и позавчера», — успокаивал он себя.

В это самое время Эмма приближалась к особняку, узкие окна которого были почти наглухо увиты плющом. В особняке помещалось гестапо.

«Нет, это не предательство, — мысленно говорила она себе. — Это мой долг, долг истинной дочери Германии. Я сделаю это ради Германии, которая превыше всего. И, кроме того, ради самого же Гельмута, это будет для него прекрасным чистилищем. Именно сейчас он нуждается в нравственном оздоровлении, иначе будет поздно. Что касается Эриха, то для него даже концлагерь — несбыточная мечта. Этот получит то, что заслужил. Будет знать, как совращать честных людей. Увидел, что Гельмут — тряпка, и взялся его обрабатывать. Ничего, голубчик, попал в западню, — так оно и должно было закончиться, так и должно было…»

Дежурный гестаповец встретил Эмму ощупывающим, настороженным взглядом, но стоило ей предъявить свое удостоверение, как мрачное, насупленное выражение его лица начало проясняться.

— Я вас слушаю, фрейлейн.

— Я пришла, чтобы сделать важное заявление. Дело не терпит отлагательства.

Эмма с удовлетворением отметила про себя, что гестаповец слушает ее с повышенным интересом. Воспользовавшись этим, она подробно рассказала о том разговоре, который вел с ее мужем незнакомец по имени Эрих, по всей видимости самый настоящий красный. Она даже пересказала запомнившиеся ей фразы из стенограммы Лейпцигского процесса, которую читал Эрих. С особой гордостью Эмма поведала и о том, как ловко ей удалось сыграть роль человека, который не придает ровно никакого значения происшедшему, как у нее хватило силы воли, чтобы вести с мужем и незнакомцем беспечно-веселый разговор.

— Что касается мужа, то он не почувствует абсолютно никакого подвоха, — заверила Эмма. — Перед тем как уходить, я нежно поцеловала его в лоб. Другое дело — этот красный. Они дают стрекача, едва только на горизонте появляется малейшая опасность. Поэтому прошу вас не терять времени и послать своих людей вот по этому адресу…

Дежурный отлучился на несколько минут, и вскоре Эмма услышала, как по коридору затопали сапоги, на улице резко хлопнула дверца автомашины, взревел мотор, и снова стало тихо.

— Прошу, фрейлейн, я проведу вас в приемную. Извините, но вам придется задержаться, по крайней мере до того, как возвратятся сотрудники, посланные но указанному вами адресу.

Эмма настолько жадно прислушивалась к раздававшимся после ухода дежурного звукам, что не заметила его возвращения. «Как великолепно все у них поставлено, — испытывая гордость, подумала она. — Они уже умчались, и сейчас все будет закончено, и все это пришло в движение по моему сигналу, по моей доброй воле».

— Если бы вы даже не задерживали меня, — сказала Эмма, игриво улыбаясь гестаповцу, — я сама попросила бы вас разрешить мне остаться. Я хочу все услышать сама. Конечно же, так, чтобы ни муж, ни этот красный не знали, что я здесь.

Гестаповец внимательно и серьезно посмотрел на Эмму, не придав значения ее игривому настроению.

— Я заранее отдаю должное вашему благородному поступку, — оказал он. — Из этой комнаты вы все сможете услышать. Что касается арестованных, то их проведут через другую дверь прямо к следователю.

Извинившись, он ушел к себе, пообещав сообщить Эмме, когда вернется посланная им на ее квартиру машина.

В приемной стояла полутьма. Узкие и стрельчатые, как в соборе, окна зашторены. Рядом с кожаным, изрядно потертым креслом, в котором сидела Эмма, горела настольная лампа, с металлическим абажуром, выкрашенным в грязновато-зеленый цвет. «Здесь почти уютно, — подумала Эмма, — плохо только, что комната насквозь прокурена». На столике перед ней лежал истрепанный, видимо зачитанный посетителями, коротавшими время в ожидании приема, вчерашний номер «Фолькишер беобахтер», но Эмма не прикоснулась к нему — она органически не переносила газет.

Эмма с особым удовлетворением отметила царившую здесь и необычную для такого учреждения, как гестапо, тишину. «Вот уж никогда не могла и предположить, что здесь так спокойно, как на кладбище», — мелькнуло в ее голове, но она тотчас же одернула себя, упрекнув за столь недопустимое, почти кощунственное сравнение. «Как чудесно, что мысли не передаются на расстоянии и никто не сможет догадаться, о чем ты подумала, — с удовлетворением отметила Эмма. — Но все идет к тому, что мы будем читать и мысли, вот тогда ни один красный не ускользнет от заслуженной кары». Эмма вдруг размечталась о том, что именно она изобрела портативный, изящный аппарат, с помощью которого можно распознавать, о чем думает тот или иной человек, даже и не подозревающий, что его мысли уже перестали быть тайной, доступной только ему. А чтобы он не мог отвертеться и отрицать все и вся, аппарат должен обладать способностью записывать мысли, причем записывать отборочно только те из них, которые могут принести вред великой Германии.

Эмму так увлекла эта идея, что она забыла о цели своего прихода в гестапо. И вдруг тишину приемной нарушил громкий, полный отчаяния и мольбы крик ребенка:

— Мама! Мамочка! Я хочу к тебе!

Эмма вздрогнула. Когда-то так же звал ее сын, которого она оставляла с нянькой, а сама отправлялась на прогулку со своим первым любовником. Ребенок кричал до изнеможения, пытаясь поймать ручонками уходившую из дому мать, но это не вызывало у Эммы чувства жалости. Взбешенная настырностью ребенка, она тогда даже ударила его по ручонкам плотно сложенным японским веером и, не обращая внимания на безудержный плач, хлопнула дверью. И как весело провела она время, забыв и о воплях ребенка, и о том, как жестоко его наказала.

— Мамочка! Возьми меня, мамочка! — снова повторился все тот же крик, и Эмме стало не по себе.

Из полутьмы перед ней возникла рослая фигура дежурного гестаповца.

— Не извольте беспокоиться, фрейлейн. Это продлится недолго.

— Откуда здесь ребенок? — удивленно спросила Эмма. — Видимо, кто-то из сотрудниц берет его с собой на работу?

— Фрейлейн, я прошу извинить меня, но вы находитесь в учреждении, где предпочитают задавать вопросы, а не отвечать на них.

— Понимаю, — смутилась Эмма, воспринимавшая даже такие упреки, как серьезное обвинение в нелояльности. — Извините меня.

Гестаповец, ничего не ответив, проследовал к себе. Несмотря на его заверение, ребенок время от времени продолжал кричать, повторяя одни и те же слова. Если бы не раздирающая душу искренность, с какой кричал ребенок, можно было бы подумать, будто кто-то, невидимый и всевластный, подсказывает ему эти слова, и он послушно повторяет их.

Эмма не выдержала, встала и нервно заходила взад и вперед по приемной, словно хотела спрятаться от настигавшего ее крика. Даже она, умеющая управлять своими чувствами и не поддаваться эмоциям, с трудом могла выдержать эти душераздирающие крики. Но спастись от плача ребенка она не могла, даже если бы заткнула пальцами уши — так громко и настойчиво несся этот плач по всему зданию, проникая сквозь толстые сводчатые стены.

— Приготовьтесь, — как из небытия, раздался знакомый голос гестаповца. — Ребенка сейчас унесут, а ваших введут. Пройдите сюда.

«Почему он сказал «ваших?» — оскорбилась Эмма, входя в узкую, как склеп, комнату.

Где-то поблизости раздались торопливые, спотыкающиеся шаги, и вскоре Эмма услышала, как в соседнем кабинете начался допрос:

— Ваше имя? Год рождения? Национальность?

Человек произносил каждое слово так резко и отчетливо, будто высекал его на гранитной плите.

— Гельмут Рунге, — донесся до Эммы робкий, дрожащий ответ. — Тысяча девятьсот одиннадцатого года рождения. Немец.

«Его еще только начали допрашивать, еще не пытали, а он уже дрожит, — с негодованием отметила Эмма. — Как это похоже на Гельмута!»

Следователь, не давая опомниться Гельмуту, сыпал и сыпал вопросами. Гельмут едва успевал отвечать, порой невпопад, чем бесил следователя и вызывал новый поток вопросов.

Потом, вдруг оборвав арестованного, следователь спросил изменившимся, едва ли не нежным голосом, переходя на «ты».

— Возможно, у тебя есть какие-либо просьбы?

— Да, господин следователь, — умоляющим тоном качал Гельмут. — Я очень прошу вас разрешить хотя бы на несколько минут увидеться с женой.

— Мотивы? — осведомился следователь. — Видимо, ты чувствуешь, что впутался в некрасивую историю и что домой нет возврата?

— Нет, нет, господин следователь, — поспешно заговорил Гельмут, вероятно убежденный в том, что сумеет разжалобить гестаповца. — Понимаете, когда за мной приехали, жены не было дома, она пошла за пивом, мы хотели вместе поужинать, а какой ужин без пива? И сейчас я просто в отчаянье: она вернется и подумает бог знает что. Я всегда стараюсь оберегать ее от волнений.

— Все будет зависеть от твоего поведения, малютка, — теперь уже совсем нежно, точно перед ним был не взрослый мужчина, а ребенок, произнес следователь. — Назовешь фамилии своих соучастников, и все в порядке. Назвать фамилии — это же пара пустяков. На каждую фамилию, даже самую длинную и нелепую, — не более трех секунд.

— Господин следователь, я и Эмма… мы очень любим друг друга…

— Что за вздор! — рявкнул следователь, и Гельмут смолк. — Я требую фамилии! Назови — и убирайся отсюда под крылышко своей Эммы или как там ее…

«Однако он грубиян, этот следователь, — фыркнула Эмма. — А все оттого, что еще не видел меня, иначе не позволил бы вести себя так вульгарно».

— Но я не знаю ни одной фамилии… — начал было Гельмут.

— Вот видишь, — укоризненно сказал следователь, не скрывая явного разочарования. — А утверждаешь, что любишь свою крошку Эмму. Нехорошо, малыш.

Эмма конечно же не видела сейчас следователя, но была уверена, что в этот момент он погрозил Гельмуту пальцем, как грозят нашалившему ребенку.

В тот же миг Гельмут вскрикнул — громко, обиженно, как кричат люди от внезапного, и притом незаслуженного, удара.

— Это всего лишь задаток, мальчуган. А впереди будет куда интереснее. И не такие, как ты, развязывают языки. Итак — фамилии!

— Господин следователь…

— Хватит морочить мне голову! Нам все известно! Может, ты станешь утверждать, что никогда не встречался с Эрихом?

Эмма вся напряглась, приготовившись услышать, что скажет Гельмут.

— С Эрихом? — пролепетал Гельмут. — Один-единственный раз.

— Вот это уже деловой разговор, а не причитания хлюпика. Тебе, птенец, остается назвать фамилию. Я буду весьма признателен, если услышу из твоих уст его адрес. Мы жаждем познакомиться с этим великолепным Эрихом.

— Клянусь, господин следователь, я знаю только его имя. Он, как мне кажется, приехал в Штраусберг недавно и постоянно здесь не живет…

— Снова старая песенка, — с раздражением оборвал его следователь. — Ты, сосунок, напоминаешь мне ученика, который ни одной секунды не может жить без подсказки. Ты опять заявишь мне, что человека, которого видел впервые и у которого даже не соизволил узнать фамилии, вовсе и не приводил к себе в дом?

— Вот это и был один-единственный раз. — Гельмут произнес эту фразу со всей искренностью.

— А вот морду тебе бить, птенчик, мы будем много раз, — почти весело пообещал следователь. — И все потому, что ты несмышленыш. Каждое слово из тебя приходится тянуть клещами. Ты не привык ценить время! — взревел вдруг следователь так, что, казалось, звякнули оконные стекла. — Время! Ты что же, воробышек, всерьез уверен, что ты у меня один? И может, ты станешь утверждать, что этот Эрих не читал тебе стенограмму Лейпцигского процесса? И что ты не был в восторге от речей Димитрова?

— Нет, я не был в восторге! — воскликнул Гельмут, и вновь стало тихо.

Потом Эмма услышала негромкий вопрос Гельмута.

— Вы его арестовали?

— Кого ты имеешь в виду, голубок?

— Эриха.

— Как же мы можем его арестовать, если ты, крошка, не называешь фамилии? Тебе известно, сколько в Германии Эрихов? Вот назовешь, и за все будет отвечать он. Ведь не ты ему читал стенограмму, а он тебе. Я тебя отпущу, и ты сможешь вернуться к своей Эмме.

Снова наступило молчание. «Теперь он конечно же догадался, что я донесла на него, никто больше не мог знать, что они читали стенограмму», — со смешанным чувством раскаяния и удовлетворения подумала Эмма. И, будто в подтверждение ее мысли, она услышала осторожный вопрос Гельмута:

— Господин следователь… она приходила к вам?

— Ты снова с вопросами, шалун? Может, мы поменяемся местами? Ты с такой завистью глазеешь на мое кресло!

Пауза была настолько продолжительной, что Эмма заволновалась: неужто Гельмут и впрямь онемел? Но он снова заговорил, теперь уже с непривычной для него твердостью:

— Записывайте, господин следователь. Я, Гельмут Рунге, читал стенограмму Лейпцигского процесса. Один. И не знаю никакого Эриха. Больше мне нечего вам сообщить.

«Боже мой, он наговаривает на себя!» — ахнула Эмма.

— Такие клятвы, котик, мне приходится слышать каждый день, — устало сказал следователь. — Только уж положись на нас, пупсик. Гильотина для таких, как ты, — награда. Тебе приходилось видеть человека, превращенного в натуральный бифштекс?

Следователь приказал увести Гельмута, и Эмма облегченно вздохнула. Потом неслышно приоткрылась не замеченная ею дверь, и к ней вошел поразительно тощий, казалось, состоящий из одних костей, обтянутых кожей, гестаповец. Несмотря на свою страшную худобу, он был розовощек и жизнерадостен. «Следователь», — догадалась Эмма.

— Я могу уйти? — спросила она, так как следователь стоял молча, точно привидение.

— Конечно, — невозмутимо взглянув на нее, сказал следователь. — Благодарю вас за столь патриотический поступок. И позвольте дать вам добрый совет. Чтобы обезопасить себя от всяких неприятных неожиданностей, изобразите все, что вы здесь уже рассказывали, на бумаге. И в интересах собственной безопасности отрекитесь от своего мужа. Его ждет не очень «веселенькое» будущее. В самой ближайшей перспективе. Не думаю, что вы сможете гордиться столь близким родством с подрывным элементом.

— Как удивительно точно совпали наши мысли! — торопливо воскликнула Эмма. — Я только что сама хотела попросить вас предоставить мне такую возможность. Дайте мне, пожалуйста, бумагу, я тотчас же напишу…

— В этом деле поспешность не менее вредна, чем медлительность, — стараясь придать каждому своему слову значимость, возразил следователь. — Такого года документ должен быть составлен в сильных и точных, не допускающих ни малейшей двусмысленности или неясности, выражениях. Напишите его дома, а завтра в десять утра вручите мне.

— Хорошо, — обрадованно сказала Эмма. — Прошу только учесть, что Гельмут вовсе не красный, он наговаривает на себя. Но его хотел совратить этот Эрих. Вы просто припугните Гельмута — и с него как рукой снимет, уверяю вас.

— Мы разберемся, — пообещал следователь. — Хайль Гитлер!

Выйдя в коридор вслед за Эммой, он пытливо наблюдал за ее вихляющей походкой.

На первом этаже с Эммой чрезвычайно любезно заговорил уже знакомый ей дежурный офицер гестапо.

— Я восхищен вами, — сказал он, и Эмма сразу же поняла, что теперь он вцепится в нее, как репей. — Такими женщинами, как вы, Германия может гордиться.

— Вы слишком преувеличиваете мои заслуги. — Эмме при ее непомерном тщеславии не так-то легко было прикинуться скромницей. — Я выполнила свой долг, только и всего.

— И все же я буду докладывать о вас лично нашему шефу. Такое старание не может остаться без достойной награды. И разрешите мне без дипломатических преамбул просить позволения навестить вас в вашем гнездышке.

— Я подумаю. — В глазах Эммы заплясали бесноватые искорки. — У вас ведь записан мой адрес?

— О, благодарю заранее, фрейлейн! Близость с такой женщиной, как вы, — моя давняя мечта. И знаете — он продолжил негромко, почти шепотом, — я готов удовлетворить ваше женское любопытство. Вы спрашивали, что за ребенок плакал здесь? Дело в том, что его мать — коммунистка. Во время допроса мы заставляли ребенка плакать и кричать, проситься к матери. Она, естественно, прекрасно слышала его крики, и, если бы во имя ребенка во всем нам призналась, мы разрешили бы ей прижать малыша к своей груди. Хотя бы на несколько минут. Не правда ли, смелый и весьма эффектный эксперимент! Должен признаться, что в его разработке есть и доля моего участия.

Эмму удивила его откровенность, но она не показала виду и спросила:

— И что же, она созналась?

— Пока нет.

— Какая же она мать! — возмущенно воскликнула Эмма. — Только жестокие люди могут пренебречь священным чувством материнства!

— Вы абсолютно правы, — подтвердил офицер, широко растянув в мрачноватой улыбке тонкие, бескровные губы, и тут же счел целесообразным прервать обсуждение этой темы. — Позвольте уточнить, фрейлейн Эмма, какое время вы посчитаете наиболее удобным для моего визита?

— Разумеется, дома я бываю только вечерами, после работы. И вообще, — многообещающе улыбнулась Эмма, — ночь — мое самое любимое время суток.

— И мое тоже! — захохотав, подхватил он. — Какая синхронность вкусов! — Он бесцеремонно провел ладонью по ее талии. — Не могу понять, как это природа способна вылепить такую упоительную фигуру. Убежден, что без вмешательства всевышнего это невозможно!

Эмма распрощалась с гестаповцем и выскользнула за дверь. На улице было уже совсем темно. Фонари не горели — в городе соблюдали светомаскировку. Пахло сиренью. Эмма глубоко вдохнула свежий воздух, будто ей удалось выбраться из помещения, лишенного кислорода.

«Итак, все свершилось, — подумала она. — И почему-то очень просто, даже обыденно. Нет, я вовсе не предала Гельмута, я спасала его. Спасала! Его излечат от красной заразы, и он вернется обновленный, и не только простит меня, но по гроб жизни будет благодарен за спасение. Ничего, настоящий мужчина должен испытать и страдания и муки — это закалит его, освободит мозг от всего вредного, что мешает преданно служить фюреру. Хорошо, что я вовремя сделала это, иначе Гельмут мог окончательно угодить в пропасть. Вот только зря он наговаривает на себя, пусть бы свалил все на этого одутловатого Эриха, которому, видно, и жить-то осталось всего ничего… Теперь нужно хорошенько продумать текст заявления в гестапо, это так важно для моего будущего…»

Эмма ускорила шаг: вот-вот должен был появиться Альфред, а он бешено ревнует ее, если она посмеет где-то задержаться. Чудак этот Альфред, как и все мужчины.

«И, кроме того, — внушала себе Эмма, — я точно выполнила инструкцию тридцать четвертого года, в которой сказано: «Я незаметно и как можно скорее сообщаю о своих подозрениях в шпионаже или саботаже в гестапо, не говоря ни с кем об этом. Я знаю, что эта моя обязанность донести распространяется на всех, то есть и на товарищей и даже на членов моей семьи». А разве не прекрасно сказал Рудольф Гесс: «Каждый может быть шпионом. Каждый должен быть шпионом. Нет тайны, которую нельзя узнать. Любое деяние может быть оправдано интересами фатерланда».

Как-то один из сослуживцев, рассказывая Эмме о гестапо, восхвалял его организатора Германа Геринга, который взял за образец тайную инквизицию «Святого ордена иезуитов». Он тщательно изучил все ее приемы и методы, прежде чем пойти к Гитлеру со своим предложением о создании германской тайной полиции.

Эмма хорошо знала, что, если она сама не донесет на Гельмута, это сделает кто-нибудь из соседей. Гестапо вездесуще, оно проникло в каждый дом, в каждую семью и умело выведывает мысли и настроения людей. На каждого домовладельца в гестапо заведена специальная карточка, в которой скрупулезно отмечаются интересующие гестапо сведения, а именно: слушание иностранных передач по радио, неодобрение, отразившееся на лице при сообщении о том или ином мероприятии нацистов, слова, произнесенные на исповеди у священника, критическое замечание по адресу властей, неосторожно вырвавшееся из уст, и так далее, и тому подобное. Так разве может Эмма умолчать о том, свидетельницей чему она только что была? Тем более что она так ненавидит этих красных, врагов рейха!

«А этот дежурный, кажется, стоящий парень, — испытывая никогда не утоляемое чувство интереса к мужчинам, подумала Эмма. — И что это он вздумал делиться со мной секретами гестапо? Ничего себе, хороша эта красная — даже мольба ребенка не вынудила ее отвечать на вопросы следователя. Кто же она? Женщина, у которой вместо сердца — железо? Или камень? И разве я могла бы поступить так бессердечно, если бы услышала голосок своего родного дитя? — Эмма всплакнула, едва только подумала о такой возможности, и стыдливо вытерла слезы. — Несомненно, жестокости этой женщины нет и не может быть оправдания!»

Раздумывая, она легко и проворно, успевая любоваться своими стройными, словно выточенными, ногами, обутыми в модные замшевые туфли, взбежала на площадку второго этажа.

У самой двери ее ожидала Ярослава.

— О, Софи, дорогая, сегодня у меня не вечер, а приключенческий фильм! — запыхавшись, выпалила Эмма. — Как хорошо, что ты пришла! Сейчас мне особенно необходима твоя моральная поддержка. Альфред еще не появлялся?

— Как видишь, — коротко ответила Ярослава.

— Ты сегодня не в духе, милая?

— Прости, я устала, — пожаловалась Ярослава. — Никогда еще не было так много работы. Одна надежда — отдохнуть у тебя.

Эмма усадила Ярославу в гостиной и, быстро сварив кофе, принесла на подносе дымящийся ароматный напиток в маленьких керамических чашках.

— В мой дом пришла беда, — помрачнела Эмма. — Ты даже не догадываешься какая. На мою голову пала ужасная тень подозрения. И следовательно, на тех людей, которые со мной дружат.

— Что случилось? — насторожилась Ярослава.

— Я только что из гестапо. Арестован Гельмут. Гестапо обвиняет его в том, будто он был связан с красными. Ты можешь в это поверить?

— Гельмут? — с удивлением переспросила Ярослава. — Какая нелепость!

— Разумеется, нелепость! — Пухлые щеки ее заколыхались, она стала отчаянно жестикулировать. Это бывало всегда, когда Эмма пыталась скрыть правду. — Это мой-то Гельмут — подпольщик! Ты же сама видела, как я, бывало, прикрикну на него — и он готов заползти под кровать. Но — удивляйся или нет — он арестован. И теперь гестапо может заподозрить всех — и тебя, и Альфреда…

— Меня это не пугает, — заверила ее Ярослава. — Я всегда остаюсь верной своим привязанностям. И с какой стати из-за Гельмута должны страдать честные люди?

Эмма отставила недопитую чашку кофе, прошлась по комнате. Ярославу всегда раздражало, что во время ходьбы коленки у Эммы трутся друг о друга и чулки издают при этом неприятный чиркающий звук. «Обдумывает, как себя вести дальше», — предположила Ярослава.

Наконец Эмма присела рядом с ней на тахту, порывисто обняла горячими руками.

— Спасибо тебе, милочка! — проникновенно сказала она. — А я, честно говоря, боялась, что ты от меня отвернешься.

И Эмма тут же сочинила легенду о том, как она, вернувшись с работы, застала в квартире гестаповцев, как они пытались обнаружить какие-то листовки и затем увезли Гельмута с собой.

— Меня отпустили под честное слово, у них же не оказалось никаких улик. А Гельмуту, видимо, несдобровать, он признался, что с неким Эрихом читал стенограмму Лейпцигского процесса.

— Если это подтвердится, то его ждет суровая кара, — согласилась Ярослава.

— О, Софи! — Глаза Эммы изображали ужас. — Что я там слышала! Скажи, ты можешь назвать такую женщину матерью?

Эмма рассказала о том, как кричал ребенок, просившийся к матери, и как та отвергла его мольбу. Слушая ее, Ярослава вдруг ощутила себя той женщиной, которую пытали в гестапо, и будто наяву услышала пронзительный крик Жеки.

— Что с тобой? Ты так побледнела! — стала допытываться Эмма.

Ярослава и сама почувствовала, как похолодели ее лоб и щеки, и все же заставила себя без дрожи в голосе сказать:

— Я всегда бледнею, когда во мне кипит гнев. Ты права, Эмма, такая женщина не заслуживает того, чтобы называться матерью.

А про себя подумала: «Вот он, пример святой материнской любви. Она, эта женщина, не просто мать своего сына, она мать многих сыновей, за счастье которых готова идти на плаху. И разве ты на ее месте не поступила бы точно так же?»

Их разговор прервал Альфред. Он открыл дверь своим ключом и долго возился в прихожей, прежде чем войти в гостиную.

— Сегодня я заслужил особое право повеселиться, — объявил он, переступив наконец порог. — Я испытывал новую модель «мессершмитта». Это будет король воздуха! Я поднялся в нем на пока никем не достигнутую еще высоту. А скорость! Вы можете угадать, какая у него скорость?

— Я не советовала бы вам, Альфред, называть эти цифры, — жестко, почти приказным тоном прервала его Ярослава. — И вообще говорить о том, что входит в круг ваших служебных обязанностей.

Альфред не ожидал такой реакции на свою восторженную новость. Он медленно подошел к Ярославе, и, испытующе посмотрев ей в лицо, почти торжественно пожал руку.

— Благодарю, — сказал он, склонив голову в изысканном поклоне. — Радость настолько переполнила меня, что я совсем забыл об осторожности. Впрочем, я настолько доверяю Эмме и, разумеется, вам…

— Однако на тех данных, которые вы сейчас едва не выпалили, наверняка стоит гриф «Совершенно секретно», — напомнила Ярослава.

Альфред, ничего не сказав в ответ, снова пожал ей руку и, обняв Эмму, увлек ее в соседнюю комнату.

«Какой же неверный шаг я сделала? Он хотел, чтобы я «клюнула» на его информацию? Но почему он вдруг стал подозревать меня? — Ярослава забросала себя вопросами, пытаясь остановить вскипавшее в душе волнение. — Нет, я просто не могу совладать со своими взвинченными нервами. Мне уже чудится бог знает что. Разумно ли было обрывать его, когда ценнейшая информация, можно сказать, сама плыла в руки?»

В этот вечер Альфред был настроен философски и упрямо не слезал со своего любимого конька.

— Я с величайшим удовольствием показал бы наш новый «мессершмитт» русским. А что? Это бы их отрезвило. Незадолго до войны с Францией к нам приезжал с официальным визитом видный французский генерал. Представьте, мы разрешила ему осмотреть один авиазавод, выпускавший сто моторов в дель. Он посетил также различные центры летного обучения. Взглянули бы вы на физиономию этого французишки! Уверяю вас, по возвращении домой он сказал своим летчикам: «Будьте паиньками, и с вами ничего не случится». Кто только не приезжал к нам тогда из Франции: депутаты парламента, имеющие слабость болтать без умолку; писатели, сочиняющие дрянные пацифистские книжонки; промышленники, алчно жаждущие прибылей. Наконец, даже виноградари, коневоды и кролиководы, шахматисты, биллиардисты и футболисты, рыболовы и охотники, туристы, бойскауты, филателисты… Хитро было задумано! Они своими глазами видели мощь Германия. И еще не началась война, а у них уже тряслись коленки. Конечно, с Россией этот метод непригоден. Здесь только меч, только огонь, только бомбы.

— Какой точный анализ! — поддержала его Ярослава: она давно заметила, что Альфред падок на похвалу и особенно ценит комплимент, который открывает в нем то качество, которого он в себе вовсе и не подозревал.

Похвала достигла цели, Ярослава уловила это по глазам Альфреда — их стальной взгляд стал еще более высокомерным и деспотичным.

— Когда мы включили в империю территорию Мемеля, — продолжал Альфред, — то нашим самым северным пунктом стала маленькая деревушка с прекрасным и символическим названием Пиммерзатт.

«Пиммерзатт» в переводе на русский означает «ненасытный», — мысленно перевела Ярослава. — Ненасытный! Одно слово, а в нем — целая программа нацистов!»

Она вспомнила карикатуру во французской газете. Художник изобразил Германию голой, в стиле античной фрески, но в каске и сапогах, с мечом в руках — в погоне за любовью. Подпись под карикатурой гласила:

«Мы знаем, что мир не любит нас, но как мы сумели заставить его уважать нас, так мы сумеем заставить и полюбить».

— Да, мы будем ненасытными! — все более воодушевлялся Альфред. — Наши воздушные силы нанесут всему миру глубокие кровавые раны. Они проложат дороги смерти, какое бы сопротивление ни оказывалось на их пути. Когда фюрер решил запечатлеть себя в Париже на фоне Эйфелевой башни, он оказал своему фотографу: «Фотографируй, Гофман, затем ты увидишь меня в Кремле, в Букингэмском дворце, а потом и у нью-йоркских небоскребов!»

— Ты прокатишь меня в Москву на своем самолете? — томно спросила Эмма. — А оттуда — без посадки в Нью-Йорк!

— Непременно! Для наших птичек это не расстояние!

В таком духе Альфред проговорил весь вечер. Ярослава устала от его назойливой демагогии и решила уйти. Эмма не стала упрашивать ее остаться — ей не терпелось побыть с Альфредом наедине.

Ярослава вышла в прихожую, надела плащ и стала прощаться. В ее кармане что-то зашелестело. Сунув туда руку, она обнаружила несколько листков папиросной бумаги с текстом, отпечатанным на машинке.

— Что это? — недоуменно спросила она, взглянув на Альфреда, изобразившего на своем лице крайнее удивление.

Быстро развернув один из листков, она бегло скользнула по нему взглядом и сразу же поняла, что это были тактико-технические данные «мессершмитта» устаревшей конструкции, которые ей удалось добыть еще год назад.

«Предчувствие не обмануло меня, — мысль Ярославы заработала стремительно и четко, — он следит за мной. Значит, где-то из цепочки выпало звено. Значит, в чем-то я навлекла на себя подозрение. Как поступить? Швырнуть листки в наглую морду этого провокатора? Назвать его негодяем? Так хочется сделать именно это!»

И тут же Ярослава спокойно и равнодушно протянула листки Альфреду.

— Рассеянность вам не к лицу. — Ярослава заставила себя улыбнуться. — Мой плащ все-таки отличается от вашего. Зачем же путать карманы?

— Спасительница! — изобразив растроганность, воскликнул Альфред и принялся целовать ее руку. — Если бы вы ушли с этими бумагами, я угодил бы под трибунал!

— Очень жалею, что лишила вас этой возможности, — пошутила Ярослава. — И вообще, что за дурная привычка носить с собой бумаги, которым место в сейфе?

Альфред пристально посмотрел на нее, изо всех сил стараясь заглушить в себе кипевшую злость.

— Была бы моя воля, — сказал он, — я бы назначил вас хранителем всех наших государственных секретов.

— Благодарю, — с достоинством ответила Ярослава.

— Я провожу тебя, милая, — засуетилась Эмма.

Она выскочила на лестничную площадку вслед за Ярославой.

— Какая ты прелесть! — начала сыпать комплиментами Эмма. — Молодец, ты спасла его! А он, чудак, так втрескался в меня, что забывает обо всем на свете, кроме поцелуев.

«Он не летчик, — убежденно решила Ярослава. — И я в ловушке. Только бы не натворить глупостей».

— Сегодня ты так рано уходишь, — обнимая ее за плечи, не переставала говорить Эмма. — Я ничем тебя не расстроила? Наверное, я зря рассказала о том, как плакал этот ребенок. А его мать — ну просто чудовище!

«А вдруг это Гертруда! — от этой страшной догадки Ярослава похолодела. — Неужели она? Нет, нет, спокойно… Если все же она, тогда что? Гертруда в гестапо, букинист Отто в больнице… Значит, остается только Курт?..»