Милитариум. Мир на грани (сборник)

Марченко Андрей

Венгловский Владимир

Беляков Сергей Станиславович

Градинар Дмитрий

Лебединская Юлиана

Сарсенова Карина

Богуцкий Дмитрий

Шатохина Ольга

Бор Алекс

Алиев Тимур

Чебаненко Сергей

Белова Алиса

де Гё Жаклин

Скоренко Тим

Гелприн Майк

Громов Алекс

Гусаков Глеб

Огонь бытия

 

 

Алекс Громов, Ольга Шатохина

Плечом к плечу

Повесть

Всё, кроме четырех судеб, взято из нашей реальности

…За свет, за мир мы боремся, Они – за «Царство тьмы». Вставай, страна огромная! Вставай на смертный бой. С германской силой темною, С тевтонскою ордой! Гнилой германской нечисти Загоним пулю в лоб. Отребью человечества Сколотим крепкий гроб!

Окружающий мир медленно, но неизбежно двигался к своему совершенству, радуя предстоящих потомков как цифрами промышленного роста, так и изобилием товаров и фотогеничностью владык обитателей Российской, Британской и Германской империй. Тех самых властителей – родственников друг другу, наслушавшихся не тех советчиков или просто боявшихся прослыть слабаками, а может, уверенных в том, что на коммунальной мировой кухне не обойтись без небольшого скандала, чьи итоги будут очевидны, пока еще не опадут свежие листья с деревьев…

Еще на складах громоздились только что изготовленные пушки, спешно строились дредноуты, изобретатели обивали пороги военных министерств, предлагая к производству чудо-огнеметы, супермины и баллоны с ядовитейшими газами, а безымянные герои сурового Грядущего уже значились в мобилизационных списках…

Слепок времени № 1. Санкт-петербургская жизнь до августа 1914 года

21 февраля 1914 года на заседании Госсовета был рассмотрен новый законопроект по борьбе с пьянством, согласно которому за подпольную торговлю алкоголем, нарушающую государственную монополию, полагалось шестнадцать месяцев тюрьмы. Кроме того, предусматривались и штрафы в размере от десяти до пятидесяти рублей за «неохранение пьяного», поскольку, как говорилось в тексте, «кто споил пьяного, тот пусть и охраняет».

27 февраля, на второй день работы съезда русской группы Международного союза криминалистов обсуждалась проблема хулиганства. Выступивший приват-доцент Павел Исаакович Люблинский заявил, что слово «хулиган» – американское, название дикого племени в Северной Америке, с которым боролись англичане. Затем на съезде начались обсуждения, как же бороться с этим явлением – действовать убеждением или усилить репрессии? В ходе дискуссий пришли к выводу, что «хулиганы – моральные нигилисты». Заодно и выяснили, что хулиганов больше всего в Москве, и немало – в Санкт-Петербурге.

5 марта состоялась встреча министра иностранных дел России С. Д. Сазонова с послом Германии Ф. Пурталесом, во время которой от него было потребовано объяснений по поводу публикации три дня назад в германской проправительственной газете «Кёлнише цайтунг» статьи «Россия и Германия». В ней говорилось о возможной угрозе российского нападения в 1917 году: «Политическая оценка Россией своей военной мощи будет иной через три или четыре года. Восстановление ее финансов, увеличение кредита со стороны Франции, которая всегда готова предоставить деньги на антинемецкие военные цели, поставили Россию на путь, конца которого она достигнет осенью 1917 года».

В конце марта коммерческий суд столицы объявил несостоятельным должником Федора Григорьевича Круглова, владельца колбасной мастерской, добавлявшего в колбасу краску для придания ей более привлекательного цвета.

9 апреля в Институте путей сообщения прошел товарищеский суд над двумя студентами, написавшими в блокнот товарища несколько непристойных выражений. Сквернословам объявлен выговор.

На следующий день петербургская охранка отправила в Департамент полиции донесение, посвященное «оккультическим бдениям в доме Константина Арсеньева», происходившим в Царском Селе на Московской улице в доме Сутугина. Константину Константиновичу Арсеньеву, академику, редактору журнала «Вестник Европы», отставному статскому советнику, было семьдесят три года. На беседы «мистического характера» у него ежедневно собиралось до тридцати человек, в том числе графиня Софья Сергеевна Игнатова, княгиня Вера Федоровна Гагарина…

16 апреля в газете «Петербургский листок» была опубликована статья «Торговля живым товаром в Петербурге». В ней говорилось, что З. Алексеева и М. Качалова, занимающиеся совращением несовершеннолетних, на улицах подходили к ученицам мастерских, угощали конфетами и призывали бросить ученье и начать веселую жизнь.

28 июня на поле «Невского общества подвижных игр», располагавшемся на Малой Болотной, петербургская британская колония устроила спортивный праздник для моряков английской эскадры, прибывшей в Санкт-Петербург с дружеским визитом. В программе были бег на сто метров, бег парами со связанными ногами, бег в мешках и прочая экзотика – на потеху публике. Российским морякам из Второго Балтийского экипажа, приглашенным в качестве почетных гостей, предложили поучаствовать в перетягивании каната. Отечественные матросы не подкачали и дважды перетянули команду крейсера «Королева Мэри». В качестве призов победители соревнований получили серебряные портсигары и подсвечники, а также деревянные шкатулки в традиционном русском стиле.

Милая Франция. Клермон-Ферран

Ферма «Серебряная Терраса», расположенная неподалеку от столицы департамента Овернь, на склоне древнего вулкана, славилась живописностью и отменными сырами канталь, салер и фурм-д’амбер. И не только ими – путешественники иной раз делали изрядный крюк, чтобы отведать фаршированный рубец, ветчину с бобами и, конечно, печеный картофель алиго, запивая всё это стаканчиком доброго вина. А чего стоит касуле с белой фасолью, гусятиной и душистыми травами из большого котла, что день и ночь мерно побулькивает на очаге!

Кухней и харчевней ведала хозяйка, мадам Лугару с дочерями и невесткой, женой старшего сына. Мужчины семейства трудились на винограднике, на полях, на скотном дворе. Кстати, хозяйственные постройки, равно как и главный дом, были добротные, старинные, помнившие не то что императора Наполеона, но и Людовика XV. Дата постройки – 1765 – была выбита над воротами, и, узрев ее, почти каждый гость вспоминал об экспедиции королевских охотников во главе с лейтенантом де Ботерном против легендарного зверя-людоеда, бесчинствовавшего в этих краях. И потому не отказывал себе в удовольствии спросить:

– А сейчас тут волки на людей нападают?

– Когда как, – уклончиво отвечали хозяева фермы.

– И вам не страшно?

– Да чего нам бояться, с нашей-то фамилией! Любой оборотень за своих примет!

Примерно так и отвечал средний сын фермера Арман-Эжен парижскому промышленнику, путешествовавшему по Оверни и Лангедоку с чадами и домочадцами аж на трех автомобилях. Причиной, побудившей их завернуть на «Серебряную Террасу», была не только слава о кулинарном мастерстве мадам Лугару, но и необходимость починить разболтавшиеся за время пути машины.

Парижане проследовали в обеденный зал, который хоть и сохранял атрибуты старинной харчевни – тяжелую мебель, гравюры «под старину» и расписные тарелки на стенах, – но был уже перестроен так, чтобы гости не страдали от тесноты и могли наслаждаться видами окрестностей за панорамными окнами. Арман, исполнявший на ферме обязанности механика, занялся автомобилями.

Вся округа знала – этот молодой человек с детства испытывал интерес к железу и двигателям, а окончив курсы при заводе в Клермон-Ферране, он стал признанным в округе мастером. Иной раз соседи даже судачили – вот уехать бы парню в Париж и выучиться там на настоящего инженера. Но, с другой стороны, покинуть родной край насовсем, жить в большом городе… Нет, качали головами виноделы и пастухи, это здесь, среди потухших вулканов и зеленых долин столичные гости умиляются окситанскому говору, а дома на обладателя такой речи они будут смотреть, как на жалкую деревенщину…

Хотя, быть может, и стоило попробовать, возражали другие соседи. И у них были свои резоны. Ведь Франция переживала невероятный автомобильный взлет. Уже закрылась в Париже последняя линия конного омнибуса, и шестьсот автозаводов от Peugeot и Renault до Berliet и даже Delaunay-Belleville, поставщиков русского императорского двора, наперебой предлагали почтеннейшей публике множество самоходных экипажей. Во всем мире большинство автомобилей были французского производства. Так что у хорошего механика была возможность основательно продвинуться, несмотря на окситанский акцент.

Работу Арман закончил быстро и заверил почтенных гостей, еще наслаждавшихся десертом, что с машинами теперь всё в порядке. Вдали, на дороге, ведущей из города, показалась движущаяся точка. Очень скоро Арман разглядел верхового, а потом и узнал его – это был младший брат Валери, отправившийся утром за мелкими покупками. Но сейчас он спешил так, будто вез не горсть пуговиц, дюжину вилок и пару секаторов, а, как минимум, донесение лейтенанта де Ботерна королю об успешном завершении охоты.

– Арман! – еще издали закричал Валери. – Война!

Подскакав и спешившись, подросток добавил взволнованно:

– Боши объявили нам войну! Мне мсье Люка сказал, а он сам видел телеграмму в мэрии!

Валери действительно был еще очень молод… Даже Наполеона не застал.

Слепок времени № 2. Мир и война 1914 года

Попытки заранее ограничить процесс очередного раздела мира рамками, не превосходящими пределов культурного кровопролития, конечно, были. Так, 12 августа 1898 года министр иностранных дел России граф Михаил Муравьев адресовал, как говорится, граду и миру, дипломатическую ноту следующего содержания: «Охранение всеобщего мира и возможное сокращение тяготеющих над всеми народами чрезмерных вооружений являются целью, к которой должны бы стремиться усилия всех правительств. Всё возрастающее бремя финансовых тягостей расшатывает общественное благосостояние. Сотни миллионов расходуются на приобретение страшных средств истребления, которые, сегодня представляясь последним словом науки, завтра должны потерять всякую цену ввиду новых изобретений. Государь Император повелеть мне соизволил обратиться к правительствам государств, представители коих аккредитованы при Высочайшем Дворе, с предложением о созыве конференции в видах обсуждения этой важной задачи».

Увы, та самая Гаагская конференция хоть и состоялась, но не особо помогла. Пользу сумели извлечь только британцы, получившие впоследствии компенсацию в шестьдесят пять тысяч фунтов за обстрел рыболовной флотилии и потопление одного суденышка – Вторая Тихоокеанская эскадра вице-адмирала Рожественского, едва начав путь навстречу грядущей Цусиме, наткнулась на рыболовов. Кто-то принял их за японские миноносцы, неведомо как попавшие в Немецкое море, и скомандовал огонь на поражение. Тогда же, кстати, несколько снарядов с броненосца «Князь Суворов» прилетело совсем не по назначению, чуть не потопив пока еще ничем не примечательный крейсер «Аврора».

«Сильная Германия желает, чтобы ее оставили в покое и дали развиваться в мире, для чего она должна иметь сильную армию, поскольку никто не отважится напасть на того, кто имеет меч в ножнах… Все государства, за исключением Франции, нуждаются в нас и, насколько это возможно, будут воздерживаться от создания коалиций против нас в результате соперничества друг с другом», – говорил старый мудрый Бисмарк, считавший войну, тем паче против России, довольно-таки скверным способом улучшить свою жизнь. Но к 1914 году «железный канцлер», увы, почил в относительном мире, а его нерадивый ученик кайзер Вильгельм II так и не исцелился – ни от обид на категоричный тон, которым Бисмарк наставлял его в искусстве править Германией, ни от острого желания поступать наоборот.

Кайзер желал, чтобы германская столица была признана «самым прекрасным городом в мире». Хотя Берлин начала ХХ века и так являлся одним из центров прогресса. Уже к концу XIX века здесь было десять вокзалов. С 1905 года по всему городу ходили автобусы, образуя единую систему общественного транспорта. В 1913 году автомобильное движение достигло такой интенсивности, что пришлось расставить на улицах регулировщиков. У кайзера имелся собственный автомобиль «Даймлер» с клаксоном, исполнявшим мелодию из оперы Вагнера «Золото Рейна».

Знаменитый дирижабль графа Цеппелина висел над городом и был виден отовсюду – ночью его освещали мощные прожектора. На боках воздушного корабля красовались рекламные баннеры. Siemensstadt, завод и штаб-квартира электрической компании, занимал обширный квартал целиком. В 1913 году здесь трудилось семь тысяч человек, в том числе три тысячи в электромоторном цехе и столько же – в цехе электрокабелей.

Многие германские граждане, как столичные, так и приезжие, находились в состоянии, близком к экстазу, наблюдая за берлинским почти совершенством. Оркестры в кофейнях бесконечно исполняли патриотические мелодии.

Предвоенный мир был прекрасен, богат и полон скрытых противоречий. И вот, наконец, летом 1914 года рванула «пороховая бочка Европы» – произошли печальные события на Балканах. В этом регионе противоречия Тройственного союза и Антанты, двух враждующих европейских блоков, проявлялись особенно остро. Возлагать надежды если не на полное примирение, то хотя бы на самый худой мир не приходилось после того, как несовершеннолетний туберкулезник Принцип, студент и идейный террорист, застрелил наследника престола Австро-Венгерской империи. Который, кстати, был одним из самых упорных противников назревающей войны. Хотя тогда почти все были одновременно ее противниками, по крайней мере, на словах, а на деле люто жаждали кто реванша, кто новых побед, кто новых территорий.

И началось…

Немецкая актриса Тилла Дюрье, искренне радуясь, писала в эти дни: «У нас война! Еда стынет, пиво становится теплым, но нам до этого нет никакого дела. У нас война!» Ассоциация немецких евреев объявила, что каждый немецкий еврей «готов пожертвовать на нужды войны всю свою собственность и даже кровь».

25 июля Германия начала скрытую мобилизацию без официального объявления.

28 июля Австро-Венгрия объявила Сербии войну.

29 июля Николай II отправил Вильгельму II телеграмму с предложением «передать австро-сербский вопрос на Гаагскую конференцию». Ответа не последовало.

1 августа Германия объявила войну России, а 3 августа – Франции. Мир, стоявший на грани, перешагнул ее. Мечты о грядущем возвращении Золотого века снова оказались несбыточными. А в Железном веке человечество ожидало множество пренеприятных сюрпризов…

В императорском пригороде

За много лье от маленького Клермон-Феррана в огромном Санкт-Петербурге жизнь пока еще тоже шла своим чередом. Василий привычно приступил к повседневному труду ни свет ни заря. Как то было заведено на Охте с тех самых пор, как государь Петр Алексеевич основал на невских берегах свою новую столицу. Тогда помимо служивого люда, артельщиков-строителей, корабельных мастеров потянулись сюда и те, кто обеспечивал всю эту ораву пропитанием, – огородники, рыбаки, молочницы. Вот молочницы на Охте и жили. Их мужья и сыновья были пастухами, столярами, позолотчиками, а женщины из поколения в поколение ранним утром спешили к переправе через Неву с кувшинами парного молока. Даже сам Пушкин их собирательный образ увековечил. Охта весь город молоком поила. Одна из городских легенд даже утверждала, что лично Петр Великий повелел доставить на Охту породистых молочных коров, голландских и холмогорских.

Теперь времена уже не те. Подступают городские кварталы, фабричные корпуса. Молочный промысел на Охте приходит в упадок. Но семейство, к которому принадлежал Василий, еще держалось за старинное занятие. Наконец молочницы – сама хозяйка, а также бабушка с подрастающей внучкой – устремились с бидончиками на ближайшие дачи, летом там продать молоко было проще, чем в городе. А Василий, проводив коров в стадо, отправился подремать прямо в хлеву, закопавшись в солому.

Пробудился он от громкого гомона за оградой. Голоса были неразборчивы, только один из них Василий сразу распознал – выклики мужичка, обычно торговавшего лубочными картинками возле Смольного собора. На тех картинках красовался Денис Давыдов, умелым наскоком поражающий французские тылы, Кутузов на совете в Филях, сам Благословенный государь Александр I, въезжающий на белом коне в Париж, и прочие герои и знаменательные события славной Отечественной войны.

На Охту торговец лубками заходил нечасто, обычно ближе к зиме, когда его изделия охотно покупали на подарки, а иногда и вешали на рождественские елочки рядом с пышными бумажными цветами. Продажа таких елочек была еще одним сезонным промыслом охтенок. Сейчас же мужик с лубками бодро кричал, предлагая свой товар, почти над ухом у Василия. И ведь, судя по отзвукам, картинки пользовались спросом в собравшейся толпе.

А толпа-то почему собралась? Вылезать Василий не спешил, но стал напряженно прислушиваться, а потом и приник к щели, желая рассмотреть происходящее. Жители окрестных домов окружали торговца плотным кольцом, а он говорил про германцев, про то, что сам видел, как строятся в походный порядок расквартированные в Питере полки. И про то, что в городе уже повсюду слышно – началась война.

– Так что, почтенные, не миновать большой баталии теперь!

– А чего ж, дяденька, побьем мы германца?

– Побьем, как не побить! Покупаем лубки, яркие, правдивые, о славе оружия русского и чудесах великих!

Василий уже не раз слышал слово «война», поэтому не взволновался. Благо лубочник и окружившее его общество тоже особого беспокойства не проявляли. Пока что.

Слепок времени № 3. Первое шествие, первая кровь…

Одну из самых объективных картин мира дает перелистывание слегка несвежих газет. Новости и пропаганда в них уже отстоялись, виден процесс формирования метаморфоз. Утратив сиюминутную актуальность, передовицы сохраняют былую пафосную тенденцию демонстрации своей абсолютной правоты и ничтожности недругов.

2 августа 1914 года в Зимнем дворце Николай II подписал высочайший манифест, коим объявлялась война Германии. Затем царь произнес речь перед генералами и офицерами гвардии и армии и городскими дамами, имевшими право приезда ко двору: «Со спокойствием и достоинством встретила наша великая матушка Русь известие об объявлении войны. Убежден, что с таким же чувством спокойствия мы доведем войну, какая бы она ни была, до конца…»

Войны по традиции начинаются с оглашения официальных документов с патриотическими лозунгами, а спустя несколько часов вроде как само по себе вспыхивает пламя народного гнева. Через два дня в Санкт-Петербурге уже бушевали антинемецкие погромы. Толпа ворвалась в здание германского посольства на углу Морской улицы и Исаакиевской площади, сбросила «безобразные статуи голых германцев», сорвала флаг, а герб вместе с одной из скульптур был немедленно утоплен в Мойке. Мебель, картины и простыни повыбрасывали из окон во двор, где тут же принялись жечь…

Обнаруженный на чердаке посольства его служащий российского происхождения шестидесятилетний Альфред Маврикеевич Кетнер был убит «в патриотическом порыве». Может, именно он и стал одной из первых жертв Великой войны. Полиция, с трудом водворившая «разбушевавшихся патриотов» из разграбленного здания, задержала сто одного человека. Среди них были рабочие, подмастерья, официанты и люди без профессий.

5 августа в ходе очередной демонстрации было выдвинуто требование объявить «бойкот всему немецкому». Демонстранты разгромили находившуюся на Невском проспекте редакцию газеты «Petersburger Zeitung» и кафе на углу Невского и Садовой улицы, принадлежащее германскому подданному Рейтеру. Из города начали выселять подданных германской и австрийской империй…

Через день в газете «Ведомости Петроградского градоначальства» появился следующий текст:

ОБЪЯВЛЕНИЕ С.-ПЕТЕРБУРГСКОГО ГРАДОНАЧАЛЬНИКА

«13 июля обязательным постановлением воспрещены в столице всякие демонстрации и манифестации; однако проходившие в городе грандиозные патриотические шествия были допускаемы ввиду совершенно мирного их характера и высокой цели, а между тем в последние дни эти манифестации были омрачены появлением насилия, выразившегося в срывании вывесок, битье стекол и т. д. некоторых предприятий и завершившегося разгромом бывшего германского посольства. Ввиду этого считаю себя вынужденным напомнить населению столицы об указанном обязательном постановлении воспретить всякие шествия по улицам города. Обращаюсь ко всем жителям города с просьбой не допускать проявления каких-либо враждебных действий по отношению к иностранным подданным…»

Уже в середине августа в петербургских газетах появилась новая рубрика – «Германские зверства», которую писали тысячи вернувшихся с курортов через Швецию российских подданных.

15 августа российские войска вступили в Восточную Пруссию. В этот же день согласно секретной телеграмме петербургского градоначальника было приказано «немедленно освободить всех задержанных за бесчинство и озорство в отношении здания Германского посольства».

До Москвы волна погромов докатится чуть позже. Дмитрий Рогозин впоследствии напишет в романе «Барон Желток»: «Он неспешно раскрыл плотно забитый бумагами портфель и достал оттуда дело с пометкой: «Спешное. Секретно». Оно касалось обстоятельств тех самых кровавых немецких погромов 26–29 марта 1915 года, в которых ему поручено тщательно и объективно разобраться, «желательно без нагнетания», как того пожелал государь. Полным ходом шла война с Германией и Австро-Венгрией, русская армия несла страшные потери на западных границах Империи, но Москва после беспорядков выглядела так, будто кайзеровская авиация сбросила на нее тысячу зажигательных бомб. Поиски «немецких шпионов» среди фабрикантов из числа эльзасских немцев вывели на улицы Замоскворечья, в Лефортово, на Лубянку, Мясницкую и даже на Красную площадь десятки тысяч погромщиков и мародеров. Волнения охватили даже ближайшее Подмосковье – деревни Свиблово, Ростокино, Всехсвятское. Согласно отчету сенатской комиссии, в ходе погромов пострадало 475 торговых предприятий, 207 квартир и домов, 113 германских и австрийских подданных и 489 русских подданных (с иностранными или похожими на иностранные фамилиями). Ущерб был нанесен многим российским, французским и английским фирмам и магазинам, иностранным консульствам и даже предприятиям, выполнявшим военные заказы».

Англия. Манчестер. 5 августа 1914 года

В старом центре Манчестера в одном из тихих переулков давно существовала лавка букиниста. Располагалась она на первом этаже старинного дома, причем, по слухам, в самом жилище хранилось такое собрание редких книг, что за любую из них ректор местного университета, не задумываясь, отдал бы лучшую из своих парадных мантий. Но даже эти слухи циркулировали среди узкого круга посвященных. И те немногие, кто пытался выяснить истину в разговоре с владельцем лавки, натыкались на непробиваемую стену чуть заметной иронии и мастерского уклонения от прямых ответов. При этом почтеннейший мистер Хайд, эсквайр, оставался неизменно и неподражаемо учтивым.

Его сын Лоуренс окончил университет, но склонности к семейному делу не проявлял, предпочитая физику и химию. Причем не зря старался – сам великий Резерфорд, нобелевский лауреат, взял его в ассистенты. Хайд-старший был этому не рад и продолжал надеяться, что в скором времени наследник вернется к изучению тонкостей фамильного бизнеса.

Сам мистер Хайд был таким знатоком книг, что ему не пришлось прилагать усилия, дабы попасть в попечительский совет университетской библиотеки, напротив – его приглашали на каждое заседание особой открыткой с золотым обрезом, какие отправлялись только самым значимым персонам. Поговаривали, правда, и о том, что уважаемый библиофил на самом деле имеет выраженные ирландские корни и даже состоит в родстве с тем Хайдом, который слывет чудаком и собирает сказки и предания по глухим деревням Коннахта и Лейстера. Но сейчас, в начале ХХ века волшебные сказки даже в лучших домах были в большой моде, равно как и сочувствие романтическим ирландским негодяям.

Впрочем, вполне возможно, что это были лишь пустые домыслы. Ведь сам мистер Джозеф Хайд никогда не был замечен даже в неподобающих модных разговорах. Казалось, он постоянно живет среди манускриптов и фолиантов, в крайнем случае – первоизданий Шекспира. А что до родства, то в теплое время года, когда закрывался университет и студенты разъезжались по домам, букинист отправлялся куда-то в Пеннины, где у него вроде бы имелась маленькая фамильная усадьба. Ездил он туда и на День всех святых, и на собственные именины. А супруга мистера Хайда, как он рассказывал, жила там всё время. Для ее хрупкого здоровья большой город оказался вреден.

Кстати, после одной из таких поездок слухи о его книжной коллекции начали затихать. Один отчаянный студент, дождавшись отъезда букиниста, решил тайно пробраться в его дом, чтобы хоть мельком увидеть легендарную библиотеку. Затею свою юноша осуществил легко, вот только книг не увидел совсем. И вообще, дом внутри был так уныл и пуст, что авантюриста охватил ужас, и он в панике бежал прочь. После чего и проболтался в ближайшем пабе о своих приключениях одному из еще не отбывших на каникулы сокурсников.

5 августа Лоуренс Хайд вернулся домой раньше обычного, но выглядел озабоченным.

– Отец, началась война!

– Она уже неделю как началась в Европе, – проворчал Хайд-старший. – Разве нас это так уж касается?

– Наша страна объявила войну Германии.

– Разве мало было войн за последний век? И еще будут…

– Мой учитель уезжает в Лондон. Ему предложена должность в Адмиралтействе.

– Вот и хорошо. Наконец-то ты оставишь свои прихоти и сможешь заняться книгами, как подобает достойному представителю нашего славного рода!

– Нет, отец. Я еду с ним.

Сэр Эрнст Резерфорд, недавно получивший рыцарское звание и право носить меч – не за подвиги на ратном поле, но за неустанное научное изучение невидимого мира, – сразу после начала войны был назначен членом гражданского комитета Управления изобретений и исследований британского Адмиралтейства. Ему предстояло решить проблему определения местонахождения подводных лодок с помощью акустических приборов. Сэр Эрнст не скрывал радости, узнав о согласии ученика сопровождать его.

– С вашими способностями, Лэрри, грешно прозябать в глуши! – изрек ученый. – Война всегда представляет собой бедствие, но она же и способна служить двигателем прогресса.

Слепок времени № 4. Не Европа: Африка и другие части света

В Первой мировой войне участвовали тридцать восемь (из пятидесяти четырех существовавших в то время на планете) государств Европы, Азии, Северной Америки, Африки с населением свыше полутора миллиардов человек. Сотни тысяч людей были призваны на военную службу, в том числе – из далеких колоний. Были нарушены многие коммуникации, в той или иной степени война затронула почти всех людей на земле.

В апреле 1914 года подполковник Пауль Эмиль фон Леттов-Форбек стал командующим германскими войсками в Германской Восточной Африке. К августу 1914 года вооруженные силы этой колонии состояли из 261 германского офицера, унтер-офицеров и солдат и 4680 туземцев. Утром 8 августа два английских крейсера начали обстрел немецкой станции беспроводного телеграфа в Дар-эс-Саламе. Затем началась высадка британского десанта, и Леттов-Форбек начал свою партизанскую войну, о которой позже рассказал в своих воспоминаниях: «Проволочную связь между Неймоши и Таветой прибывший позже директор полевой почты мог характеризовать только как сносную. Изоляторами служили отбитые горлышки от бутылок, прикрепленные на кольях или на ветках от деревьев; проволока была взята из изгородей на плантациях. Однако повреждения были настолько значительными, что широкий обмен сведениями и донесениями долго продолжаться не мог. Наша связь с внешним миром с началом войны была почти что отрезана… обычно для получения новостей мы были вынуждены перехватывать неприятельские разговоры по радио и захватывать неприятельскую почту или другие документы».

«Наша маленькая горсть солдат, в лучшие для себя периоды не превосходившая числом трех тысяч европейцев и примерно одиннадцати тысяч аскари, в течение всей войны приковывала к себе во много раз превосходящего врага… – писал Леттов-Форбек в мемуарах. – Против нас было выставлено около трехсот тысяч человек с тысячей автомобилей и многими десятками тысяч верховых и вьючных животных, и эти войска были снабжены всем, чем располагал мир, объединившийся против Германии, с его неистощимыми ресурсами. Однако, несмотря на подавляющую численность противника, наш маленький отряд, имевший ко дню заключения перемирия едва 1400 бойцов, всё же держался и был готов к бою…» Капитулировал отряд 23 ноября 1918 года – после того, как Леттов-Форбек увидел 14 ноября у захваченного в плен англичанина Гектора Кроуда документы, из которых следовало, что между Германией и Антантой заключено перемирие.

А в 1914 году по обе стороны фронта царила уверенность в том, что война будет быстрой и победоносной. По плану графа фон Шлиффена на завоевание Франции отводилось всего тридцать девять дней. На сороковой день немцам надлежало праздновать окончательный разгром давнего соперника, а французам оставалось разве что справлять тризну по ушедшему навсегда величию.

Но реальность по давней дурной привычке опять внесла свои коррективы – так уж повелось, что количество пренеприятных сюрпризов превышает как число, так и продолжительность приятных. Но зато остается память о героях, которые без тех событий могли прожить долгую жизнь обычных людей…

Всё, и даже – чудо!

Слова «способности» и «прогресс» постоянно мелькали и во время дискуссии, развернувшейся во французском генеральном штабе. Речь шла о создании особой структуры, которая будет призвана обеспечить военную разведку (и контрразведку, само собой) малочисленными, но мобильными и высокоэффективными группами специального назначения.

– Но как вы можете поручиться, что они будут надежными в смысле дисциплины? – недоумевал чопорный старый генерал. – Предоставить такую свободу действий вчерашним гражданским, это слишком опрометчиво, разве нет?

– Нам важно выиграть войну, – возразил начальник Генштаба, – и ради этого можно освободить от обязательной шагистики десяток-другой особо ценных специалистов.

Слово главнокомандующего оказалось решающим. На следующий вечер, когда уже стемнело, возле фермы «Серебряная Терраса» остановился неприметный автомобиль, и водитель сразу же погасил фары. Выскочил, чтобы открыть дверцу для единственного пассажира, однако тот уже выбрался и стучал в ворота негромким, но четким условным стуком.

Ворота распахнулись. Приехавший жестом показал шоферу – загоняй, мол, машину во двор. А сам, сторонясь полосы света из ближайшего окна, прошел к дому. Шофер выполнил распоряжение, заметил, что ворота быстро захлопнулись за ним, но разглядеть людей не смог, только смутные тени мелькнули и скрылись во мраке.

Волчий вой раздался так близко, что бравый ординарец генерала Жоффра вздрогнул и положил руку на кобуру. Конечно, ограда высокая… и давно наступил ХХ век, эпоха науки и реализма, однако этот вой невольно вызывал воспоминания о страшных сказках про оборотней, слышанных в детстве. Поежившись, ординарец уселся на шоферское место и захлопнул дверцу автомобиля. Как-то оно так спокойнее…

А в доме шел негромкий разговор.

– Анри, это небывалая война, – произнес гость. – Всё, что раньше было само собой разумеющимся, скоро будет забыто. Нет больше войны по правилам, с красивыми пехотными каре, знаменами, раззолоченными мундирами. Мои офицеры еще не поняли это, да я и сам не до конца понимаю. Но это так. Всё, что раньше годилось только для войны с туземцами в колониях, теперь через считаные дни станет допустимо и в Европе.

Лугару-старший тяжело вздохнул:

– Когда-то и штурм Каркассона казался немыслимым…

Генерал Жоффр был уроженцем Лангедока, поэтому, услышав о Каркассоне, кивнул печально:

– Ты меня правильно понял, Анри.

– И чем мы можем помочь?

– Я хочу поговорить с Арманом.

– Сейчас позову. Что ж, ему не привыкать воевать…

Слепок времени № 5. Без фотоаппарата и карт

Война только разворачивалась в поистине широкоформатное действие, но в тылу уже запахло пороховой гарью, немереными барышами для немногих и лишениями и трудностями для остальных. Газеты запестрели объявлениями соответствующей тематики:

«К вступительным экзаменам на ускоренные КУРСЫ ПРАПОРЩИКОВ при военных училищах быстрая и солидная ПОДГОТОВКА с гарантией успеха…»

«ГЕНЕРАЛЬСКОЕ пальто на крымском барашке, на рост выше среднего ПРОДАЕТСЯ Ропшинская улица дом № 18 квартира № 18. Видеть с 10-ти до 12-ти часов и с 5-ти до 7-ми часов».

Журнал «Искры» подробно сообщал о визите французского главнокомандующего, намекая, что «вождь французской армии» провел переговоры не только о взаимодействии обычных войск, но и о сотрудничестве в области тайных операций и разработки нового небывалого оружия.

«Нынешний главнокомандующий французской армией генерал Жоффр и высшие русские военные круги хорошо знают друг друга. Во время поездок в Россию генерал Жоффр находился в тесном общении с целым рядом начальствующих лиц русской армии. Генерал Жоффр был милостиво принят Государем Императором в Новом Петергофе. В день своего приезда в Петроград генерал Жоффр в беседе с журналистами заявил:

– Как солдат, я не имею права ничего сказать по поводу нашей миссии…

Из всего этого с несомненностью вытекает, что результатом посещения Великим Князем Николаем Николаевичем Франции и поездки генерала Жоффра в Россию явились полное ознакомление союзных держав с военными силами друг друга и выработка согласованных действий… Относительно генерала Жоффра следует еще добавить, что перед поездкой в Россию он, в качестве начальника французского генерального штаба, много работал над реформированием плана французской мобилизации».

Что еще изменилось в столице после вступления Российской империи в войну? Появились патриотические призывы (в том числе – и объявления, предлагающие бойкотировать германские магазины и товары, покупать русское), начался повсеместный сбор пожертвований в пользу фронта, обустройство новых частных больниц для раненых. В первые недели все верили в быструю победу над врагом. На фронт отправились многие аристократы и представители светского общества, но уже через пару месяцев в Петрограде начались отпевания геройски погибших в боях гвардейских офицеров (и не только их). Затем стали наводить порядок и запретили торговлю спиртными напитками. Было издано распоряжение градоначальника, коим запрещалось «воспроизводить фотографические снимки и рисунки с воинских частей и учреждений, с укреплений, орудий, судов, постов, железнодорожных путей и всяких работ, производимых по распоряжению военных властей, а также ходить в районе таких работ вне проезжих или необходимых для местных жителей дорог».

Любой говоривший по-немецки вызывал в толпе подозрение и мог быть назван врагом… Были убраны все вывески на немецком…

Впрочем, жертвы были не только на фронте. 28 августа дворники дома № 4 по Эртелеву переулку, Василий Михайлов и Сергей Сидоркин, решили гульнуть и выпили большое количество денатурированного спирта из большого фонаря, освещавшего двор. После того как они почувствовали себя плохо, были отправлены в Обуховскую больницу, где ночью и скончались. Спустя пять дней в больницу Святой Марии Магдалины, располагавшуюся на Васильевском острове, поступил с признаками отравления денатурированным спиртом сапожник Василий Жаров, который вскоре, не приходя в сознание, скончался.

Исполнить долг

На тихой окраине Питера о начавшейся войне еще ничего не напоминало. Разве что через несколько дней проехала со стороны дач в открытом экипаже барыня в сарафане с душегреей и в высокой кике. При ней были нарядные детишки в костюмах разных стран, но каких – этого Василий распознать не сумел, приметил только белую ланголию и яркий жилет поверх белой же рубашки на одном из мальчиков. В такой одежде был изображен на лубочной картинке, висевшей в горнице, некий греческий герой, воевавший против турок. Под мышкой барыня держала толстого мопса в наморднике с карнавальными усами.

– Да ведь прямо царь Вильгельм! – воскликнул кто-то из зевак, указав на собачку.

Барыня, как понял Василий из последующих разговоров, ехала на благотворительный базар, собирать деньги для лечения раненых.

А еще несколькими днями позже хозяев дома окликнул другой постоянный покупатель, проезжавший мимо. Пока его супруга жаловалась молочнице, что летний отдых пришлось прервать, а значит, не до конца насладиться творожными запеканками, молочными сладостями и прочими лакомствами, на которые их дачная кухарка такая мастерица, этот господин хоть и в штатском пока, но с очевидной военной выправкой вдруг обратил свой взор на Василия.

Потом посмотрел на хозяина, который тоже без удовольствия слушал женскую болтовню, переминаясь с ноги на ногу. И – снова на Василия. Спросил:

– А скажи-ка, молодец, ты на солнце обгореть не боишься?

– Нам солнце не страшно, сударь, мы привычные.

– Ах вот как… И что же ты, совсем со двора не выходишь?

– Не положено. Только если позовут.

– Кто позовет?

– Хозяева. Или дети хозяйские, когда вырастут и своим домом заживут.

– Понятно. Надо же, говорила мне матушка, что у нас в роду видящие бывали, а я не особо верил. Но я думал, что ваше племя поменьше габаритами будет, всё больше котики или хорьки всякие.

– Могу и котиком… – усмехнулся Василий.

– Да? То есть, и это правда? Интересно, интересно… А хотел бы ты мир посмотреть, там, за воротами?

Василий не ответил. Но ощутил жгучее желание увидеть всё то, о чем говорилось в сказках, что слабым подобием отображалось на цветных лубках…

Назавтра младший домовой Василий с подворья такого-то на Малой Охте получил официальную призывную повестку, предписывающую хозяевам дома исполнить подобающий обряд провожания, а ему самому – прибыть в распоряжение полковника особого отдела Эдуарда Алексеевича Утукина.

Слепок времени № 6. Марнская битва

Положение на фронтах, привлекавшее внимание миллионов на пяти континентах, заполнило на четыре долгих года первые полосы газет. Выходивших даже в тех странах, которые придерживались нейтралитета.

27 августа 1914 года военные сводки немецкой стороны звучали торжествующе: «Германские армии с победными боями вступили на территорию Франции от Камбре до Вогез. Враг, разгромленный на всех участках фронта, отступает и не может оказать серьезного сопротивления наступающим германским войскам».

Впрочем, реальность была чуточку менее радужной. Один из офицеров тогда записывал в дневнике: «Наши люди дошли до крайности. Солдаты валятся от усталости, их лица покрыты слоем пыли, мундиры превратились в лохмотья… Солдаты шли с закрытыми глазами и пели, чтобы не заснуть на ходу. И только уверенность в предстоящем триумфальном марше в Париже поддерживала в них силу».

Уже упомянутый план недавно почившего графа фон Шлиффена был прост и понятен – сначала взять Париж, потом добивать. 30 августа армия фон Клюка оказалась уже в Компьене. Защищать Париж было некому. Британцы спешно отступали. Их главнокомандующий сэр Джон Френч демонстрировал явное намерение бросить генерала Жоффра и его солдат на произвол судьбы.

Но в последнюю минуту, когда до французской столицы оставалось десять лье, начальник полевого Генштаба Мольтке-младший решил, что будет проще добить отступающего противника, а потом уже занимать его столицу. Утром 1 сентября воздушная разведка донесла французскому командованию, что немецкие войска повернули и двинулись на юго-восток. Но тем самым они подставили под удар свой собственный фланг…

Генерал Жоффр приказал перебросить войска из Вогезов к Парижу и начать контрнаступление. Правительство Франции эвакуировалось из столицы, напоследок наделив военного коменданта Галлиени неограниченными полномочиями. 3 сентября весь город был оклеен листовками с его обращением: «Мне дано поручение защитить Париж от захватчиков. Я его выполню до конца». Местом решающего сражения стала местность, прилегающая к реке Марна.

Не тот поворот

Накануне первого удара союзников по немецкому флангу, положившего начало битве на Марне, а именно вечером 4 сентября 1914 года Арман Лугару оказался на дороге, ведущей из Парижа к Вилье-Котре. Подготавливаемые тайные операции в захваченной немцами столице внезапно оказались неактуальны, поскольку скоростная оккупация не состоялась. А вот на фронте «особо ценному специалисту» занятие наверняка могло найтись… Хотя линии фронта как таковой еще не было – кто-то отступал, кто-то пытался окружить хоть кого-нибудь. Шестая армия генерала Монури где-то там впереди спешно разворачивалась в боевые порядки. На дорогах царил хаос – велосипеды и мотоциклы, пешие подразделения и беженцы, бронеавтомобили, крестьянские телеги, а в центре всего этого безобразия – новенький биплан на буксире, прицепленный к еще недавно щегольскому, а теперь покрытому толстым слоем пыли и дорожной грязи авто-кабриолету.

Арман наблюдал всё это из кузова грузовика. Он ехал вместе с пехотинцами, чей командир по имени Шарль то впадал в меланхолическое молчание, то вдруг, воодушевившись, начинал декламировать:

Блажен, кто пал за землю нашу бренную, Но лишь бы это было в праведной войне, Блажен, кто пал за все четыре стороны, Блажен, кто пал в смертельном торжестве…

Смерив чтеца взглядом, далеким от восхищения, Арман поинтересовался, впервые ли тот направляется в зону боевых действий. Лейтенант не был юношей, недавним курсантом, скорее уж одним из недавно мобилизованных гражданских. Он осекся, недовольный, что его так грубо перебили, вернул равнодушному слушателю негодующий взгляд и воскликнул:

– Когда звери терзают нашу землю, никто не смеет отсиживаться в тылу.

– Беда в том, что на той стороне, в большинстве своем, такие же люди.

– Вы рассуждаете, как социалист!

– Нет, я реалист. Противника надо оценивать трезво.

Лейтенант сник, пробормотал:

– Мы последние…

– Да вроде нет, – отозвался Арман, – подкрепление еще должно быть.

– Мы последние, кто способен чувствовать душой! А следом идут такие, как вы, молодой человек! Рассуждающие! Умничающие! Те, кто не верит ни во что и гордится этим!

– Чьи стихи вы читали? – спросил Арман, чтобы остановить поток восклицаний.

– Мои собственные! – окончательно обиделся почтенный лейтенант. – Тридцать переизданий, между прочим, за восемь лет!

Слепок времени № 7. «Погибнуть, но не отступать»

6 сентября французским войскам был зачитан приказ Жоффра: «Каждый должен помнить, что теперь не время оглядываться назад: все усилия должны быть направлены к тому, чтобы атаковать и отбросить противника. Войсковая часть, которая не будет в состоянии продолжать наступление, должна во что бы то ни стало удерживать захваченное ею пространство и погибнуть на месте, но не отступать».

И начались бои. Следующий день мог стать для французов и англичан роковым, но к ним подоспело подкрепление – Марокканская дивизия, только что прибывшая в Париж и переброшенная к Марне на том транспорте, который комендант смог отыскать, – половина по железной дороге на поезде и дрезинах, собранных по всем депо, половина на такси.

9 сентября немцы стали отступать к северу. Несостоявшийся блицкриг сменился «бегом к морю», вскоре превратившим войну в позиционную. Но почти шестьсот тысяч немцев, французов и англичан, которых начало сентября застало еще живыми и здоровыми, об этом уже никогда не узнали.

Командир пехотного взвода поэт Шарль Пеги был убит одним из первых. Он лишь на месяц с небольшим пережил своего однокурсника, редактора газеты «Юманите» Жана Жореса, застреленного в парижском кафе «Круассан» за четыре дня до начала военных действий. Убийца – участник Лиги друзей Эльзаса – Лотарингии Рауль Виллен – считал Жореса предателем национальных интересов Франции: тот пытался предотвратить войну организацией международной забастовки, утверждая, что рабочим нечего делить. Впрочем, не только им.

Но, согласно многовековой традиции, алчность власть имущих принято драпировать высокими материями. В том числе – об обновлении и возрождении. И через столетие на месте снесенных братских кладбищ героев Великой войны появятся скромные таблички. Но уже без многих, окончательно утерянных имен…

Время порой требует массы героев

Арман быстро осознал, что в штабе генерала Монури никто не склонен рассматривать его как особо важного специалиста и тем более прислушиваться к его мнению, продиктованному древним предчувствием опасности.

– Послушайте, Лугару, у меня нет ни лишних людей, ни транспорта… вообще никакого нет, солдат на такси возить приходится прямо из Парижа. А проклятые таксисты не преминут счет выкатить верховному командованию! Военный бюджет трещит по швам! А тут вы, вместо того, чтобы выполнять приказы, настаиваете на захвате сарая с саперными лопатками или что там может оказаться?

– Поверьте, мой генерал, там может найтись и нечто более серьезное. Опыт подсказывает…

– Опыт? Молодой человек, какой у вас может быть опыт?! Вы во время прошлой войны еще на свет не появились! У меня нет времени на ваши фантазии! Свободны! Ждите приказаний.

Арман, который лично помнил не то что злополучную «прошлую» войну с немцами, но и ту, когда furia francese громили испанцев при Рокруа, а баварцев при Нёрдлингене, покинул штабную палатку, отошел подальше и витиевато выругался. Рядом раздался смех. Среди англичан, вперемешку с французами занимавших позиции на Марне, обнаружился некто, чья внешность, несмотря на грязь и пыль, показалась Арману смутно знакомой. Возможно именно потому, что франтоватому красавчику в английской форме грязь и пыль как-то даже не особо вредили, да и походка его оставалась расслабленной, будто на прогулке.

– Кажется, мы уже встречались в этих местах, – сказал он.

– Да, – понизил голос Арман, – при Карле Безумном. Или принце Хэле, как вам больше нравится…

– Какая разница, – усмехнулся Лэрри Хайд. – Самое главное, что сейчас мы на одной стороне. Не хотелось бы своей шкурой проверять искусство ваших арбалетчиков.

– Можно подумать, моей шкуре больше нравятся ваши лучники, среди которых вы, о мой почтенный собрат, были далеко не последним стрелком…

Произнеся эти тирады, оба расхохотались.

А потом Лэрри деловито спросил:

– Что ты там нашел такого важного?

– Ты слышал?

– Вы оба так орали, что и человек расслышит без труда, не то, что я. В чем дело?

– Да немцы, похоже, заслали диверсантов выше по течению. Генерал думает, что оно не стоит внимания. А я бы проверил…

– Как говоришь, место называется?

– Чертова Лужа.

Лэрри помрачнел и сказал:

– Если это та Лужа, о которой я слышал, там может быть всё, что угодно.

– На плато Лангр.

– Она самая…

Шаги, направлявшиеся в их сторону, оба услышали издалека, а потому прекратили обсуждение. Но показавшийся из-за бронемашины бравый русоволосый парень однозначно не был человеком, а потому его встретили не столько настороженными, сколько вопросительными взглядами.

– Доброго дня, господа, – поклонился пришедший. – Я вот услышал, что вы о плато Лангр говорите, а далеко ли это отсюда?

– Ну, не близко, – проговорил Арман. – Что тебя так заинтересовало?

– Там же сыр делают, вот и интересно стало… Мы же испокон веков при молочном промысле.

– Да сейчас вообще-то война, ты не заметил? – съязвил француз. – Не до сыра.

– Так у нас недаром говорят еще со времен государя Петра «война войной, а обед по расписанию».

– Хорошее правило, – хихикнул Лэрри. – Хотя и сформулировал его немецкий кайзер. Да не дергайся ты, не нынешний, а тот, что с вашим Петром очень даже дружил. Лучше расскажи, как ты здесь оказался?

Василий поведал, как разговорился с полковником из разведки и тот изыскал в древних законах параграф, позволяющий домовому по особому распоряжению свыше и при наличии сородичей, способных присматривать за жилищем и хозяйством, отправиться и в путешествие, и на войну.

– Как у вас всё сложно!..

– Нет, сложно – это у людей.

Слепок времени № 8. Неизбежный конец морской романтики

Личная яхта стального промышленника и оружейного короля Густава Круппа носила имя «Германия». Она была свадебным подарком, который он преподнес своей жене Берте, благодаря которой и стал членом семьи Крупп. Но на самом деле «Германии» отводилась куда более важная роль, чем быть дорогой игрушкой тевтонской оружейной королевы и ее супруга. Яхта должна была побеждать в парусных гонках, принося славу своей тезке-стране и ее правителю кайзеру Вильгельму.

«Германия» была построена на военной верфи в Киле. Корпус был из знаменитой крупповской стали. Яхта побеждала во всех гонках на протяжении шести лет, регулярно ставя рекорды скорости. Иногда, впрочем, она занимала второе место – когда в гонке участвовала яхта самого кайзера, построенная на той же верфи. После начала Первой мировой войны яхта «Германия», находившаяся тогда в английском порту, была конфискована и впоследствии переправлена в США, где и затонула. Сейчас она лежит на дне у острова Key Biscayne.

22 сентября 1914 года германский крейсер «Эмден» обстрелял индийский город Мадрас. С первых дней осени он охотился в Бенгальском заливе на торговые суда. Вскоре командир «Эмдена» фон Мюллер узнал из радиоперехвата, что по его душу идет британская эскадра. Крейсер был спешно снабжен фальшивой четвертой трубой, после чего двинулся прямо к Мадрасу, беспрепятственно вошел в гавань и открыл огонь по нефтехранилищам «Бирманской нефтяной компании». «Маяки мирно горели, что в значительной степени облегчило нашу задачу, – вспоминал старший офицер «Эмдена» Хельмут фон Мюкке. – Открыв прожектор, мы сейчас же нащупали им наши жертвы – высокие белые с красной крышей нефтяные цистерны. После нескольких выстрелов над ними показались громадные языки голубовато-желтого пламени, из пробоин, причиненных снарядами, хлынули потоки горящей красным огнем жидкости…» Когда нефть в емкостях запылала, немцы принялись обстреливать городские кварталы и стоявшие в гавани корабли. После первых ответных залпов береговых батарей «Эмден» дал задний ход и благополучно скрылся.

Межчеловеческие странности: иногда они поджигают. Друг друга

Ночь внезапно озарилась вспышкой пламени. Над деревушкой, где были расквартированы союзные войска, разлилось багровое зарево. Ударил сигнальный колокол. Арман ругнулся, будучи раздосадован необходимостью покинуть сеновал, где он так удобно устроился на ночлег, хоть и без прекрасной селянки, но зато в относительном уюте. Он еще не успел заснуть, когда всё случилось, поэтому мигом спрыгнул на землю, минуя приставную лестницу, и помчался туда, где разгорался пожар.

Из ближайшего пруда люди черпали ведрами воду пополам с тиной и по цепочке передавали их к пожарищу, пытаясь, если и не погасить пылающий дом, то хотя бы не допустить распространения огня на соседние строения.

В темноте Арман буквально нос к носу столкнулся с Лэрри, тот показал вперед, в темноту, прорычав:

– Он там!

Оба устремились в погоню, которая вышла короткой – через три дома от горящего они скрутили убегающего человека, в котором Лэрри признал поджигателя. Диверсант оказался щуплым и немолодым мужичком, который бессвязно мычал, бормотал, всхлипывал и на вопросы не отвечал. Арман в сердцах отвесил ему затрещину, но и это не помогло.

Приехал следователь, дело представлялось ясным – замаскированный негодяй на службе Германии облил керосином и поджег дом, в котором были расквартированы английские офицеры. Виновник, уже обретший дар речи, ничего внятно объяснить не мог, клялся, что событий той ночи не помнит совсем. Удалось выяснить, что он был известен как контрабандист еще с довоенных времен, хотя подобным промыслом в приграничных селениях занимался едва ли не каждый второй. А с началом войны и исчезновением легальных возможностей добывать спиртное, сигареты, равно как брюссельские кружева и прочие нужные вещи не первой необходимости, контрабанда расцвела и усилилась.

Объяснения несчастного не были приняты во внимание. Он был признан виновным и по законам военного времени приговорен к смерти. Но привести приговор в исполнение не успели. Когда расстрельная команда уже строилась у ближайшего оврага за околицей, в деревеньку влетел изрядно запыленный автомобиль. Из него бодро десантировались ученого вида господин в штатском и военный с властными манерами, но без знаков различия.

– Где поджигатель? – спросил военный. – Отставить расстрел! Он нужен для дальнейшего расследования!

Злополучного контрабандиста, еще не осознавшего, что он спасен, доставили пред светлые очи визитеров. Один из них, оказавшийся доктором, внимательно оглядел его и спросил:

– Так что же произошло, любезный?

– Да не помню я ничего! – возопил несчастный уже в который раз. – Вечером лег спать, а потом бац – стою в проулке, и вон они меня схватили, трясут, ругаются.

Доктор воззрился на «них», то есть Армана и Лэрри. Оставив поджигателя, подошел к ним поближе, понизив голос, сказал:

– А вы, господа, верно угадали, что он не в себе. Интересно, как?

– У него в голове туман был, – невозмутимо ответил Лэрри.

– Туман… ну это вы, конечно, образно выразились. Хотя, по сути, правильно.

– И по факту тоже, – хладнокровно заметил Лэрри.

– По факту? Вы что, прямо в череп ему заглянули?! Впрочем… Впрочем, вы, наверное, и впрямь имеете такую возможность. А в мою голову вы тоже успели наведаться?

– У нас не принято ходить в гости без приглашения. Или крайней необходимости.

Довольный врач захохотал. Арман спросил:

– Мы слышали, что наш огнепоклонник не единственный, это так?

Собеседник замялся, но все-таки кивнул. Лэрри позволил себе усмехнуться, только проводив взглядом умчавшуюся машину.

– Хочешь, предскажу нам с тобой ближайшее будущее? – предложил он.

– Да что тут предсказывать, – проворчал Арман, – нас наверняка вызовет начальство и потребует искать того, кто сводит с ума мирных французов, они вспоминают о счетах времен Столетней войны и начинают нападать на англичан…

– Или нападают без всяких воспоминаний.

Слепок времени № 9. Бей германцев – спасай Россию!

14 сентября 1914 года на совете Петроградского университета выступил шестидесятидвухлетний профессор Александр Станиславович Догель, член-корреспондент Петербургской Академии Наук, входил в состав Комитета по присуждению Нобелевских премий.

Догель, осудив «зверские поступки варваров XX века – германцев», призвал своих ученых коллег отныне не печатать трудов на немецком языке и в германских изданиях, а также прекратить «поддержку германской промышленности», не покупая больше у нее научные приборы и реактивы. Помимо этого, профессор Догель на совете университета поставил вопрос об исключении из состава почетных членов совета тех германских ученых, которые, по мнению Александра Станиславовича, «позорят и унижают науку».

30 августа 1914 года Верховному главнокомандующему русской армией великому князю Николаю Николаевичу было нанесено первое документально засвидетельствованное оскорбление. Двадцатисемилетний эстонец Р. Я. Трейман, владелец писчебумажного магазина, продавая двум покупательницам литографированный портрет военачальника, неосторожно обронил фразу: «Правда ли, он на дурака похож?» Возмущенные покупательницы сразу донесли на Треймана в полицию. Тщетно он объяснял, что имел в виду лишь плохое качество исполнения литографии. Трейман был приговорен к шести месяцам заключения в крепости.

20 сентября в Елагином дворце вдовствующая императрица Мария Федоровна написала письмо великому князю Николаю Михайловичу, так охарактеризовав немцев: «Это такие чудовища, внушающие ужас и отвращение, каким нет подобных в истории… немцы хуже диких зверей. Надеюсь ни одного из них не видеть всю мою жизнь. В течение пятидесяти лет я ненавидела пруссаков, но теперь питаю к ним непримиримую ненависть…»

Еще осенью 1914 года слухи о немецком засилье в окружении Николая II вызывали многочисленные шутки, но уже весной 1915 года, после неудач российской армии и развертывания в стране милитаристской пропаганды, повсюду началась шпиономания и германофобия. Появились многочисленные заявления о немецком засилье – в том числе в царском окружении.

В июне 1915 года из Сибири в редакцию газеты «Русское слово» пришло следующее красноречивое письмо: «Сотни лет стонет Русь многострадальная от присосавшихся к ней чужестранцев, особенно немцев… Каждый литературный работник должен ратовать за полное освобождение от немецкого засилья, где бы оно ни было, включительно до царского двора».

Известный публицист А. Ренников, печатавшийся в «Новом времени», считался экспертом, разоблачающим «германское засилье», получал множество писем-доносов. Среди них было и отправленное в феврале 1915 года из Новгородской губернии послание следующего содержания: «Близ ст. Ушаки Николаевской ж. д. находится имение покойного Кн. Голицына, где проживает немец управляющий фон Казер. Местное население взвинчено против него невероятно, питаясь различными слухами. В конце концов, и местная полиция обратила на него внимание, и произведенным ею дознанием подтвердилось, что Казер через прислугу распускает такие слухи, за которые русским не поздоровилось бы. Например, его рассказ, ставший достоянием полицейского протокола, после поездки в Царское Село, гласит: «Видел я Царскосельский Дворец, уж очень он хорош, и пригодится для нашего Вильгельма, а для русского царя довольно и одной комнаты с решеткой».

В первые месяцы войны было отпечатано множество красочных лубков и карикатур, на которых российские и малороссийские селяне доблестно «сбивали» и мастерски «захватывали» не только вражеские аэропланы, но и дирижабли. Кроме того, в начале 1915 года московским издательством И. М. Машистова был выпущен плакат «Охота казаков за немецкими аэропланами». Ранее в журнале «Лукоморье» были напечатаны рисунки на подобную тему, в том числе – художника И. А. Владимирова «Подстреленный аэроплан».

В ноябре 1915 года в Акмолинской области народная учительница узрела в крестьянской избе цветной патриотический плакат «Дракон заморский и витязь русский». На нем красовался русский витязь, поражающий трехглавого дракона, головы которого представляли германского и австрийского императоров и турецкого султана в их характерных головных уборах. Учительница, как было запротоколировано, публично сказала: «Напрасно Вильгельма рисуют таким, он не такой, а умный, красивый, образованный, из его страны выходят всякие фабриканты…»

В российском тылу ходило множество самых разных слухов, с которыми приходилось бороться представителям соответствующих служб. Так, тридцатичетырехлетний крестьянин Вятской губернии был осужден на три недели ареста за то, что в августе 1915 года ходил по своей деревне и утверждал, что «у нас Николка сбежал, у нашей державы есть три подземных хода в Германию и один из дворца, может быть, туда уехал на автомобиле. У нашего государя родство с Вильгельмом. Воюют по согласию, чтобы выбить народ из боязни, чтобы не было восстания против правительства и царя, но и теперь гостятся…»

Среди самых распространенных были слухи о пудах золота, полученных великим князем Николаем Николаевичем (младшим) за то или иное предательство. Так, в ночь на 1 января 1916 года пьяный тамбовский торговец, вскоре арестованный, рассказывал посетителям местного трактира, что (как это фигурирует в деле) «бывший Верховный Главнокомандующий Великий Князь Николай Николаевич продал Карпаты и Россию за бочку золота и теперь война проиграна…»

Слепок времени № 9-бис. «Добрые и хорошие патриоты», в том числе с крыльями

Полковник Вальтер Николаи, глава немецкой разведки с 1913 по 1919 год, писал в своих мемуарах: «С аэропланов начали сбрасывать значительные количества почтовых голубей и шаров для широкого снабжения ими населения в целях разведки в тылу германского фронта. Почтовых голубей помещали попарно, в маленьких корзинках и выпускали последних с аэропланов на маленьких шелковых парашютах. В корзинах находилась пища, подробное указание об обращении с голубями, анкетный лист, образец сообщения, французские деньги и воззвание следующего рода: «…Союзники должны быть хорошо осведомлены о положении врага и его намерениях. Оказать эту услугу должны вы, добрые патриоты, находящиеся среди неприятельских войск. Вот средства для этого. По достижении мира мы сумеем вас вознаградить, а вы будете всегда горды тем, что действовали, как хороший патриот». На необитаемых участках в тылу германского фронта было найдено много корзин с умершими почтовыми голубями. В декабре 1917 года их было найдено шестьдесят три, в январе последнего года войны – сорок один, в конце мая того же года при одной лишь армии – сорок пять. Цифры эти представляют лишь незначительную часть сброшенных почтовых голубей. Значительная часть осталась, без сомнения, необнаруженной и была использована населением. Постоянно наблюдались летящие почтовые голуби. Как ни трудно было попасть в них, всё же удалось одиннадцать из них подстрелить. Все они несли под крыльями военные сообщения».

За большие заслуги в Великой войне почтовому голубю № 888 было присвоено звание полковника британской армии. После смерти он был погребен со всеми подобающими воинскими почестями.

Германский Айболит

Предсказание сбылось. За двумя приятелями прислали машину, тот самый автомобиль, который когда-то был мирным и красивым, а теперь пропылился насквозь и обзавелся наращенными бортами из металлических листов, кривовато, но крепко приклепанных по бокам. Ветровое стекло местами потрескалось. Немногословного шофера удалось быстро разговорить, ибо машины он любил, а второго такого собеседника, подобного Арману, он едва ли нашел бы на большей части Западного фронта. Но подробностей начальственного замысла шофер попросту не ведал.

Зато знал – и рассказал, ловко объезжая воронки от снарядов, – что все британские подразделения на этом участке фронта велено было передислоцировать по возможности и разместить так, чтобы мирные граждане подобраться к ним могли разве что с очень большим трудом. Поскольку за последние десять дней было восемь случаев, когда какой-нибудь безобидный почтенный папаша Дюпон или непризывной еще юнец Жан вдруг хватали ведро с керосином или просто хороший пучок просмоленной пакли и кидались поджигать дома, где находились на постое союзники. В трех случаях поджигатели не обошли вниманием конюшни, причем позаботились заранее подсыпать лошадям в кормушки какую-то заразную дрянь. И то, что часть коней удалось спасти из огня, обернулось вспышкой болезней в конюшнях, куда перевели погорельцев. При этом ни один диверсант так и не смог внятно объяснить, что сподвигло его учинить союзникам такой внезапный сеанс friendly fire. Уцелевшие поджигатели – кое-кого пристрелили без всякого трибунала – поначалу все как один твердили о провале в памяти, а потом начинали проявлять явные признаки психического расстройства.

Уже по прибытии Арман и Лэрри узнали то, что не разглашалось.

– Все они контрабандисты, – поведал им тот самый контрразведчик, что приезжал за поджигателем, – но это не удивительно. Удивительно то, что среди них почти все наши люди, грех ведь не использовать такой ресурс. Они тут все тайные тропы в болотах и лесах знают.

– И такая массовая перевербовка?..

– Само по себе еще может быть, у нас один сотрудник полсотни немецких дезертиров завербовал. Но чтобы вот так заставить человека что-то сделать и забыть, что и почему, главное – почему? – он сделал… Один, правда, смог вспомнить, что попался немцам, но ему никаких приказов не давали, поговорили и отпустили. Короче, Лугару, вы пойдете в качестве контрабандиста на ту сторону и непременно попадетесь. А вы, Хайд, будете его вести и страховать.

– Интересно, – хмыкнул Лэрри, – они не допускают мысли, что я могу сойти за француза?

– За француза ты сойдешь, а за мелкого приграничного мошенника – не очень, – отозвался Арман. – Тебя хоть в рубище одень, всё равно любой увидит явного аристократа. Но поскольку графы-разбойники в здешних краях давно уже не водятся…

– А кажется, это было лишь вчера, – меланхолично заметил Лэрри.

Выполнить первую часть задания – перейти линию фронта и попасться первому же германскому патрулю удалось без всякого труда. Дальше начались странности, причем неприятные. То, что задержанного привезли не в комендатуру, а в госпиталь, уже выглядело странно, а когда Арман мельком сквозь распахнутую дверь рассмотрел помещение, которое явно предназначалось не для людей, а для какого-то монстра, то подумал, что дело совсем плохо. Причем плохо в любом варианте – распознали ли немцы, с кем имеют дело, или же держат здесь собственное чудище.

Но его провели мимо странного узилища, и, наконец, Арман оказался в кабинете, обставленном вполне уютно и обыденно. Плотные шторы защищали его от дневного света. Хозяин кабинета, в белом халате поверх военной формы, вполне любезно предложил сесть, поинтересовался, не желает ли гость кофе.

– Конечно, по условиям военного времени кофе не так хорош, как хотелось бы, ведь в Африке тоже идет война. Но всё же…

Арман покачал головой.

Немецкий доктор заговорил снова, причем так монотонно, что разобрать слова было почти невозможно. Сначала Арман удивился, но через несколько секунд сообразил – задачей доктора является усыпить очередной объект. А потом, возможно, внушить ему что-нибудь. Например, желание прогуляться до ближайшей английской казармы с керосином и спичками.

Арман постарался «уснуть» как можно правдоподобнее, даже всхрапнул пару раз. На самом деле он, конечно, и не думал спать, размышляя, как понадежнее оглушить доктора, а потом незаметно доставить его на окраину ближайшего болота, где засел Лэрри с оружием и корзиной почтовых голубей.

Когда доктор отвернулся, не прекращая говорить, Арман бесшумно подкрался к нему и, слегка напрягшись, чтобы наметившееся изменение его облика стало очевидным, клацнул зубами над самым ухом гипнотизера.

…В общем, даже глушить особо не пришлось. Пока они волокли добычу обратно – вот уж контрабанда получилась, не посрамили временное ремесло! – Лэрри периодически ворчал насчет непригодившейся корзины с треклятыми птицами. Оставить ее кому-то из местных жителей они не рискнули, опасаясь провалить основное задание. По той же причине и не выпустили всех голубей сразу – немцы уже научились отслеживать их.

Захваченным «языком» оказался настоящий врач-психотерапевт Иоганн Шульц, учившийся в Лозанне, Гёттингене и Бреслау, получивший докторскую степень за работу «Об изменениях крови при неврологических и психических заболеваниях». Работать ему довелось не только в психиатрических клиниках, но и в институте экспериментальной терапии во Франкфурте-на-Майне под руководством самого Пауля Эрлиха. Шульц, ставший с началом войны полковым врачом и начальником госпиталя, создал собственный метод гипноза, который и оттачивал на местных контрабандистах.

Доставили его куда следует без особых трудностей, хотя в разгар пути через болото слегка очнувшийся доктор начал кричать:

– Я вам ничего не скажу!

Арман переглянулся с Лэрри и лениво произнес на плохом немецком:

– Хорошо, чистенький человечек попался, упитанный. Сегодня отличная жратва будет!

– Да, – ответствовал соратник, – прямо как в добрые старые времена.

– Еще немного они повоюют, истребят друг друга, и наше время вернется.

– Ну, этого мы прямо сегодня голубями нафаршируем. Ты перец и гвоздику не забыл?..

Больше доктор Шульц о себе напоминать не отваживался до самого французского штаба. Возможно, благодаря этому он уцелел и дождался конца войны. А после отличился, работая в Немецком институте психологических исследований и психотерапии, где проводил эксперименты по перевоспитанию гомосексуальных мужчин. Шульц утверждал, что гомосексуальность бывает наследственная и излечимая. Проверяя возможность к излечению, он принуждал подозреваемых к сексу с проститутками. Те, у кого не получалось, отправлялись в концлагерь.

Слепок времени № 10. Подлодки, крейсера, транспорты

После начала Первой мировой войны немецкий адмирал Гуго Поль выступил в поддержку идеи подорвать английскую экономику, применяя подводные лодки против торговых судов. Ведь Англия всегда зависела от морских перевозок. А оспаривать у Великобритании господство на море было для кайзеровской Германии при слабости ее надводных сил совершенно бесперспективным занятием. Немалое значение имело и то обстоятельство, что к началу войны германский флот уступал британскому и состоял из 5 эскадр линейных кораблей (из которых 3 были экстренно сформированы в ходе мобилизации), эскадры броненосцев береговой обороны, 5 отрядов крейсеров (всего 37 линкоров, в т. ч. 15 дредноутов, 8 броненосцев и 25 крейсеров, в том числе 3 линейных), 8 флотилий эскадренных миноносцев, отряда заградителей и 3 дивизионов тральщиков, 2 флотилий подводных лодок.

То есть единственным действенным средством могли стать только подводные лодки, с помощью которых появлялась возможность проникнуть в контролируемые Британией моря, разрушить ее всесилие на море и нанести ей удар в самое чувствительное место – снабжение и торговлю.

Вечером 2 августа 1914 года командиры германских подводных лодок получили приказ: «Немедленно приступить к боевым действиям против Великобритании». Через четыре дня десять лодок вышли в боевое патрулирование.

Но англичане отнюдь не оказались совершенно беззащитными. Уже 9 августа британская Первая эскадра легких крейсеров вошла в соприкосновение с увертливым врагом. Находившийся в дозоре «Бёрмингэм» обнаружил лодку U-15, лежащую в дрейфе, и открыл беглый огонь. Лодка начала медленно двигаться, но форштевень крейсера ударил ее в середину корпуса, разрезав пополам. Через три дня на базу вернулись только семь немецких подлодок…

9 января 1915 года Поль вновь в категорической форме потребовал активизировать военные действия на океанических путях и использовать подводные лодки против торговых судов. 4 февраля 1915 года он отдал приказ о начале неограниченной подводной войны. С 18 февраля водное пространство вокруг Великобритании и Ирландии вместе с Английским каналом объявлялось зоной войны.

Всё больше немецких лодок отправлялись топить чужие транспорты, при этом кайзеровская Германия приобрела в мире имидж «злобного агрессора», но так и не смогла взять под контроль морские вражеские коммуникации. 7 мая 1915 года на линии Ливерпуль – Нью-Йорк подводная лодка U-20 потопила английский лайнер «Луизитания». В числе погибших пассажиров было сто пятнадцать американцев, что значительно осложнило отношения Германии с США и другими доселе нейтральными государствами. Спустя три месяца лодка U-24 отправила на дно пассажирский лайнер «Арабик»…Но внешне вполне безопасные торговые суда союзников стали превращаться в замаскированных охотников на субмарины, на которых размещались орудия, торпеды и военные экипажи.

Кому сказать спасибо, что живой?

Обстрел начался еще утром. Из-за ливших несколько суток кряду дождей каждый взрыв разбрасывал липкую грязь. На дне траншей образовались мутные лужи глубиной по щиколотку. Глина при каждом шаге чавкала под ногами. Хорошо, что июль, а не ноябрь, но даже летний затяжной ливень успешно превращает землю в месиво и отбирает у людей последние крохи живого тепла.

Арман и Лэрри, которым повезло встретиться вновь на стыке французских и английских участков фронта к западу от Реймса, расположились поближе к наблюдательному пункту, от которого было мало толку. Стекла стереотрубы были заляпаны той же грязью, поэтому офицер-наблюдатель постоянно и крепко ругался. Попытки протереть оптику успеха не имели – сразу вслед за тем очередной разрыв поднимал в воздух липучие куски глины, и очистку можно было начинать сначала.

– Ничего не меняется, – проворчал Арман. – Осады, бастионы, мины. Тебе не кажется, что все их разговоры о прогрессе – пустая болтовня? Да ты посмотри, четыре года прошло, и опять мы на Марне!

Лэрри пожал плечами и отрешенно проговорил:

– Знаешь, у нас в замке был архивариус… любил читать старинные летописи и сравнивать с современностью.

– И что с ним стало?

– Уволили на всякий случай.

– Давно?

– При королеве-девственнице. Елизавете Великой…

– А это не он потом стал известен как Шекспир?

– Может, и он. Я не следил. Так, давай-ка отсюда убираться.

Арман одним прыжком переместился к повороту траншеи. Наблюдатели шарахнулись в другую сторону, похоже, они были в курсе, что мистер Хайд попусту тревогу не поднимает. Остался безучастным к происходящему только парнишка, который уже час тщетно пытался укрыться от дождя, скорчившись у земляной стенки и пряча руки в рукавах, а голову в воротнике. Лэрри ринулся к нему, схватил за шиворот и поволок в сторону.

Они едва успели добраться до места, где остановился Арман, как земля вздыбилась, брызнула мокрыми комьями. Рвануло так близко, что грохот взрыва оказался почти не различим – как и прочие звуки долго после этого. Спасенный солдатик ошалело взирал на Лэрри, бормоча бессвязное.

– Уймись, Джонсон! – сверкнул глазами тот.

– Но я же воочию видел твой настоящий облик – ты эльф! Мне спас жизнь эльф! Что будет с моей душой?

– А почему с ней что-то должно быть?

– Ты мне спас жизнь – значит, я у тебя в долгу.

– Увы, ты не настолько дорогой экземпляр, чтобы я рассчитывал от тебя получить что-то взамен…

– Не может быть это просто так! За этим что-то кроется!

– Если тебе мало того, что мы товарищи по оружию и я тебя спас, можешь считать, что обязан мне жизнью. И если ты не можешь пережить того, что жизнь спас тебе эльф, то у тебя есть только один выход – подняться во весь рост из окопа и ждать вражеской пули.

– Ты что, этого хочешь?

– Если бы этого хотел, то тебя бы не спасал, рискуя при этом своей жизнью.

– А если бы тебя спас негр, ты бы также не находил себе места? – вмешался Арман.

– Нет… – вконец растерялся тот.

– А если один из азиатских дикарей? Скажи мне, пожалуйста, где та самая грань спасения, составь список – кто может тебя спасать и не огорчать… Неужели для тебя фронтовое братство ограничено только хомо вооруженис одного цвета крови и разреза глаз?

Несчастный уже не пытался отвечать, но Арман и Лэрри не унимались:

– И как тебе формулировка в похоронке? «Он не вернулся из боя потому, что не хотел, чтобы ему спину прикрывал эльф»!

– А если тебя бы спасла женщина?

– Ну и что?

– Так у женщин души до недавнего времени не было!

– Ладно, Лэрри, не заводись. Видишь, парнишка к Древу Познания истории даже не подходил…

– В данное время Древо Познания плодоносит снарядами, которые начнут падать через пару минут.

– Откуда ты знаешь? – вскинулся еще один парень, по виду – ну просто родной брат вконец растерявшегося Джонсона.

– Да просто чувствую… И позволь не говорить, каким местом!

Слепок времени № 11. Лучшие гвозди пропаганды

Во время войны на центральных площадях германских и австрийских городов были установлены деревянные скульптуры, именовавшиеся тем не менее «железными воинами». Или еще точнее – «воинами из гвоздей». Всякий внесший определенную сумму на военные нужды получал право забить в скульптуру гвоздь – от простого железного до золотого, в зависимости от размера пожертвования. Кроме того, жертвователи получали специальные значки. Тех, кто уклонялся от взносов, окружающие быстро начинали подозревать в предательстве. Чаще всего для забивания почетных гвоздей устанавливали статую президента фон Гинденбурга.

За первые три года войны в Берлине были задержаны 1785 человек за незаконное ношение военной формы, в том числе 384 самозваных офицера. Было доказано 175 случаев шпионажа в пользу Франции, 59 – Англии, 55 – России, 21 – Бельгии, 2 – Италии.

За время войны по обвинению в государственной измене в Германии было осуждено:

225 немцев, в том числе 67 эльзас-лотарингцев,

46 французов,

31 голландец,

25 швейцарцев,

22 русских,

20 бельгийцев,

13 люксембуржцев,

5 датчан,

4 австрийца,

3 англичанина,

3 итальянца,

3 шведа,

1 перуанец.

Главную задачу – заставить врага сдаться – успешнее всех выполняли американские пропагандисты, которые до войны были специалистами по рекламе. Составленная ими листовка рекомендовала немцам: «Когда вас возьмут в плен американцы, отдайте это первому же офицеру, который будет проверять ваши документы». Далее сдавшийся в плен немец должен был заполнить свой послужной список, а позже – подтвердить, что его содержали в хороших условиях и кормили «говядиной, белым хлебом, картофелем, бобами, сливочным маслом, поили настоящим кофе из зерен и молоком, а также снабжали табаком и т. д.». Гарантируя заботливый уход, американцы обращали внимание на то питание, которое могли предложить, – для германской армии, лишенной изобилия, это было убедительнее всего. Но в ответ германское командование лишь пыталось уверить своих солдат, что настоящий немецкий воин всегда должен помнить о своем долге.

Добились германские пропагандисты своими занудными рассуждениями о роли особо культурной немецкой нации лишь того, что немецкое слово Kultur надолго превратилось в символ скучного, педантичного высокомерия. Очень часто британцы вообще ничего не придумывали – просто брали очередное агрессивное заявление или образчик германского хвастовства и распространяли его в печати. Иногда с комментариями, иногда даже без.

Немцы же в первые два года войны всячески поливали грязью Антанту, пробуждая у ее солдат и мирных жителей предсказуемую ненависть. Энни Окли, артистка американского шоу «Дикий Запад», во время гастролей в довоенном Берлине получила возможность выстрелить в Вильгельма II – в одном из номеров она с сорока шагов выстрелом из кольта гасила сигару, которую курил случайно выбранный зритель. Кайзер шагнул на арену в ответ на приглашение Энни прежде, чем успел подняться «подсадной» ассистент. Опешившая артистка тем не менее успешно отстрелила кончик императорской сигары. По слухам, во время войны Энни написала кайзеру письмо с просьбой о возможности выстрелить еще раз.

В своих воспоминаниях генерал Людендорф писал, что «с тяжелым сердцем верховному главнокомандованию часто приходилось временно уменьшать порции мяса, хлеба, картофеля и жиров для войск, а также овса и сена. Мы делали это, чтобы поддержать народ и сохранить в нем способность продолжать войну…». Но после поражения в Первой мировой генерал пошел другим путем. 14 октября 1925 года прославленный генерал Людендорф подписал договор с алхимиком по имени Франц Сераф Таузенд, основав тем самым общество «164».

Таузенд появился на свет 5 июля 1884 года в небольшом баварском городке Крумбахе. Сменив несколько профессий, он стал в Гамбурге учиться аптекарскому ремеслу, позже, уже в 1922 году выпустил брошюру «180 элементов, их атомарный вес и приведение их в гармоничную периодическую систему». Сопоставив элементы и ноты, он пытался обосновать собственную периодическую таблицу. Вскоре в Мюнхене заговорили о том, что Таузенду удалось получить искусственное золото…

Через Море-Океан

Попытку прорыва фронта удалось отбить, орудие небывалой дальнобойности после десятка выстрелов замолчало. А потом и вовсе за линией фронта что-то ухнуло, полыхнуло синеватой вспышкой и наступила тишина. Спустя несколько минут в траншею скатился худенький, мелкий человечек, извазюканный в глине полностью. Когда разведчик стер грязь с физиономии, она не стала светлее.

– Это еще кто? – пробормотал спасенный Лэрри парень, едва пришедший в себя. – Он же черный?

– Я тебя про негров спрашивал? – зарычал Арман. – Ты что ответил?

– А откуда он взялся?

– Да мало ли откуда, может, и из зуавов… там вон целый полк за линией фронта полгода партизанил.

Чернокожий парень огляделся и весело спросил:

– Куда это я попал?

– А ты кто?

– Сержант Эмиль Лану, отдельный диверсионный отряд 369-го пехотного полка!

– А, янки!.. Промахнулся ты малость, ваши во-о-он там.

– Да какой из меня янки?! Я же из Луизианы, из Нью-Орлеана. Хотя вообще-то да, наш полк формировали в Нью-Йорке, «Адские воины Гарлема», если кто слышал, командир – полковник Уильям Хэйуорд. А что не в тот окоп забрел, так на то я и Братец Кролик, чтоб чудить. И вообще, пока полз, думал не о том. Кстати, как тут насчет ужина?

Озадаченное молчание было ему ответом.

– Ну вы что, как будто первый день на войне! Не будут они сегодня стрелять, и завтра тоже… Зря я, что ли, туда ползал со спецзаданием!

Лэрри пристально посмотрел на пришельца, переглянулся с Арманом и спросил тихонько:

– Братец Кролик, говоришь?

– Ну да, а что?.. Ого! Парни, я, конечно, догадывался, что и в вашей Европе есть наши, но чтоб сразу двое!..

– Или наши – в вашей Америке, – усмехнулся Арман. – Да, вот они мы, тут тоже при каждом верховном командовании по аналогичному отряду. Правда, швыряют по театрам военных действий, как начальству в голову взбредет… И чем дальше, тем бестолковее.

– Эх, – вздохнул Эмиль, – это я понимаю, сам чуть ли не с апреля бездельем маялся. А вот поручили бы нам самостоятельно операцию разработать, так война бы через пару дней закончилась, верно?

– Ш-ш-ш, не болтай лишнего.

Спасенный Лэрри солдатик продолжал опасливо озираться. И присутствие угольно-черного Братца Кролика явно не способствовало восстановлению его душевного равновесия. Поэтому Арман поначалу предпочел не обнаруживать своей сущности.

А поскольку кашевары наконец-то подогнали ужин, то вскоре общая тревога уменьшилась, а на черного пришельца перестали обращать внимание. От соседней группы солдат доносились обрывки разговора:

– Про эльфов он рассказывал…

– Про кого?! А, про этих… Чего про них говорить? Им до нас никакого дела нет.

– А что, они на самом деле существуют?

– Я ж тебе говорю, им до нас никакого дела нет. Всё зависит от того, когда к ним подойти. Помешал – смахнут с дороги и всё тут. А если вовремя – всё будет отлично. И как тут понять, злые они или добрые? Первый скажет, что они козлы, второй – что они боги. Всё просто, ребята, всё просто…

– Жаль, что они сами по себе…

Лэрри иронично усмехнулся. И тут из темноты донесся низкий вой с перекатами и похрипыванием. Все боязливо втянули головы в плечи. Нет, не все. Братец Кролик с любопытством прислушался, Лэрри остался невозмутим. Арман – отозвался. Темнота помолчала и ответила глухим удаляющимся порыкиванием, перешедшим в громкое урчание.

– Не иначе, – ухмыльнулся Лэрри, – боевое немецкое привидение против нас выслать пытались.

– А как с ними сражаться, их же пули не берут! Только серебряные…

– Да ерунда это, шутит он.

– Конечно, – кивнул Лэрри. – Привидения – они интернациональны. Или ты считаешь, что в потустороннем мире у каждого есть паспорт с пропиской?

– Ну вроде того…

– К сожалению, я не обладаю полной статистикой, но пример привести могу. В шотландском замке Гламс на каменном сиденье напротив гостиной королевы Елизаветы обитает слуга-негритенок.

– И за что его прикончили? – фыркнул чернокожий диверсант. – Чересчур много варенья слопал?

– Да нет, ему просто приказали сидеть на скамье и ждать дальнейших распоряжений, а потом забыли. Он просидел целую ночь в холодном коридоре, простудился и умер.

– Тебе не кажется, что мы все, независимо от цвета кожи, сидим в том самом коридоре?

Повисла тяжелая тишина, нарушенная вопросом Джонсона:

– А почему немцы терпят, что ими зверь правит?

– Зверь? – Лэрри обернулся. – Тогда и нами тоже.

– Да ты предатель!

– А как у зверя кузеном может быть человек? Монархи же родственники. Вильгельм, Георг и Николай.

Против этого сказавший ничего возразить не смог, но последнее слово он всё же явно намеревался оставить за собой:

– Конечно, легко рассуждать, когда живешь вечно…

– Думаешь, это большая радость? – немедленно парировал Лэрри.

– Но ты столько живешь, ты же жизнью наслаждаешься! Постоянно! Веками!

– У тебя была любимая собака или кот?

– Ну да.

– Ты был счастлив, когда они умирали? Вот тебе и счастье долгой жизни…

Слепок времени № 12. Всё для победы: чеки и девушки

Товарищ председателя «Общества сближения между Россией и Америкой» Николай Бородин, ихтиолог, член масонской ложи «Чермака», входившей в «Великий Восток народов России», и депутат Думы был во время войны специалистом по использованию искусственного холода для хранения скоропортящихся продуктов. Он вспоминал: «Поездка на фронт летом 1916 года была для меня поучительной. Поручение было из числа пикантных: выяснить причины порчи громадного количества рыбы, поставленной армии Министерством земледелия… Осматривая эти гигантские провиантские магазины с громадными запасами всевозможных пищевых продуктов для всепожирающей миллионной армии, я не мог освободиться от впечатления, что всё это богатство отобрано от массы оставшегося в тылу мирного населения, которое рано или поздно ощутит нехватку во всем этом добре… Но с чем было трудно мириться – это с бесполезной гибелью этого собранного со всех концов матушки России добра. Между тем, не говоря пока о рыбе, я при осмотре складов видел горы подмоченного сахара, риса, сухарей…»

2 марта 1917 года «Рейхсбанк» направил представителям немецких банков в Швеции приказ под номером 7433, который гласил: «Настоящим удостоверяем, что запросы на получение денежных средств, предназначенных для пропаганды прекращения войны в России, поступят через Финляндию. Получателями сумм будут следующие лица: Ленин, Зиновьев, Каменев, Троцкий, Суменсон, Козловский, Коллонтай, Стивере и Меркалин, на которых, в соответствии с нашей инструкцией № 2754, открыты счета в филиалах немецких частных банков в Швеции, Норвегии и Швейцарии. Эти документы должны иметь две подписи – Дирхау и Милкенберга. Каждый запрос вышеуказанных русских представителей должен выполняться незамедлительно».

22 июня 1917 года Временное правительство, желая поддержать дух наступающих войск, законодательно предоставило право на получение государственного пайка внебрачным семьям солдат. Совет крестьянских депутатов и земельные комитеты Тульской губернии приняли резолюцию: «…рабочих, добросовестно не исполняющих свои обязанности, отправлять на позицию или же не давать хлеба и не принимать в деревню. Подстрекателей на захват и участвующих в захвате высылать из общины и предавать суду как изменников родины, уличенных в краже навсегда высылать из общины и лишать земельных наделов».

В сентябре 1917 года газета «Ведомости Московского комиссариата градоначальничества» поместила материал следующего содержания: «Несколько месяцев назад в Москве сформировался женский батальон смерти, составленный исключительно из девушек-доброволиц, воодушевленных высоким порывом активной защиты родины. Тогда по всей России разлилась волна женского добровольного движения: формировались полки, батальоны, шли на фронт ударные женские роты… Поступали также сведения, что солдаты на фронте выражали недовольство фактом присылки к ним женских батальонов, находя, что им зазорно сражаться в окопах бок о бок с женщинами».

Кому доверить хозяйство?..

Василий привык к грохоту разрывов, треску пулеметов и прочим звукам войны. Привыкнуть к постоянному ощущению человеческого страха и отчаяния было гораздо труднее. Потому что слишком много тут было людей, уставших до безразличия и одержимых не то чтобы жгучим желанием выжить, а наоборот – тяжелым, упорным предчувствием гибели.

Но даже таких людей надо было кормить. В окопной грязи, в сырости и холоде миска горячей каши, котелок супа, кружка чая обретали значение, которое в иное время мог понять лишь тот, кто по-настоящему голодал или всерьез странствовал.

Вот только мир, как когда-то возмечталось, Василий не особо и увидел. Разве что Францию, куда сопровождал полковника Утукина, ездившего к союзникам с секретной миссией. И мнение о своей собственной миссии он невзначай услышал, когда полковник обсуждал с кем-то достоверность сведений о немецкой секретной лаборатории.

– Ну, у нас такая тоже есть, причем не одна, – хмыкнул Утукин. – А какая настоящая, пусть немецкая разведка выясняет. Пусть побегает, пока мы почву для реального наступления готовить будем.

– А домовой вам зачем понадобился?

– Провиант проверять.

– Чтобы поставщики не мошенничали?

– И это тоже, хотя на всех наших воров-интендантов никаких домовых не напасешься. Но главное, уже известны случаи намеренного отравления вражескими диверсантами и воды, и табака, и съестных припасов.

Действительно, в 1916 году случаи отравления подброшенным немцами табаком и поддельными папиросами русских фабрик стали массовыми. В Галиции австрийцы, отступая, оставляли в окопах и крепостных погребах отравленное вино, а в казармах – чистое белье, пропитанное ядом. Под Барановичами и Сморгонью немцы сбрасывали с аэропланов ядовитые конфеты, сигары, бульонные кубики, пачки кофе.

– Да, ушло время честной войны. Раньше государи мятежников в чужих землях не поддерживали.

Дальше Василий прислушиваться не стал. Побрел заниматься своими прямыми обязанностями. Проверял на очередном складе мешки с крупой, бочки с сельдью, гонял мышей, выводил жучков. Пару-тройку раз не удержался – устроил особо наглым интендантам, поставлявшим испорченную муку и пшено с червями, то, что достопочтенный Бертольд Герстман из Дортмунда еще во времена Петра Великого назвал звучным словом «полтергейст». Интенданты в страхе бежали от падающих кирпичей и табуреток, норовивших дать пинка. Но жульничать не переставали.

Конец войны наступил для Василия, когда немцы прорвали фронт на том участке, где в неглубоком тылу находился инспектируемый им склад. В спешном отступлении про него просто забыли, а вход в хранилище, расположенное в крепостных подземельях, был разрушен и засыпан землей во время артобстрела.

Но Василий об этом не знал. И продолжал неустанно беречь запасы, ожидая, когда они понадобятся…

Слепок времени № 13. Когда к штыку приравняли перо и типографский станок

Во время Первой мировой прямо в рамках обычного цивилизованного мира все разделились на своих и чужих. Если раньше чужими, по отношению к которым дозволялось всё, были туземцы в далеких колониях или разнообразные мятежники-изгои, то теперь чужаками, которые «не люди вовсе» стали все, кто находился по другую сторону границы или фронта.

До этого отвязными авантюристами и злодеями, которым всё дозволено, были конкистадоры или, позже, регулярные колониальные войска, вынужденные выполнять непростую цивилизаторскую миссию. Теперь в эту категорию бойцов-цивилизаторов включили и часть интеллектуальной элиты, которой по статусу с давних времен полагалось генерировать эталон разума, нравственности и гуманизма. После того как великие писатели стали штатными пропагандистами, шаблоны представлений о дозволенном были изменены навсегда и ремонту уже не подлежали, даже когда умолкла канонада.

Впрочем, писатели в большинстве своем иллюзий не испытывали. Бюро военной пропаганды появилось в Англии в первый год войны, при этом частично работу вели и частные организации. Потом возникло Управление информации, которое возглавил Джон Бьюкен, будущий лорд Твидсмур и автор остросюжетных романов «Тридцать девять ступеней» и «Утренние дворы». В 1927 году Бьюкен стал членом Палаты общин, а в 1935 – генерал-губернатором Канады.

Всеми любимый папа Винни-Пуха Алан Александр Милн являлся сотрудником секретного отдела военной пропаганды МИ-7б (MI7b), который существовал с 1916 по 1918 год. После войны было приказано уничтожить всю связанную с ним документацию. Однако бумаги не сожгли, а намеревались выбросить на свалку как обычный мусор. Их случайно нашел и сберег капитан Джеймс Ллойд, работавший там вместе с Милном. Среди машинописных страниц нашли несколько сатирических стихотворений Милна, который был пацифистом и гордился тем, что не произвел ни одного выстрела по врагу. В стихах он саркастически описывал свою работу – необходимость лгать в статьях о «злых гуннах» и германских фабриках, где перерабатывались на мыло трупы собственных солдат.

Герберт Уэллс, побывавший на передовой в августе 1916 года, признавался: «Я никогда не хотел идти на фронт добровольцем, подвергаться муштре, отдавать честь, защищать железнодорожные мосты и водопроводные трубы от воображаемых немцев, рыскающих по ночам на проселочных дорогах Эссекса, охранять пленных в лагерях и тому подобное, зато один из моих старинных замыслов (“Сухопутные броненосцы”, 1903) воплотился в виде танков…»

Дж. Р. Р. Толкин спасался в окопах от хандры тем, что сочинял несуществующий язык. А впоследствии прославленный автор «Властелина колец» признавался: «На самом деле мой Сэм Гэмджи списан с английского солдата, с тех рядовых и денщиков, которых я знал во время войны 1914 года и которым сам я уступал столь во многом».

Был во время Великой войны забыт обычай не трогать мирных жителей – раньше они могли оказаться случайной жертвой разгоряченных победителей или погибнуть от шального ядра, но целенаправленно их недругами никто не считал. Теперь же врагами стали не только солдаты противника, но и женщины, и дети враждебной стороны.

Тактика выжженной земли, раньше применявшаяся лишь в колониях, пришла в Европу. Но и другие части света, как уже упоминалось, не остались в эти четыре кровавых года без внимания.

На земле Палестины

Во время боев в северной Палестине между союзной экспедиционной армией и немецко-турецкими частями Арман Лугару однажды оказался в маленьком селении, расположенном на берегу крохотного, но при этом пресного озера. Котловина была окружена высокими холмами, которые заслоняли домишки от ветров.

Здесь он снова встретился с Эмилем-Кроликом, который радостно поведал, что правительство Соединенных Штатов прислало в Европу не только солдат, но и большую группу ученых. И ему очень жаль, что он не может сию минуту увидеть, что они там делают.

– Знаешь, – проворчал в ответ Арман, – я уже насмотрелся на то, что способны придумать эти ученые господа. Начинаю думать, что старые добрые времена, когда дрались алебардами и стреляли из луков, были и впрямь не так плохи.

– Но тогда негров, арабов и прочих туземцев не считали за людей вообще!

– А сейчас у них есть все права… в первую очередь право сдохнуть на этой чертовой войне вместе с белыми. И с нами.

– М-да… – Эмиль замялся. – Вот с одной стороны это селение хорошо устроено, вода рядом…

– А что тебе не нравится?

– Горы.

– Разве это горы!

– Всё равно обзора нет.

– На высотах должны быть посты, но ты прав, в этой неразберихе всё может случиться. И посты забудут выставить, и часовые заснут… А городишко, между прочим, прикрывает важное направление.

– Тут мало солдат.

– Должны подойти еще канадцы и, кажется, новозеландцы.

– Хорошо бы. А то тревожно мне.

Арман кивнул. Ему тоже было не по себе с середины вчерашнего дня. Но чем дольше шла война, тем меньше внимания уделялось мнению таких, как он. То, как отмахивался от него генерал Монури накануне Первой Марнской битвы, теперь казалось верхом заинтересованности. Арман вспомнил рассказ Лэрри, как его надежды на научную работу и должность в Адмиралтействе оказались иллюзорными, а сам недавний помощник Резерфорда был отправлен в распоряжение спецслужб, не всегда представлявших, чем он может быть полезен.

Эмиль задумчиво рассматривал покосившуюся каменную башню, которая, наверно, должна была помнить еще финикийцев.

– Что там?

– Наблюдатель сидит, насколько знаю, – пожал плечами Арман.

Эмиль помолчал, потом сказал тихонько:

– А по-моему, его там нет. Там никого нет.

Арман прислушался и понял, что луизианский кролик-оборотень прав. Нету там никого живого. Переглянувшись, они оба со всех ног рванули к башне. Сразу за порогом Арман чуть не споткнулся о два мертвых тела, а потом ему преградил путь рыцарь в ржавой кольчуге, но с опасно блеснувшим мечом. Эмиль выкрикнул фразу на неведомом Арману языке, противник отступил на шаг.

«Умертвие, здешнее, не успокоить – только в камень», – вспомнилась древняя инструкция. Откуда ж ты тут взялся, из крестоносцев небось. И как эти чертовы тевтоны умудрились тебя поднять… Арман полоснул боевым ножом по стене, открывая в ней полость. Эмиль снова обрушил на немецкое особо опасное умертвие, осевшее тут со времен короля Барбароссы, набор гортанных ругательств, а возможно, и вежливую рекомендацию уйти по-хорошему. Арман его родного языка всё равно не знал. Ржавого отшвырнуло аккурат в стенной проем, который тут же сомкнулся.

– Фух! – выдохнул Братец-Кролик. – Быстрее наверх, а то туман ползет, не успеем посмотреть на перевал.

– Туман?! – Француз ринулся по лестнице, прыгая через три ступеньки.

Наблюдатель был мертв, пулеметчик тоже. А наползавший на селение туман вовсе не был облаком, зацепившимся за вершину горы…

– Газовая батарея! Проморгали!

Пока Эмиль пытался подать сигнал тревоги, стуча какими-то железными обломками и крича бессвязно, Арман развернул пулемет в сторону дороги с перевала. Но ни турки, ни немцы не торопились воспользоваться плодами газовой атаки.

– Когда они успели затащить туда баллоны да в таком количестве? – пробормотал Эмиль.

– Это не батарея, – присмотревшись, резюмировал Арман.

– А что?

– Дракон. Они не только огонь выдыхать умеют.

– Ну, тогда нам конец… Он крылатый или ползучий?

– Взлетит – увидим. А пока не знаю.

Эмиль задумчиво покивал и вдруг вполне расслабленно уселся на пол. Со смешком сказал:

– На башне… над облаком ядовитого газа – прямо как в романе того англичанина. Забавно, правда?

– Забавнее некуда. Этот газ опасен для нас, как и для людей.

– Знаю, мы же дышим, как они. А нож у тебя хороший. Заговоренный?

– Нет, просто мастер хороший делал.

– Выживем – закажу себе такой же.

– Вряд ли. Тот оружейник уже лет триста назад умер.

– Эх, надо было мне раньше подсуетиться! Что там на дороге?

– Ничего.

– Я так и думал, – поежился Эмиль. – Что-то мне совсем скверно. Ты как?

Арман не ответил, вглядываясь в происходящее внизу. На дороге, ведущей со стороны прорыва, и впрямь никого не было, но в ядовитом тумане кто-то двигался. И этот кто-то внушал прямо-таки панический ужас. Арман прислонился к стене, прикрыл глаза, постарался выровнять дыхание. Вроде отпустило немного.

– Ты сказал – канадцы? – пробормотал Эмиль. – Ну, конечно, мне рассказывали. Они его и привезли, уж не знаю как.

– Что?

– Вендиго. Там ходит вендиго. Чудовище северных лесов. Он не дышит, ему газ без разницы.

Взошедшая багровая луна озарила мертвый поселок, дорогу и мелькнувшее в разрыве ядовитого тумана существо, ростом и обликом подобное человеку. Никакой одежды на нем не было – только набедренная повязка, нет, длинная жесткая бесцветная шерсть, похожая на конский волос. Грубая бледная кожа казалась безжизненной, а под ней, как будто, не было ничего кроме плотно обтянутых костей и сухожилий. Ноги-лапы со складками перепонок между длинными цепкими пальцами, на концах которых виднелись белые втяжные когти, были босы. На голове красовалась растрепанная копна жестких бесцветных волос. Огромные тяжелые челюсти на волчий манер выдавались вперед, за черными губами угадывался трехрядный оскал острых треугольных зубов. Глубоко под покатым лбом, полуприкрытые черными веками, сверкали желтые удлиненные глаза в два раза больше человеческих.

– Что он там шастает туда-сюда, время тянет?

– Ну да, – Эмиль натянуто улыбнулся, попытался пошутить: – Согласно первому уставу американских рейнджеров, «индейцы и французы любят нападать на рассвете».

– Главная беда – ему что мы, что немцы, что дракон, всё едино. И даже я с ним не справлюсь.

– Он нас заметил, – на удивление спокойно сказал Эмиль. – Идет сюда.

– Вижу. Заткнись. Ломай перила. Разводи костер.

– Огнем его не…

– Быстро!!!

Слепок времени № 14. Последняя Армагеддонская битва

В знаковом ноябре 1917 года разразилась битва за Иерусалим. Обороняли его турки-османы и немцы под командованием генерала Фалькенхайна, а штурмовала британская Египетская экспедиционная армия, которой командовал Эдмунд Алленби, уже успевший выбить турок из Газы и выиграть сражение за хребет Эль-Мугар. В рядах этой армии сражались англичане, индусы, выходцы из Австралии и Новой Зеландии.

8 декабря войска Алленби захватили западный Иерусалим и вышли на южные подступы к Вифлеему. А на следующий день город был взят полностью. Эдмунд Алленби намеревался въехать в Иерусалим на коне, как подобает полководцу-победителю, но потом отказался от этой идеи ради уважения религиозной значимости древнего города. 11 декабря 1917 года генерал Алленби вошел в Иерусалим пешком.

Миновал почти год, и в северной Палестине разразилось сражение, ставшее одним из последних в Первой мировой войне и получившее, что характерно, звучное название – Армагеддонская битва.

Причем, это название точно отражало реальность, ибо местом сражения стала как раз та локация на поверхности Земли, где, согласно Библии, надлежит в последней битве на исходе времен сойтись Добру со Злом.

Наводящее трепет даже на атеистов слово «Армагеддон» произошло от «хар Мегиддо» на иврите, то есть «гора Мегиддо», которая и поныне существует в десяти километрах от города Афул в предгорье Кармель. Когда-то здесь разразилась первая зафиксированная в истории человечества битва – в XV в. до н. э. фараон Тутмос III разбил здесь объединенное войско финикийских правителей. С тех пор местность у холма Мегиддо не раз становилась полем брани. В 1799 году Наполеон, назвавший эту территорию идеально подходящей для битвы, разгромил тут османов.

И вот в сентябре 1918 года при Мегиддо сошлись в решающей схватке османская группа армий «Йылдырым» с примкнувшим немецким контингентом и армия генерала Алленби – всё те же храбрые британцы, индусы, австралийцы плюс французы, итальянцы, армяне… И арабы, приведенные сюда знаменитым Лоуренсом Аравийским. Сражение вошло в историю как последняя битва с классическими кавалерийскими атаками, которые Алленби успешно сочетал с применением самой современной военной техники и авиации. Индусы и австралийцы прорвали османский фронт во многих местах, полностью разрушив связь между подразделениями противника. Вскоре турецко-немецкие силы были разгромлены полностью – только шесть тысяч человек из тридцати пяти тысяч избежали гибели или плена. Кавалерия союзников вместе с арабскими повстанцами устремилась на Дамаск, с падением которого военные действия в этом регионе были окончены.

«Я смутно понимал, что суровые дни моей одинокой борьбы миновали, – вспоминал Лоуренс Аравийский. – Игра в одиночку против странностей жизни была выиграна, и я мог дать расслабиться своим членам в этой призрачной уверенности… Алленби вручил мне телеграмму из Форин офис, подтверждавшую признание за арабами статуса воюющей стороны, и попросил перевести ее на арабский язык для эмира, но ни один из нас не знал, что это значит даже на английском, не говоря уже об арабском языке…»

В 1919 году Алленби стал фельдмаршалом и получил титул виконта Мегиддо. Он был Верховным комиссаром Египта и Судана, а после отставки в 1925 году стал ректором Эдинбургского университета. Его именем назван один из мостов через реку Иордан.

Во время Великой войны погибло почти 65 тысяч солдат – уроженцев Индии, 115 тысяч – из африканских колоний Франции, 59 тысяч австралийцев, почти 17 тысяч – из Новой Зеландии, 14 тысяч – из немецких колоний в Африке, 10 тысяч китайцев, тысяча выходцев с Карибских островов, 415 японцев…

Эпилог

…О судьбе Армана Лугару из департамента Овернь и Эмиля Лану из Нью-Орлеана официально ничего не сообщалось. Впрочем, ходили упорные слухи, что они, разведя огонь из ветхих кедровых балясин и бросив в него некое снадобье из старинного медальона, призвали Дикую Охоту, которая смела с лица земли и слабоуправляемого монстра вендиго, и самоходную газовую батарею – сконструированного в тайной германской лаборатории дракона с ядовитым дыханием.

«Да я сам видел! Шестерни всякие так и полетели в разные стороны! – при каждом удобном случае уверял благодарных слушателей боец из передового новозеландского дозора, который на свое счастье войти в ту деревушку еще не успел.

От самого селения тоже ничего не осталось. Отравленным насмерть было к этому времени всё равно, зато турки с немцами двинуться туда не осмелились.

Кто-то из офицеров штаба Алленби вроде бы даже заметил Армана и Эмиля, въезжавших в Дамаск вместе с Лоуренсом Аравийским и эмиром Фейсалом. Впрочем, в окружении виконта Армагеддонского излишне болтливых не было.

А жители Нью-Йорка не знали Эмиля в лицо. Но они радостно приветствовали всех «Гарлемских воинов», когда те в парадном строю шли 17 февраля 1919 года по Пятой авеню. Общественное негодование, коим сопровождалось формирование первого «черного» полка, протесты против того, чтобы негры получили привилегию сражаться и гибнуть наравне с белыми, – всё это было забыто. На какое-то время.

Наверняка ведал правду о своих товарищах только Лэрри. Но никому не рассказывал. И даже Джонсон, усердно искавший повод доказать неблагонадежность своего спасителя, тщетно пытался подслушивать его разговоры, но ничего в них не понимал. А подглядеть, с кем беседует мистер Хайд, и вовсе оказывалось невозможным. Даже если голос казался смутно знакомым. В знаменитый парижский ресторан «Серебряная башня», где Лэрри назначил кому-то встречу, Джонсона попросту не пустили. Так что последующей беседы он не услышал.

– Знаешь, я жениться собираюсь.

– Вот горе для местных девиц!

– От кого слышу, от праведника?! – воскликнул Лэрри. – Давно ли ты стал святым?

– Я?!

– Вот и я говорю, что не похоже!

– А кто она?

– Клэрис. Дочка полковника Неллигана, их часть еще до войны квартировала рядом с Манчестером. Я раньше ее считал совсем малышкой. И тут долго не виделись, а потом встретились. Меня словно огнем обожгло: куда ты, дурак, раньше смотрел?!

Лоуренс Джон Хайд вернулся в Англию к концу ноября 1918 года и, намереваясь жениться на мисс Клэрис Неллиган еще до Рождества, обратился за паспортом общего образца, в получении которого ему было отказано.

– Но мне обещали выдать паспорт еще в начале войны.

– У вас есть письменное подтверждение? Нет? Ну, видите… Хотя, если вы намереваетесь вступить в брак, вы можете получить необходимые документы. С одним условием.

– Каким?

– Вы официально признаете, что вы обычный человек, и подпишете соответствующую декларацию. Потому что на поверхности Земли всеми правами обладают только люди. Согласны?

– Нет.

– Тогда мы ничем не можем вам помочь.

– А я – вам. В следующей войне я не участвую.

– Мы обойдемся без вас.

…Через несколько месяцев после окончания Великой войны миллионы людей заучивали фразу «Мы не рабы, рабы не мы» из «Букваря для взрослых».

 

Тимур Алиев

Кинжал

Тонкий серпик луны в ясном ночном небе – словно кривой нож-бейбут на ковре из пестрой овчины. Светится, но не светит. Редкими крапинками россыпь звездочек вокруг него серебрится. И самые заметные среди них семь звезд семи братьев. Когда Алибек на них смотрит, сразу рассказы отца в ночном вспоминает – и про исход на небо семи сыновей богини вьюги, и про тропинку из рассыпавшейся соломы.

Сидит Алибек на расстеленной бурке, голову запрокинув и спиной к шершавому стволу прислонившись, а чтобы не уснуть, пятку одной ноги на носке другой держит. Стоит задремать, как нога соскальзывает, и Алибек в чувство приходит. Еще хороший способ не спать – покалывать себя чем-то острым. Так и делает юноша – висящим на поясе кинжалом тычет себя в бедро для бодрости. Наступает час, когда всё живое замирает – и лошади в стойлах перестают жевать, и собаки сворачиваются в кружок, прикрываясь хвостами, а в сон тянет даже тех стариков, что всю ночь кряхтят и ворочаются.

Но Алибеку нельзя спать, волка двуногого он стережет. Выжидает, когда пройдет мимо него тайной тропой из аула абрек Увайс. Долго парень искал удобное для себя место. И нашел. Прямо здесь лесная дорожка расширяется, переходя в покрытую густой травой поляну, – есть, где двум мужчинам развернуться.

Слева доносится шорох. Ветер? Нет. Всадник выезжает на поляну, едет, не скрываясь, даже башлык на голову не накинул.

– Эй ты, сын шакала, – медленно окликает его Алибек, выходя навстречу.

От неожиданности лошадь всхрапывает, да и наездник пугается, дергается в седле. Однако быстро успокаивается – одиночка ему не страшен, – лишь поглядывает по сторонам, коварного выстрела опасается. Потому и винтовку, что под правой рукой дулом вниз висит, в ход не пускает. Не верит он, что Алибек один, засады стережется.

Широко расставив ноги, кладет Алибек правую руку на рукоять кинжала. Всё! Вызов брошен. Даже света звезд достаточно, чтобы абрек увидел жест парня.

Но не принимает вызова Увайс, пускает коня прямо на парня, словно грудью хочет сбить его. Проворный Алибек плавно уходит с пути. Он мог бы слукавить, крикнуть, что сидит в засаде человек с ружьем, и, если не сойдет Увайс с лошади, то лишится ее навсегда. Однако не поворачивается язык у юноши на нечестную речь. Мнется Алибек, а абрек принимает его колебание за нерешительность и страх.

– Сопляк, – бросает Увайс, с презрением оглядывая парня. – Хочешь заработать на волке?

Кривится Алибек – хотя и молод, а понимает: на совесть бьет абрек, на награду в сто рублей за свою голову намекает – дескать, продать хочет его парень. Нет, не деньги нужны юному мстителю. И не поддастся он на уловки коварного врага.

– Шакал ты, а не волк. Падаль ешь. Отдай кинжал, что ты украл у отца! – кричит Алибек.

– Это мой кинжал. Я забрал его по праву победителя, – уверенно отвечает Увайс.

– Нет! Этот кинжал принадлежал еще отцу моего отца и семи поколениям моих предков, – возражает Алибек. – А ты вор! И убийца. Ты ударил отца в спину.

И не выдерживает Увайс оскорблений, спешивается с коня. Понимает: винтовкой парня не запугать, это ясно, стрелять в него – подло, с коня же биться несподручно, даже свесившись в седле. Да и не до трюков ему таких сейчас – живот полон вареного мяса и галушек, что наелся он у вдовы в ауле.

Легко – словно и не весит с годовалого бычка, – спрыгивает с лошади опытный в стычках Увайс, чувяки лишь траву приминают. Тоже кладет руку на рукоять. Ту самую, родную, отцовского кинжала.

Скрипит зубами Алибек при виде жеста – оскорблен он за память предков, и в ответ выдвигает свой кинжал из ножен. Бой начинается. Показать обнаженный клинок всё равно что взвести курок, следующее действие – выстрел. Когда кинжал покидает ножны, впустую им никто не размахивает.

Стремительно сближаются противники: кинжал – оружие близкого боя. Один удар, одно движение могут решить исход схватки. Только не может понять Алибек – враг идет на него, всё так же держа ладонь на рукояти висящего на поясе кинжала. Что задумал коварный абрек?

Вдруг вспоминает юноша уроки отца – смотреть нужно не на руки, а в глаза, они выдадут, если враг что-то задумал. И спасается в последний миг. Будто огонек пробегает в зрачке Увайса, и Алибек резко падает в сторону, уходя от нападения, лишь молния обжигает предплечье. Увайс таки зацепил его! Но как?

Смеется хитрый враг при виде опрокинувшегося на спину Алибека. Уверен, что победил, даже не спешит добить. Что есть сил вглядывается парень в абрека, и с трудом в темноте замечает – зажат в его левой руке кинжал – простой, черный, без всяких украшений, и оттого удобный для грязной работы убийцы. Вороненый клинок не отсвечивает, рукоять из абрикосового дерева черна как душа владельца, да и ножны, обернутые шагреневой кожей, под стать кинжалу.

Как же он забыл? Левша ведь Увайс. И бьет обычно слева. А правую руку положил на другой кинжал для обмана.

Жжется рана чуть выше локтя. Ничего страшного, удар по касательной прошел, просто порез глубокий, а на земле Алибек оказался от неожиданности и силы атаки. Неудачно, причем, упал, прям о камень саданулся. Острая грань под лопатку пришлась, аж дыхание перехватило. Стиснув зубы, чтобы крик не вырвался, приходит он в себя. Но Увайс этого не знает, думает, повержен противник, гримасничает от боли. Прикинуться бы сейчас Алибеку тяжелораненым, да снова гордость не позволяет.

Увайс тем временем отсмеялся, готов добить. Словно коршун с налета бьет распластанного Алибека: в глубоком приседе на одно колено, опуская кинжал сверху. Метит он в сердце, но Алибек быстро собирается и резко откатывается в сторону, уходя от удара. Однако занесенную руку уже не остановить, кинжал ударяет о булыжник, что притаился в траве, и с жалобным звоном вырывается из руки, отлетая в сторону. Силен абрек, мощное запястье слегка дрогнуло, когда другой мог бы вывих заработать.

Зато лишился своего грязного инструмента абрек. Отлетел в сторону кинжал, затерялась темная полоса стали в черной в свете луны траве.

Впрочем, и у Алибека положение не лучше. Его кинжал блестит на земле: и недалеко, шагах в пяти всего, но не позволит ему Увайс поднять оружие, вот-вот обрушится на хрупкого юношу всем телом.

Рывком вскакивает на ноги Алибек – проворство его оружие – и всё равно опаздывает: Увайс заступил дорогу, загораживая путь к кинжалу. Переминаются с ноги на ногу враги, тяжело дышат – всего пару минут как бьются, а столько сил уже ушло.

Понимает Алибек: чем больше он медлит, тем скорее отдышится мощный соперник. Странно только: почему не спешит он вытаскивать из ножен кинжал отца, что так и висит у него на поясе? Забыл, что ли, про него?.. Но в любом случае нужно действовать, пока абрек в запале. Конечно, если следовать традициям чеченской борьбы, когда соперники борются исключительно в стойке, не выдержать Алибеку против кряжистого, как утес, Увайса. Значит, снова нужно вспоминать уроки отца, что учил сына приему кунака-казака. Пришло время воспользоваться подарком. Головой вперед, вытянув руки, бросается парень в ноги абреку, хочет дернуть его на себя, свалить на землю, а там перескочить и добраться до кинжала.

Коварна росистая трава, чувяки пропитались влагой и соком, еще и скользят так не к месту. Растягивается на земле юный мститель, оказываясь беззащитным перед нависшим над ним абреком. Всё, удар неминуем, сжимается тело в ожидании смертельного исхода. Но что-то медлит Увайс вонзить кинжал в спину. Успевает прийти в себя Алибек, перекатывается в очередной раз вбок и, пораженный, видит, как выхватил Увайс обратным хватом кинжал, чтобы удобно, в два движения вверх-вниз вонзить ему клинок в спину, но вместо этого по немыслимой дуге ударяет себя же в грудь. С хрустом сминаются ребра – удар столь силен, что клинок насквозь пробивает грудину чуть пониже сердца. И рушится на землю Увайс с вонзенным в грудь кинжалом отца.

Застыл в недоумении Алибек, шепчет слова молитвы, благодарит Всевышнего, древних духов, что спасли его от неминуемой гибели, направили руку врага против него самого.

Внезапный стон перебивает его. Жив еще Увайс, хотя жизнь и утекает из него тонким ручейком. Изо рта струйка крови показалась, хрип мешается со словами. Алибек рядом присел, слушает сбивчивую речь умирающего, ждет, чтобы ясин над телом прочитать.

– Забери свой… кинжал… Не надо мне его было брать… Знал ведь… Зачем взял?.. Не покорить дух… Тебя защищает… Забери…

Замолкает абрек, откинута его голова, глаза закатились. Вот и всё, свершилась месть, а кинжал вернулся к законному хозяину.

Бережно, обхватив рукоять двумя пальцами, словно хрупкий цветок, тянет Алибек оружие, вытаскивает из раны. Темен клинок от крови абрека, мрачно молчит его дух. Несколько раз втыкает парень в землю кинжал – пусть очистится он, пусть со сгустками крови уйдет и свершившиеся им зло.

– Спасибо тебе, кинжал! – шепчут его губы и расцветают в улыбке, когда в ответ в пальцах, стискивающих рукоять, ощущает Алибек легкое покалывание.

* * *

Густеет бульон в котле, вырываясь клубами вкусного пара, и словно пчелы на мед стягиваются к кухне добровольцы. Собираются кучками, балагурят, посматривая в нетерпении на повара, что невозмутимо следит за мясом. Пять котлов на четыреста с лишним человек всадников Чеченского полка, что входят в Кавказскую туземную конную дивизию. С «германом» собрались воевать. Кто такой, мало кто знает, но, видно, плохой человек, раз жить спокойно не хочет.

Рядовые, или «всадники», как уважительно называют добровольцев, сплошь чеченцы из двух округов – Грозненского и Веденского. Урядники, сотники и прочее начальство – вперемешку русские, казаки, чеченцы, другие кавказцы. Командира добровольцы пока не видели, не прибыл он еще, а в его отсутствие распоряжается адъютант полка – щеголеватый Тапа Чермоев с лихо закрученными тонкими усиками и слегка сдвинутой набекрень папахой. Для чеченцев он свой – одной всё ж крови. Для казаков и русских свой – потому, что в конвое Его Величества успел отслужить. Со всеми Тапа общий язык находит. А без этого никак – и так не всякий день без стычек обходится. Добровольцы как один парни задиристые, дерзкие, друг другу дорогу не уступят, вот и рубятся чуть что.

Алибек держится особняком, он тут один из своего аула, знакомых никого. Но посматривает по сторонам с интересом.

Вот весельчак и острослов Моха как обычно рассказывает о своих подвигах. Юркий и проворный как воробей, хотя и зовут его ветром в переводе с чеченского. Только какой он ветер, так, легкий сквознячок. Никто его Мохой и не называет, все Хозой – воробьем – кличут. Всеобщий любимец он во взводе, но, что удивительно, тянется к немногословному Алибеку, дружбу свою навязывает.

Впрочем, Алибек тоже в сотне не из последних – правофланговый, самый рослый в полку. А если взглянуть на его широкие плечи при тонкой талии, да горделивую осанку, то не удивительно, что командование при проверках из штаба постоянно его в пример ставит.

Вообще же все ребята как на подбор – рослые, стройные, плечистые. Один Хоза воробушком посреди голубей скачет. Но у него своя заслуга – на сборах такую джигитовку выдал, что комиссия только головой качала, и взяли парня аж в первую сотню.

Толпятся всадники у котла, втягивают носами вкусные запахи. Понять можно – устали, проголодались, с рассвета учатся премудростям – рассыпаться в лаву, нестись единой цепью. Для непривычных к дисциплине горцев такие маневры как нож под ребра – болезненно и неприятно, хотя и не смертельно. Ни личной удали показать, ни прежние навыки применить – хоть заново учись на коне скакать. А и приходится – не привыкли горцы сидеть прямо в седле, то направо, то налево свешиваются, и при дальних переходах сбивают лошадям спины. Это что коней касается. А сабельный бой? Заставляют командиры лозу рубить, а горцы – ни в какую, что за ребячество, палки рубить, игра это, что ли? Вот будет сражение – там другое дело.

Притом парни все тертые, им терять нечего. Набирали-то охотников. Разные люди съехались – кто от крови прячется, кто удаль показать хочет, кто за длинным рублем пришел. Жалованье неплохое, всё ж таки двадцать рублей в месяц, да за такие деньги в родном селе можно в большие люди выбиться, дом на равнине справить, быка, и не одного, купить. Правда, с лошадью и амуницией нужно было прийти своими. Потому кого-то общество собрало, кто побогаче, своим рискнул, а кто, как Алибек, добыл в схватке.

Впрочем, сам парень о стычке с абреком не распространяется. Он ведь даже до дома не добрался в ту ночь, с близкими не попрощался. Ночевать не стал, оседлал коня Увайса и спустился в долину, понимая, что в родных местах рано или поздно искать его начнут. А рано утром наткнулся на отряд вербовщиков во главе с поручиком Смирновым, что возвращались в город из горных аулов. Не стал раздумывать, вместе с ними в Грозный и двинулся. Уже тут коня на рынке у одного казака сменял. Не мог на Увайсовом коне он спокойно сидеть, душа переворачивалась, стоило вспомнить распростертое тело абрека. Новая лошадка так себе, зато о прежнем владельце не напоминает. И пускай сам Увайс немало людей в другой мир отправил, но на то он и разбойник. А Алибек другой. Эх, скорей бы куда-то подальше отсюда, чтобы в сражение…

Заиграли вдруг дудки, забили барабаны, побежали командиры.

– Стройся!

Новый командир наконец приехал. За последние две недели Алибек совсем запутался в начальстве. Урядники, сотники, командиры – все нарядные, в серебряных погонах, в цветных бешметах и черкесках. И все требуют честь отдавать. Вначале возмущались, потом плюнули, поняв, что бессмысленно заставлять всадников прикладывать руку к голове. Горец скорее сделает вид, будто не заметил офицера, да мимо проедет…

Вот и сейчас всадники неторопливо тянутся к лошадям, а бегают более привычные к дисциплине казаки, подгоняя горцев. Те же вышагивают не спеша. Куда гнать, не война же. Ломаной линией выстраиваются они перед покрасневшим от гнева командиром – строй никто не держит, лошади подгарцовывают на плацу.

– Эй, где твоя пика?! – Густобородый, в светлой черкеске командир подъезжает к Мохе. Тот в ответ недоуменно пожимает плечами – то ли вопроса не понял, то ли дурака валяет.

– Ты что мне тут? – еще гуще багровеет командир, оглядываясь на едущего сбоку адъютанта полка. Чермоев переводит вопрос Мохе. Тот неожиданно отвечает на ломаном русском:

– Палка зачем мини? У мини оружие есть, – он поднимает кинжал. – А палка я выкинул… к… матери.

Хохот сопровождает его ответ. Скрипнув зубами, командир молча следует дальше, ругаясь под нос.

Впрочем, как только официальный смотр заканчивается и всадники начинают показывать свои воинские навыки, командир забывает о своем недовольстве, в восхищении оглаживая свежевыбритую голову под казачьей папахой. Подполковник – солдат не из паркетных, повоевал за свои тридцать пять лет знатно.

А посмотреть есть на что. Одна за другой сотни совершают марши, роют окопы, преодолевают препятствия, перестраиваясь по сигналам трубы, делают перебежки, стреляют, колют чучела. Затем приходит черед рубки. Всадники посотенно выстраиваются в два ряда и по очереди скачут к лозам, снося их направо и налево, и пристраиваются к своим с левого фланга.

Моха, как всегда, чудит. Стоит он последним и без пары. Когда же, наконец, очередь доходит и до него, всадник разворачивает свою лошадь и направляет ее прямо на сидящую за столом, крытым зеленым сукном, комиссию. В ужасе командиры смотрят на приближающегося джигита, какой-то корнет пытается выскочить наперерез и перехватить коня, но Моха огибает его ловким маневром, а перед самым столом дает таких шенкелей скакуну, что тот взлетает над пригнувшимися офицерами и приземляется уже за их спинами. Штаб-офицеры, не стесняясь, кроют удальца трехэтажным матом на нескольких языках сразу, а командир полка хохочет изо всех сил и несколько раз хлопает в ладоши, отдавая дань уважения мастерству наездника. Из всех сидящих за столом он один не втянул голову в плечи и не нагнулся, когда Моха пролетал над ними…

Полк снова выстраивается на плацу. Чермоев довольно щурится: смотр прошел успешно, подполковник доволен, остались лишь мелкие формальности. И тут командир подъезжает к правофланговому.

– А что, удалец, правду ли ваши кинжалы так хороши, как говорят? Что не хуже булатных клинков они?

Молчит Алибек, глазом косит на командира, не понимает, какого ответа ждет тот от него. В разговор снова вмешивается Чермоев:

– Истинная правда, Александр Сергеевич. Я знавал умельцев, что бурки одним ударом половинили. Железо как масло режет.

Морщится подполковник:

– Вы, Абдул-Меджид Орцуевич, погодите пока. Пускай сам молодец покажет, что его кинжал может.

Делать нечего. Не хотел бы Алибек впустую отцовский кинжал из ножен доставать, но и честь горца уронить нельзя.

Приносят откуда-то две винтовки – «мосинки» с гнутыми стволами и без штыков. В бой с ними уже не идти, так что и жалеть нечего. Укладывают между двух чурбаков, сотник командует Алибеку:

– Ну, давай, не посрами честь полка!

А у Алибека пальцы судорогой свело – не желают они тащить клинок из ножен. Словно какая-то неведомая сила держит его там, заклепала так, что и не отодрать. Никакие молитвы и воззвания не помогают парню – намертво сидит кинжал.

– Давай! – орет командир почти в ухо, и не выдерживает Алибек. Напрягая все свои силы, выдергивает он кинжал и, блеснув в воздухе серебряным орнаментом, обрушивает его на ненавистную сталь.

– Блямс!

Металлический лязг далеко разносится по плацу, возвращаясь эхом. Винтовки же остаются лежать невредимыми, получив лишь еще по одной выбоине. Зато рука Алибека с кинжалом отлетает, словно отброшенная взрывом, странно переламываясь в плече. Похоже, вывихнул сустав всадник. Однако сам парень не чувствует боли. С ужасом смотрит он на огромную выщербину в лезвии, понимая, что больше не чувствует знакомого покалывания в сжимающей кинжал ладони.

Не видит Алибек, как сочувственно кивает ему подполковник, досадливо морщится Чермоев и переглядываются между собой однополчане. Всё и всех заслонила ему эта выбоина в клинке, и ощущает он пустоту где-то внутри себя, словно не кусок металла, а часть души вдруг отлетела от него с громким «блямс».

* * *

Третий день нудит мелкий дождик. До печенок пробрал, сил нет терпеть сырость. Бурки и папахи вдвое тяжелее стали, пропитавшись влагой.

Странные места эти Карпаты. Вроде как горы, а вроде как и нет. Другие они для кавказцев. Запах иной, леса иные, даже реки по-особенному журчат.

Однако начальство считает: горцев – в горы, там им сподручнее воевать будет. И в чем-то оно право. С детства привыкают горцы взбираться на отвесные скалы, наигрались еще подростками, кто выше взберется или кто дальше на коне перед кручей остановится. И кони у них приноровились к подъемам.

Но вот к чему так и не привыкли чеченцы, так это к дисциплине. Всё норовят друг перед другом покрасоваться. Командиры, устав запрещать и наказывать, нашли применение горской удали – стали в разведку отправлять. Сколько уже молодцов себя героями показало, не счесть. Абдул-Муслим на пару с Амалом вызвались разведать, есть ли противник в одной деревеньке, еле ноги унесли оттуда, на целую дивизию напоровшись, но зато вызнать всё успели. В другой раз сам командир лично отправил четверых – Чингиза, Сайпуди и Эльмурзу вместе с казаком Семеном – в деревню узнать что там и как, а те такой тарарам устроили – в одну халупу ворвались, где австрияки сидели, а их аж двенадцать человек с винтовками оказалось, ну и повязали всех. Понятное дело, всех георгиевскими крестами наградили.

Вот и Алибеку как-то «птица» досталась – георгиевская медаль с изображением герба – двуглавого орла, что для магометан без изображения православного Святого Георгия делается. Ворчат всадники – зачем птица, пусть джигит будет.

Не раз «языка» приводил Алибек, дорогу разведывал, собой рисковал, а убивать никого не приходилось. И ведь лезет парень в самое пекло, надеясь, что отомрет в бою его кинжал, почувствует он, наконец, знакомую дрожь в рукояти, но тщетно. Не возвращается жизнь в клинок, остается он обычной железкой вроде тех кривых ножей, что каждому солдату в армии выдают.

И вот снова разведка. Не просто деревня на пути полка, большой город в предгорье Карпат – гряда теряется в тумане где-то за горизонтом. Одетый в камень город – словно древний некрополь из родных мест Алибека. Булыжные мостовые, здания с высокими шпилями. И ни единого человека на улицах – город будто вымер. Некрополь как есть. Но не доверяет подполковник обманчиво-туманной тишине, не спешит вводить полк, а кидает вначале клич – кто готов разузнать, что и как.

Опять Алибек в первых рядах. Вездесущий Моха увязывается за ним. А где эти двое, быть веселой потехе, и, значит, еще с десяток любителей горячих стычек вызывается в разведку. Всадники отправляются налегке – полы черкесок приторочены к поясам, кинжалы наперевес – вот и всё оружие.

Минуют притихший в ожидании зимы и холодов лесок – даже мокрая палая листва уже не шуршит под ногами, – выходят на открытую местность. Туман всё густеет, значит, река близка, а за ней и городские ворота. Проходят по горбатому мосту, всадники дивятся – мост каменный, тяжелый, а не падает, – вступают под свод старинных крепостных ворот.

Едут, озираясь по сторонам и вверх – если где ждать засады, так здесь – в каменном мешке. Тишина полнейшая, только цокот копыт раздается, да легкое позванивание уздечек. И едва въезжают сквозь ворота в город, как из-за ближайших башен раздается дружный ружейный залп. Засада! Несколько всадников слетают с седел, Моха падает вместе с конем, успевая спрыгнуть в последний миг.

Алибек едет первым, лишь по какой-то чудесной случайности ни одна пуля его не задевает. Что делать? Бьют с двух сторон, скрыться некуда. Вернуться на мост? Чтобы стреляли в спину? Да никогда.

С громким «Алла» бросает он вперед коня, оголенный клинок в руке. Еще несколько человек поспешает следом, Алибек машет им на башню напротив. Чувствует, даже не видя, как уходят остальные вправо, но сам уже не останавливается. Огибает башню и едва не застывает на месте от неожиданности – вся улица запружена фигурками в грязно-зеленых мундирах. Австрияки! Одни спешно перезаряжают ружья, другие приникли к бойницам старой башни.

Отступать поздно. Алибек еще сильнее пришпоривает коня и несется на ближайшего солдата. При виде страшного горца маленький, узкоплечий австриец с густыми усами дергает магазин своего «манлихера», пытаясь побыстрее перезарядить его. Ружье, что с примкнутым штык-ножом чуть ли не больше самого солдата, почему-то заело и не поддается. Отчаявшись, австриец выставляет его перед собой, надеясь уколоть длинным клиновидным штыком надвигающегося всадника. Но Алибек в запале отмахивается кинжалом и летит дальше, даже не замечая, что напрочь перерубил штык.

Не прерывая свой яростный клич, свесившись с седла, Алибек кружит, как шаровая молния, по узким улочкам, неся смерть врагу. Конь, весь в мыле, делает огромные скачки, перенося своего грозного седока – заросшего густым волосом, сливающимся с ворсом мохнатой папахи, – от одной стычки к другой. Выстрелы почти не тревожат горца – редкие пули успевают за его стремительным ходом, иногда пробивая слух неприятным свистом возле уха.

Кинжал в руке Алибека – будто меч из легенды, что способен рассечь скалу, он рубит, режет, колет, не разбирая металл или дерево перед ним. И плывет за горцем темный шлейф из страха и ярости. Неуязвимый для смерти всадник внушает такой ужас австрийцам, что, бросая винтовки, горохом сыплются они с башни, бегут врассыпную, вопя от страха и беспомощности. Улочка, только что запруженная солдатами, опустевает в несколько минут.

А наконец-то ощутивший знакомый зуд в ладони Алибек ликует и теряет всякий контроль над собой. Где враг? Где достойный противник? Мечется на пятачке всадник, не находит никого. И вдруг, словно наткнувшись на невидимую стену, резко останавливает он коня, увидев нечто поразительное.

Широко расставив крепкие ноги в красных штанах, стоит перед ним натуральный великан. На две головы выше, чем сам Алибек, причем шапка с пером роста только добавляет, и в плечах пошире. Черные усы – каждый чуть ли не в ладонь длиной – лихо закручены кверху, мрачный вид придают. Темно-синий мундир едва сходится на мощной груди, расшит золотом. На поясе массивная сабля висит, рукоять серебряной нитью обвита. С другой стороны – тонкий кинжал с серповидной гардой и таким же хвостовиком.

Австрийский гусар! Сотне Алибека пока с ними в сражение вступать не доводилось, только видели как-то издали, как летели гусары по полю, словно стайка разноцветных птичек. А этот, судя по богатому убранству, еще и офицер, да, небось, и из дворян. Не зря кинжал на пояс прицепил, хотя он гусарам не полагается.

Австриец тем временем рукой делает жест, будто лошадь за уздечку осаживает, и головой при этом качает. Намекает, чтобы с коня слезал, понимает Алибек. А гусар еще и револьвер из кобуры вынимает и в сторону откидывает, саблю заместо него из ножен тянет.

Спешивается Алибек. Сам же искал противника, вот и нарвался, как бы теперь головы не сносить. И без всяких ритуалов и церемоний – это ж война, а не дуэль – бросается он с кинжалом на гусара, надеясь на внезапность нападения. Но австриец уже саблю выхватил, легко крутит ее перед собой – никак не подобраться. Кружит тогда вокруг великана горец, словно в танце, ноги его так и мелькают, то в одну сторону уходит он, то в другую, а потом раз и удар с разворота. Гусар только успевает поворачиваться, топчется на месте, как медведь на ярмарке, но близко горца не подпускает.

Делает стремительный выпад Алибек, приседая на левое колено и пытаясь поднырнуть под звенящий круг, что образует в воздухе сабля гусара. В последнюю секунду уходит австриец с линии удара, отбивает укол с жалобным звоном. Конец пришел его сабле. Лишилась она большей части клинка, один эфес с жалким огрызком остался у него в руке, срезал остальное кинжал.

Отбрасывает в сторону испорченное оружие австриец, вытаскивает из ножен кинжал. Странно волнообразная форма у клинка, никогда такой Алибек прежде не видел. И клеймо мастера интересное – горец его почему-то способен отчетливо разглядеть с нескольких метров – два скрещенных меча.

Начинает вдруг вибрировать в руке Алибека кинжал, тревожно гудит он, вселяя в душу парня сомнение и трепет. Понимает горец: почувствовал его кинжал достойного соперника – у врага такое же родовое оружие, что поколениями впитывало память воинственных предков, вбирало в себя их души, превращаясь в живое существо из металла, как и у него. Не просто солдаты двух армий сошлись сейчас в противоборстве на тесной улочке старинного города посреди древних карпатских гор. Нет, две истории, два древних рода столкнулись между собой, и идти дальше сможет только один из них. Пришел тот час, когда жизнь как ярмарочный плясун на веревке стоит на одной ноге над пропастью смерти, и всё умение нужно сейчас приложить канатоходцу, чтобы выстоять и добраться до спасительного края обрыва.

Отводит в сторону руку с кинжалом Алибек, распрямляет ее, смотрит противнику прямо в глаза и ждет – ну-ка прояви себя, гусар! Непоколебим как скала австриец, ухмыляется лишь в густые усы. Не выдерживает азартный горец игры в гляделки, срывается с места, набегает на врага, чтобы в двух шагах от него сильно оттолкнуться и, взлетев над землей, занесенным над головой кинжалом как соколом – сверху вниз – ударить гусара в грудь. Уклоняется от удара гигант, делает шаг влево, а упавший в полуприседе горец вонзает клинок в мостовую, попадая между двух булыжников. И тут же, не вставая, с разворота, рубит врага кинжалом по ногам. Но тот снова готов к обороне, резко поднимает ногу, на которую нацелен кинжал, и сам делает несколько рубящих ударов наотмашь. На счастье Алибека, движения гусара слегка размашисты и парень успевает уклониться, а затем сам переходит в нападение, чередуя колющие и рубящие удары. В какую-то секунду кинжал даже достигает цели, слегка царапая щеку австрийца, и застывая у его горла. Всего одно усилие нужно сделать, чтобы острие рассекло кожу и мышцы, и из шеи врага ударил кровавый фонтан. Однако доли секунды не хватает: Алибек слишком сильно приблизился к австрийцу, и тот толкает его грудью, опрокидывая на спину. Оказавшись на земле, проворный горец быстро откатывается в сторону и прыжком становится на ноги. Снова и снова, отходя и атакуя, кружат они с гусаром в смертельном танце.

Ничего не может поделать с недругом горец, сил остается всё меньше, дыхание учащается, сбиваясь на хрип. Еще пару минут, и Алибеку придет конец. Он и так удивительно долго стоит против столь грозного врага, и только благодаря отцовскому кинжалу, что направляет его руку, заставляя двигаться именно так, а не иначе.

– Помоги мне, отец, – взмаливается про себя Алибек. – Пусть я не уйду неотомщенным, как я не дал это сделать тебе.

И будто порыв холодного ветра обдает парня. На мгновение мысли его обретают ясность и прозрачность родникового источника, и он словно видит, что должен делать.

Остановившись и широко расставив слегка согнутые в коленях ноги, он замирает, зажав кинжал в вытянутой руке, и дождавшись, когда обрадованный капитуляцией парня гигант приблизится и занесет руку для удара сверху, резко распрямляется, уходя за спину врагу, и оттуда, снизу и сбоку, через подмышку гусара, полосует его по горлу.

Брызгает струя теплой крови, содрогнувшийся великан на мгновение застывает, а затем медленно начинает оседать на землю, увлекая за собой и горца. И только мелькает мысль у парня – «а почему падаю я?», как он тоже опускается рядом. Кинжал гусара наискосок разрубил ключицу и плечо Алибека, добравшись до сердца и лишив его жизни.

В смертельном объятии рушатся бойцы на землю, щедро орошая ее своей кровью, а их клинки в последнем боевом приветствии ударяются друг о друга и с прощальным звоном разлетаются на куски.

Но уже не видит Алибек гибели своего кинжала, как не видит он рыдающего над его телом Моху, не слышит стука подков родного полка, входящего по расчищенной от врага дороге в древний прикарпатский город.

 

Майк Гелприн

Чертовка

Вам, милостивые государи или государыни, в Санкт-Петербурге случалось ли бывать? По всей видимости, нет. Напрасно, занятный городишко.

Я бывал в нем трижды. В первый раз в 1824-м, прибыл как раз накануне наводнения. Что за чудо это наводнение, должен вам сказать. Людишки мёрли как мухи, только успевай. Да-с. Вторично посетил я эти места в 1905-м, но задержался всего на сутки. Вам, почтенные, про Кровавое воскресенье приходилось ли слыхать? Нет? Я так и знал. Поверьте на слово, это было шикарное действо, со времен Варфоломеевской ночи ничего подобного не припомню.

Ну а в третий раз занесло меня в этот городишко аккурат вчера, и назывался он уже Петроградом, потому что шла большая война с германцами. Война, достопочтенные! Война! Самое чудесное время, благодатное, изобильное. Наутро я не отказал себе в удовольствии не спеша прогуляться по Невскому, плюнул на площадь перед Казанским собором, дал пинка зазевавшейся гимназистке и подставил подножку дьячку так, что тот загремел тощей мордой в грязь.

К полудню добрался я до Дворцовой. Здесь, в палатах Зимнего, стараниями недалекого государя был разбит госпиталь на тысячу коек для нижних чинов. В этом заведении мне предстояло обосноваться надолго.

Я не представился, виноват. Поверьте, не потому, что с годами подрастерял хорошие манеры. А всего лишь оттого, что имен у меня было множество, и всех вы наверняка не запомните. К примеру сказать, в Греции звался я Валериосом, в Испании – доном Валерио, во Франции и вовсе месье Валье. Ну а в России – Валерьяном Валерьяновичем, прошу любить и жаловать. Для друзей – просто Валерьяшей, но так как друзей у меня нет и, даст черт, не будет, попрошу без фамильярностей.

Так я госпитальному Хранителю и сказал, едва переступил порог и отвесил небрежный поклон.

– Валерьян Валерьянович, к вашим услугам. Прошу величать исключительно полным именем, понятно вам?

Хранитель не ответил, и я поднял на него взгляд. Ей-черту, я бы предпочел видеть визави кого-нибудь другого. Он, правда, наверняка тоже. Так или иначе, скрестив на груди руки, растопырив белесые крылья за спиной и нацепив выражение надменного превосходства на холеную благостную ряшку, на меня пялился господин э-э…

– Как нынче вас величать? – не стал гадать я.

– Михаилом Назарьевичем, – снизошел до ответа этот ханжа.

С Михаилом Назарьевичем впервые столкнулись мы во Флоренции, веков эдак шесть назад, во время чумы. Правда, звали этого хлыща тогда синьором Микаэло, носил он белую складчатую дерюгу до пят и чертовски здорово управлялся с игральными костями. Обыграл он меня вчистую, до сих пор не могу забыть глумливый смешок, летящий мне в спину, когда я, несолоно хлебавши, убирался из чумного города прочь. Я взял у него реванш в Париже, в 1871-м, на углу улицы Седан и бульвара Ришар-Ленуа. Звали его тогда месье Мишелем, и мы сидели друг напротив друга на развороченной мостовой, а версальские гвардейцы сосредоточивались под арками для атаки на баррикаду.

– Аверс мой, – заказал он.

Я щелчком запустил в воздух серебряную монету в пять франков, и мы с месье святошей уперлись в нее взглядами. Мгновения растянулись, монета, крутясь волчком, словно зависла в воздухе и упорно не хотела падать, но потом упала-таки, и мы оба подались к ней, едва не столкнувшись лбами.

– Реверс! – объявил я.

Секунду спустя гвардейцы метнулись в атаку. Получасом позже я с гордостью смотрел на ссутулившегося и закрывшего руками лицо месье Мишеля, на безвольно поникшие белесые крылья у него за спиной, а уцелевших коммунаров оттаскивали от баррикады в сторону и одного за другим ставили у побитой пулями кирпичной стены…

– Ну-с, – сказал я, оборвав воспоминания. – Что творится в этом чертоугодном месте?

– Богоугодном, – поправил Хранитель. – Сами осваивайтесь, господин хороший, у нищих духом слуг нет.

Я пожал плечами и двинулся прочь, оставив святошу в тылу. Вам, уважаемые, про ангелов-хранителей читывать приходилось ли? Что, дескать, у каждого человечишки свой? Если читывали – забудьте: это, стесняюсь сказать, брехня. Хранитель один – один на всех, и его удел – противостоять такому, как я.

В Николаевском зале я насчитал две сотни коек. Свободных не было, на каждой лежал новоиспеченный кандидат на тот свет. Или на этот, в зависимости от наших с Михаилом Назарьевичем скорбных дел. До обеда я знакомился с контингентом – односторонне, разумеется: увидеть меня воочию выпадало немногим, лишь тем, до которых я снисходил, оказывая им немалую честь.

Простите, немилостивцы мои, отвлекся. Положением дел остался я крайне недоволен. Большинство лежачих были уже помечены. Те, что шли на поправку, – Хранителем; те, кому никакое излечение не светило, – моим предшественником. Так вот, последних было меньше, гораздо меньше, значительно.

– Слава богу, – услышал я, когда стукнуло три пополудни. – Уже двое суток ни единого летального случая.

Я обернулся – неказистый кривоногий хирург эдаким экстравагантным образом подбивал клинья к задрапированной в бесформенную хламиду сестре милосердия.

– Вашими молитвами, доктор, – опустила очи долу та.

Я хмыкнул. Молитвами, как же. У нас беспричинно замену не присылают – мой предшественник явно оказался слабаком и сейчас наверняка месил глину где-нибудь на передовой. И поделом ему: пускай вспомнит, каково это, когда через тебя пролетает снаряд. Или, того хуже, насквозь прошивает тебя пулеметной очередью. Это вам не какая-нибудь щекотка – ощущение, поверьте на слово, пренеприятнейшее.

– А вы, Кларисса Андреевна, в воскресенье вечером что поделывать думаете? – не отставал от милосердной сестрицы кривоногий костоправ.

Девица вздохнула. Вопрос явно задавался не впервые и основательно ей поднадоел.

– Я занята, Григорий Фомич.

– Чем же, позвольте узнать?

Девица вздохнула вновь, я даже на мгновение посочувствовал ей. Терпеть не могу занудства.

– Я-то? – Сестра милосердия подняла очи горе. – Я, Григорий Фомич, в воскресенье вечером сношаюсь.

– Что? – оторопел бедолага Фомич. – Что вы сказали?

– Вы что же, не слышали? Я сказала «сношаюсь». С вашего позволения – с гвардейским поручиком.

Я едва не зааплодировал и вгляделся пристальнее. Сровнялось сестре Клариссе Андреевне лет эдак двадцать пять. Была она хороша лицом и высоколоба, а в карих глазах, клянусь адом, лучилась чертовинка. Остальное под бесформенной хламидой с красным, будь он неладен, крестом оказалось не разглядеть, но я дал себе слово при первой возможности посетить служебную сестринскую келью и ознакомиться в подробностях. Признаться, я был порядочно удивлен, если не сказать изумлен: в сестры милосердия обычно отбирали самых что ни на есть закоренелых пуританок и слащавых недотрог.

К вечеру я закончил обход. Что ж, его немудрое императорское величество постарался. В лазарете заправляли три с половиной десятка коновалов. При них состояли четыре дюжины сестер да пара сотен санитаров вперемешку со всяким сбродом. Парадные залы были заставлены койками. Николаевский, Фельдмаршальский, Александровский, Белый… В Гербовом шили простыни и наволочки, а в галереях развернули операционные и перевязочные пункты.

В канцелярию госпитальной общины явился я за час до полуночи и до утра трудился – знакомился с персоналом. Заочно, разумеется. Среди прочих изучил и досье на сестру милосердия Клариссу Андреевну Ромодановскую. Княжеской фамилии оказалась дамочка, да еще какой. Вам, премногоуважаемые, о Федьке Ромодановском не приходилось слыхать ли? Нет? Вам повезло. Въедливый был мужчина, дотошный и шибко ответственный: при государе Петре Алексеевиче не одну сотню людишек в пыточных замучил.

Хранитель ждал меня в Георгиевском зале, невесть по каким резонам от госпитальных коек свободном. Мы раскланялись. Рожа у него была еще благостнее, чем накануне.

– Приступим? – предложил он.

– К вашим услугам.

Мы начали с орлянки, и я выиграл подпоручика Ермолаева, но проиграл матроса второй статьи Прибытко. Это была равная борьба: рублевая монета выпала на орла, потому что в последнюю минуту воля Хранителя одолела мою.

– Хорунжий Огольцов, – объявил я следующую ставку. – В штос, если не возражаете.

Мы играли хорунжего долгих три с половиной часа. Я дважды передернул и побил его карту, но это лишь свело общий счет вничью. На третий раз Хранитель поймал меня за руку.

– Вы сшулеровали, Валерьян Валерьянович, – спокойным голосом поведал он. – Ваша карта бита.

– Виноват, – признал поражение я. – Хорунжий за вами. Играем рядового Павлова. Банкуйте.

Он забрал колоду и принялся ее тасовать.

– Скажите, Михаил Назарьевич, – обратился к Хранителю я. – Вам когда-нибудь приходилось шулеровать?

Он перестал тасовать и долго смотрел на меня, молча, не отводя взгляда. Я ждал.

– Видите ли, сударь, – ответил он наконец. – Я вас ненавижу. Не только вас персонально, но всю вашу братию. Вот уже две тысячи без малого лет я занимаюсь тем, что спасаю от вас людей. И всякий раз тщетно – рано или поздно один из вас добирается до тех, кого я вытащил. Так есть ли смысл играть нечестно?

Я не стал отвечать. Смысл, безусловно, был. Лучшим из нас, тем, которые поднимались на вторую ступень, не приходилось исполнять грязную работу. И лучшим из них – тоже. Я много бы дал, чтобы одолеть ступень и войти в число этих лучших. Но я был для этого еще слишком юн – я отправился на тот свет в 1232-м, в Вероне, а на должность заступил и вовсе в 1264-м.

– Вам не хотелось бы слушать арфы и дегустировать нектары, Михаил Назарьевич? – полюбопытствовал я. – Вместо того, чтобы проделывать бессмысленную работу в море боли, гноя и крови?

Он подобрался. Надменная холеная ряшка на миг утратила самодовольное выражение. Голубые водянистые глазки сощурились и перестали походить на ангельские.

– Вам, сударь, – сказал он, будто сплюнул, – этого не понять. Извольте понтировать.

Он протянул колоду. Я подрезал ее валетом бубен. Десять минут спустя я выиграл у него рядового Павлова.

– Достаточно, – брезгливо сказал он. – Вам сегодня слишком везет, сударь. Честь имею кланяться, завтра продолжим.

Я отправил куда следует выигранного рядового, за ним подпоручика и до вечера проскучал. Правда, чайная ложка рвотного, опрокинутая в компот баронессе Гильденбандт, скуку несколько скрасила. Я смеялся, словно умалишенный, когда эта чопорная сучка наблевала на общий стол.

Едва начало темнеть, я отправился в каморки, где переодевались в штатское сестры милосердия. Увы, времена, когда созерцание женских прелестей хоть как-то развеивало скуку, для меня были давно в прошлом. Когда у вас из задницы растет хвост, а между ног, увы, пусто… ну, вы, господа, понимаете, самые пикантные зрелища не слишком-то радуют душу.

Я сейчас кое в чем признаюсь, драгоценные вы мои. Не вздумайте надо мной смеяться – хотя бы потому, что это занятие может плохо для вас закончиться. Так вот – увидав обнаженную Клариссу Андреевну, я вдруг об отсутствии кое-чего существенного между ног забыл. Нет-нет, поверьте на слово, тонких талий, широких бедер и полных грудей мне приходилось видеть в избытке. Шоколадного цвета волос до плеч – тем более. Но что-то в ней было, в этой княгине, нечто особенное, и я даже не сразу понял, что именно, а понял, лишь когда она повернулась ко мне лицом. Я даже присвистнул, да так, что все псы, сколько их было в округе, разом взвыли.

Вам, высокопочтенные, не приходилось ли слушать сплетни о том, что глаза, якобы, зеркало души? Приходилось? Не верьте, это всего лишь домыслы, плоды людского невежества. Глаза врут. Они отражают душу, только если эта душа – определенного, крайне редкого свойства. И отражают лишь для тех, кто умеет такую душу увидеть. Я умел. Кларисса Андреевна оказалась женщиной особого склада. Редкостного, таковых встретишь раз на миллион. Она была дамой нашего толка, вы понимаете? Людишки таких еще называют «чертовками».

– Кларисса Андреевна, голубушка, – услышал я голос невзрачной девицы с плоской грудью и прыщами на тощих ляжках. – У вас не найдется случайно мази? – Девица зарделась и ткнула в прыщи обкусанным ногтем. – Понимаете, доктора мне просить неудобно, и я…

Княгиня Ромодановская поморщилась.

– Вы когда-нибудь о дамской гигиене слыхали? – осведомилась она. – Подмываться надобно, милочка, особенно после грязного мужика.

Я подумал, что худосочную сейчас хватит удар.

– Да вы… да вы… вы что? – залепетала она. – Как вы смеете?! Я никогда, я…

– Я пошутила, – бросила Кларисса Андреевна. – Разумеется, вы чисты, девственны, непорочны. И, осмелюсь предположить, неприятности у вас именно поэтому. Не волнуйтесь, у меня есть подходящее притирание, я вам его одолжу.

– Браво! – сказал я, выбравшись вслед за княгиней на Дворцовую.

Она даже не шарахнулась, как произошло бы с любой другой на ее месте. Обернулась через плечо, вгляделась в сгустившиеся вечерние сумерки, хмыкнула и двинулась дальше.

– Вы настоящая леди, – подал я голос.

Кларисса Андреевна остановилась. Вновь вгляделась в темноту. Дворцовая на двадцать шагов вокруг была пустынна.

– Полноте, – обронила она. – Я, конечно, перебрала вчера с марафетом, но не настолько, чтобы слышать загробные голоса, наблюдать духов или кто вы там.

Кларисса Андреевна двинулась дальше, а я в полном восторге последовал за ней. У Александрийского столба клевал носом ночной извозчик.

– На Лиговку!

Извозчик встрепенулся. Княгиня Ромодановская нырнула вовнутрь видавшей виды крытой кареты с обшарпанной лакировкой и задернула шторки. Я, небрежно просочившись сквозь дверцу, уселся напротив. Извозчик гаркнул на лошадей, экипаж тронулся.

– Позвольте представиться, – проговорил я.

На этот раз Кларисса Андреевна таки отшатнулась.

– Вы кто? – прошептала она испуганно.

– Меня зовут Валерьян Валерьянович. Пускай вас не беспокоит, что я невидим. Так и должно быть, и ваш вчерашний марафет тут ни при чем. Вы, кстати, какой нюхаете? Могу достать отличный французский порошок, наивысшего качества.

С минуту собеседница молчала, настороженно глядя на меня из темноты. Потом заговорила, и, клянусь адом, голос ее ничуть не дрожал:

– Французский коньячок тоже можете?

– Разумеется, любезная Кларисса Андреевна. Вы какой предпочитаете?

– Мы знакомы? – вопросом на вопрос ответила она. – Нет? Так какого черта вы зовете меня по имени?

Я вновь едва не зааплодировал – она опять попала в самую точку.

– Именно, – подтвердил я. – Именно какого черта.

– Ах, вот оно что, – Кларисса Андреевна пренебрежительно фыркнула. – Я читала одного германского стихотворца. Раньше, еще до войны, я, знаете ли, дама весьма образованная. Так вот, этот стихотворец сочинил поэму про некоего доктора, к которому явился…

Я с трудом удержался от смеха. Вам, драгоценные мои, читывать бездарные сочинения господина Гёте не приходилось ли? Нет? И правильно, и не читайте – жутчайшая ересь. Станет мессир Мефистофель являться каким-то людишкам личной персоной, как же. Да ни в жизнь: для этого у него есть такие, как я.

– Вы, матушка Кларисса Андреевна, довольно невежественны, – сказал я вслух. – Но это дело поправимое, было бы желание.

Она подалась вперед.

– Вы в самом деле тот, о ком я думаю?

– Поди знай, о ком вы думаете, – пренебрежительно усмехнулся я. – Если о гвардейских поручиках…

– Да бог с ними, с поручиками, – прервала меня она. – Вернее, черт с ними. Я хочу посмотреть, как вы выглядите.

Признаться, я немного смутился. Мой внешний вид – это вам, господа мои немилосердные, похлеще, чем какой-нибудь выбравшийся из гроба скелет.

– Вы в самом деле этого хотите? – счел нужным уточнить я.

– Разумеется.

– Что ж…

Вам, судари или сударыни, на университетских лекциях бывать не приходилось ли? Нет? Похвально. Ничего там интересного нет. Выжившие из ума профессора изощряются в тупоумии, тщась уразуметь природу вещей и лопоча о многомерности пространства, в котором ни дьявола не смыслят. Какая там, к чертям, многомерность. Кто наделен высшей силой, волен оставаться невидимым или являть себя людишкам – вот и вся недолга. Последнее, впрочем, чревато воплями и истериками: людишки, как правило, оказываются к подобным зрелищам не готовы.

Я уселся поудобнее, произнес простейшее заклинание и предстал. Ни воплей, ни истерик не последовало.

– А вы видный мужчина, – констатировала непреложный факт Кларисса Андреевна. – И, по всей видимости, галантный кавалер. Это, позвольте спросить, у вас что?

– Рожки, – объяснил я. – Копытца там ниже, хвост под сюртуком. Вы удовлетворены?

– Смотря какой смысл вы вложили в последнее слово, дорогой Валерьян Валерьянович.

Я хихикнул – она, как и подобает «чертовкам», оказалась весьма остроумна.

– В этом смысле у нас с вами ничего не выйдет, – сказал я не без сожаления. – Увы. Но знакомство со мной, уверяю вас, может оказаться весьма полезным. Вам не надоели поручики?

– Смертельно надоели. Вы можете предложить что-нибудь получше?

Я снисходительно улыбнулся.

– Естественно. Государя императора не обещаю, но какого-нибудь генерала от инфантерии не из самых задрипанных – почему бы нет.

– Звучит заманчиво, – Кларисса Андреевна облизнула чувственные полные губы. – И что мне нужно для этого сделать?

– Ровным счетом ничего. Разве что сказать мне «да». И, возможно, немного посодействовать в моих начинаниях.

* * *

На следующий день я выиграл у Хранителя в лото восемь рядовых, уступив лишь однажды. Он отбил двух канониров и ефрейтора в фараон, но в железку я снова взял верх – мне достались сразу три унтера и штаб-ротмистр.

– Довольно, – на этот раз игру прервал я.

– Как вам будет угодно.

Я изобразил нерешительность.

– Мы могли бы разыграть дюжину-другую унтеров в вист, – предложил я. – Или в белот, если пожелаете.

Хранитель презрительно скривил губы.

– За кого вы меня держите, сударь?

Я развел руками.

– Не хотел вас задеть. Думал, возможно, за полсотни последних лет вы приобрели необходимый навык.

Хранитель не ответил, и я из Георгиевского зала ретировался.

– Как вам это понравилось? – осведомился я тем же вечером у княгини Ромодановской.

Мы неспешно фланировали по Невскому. Вернее, фланировала она, а я, как и подобает наставнику, держался в двух шагах по левую руку.

– Вы были великолепны, Валерьян Валерьянович. Особенно когда подменили тот бочонок в лото.

– Вы заметили? – изумился я.

– Я следила очень внимательно. Скажите, а вы не опасаетесь, что вас, так сказать, обнаружат?

Я укоризненно покачал головой. Людишки всё-таки скудоумны, даже самые лучшие из них. Не к вам, благородные господа, относится, а впрочем, к вам тоже. Ангела смерти видят лишь те, кому он предстает, а не любой, кому приспичит. Почему-то эту элементарную, в общем-то, истину людишкам удается усвоить с превеликим трудом, да и то далеко не всем.

– Будьте покойны, дорогая Кларисса, – уверил я свою спутницу. – Что-что, а конфиденциальность я гарантирую.

Она внезапно остановилась.

– Валерьян Валерьянович, зачем я вам?

Этого вопроса я ждал, в ее положении его задают все. Я мог бы ответить честно – что каждая завербованная душа зачисляется на мой счет и приближает меня к новой ступени. Что мне осточертела полевая работа, что пробиться наверх крайне нелегко, и поэтому… Я не стал говорить правду. Во-первых, потому что отвечать правдиво – моветон и редко когда бывает целесообразно. А во-вторых, потому что была еще одна причина, и тоже правдивая.

– Вы мне нравитесь, – не стал я эту причину скрывать. – Чертовски нравитесь.

– Вот как? Мне лестно. И что со мной станется, когда я умру?

– Я буду ходатайствовать о зачислении вас в штат. Вы наверняка догадываетесь, какие блага эта должность предоставляет.

Следующие десять минут мы шли молча. Моя Кларисса пыталась свыкнуться с новостью. Я не мешал. Одно дело, когда «чертовкой» тебя людишки зовут за глаза, и совсем другое, когда это звание соответствует сути вещей.

– Что ж, – нарушила наконец паузу Кларисса. – Я согласна.

– И вы не пожалеете, – с пылом заверил я. – Мудрое и правильное решение.

– Скажите, сударь… Почему ваш противник отказался играть в вист или во что вы ему там предлагали?

– Он не просто отказался, – краями губ улыбнулся я. – Он принял это за насмешку. Видите ли, дело в том, что…

Дело было в том, что в коммерческих играх господину ханже у меня нипочем не выиграть. Вист это не штос, где весьма непросто сшулеровать. Вист – это где смошенничать можно на каждом ходу, а поймать за руку, когда сдаешь себе козырной онёр из рукава, чрезвычайно трудно, если не сказать «невозможно».

– Он попросту трус, – скрыл правду я. – И проиграть там, где требуются сообразительность и острота ума, боится до чертиков.

* * *

На следующий день прибыла новая партия раненых – голов в триста. По этому поводу ходячих в спешном порядке принялись передислоцировать в лазареты попроще. Еще теплые от их тел койки наскоро перестилались, чтобы принять новых постояльцев.

– Нам предстоит немалая работа, сударь, – приветствовал я Хранителя. – Вы, надеюсь, в форме?

Он досадливо фыркнул, и мы уселись на ставшее уже привычным место в Георгиевском зале.

– Что здесь делает эта женщина? – надменно кивнув в сторону Клариссы, осведомился Михаил Назарьевич. – Я видел ее здесь и вчера.

– Моя протеже, – небрежно ответил я. – В свободное от дежурства время обучается ремеслу. Вы имеете что-то против?

Хранитель с минуту молчал.

– Вы всё же отвратительное существо, сударь, – сказал он наконец. – Взгляните: молодая, красивая женщина. Занималась богоугодным делом, у нее была возможность спасти свою бессмертную душу. До тех пор, пока не явились вы. Как же…

– Ближе к делу, – оборвал я. – Не лезьте, куда вам не следует.

Хранитель крякнул, молча стасовал колоду и дал мне подснять.

– Казак Онищенко, – объявил он. – Пять партий в баккара.

Я легко выиграл все пять. Вслед за ними с той же легкостью заполучил еще двух казаков и вахмистра.

– Достаточно? – с издевкой спросил я. – Вы явно сегодня не в форме. Впрочем, мы можем сменить игру. Как насчет партии в белот?

Хранитель посмотрел мне в глаза.

– Идет, – выдохнул он. – Сдавайте.

– Я не ослышался? – изумился я. – Вы согласны сыграть в белот? На кого же?

– На всех.

– В каком смысле? – оторопел я. – Что значит «на всех»?

Белесые крылья за спиной Хранителя трепыхнулись.

– Это значит – на всех разом. Вы надоели мне, господин чертов служка. Смертельно надоели. Вы, такие, как вы, и эта работа. Давайте покончим с этим. Вы будете играть?

– Конечно, – я наскоро, пока он не передумал, перетасовал колоду. – Извольте подснять.

Я набрал девятьсот шестьдесят очков, когда у него не было еще и шестисот.

– Не желаете сдаться? – предложил я.

– Да подите вы!..

– К черту? – вкрадчиво уточнил я. – С удовольствием.

Я раздал, сбросив себе из-под низа терц от туза треф и открыв семерку треф козырем. Хранитель спасовал, и я раздал прикуп.

– Терц, – объявил я и вышел червовым тузом. – Терц от козырного туза, бела, во взятке партия.

Хранитель секунду помедлил.

– Не проходит! – прогремел он и побил моего туза козырной восьмеркой. – Белот валет козырь, ренонс червей и каре валетов сбоку.

В ошеломлении я застыл. Он предъявил комбинацию, сгреб мои карты и сложил очки. Счет сравнялся.

– Как получилось, что вы пасовали на трефу? – выдохнул я.

Хранитель хмыкнул.

– Не ваше дело, – презрительно проговорил он. – Это вы играете в белот чертовски хорошо, а я как бог на душу положит. Тасуйте.

Усилием воли я справился с ошеломлением и принялся тасовать. Три туза один за другим скользнули под манжет.

– Срежьте, сударь.

Он подснял, и я раздал по шесть карт. Козырем выпала бубна.

– Пас, – объявил Хранитель.

– Играю!

Я раздал прикуп. Тузы из-под манжета перекочевали в ладонь. Я мельком взглянул на свои карты. Старший козырь, две старшие боковые масти и одинокая семерка треф. Выиграть Хранитель мог только чудом.

С полминуты он думал. Затем окинул меня изучающим взглядом и усмехнулся.

– Вы сдали мне одни фоски, – сказал он. – Мне не с чего ходить. Но у меня на руках каре дам.

Он рывком перевернул карты рубашками вниз. Я замер – четыре дамы скалились мне в лицо. Я бил три из них. Но не трефовую. Ходом с дамы треф он выигрывал партию. Любой другой его ход давал победу мне.

– Ну что, любезный Валерьян Валерьянович, – проговорил Хранитель насмешливо. – Дело в даме, не так ли? Весь вопрос – в какой! Хотите пари, что я наверняка угадаю?

И тут до меня дошло. Я резко обернулся. Кларисса Андреевна, княгиня Ромодановская, скрестив на груди руки, стояла у меня за спиной. Я понял.

– Ход дама треф, – небрежно обронил Хранитель. – Партия!

Я медленно, в три приема, поднялся.

– С-сука, – просипел я. – Глупая блудливая сука. Так ты, оказывается, была в сговоре с этим снобом. С самого начала, с самого первого дня водила меня за нос, не так ли? Семафорила ему у меня за спиной. Ты хотя бы понимаешь, что с тобой теперь будет?

Она не ответила. Только лишь побледнела. Высокая грудь, которой я любовался в сестринской келье, вздымалась под красным, будь он проклят, крестом.

– Зачем? – с горечью спросил я. – Зачем ты это сделала? Думаешь, этот святоша, – я кивнул на Хранителя, – тебя вытащит? Ошибаешься. Душу можно продать всего лишь раз. Обратно ее не выкупишь. Знаешь, что это такое – вечно гореть в аду?

Княгиня кивнула.

– Наслышана, – едва уловимым шепотом проговорила она.

– Так зачем? Кто тебе эти три сотни убогих калек?

Она внезапно улыбнулась – по-чертовски, задорно, отчаянно и лукаво.

– Да никто, – бросила она, словно речь шла о пустяках. – Вам, сударь, этого не понять.

 

Алекс Бор, Алиса Белова

Грёза

1

Сизым июньским вечером, когда серые облака уже укутали солнце, я поднялся на крыльцо и позвонил в дверь. Я подумал, как чудно может быть то, что люди ждут меня, но сами еще не знают об этом. Мысль эта даже раззадорила меня. Я стоял на пороге дома, где раньше не бывал, я должен был встретиться с людьми, о которых ничего совсем не знал, и я собирался продать им то, чего они так хотели купить. Другие, впрочем, поэтому могли бы назвать меня коммивояжером. Что ж, буду им. Другие еще не раз придумают, как меня назвать…

Дверь открыл худой и седой лакей. Он посмотрел на меня невозмутимо и несколько строго, спросил, кто я и как меня представить. Похлопав старика по плечу, я ответил, что меня давно уже ждут, и, узнав, что господин у себя в кабинете, я тотчас же поднялся по лестнице. Я прошел мимо безобразных и некрасивых портретов – то, вероятно, были предки хозяина дома. И вполне возможно, что они жили в этом унылом месте.

– Добро вече! – сказал я с порога и без приглашения вошел в кабинет.

Плотный и усатый мужчина, сняв пенсне и отведя взгляд от газеты, уставился на меня. Он сидел на самом краешке кожаного коричневого кресла так, как если бы стеснялся занять его всё даже в собственном доме. Мужчина привстал и уже собирался мне что-то сказать, но я немедленно протянул ему руку и, заслышав у двери шарканье лакея, сразу же перешел к делу.

Не получив в ответ рукопожатия, я показал мужчине браунинг. Черный, красивый, блестящий браунинг.

Резким жестом мужчина выставил вошедшего слугу за дверь, затем недоверчиво посмотрел на меня. Он покраснел. Вспотел. Его русые жесткие усы нервно шевелились. Он бросил взгляд на пистолет, потом, заалев еще больше, – на меня. Мужчина предложил мне сесть и спросил совсем машинально, как любого незнакомого человека, мое имя и откуда я.

Я не ответил. Лишь перевесил с левой руки на правую самшитовую трость, – то был мой первый и изумительно удачный вклад в свой деловой image. Более того, я сделал вид, что не заметил, как он по-детски восторженно смотрел на браунинг, так и не решившись еще взять его из моей руки, – и я с любопытством принялся рассматривать комнату. Зеленые обои в темно-зеленую полоску, дубовый стол, на нем – неяркая лампа. По углам комнаты, как туман, ютился сумрак. Но он всё больше смелел и разливался по полу, преданно лаская мои ступни.

Тут мужчина посмотрел на меня щенячьими серыми глазками и спросил о цене.

Я и тогда ничего не ответил.

– Одлично… Одлично… – повторил он сам себе и принялся рыться в ящиках стола.

Когда он решил выписать мне чек, я остановил его, сказав, что принимаю только наличными.

– Одлично, – вновь сказал мой первый покупатель и вновь стал тормошить содержимое ящиков.

После того как я неторопливо пересчитал врученные мне деньги и сунул их в карман жилета, мужчина спросил, не желаю ли я посмотреть на чудо, которое он теперь неуверенно держал в руке, в действии. На что я ответил, что в ближайшие пару месяцев буду очень, очень занят, да и потом дел не убавится. Тогда он с сожалением вздохнул и пролепетал:

– Хвала. Хвала лепо.

Тогда я пожелал ему еще раз доброго вечера и вышел за дверь.

«Завтра», – услышал я уже в коридоре.

Экипаж дождался меня, и мы тронулись в вечерней мгле по темным улицам в сторону вокзала. Я садился на поезд, уходящий на северо-запад.

…Когда началась война, спросишь ты. Что ж, любовь моя, для меня, как сторонника этернализма, даты – малозначительны. Но я точно знаю, что мое сраженье началось, когда мой взгляд встретился с твоим…

* * *

Безмолвная светлая ночь заглядывала в спальню.

Лиза поднялась с постели и подошла к окну. А вдруг то, что ей приснилось нынче, было правдой, думала она. Она видела людей, столпившихся вокруг семейной пары: мужчина и женщина лежали посреди улицы. И вдруг она, Лиза, в черном траурном платье опустилась прямо на них, присела рядом с раненым мужчиной, обняла его и закрыла ладонью в черной кружевной перчатке его глаза. Сперва люди вокруг суетились, и снилось Лизе, что женщину унесли, и будто она осталась жива. Но вдруг умолкли все… И Лиза незримою для всех тенью взмыла вверх над толпой…

Явь прогнала страх. Обняв себя, Лиза вздохнула.

– Дитя мое, ты еще не спишь? – спросил Серж, войдя в комнату.

Серж полагал себя профессором. Он был высоким, худым мужчиной лет пятидесяти. На носу у него всегда были очки-велосипеды, способные изуродовать почти любое лицо. И в тот раз им это удалось.

Серж всегда называл Лизу дитя. Не «любимая», не даже «душенька», ни каким другим ласковым именем, а только так – дитя. «Мое дитя».

– Нет, – ровно ответила Лиза и села на кровать возле Сержа. – Вы, наверное, закончили свои дела на сегодня?

И как бы Сержу в ответ, в угоду, она называла его на вы.

– Да, дитя мое. Всё эта ясная погода! Вот если б дождь! Заждался я грозу, – сказал Серж, раздевшись и прижав к себе Лизу.

– Лизонька, Лизонька, – шептал Серж, бесстыдно целуя ее, рыжие ее волосы, в тени ночи казавшиеся серыми, ее лицо, бледное в сиянии полного месяца…

2

Часы пробили девять. Девять ровно, как полагали они, но в действительности спешили на одну минуту. Кроме их звона в дешевом пансионе не было слышно ни единого звука: ни шагов в коридоре, ни голосов в соседних комнатах. Но были звуки, переполнявшие пансион день-деньской и всю добрую ночь, – гудки поездов городской железной дороги. Оттого казалось, что весь дом куда-то едет. И, вероятно, именно эти злосчастные гудки паровозов так уценили номера. Однако оно мне было очень кстати – поначалу я решил экономить и накопить денег, чтобы чуточку позже приобрести что-нибудь действительно желанное. А покамест я лишь обновил свой гардероб, а также купил новенький, в вензелях, портсигар.

Теперь было девять. Я вышел из комнаты и по коридору прошел до прихожей, где висело темное зеркало. Окинув себя взглядом, я поправил котелок, убедился, что костюм недурно сидит, и довольно сам себе улыбнулся. С таким настроением я вышел и направился с очередным делом. И хотя в июле продаж было немного, я теперь чувствовал себя намного уверенней, чем в день встречи с моим первым покупателем.

Июльский вечер коснулся города. Когда я вошел в здание с колоннами, облака приютили последние лучи солнца, хотя по-прежнему было довольно светло. Я бодро поднялся по мраморной лестнице и быстрым шагом направился к двери еще не запертого кабинета. Я уже успел привыкнуть к тому, что люди не ожидают моего появления, и потому, не мешкая, сразу же переходил к делу. Так вышло и на этот раз. Нестарый господин с нафабренными усами смотрел на меня пристально, следил за каждым моим движением, когда я взял из его рук карту и развернул ее на столе, прежде переставив с дубовой громадины помешавшие предметы. Затем я ткнул в карту пальцами и поднял юго-восточную границу, всучив ее в мясистую ладонь господина. Тогда он довольно ухмыльнулся и, крепко сжав границу в своей лапе, спросил, хочу ли я чего-нибудь взамен. Денег, господин, это лучшее, что вы мне могли предложить. Удовольствие от вашей счастливой физиономии я уже купил. Я лишь добавил, что если у него есть еще столько же купюр, сколько он предложил мне, то я мог продать еще одну штуковину. Он хитро улыбнулся, полагая, что вступил в сговор со мной, и вопросительно посмотрел на меня. Тогда я вынул из кармана пиджака две, в сущности игрушечные, пушки и поставил их на Белград.

Господин с нафабренными усами оперся руками о стол и некоторое время смотрел на карту. Затем, вновь ухмыльнувшись и повторив себе несколько раз «Gut, Gut!», он спросил, считаю ли я, что время уже пришло. Я не считал время, как сторонник этернализма, – только деньги, и я всего лишь предлагал идеи – решали покупатели. Я ровно ничего ему не ответил.

Передав мне еще одну пачку купюр, он, как бы умасливая меня, спросил, хочу ли я посмотреть на свою идею живьем. Отказался я от подобной затеи и теперь, между тем решив для себя, что следующее приглашение непременно приму.

– Gute Nacht, – учтиво пожелал я.

Господин с блестящими усами и сияющими серыми глазами кивнул мне в ответ.

Когда я вышел из кабинета, то обнаружил, что вечер, следуя за мною, уже запустил свои лапы в коридор и обласкал его. Довольный удачной сделкой, я покрутил в руках эбеновую трость, – эта, с набалдашником в виде коршуна, стала моей любимицей, – и радостно поспешил к дожидающемуся меня экипажу. Что ж, подумал я, если и дальше так хорошо пойдут дела, а дальше ожидал я их только больше, то, пожалуй, смогу купить себе автомобиль.

…Любовь моя, хотел бы я каждый вечер возвращаться к тебе. Хотел бы, чтобы каждый вечер ничего не мешало нам быть вместе. Чтобы я мог держать тебя за руку и глядеть в твои небесно-голубые глаза…

* * *

– Мне опять снился сон, – сказала Лиза, глядя за окно.

На небе вновь была полная луна, и – ни единого облачка. От этого Серж был сердит. Он ждал грозу. Он жаждал грозу: Серж в своих опытах хотел обогнать Теслу. Ему не терпелось изобрести то, что затмило бы все предыдущие выдумки его ученого соперника. А пока погода была ясная, Серж изобретал чудо. Намедни он узнал, что через месяц в Париж прибудет молодой человек, который, как говорили, был чертовски хорош собой. Молодого человека очень интересовали последние достижения науки, которые он предпочитал покупать через посредников, чудеса же и идеи он покупал при личной встрече и, поговаривали, за баснословные деньги. А деньги Сержу были теперь нужны – он решил создать высокочастотный трансформатор…

– Я знаю о твоих снах, дитя мое, – ответил Серж небрежно: он был увлечен работой. – Как только… – тут Серж снял круглые очки и посмотрел на Лизу. – Скоро у меня будет весь мир, Лизонька! Весь! И тогда закончатся твои сны: душа твоя будет счастлива.

Лиза верила Сержу: ей приходилось ему верить. Но – сон стоял перед глазами. Будто она шла вновь в атласном черном платье по улицам тихого старого города и вдруг услышала артиллерийские залпы, и вместо того, чтобы немедленно уйти прочь, полетела к солдатам. Невидимая, она остановилась возле самого молодого. Лиза затыкала уши при каждом залпе, а после оборачивалась на солдата. И вдруг он упал убитым. Тогда Лиза присела и обняла его. Всё стихло. Лиза заметила, что подол платья испачкан в слякоти, что на кружевных перчатках – кровь и грязь, и ей труднее стало дышать, но она в том винила корсет. Кругом – тишь, и Лиза черной тенью поднялась к небесному сумраку.

3

– Она в Париже… – сказал Аркадий.

– Вы тоже, – заметил я.

Мне было почти жаль его. Наверное, чувство жалости – одно из самых разрушительных для человека. Оно заслоняет всё живое в том, кого жалеют.

Я закурил.

– Быть может, я с нею встречусь…

«Черт возьми, – подумал я. – Бери экипаж и езжай к ней, тем более что Лиза написала тебе, где остановилась! И прекрати ныть». В конце концов, его почти детская беспомощность начала меня раздражать. Вчера вечером Аркадий сел рядом со мной на террасе гостиницы и принялся рассказывать о Лизе мне, постороннему человеку. О том, что она уже полгода живет в Париже, что до этого они иногда виделись на вечерах, куда приглашали его общие с Лизой знакомые, что он писал ей, когда они жили в Петербурге, что теперь она пишет ему после переезда во Францию. На мое счастье, я прослушал добрую половину его истории – я думал, как мне продать чудо. Я подобного еще не продавал, и потому эта мысль занимала меня и тогда, и весь сегодняшний день.

– Лизавета Павловна, – вслух сказал Аркадий.

Он писал письмо, он очень старался, так, что даже потел. Он спрашивал у меня совета, полагая, что такие франты, как я, должны лучше разбираться в любовных письмах. Разбирался ли я? Предположу, что нет: я ни разу не писал любовных писем, хотя полагаю, что мог бы.

…Любовь моя, если я написал бы тебе письмо, я хотел бы стоять рядом и смотреть, как ты читаешь, следить за движением твоих глаз. Мне было бы интересно, произнесешь ли ты какое-нибудь слово вслух, напишешь ли ответ…

На часах было без пяти минут девять. Аркадий никак не мог собраться с мыслями и своими вздохами отвлекал меня от моих раздумий.

– Я должен написать ей, чтобы она уехала из Парижа, пока его не взяли немцы. Если бы произошло какое-нибудь чудо, способное их остановить… – мечтал Аркадий. – Но я не покину город, если она не уедет.

– Это глупо, мой друг, – уже не выдержав, сказал я.

Потупив взгляд, Аркадий умолк.

– Mon ami, мне пора идти, – сказал я, посмотрев на часы. – Полагаю, мы с вами не встретимся больше здесь. Увидимся, когда кончится война! – весело сказал я, стараясь подбодрить Аркадия. – Как закончится – приезжайте ко мне в Лондон. Вместе с Лизой. Надеюсь, к тому времени она станет вашей женой.

Аркадий густо покраснел. Затем спросил:

– Куда же вы так поздно?

Тут я разозлился на него, и мне захотелось ответить ему что-нибудь резкое.

– Наверное, к женщине… – чуть слышно заключил он, только теперь приметив у меня в руке ярко-розовый пион.

Я немедленно, не попрощавшись, вышел с террасы. Мне было настолько жаль Аркадия, что даже теперь хотелось, чтобы его уродливые толстые очки остались целыми. Но потом я решил, что мысль, в общем, недурна. И сразу же захотелось познакомиться с mademoiselle, которая была бы также недурна.

* * *

Лиза проснулась рано – еще не рассвело. Она поднялась и вышла на балкон. Сентябрьское утро было холодным и сырым. Дымкой стелился туман по земле.

Нынче Лизе в третий раз приснился сон, когда она была в черном платье. Она шла вдоль окопа, потом увидела юного солдата, лежащего близ него. Она опустилась рядом, обняла его голову и прижала к своим коленям. Солдата трясло, его лицо и плечи были в крови. Лиза целовала его лоб, а когда он умер, ладонью, испачканной в крови и грязи, закрыла ему глаза. Лиза беззвучно поднялась вверх и увидела, как по земле стелилась туманом чернота, она ласкала мертвые тела, пила их кровь и возвращала плоть земле. Вдруг Лиза услышала гул и шум и полетела навстречу звукам. Когда она подлетела и попробовала спуститься, то почувствовала дрожь, и ей пришлось подняться. Тогда она увидела, как солдаты, задрожав, лопнули, распались на множество мельчайших частиц и рассыпались по земле. Тут Лиза увидела оружие, поразившее солдат, – небольшую черную коробочку, – и узнала ее. То было творение Сержа. Лиза стремглав полетела за проводом, шедшим от коробочки, и вскоре увидела людей в военной форме, стоявших возле красных такси. Спустившись к ним, Лиза заметила, что среди них был молодой человек, одетый вовсе не по-военному. На нем был черный в тонкую полоску костюм, новенький, еще пахнущий фабрикой, котелок. Смуглое лицо молодого человека было гладко выбрито по новой моде: ни бакенбард, ни бородки, ни даже усиков у него не было.

Лиза увидела, что к молодому франту подошел один из военных и, не скрывая сладости в голосе, сказал:

– Tres bien! Tres bien! Merci.

– S’il vous plaît, – кивнув, ровно ответил молодой человек. – Au revoir.

Тогда Лиза встала прямо перед ним и посмотрела ему в глаза – живые, черные глаза. Он же прошел мимо нее и, сев в такси, уехал.

Солнце уже собиралось, быть может, опалить горизонт, как набежали мышино-серые облака, одно за другим, и заслонили собой лучи.

По бледным, почти белым, щекам Лизы текли прозрачные слезы. Что-то было в погибших солдатах, которым она закрывала глаза, что-то нестерпимо родное, что уходило со смертью каждого из них. Как будто это что-то Лиза теряла вместе с ними…

4

Дела мои процветали, и к лету шестнадцатого года мне удалось скопить приличную сумму. В конце мая я купил уютный домик в славном местечке под Лондоном. Хорош был не только дом, но и сад вокруг него, и раскинувшиеся поля за садом. Я был счастлив, настолько, насколько подобное возможно для человека. Я нанял садовника, купил бьюик, а чуть позже – Серебряного Призрака, купил шерстяной макферлан для прохладной погоды и даже гончих псов. Английский же климат к тому времени еще не успел меня достать.

Между последних своих сделок особенно хорошо я запомнил ту, когда я продал бравому летчику идею и даже назвал ее The Lafayette. Впрочем, о самой сделке говорить нечего, больше необычного было в том, как он воспользовался идей, и – в небо поднялись самолеты, осыпав землю смертью. Я смотрел вверх, задрав голову, и мое сердце замерло от восторга, от истинного восхищения! Но я подумал, что если так и дальше будут воевать, то, очевидно, войны прекратятся.

Чуть раньше я продал пухленькому мужчине с бакенбардами Miniatur-Flammenwerfer. Он долго торговался со мной, полагая, что идея палить в противника огнем – его собственная. Однако же я настоял на своем. Позже именно с этих денег, заплатив за два года вперед, я нанял удивительного садовника. Самым поразительным было то, что садовник был еще жив. В чем держалась душа, то, видно, очень скоро должно было вернуться в землю, но, несмотря на все ухищрения возраста, не возвращалось. Удивило меня и то, с какой любовью он говорил о цветах и саде, – и тогда я уже не мог его не нанять.

Я обожал смотреть на проданные идеи в действии, и только однажды, не считая тех случаев, когда одно дело шло за другим, я отказался от просмотра. Идея была уникальна, однако же, и весьма опасна. Произошло это около полугода назад. Ушлому, высокому парню с жесткой бородкой я продал der kleiner Ballon mit Chlor. Он хитро щурился, поглядывая на меня. Вероятно, он полагал, что такое маленькое и опасное чудо способно принести быструю победу над противником. Что ж, вышло иначе, как я узнал позже.

Нынче я вновь прибыл во Францию. Мне предстояло продать интересную и занимательную идею, но, при всем при том, воплощение ее было уродливо. Вечер был теплый, городок – тихий, джентльмен – покладистый, и мы быстро обо всем договорились. Я радовался тому, что так легко смог продать столь безобразную вещь, и, наверное, не упомянул бы о ней, если бы она не была последней полюбившейся мне идеей за время этой войны. Покупателей я еще приметил, продавцы, в том числе, тепловых лучей, тайком искали встречи со мной, но чувствовал я досаду от того, что дело мое становилось рутинным.

…Любовь моя, теперь я мечтал, чтобы война поскорее завершилась. Мне не хватало твоей улыбки, твоего голоса, твоих сияющих глаз, твоего присутствия в одной комнате со мной, в моей жизни. Но я бы никогда не посмел вторгнуться в твою жизнь. Именно вторгнуться, потому что моя любовь для меня – моя война между страстью и нежеланием причинить тебе боль…

* * *

Поздно вечером, включив настольную лампу, Лиза перечитывала письмо от Аркадия. Он решился написать ей полгода назад, на Рождество, и присылал письма после этого каждые две недели. Ему, вероятно, сложно было говорить о своих чувствах, и Аркадий писал о войне и о том, что в России скоро всё-всё будет по-другому. Как именно, он не знал, но верил в грядущие перемены. Лиза ничего не отвечала Аркадию. Пришлось бы говорить о Серже, о том, что из-за переезда к нему она рассорилась с родными и очень тосковала без них. О том, что жизнь с Сержем всё больше напоминала сон. Поначалу Лиза была очарована им, его манерами и умом, и ждала предложения после переезда. Но потом началась война, и нынче приходилось ждать, когда она закончится, потому что Серж был слишком увлечен изобретением механического осциллятора, чтобы повторить опыт Теслы, созданием говорящего робота и ловлей гроз. Но, казалось, – не Лизой.

Серж знал о письмах и, улыбаясь, сам передавал их Лизе. Его ухмылка настолько коробила Лизу, что она порой несколько дней не вскрывала конверт.

Два года почти Лизе не снились дурные сны, и она уже позабыла о них. Но прошлой ночью на ней вновь было траурное платье. Лиза шла по дороге, и вдруг появилось серо-зеленое чудище и проползло рядом с ней, за ним – еще одно, и еще. Они ползли по земле, шумя механическими лапами, подминая землю под собой. Тут грянули залпы, – и Лиза заткнула уши, – чудища огнем били по солдатам. И снова – залпы. Лиза улетела от чудищ и спустилась в окоп. Там никого не было, никого живого. Лиза прошла дальше и заглянула в блиндаж. В него сочился тусклый дневной свет. По земляному полу блиндажа без стыда и стеснения бегали две тощие крысы. Лиза тут же собралась выйти, но услышала, как кто-то звал маму, тихо-тихо, как пищат мыши ночью. Лиза, присев рядом с молоденьким солдатом, вытирала его слезы, целовала их, а когда он умер, закрыла ему глаза.

Когда Лиза поднялась из окопа, никого вокруг не было. Только опустилась, как призрак, тишина. Лиза шла, решив вернуться к дороге, а когда оборачивалась, видела, как из черной грязи поднимались красные маки.

Лиза подлетела к двум мужчинам у автомобиля. Она узнала одного из них – то был молоденький смуглый щеголь, он задорно крутил в руках трость с набалдашником в виде падальщика. Всем сердцем в ту минуту возненавидела его Лиза, но тут же остыла: она ощутила вдруг в нем что-то родное, то же, что в убитых солдатах. Тогда Лиза тенью поднялась ввысь…

– Дитя мое, – сказал Серж, взяв Лизу за руку и вернув ее из мира воспоминаний. – Дурной сон привиделся?

– Да, – кивнула Лиза.

– Я всё улажу, – шепнул Серж. – Улажу…

Он снял круглые очки и поцеловал Лизу.

Ее бледное лицо было в тени, за светом лампы.

5

Промозглым осенним вечером я вернулся в гостиницу. Я был зол. Профессор, с которым я сегодня встретился, еще не закончил новую идею. У него, видите ли, не хватало вдохновения. К тому же он был расстроен из-за смерти своего друга и коллеги, профессора Сержа. Тот ловил грозы, и один из его последних опытов, конечно же, самый последний, не удался. Молния, как говорили, испепелила его. Хотя свидетелей тому не было.

Теперь я решил сразу же отобедать и, выбрав столик, устроился. В самом центре зала сидел пожилой мсье с белой густой бородой и курил трубку. Несомненно, мсье, несмотря на нескончаемый кашель, любил курить. И, видимо, дымить тоже. Приди я позже, в сизом тумане не разглядел бы ни столов, ни фикусов по углам зала.

И вдруг я обернулся – я всей душою почувствовал, что должен был. В зал вошла девушка, одетая в черное атласное платье. Она присела за столик, осторожно огляделась и, посмотрев прямо на меня, тут же отвернулась. Точнее сказать, я предположил, что она посмотрела на меня – ее лицо было скрыто за черной ажурной вуалью.

Я решил подойти к ней сразу же, как закончу с ужином, но девушка раньше вышла на балкон, и я последовал за ней.

– Какая гроза, – тихо сказала она и повернулась ко мне.

На половину ее лица, спрятанного за вуалью, падал свет из зала, на другую же половину – тень вечера.

– Я подумал, – сказал я прямо, – что мог где-то раньше вас видеть.

– Вы знали моего мужа, профессора Сержа, – ответила Лиза. – И моего друга Аркадия, он писал мне о вас… Он тоже погиб, – вздохнув, сказала она.

Позже мне рассказали чудную историю о смерти Аркадия. Он вернулся обратно в Россию, вошел в родной дом, поздоровался с мамой, служанка приготовила ему ванну, а он ударился головой об дверной косяк. И умер. Самое изумительное в этой истории то, что умер он, Белобарский, после того, как перешел на сторону большевиков.

– Мне очень жаль, – сказал я.

Только это пришло мне на ум. Я даже на мгновение посочувствовал Лизе.

– Я знаю, кто вы, – вдруг сказала она. В ее голосе я слышал досаду и усталость. Лиза еще раз тихо вздохнула. – Вы продаете мир. Я видела вас в своих снах. Я видела, чтÓ вы делаете.

Лиза смотрела на меня ровно и спокойно, так, как будто бояться ей уже больше было нечего.

– А ктÓ вы? – спросил я.

– Я просто мечта, – тихо ответила она.

– Вы хотели бы что-нибудь продать? – нагло спросил я.

– Войну, – не страшась меня, ответила она.

Тут зарядил ливень, и Лиза отвернулась от меня. Лиза любила дождь. Я точно знал. Так же, как и то, что она не любила войну. От войны ее руки были испачканы землей, а ее кровь – в земле. Я никогда не пачкал руки именно кровью, но другие могли бы так сказать.

– Продано! – улыбнулся я, ибо чувствовал к Лизе необъяснимую симпатию, и, сняв белые перчатки, подставил ладони дождю.

* * *

Во второй раз я встретил Лизу в кафе у железнодорожного вокзала в Париже. Была половина одиннадцатого вечера – мой поезд в Афины, куда меня любезно пригласили, отправлялся через полчаса, и я решил выпить с Лизой чашечку кофе. Лиза не возражала. И тогда тоже на ней было траурное платье, с корсетом, как уже не носили. Лиза уезжала на юг Франции, к подруге, которая согласилась стать ей компаньонкой.

– Он не оставил мне ничего… – сказала Лиза и посмотрела на меня.

Однако и в этот раз я не разглядел ее лица: Лиза в вуали сидела спиною к свету.

– Может ли быть, чтобы мечта жила дольше своего создателя? – спросила она.

– Вероятно, пришло время мечте жить своей жизнью, – ответил я.

– Жить… Вы знаете, почему я до сих пор живу? – спросила она так, как будто я должен был знать ответ.

Впрочем, Лиза и сама только вчера узнала, прочитав дневники Сержа.

– Из-за вас, – сказала она.

Я провожал Лизу взглядом, когда мы попрощались. Лиза ушла, окутанная тенями и грезами. Она села в вагон, и паровоз, громко прогудев и напустив дыма, увез Лизу, увез из моей жизни. Я почувствовал, что для меня ушло что-то очень дорогое и близкое…

…Любовь моя, я взял отпуск и плыл на громадном пароходе к тебе, к теплым берегам Америки. И само мое сердце подгоняло махину. Мне не терпелось быстрее увидеть тебя. Обнял бы тебя, расцеловал бы, любовь моя, за твою красоту, за твою молодость, надежды и мечты! Ты и сама, любовь моя, – моя греза. Вот только примешь ли ты мои сердечные порывы?..

6

Серж ходил по комнате взад и вперед, туда и обратно. Все его мысли были о новом изобретении, о том, которое он еще не создал, о той идее, которую он еще не претворил в жизнь. Да, его опыты по телепортации удались, да, он сконструировал самого настоящего механического робота, да, его задумка с передачей тепловых лучей была близка к успеху! Да! Но Серж хотел большего. Гораздо большего. Вдруг кто-то придумает передать лучи скорее него? Вдруг кто-то создаст робота более совершенного всего через полгода? А через каких-нибудь пятьдесят или сто лет про его механического робота и вовсе никто не вспомнит.

Сержу хотелось создать, сотворить что-то, что жило бы вечно. Что-то, что не зависело бы от времени, от новых формул и чужих всё более совершенных механизмов. У него была мечта!

И тут Серж, выглянув в окно, наткнулся взглядом на афишу. На ней была прекрасная юная девушка, и она так ласково смотрела на него. Серж рванул вниз, выбежал на улицу и сорвал афишу. Потом, прилично заплатив, он купил фильм. Серж повесил в своей комнате огромный экран, во всю стену, и, выключив свет, крутил хрупкую пленку…

Но не фильм был нужен Сержу. Нет. Ему была нужна его мечта. Во плоти. Такая же живая душой и телом, как и он сам. И тогда Серж запирался в своей лаборатории и порой не выходил оттуда по несколько дней.

И вот однажды, поздним вечером, затея удалась. Серж, прежде включив свое изобретение для материализации мечты, выключил свет, запустил проектор и стал прокручивать пленку.

…В комнату с экрана спустилась греза. Она была его, только его. Прекрасная, как сама любовь, рыжеволосая юная девушка. Ее светлое тело было перед ним, и теперь ей нужно было дать душу. И Серж дал. Он соткал ее душу из шести частей. Одна – была его, для трех частей он выбрал самых молодых дальних родственников, которые у него только были, для пятой части он взял долю души принца, надеясь на то, что принц, как и юные племянники, будет жить прилично долго. Шестая – была часть души бога. Чтобы мечта Сержа жила вечно.

Эпилог

Нежным весенним утром я сел за свободный столик в кафе.

В Афинах меня приняли тепло, чему я был рад. Рад, как бог, ибо я и был богом. Но рожден я был не от семени Зевса – меня породила сырая от крови земля и мечты человеческие о завоевании всего мира. Я стал новым богом. Другие еще придумают, как меня назвать. А пока я был простым коммивояжером и с удовольствием продавал новейшее оружие, которого не было у моего олимпийского коллеги, и мечты о мировом господстве, которое теперь стало вполне достижимо.

Я прибыл в Новый Орлеан, чтобы немного отдохнуть, пока у меня было свободное время до следующих удачных сделок, и – полюбоваться тобой, любовь моя.

Жмурясь на солнце, ты улыбался и весело болтал со своей девушкой. Ты пригласил ее попробовать мороженое. Я полагал, что едят его только дети. В сущности, ты и был ребенком, тебе было семнадцать лет. Конечно, уже не возраст богов, но всё же…

Ты и душою был дитя. Ты ничего не знал ни обо мне, ни о войне. Битвы твоих дедов остались в прошлом, о нынешней ты узнавал из газет. Пока ты лишь собирал урожай с цветущих хлопковых полей твоего отца.

…мне нравился твой смех, нравилось, как ты носил кепку по американской моде, нравились твои светлые волосы. И тогда я вспомнил, что у меня еще нет личного виночерпия. Но – нет. Тогда ты стал бы моим спутником. А вдруг задела бы тебя стрела, целившаяся в меня, и на крови твоей распустились маки? Нет. Я не мог желать тебе гибели. Хотя, полагаю, я был с тобою так робок лишь потому, что совсем недавно стал богом.

Тогда я решил, что в свободное время стану заходить к тебе в комнату. И вместе с мраком, исчезая рано поутру, буду целовать твои позолоченные заревом кудри…

 

Андрей Марченко

Кожанка

Кожанку-то я снял с германского авиатора.

Аппарат его как-то появился из-за леса. Шел низко, рыская вверх-вниз, из стороны в сторону, колесами чуть не касался верхушек сосен. Видать, куда-то хотел незаметно долететь, да не сложилось. Взводный наш Пецулевич, произведенный в прапорщики из вольноперов на днях, скомандовал открыть заградительный огонь и сам принялся садить из револьвера.

Посчитай-ка: из полусотни стволов по немцу салютировали, да пять патронов в винтовке. Я успел целый магазин высадить, вставить новую обойму, когда аэроплан был у меня над головой и трижды выстрелить уже вдогон.

Короче, сбили мы его, иначе истории никакой бы и не было. Аэроплан не то чтоб в лоскуты – но подырявили изрядно. Он и без того не шибко ровно летел, а после обстрела зачихал, задымил, накренился и сел за речкой в поле. Мы, конечно, к нему кинулись, но пока добежали, аэроплан во всю полыхал.

Летчик, дурья башка, вместо того, чтоб чинно и благородно сдаться, сперва попытался улизнуть через овраг. Да, видать, ранили мы его или при посадке стукнуло, но только мы его настигли. Он и начал из пистолета шмалять. Ваську Обуховского сразу насмерть положил, Петьку Симонова ранил так, что через час тот и отошел. Еще троих задел, а Пецулевичу сбил форменный картуз и руку продырявил.

Ну, мы ответно саданули. Кричал Его Благородие, чтоб живым брали, – да где там. Я после в кожанке семнадцать дыр насчитал.

После загасили пожар, чтоб он на лес и поле не перекинулся. Я тогда двигатель осмотрел – имел я надежду построить аэроплан в отряде. Но взглянул на мотор – махнул рукой. Огонь сплавил медные масляные трубки, алюминиевый корпус – проще новый выточить, ну и сталь в пламени отпустилась.

Раненых и убитых отнесли в лагерь. Пецулевич целой рукой германца обыскал, пистолет себе забрал, бумажник, а более ничего при пилоте и не было. Ботинки разве что, но пока он в лагере лежал, их кто-то утянул.

Послали, конечно, за ротным фельдшером. Пецулевич ушел в палатку бумагу чернилами марать – отчет писать. Был при этом, конечно, зол. Что аэроплан сбили – это хорошо. А вот что двоих положили, да столько раненых – кто же за такое похвалит. Это один человек бой дал. Да еще рана у него воспалилась, тревожила – ранило-то его впервой, переживал: не отравлены ли пули.

Когда вышел, отдал посыльному пакет, тот дабы отнес донесение в штаб, посмотрел на немца, сказал:

– Заройте падаль подальше…

Может, и падаль, да по замыслу Господнему создан, по его образу и подобию. Братья Лавр да Фрол взяли кобылу, дроги, лопаты, ну и мертвеца, само собой, да поехали молча. Они вообще молчаливые были.

А возле моста я их догнал.

– Стойте, – говорю. – Отдайте мне мертвякову кожанку.

– На кой? – спрашивает Лавр.

– Обуховского немец застрелил, а он мне целковый должен был!

– Кто? Немец – целковый?.. Когда ж он успел-то?

– Не ерунди, – отвечаю. – Обуховский должен был. Теперь я с германца взыщу.

Братья переглянулись, и Фрол говорит:

– Сымай, раз так.

И вижу: не торопятся они мне помогать. А я ведь не люблю мертвяков. С одной стороны – тихие, никем не норовят покомандовать, с другой… Не люблю, и всё тут. Но целковый – есть целковый. Я когда до войны на заводе жаток работал, мне хозяин за смену столько платил. Пока немца ворочал, раздевал, заметил, что легкий он какой-то.

Кожанку-то я снял, в руках покрутил, да в мешок к себе спрятал. Только раз и примерял – коротка она мне, да в плечах узка тогда была. Немецкий летчик махонький был – иначе как бы он в аэроплан влез. А я – сами изволите видеть. Так что думал я латки поставить, а после сменять на махорку или сахар.

Заметил ли я тогда что-то? Так точно, заметил. Кожанка-то словно из единого шматка кожи сшита. А даже не сшита… Как же объяснить-то… Швов на ней не было. Странное дело, конечно… Но немцы аэропланы, дирижабли, газы выдумали. Чего бы им кожанку без швов не сочинить?

Что после стало? Улита едет – когда-то будет.

После нас в бой кинули – не до кожанки стало.

Молебен провели, а после наш полк и панцирный дивизион против австрийцев в атаку послали. Думали, видать, что мы фронт прорвем, а далее ударники в прореху вклинятся. Да не сложилось. С передовых позиций и первой линии окопов мы австрияк выбили.

Далее панцирники где днищем на бруствер сели, где в воронке застряли, где подбили. А без них атака и захлебнулась. Лавра на мине ранило между окопами, Фрол брата полез спасать – его из пулемета и срубило – даже и крикнуть не успел. Ну а Лавр позже умер, на ничейной полосе. Пецулевича опять же пулей царапнуло – он за это Анну на шашку получил. Мне осколком порвало полу шинели, да с убитого австрийского унтера снял крохотный пистолет системы Фроммера.

Вот и весь толк с атаки до копейки.

Ударники в тылу остались курить, а мы две недели в окопах просидели – голову поднять боялись. Их артиллерия по нам била. Сидишь в окопе, кашу ешь, а тебе в миску земля сыплется. В атаку, австрияки, конечно, ходили, ну и мы тоже вылазки устраивали.

А как отвели остатки полка в тыл, снова я про кожух вспомнил, достал его на свет, осмотрел. Мать честна! Нет прорех! Все дыры куда-то делись. Так я собственными глазами видел, как ее пулями решетили!

Стал кожу рассматривать, вертеть – нет нигде изъяна. Порылся по карманам – думал, может, она еще пятаки да гривенники печет, или что там у германцев. Да тьфу ты! Дохлого мыша вытащил. Он, видать, в карман залез погреться, да издох, задохнулся. Уж не пойму, отчего он не прогрыз себе выход.

Гляжу, Васька Малый издалека кожанкой любуется. Подошел поближе, говорит:

– Я, конечно, извиняюсь, да только уступи мне тужурку. Всё равно носить ее не будешь. Мала она тебе.

Тогда я на Ваську внимательно посмотрел. Звали Малым, во-первых, чтоб отличать от Василия Большого, во-вторых, оттого что был он действительно росточку не огромного, ну и в-третьих и в-главных – потому что фамилия у него такая. Но всё же покрупней он немца был.

– Да тебе она зачем? Тоже ведь жать будет.

– А мне для фасону надо, для форсу. Бабам в деревне скажу, что я с броневиков. Ну, так что, продашь?

Кожанка-то ладная. С одной стороны – дыры сама затягивает, но с другой – мыша в кармане. А деньги – они всегда нужны.

– Тридцать рублей, – отвечаю.

– Да ты что! Креста на тебе нет! Я до войны за двадцать целковых себе пальто шил! Семь рублей! Больше всё равно нет.

– Так то до войны было, сейчас пойди, походи по базару. Двадцать пять.

Столковались с ним за двенадцать рублей – семь он мне сразу отдал, да пятерку позже обещал. Рубль я сразу в лавку снес. Махорки купил, да из-под прилавка полуштоф самогона. Вышел из лавки, скрутил самокрутку, а огня-то нет. Спросил у нашего нового вольнопера. Тот спичку протянул и вкрадчиво спрашивает:

– Доколе, товарищ, мы свою кровь за империалистов проливать будем?..

– За огонь, – отвечаю, – спасибо. Но шел бы ты к черту?..

Вот и поговорили.

Уж не знаю что именно, но бабы в Малом чего-то находили. Сие показывает, что бабы вообще – народ неразумный. Под стать росту и норов у Васьки был – мелкий, суетливый. Говорить красиво мог – это да, язык – что помело. Только по глазам видно было – врет ведь, каналья.

А хорошим людям с бабами не везет. Мне вот, к примеру, никогда не везло. И вот Ваську Большого взять – тоже, хотя чего в нем не хватало дурам. Человек верный, сильный. А уж смелый… Мы его называли полным Георгиевским кавалером, правда, в шутку. У него полного банта солдатского Егория не имелось, зато сам был телом тучен.

В деревнях солдату никакого почтения. Это в газетах пишут, дескать, на фронте богатыри и молодцы, державы гордость. А деревенский люд думает, что солдаты – навроде саранчи, всё тянут, а что не утянут – попортят. Последнее особенно баб касается, даром что своих мужиков в деревне нет – забрили в войско. Лучше уж никакого, чем рядовой солдат. Ты перед ним, шельмецом, душу и тело откроешь, а его на следующий день убьют. Оттого без плезира к сельским барышням и подходить не моги.

Деньга-то у меня имелась, да только бабы всегда были, а деньги – заканчиваются.

– Глупый ты, – сказал мне вольнопер, когда я не занял ему денег. – Скоро победит коммунизм, и деньги свое отживут. Останешься с ними, как дурень с фантиками.

– Хоть и фантики, да мои. Ежели денег не будет, чем со мной расплатишься тогда?

– Благами нового общества.

– Да откуда у вас блага без денег появятся? Где же тут логика здравого смысла? Это как вместо блох и тараканов у вас заведутся коровы.

– Не доросло до этого твое сознание.

– Да ну тебя, – отвечаю.

Сказал-то я крепче, да не всякому слову есть место на бумаге. Да и важно это? Вот и я говорю – неважно.

А кожанка и броневики – экая невидаль. Я в войско добровольцем пошел, скучно стало на заводе. Пока обучался в запасном батальоне, меня звали слесарем на бронепоезд. Сейчас бы служил на «Хунхузе». Да я не захотел, насмотрелся на заводе на паровики. Подавал рапорт о переводе в авиаотряд. Летчиком бы, конечно, меня не взяли. Но желательно мне было хотя бы стрелком попасть на многомоторный «Сикорский» или даже механиком – авось бы покатали. Очень хотелось сверху на мир посмотреть.

Тогда ведь много чего иного важного происходило. Война – это само собой.

Атака-то, в которую нас бросили, была частью большого наступления. Только у нас оно запнулось, а южнее – дело пошло. И броневой дивизион от нас перебросили, да и пополнения сперва туда отправляли. Но, надо сказать, и австрийцы нам сильно не досаждали, видать, сильно им в том наступлении досталось.

Васька Малый, конечно, на гулянки ходил, на танцы. Пока бронедивизион стоял – танцевали под патефон, когда уехал – под гармонь. Бабы тогда к Ваське стали с опаской относиться: какой ты, касатик, бронеход, ежели все уехали, а ты остался.

И сперва мы его слабость за расстройство от отказов приняли. После думали – заболел. Чай, не в Ливадии – подстыл где-то или, может быть, съел не то. Он даже к фельдшеру ходил. Да фельдшер у нас – известный коновал, в медицину пошел только из-за дармового спирта. Но микстуру фельдшер какую-то дал, только от нее Малому хуже делаться не перестало.

Последние дни так и вовсе лежал, ничего не ел, только воду пил. И дрожал как от холода – так мы его кожанкой укрывали. А в гроб его не я клал – а то бы я сразу догадался. Это после мне сказали, что необычайно он легкий был. Хотя ведь и ранее здоровяком его не назовешь, да еще болел…

За кожанку он мне как семь рублей уплатил, так более и копейки не дал, стало быть, не расплатился он за нее. Ну и забрал я ее к себе…

А третьего дня после похорон Малого приехали на моторе с лихачом два офицера: штабс-ротмистр и поручик. Чины невелики, да только Пецулевич перед ними как червяк на сковородке крутился. Да и не только он: приехал наш полковник, белый как мел. Вольнопер наш куда-то сдымил, видать, думал, что по его душу – да много чести.

Спрашивали про сбитого летчика. Съездили они на место, где упал немецкий аэроплан. Порылись в золе да пепле, не нашли ничего. Я отчего знаю – дневальным я стоял при палатке взводного стоял. Тайны с поисков не делали. Штабс-ротмистр лишь сказал:

– Метко стреляете, шельмецы. Было бы лучше, чтоб похуже. Но что стало – то стало. Где похоронили?

– Не могу знать, – отвечает Пецулевич.

– А кто хоронил?

– Фрол да Лавр!

– Подать сюда!

– А их нет! Погибли!

Подняли взвод, стали искать могилу германца. Конечно, перво-наперво – на кладбище. Нашли могилы двоих, кого немец положил, а самого немца нет. Ну, оно понятно: немец или католик, или лютер, негоже ему в освещенной земле лежать. Но стали за оградой искать – нет свежих могил. Видать, братья схоронили где-то в леске, может, у речки. А где? Недели три, почитай, прошло, яму травой забило.

Вот тогда приезжие и пригорюнились. Пецулевич тоже испугался, не было бы хуже. Но обошлось. Пецулевичу за ранение дали Анну на шашку, а за германца – Станислава с мечами в петлицу.

Прежде чем опять в окопы нас послали, прислали нам пополнение: всё более юнцов, но был один и вовсе старик, который, видно, еще с турком лет сорок назад воевал, а на войну со своей винтовкой пришел.

Ну а на фронте с той поры, как нас с передовой отвели, немного-то изменилось. Позиции ни на вершок не сдвинулись, но окопались, в землю вросли и мы и австрияки. Пулеметы и пушки расставлены, каждый клочок земли пристрелян. Что нам, что врагу в атаку идти – только людей зазря класть.

Но наши окопы недавно были их первой линией, и от нас ко второй – переходы шли. На участке нашего взвода их три было. Два прямых засыпали, а один, изломанный прикрыли пулеметами: «Гочкис» с нашей стороны, а с их – «Шварцлозе». Но к тому времени, как мы вернулись, солдаты освоились таким образом: ежели пулеметный расчет на бруствер цветастую тряпку положил, значит, офицеров в окопах нет, и, стало быть, пожалуйте в гости.

К австриякам я не ходил. И как-то боязно, да и неправильно. Зато их в наших окопах видал, хотя и не часто – более старались меняться да брататься на ничейной полосе. Что называется: ни вашим, ни нашим.

– Они тоже солдаты, – пояснял новый вольнопер. – Они тоже обмануты своими правителями. А надобно штыки поворотить против эксплуататоров, да и самим по домам: детей растить, хлеб сеять. Фабрики – трударям…

Ладно, конечно, говорил. Так ладно, что и у меня сомнения заворочались.

Воевать и правда не хотелось. Война до победного конца?.. Да конца того и не видно. Третий год воюем, да пока всё больше отступаем. Это же сколько у немца придется землю назад возвращать? Турка бьем, австрияк – тоже. Но немцы из другого теста слеплены.

Пришла осень, и, как водится, задождило. В окопах – лужи.

У нас в городе такую погоду мрякой называли. Мряка – это когда не поймешь, не то дождь на улице, не то туман, небо как из свинца сделано, сыро и холодно. В дозоре стоять или посты обходить – одно мучение. Я по такой погоде более мерзну, чем на морозе – вот лужи замерзнут, и станет полегче.

Грязь повсюду. В атаку идти лениво. Пройдешь по полю саженей двадцать – и на ногах полпуда глины. Я из газолиновой бочки, кастрюль и жести собрал годиновскую печь, поставил ее в нашей землянке – все греться заходили.

– Чисто буржуй твоя печь: пока кормишь – греет. Чуть зазевался – прогорела и остыла, – сказал как-то Васька.

– А ты не зевай, – отвечаю. – А не нравится – иди на улице греться.

В землянке – хорошо. Дранкой да корой обшиты стены. На них открытки: «Подвиг штабс-капитана Петра Нестерова», «Летчик Андрей Данилин ведет бой над Данцигом», вырезки из газет: штабс-ротмистр Александр Казаков рядом с плененным им австрийским летчиком.

– Я ведь Казакова видел, – стал я рассказывать остальным. – Издалека, правда. Верст этак с двух. Зато как видел – он австрияка таранил. И таки сбил супостата.

После меня зашел вольнопер, стал газетенку читать. О войне заговорили. Румыны-то объявили войну Германии и тут же почти все свои земли спустили. Даже слухи пошли, что и нас снимут, отправят на помощь румынам. Говорили, что англичане против германцев применили новое оружие – бронелохани. Что это такое – пока ведомо только генералам, но по-газетному выходило, что немцам теперь каюк.

– Не может быть такого, – говорю. – Немцы тоже не лыком шиты. Своих броневиков наделают.

– Пишут также, что скоро если кому ногу оторвет или, положим, руку, то фельдшер новую подберет у убитого, пришьет вместо утерянной – и снова в бой! – прочел далее вольнопер.

– Да что же это, братцы, будет? – возмутился Васька Большой и ныне единственный. – Это теперь и по увечью домой не отпустят. Может, еще скажешь, что голову пришивать будут.

– А я слышал, что был у них один врач, – стал рассказывать старик с берданкой. – Так тот, значит, из разных кусков мог сшить человека и оживить.

– Это в одной книжке было, я читал, – сказал вольнопер.

– Да нет, он еще мог, скажем, дереву – пришить человеческие глаза, а человеку – корни. А уж про то, чтоб пришить человеку собачью голову или там жабры отрастить – так это вовсе за положенное.

– А зачем же человеку корни? – спросил Пастушок, наш полковой воспитанник.

Мы его подобрали еще когда под Царицыном стояли. Звали его Пастушком, а как по имени – не вспомню, хоть убей. Он у нас лошадей выпасал.

– А затем, чтоб человека не можно было не кормить. Вот мы тут в окопах сидим в земле по пояс, с места не двигаемся. Ежели корни отрастим, то начнем как деревья, воздухом, землей и водой питаться – можно кашу не возить.

– Хорош ты врать, старик, – засмеялся вольнопер, да смял газетенку, бросил ее к дровам – на растопку. – Вот бы он тебе новую голову пришил.

После шинельку запахнул и вышел.

Мы чайку попили, да спать улеглись. Сон снился мне вздорный: будто лес, что стоял за австрийскими позициями, снялся да на нас в атаку пошел. Дубы идут, ели движутся. Даже березы, которые будто за нас должны воевать, – и то ползут на нас. И мы по нему палим – да сильно с винтовками повоюешь против деревьев? И панцирники по полю идут, стреляют из пушек и пулеметов – да толку с того чуть. Казаки налетели – только шашки затупили. С липами и березами еще как-то справились, а вот с тополями – не сложилось.

Кто-то думал деревья сжечь – да сырое дерево попробуй подпалить. Худо-бедно ели подожгли – и всё. И одолела бы нас древесина, но задул северный ветер, принес снег да мороз. Соки в деревьях остановились, замерла атака, замерзла. Иные деревья пытались у горящих елей отогреться, но сами сгорели. И установилась православная зима, так холодно стало, что я даже проснулся.

В землянке – холодно, прогорела печь. Присел я, значит, у печурки, стал растапливать, заодно газету, брошенную вольнопером, пролистал. Про бронелохани в самом деле было пропечатано, а вот про то, что руки-ноги пришивать будут – не нашел, сколь не листал. Сочинил, выходит, вольнопер. С чего бы?

Думал я, да так и не понял.

Когда печку растопил – вышел на улицу. А там, мать честна, белым-бело, снег выпал. Да не припорошил, а лег этак на полдюйма сразу. В окопе я Пастушка застал, стоял он и снег ладонью гладил.

– Холодный, – говорит.

– А какой ждал?.. – отвечаю.

– Не знаю, первый раз снег вижу.

– Это как же получается?

– У нас указом по городу зима за ненадобностью была отменена. Потому и снега нет.

– Это что же, у вас вечное лето?..

– Вечное лето – нельзя, иначе мир не обновляется. У нас в соседнем от ноября месяце живут цветущие сады.

Малахольный, что с него взять.

– А что же тебе не сиделось там?

– Мир захотел посмотреть.

Пожал я плечами:

– Коли так, смотри, мне мира не жалко, конечно. Только вот с окопа на него обзор неважный. Вот если бы подняться, воспарить…

За осенью зима приходит – никак не иначе.

У нас фронт будто бы замерз. Южней, где потеплее, после Рождества началось наступление, но захлебнулось, и кровью завоеванное потеряли. В Петрограде-городе будто бунтовали, об этом нам вольнопер рассказывал. Обыватели-де вышли на улицы, а против мирных манифестантов – пулеметы на крышах. Ну, я сначала не сильно-то верил. С крыш из пулеметов стрелять неудобно – уклон надо вниз давать, он скатываться будет – это во-первых. А во-вторых, у нас тут на фронте пулеметов не хватает, чтоб их в Петроград посылали.

Ну а потом весть пришла – царь отрекся, видать, толика правды была у вольнопера. Солдату послабления вышли, зато офицеру – головная боль. И война до победного конца опять же.

Воевать – охоты ни у кого нет. Тут хорошо бы, чтоб войско по домам не разошлось. Обмундирования нет – ходим в обносках. Я кожанку достал, вздохнул, но примерил. И надо же – на мне она почти сошлась, видно, похудел я, да покойник ее разносил. Увидал полковой воспитанник, как я кожанку примеряю, поморщился, говорит:

– Дяденька фельдфебель, вы бы ее лучше сожгли. А еще лучше мне дайте, я ее уберу.

– Я тебе уберу! А-ну, брысь мне тут, щегленок! Уши надеру!

Прогнал его, в общем, и стал ту кожанку носить. И в самом деле, за недельку, она разносилась так, что на мне сидела словно влитая. Через два дня на колючей проволоке я разодрал рукав шинели и поддетой под нее кожанки. Шинельку-то я заштопал, а тужурку отложил. Не то поленился, не то ожидал подобного, да только через недельку от дыры и следа не осталось.

Ведь и пилот ее носил, и Васька Малый, и я – а ни потертости на ней нет, ни дыр. Однако же подвоха я опасался, оттого надевал кожанку нечасто. Ведь даром получить что-то хорошее – это только в сказках, да и то не всегда.

А понял я это случайно. Васька Большой среди зимы где-то яблоками разжился и меня угостил по доброте душевной. Я в карман бросил и по делам пошел. О них вспомнил лишь в сумерках, хотел перекусить – намаялся за день. Сунул руку в карман – а там от них остался жмых какой-то, вроде того, что остается после перегонки, только суше – кожура да косточки.

Я хоть и не семи пядей во лбу, но дважды два сложить умею, хотя и не сразу. Прежний фельдфебель, царствие ему небесное, говаривал, дескать, я не робкого десятка, потому как пока додумаюсь испугаться – опасность и минет. Все мысли приходят в голову, просто иные выбирают сложный путь. Одна – через сердце, а другая – через задницу.

Кожанка была живая или вроде того. И чтоб раны свои залечить, она что-то должна была есть. Это не Малый не то съел – это кожанка его переваривала, как яблоки переварила и мышу. И летчик германский, видать, тоже был кожанкой поглоданный – оттого аэроплан и летел неровно.

А вот дальше непонятно. Что-то летчик вез. И не то ждали его у нас, не то после узнали, но те два офицера искали не сколько покойника, сколь то, что он вез. Может – эту тужурку, может – еще что-то.

Было бы иное время, так я бы Пецулевичу доложил, чтоб их благородиям донес. Да время-то не иное. Закончились их благородия – вся Власть Советам. Во взводе образовался солдатский комитет, и верховодить стал в нем вольнопер, только нынче он требовал, чтоб к нему обращались «товарищ Петр». Оно ведь как бывает: одни поднимаются вверх, потому что непотопляемые, другие – потому что дерьмо…

Меня, правда, тоже звали в совет.

– Всю жизнь тобой командовали, помыкали. Сейчас другое время пришло, твоя власть!

– А жалованье какое положено? – спрашиваю.

– А жалованье не положено.

– Зачем власть тогда нужна? – не понял я.

– Несознательный ты… – махнул рукой вольнопер.

Ну, вот Совет всё и решает. Приходит приказ, положим: атаковать, а Совет и постановляет: в атаку не ходить – и вся недолга. Если решит иначе, что, конечно, вряд ли, Пецулевич нас в атаку поведет. Как по мне, для таких резолюций ума надо немного. При вольнопере завсегда двое заезжих из петроградского гарнизона, а сам он так и шастает в австрийские окопы. Говорит, что ходит брататься, пропагандировать свою коммунию среди австрияк – а там кто его знает.

В войске разговоры ведутся:

– Домой надобно. Хлеб сеять, баб тискать.

Причем рвутся домой всё больше те, у кого и с хлебом и с бабами до войны не очень было. Как говорится: от работы кони дохнут, да и им рисковать ни к чему.

На фабрике за мной никто не скучал, кроме напильника и рейсмуса. Да и встретил недавно земляка, то рассказал, что нынче на фабрике и работы нет – всё митинги.

В июльские дни, когда в Петрограде-городе началась очередная кровавая буза, вольнопер стал воду мутить:

– Надо идти в народ, будь он проклят! – сказал. – Двинемся в Петроград, яростно постоим за революцию, попоем «Интернационал».

– Никак невозможно, – ответил Пецулевич. – Мы на фронт поставлены.

Ругались они до крика, так что в австрийских окопах, верно, слышали.

Я за спором со стариком издаля наблюдал. Кому как, а мне в Петроград не хотелось. Чего я там не видел? Ничего я там не видел, да и не стремился. На войне всё просто: здесь наши окопы – а там их. А в столицах, говорят, октябрист совершенно не отличается от кадета.

Спор, меж тем, ударом приклада прервал один из подручных вольнопера, сшиб Пецулевича с ног. Произведенный к тому дню в подпоручики Пецулевич остался лежать, харкая кровью и выбитыми зубами, а вольнопер с товарищами ушел.

– Погубит он нас, – сказал старик, сжимая берданку.

Я на небо посмотрел – туда, где боженька на облаке должен сидеть. Но облаков не увидел, зато аэроплан летел – уж не разобрать чьей системы. Я даже залюбовался. К летчикам в войсках отношение двоякое: с одной стороны, покамест мы грязь месим, они в чистом по небу порхают, с земли их попробуй сбей, зато сами могут и бомбу сбросить и флашетту. С другой, я полагаю, не столь они уж и неуязвимы: крыло отвалится или аппарат загорится – и не спасешься в небе.

– Так что скажешь-то? – старик напомнил. – Упаси нас господь от Петрограда.

– Бог у нас уже старенький, полуглухой, все молитвы не слышит, – отвечаю.

– А ну мне! Не святохульствуй здесь! – старик говорит. – А может, я его из берданки-то шлепну?

– Да нет, у меня другая мысль есть. Должны мы Господу помочь.

И тем же вечером при всех подошел я к вольноперу, говорю:

– Позвольте от нашей роты и от меня лично вручить вам эту революционную кожанку. Вам-то она немного великовата, но потом сядет.

Принял он, конечно, подарок. Руку мне долго тряс.

– Пробудилась, говорит, у вас сознательность! Даже если вас революция разогрела – победим!

А кожанка у меня последний месяц в сумке лежала, ну и, видать, изголодала, поскольку за неделю вольнопер в землю ушел. Думал я его схоронить в той же кожанке, да вот чего испугался: неизвестно, чего наворотили в ней? Может, она вольнопера переварит, корни пустит к другим мертвецам, разрастется под кладбищем… Да лучше уж и правда в огонь.

Старик ко мне подошел, заговорил о покойном. Ну, я ему и выложил про кожанку, первому открылся. Спросил его, не поможет ли спалить.

– И думать забудь, – старик отрезал. – Дурак ты, фельдфебель, хоть и верноподданный, но всё равно дурак. Ты что, думаешь, я тут просто так?.. Ну-ка, вспомни, когда я появился?..

– С год назад, после наступления.

– Олух ты, прости господи. Я тут после того, как вы сбили аэроплан. Пилот был нашим человеком, летел от самой Варшавы. Единственной ниточкой он был к тому хирургу, который корни людям пришивал. Теперь, выходит, тужурка – всё, что нам осталось.

– А чего же было не допросить каждого?

– Опасались мы, что германские шпионы имеются. Но коль всё решилось, давай мне кожанку. За то, что сохранил ее, – будет тебе благодарность и награда.

И кто тогда меня за язык дернул отказать:

– Не отдам, – отвечаю.

И в кармане сжал рукоять пистолетика.

– Вызывай, – говорю. – С наградой своих начальников. А кожанка пока в надежном месте полежит.

Он такого не ожидал, похоже, подумал и ответил:

– Это можно, но не сразу. В стране, сам видишь, что творится.

– Ну, ничего. Дольше ждали.

Сомнение я вот еще какое имел: кроме старика у нас во взводе еще вольнопер появился. К государю у него никакого почтения, в австрийские окопы он шастал за здорово живешь. Может, он с неприятелем какие дела имел – ведь с чего бы ему было про пришивание конечностей беседу вести? Ведь хотел, наверное, каналья, разговорить, чтоб я про чего-то ляпнул не подумав. Но вольнопера уже не спросишь, а друзья у него остались. Может, они тоже ищут след от сбитого авиатора.

Окопы у нас тогда полного профиля были – по ним можно было ходить, головы не пригибая. В бруствере – туровые ниши, в которых шинели, противогазы, патроны с гранатами да всяческий солдатский скарб. А сколько всего можно спрятать за доски, которыми окопы обшиты, – уму непостижимо.

А тут еще новая беда: нащупал я сзади за прокладкой утолщения. В медицине я малость разбираюсь – с нашим фабричным врачом три раза пил. И вот, значит, показалось мне, что кожанка на сносях.

Но, если вдуматься, то не так уж и много от кожанки вреда. От войны, положим, или от революции больше. Разве кожанка виновата, что кого-то она переварила? Не набрасывалась же она на нас, а сами мы ее на себя надевали. Пока я ее носил, яблоками и сыром подкармливал – она меня не особо и трогала. Зато какая польза, если ее приручить! Целые поля, на которых произрастают штиблеты, полушубки. А дальше – больше. Станки сами себя производят, живородящие дома… Дальше больше: ты ее шашкой на шматки порубил – а из каждого куска новая куртка вырастает!

А потом как получилось. В утренних сумерках Петька полез по проходу к австрийским окопам. Видать, хотел сменять яблоки на рафинад или еще что-то. И с той стороны ударил пулемет. Петьку – в решето, яблоки рассыпались по траншее.

Весь взвод вскочил: что за дела? С какого перепугу стреляют? Не было такого уговора!

А я еще по звуку понял: бьют не из «Шварцлозе», а из чего-то навроде «максимки». И доносят, мол, в окопах вражеских солдаты не в австрийских, а немецких касках.

Как есть: ночью австрийцев на позиции сменили германцы. Австрияки нас не предупредили вовсе – вот и братайся с ними после этого. А германцы не то не знали про тряпку, не то нарочно ее положили на условленное место.

К полудню нас артиллерийским налетом накрыло – отсиделись в землянке. Бывало и хуже: и дольше лупили, и сильней. Когда огонь германцы перенесли за наши спины, выглянули из землянок и щелей и увидали, через дым и неосевшую пыль, как поднимаются германские цепи. В былые времена отбили бы мы такую атаку, да что ты! Только времена были уж не былые. Кто-то из винтовки садит, кто-то оружие вырывает.

– Не сметь стрелять! – кричат. – Это же наши братья, селяне да рабочие!

Иные просто побежали. Пецулевич наган выдернул, грозил за дезертирство стрелять, да так и не выстрелил ни разу. Не успел – ему в спину кто-то пулю всадил. Я наган подобрал, в землянку заскочил, из-за плаката «Подвиг и гибель летчика Нестерова» выдернул кожанку.

Выскочил – немцы уже близко, а сзади сплошной вал огня – то их артиллерия нас от запасных позиций и подмоги отрезает.

Помните, я говорил, что на фронте всё просто? Так вот забудьте. Из-под германского удара мы ушли в сторону, в болота. Края нами-то были разведаны, старик за клюквой ходил, пути знал. А уходя, мы вешки убирали.

Солнца нет, зато мох со всех сторон деревьев.

– Не туда куда-то идем, – Пастушок сказал. – Давайте я вас выведу.

– Да помолчал бы, – старик ему говорит. – Выведет он, как же…

Проплутали часов шесть. Стали на полянке лагерем, когда сумерки сгущаться начали – куда уж по темноте идти. Было нас тогда человек двадцать.

– Костры не жечь, – сказал я, будучи за старшего. – Германец рядом может быть. Ночь без огня перетерпим.

– А может, лучше сдаться? – кто-то распропагандированный сказал. – Ведь всё равно скоро и у них революция будет – так товарищ Петр говорил. Мол, русский начнет, а немец закончит.

– А ну мне! Прикладом по зубам не хочешь? Не моги и думать!

Стало быть, разбили лагерь.

Я кожанку достал, стал ее вытирать. Пока она лежала в тайнике, отяжелела изрядно. А чем питалась – непонятно: червями ли, или сырой землей. И землей этой она изрядно перемазалась. Я грязь стал рукой убирать: поверху стер, а вот в трещинках, что всегда в коже есть, она осталась. И вдруг увидал я, что морщинки эти вроде рисунка образуют. Вот ведь оно послание, кое все искали.

Только хотел позвать старика, как тот сам подошел.

– Прихватил и ее? Успел-таки? – спросил, а когда я кивнул, добавил: – Вот и ладненько. Вот и делу конец.

Из сапога достал сигнальную шашку и шнур дерганул. Над лесом зажглась красная ракета.

– Ты чего творишь?! – закричал я. – Немцы нас обнаружат.

– Непременно обнаружат. Мы это послание долго ищем. Теперь найдем этого докторишку, – старик говорит и тычет в меня маузером. – Сопротивление бесполезно. Ты, я видел, наган подобрал. Бросай его на землю.

Вокруг нас уже остальные собрались. Винтовки на изготовку взяли, да всё никак не решат, в кого стрелять.

– Дурак ты, фельдфебель. От ваших Пецулевичу было поручено приглядывать – не появятся ли вещи с аэроплана. Кому ж еще? Все-таки офицер.

– А вольнопер?..

– А он тоже дурак. Тоже искал доктора, но для своих большевицких нужд. Может, хотели скрестить казаков с лошадьми, чтоб получились кентавры-кавалеристы. Уж не знаю, откуда они прознали. Да только если бы он вас с фронта в Петроград увел, ушла бы кожанка.

– И атака сегодняшняя из-за кожанки?..

– Необычно быстро сегодня смекаешь. Думали всё перерыть, ну а коль ты ее прихватил с собой – так то и лучше, – посмотрел он на других и говорит: – А вы, ребята, втыкайте штыки в землю. Для вас война закончена. Сегодня же будете горячее есть и в тепле ночевать, под крышей.

Вот тут я и задумался.

– А награда мне за кожанку полагается?.. – говорю.

– Отдал бы ее раньше – была бы награда. А теперь – уж извини.

– Подожди, я в аэроплане чего нашел, может, за это наградите?

– За что? Показывай.

Я полез в вещмешок и, значит, руки не вынимая, из «Фроммера» всадил в старика четыре пули.

– Ну, что стояли? – остальным говорю. – И кто вы после этого? В плен так захотелось?..

– Так всё равно немцы сюда придут, – мне отвечают. – А теперь нас не погладят по головке.

– Ну и пусть не гладят, переживу как-то. А кожанку в болоте утоплю, сожгу, чтоб им не досталась. Ишь чего захотели – задарма…

Помолчали, но недолго.

– Я выведу вас отсюда, – вдруг сказал Пастушок.

– Да ты что, малой, с дубу рухнул? – спросил Васька Большой. – По темноте нас утопишь.

– Пока сумерки, до темноты час-полтора, а больше мне не надо.

– Ты что, эти места знаешь?..

Мальчишка покачал головой.

– Так как же ты нас выведешь, если дороги не знаешь?

– Места не знаю, а дорогу найду.

– Как такое быть может?..

Тут я за мальчишку вступился:

– Пускай ведет, – говорю, – всё равно хуже не будет.

И он повел.

Шли через туман, какими-то буераками, оврагами. И будто бы прошли немного, версты три всего, четыре – от силы, никак не пять… Дорог не пересекали, никого не встретили. Вдруг расступаются деревья, и выходим мы на берег широченной реки.

– Что-то не помню я на картах такого. Что за река?.. – спрашиваю.

– Волга, – отвечает Пастушок.

Сперва хотел ему уши надрать, да раздумал. Подобной реки в этих лесах быть не может вовсе. Но коль она уже есть – отчего бы ей не быть Волгой? А тут еще рыбака встретили, он посмотрел на нас, как на дураков, но сказал, что мы на Волге у Царицына.

Это как же может быть? Были у Пинска, а тут три версты прошли и Царицын?

– Парень, – кто-то спросил. – А ты можешь увести нас во времена, когда на Руси этот бардак прекратится?

– Назад во времени пути нет, – отвечает Пастушок. – А вперед мне так далеко от дома не разрешают уходить. А если хотите – отведу, откуда я пришел. В Китеж. Туда еще ни одна смута не добиралась.

Разожгли огонь и у костра проспорили всю ночь. Что парень не лжет – уже ни у кого сомненья не было. В Царство Господнее, конечно, никто никого силком не тащит. Но у кого семья осталась, у кого – любимая, у кого – родители.

Утром разделились и ушли в тишь. Кожанку я Пастушку отдал – он обещал приглядеть за ней.

А я, выходит, остался.

Отчего, спросите. Ведь что меня в этом мире держало? Да почти ничего. Ерунда. Мечта. Я еще у Пастушка спросил: аэропланы у вас в Китеже имеются?.. Он мне и ответил, что аэропланы им без надобности.

Тогда я с кожанки перерисовал морщинки – получилась карта. Я пока на фабрике работал, научился чертежи читать. А карты – почти ничем от чертежей не отличаются. На карте – метка. Может, там сам доктор обитает, может, там дорожка к нему начинается.

Помогу ему, чем смогу, – может, чего починить по дому надо. Если он другим корни пришивает, пусть мне крылья пришьет – уж больно полетать хочется.

 

Карина Сарсенова

Ангел во плоти

Боль вошла в его сердце внезапно, как пробуждение от кошмара. Он всегда хотел умереть во сне. Его желание сбылось.

Он не успел открыть глаза. Но это было не нужно – смотрел он теперь совсем в другую сторону, в себя самого. Захваченный огненным вихрем невыносимой муки, он растворился в ней, слился с ней и полетел в бездонную пустоту. Но, как ни странно, соединившись с пожирающим его страданием, он не перестал существовать, а, напротив, стал еще явственнее. Еще живее. Еще осознаннее. И ощущение не падения, но высокоскоростного подъема в обступившей его беспросветной мгле наполняло убитое вроде бы сердце неизъяснимой радостью. Или ему только показалось, что он умер?

Нет, он действительно умер. Но отчего же эта смерть несла не забвение себя, а прояснение, не распад, но обретение, не страх, но вдохновение?

– Потому что ты хорошо прожил свою жизнь. Ту, которая была сейчас прервана. – Голос, уверенный и умиротворенный, влился в сознание и словно стал его неотъемлемой частью.

Чувство невероятной с ним близости снизошло на умершего волной гармонизирующего покоя. И когда его сознание стало таким же благостным, как и сознание вошедшего в него голоса, он полностью пришел в себя. Память огромным морем пережитых эмоций, чувств, мыслей, решений и действий плескалась прямо в его сердце. Оказывается, оно неубиваемо, его духовное сердце. И оказывается, именно в нем и сосредотачивалась вся его вечная жизнь.

– Посмотри на себя со стороны, – мягкий приказ подтолкнул его ожившую волю.

Море накопленного опыта слегка взволновалось, пошло сначала рябью, а затем и волнами. Одна из них, самая крупная, неожиданно еще больше выросла и девятым валом обрушилась на его внутренний взгляд. Погрузившись в глубину нахлынувшего впечатления, он вынырнул на поверхность совершенно иного пространства.

Приглушенный свет был накинут на комнату золотистым покрывалом. Огромные свечи у камина догорали, заплетая свои янтарные отблески в красное мерцание вяло дотлевающих углей. Предутренняя прохлада просачивалась сквозь плотно занавешенные окна, надежно отделяя королевские покои от извечно угрожающего им внешнего мира. Но и их оберегание, равно как и защита прекрасно подготовленных стражей вокруг спальни, оказалось не слишком действенным средством предотвратить грядущее…

Три черные фигуры проявились прямиком из подступающего к телу холода. Он крикнул, чтобы предупредить лежащего в кровати мужчину о надвигающейся опасности, но спящий не проснулся. Лишь язычки желтого свечного пламени взметнулись, вспугнутые его сильным, но безуспешным намерением.

Холод, породивший пришельцев, стал еще сильнее и внезапно материализовался в равнодушный стальной блеск в руках одного из них, другого, третьего… И когда нож вошел в грудь слишком крепко уснувшего мужчины, он закричал не вместе с ним, а вместо него. Потому что тот, кому предназначался удар, умер мгновенно. И потому что он, смотревший на убиваемое тело с высоты пятиметрового потолка, прочувствовал всю боль за него. Ведь он один мог ее воспринять. Ведь он один жил в этом теле долгие, но столь быстро пролетевшие годы.

Женщина, лежавшая рядом с ним, умерла на мгновение позже. Но, в отличие от него, она проснулась на секунду раньше, чем стальной клинок пронзил ее сердце. Как и он, она не издала ни звука. Но причина ее молчания была иной. Если он умер, так и не осознав настигшей его участи, то она за последний отпущенный ей сознательный миг поняла и приняла свою судьбу. Она умерла, глядя ему в глаза. Потому что за мгновение до смертельного удара ее душа уже летела к его душе.

Вместе они смотрели на парящее напротив удивительное существо. Огромные белоснежные крылья были неподвижны, но жили уникальной внутренней жизнью. Переливающиеся в них оттенки голубого и розового цвета излучали одновременно блаженство и непоколебимую силу.

– Вы прожили хорошую совместную жизнь, – близкий до боли голос изливался из ангельского сияния и без усилий проникал в сердца внимающих ему людей. – Но это последнее ваше единение. Отныне каждый пойдет своей дорогой. Поблагодарите друг друга и попрощайтесь.

Ее глаза, всегда наполненные теплым светом, сейчас, после исхода души из тела, светились особенно ярко.

– Спасибо за всё, что сделал для меня! За любовь и помощь, за искренность и надежду…

– За поддержку и понимание, за верность и дружбу! – его голос вторил ее словам, умножая и разворачивая вложенное в них значение.

Свет, исходящий из их глаз, волной разливался по комнате. И ничего из того, что было вокруг них, ни оставленная роскошь, ни покинутые тела, ни утраченная власть – ничто сейчас не имело значения. Только любовь и благодарность жили в их сознании и позволяли чувствовать себя по-настоящему живыми.

– Прощание закончено, – изрек ангел, и тотчас ее душа влетела в его сияющие крылья и исчезла в них. Ласковый, но непреодолимый свет остановил его выработанное за земную жизнь желание последовать за ней.

– Она ушла в рай. Но тебе туда рано. Ты сделал несколько крупных ошибок в жизни, и поэтому я не могу отправить твою душу в вечное блаженство. Ты должен искупить свои грехи, исправить ошибки.

– Хорошо. – Смирение пришло вслед за осознанием истинности ангельских слов. – Что я должен делать?

– Сейчас ты не имеешь возможности войти ни в рай, ни в ад. Такое положение указывает на необходимость прожить еще одну жизнь. В прежней жизни твое служение свету было недостаточным. В следующем воплощении ты обязан посвятить себя ему целиком.

– Я стану священником или монахом?

– В этом нет надобности для мира, в котором ты будешь жить, и нет необходимости для тебя. Мир нуждается в яром служителе добру, облеченном светской властью. Именно через власть ты не смог проявить свои лучшие качества раньше. Именно через власть ты получишь шанс обнаружить и доказать преданность созиданию и добру.

– Ты оживишь мое убитое тело?

– Нет. Ты получишь новое. Но твое задание будет сложным, потому что ты совершил слишком грубые ошибки в прошлом. В новом теле уже имеется душа. Ты должен преодолеть ее убеждения и заблуждения, взять над ней власть, или же соединиться с ней через любовь и дружбу и доказать свою силу в окружающем мире. Война – условие твоего нового воплощения. Война внутренняя, с иной душой и самим собой, и внешняя, с нападающим на тебя злом. Остановить его, сдержать его разрушительную силу в себе и вовне – твоя приоритетная задача. И помни: никогда не принимай на веру однозначность зла или добра. Соблазн чаще всего кроется в черно-белом восприятии людей и мира.

Резкий смех ударил по ушам. Он дернулся и открыл глаза, продолжая созерцать окружавшее его голубовато-розовое сияние. Оно постепенно уплывало из сознания, отпуская фокус его внимания. Несколько раз сморгнув, он сосредоточился, наконец, на внешнем мире.

Миловидная невысокая женщина заливисто смеялась, стоя у распахнутого настежь огромного окна. Солнечный свет струился по ее пухлой фигурке. Протягивая к окну руку, она держала что-то в ладони.

– Посмотри, – уловив его пробуждение, она бросила в сторону игривый взгляд. – До чего смешная белка! Не понимает, это же стекло!

Продолжая хохотать, она манила беспомощно тычущегося в окно пушистого зверька заветным лакомством.

– Софья… – слово выплыло из пространства вне фокуса его сознания.

Обернувшись, женщина с радостным возгласом подбежала к кровати.

– Ты проснулся, любимый… – Покрывая горячими поцелуями его лицо, она дышала сладким ванильным ароматом.

– Ты моя драгоценность! – Поглаживая роскошные светлые локоны, рассыпавшиеся по ее покатым плечам, он наслаждался разлившейся внутри сердца неизбывной нежностью. И тут же, почувствовав ее чужеродность, неожиданно сильно сжал прильнувшую к нему белую руку.

– Ай! – Чуть отстранившись, женщина с изумлением вглядывалась в его глаза. – Ты что? Больно ведь!

– А… Прости… Не знаю, что на меня нашло… – Он аккуратно вывернулся из обнимающих его рук и поднялся с постели. Пушистый ворс ласково защекотал голые ступни. Растерянно оглянувшись, он встретился взглядом с молчаливо созерцавшей его растрепанной красавицей.

– Франц, что с тобой? Нездоровится? Я приглашу доктора!

Вскочив на ноги, женщина побежала к темнеющей в дальнем конце комнаты широкой двери.

– Не стоит. – Поймав ее за руку, он осторожно привлек незнакомую Софью к себе.

Равнодушие, царствовавшее в его душе, мгновенно низвергло в глубины подсознания волну поднимающейся из них горячей страсти. «Да что же это такое, черт побери?» – мысленно пробормотал он, сбитый с толку своими противоречивыми эмоциями. Чувство, что он давно и близко знаком с тревожно глядевшей на него женщиной, и одновременно полное ее незнание рвали на части сознание, заводя в тупик. Выпустив руку знакомой незнакомки, он с удовольствием прошелся по ласкающему ноги шелку к тускло мерцающему зеркалу на дальней стене. Что-то неудержимо его влекло к этому закованному в роскошную раму куску отражающего реальность стекла…

Через десять секунд перепуганная красавица, стоя на коленях возле распростертого на полу мужского тела, пронзительно кричала и звала на помощь.

– Ты думал, что всё будет так же легко, как пообещал тебе твой пернатый друг с куриными мозгами? – Голос, исходивший отовсюду из обступившей его тьмы, был невероятно, немыслимо неприятен. Словно гниющая плоть всего мира вдруг обрела способность говорить…

– Ты не справился один раз и провалишь всё снова! Никто не сможет остановить меня и предотвратить неминуемое. Никто, ни твои жалкие покровители, ни тем более ты, ничтожное отродье человеческого рода! Никчемность, не сумевшая проявить себя нигде! Но, если хочешь доставить этому миру побольше страданий и привести его к заслуженному концу – тогда действуй! Ибо ни на что другое, кроме самораспада и уничтожения окружающей действительности, ты не способен! А я буду сопровождать тебя повсюду и свидетельствовать твой заслуженный позор! И клянусь твоей бесполезной душой, ты не раз пожалеешь, что встал у меня на пути!

Тьма отпустила его столь же внезапно, как и окружила. Открыв глаза, он судорожно вздохнул. Вонь исчезла, сменившись знакомым ароматом свежих булочек. Склонившаяся над ним бледная красавица смотрела на него из пелены застывших в ее взгляде слез.

– Ничего страшного, жить будет, – веселый мужской голос ярким солнечным лучом заплясал в воскресшем сознании. Простоволосая женщина, с трудом сдерживая рвущуюся наружу боль, чуть заметно кивнула.

Он последовал за лучом нежданного света и увидел низенького полнокровного бодрячка, собирающего в увесистый чемоданчик медицинские инструменты. Почувствовав его взгляд, мужчина поднял голову и приветливо улыбнулся.

– Ваше высочество, не смею вас больше задерживать. Проблемка ваша такая мизерная, что ее вовсе нет. Вам не следует слишком резко вставать с постели. Проснулись – полежите маленько. Все мы знаем, вы человек очень деятельный, но во имя страны, коей вы скоро будете управлять, поберегите себя!

Закинув в чемодан последнюю железку, врач поклонился и жизнерадостным колобком выкатился из комнаты.

– Похоже, он один не боится меня и даже любит! – закончив фразу, он тут же осознал ее чужеродность.

– А почему он должен меня бояться? Меня и так все любят! – мгновенно возразил он своему внутреннему оппоненту, неведомо каким образом, но имеющему отчетливый внешний голос!

– Что я несу? – почти тотчас согласился тот, и он сразу понял, что это был обманный маневр. – И правда, я дурак. Врачишка наверняка сербский шпион.

– Какой шпион? – Сбитый с толку, он тем не менее продолжал отстаивать свою точку зрения, лишь в ней находя безопасное чувство единения с самим собой. – У меня очень сильная разведка. Все вражеские проникновения под контролем.

– Врач шпион. Его надо уничтожить, – не унимался невидимый оппонент.

– Нет! Он мой подданный. Честный подданный.

– Софья!

– Софья!

Два возгласа, почти одновременно вырвавшиеся из одного горла, как ни странно, ничуть не напугали обладательницу этого имени. Накрыв лоб мечущегося на кровати мужчины полной мягкой ладонью, она примирительно промолвила:

– Франц, дорогой, успокойся. Всё хорошо. Ты же знаешь, эти последствия туберкулеза, который покалечил твою душу, не смертельны. Приступ надо просто пережить, полежать. Ты сможешь. Ты очень сильный человек.

– Я сильный, – два голоса в одном ответе сплелись так тесно, что ей показалось, будто приступ прошел.

– Хотя раньше не было заметно, чтобы ты мыслил о себе в двух лицах… – сочувственно гладя мужа по щеке, Софья обреченно вздохнула.

Когда дверь за ней закрылась, он встал с кровати и быстро, пока страх не заполнил душу, подошел к зеркалу. Затаив дыхание, он увидел там то, что и ожидал увидеть. Из стеклянной глади на него пристально смотрели два человека. Один, очевидно, тот, кого называли Францем, – дальний знакомец. Несколько раз они встречались на деловых обедах и балах. Другой – известный до мельчайшей черточки. Еще бы, ведь это был он сам. Но только вот почему когда он хотел поднять руку, рука поднималась не у него, а у Франца? Если он улыбался, губы растягивались не у него, а у Франца… Когда он приседал, менял позу не он сам, но Франц… Почему же этот отдаленно знакомый человек, не друг и не враг, вдруг стал ему столь близким? Почему душа его, Александра, убитого короля Сербии, поселилась именно в это тело?

Только выражать свою волю в словах они могли оба. Но Александр предчувствовал – это было ненадолго.

– Эрцгерцог, я всегда восхищался вашей проницательностью! – Мягкий голос полковника фон Ааренау действовал лучше любого успокоительного. Верный друг, возможно, единственное надежное плечо во всей империи – Александр чувствовал это очень ясно, столь сильно было дружеское отношение души Франца к сидящему напротив человеку.

– Вы бесконечно правы, сменив систему тактических ходов именно сейчас! Мир, находящийся на краю войны, может быть спасен!

– Какое мне дело до всего мира! – Пытающийся восстановить правление в собственном теле, Франц обдавал потеснившую его душу откровенной яростью.

– Разумеется, никакого! – Умение сочетать дипломатичность с жестокостью, крайне редкое для военного качество, наделяло полковника мастерством гениального манипулятора. Блестящий стратег на поле боя и, что гораздо важнее, в политических играх, он построил все свои победы на поле одного выигранного сражения – на прирученной лестью душе эрцгерцога. Но, как известно, самый грандиозный триумф может обернуться не менее масштабным провалом…

– Только Австрия! И ее новые границы! – Прижав к груди костлявые руки, Брош по-собачьи преданными глазами смотрел на своего хозяина.

– Я изменяю программу объединения Австрии и Венгрии. Поступательность, постепенность и ненасильственность – отныне таков наш лозунг! – Выпятив подбородок, Александр в теле эрцгерцога прямо уставился на елозившего под его взглядом полковника.

Какой неприятный тип! Но, как чуял он исходившие от души Франца эмоции, очень нужный человек. Александр довольно улыбнулся – вместе с растущей способностью прочитывать душу соперника сила того уменьшалась. С каждым произнесенным словом Александр наполнялся ощущением полноты жизни. Своей, чужой – не имело никакого значения. Главное было – решить поставленную перед ним задачу. Ее убитый король Сербии осознавал необычайно хорошо.

– Мы избежим этой бойни. Войны не будет ни в нашем государстве, ни в Европе.

Сердце колотилось в груди так сильно, что было больно дышать. Боль разливалась по телу, но он не обращал на нее внимания – его сознание было сконцентрировано на одном-единственном желании – выжить.

Тьма вокруг была абсолютно живой. И она была всюду. Не она застилала лес, по которому он бежал, но деревья вырастали из тьмы, вылеплялись из колышащегося повсюду зловонного мрака. Вонь была столь невыносима, что лишь с неимоверным усилием он делал новый вдох. Жажда жизни была сильнее темноты, страха и вони. И поэтому он дышал. И бежал.

Мгла тоже дышала. Но ее дыхание было противоестественно всякой жизни. Спазмы панического ужаса стискивали душу и тело в ответ на дыхание тьмы. На каждом вдохе она пыталась высосать из него оставшееся сознание. На каждом выдохе она порождала невероятно омерзительных чудовищ. Его чудовищ. Нет ничего ужаснее поднявшихся из глубины души страхов.

Монстры бежали следом за ним. След в след, ведомые запахом его страха. Он знал, что пытаться убежать от них – пустое дело. Но желание выжить было сильнее любых доводов. С каждым его шагом они становились ближе. Ближе становились разлагающиеся тела убитых врагами им любимых людей, горящие развалины знакомых с детства домов, покрытые прахом родные улицы и парки…

Он сделал уже столько шагов, что уже не различал, где бьется его сердце, а где пульсирует чудовищное бытие. И когда он пересек свою персональную, невидимую, но прекрасно ощутимую, финишную черту, они настигли его. В последний миг он понял, в чем заключался их замысел – они загнали его в логово его личной тьмы. В его страх. В его ненависть. В его заблуждения. А он-то думал, что сумеет сбежать от самого себя. Как водится, понимание пришло слишком поздно. И тотчас ускользнуло из распадающегося сознания, оставляя его на растерзание тьмы. И, как всякому загнанному зверю, ему оставался лишь один путь – нападение.

Он развернулся и кинулся на них. Казалось, они оценили его смелость. Испугались. А может быть, просто решили потешиться. Пока они отступали, он снова почувствовал свободу. Свободу выбора. Свободу быть человеком. Отчаяние придает сил, иногда настоящих, а порой и ложных. Он выбрал самого омерзительного из чудовищ. И пошел в атаку. Он ожидал, что схватка закончится быстро. Но не предполагал, что настолько. Так быстро, что он не успел даже осознать мгновение своей гибели. Однако боли он не почувствовал. Он просто провалился во мрак. Или стал им. Но теперь ему было не страшно. И это было самое главное.

Он ненавидел кошмары с детства. Ну почему они снились ему всю жизнь? Правда, помогала молитва, дурные сны отступали на неделю-полторы. Однако сейчас молиться совсем не хотелось. Напротив, мысли о Боге раздражали и вселяли необъяснимую ярость. Да и зачем нужен Бог, если он сам прекрасно знал, что надо делать. То, ради чего он родился на этот свет. Ради единственной возможной благой цели. Ради своего отечества. Он с радостью отдаст свою жизнь за то, что любил больше всего на свете. Тем более что жить ему, умирающему от туберкулеза, оставалось совсем недолго…

Уже неделю он отражался в зеркале один. Франц исчез, но движения его души по-прежнему ощущались на периферии сознания. Однако признаки жизни соперника Александра не беспокоили: он добился превосходства в своем внутреннем мире, теперь предстояло одержать победу в мире внешнем. Что там говорила ему абсолютная тьма в первый день его нахождения в чужом теле? Он почти забыл те пропахшие гнилым мясом лживые слова… Все его усилия, всё внимание было сосредоточено сейчас на главном деле нынешней жизни – на предотвращении войны.

Кое-что из эмоционального и ментального багажа поверженной души оказалось полезным. Например, безумное стремление эрцгерцога к власти. Александр посмеивался над этой одержимостью, считая, что настоящие правители никогда не зацикливаются на идее собственного могущества. Зачем доказывать очевидное? И потом, власть облагает ответственностью. Как жаль, что элементарное правило расплаты и оплаты слишком часто игнорировалось властьимущими людьми!

Но любая слабость имеет в своем истоке силу. Чем значительнее слабость, тем больше сила. Зная это, Александр нашел способ применения недюжинной энергии соперника. Он направлял ее в сложные русла, легко пробивая защиту оппонентов и врагов. Да, он практически питался ресурсами побежденной души. Каждый глоток ее энергии прибавлял ему чувства самодостаточности и мощи. Изменения духа были столь впечатляющи, что отражались на состоянии тела. Однажды утром Софья, теперь уже его жена, с удивлением заметила, что Франц (он давно привык откликаться на это имя) стал непохож на самого себя. Принеся в кровать крошечное серебряное зеркальце, она предложила ему самому в этом удостовериться. Заглянув в него, он испытал невероятное облегчение: нет ничего приятнее возвращения в свой прежний облик. Нет, черты лица и строение тела оставались не его, но Франца. А вот глаза, вернее, их выражение и цвет, кардинальным образом изменились.

Нынешним утром он посмотрел в зеркало опять. Его глаза на лице Франца Фердинанда светились осознанием близкого завершения данной ему миссии. Сегодня он поедет на открытие музея в Сараево. Но это была официальная версия его визита. На самом деле ему предстояло подписать сначала тайный договор с правящей верхушкой государства. С военной верхушкой. С теми, кто решал многое, да что там, почти всё. И от этого договора зависела судьба всей Европы…

Грохнуло так, что машину едва не выбросило с мостовой. Но опытный шофер справился и вывел их из зоны бедствия. Александр, наученный питаться чужими энергетическими выбросами, тут же воспользовался предоставленной возможностью. Энергия разрушения, яростной волной атаковавшая автомобиль, была уловлена и проглочена его жаждущей постоянной подпитки душой. Ведь это так трудно – жить в одном теле с сопротивляющимся тебе другим сознанием! Не просто жить, но и решать поставленную перед тобой задачу!

Мрачная энергия чужой смерти и боли наполнила душу. Не замечая ее изменившейся окраски, Александр упивался ощущением переполнявшего его могущества. В ответ на духовные процессы тело выбросило в кровь ударную дозу адреналина. Горячей струей жгучая смесь азарта, гнева, и ненависти разлилась по жилам.

– На площадь! В ратушу!

Острая боль пронзила руку. Резко повернувшись, он уперся взглядом в полные слез глаза Софьи.

– Может быть…

– Не может! – Выдернув ладонь из ее пальцев, с раздражением растер свою зудящую после впившихся в нее ногтей кожу.

– Я говорил, что всё будет хорошо. – Усевшись на кожаное сиденье, он с ласковым упреком посмотрел на скорбно застывшую рядом с ним женщину. Такой чужой она не казалась ему никогда. Всё-таки она никогда не была его женой. Надо признать, он просто ею пользовался, как и всем, что принадлежало Францу. Но разве могло быть иначе в его положении? Хотя, наверное, ему стоило попытаться ее полюбить…

– Дорогой, мне кажется, мы едем не в том направлении… – Слабый голос Софьи коснулся его ликующей души.

Еще пару часов, и он поставит свою подпись под столь необходимым для многих стран документом!

– Мы едем туда, куда нужно. – Сухой тон его ответа ударил ее, словно хлыст. Вздрогнув, она снова взяла его за руку.

– У меня дурное предчувствие. Любимый, пожалуйста, давай отложим эту встречу.

Он досадливо поморщился, передернув плечами. Умоляющие интонации с недавних пор вызывали у него глухое раздражение.

– Пожалуйста… – стискивая его пальцы, она продолжала жалобно канючить. – Ну почему ты так сильно изменился в последнее время… Франц, ведь ты был раньше совсем другим. Ты любил меня…

Франц… Слабак и недотепа. Помешанный на власти и страдающий манией величия кретин… Конечно, кого он мог любить, кроме этой простушки. Скользнув краем глаза по согбенному силуэту, Александр недовольно надул губы. И почему там, наверху, выбрали именно этих бестолковых людей ему в навязанных соседей?

– Франц…

– Мы и вправду не туда едем. Заплутали. – Сдвинув фуражку, шофер озадаченно почесал в затылке. – Простите, выше высочество. Нервы ни к черту.

– Так разворачивайтесь! – прервав начавшуюся словесную канитель, рявкнул Александр.

Нет ничего хуже, чем иметь дело со слюнтяями и истериками!

Узкая улочка не оставляла места для быстрого маневра. Нетерпеливо барабаня пальцами по кожаному сиденью, Александр с растущим раздражением наблюдал за вялыми движениями шофера. Что с ним случилось, черт побери? Где он растерял весь свой профессионализм и сноровку?

Возникшая потребность всегда удовлетворяется, но не всякий раз подходящим для человека способом. Время, замедлившееся в его личном пространстве, вдруг набрало небывалую скорость в окружающем мире. Он не сразу осознал происходящие изменения, хотя воспринял их без промедления.

Сначала всё окутала ледяная мгла. Колючие холодные иглы впились в кожу, словно она и не была прикрыта несколькими слоями одежды. Темень, внезапно рухнувшая на город, мгновенно поглотила его и столь же быстро отступила, не дав возможности осознать масштабность своего присутствия. Однако глаза уже привыкли к ней. Быстро, слишком быстро… Слепящий солнечный свет резанул по сетчатке. Александр зажмурился, но сразу же открыл глаза снова, привлеченный спасительно темным пятном. Оно возникло прямо перед ним, так близко, что мгновение он думал, будто окончательно ослеп.

Но он всё прекрасно видел. Пятно густой зловещей мглы проступало из рассеянного в воздухе света. Несмотря на свои небольшие размеры, оно казалось бездонным и безразмерным. Словно зачарованный, Александр созерцал подступающую к нему тьму, испытывая от визуального контакта с ней какое-то странное удовольствие. Его взгляд, погруженный во мрак, не видел ничего. И эта неспособность воспринимать была отчего-то сладостной и манящей…

Хриплый кашель заставил его вздрогнуть. Сидевшая рядом женщина с трудом глотала воздух. Только увидев ее мучения, Александр ощутил омерзительную вонь, разлившуюся повсюду. Когда он снова повернулся к темному пятну, он увидел его. Силуэт своей смерти.

Обжигающая горячая боль пронзила шею, смешалась с вытекающей из нее кровью и залила бьющееся в судороге тело. Последнее, что он услышал, был предсмертный крик по-прежнему любившей его женщины. Последнее, что он увидел, были черные глаза в упор смотревшего на него мужчины. Пораженный застывшим в них выражением равнодушия, он вошел в окутавший его белоснежный свет.

Она опять требовала развода. Нет, ну почему он не послушался тогда совета отца и всё-таки женился на дочери этого полуграмотного фермера? Неужели не было ясно, что яблоко от яблони недалеко падает? Эх, наивная в упрямстве молодость… Лишь бы настоять на своем… Лишь бы прочувствовать свою личность…

– Сэр, вы идете? – Навязчивый и фамильярный от распирающего его нетерпения секретарь в который раз заглянул в комнату. Ну сколько можно подгонять! Однако принципы дипломатии надо соблюдать везде, особенно – в своем кабинете.

Вздохнув, Ллойд-Джордж поднялся из-за стола. Сегодняшний день обещал быть крайне важным в истории вверенного ему государства. Сегодня он проложит Англии куда более длинный и широкий путь в светлое будущее. Никто, кроме него, не понимал, что войну прекращать еще рано. Но ставить свою подпись уже пора.

Он потратил долгие годы своей жизни, чтобы наполнить казну и поднять престиж собранного им правительства. Своего имени. Своей страны. Он, единственно выдающийся на сей день премьер-министр Великобритании, убедил всех, что войну следует прекратить. И именно по этой причине ему удастся пустить дело вспять. Никто не усомнился в его искренности тогда, не усомнится и сейчас. Ллойд-Джордж самодовольно ухмыльнулся. Ему действительно нет равных в проницательности и подковерной игре! Да разве они, эти горе-политики, видят дальше своего носа? Разве они могут обозреть всё игровое поле, отличить скрытых козырей от пыжащихся пешек, рассчитать преимущества друзей и врагов на десять шагов вперед? Да они даже толком не понимают, кого привлекать в союзники, а против кого сражаться. Проедатели казенных денег! Один он, Ллойд, может не транжирить, но умножать богатства страны!

Сегодня он повернет историю вспять и войдет в ее анналы несокрушимым памятником английского могущества! Потирая вспотевшие от сдерживаемого волнения ладони, он направился к двери, но в двух шагах от нее остановился, прерванный в движении вполне естественной в данном случае мыслью. Нельзя появляться на публике, не приведя себя в порядок! Пройдя через кабинет, министр вошел в личную уборную. Склонившись над раковиной, он не спеша, тщательно умылся. Прохладная вода долгожданной благодатью заструилась по усам. Вынув из кармана костяную расческу, мужчина поднял лицо к висевшему на стене овальному зеркалу.

На шум и грохот, щедро заполнившие уборную, кабинет и прихожую, вбежал испуганный секретарь. С перекошенным от ужаса лицом он кинулся к шефу, скрючившемуся на полу под грудой битого стекла. Полосуя руки острыми осколками, не обращая внимания на сочившуюся из ран кровь и боль, юноша самозабвенно раскапывал сверкающий курган.

– Господи! Вы живы?

В следующее после «эксгумации» мгновение он со священным страхом рассматривал ничуть не поврежденное лицо премьер-министра. Открыв глаза, тот внимательным и долгим взглядом созерцал своего спасителя.

– Вы… В порядке? Доктора? – осознавая ненужность последнего, на всякий случай предложил служащий.

– Нам нужно спешить. Подписание конвенции не терпит отлагательств.

– Как подписание? Какой конвенции? – Голос секретаря сорвался на жалобный писк. – Вы же говорили, что война должна продолжаться?

– Неважно, что я говорил. Забудьте это. – Металлические нотки в голосе премьер-министра пригвоздили язык несчастного клерка к нёбу.

– Но вы… – с трудом откашлявшись, вымолвил верный помощник Ллойд-Джорджа. – А что с вашим голосом? Сэр. Вам нужен доктор! Осколок стекла явно попал вам в горло и повредил связки! Вы говорите не своим голосом!

– Не нужен мне врач, – подняв с пола крупный кусок разбитого зеркала, произнес глава правительства. Он улыбнулся, созерцая родные ему цвет и выражение чужих глаз. – Я в полном порядке. Просто следуй за мной.

– Люди никогда не будут жить в мире! Это я тебе обещаю, жалкий кусок человеческих отходов! – Голос, наполненный ужасающим смрадом, вился за ним черным дымным хвостом.

Но Александр не боялся его. Он знал: всё, что довелось и доведется ему испытать, будет во благо его душе. Потому что она служит свету. Потому что он искренне любит людей. И потому что теперь он окончательно понял свое предназначение.

Ангел, встретивший его после третьего воплощения, был необычайно доволен. Он проигнорировал просьбы Александра оставить его в соседстве с душой английского премьер-министра до конца дней их общего тела.

– Ты выполнил свою миссию, он выполняет свою. Ты взял слишком много его энергии, и ему суждено умереть от энергетического истощения, от рака. Но не вини себя – ты действовал во благо всего человечества. К тому же твое присутствие – а особенно дружба с душой Джорджа – позволило ей подняться на новую эволюционную высоту. Твоя задача выполнена. Ты остановил стремительную разрушающую мощь зла. Но выиграно лишь одно сражение. Теперь тебе предстоит выбрать: идти в рай и наслаждаться вечным покоем или бороться за власть света снова и опять. Если ты откажешься, мир не рухнет. Мы найдем тебе замену.

Ему не понадобилось ни секунды на раздумье. Он давно знал ответ, рожденный из выбора его сердца.

– Я остаюсь активно служить свету.

Другого выбора у него не было. Ведь теперь он стал ангелом.

Отныне он обладал возможностью самому видеть необходимость следующего воплощения. Боевые ангелы, такие, как он, сражаются в телах обычных людей. Они должны быть неотличимы от мира, чтобы победить скопившееся в нем зло. Любой ангел знает – тьма не бывает пассивной никогда.

Он смотрел на себя в зеркало и улыбался тому единственному материальному, что отражало постигшее это тело духовное изменение, – своим глазам. Он привык перевоплощаться, но иногда параметры тела приводили его в некоторое замешательство. Требовалось время, чтобы привыкнуть к новым габаритам.

– Господин премьер-министр!

Развернувшись на зов, он едва не упал. Удержав равновесие, через плечо подмигнул отраженному в зеркале грузному человеку. С его душой, очень сильной и независимой, ему придется налаживать особые отношения.

– У нас появилась проблема! – Голос помощника звучал взволнованным фальцетом. – Нам объявили войну. Как хорошо поступил ваш предшественник, что проложил нам дорожку к сердцу России! Наверное, вместе мы сумеем одолеть нашего общего врага!

Тяжело ступая, он автоматически пожевывал привычно болтающуюся во рту сигару и чуть заметно кивал, про себя усмехаясь человеческой наивности. Этот враг не был общим врагом. Это был его персональный враг. Тьма так же, как и он, успешно воплощающаяся в избранных ею людях. Даже в нескольких одновременно. И поэтому она всякий раз имела имя.

И он знал точное имя одного из своих нынешних врагов.

Гитлер.

 

Тим Скоренко

Автопортреты Пьера Виттона

Я познакомился с Пьером Виттоном в августе 1918 года. Война уже подходила к концу, объединенные силы Антанты рвались к решающим победам, а безногие, безрукие, отравленные газом героические ветераны – преждевременно поседевшие мальчишки – заполняли одну палату за другой. Но работы прибавилось не только у хирургов. До войны я мог позволить себе принимать двух-трех пациентов в неделю и жить припеваючи, а с началом военных действий мой кабинет стали осаждать матери, которые хотели, чтобы их сыновья к ним вернулись. Потому что с фронта приезжали тела, лишенные душ, и вернуть души обратно в бренную оболочку должен был я.

Во мне сражались две школы – исторически достоверный, спокойный и повсеместно распространенный позитивизм и новомодное, непонятное пока до конца веяние – психоанализ Фрейда. Прочитав «Теорию сновидений» с демонстративным скептицизмом, я возвращался к ней снова и снова, поглощая впоследствии все регулярно выходившие работы немецкого гения – книги, статьи, лекции по психоанализу. Я нашел его теории вполне применимыми к ряду патологических случаев, особенно к мужчинам, чья психика пошатнулась из-за женщины.

Но, работая с солдатами, возвращавшимися с войны, мне пришлось пользоваться более привычными методами анализа и классификацией психических заболеваний Крепелина. Солдаты подчинялись общим законам и не требовали – в большинстве своем – глубокого погружения в разум. Их психологические травмы были поверхностны; чаще всего в основе последних лежал какой-то конкретный случай. Я помню пациента, который панически боялся ходить по земле или траве, лишенной твердого покрытия. Он был уверен в том, что наступит на мину даже в мирное время. Физически он был совершенно здоров. Как выяснилось из нескольких содержательных бесед, его друг наступил на мину буквально в нескольких шагах от него. Мой пациент бросился к другу, попытался вынести его с поля боя, но не успел – тот умер у него на руках. Я не буду останавливаться на том, какие аргументы использовал, чтобы убедить пациента не бояться земли и травы, но поверьте – если вы знаете причину, не так трудно устранить и следствие. Так или иначе, по иронии судьбы для излечения ребят, пострадавших в боях с немцами, я вынужден был пользоваться наработками исключительно немецких психиатров – в определенной мере это примиряло меня с кайзеровской агрессией.

Теперь о Пьере Виттоне. В конце 1918 года, как и многие другие независимые психиатры, я работал в общественном госпитале. Десятки раненых прибывали ежедневно на протяжении всей войны, и кто-то должен был их успокаивать, приводить мозги в порядок, внушать им надежду. Нас, психиатров, в госпитале было двое – я работал в правом крыле, а мой коллега Буадрон – в левом. Мы решили, что разделить пациентов по географическому признаку проще всего.

В целом, можно было выделить два основных направления деятельности военного психиатра. Первое – беседа с вновь поступавшими ранеными, если те могли связно общаться. Это было довольно просто. Чаще всего в наш госпиталь привозили лежачих больных, обычно ампутантов, которые уже давно смирились с судьбой и не требовали к себе особого внимания.

Второе направление было сложнее. К нему относились не те солдаты, которые требовали успокоения и примирения с новой реальностью, а действительно сошедшие с ума. Тогда, в конце 1910-х годов, никаких наработок по общению с пережившими травматический стресс солдатами не было. Это сегодня посттравматические расстройства тщательно изучены, в том числе и на практике. А в те времена мы были вынуждены сражаться с проблемами, исходя из собственного опыта и интуиции. И, надо сказать, у нас неплохо получалось. По крайней мере, могу утверждать это относительно себя.

* * *

Виттона перевели к нам из Нанси, практически с Западного фронта – он валялся там почти полтора года. Мне не сообщали о поступлении каждого нового пациента – просто когда я был нужен, меня вызывали, а иногда присылали ветеранов прямо в мой крошечный кабинетик – поговорить по душам.

Виттон постучал и вошел.

«Пьер», – представился он. А потом добавил: «Здравствуйте».

У него был аристократический выговор, выдающий выпускника хорошей школы и, скорее всего, университета. Внешность его совершенно не соответствовала манере общения. Некогда он был, вероятно, красив и статен, но теперь практически не мог разогнуться, и цвет его кожи напоминал оконную замазку. Я спросил, что с ним случилось. На самом деле в документах всё было запротоколировано, просто такой вопрос служил лучшим тестом для определения первичной причины психологической травмы. Если солдат начинал теряться, скрывать информацию, путаться или переводить разговор на другую тему – значит, причина именно в травме, дальше можно было не копаться. Если же ветеран спокойно называл причину и ждал дальнейших вопросов, к нему требовался более серьезный подход. В общем и целом, солдат второго типа было значительно меньше, чем первого, и это серьезно упрощало мою работу.

«Газы», – пожал плечами Виттон. Этот ответ был исчерпывающим – землистая кожа, тяжелое дыхание, нарушенная координация говорили о серьезном химическом отравлении, затронувшем не только легкие, но и центральную нервную систему.

«Иприт?» – спросил я.

«Фосген. Иприт появился позже», – рассудительно ответил он.

Первый разговор с новым пациентом всегда самый трудный. На второй и тем более третьей встрече вы уже знаете, о чем говорить, – по сути, вы продолжаете тему, которую подняли во время предыдущих бесед. А вот первая встреча – основополагающая. В ее ходе определяется, насколько хорошим будет дальнейший контакт. Скажу больше. Если бы военная психиатрия в те времена не была моей обязанностью, я бы отказывался от половины пациентов после первой же беседы. Я просто понимал, что не смогу им ничем помочь. Но я был должен.

Виттон говорил мало, но четко и по существу. Он не был подвержен импульсивным взрывам, взвешенно отвечал на поставленные вопросы и излагал свою точку зрения на различные военные и мирные проблемы, аргументируя ее опытом своей прошлой жизни. Единственной темой, на которую он не очень хотел говорить, была семья. Он всего один раз упомянул отца, и то вскользь. Еще я понял, что у него был как минимум один брат. В личном деле родственники указаны не были по личной просьбе больного. Я оставил эту загадку на потом.

От довоенного прошлого он уходил аккуратно и старательно. Я так и не понял, кем он был по специальности, какой университет окончил. В его прекрасном образовании я не сомневался – Виттона выдавала не только правильная речь, но и обширные познания в самых разных областях. Он явно тяготел к технике, особенно хорошо разбирался в воздухоплавании, в конструкции самолетов и способах их пилотирования. Удивительно, что служил он на земле, а не в небе.

Примерно в середине разговора Виттон взял со стола карандаш, посмотрел на меня и тихо спросил: «Можно?» Я кивнул. Он взял лист чистой бумаги из стопки и начал механически рисовать. Рисовал он на протяжении всей беседы. На рисунок он почти не смотрел – так обычно коротают время люди, которым просто некуда деть руки. Но этой проблемы у Виттона не было – с самого начала он сидел в одной и той же позе, положив кисти на колени, причем ладонями вверх. По сути, «карандашный порыв» стал его первым движением более чем за полчаса.

Уходя, он не забрал рисунок с собой, а оставил его на столе вместе с карандашом, что еще четче высветило версию о необходимости занять руки. Тем не менее рисунок я внимательно изучил и сохранил. Он хранится у меня и сегодня наряду с другими его работами – при необходимости я могу продать свою «коллекцию» и на эти деньги купить пару квартир в Париже. «Ранний Виттон» – так это теперь называется.

На рисунке был изображен схематический человечек, напоминающий узника Освенцима – худой, с палочками-руками, палочками-ногами и аномально большой головой. Никаких деталей не было заметно – лишь черный силуэт и пробивающие насквозь огромные глаза, точно у подсвеченного на Хэллоуин черепа. Я положил рисунок в стол и подумал, что в следующий раз всё-таки спрошу у Виттона, что значит его рисунок. Возможно, это кто-то из его знакомых, возможно – квинтэссенция какого-то чувства, возможно – сборный образ однополчан или, наоборот, врагов. Всё это может помочь мне в работе.

Но больше я Виттона не видел. Он отказался ходить к психиатру, а через три недели перевелся в другой госпиталь – куда-то на юг Франции. Рисунок остался у меня – я не стал его выбрасывать, а положил в папку, где хранил спонтанное творчество пациентов – рассказики, стихи, зарисовки, аппликации.

Конечно, я бы не запомнил Виттона. Он был нормальным – ровно настолько, насколько вообще может быть нормален человек, вернувшийся с войны инвалидом. Красивый мужчина в самом расцвете сил, превращенный судьбой в жалкую развалину. Виттон держался спокойно и сухо, принимая свою долю такой, какой она обрушилась на него.

* * *

Великая война – так мы называли ее в те годы – завершилась 11 ноября 1918 года подписанием Компьенского перемирия. Генерал-майор фон Винтерфельдт подписал бумагу, по которой Германия теряла практически всё нажитое за предыдущие мирные десятилетия. Старика Фоша в Париже встречали как Иисуса Христа – он был спасителем всея Европы. Годом позже перебрался в столицу и я – меня уже давно приглашали в одно парижское медицинское учреждение на руководящую должность. В этом приглашении немалую роль сыграли мои военные успехи – дотошные проверяющие высчитали, что из моих рук практически все солдаты выходили здоровыми, непьющими и готовыми к мирной жизни. Буду откровенен – в этом мне просто повезло. Во Франции были и значительно более талантливые врачи, но психиатрия – это вам не лечение зубов. Далеко не всё здесь зависит от таланта врача.

В Париже у меня наконец дошли руки до научной деятельности. За первый же год я опубликовал ряд статей и почти закончил монографию, посвященную посттравматическому синдрому – благо опыта в данном вопросе у меня было хоть отбавляй. Помимо заведений для душевнобольных при работе над статьями я посещал различные компании, где полагал встретить всевозможных оригиналов и эксцентриков – то есть людей явно не обыденного душевного состояния, но при этом не окончательно безумных. На одном из подобных сборищ мой знакомый представил меня Франсису Пикабиа. Я слышал это имя до того, но никогда не видел его картин. Пикабиа произвел на меня впечатление очень открытого человека, он живо интересовался моей профессией и предложил свою помощь в вопросе иллюстрирования монографии. При этом он толком не мог объяснить свое видение мира словами. Я пытался понять подтекст его знаменитой картины «Дитя-карбюратор», написанной в 1919 году, но Пикабиа разводил руками и, сбиваясь, нес какую-то удивительной неосмысленности чушь. Потом он глуповато улыбался и оправдывался: «Просто я так вижу».

Впрочем, впервые побывав в его мастерской, я создал собственный психологический портрет Пикабиа, снявший для меня все вопросы – по крайней мере, на тот период. Один из углов мастерской был увешан техническими чертежами двигателей внутреннего сгорания и других механизмов; часть чертежей была раскрашена. Пикабиа пытался совместить несовместимое – сухое, механическое инженерное дело с яркостью сюрреалистической палитры. С моей точки зрения, ему это блестяще удалось.

Он познакомил меня с другими блестящими мастерами, жившими в Париже того времени, – Максом Жакобом, Жоржем Браком, Андре Дереном, Джорджо де Кирико, юным Жаном Кокто и, конечно, великим Пабло Пикассо. Для Пикассо это был переходный период от кубизма к сюрреализму. Благодаря сближению с Дягилевым и женитьбе на Ольге Хохловой он был подвержен сильному влиянию балетной эстетики и на некоторое время вернулся к фигуративности в творчестве. Пикассо выделялся на фоне всех художников и скульпторов, его окружавших. Находясь подле него, ты просто понимал: ты стоишь рядом с величайшим мастером на земле – из всех уже рожденных и еще не появившихся на свет. Пикассо сказал мне, что наиболее интересным в плане моих медицинских исследований было бы общение с Руссо или Аполлинером – но к тому времени обоих уже не было в живых.

Тем не менее, спустя примерно полгода, в начале 1922-го, Пикабиа заскочил ко мне домой и сказал, что нашел идеальный объект для изучения. Он был знаком с этим человеком уже около года, но до сих пор почти ничего не знал о его творчестве – а тут вдруг узнал и понял: точно, это подарок для «нашего доктора», как называли меня представители художественной среды.

Надо сказать, что к тому времени я немножко охладел к исследованиям. Мне исполнилось тридцать семь, и я, наконец, встретил женщину, с которой мне по-настоящему хотелось связать свою жизнь. Ее звали Мария, по происхождению она была испанка, и нас познакомил Кокто, который на каждую встречу обязательно являлся с очередной дамой, всем ее представлял, а потом сам забывал ее имя. Мария пришла с ним – но осознав, что целью Кокто является исключительно плотское наслаждение, а знакомство с известными художниками – просто его метод знакомства, отказалась от проводов домой. И ее подвез на таксомоторе я.

Марии было двадцать пять, она была умной и симпатичной – не жгучей, а скорее по-домашнему уютной. Ее воспитал отец, потому что мать умерла от туберкулеза еще до войны, и воспитал, надо сказать, в строгости. Познакомившись со мной, он, отставной военный, учинил мне такой допрос, будто я был как минимум пленным партизаном. Но не забывайте – я психиатр. Мгновенно раскусив его личность, я произвел на него столь хорошее впечатление, что он, по-моему, в тот же день заявил Марии: «Я требую, чтобы ты вышла за него замуж». Так или иначе, дело шло к предложению.

Но, конечно, отказаться от «пациента» Пикабиа я не мог. Поэтому на следующий день я отправился в его студию, куда был приглашен и таинственный персонаж, мое лучшее наглядное пособие. И каково же было мое удивление, когда я узнал этого человека – да, это был Пьер Виттон.

Он тоже узнал меня, и мы пожали друг другу руки, точно старые друзья, хотя встречались, по сути, всего однажды, и не то чтобы в очень приятных обстоятельствах. Я рассказал Пикабиа, как мы познакомились, а Виттону сообщил, что по сей день храню его рисунок, который он сделал на бумажке, сидя в моем кабинете за четыре года до нашей новой встречи. Виттон улыбнулся – ему было приятно.

Мы сидели втроем и разговаривали об искусстве. Хотя Виттон неплохо в нем разбирался и, в принципе, был столь же адекватен, сколь и во время войны, нечто всё-таки в нем изменилось – едва заметно, практически незримо. Иногда он смотрел не на собеседника, а мимо, точно отсутствовал в комнате. Иногда он забывал, что говорил за минуту до того, и повторялся практически слово в слово, хотя общая суть его высказываний оставалась вполне адекватной. Когда он, извинившись, вышел в туалет, Пикабиа спросил у меня: «Морфий, не правда ли?» Я согласился. Действительно, по возвращении Виттон вел себя совсем иначе, стал чуть сонливее, но при этом четче поддерживал беседу и высказывал более обоснованные и острые мнения. Передо мной был зависимый от наркотика человек.

Мы с Виттоном договорились встретиться отдельно и вспомнить военные времена. Он пообещал рассказать, как попал на войну и почему начал рисовать только после ранения – да, он признался, что до войны никогда не брал в руки кисть. Самих его работ я пока не видел, но надеялся, что они будут интересны с точки зрения психоанализа. Надо сказать, что Виттон выглядел ненамного лучше, чем в нашу первую встречу – кожа его несколько порозовела, но и только. Дышал он по-прежнему тяжело, с присвистом.

Мы договорились встретиться через три дня у него в мастерской – но к тому времени я удивительным образом погрузился в его прошлое, узнав один занимательный факт, а точнее – догадавшись кое о чем. Как ни странно, мне в этом помогла Мария. Она не раз говорила мне, что ужасно хочет поехать в африканские колонии Франции, посмотреть на настоящих львов в природных условиях, а не в зоопарке, возможно, покататься на верблюде. Несколько дней назад я намекнул ей, что поездка, скорее всего, состоится – и я действительно планировал ее в качестве нашего свадебного путешествия, хотя официального предложения Марии еще не сделал.

Но в любом случае она уговорила меня – раз уж путешествие будет – прямо сейчас начинать к нему готовиться, особенно в плане приобретения необходимых в дороге предметов. И на следующий день мы отправились в гигантский магазин «Луи Виттон» на Елисейских Полях за чемоданами и сумками.

Вот тут-то меня и осенило. Пока Мария спорила с продавцами по поводу удобства того или иного чемодана, я размышлял – не может ли Пьер быть каким-либо образом связанным с Луи Виттоном? Может, он его сын или внук? Конечно, я знал о существовании торговой марки Виттонов и раньше – но мало ли однофамильцев на свете! Например, в Париже есть как минимум три различные фирмы, в названии которых встречается моя фамилия. Хотя у меня она, конечно, более распространенная, чем Виттон.

И я спросил у менеджера торгового дома, кто сейчас возглавляет компанию. Он ответил: «Господин Жорж Виттон». Я спросил, могу ли я как-нибудь встретиться и поговорить с господином Жоржем. Управляющий сказал, что господин Виттон, в принципе, ведет прием частных лиц, но строго по определенным дням, и в любом случае он сейчас находится вне Парижа. Так или иначе, я узнал, как попасть на прием к Жоржу Виттону.

Потом я встретился с Пьером Виттоном. Студия его, расположенная в классической парижской мансарде, имела довольно жалкий вид. Узкое окно давало слабый свет, чуть ли не половину комнаты занимал раскладной диван, и повсюду были рисунки. Виттон не пользовался холстом и рисовал на плотной бумаге – причем, судя по всему, с огромной скоростью. Впрочем, техническая примитивность его работ не предполагала глубокой проработки деталей.

Сами картины меня потрясли своей природной грубостью, естественностью и – в определенной мере – жутью. На всех работах были изображены люди, причем художник пользовался только двумя красками – черной и белой. Иногда он покрывал бумагу предварительным фоном – чаще всего красным. Черные картины предназначались для продажи. К ним Пьер относился в определенной мере пренебрежительно, беспорядочно свалив их у левой стены мастерской. Некоторые от небрежного отношения были повреждены, надорваны – Пьер не трудился хотя бы растягивать их на деревянных каркасах, не говоря уже о полноценных рамках. Тем более бумага выдерживала значительно меньшие напряжения, нежели ткань.

Белые картины стояли нарочито аккуратно. Фон почти у всех был красным, лишь у некоторых – черным. Удивительно, но при всем детском убожестве полотен у Пьера был невероятный талант передавать эмоции – пусть и ограниченное их количество. Лучше всего у него получался страх – его вызывали черные картины. Жуткие худые люди – после Второй мировой их будут сравнивать с узниками концентрационных лагерей – с руками-клешнями вызывали неприязнь, заставляли передернуться даже самого искушенного зрителя. Если на картине присутствовали две фигуры, четко было понятно, в каких взаимоотношениях они находятся и какого плана диалог ведут – хотя никаких конкретных деталей, вроде черт лица, Виттон не выписывал.

И вот странность – ровно те же самые фигуры, выписанные белой краской, смотрелись не столь жуткими. Их нечеловеческий танец, движения их лишенных суставов конечностей казались шаманским развлечением, вызовом белого духа, а не черным падением в бесконечную тьму. Я представил себе одну из белых картин в черном исполнении – акценты тут же сместились в сторону зла.

Я спросил у Пьера, почем он продает свои полотна. Он сказал – сколько дадут. Он не ценил свое творчество и относился к нему скорее как к вынужденному физиологическому процессу вроде мочеиспускания, нежели как к труду. Ответив на вопрос, он сказал, что готов – и даже хочет – подарить мне любую картину, я могу выбрать сам. Собственно, выбор был одновременно труден и прост. С одной стороны, фигуры Виттона были практически одинаковыми; с другой – разница между ними всё-таки существовала, и была столь эфемерной, что выбор казался невыполнимой задачей. Я рассматривал одну работу, сравнивал с другой, и никак не мог понять, что интереснее – когда фигура на изображении поднимает клешню вверх или опускает вниз. Вроде бы одно и то же, но всё-таки иначе.

В итоге я остановился на картине, изображавшей нечто вроде скелета с огромной женской грудью, вырисованной символическими белыми кругами. Но Виттон неожиданно спохватился: «Нет, нет, прошу вас, выбирайте из вот этих». Он показал на «черные» картины. Я понял, что белые он предназначал для чего-то иного. Впрочем, «черные» работы и в самом деле больше отвечали моим потребностям. Я планировал поместить картину Виттона над своим столом и показывать ее пациентам, идущим к выздоровлению. Буквально за год до этого Герман Роршах (в кои-то веки не немец, а швейцарец) опубликовал весьма интересную работу, психодиагностический тест, основанный на восприятии пациентом черно-белых или цветных клякс. Мне пришло в голову, что можно выяснять мнение каждого пациента о фигурах на картине Виттона – и, исходя из этого, строить аналитическую картину его сознания.

На картине, которая в итоге мне досталась, изображены две фигуры, судя по всему, мужские. Сперва кажется, что они танцуют, но затем становится понятно, что это ссора, спор, война. Выбрав работу, я спросил у Виттона, кого конкретно символизируют фигуры. Он ответил, что левая – Анри Петена, правая – Эрика фон Фанкельхайна, а вся картина – это иносказательная метафора битвы при Вердене, кровавой мясорубки, длившейся почти целый год и унесшей жизни более чем трехсот тысяч солдат. Надо отметить, что догадаться об этом, глядя на картину, невозможно было никоим образом – под двумя черными танцующими фигурами могло скрываться что угодно. Поэтому я принял объяснение Виттона и даже впоследствии, поместив картину в раму, написал пояснительную табличку: «Верденская мясорубка», П. Виттон. Он помечал картины своими именем – обычно в правом нижнем углу, размашисто, кистью, сливая буквы V и U так, что получалось W. Впоследствии я понял, что дело было не в его почерке – эта маленькая хитрость применялась специально, чтобы с одной стороны подписываться честно, а с другой – маскировать фамилию, чтобы ее трудно было опознать.

Помимо крупных картин, в мастерской было множество рисунков – на газетных обрывках, на стенах, даже на потолке ютились пляшущие человечки, живые иллюстрации к знаменитому рассказу Артура Конан Дойля.

Я пробыл в гостях у Виттона порядка двух часов. Он ничем меня не угостил (и, похоже, в его доме толком ничего съестного и не было) и бурно рассказывал о своем творчестве, поясняя скрытый смысл той или иной пары черных человечков. Про белую сторону он говорить не хотел.

Потом я ушел. Не могу сказать, что мне хотелось пообщаться с Виттоном подольше. Он оказался не столь интересным экземпляром, каким обещал быть изначально, даже более того – скучным. Его отравленный морфием разум, будучи еще более или менее структурированным, иногда съезжал в алогичные сентенции и скучнейшие рассказы о будущем, которое он для себя планировал. Будущее Виттон видел в довольно странных красках – морфин завтра, морфин послезавтра и морфин еще в течение многих лет, и тонна морфина на гонорары от продажи картин. Вокруг морфийной темы, конечно, появлялись и другие жизненные реалии, но они быстро тонули в зыбучем порошке.

Прошлое же Виттона было более объемным и трагическим. Правда, оно начиналось лишь в 1916 году, в каком-то из крошечных столкновений на Западном фронте, когда немцы применили фосген против французских отрядов, и Виттон попал под эту страшную атаку. Тяжелая травма легких привела к продолжительной коме, во время которой нарушилась иннервация отдельных частей тела – Виттон больше никогда не чувствовал правую ногу, а пальцы на руках у него дрожали, и он мог их контролировать, только успокоив расшатанные нервы с помощью очередной дозы алкоголя. Он дышал с присвистом, прихрамывал, не мог бегать, а поднимаясь по лестнице, останавливался через каждые две-три ступеньки. Это было его прошлое – хромое, изувеченное, проведенное в госпиталях, в жалких каморках под самыми парижскими крышами, на улицах, в прокуренных художественных салонах и – в заведениях для душевнобольных.

Впрочем, в первый раз его, совершенно неадекватного, напавшего на женщину в булочной, забрали лишь в 1923 году. Его увезли в полицейский участок, там пытались протрезвить, но его невменяемость явно выходила за рамки обычного алкогольного или наркотического отравления, и так Пьер Виттон стал постоянным пациентом госпиталя Святой Анны в четырнадцатом округе Парижа. Я имел доступ в больничную структуру, хотя и вел в основном частную практику – и однажды попытался навестить Виттона, но он не захотел со мной разговаривать.

Он сидел в отдельной комнате и рисовал. Ему не хватало бумаги – ему предоставили, кажется, около двадцати листов, но он заполнил их белыми человечками буквально за сутки, и тогда кто-то из сердобольных врачей принес ему пачку газет. Он замалевывал газеты красным фоном и рисовал поверх – всё те же чудовищные, похожие друг на друга фигуры живых скелетов с витиеватыми, лишенными костей и суставов конечностями. Черную краску ему не привезли, или он сам не просил. Во всех картинах использовался только красный и белый цвет.

Я посмотрел на него через зарешеченное окно, попытался завязать разговор, но Пьер только посмотрел на меня невидящими глазами и продолжил малевать. Если я не ошибаюсь, шел март 1924 года.

К тому времени я уже женился на Марии. Она была беременна – на шестом месяце, – мы обзавелись собственной квартирой в городе, довольно просторной и в хорошем районе, моя практика росла, а на подъезде появилась золоченая табличка с моей фамилией и часами приема. В принципе, Пьер Виттон для меня ничего не значил – случайное знакомство, случайный пациент. Я и думать забыл, что некогда хотел встретиться с самим Жоржем Виттоном и узнать, не связан ли Пьер с этой славной фамилией.

* * *

Я не стремился к знанию, но оно само меня нашло. Круг моих пациентов постепенно становился всё богаче и значительнее, и через некоторое время я стал практически завсегдатаем различных приемов в высшем свете. Особенно их любила моя супруга. Родив в начале 1925 года розовощекого крепыша, она не располнела, как иные дамы, но расцвела новой, полнокровной красотой и женственностью – и в своем новом обличье полюбила появляться на публике, хотя раньше отличалась скромностью и даже в какой-то мере замкнутостью. Поэтому середину двадцатых годов мы провели на раутах, в светских салонах, мы познакомились с парижскими знаменитостями, мы стали вхожи в богатые дома, и я превратился, можно сказать, в модного доктора. В отличие от многих своих коллег, достигших того же уровня, я старался выполнять свою работу столь же тщательно, как и когда делал ее практически бесплатно. Многие врачи не стремятся излечить пациента, поскольку лишь больной может служить источником дохода, но я, наоборот, создал себе славу человека, который не облегчает, но спасает. Поэтому у меня было много разных пациентов, а не несколько постоянных. Впрочем, поверьте, психологические проблемы представителей высшего света после того, как ты общался с солдатами, прошедшими войну, кажутся мелкими и устраняемыми за один-два приема.

На одном из светских приемов, в конце 1929 года, я познакомился – совершенно случайно – с Гастоном-Луи Виттоном, наследником чемоданной империи Loius Vuitton. Гастону-Луи было тогда сорок шесть лет, а его отцу и главе компании Жоржу Виттону – семьдесят пять. Гастон был деловым, крепким и уверенным в себе человеком, лучшего наследника для себя Жорж воспитать, наверное, не мог. В принципе, Жорж практически отошел от дел, и его сын выполнял обязанности, так сказать, регента при немощном короле.

Начав разговор с сумок и биографии легендарного деда Гастона-Луи, я задал ему само собой разумеющийся вопрос – не является ли Пьер Виттон его родственником. Гастон-Луи помрачнел, но рассказал мне практически всё, потому что надеялся, что с новыми знаниями я, психиатр, тем более знающий Пьера, сумею помочь последнему, если тот, конечно, примет помощь.

Узнал я следующее. У Жоржа Виттона было три сына – старший Гастон-Луи и два младших – близнецы Жан и Пьер. Гастон-Луи унаследовал отцовские способности к бизнесу, а Жан и Пьер переняли другое – технический склад ума и умение складывать детали в механизмы. Еще в 1877 году Жорж придумал, как построить помесь вертолета и автожира, но так и не воплотил его в железе – он слишком опередил свое время. И конструкцию автожира, и принцип его работы оформил на полвека позже блестящий испанский авиаконструктор Хуан де ла Сиерва.

Для Жоржа это было лишь занимательное хобби – в принципе, во второй половине XIX века человек знал, что подняться в небо иначе как на воздушном шаре (а чуть позже – дирижабле) невозможно. Но вот молодость Пьера и Жана пришлась на расцвет авиации, ее первые, неуверенные, но такие большие шаги. И в 1908 году они построили вертолет. Интересно, что еще раньше для того, чтобы принять участие в скачках, Пьер подделал свои документы, изменив год рождения, и потому официально был на пять лет старше брата, хотя реально – на две минуты моложе. В общем, близнецы создали удивительную машину и при помощи отца представили ее сперва на Франко-Британской выставке в Лондоне, а затем на Первом парижском авиасалоне 1909 года. У вертолета была пирамидальная рама и два винта с четырьмя лопастями каждый; винты вращались в разные стороны, чтобы компенсировать момент – в те годы такая конструкция казалась совершенно безумной.

Конечно, вертолет так и не полетел. Они даже не установили на него двигатель, начав проектировать новую машину к следующему авиасалону. И в 1910 году Виттоны привезли на выставку сразу два аппарата – самолет и вторую генерацию вертолета, уже с двигателем. Сейчас, глядя на эти конструкции, я смеюсь. Но с другой стороны, в те времена никто толком не знал, какая именно система будет эффективнее прочих. Братья Райт ставили на одну карту, Сантос-Дюмон на другую, а Блерио – на третью, и все эти карты в какой-то области оказывались козырными.

Но для вертолетов было слишком рано. Хотя Поль Корню поднялся в воздух на лопастной машине тремя годами раньше, устойчивого управляемого вертолетного полета сумели добиться лишь во второй половине 1920-х годов, уже после того, как Пьер Виттон скатился в бездну безумия.

К началу Великой войны близнецам было по двадцать девять лет, хотя Пьер по документам числился тридцатичетырехлетним. Оба отправились на фронт добровольцами, младшими офицерами, оба были на хорошем счету, оба были смелы и не пытались отсидеться в штабе – только Жану повезло больше, чем Пьеру. Последний, как я уже знал, получил серьезную травму – как физическую, так и психологическую.

Безумие Пьера заключалось даже не в его аномальном, грубом, искреннем и уродливом искусстве, и даже не в злоупотреблении наркотическими веществами. В первую очередь Пьер возненавидел семью. Обычно близнецы тесно связаны друг с другом, порой даже на расстоянии ощущая влияние брата, – но Пьер отгородился от Жана глухой стеной, а Гастону-Луи написал одно-единственное письмо, в котором просил забыть о нем и никогда не пытаться с ним связаться. И Гастон-Луи, и Жан приняли безумие брата. Отец, Жорж, некоторое время хотел вернуть сына в семейное лоно и даже встречался с ним, но потом махнул рукой. Пьер эмигрировал в свой собственный внутренний мир, чтобы остаться там навсегда.

Жан остался тем самым технарем, который строил вертолет для парижского авиасалона, у Пьера же внезапно и непредсказуемо обострились чувства, и математика уступила место симптоматическим всплескам противоречащих друг другу настроений. Гастон-Луи рассказал, что во время единственной его встречи с Пьером за последние десять лет он попросту не узнал брата. Тот стал другим – и в плане восприятия реальности, и даже внешне. Последнее легко объяснялось воздействием фосгена. Да, впрочем, и первое тоже.

Так или иначе, Гастон-Луи Виттон снова пробудил во мне интерес к Пьеру Виттону, и вскоре после этого раута я решил навестить художника. Он обнаружился в небольшой частной психиатрической клинике, где пытался избавиться от морфийной зависимости – правда, безуспешно. Наша беседа состоялась, но вышла какой-то скомканной и пустой.

Виттон всё более уходил вглубь себя. Он рисовал, рисовал, рисовал этих человечков – картины, написанные белым, по-прежнему стояли у правой стены, а слева было всего три рисунка черным. Я попросил у Пьера один из них, он даже не обратил внимания на мой вопрос, и тогда я взял картину сам. Белую картину, пока он не видел, – мне хотелось повесить ее рядом с черной, с другой стороны стола. Такая схема придала бы моему кабинету определенную гармонию. На картине был танцующий человек – в странной позе, с изогнутыми гуттаперчевыми руками. Пьер ничего не заметил. Я не чувствовал себя вором – Пьеру были не нужны его картины. Он то ли спасал себя, то ли, наоборот, вдавливал еще глубже с их помощью, но когда картины были готовы, то становились бесполезным грузом.

* * *

Шли годы. Моя жизнь текла своим чередом. Мария родила троих детей – двух мальчиков и девочку. Мы купили дом в сельской местности неподалеку от Парижа и перебрались туда. Я собирал коллекционные вина и принимал обеспеченных пациентов в огромной гостиной с шестиметровым потолком.

Когда началась новая мировая война и Париж пал, мой старший сын Томас стал активным участником Сопротивления. Он сблизился с Робером Бенуа, известным до войны автогонщиком, и был членом его ячейки. Они занимались поставками оружия сопротивленцам, устраивали саботажи, помогали скрываться «нежелательным элементам». Всё это я узнал уже после победы, когда дело моего сына было извлечено из стопки точно таких же в одном из архивных шкафов концлагеря Бухенвальд. Его тело так и не нашли – скорее всего, оно превратилось в пепел в одной из чудовищных печей, а его имя навсегда осталось выбитым на мемориале пропавших без вести бойцов Сопротивления – рядом с великими Бенуа, Гровером-Уильямсом и десятками, сотнями других.

Лишь во время Второй мировой войны я заметил, что относительно Первой память начала меня подводить. В первые сентябрьские дни 1939 года, когда Франция только-только объявила войну Третьему рейху, все уже говорили о том, что история повторяется, вспоминая значительные сражения Великой войны и полагая новую ее логическим продолжением. Постаревшие ветераны стали востребованы ввиду своего боевого опыта, а я приготовился принимать новые порции солдат, не желающих верить в потерю ноги или руки.

Первое несоответствие моей памяти и реальной истории вскрылось, когда по радио вспоминали штурм Льежа – одно из первых крупных сражений Великой войны, произошедшее в августе 1914 года. Диктор расписывал героизм бельгийских солдат и доблестное командование Жерара Лемана, приведшее к значительным потерям с немецкой стороны. В битве погибло пятнадцать тысяч бельгийцев, но они сумели забрать с собой около двадцати пяти тысяч вражеских воинов и серьезно задержать наступление.

Слушая всё это, я недоумевал. Я совершенно точно помнил, что Льеж сдался. Я помнил, как первые сводки с фронтов клеймили позором генерала Лемана, который предпочел бескровную капитуляцию массовым потерям личного состава. Взяв Льеж без боя, немцы устроили в городе страшный разгул и разврат, точно дело происходило в средневековье. Грабежи, изнасилования – на город обрушилась банда наемников, а не регулярные войска, – так говорили свидетели падения города. Сейчас же я слышал по радио какой-то откровенный бред.

Тогда я не нашел этому объяснения. Я не хотел диагностировать у себя психических отклонений, пусть и говорят, что психиатр и псих – это примерно одно и то же. Я убедил себя в том, что заблуждался, тем более что никаких материальных доказательств у меня не было. Но путаница номер два окончательно вогнала меня в ментальный ступор. В беседе с одним моим знакомым всплыла тема парижских такси. Он всячески восхвалял героизм таксистов, которые на своих «Рено» довезли до места битвы на Марне порядка шести тысяч солдат – это подкрепление предрешило исход битвы и разгром немцев. Но ведь я совершенно точно знал: битву на Марне французы проиграли. Я принимал в ней участие, и я хорошо помнил, какое презрение и ненависть испытывали к профсоюзу таксистов, отказавшему генералу Галлиени в автомобилях для переброски войск. Я попросил знакомого подробнее рассказать о сражении и о роли таксистов в его исходе – и он подтвердил: да, именно благодаря своевременному подвозу солдат Марокканской дивизии на «Марнском такси» в помощь терпящей поражение Шестой армии Монури французы сумели переломить ход сражения и пойти в наступление. Я, получивший ранение в ногу во время той самой кампании, не мог поверить. В тот же день я отправился в библиотеку и взял там простейший учебник по истории Великой войны. Да, прочел я, битва на Марне была выиграна французами – в моей новой реальности. В прежней торжествовали немцы.

Третий подобный экскурс в видоизменяющееся прошлое был связан с битвой при Морследе, продолжавшейся с июля по ноябрь 1917 года. Суть заблуждения в данном случае была значительно проще – и потому намного страшнее, чем в предыдущих. Дело в том, что другое название этого сражения – Третья битва при Ипре. Я знал оба названия и четко ассоциировал их между собой. Но в очередной радиосводке при сравнении наступательной операции союзных войск осенью 1944 года с аналогичными действиями времен Первой мировой я услышал сочетание «Третья битва при Ипре, или сражение при Пашендейле». Именно так назвали битву несколько раз на протяжении трансляции – и я достал с полки большой атлас, чтобы найти этот Пашендейль. Он оказался почти там же, всего в нескольких километрах от Морследе. Но местоположение тут роли не играло – я точно звал название битвы и не мог в этом ошибаться. Моя память снова подложила мне свинью.

Вторую мировую мы пережили мирно и спокойно – хотя мои мысли всегда находились с Томасом, который пропадал где-то в Париже по делам Сопротивления. Я не знал, где он и что с ним, вплоть до того времени, когда его имя оказалось в списках казненных после освобождения лагеря Бухенвальд. Нас же – меня, Марию, двоих младших детей – немцы не трогали. Только иногда, расквартировавшись в деревне, приходили за молоком и маслом, за которые на удивление исправно платили новенькими марками. Они говорили, что после войны марки станут общеевропейской валютой – кто же знал, что всё произойдет ровно наоборот?

И, конечно, за все эти годы я от силы пару раз вспомнил о существовании Пьера Виттона. Мне было просто не до него. Надо было как-то выживать, а судьба сумасшедшего наследника чемоданной империи была очень далека от насущных вопросов. Жорж Виттон к тому времени уже скончался – в 1936 году, – и бразды правления компанией принял Гастон-Луи. Действия Гастона-Луи во время войны с одной стороны были направлены на выживание, но с другой – вызывали отвращение, как и марионеточное правительство маршала Петена. Виттон понял, что если не сотрудничать с немцами открыто, если демонстративно не принять сторону оккупантов, то с бизнесом можно распрощаться. Экономический фактор оказался сильнее гордости и любви к Родине.

Компания заключила с правительством режима Виши договор о сотрудничестве и стала чуть ли не эксклюзивным поставщиком дорожных сумок и сопутствующих изделий для оккупационных войск. Более того, Гастон-Луи инициировал строительство отдельного цеха, где делали сувенирную продукцию, восхваляющую Петена и Гитлера, спасителей Франции. Одних только бюстов Петена сделали порядка двух с половиной тысяч. Когда я впервые увидел на портрете Гитлера крошечное клеймо фабрики Луи Виттона, я понял, что Пьер, отстранившись от семьи, в определенной мере был прав.

Потом война закончилась. Стерлась, заглохла трагедия Томаса. Младшие дети поступили в университеты, окончили их и разъехались по разным городам. Мы с Марией остались вдвоем. Я уже перестал вести активную практику – мне было лень, да и денег было достаточно для того, чтобы не работать. Вот тогда-то я и встретился с Пьером Виттоном снова.

Предпосылкой этого стала одна его картина, которую я видел в мастерской много лет назад – написанный белым портрет скелета-женщины с огромной грудью. В 1945 году я услышал, что из нейтральной Швейцарии вернулся мой друг Франсис Пикабиа, и я поспешил его навестить. Говорили мы о былом, о падении искусства, о военных трагедиях, в общем, о всякой всячине. Но на стене в его квартире висела работа Виттона – ее сложно было с чем-либо перепутать, – черная копия той самой белой картины. Я спросил о ней у Пикабиа – он ответил, что Виттон подарил ее ему перед самой войной. Сам Виттон, насколько я понял, временно уехал из Парижа и жил где-то в глубинке.

А примерно через полгода, уже в 1946 году, принадлежавшая мне картина Виттона, написанная белой краской, неожиданно потемнела, точно на нее напылили сажи. По сути, она превратилась в черную. Мне было не до реставрации, дел хватало, и лишь в 1950-м я собрался отдать ее мастеру, который должен был понять, что произошло с краской и можно ли вернуть работе ее оригинальный вид. Реставратор снял картину со стены, извлек из рамы стекло, присмотрелся и сказал: «Она написана черной краской». Я начал спорить – да нет же, что вы, она висела в моем кабинете много лет и всегда была белой. Реставратор пожал плечами, но всё-таки отщипнул крошечный образец краски для анализа. Картину он с собой не забрал. Через три дня он мне позвонил и подтвердил, что это обычная сажевая краска, белой она не могла быть по определению. Я повесил видоизменившуюся картину обратно и сел за телефон, чтобы выяснить, жив ли еще Пьер Виттон и если да, то где его можно найти.

Всё оказалось проще, чем я полагал изначально. Пьер Виттон по-прежнему был в госпитале Святой Анны. То есть не то чтобы он жил там постоянно, но в среднем раз в год он обязательно туда попадал за очередную безумную выходку. К слову, все его пребывания в психиатрических больницах оплачивал его брат Гастон-Луи – эту подачку от семьи Пьер молча принимал.

Он постарел, но как-то не очень заметно. Ему было шестьдесят пять, но выглядел он от силы на пятьдесят, и на его лице практически не отразились годы алкоголизма и потребления морфия. Я полагал, что он не будет со мной разговаривать, уйдя в свой кокон, но Виттон был дружелюбен – как тридцать лет назад, когда я пришел в его парижскую мастерскую. Более того, ощущение дежавю усиливалось из-за обилия картин, расставленных точно таким же, как и в те годы, способом – белые справа, черные слева.

Украденную картину я принес с собой – она должна была послужить основным предметом для беседы. Виттон радушно принял меня в своей крошечной комнатке – единственной уступкой врачей было большое, даже огромное решетчатое окно, позволявшее проникать внутрь достаточному для рисования количеству света. Я практически сразу, не откладывая, развернул картину и признался в том, что некогда взял ее без спроса. Сперва он напрягся, но затем рассмотрел изображение, пожал плечами и сказал: ничего страшного. Я спросил, кто изображен на рисунке. Он сказал, что это портрет эрцгерцога Франца-Фердинанда. И тогда я задал ему вопрос, почему я украл белый портрет, а возвращаю ему черный.

Он сразу же замкнулся. Радушие и гостеприимность как рукой сняло. Виттон взял картину, которую только что хотел вернуть мне, и поставил ее к левой стене. Он попросил меня уйти. Но не стоит забывать, что я умею работать с различными психическими отклонениями, причем весьма неплохо. За следующие полчаса я сумел пробиться через его защиту. Правда, выудил я из него немного, поскольку он сам толком не понимал, что происходит, основываясь не на логичных построениях, а на инстинктах. Да, он косвенно подтвердил, что его работы меняют цвет. Это происходит, когда они, так сказать, «срабатывают», хотя в чем заключается «срабатывание», я понять не смог. Поэтому белые картины должны быть при нем – он должен знать, какая картина уже выполнила свою функцию, а какая – нет. Почерневшие картины – это отработанный материал. Еще я узнал, что он на протяжении десятков лет рисовал каждый день по автопортрету. Он показал мне некоторые – в основном черные. Он видел себя в образе человечка с руками-граблями, который стоял во флегматичной, расслабленной позе и буравил зрителя огромными глазами-дырами. В комнатке хранилось два десятка автопортретов – все одинаковые.

Но потом он снова замкнулся и снова стал просить меня уйти. Я хорошо чувствую, когда с пациентом «сражаться» бессмысленно, – и я ушел, пожелав ему удачи. Дома я долго рассматривал себя перед зеркалом, оттягивал морщины, хмурил лоб, поглаживал лысину, и искренне завидовал генам Виттона, который, будучи моим ровесником, выглядел значительно более молодым, несмотря на чудовищно нездоровый образ жизни.

Лишь через три месяца я понял, в чем дело. Точкой просветления для меня стали воспоминания какого-то ветерана, который успешно отвоевал сперва в Первой мировой войне, а затем и во Второй. Радиоприемник в тот день играл какую-то фоновую музыку, а затем переключился на военную тематику, всё никак не сходившую с первых полос газет. В первую очередь интерес к ней подогревали Малые Нюрнбергские процессы, последовавшие за основным, – они закончились совсем недавно и служили непрекращающимся источником новостей для журналистов.

Выступавший ветеран вспоминал события битвы на Сомме – в ходе одного из ее боев, к слову, и пострадал Пьер Виттон. Речь шла о сражении при Гильемоне, произошедшем в начале сентября 1916 года. Дивизии Шестой французской армии должны были выбить немецкие оборонительные силы с занятых позиций. Серьезные, опытные военачальники – Жоффр, Хейг, Фош – делали попытку за попыткой, отправляя своих солдат на смерть, но немцы держались совершенно непробиваемо, точно построили перед своими земляными окопами бронированные стены. Так рассказывал ветеран.

Ровно за неделю до этого тот же ветеран говорил о тех же событиях – если бы не разница в текстах, можно было бы подумать, что это повтор. Но в первом своем выступлении он рассказывал о том, как с трудом, с множеством жертв, но союзным войскам всё-таки удалось выбить противника из Гильемона и окрестностей.

Битву при Гильемоне он сравнивал с одним из сражений Второй мировой, в котором тоже принимал участие. О последнем сражении оба раза он рассказывал совершенно одинаково.

И был еще один фактор. В беседе с Виттоном я расспрашивал его, как называется та или иная его картина. Одно из полотен – на удивление многофигурное, там были изображены восемь человечков – называлось «Битва при Гильемоне», оно было белым и стояло у правой стены.

В тот же день сразу после радиопередачи я поехал в больницу, чтобы проверить свою догадку. Пьер Виттон по-прежнему занимал небольшую комнатку с огромным окном, но вот картин поубавилось. Художник отказался со мной общаться. Сестра сказала, что иногда Виттон устраивает «чистки», упаковывая часть картин и отправляя их в мусор. Очередная чистка случилась как раз за день до моего визита. Большинство картин растаскивают врачи – они вообще нередко забирают себе плоды творчества душевнобольных, некоторые из соображений коллекционирования, некоторые подрабатывают продажей произведений искусства.

К тому времени Жан Дюбюффе (с которым я тоже был шапочно знаком во время жизни в Париже и вращения в художественной среде) уже ввел расхожий термин «ар брют», «грубое искусство», и его коллекция работ, созданных душевнобольными, инвалидами, заключенными и прочими представителями маргинального сообщества, снискала значительную известность в Европе. Насколько я знал, Дюбюффе купил у Виттона порядка двадцати картин – все, конечно, черные, и даже создал некую иллюзию известности Пьера. Стоимость «пляшущих человечков» по-прежнему была невелика, но всё-таки поднялась на новый уровень, и врачи с радостью забирали картины, чтобы получить прибавку к зарплате.

«Отбракованные» Виттоном картины не валялись непосредственно на помойке, а были аккуратно сложены у стены. Некоторые к тому времени уже отобрал для себя главврач, иные забрали рядовые доктора и сестры. Но та картина, которую я искал, нашлась практически сразу. Восемь черных фигур, нарисованных на газетном листе, выкрашенном в красный цвет. Черных, да, именно черных. Картина чернеет, когда меняется история. Когда выступающий по радио ветеран меняет свое мнение о давно прошедшей битве. Когда ты понимаешь, что всё, что ты знал о прошлом, – неправда.

И я помчался наверх, обратно к Виттону, но в коридоре перед его палатой столпились медсестры и врачи, а его на носилках спешно везли куда-то прочь. Он был в полусознании, взмахивал рукой и пускал слюни. Я сразу понял, что с ним произошло – передозировка морфина. Откуда, спросите вы, у больного морфин? Всё просто. Врачи подрабатывают и таким способом. Где достать обезболивающее как не в больнице?

Я понимал, что сейчас до Виттона не достучаться. Поэтому, воспользовавшись всеобщей неразберихой, я зашел в его комнату и забрал несколько белых картин, в том числе явно свежий, утренний автопортрет.

Передозировка стала роковой – он впал в кому и провел в ней порядка двух недель, после чего долго восстанавливался, не мог связно говорить и никого не узнавал. Я приезжал к нему в больницу, потом в клинику, куда его перевели на вялотекущий стационар, потом снова в психиатрический госпиталь – но он впал в кататонический ступор с оцепенением, принял эмбриональную позу и перестал реагировать на внешние раздражители. Он не совершал никаких движений, разве что моргал глазами, принимал пищу исключительно через трубочку и мочился под себя. Разогнуть его было практически невозможно, для принятия ванны Виттона удерживали четыре здоровенных санитара.

Я ничем не мог ему помочь. Моя страшная и странная догадка требовала подтверждения и дополнительных подробностей, но никто, кроме Виттона, не мог дать ответы на мои вопросы. Я полагаю, вы тоже догадались о том же, о чем и я. Белыми красками Виттон рисовал события такими, какими хотел их видеть, – он называл своих символических героев конкретными именами, а картинам давал названия, четко соотносящиеся с реальностью. И реальность менялась, прогибаясь под его кистью. Когда картина выполняла свою функцию, она меняла свой цвет.

Я думаю, что он хотел изменить свое прошлое. Он пытался вернуть себе нормальную внешность, нормальные легкие, нормальную голову. Он хотел, чтобы того чертова боя не было, чтобы он, Пьер Виттон, мог вернуться с войны не изувеченным инвалидом, а обычным человеком.

* * *

Виттон провел в состоянии овоща чуть более десяти лет. В 1961 году мне позвонили из больницы и спросили – не хочу ли я снова навестить своего друга (так как я приезжал к нему в среднем раз в полгода, врачи сделали вывод, что мы дружили). Я спросил: что-то случилось? Да, ответили они. Пьер Виттон неожиданно разогнулся, сел и внятно попросил воды.

С каждым новым визитом к Виттону я обращал внимание на то, как стремительно он старел. Мне только-только стукнуло семьдесят, и выглядел я вполне на свои годы. Но моя внешность изменялась, как у всех нормальных людей, постепенно. Появлялись новые морщины, новые пятнышки на коже, новые седые волосы. Когда смотришь на себя в зеркало каждый день, тебе кажется, что ты остаешься таким же, как и в раннем детстве, ты не замечаешь собственного возраста. К слову, так же я не замечал и возраста Марии – она по-прежнему казалась мне самой прекрасной женщиной на земле.

А вот Виттон за десять лет постарел примерно на тридцать. Когда с ним случилась беда, он выглядел на сорок пять – пятьдесят, сейчас же ему можно было дать за восемьдесят (на самом деле ему исполнилось семьдесят шесть). И теперь, придя к нему в последний раз, я внезапно понял смысл его автопортретов.

Он, Пьер Виттон, был Дорианом Грэем и Бэзилом Холлуордом в одном лице.

Он сидел передо мной на узкой больничной койке и рассказывал. Прерываясь, местами путая слова, но в целом связно – как тогда, в конце Великой войны, когда мы встретились в первый раз.

Всё, что рассказал мне некогда Гастон-Луи Виттон, было правдой. И про брата-близнеца Жана, и про вертолет, и про ранение. До битвы на Сомме он был самым обычным человеком, наследником обеспеченной семьи, впереди маячила карьера, знакомство с прекрасной девушкой из высшего общества, большой дом, карапузы и управляющая должность второго плана в компании. Он прекрасно разбирался в бухгалтерских делах и стал бы серьезным подспорьем для старшего брата.

Но война всё изменила. Вернувшись, он не мог сложить даже два и три. Более того, изменилось его сознание – он просто не хотел ничего складывать. Он впал в апатию. Его любимым занятием стало рисование человечков на клочках бумаги. Три месяца после выхода из госпиталя он просидел в своей комнате, глядя в окно. Его разум сознавал, что это омерзительно, что нужно жить, сражаться, идти вперед – но что-то удерживало его изнутри. Что-то превращало его в амебу.

Он знал, что его картины способны изменить прошлое. «Не спрашивайте, откуда, – сказал мне он, – просто знал». И тогда он стал рисовать конкретное прошлое – то, которое должно было измениться. На всех его картинах – без исключения – была изображена Первая мировая война. Он «назначал» свои фигурки солдатами и офицерами, военачальниками и маркитантами, полковыми шлюхами и героями сражений. Он называл их именами королей и генералов, и сталкивал последних в танцах и драках, и вслед за его картинами менялось прошлое. Проигранные сражения оборачивались выигранными, а захлебнувшиеся наступления – успешными, и лишь одно сражение оставалось неизменным – небольшой локальный бой близ речки Ипр, в ходе которого Пьер Виттон потерял свой противогаз и полной грудью вдохнул смертоносный фосген.

Он был одержим одной-единственной идеей – стать нормальным, вернуть свое тело и разум. Но чем старше он становился, чем больше алкоголя и морфия принимал его организм, тем дальше он уходил от собственной мечты. Иногда он рисовал «запоями» – по несколько дней не спал, не ел, не пил, а рисовал, рисовал, рисовал, и падал в изнеможении. Каждой из десятков тысяч своих картин он что-то менял – но всегда не то, что нужно. Ежедневные автопортреты тоже были данью изменениям прошлого – они принимали в себя всю дрянь, которую он потребил за прошедшие сутки.

Когда с ним случился удар, он потерял возможность двигаться – и рисовать. Он не помнил первых пяти лет в ступоре. Следующие пять – вспышками, урывками. Несколько недель назад к нему постепенно стала возвращаться способность взаимодействовать с окружающим миром. Он увидел себя в зеркале и понял, что менять больше нечего. Что он – глубокий старик, и его жизнь осталась позади. Он мог поменять прошлое, но не вернуться в него. И тогда внезапно он обрел покой. Он понял, что именно это и должно было произойти – в любом случае.

Передо мной сидел безумец, который диктовал Первой мировой войне и ее генералам свои правила – причем спустя много лет после смерти этих генералов. Он был гением, равного которому не видел свет, но он истратил свой невероятный дар впустую, выцарапывая на игрушечных полигонах новые военные карты. Вот это и есть настоящее безумие, подумал я.

Я оставил его там, а через полгода пришло известие, что Пьер Виттон умер в возрасте восьмидесяти двух лет. Никто так и не узнал, что в юности он добавил себе пять лет, подделав документы. Семья Виттон приняла решение похоронить Пьера на больничном кладбище, а не в семейном склепе. На похоронах присутствовал только Жан, даже Гастон-Луи не соизволил приехать.

Иногда я смотрю на картины Виттона и гадаю, что конкретно изменила та или иная работа. Может, в одном случае он своим искусством убил десятки тысяч невинных людей или, наоборот, спас их от смерти. Это неважно. Важно то, что Пьер Виттон – это живое доказательство того, что прошлым жить нельзя. Прошлое ушло, его больше нет, и единственное, что стоит свеч, – это будущее. Когда я пишу это, я ощущаю себя мудрым скучным дедушкой, который полагает, что может чему-то научить молодое поколение. В некоторой степени я такой и есть. Но существует и еще один слой.

Я беру старую газету, густо замазываю ее красным, а поверх белой краской рисую тонкую скелетообразную фигурку. Мне очень хочется, чтобы наутро краска потемнела.

 

Жаклин де Гё

Вечерний этюд

Поезд прибыл в Париж с большим опозданием. В здании Северного вокзала все окна были закрыты светомаскировкой. Мокрый от дождя перрон тускло блестел. Шерц раскрыл зонт, поднял воротник пальто, перехватил поудобнее ручку саквояжа и зашагал к выходу в город.

На привокзальной площади он сразу направился к стоянке такси (Леблан предупредил, что трамваи уже давно не ходят). Ни одного автомобиля – только несколько старомодных, словно сошедших с открыток двадцатилетней давности, конных повозок.

Закутанная в черный дождевик фигура на козлах вскинула голову, придержала пальцами ускользающий капюшон – женщина. Худая, лицо бледное, взгляд равнодушный.

– Приняли дело от мужа, мадам? – поинтересовался Шерц.

– От отца, – устало ответила возница. – Хорошо, что сохранил фиакр. Какая глупость эта ваша война…

Шерц предпочел не продолжать разговор. Узкая улица вилась между темных, стоявших вплотную друг к другу домов. Фонари не горели. В редких проемах между зданиями мелькало рассеченное на лоскутья лучами прожекторов сумрачное небо.

Фиакр свернул на Рю Бержер, остановился возле четырехэтажного отеля с плотно закрытыми ставнями. От третьего этажа вдоль фронтона свисал почти до самого тротуара огромный национальный флаг, – его пропитанное влагой трехцветное полотнище закрывало сразу два ряда окон. «Не дай бог, номер окажется с видом на эту линялую тряпку», – подумал Шерц, рассчитываясь с возницей.

Однако Леблан не зря пользовался репутацией исполнительного и надежного человека – номер смотрел во двор и рядом с окном спальни располагалась пожарная лестница. Шерц швырнул саквояж на продавленный задницами сотен постояльцев диван, плюхнулся в стоявшее напротив кресло и с наслаждением закурил.

* * *

С потолка капала в подставленные ведра вода, в углу тлели в жаровне угли – подвал и есть подвал. Сырость, a нормального отопления нет.

– Знаешь, что я ненавижу здесь больше всего? – Роз критически оглядела себя в зеркале, провела пуховкой по лицу, шее, обнаженным плечам. – Запах! Сколько ни прыскай духами, всё равно вся гримерная провоняла потом, сортиром, плесенью и папиросным дымом. Черт бы побрал эти цеппелины. Из-за них приходится выступать в подземельях. Ни окон, ни вентиляции. Кротовый балаган. А на сцене так разит, что у бедняги Реми к концу номера глаза слезятся.

Она сердито тряхнула головой, скорчила гримаску и начала обрисовывать контурным карандашом и без того пухлые губы.

– Мы должны радоваться, что есть хоть такая работа, – возразила Эжени, осторожно нагревавшая на спиртовке щипцы для завивки. – Театры закрыты, большинство ресторанов – тоже. Если бы не эти концерты…

– Концерты?! – Роз резко повернулась, оставив рот недорисованным. – Это для тебя они концерты – голос, талант, сольный номер! А я просто выхожу показать осатаневшим от сидения в окопах самцам свои голые ляжки. Вообще не понимаю, зачем Реми утруждает себя фокусами – этим отпускникам совершенно всё равно, что он вытаскивает из цилиндра, кролика или контрабас. Лишь бы я поклонилась пониже, чтобы они могли заглянуть сразу и под юбку и в декольте!

Она раздраженно махнула рукой и опять уставилась в зеркало. Ее соседка по гримерной пожала плечами.

– Ты преувеличиваешь. На концерты ходят не только отпускники. И что плохого в том, что им нравится тебя разглядывать? С тебя не убудет, а людям, вырвавшимся с фронта в Париж, нужно хоть немного развеяться.

– А мне нужны деньги, – Роз, закончив накладывать грим, стащила со стоявшей на подзеркальнике болванки белокурый парик и начала прилаживать его поверх собственной прически. – Тебе хорошо – певицы всегда имеют поклонников с толстыми кошельками. Промурлыкала пару шансонов, подцепила этого островитянина и доишь. А я всего лишь ассистентка. Лежу в ящике и улыбаюсь, пока Реми распиливает меня пополам! На что я могу рассчитывать?

– Мне показалось, вчера ты уехала с каким-то пожилым хлыщом в очень даже неплохом авто…

– Именно что хлыщом! Провинциальный отец семейства приехал на три дня в столицу. Всё, на что его хватило, – попытаться накачать меня дешевым вином. Не знал, бедняга, сколько я могу выпить… Кстати, ты ведь обычно носишь с собой аспирин. Не одолжишь ли таблеточку? Голова разламывается…

– Конечно, – Эжени, порывшись в сумочке, достала пузырек. – Возьми, оставь себе. У меня дома есть еще.

– Ты ангел. Кстати, у тебя самой-то всё в порядке? Весь вечер молчишь. Что случилось?

– Ничего не случилось, – певица грустно улыбнулась. – Всё по-прежнему.

– Дорогой братец никак не поймет, что ты ему не мать, да и он уже давно не ребенок?

Эжени ничего не ответила, только вздохнула. Роз сочувственно взглянула на товарку, сняла с плечиков расшитое блестками трико и начала втискивать в него свои пышные формы.

* * *

Леблан свернул к Опере, пересек бульвар. Там всегда было людно, и ни дождь, ни война не могли этого изменить. Тыловики и отпускники в поисках развлечений, миндинетки в поисках мужчин, уличные торговки в поисках заработка. Смех, цоканье каблучков, трели аккордеонов и губных гармошек, лица, освещенные вспышками зажигалок. Запах прелых листьев, дешевой пудры и крепкого армейского табака. Но стоило отойти чуть подальше – и снова темнота, тишина, только порывистый ветер треплет патриотические транспаранты на домах.

Заказчик – «мсье Пьер» – ждал возле Биржи, у самой ограды. Они обменялись условленными фразами, пошли в сторону моста. Леблан искоса поглядывал на спутника. Высокий, рыжеватый. Волевое лицо, уверенный взгляд.

– Далеко он живет? – тот же легкий, едва уловимый акцент, что и по телефону. «Я фламандец», – объяснил заказчик во время первого разговора.

– В Латинском квартале. Минут пятнадцать ходьбы.

«Пьер» кивнул, оторвал взгляд от подсвеченного противовоздушными прожекторами острова Ситэ, пристально посмотрел на Леблана:

– Теперь, когда можно наконец не бояться, что нас подслушают телефонные барышни, могу я спросить, кто он, этот ваш изобретатель?

Леблан вздохнул.

– Голодранец. Сидит на шее у сестры – кафешантанной певички. Мы договорились, что я найду ему заказчика, а он уплатит мне комиссионные. Я добрый человек, мсье. Согласился работать без задатка.

Помолчал и добавил:

– Он очень странный. Не от мира сего. Будете с ним разговаривать – имейте это в виду.

– Учту, – спокойно ответил заказчик.

* * *

– Эжени!

– Алекс, пожалуйста, не сейчас! Скоро мой выход, испортишь прическу!

– Дорогая, но я так соскучился!

Эжени вывернулась из рук англичанина, томно вздохнула:

– Я тоже… – и снова повернулась к зеркалу.

Алекс прошелся по крошечной гримерной – четыре шага вперед, четыре назад – спросил другим, сухим и требовательным тоном:

– Ты сказала ему?

Эжени покачала головой.

– Нет. Не было подходящего времени. У него какой-то срочный заказ, он поглощен своими опытами. Отмахнулся от всех моих попыток завести серьезный разговор.

Алекс остановился за спиной певицы, встретился взглядом с ее отражением, недовольно нахмурил брови:

– Мне это начинает надоедать. Твой брат взрослый человек, ты не можешь заботиться о нем бесконечно. У тебя должна быть своя жизнь. Мне не нравится, что ты поешь в этом кабаке, не нравится, что ты содержишь Макса, а больше всего не нравится, что из-за его капризов постоянно откладывается твой переезд в Англию.

Эжени, по-прежнему глядя в зеркало, улыбнулась виновато, вздохнула.

– Это не капризы. Он просто не такой, как все.

Алекс резко развернул ее к себе:

– Да-да, я знаю, он непризнанный гений, не понятый человечеством. Дорогая, я не могу больше ждать. Идет война. Никто не знает, что будет завтра. Я хочу жениться и оставить после себя ребенка. Я даже согласен выделять определенную сумму на содержание твоего ненормального родственника, но категорически против того, чтобы ты нянчилась с ним, как с грудным младенцем или паралитиком. Пусть он неспособен к строевой, однако вполне способен сам вытирать себе нос. Если ты не соберешь чемоданы до конца недели, я начну думать, что Макс – это только предлог.

– Хорошо, – покорно согласилась Эжени. – Я поговорю с ним сегодня же.

– Обещаешь?

– Да. Алекс, ну что ты делаешь, сюда могут войти…

– Никто не войдет. Я запер дверь.

* * *

Париж экономил электричество, и свет на ночь отключали. После визита к изобретателю пришлось спускаться по лестнице почти впотьмах, только внизу пробивалось от консьержки дрожащее мерцание свечей. Шерц сосредоточенно анализировал только что состоявшуюся беседу. Он не любил, когда события, вместо того, чтобы развиваться логично и последовательно, вдруг начинали хаотическую пляску. При необходимости мог, разумеется, импровизировать и находить удачные решения непредвиденных проблем, но это не доставляло ему удовольствия – по натуре Шерц был скорее педантом, чем авантюристом. Поэтому любая непредвиденная мелочь настораживала. Вот и сейчас – парнишка сказал, что товар по ошибке унесла из дома его сестра. Правда это или ложь? Действительно он настолько не от мира сего, что раскладывает свои изобретения где попало, или ломает комедию?

Шедший впереди Леблан придержал дверь, пропуская Шерца. Снаружи у крыльца мокли пустые цветочные горшки и велосипеды. Шерц искоса взглянул на толстячка-француза. Леблан уверяет, что изобретатель и вправду чокнутый. Но кто поручится за самого Леблана? Не ведет ли он двойную игру?

Тот ответил безмятежным взглядом, заметил благодушно:

– Я же говорил, что он с придурью. Но вы молодец. Сразу сумели расположить его к себе.

– Да неужели? – скептически приподнял брови Шерц. – Вот уж в жизни не подумал бы. Он цедил слова сквозь зубы и за всё время разговора посмотрел в мою сторону всего пару раз. Заметили?

– Конечно, – кивнул Леблан. – Но он разговаривал с вами. Отвечал на вопросы. Даже о планах на будущее упомянул. Говорю вам, вы ему понравились.

– Ему понравился задаток, – с иронией возразил Шерц. – Деньги открывают любую дверь и привлекают сердца. Кстати, а какой процент он вам должен отстегнуть с этой сделки?

– Наймите меня сбывать свой товар – и узнаете, – ухмыльнулся посредник. – А пока – пардон, коммерческая тайна. Идемте – я провожу вас до шантана, где поет эта девица.

Он внезапно остановился, хлопнул себя по карманам.

– Забыл перчатки у него в прихожей. Подождите секундочку, я мигом.

* * *

Эжени била нервная дрожь, она изо всех сил старалась не смотреть на лежавший на полу труп высокого рыжеватого мужчины, из-под которого медленно расползалась темная лужа. Полицейский фотограф – низенький, худой, похожий на старого седого грызуна – неторопливо делал снимки. Второй полицейский, чуть помоложе и поупитаннее, расспрашивал свидетельницу, время от времени делая пометки в блокноте. Тут фотограф снова поджег магний, и девушка так вздрогнула, что допрашивающий перешел с официального тона на отечески-сочувственный:

– Успокойтесь, мадемуазель, вы вне опасности.

Та судорожно всхлипнула:

– Это было так ужасно… Он, наверное, маньяк. Ворвался в гримерку, набросился на меня, пытался сорвать одежду… Какое счастье, что Алекс вернулся и пристрелил его!

– Вам очень повезло, – кивнул полицейский, покосившись на скромно стоявшего у стены англичанина. – А вы, мсье, просто замечательно стреляете. Девять человек из десяти не рискнули бы пустить в ход оружие – побоялись ненароком попасть в мадемуазель.

– В моей стране аристократ обязан уметь всё, – с достоинством проговорил герой дня. – Фехтовать, стрелять, боксировать, скакать на лошади и управляться с парусом и веслами. Меня учили всему этому с раннего детства.

– Похвально, мсье, весьма похвально, – полицейский записал имена и адреса свидетелей, кивнул напарнику, и представители закона удалились.

– Пустите! Я ищу мадемуазель Эжени Вышински! – Дверь распахнулась, и в гримерку вбежала девочка лет двенадцати.

– Мими? – удивилась Эжени. – Что случилось? Это дочка моей консьержки, – объяснила она Алексу.

– Добрый вечер, мадемуазель! Матушка послала меня к вам сказать, что вашего брата нашли мертвым с во-о-о-от такой дыркой в голове! Его кто-то пристрелил из пистолета!

Эжени сначала несколько мгновений тупо смотрела на Мими, потом пронзительно завизжала и забилась в истерике.

* * *

Леблан сидел за угловым столиком и смотрел на эстраду. Под низким потолком подвального зала плавали сизые клубы дыма. Старуха-тапер, не вынимая из густо накрашенных губ сигареты, энергично барабанила по клавишам. Кордебалетные девицы, заученно улыбаясь, старательно подбрасывали вверх обтянутые темным шелком ноги.

Алекс пробрался к столику Леблана, брезгливо взглянул на стоявший рядом стул, тщательно вытер его салфеткой, осторожно уселся.

– Всё в порядке, – сказал он без предисловий. – Девушка дала нужные показания, у вашей полиции нет ко мне никаких претензий. Я предпочел бы убить его в менее людном месте, но дать ему уйти сейчас означало бы идти на риск его потерять. Как вам удалось убедить его пойти в гримерку?

– Да я, собственно… – начал было Леблан и замолчал.

Англичанин молча ждал ответа.

– Он услышал фамилию мадемуазель, когда объявляли ее номер, – объяснил Леблан. – Вот и решил познакомиться. Моей заслуги тут нет.

– Что ж, в любом случае вы мне очень помогли. Спасибо.

– Да не за что, – отмахнулся Леблан. – Долг патриота и французского гражданина. Мы же вроде как союзники.

– Да, – с достоинством кивнул Алекс, достал из-за пазухи конверт. – Вот ваш… хм… гонорар за эту операцию. Кстати, вы уверены, что наш юный гений не успел изготовить это свое снадобье? Страшно даже подумать…

– Уверен, – успокоил толстяк, принимая конверт. – Парнишка так долго оправдывался перед немцем за то, что заказ будет готов только через неделю…

Он поднял глаза на собеседника.

– Здесь больше, чем мы договаривались.

Алекс покровительственно улыбнулся:

– Небольшой бонус лично от меня. Вы хорошо провернули это дело. Изобретение не создано, германский агент уничтожен, изобретатель – тоже. Секретное оружие кануло в Лету, и ничто не мешает Эжени уехать в Англию и стать моей женой.

Леблан изумленно вытаращил глаза.

– Вы что – серьезно хотите жениться на шантанной певичке? Я думал, вы ухаживали за ней только чтобы подобраться к ее братцу…

Алекс резко встал, с шумом отодвинул стул.

– Я британский офицер и джентльмен, – сухо сказал он. – И никогда не позволил бы себе давать серьезных обещаний порядочной девушке, не имея намерений их исполнить. Всего доброго.

Леблан проводил его взглядом, пожал плечами, пробормотал:

– Островитяне… – и опять поднял глаза на эстраду.

Танцовщиц там уже не было. Вместо них пышная блондинка в розовом трико и прозрачных шароварах сладострастно извивалась под восточную музыку, отвлекая публику от завозившегося с реквизитом фокусника.

– Хороша, – одобрительно заметил Леблан и не отводил глаз от сцены до конца номера. Потом наскоро нацарапал записку, подозвал гарсона и велел ему отнести послание за кулисы.

Подошел полицейский – тот самый, что допрашивал Эжени.

– Я тщательно обыскал всю гримерную – проверил и сумочку девушки, и карманы ее пальто, и ящики, где они хранят всю эту актерскую дребедень. Ничего. Или ты ошибся, или тебя намеренно пустили по ложному следу.

Леблан кивнул. Не глядя, сунул в подставленную ладонь купюру, снова уткнулся в бокал.

Наконец появилась Роз, уже переодевшаяся, без грима и без парика. Гарсон проводил ее к столику Леблана.

– Привет, – сказала она, плюхаясь на стул.

– Привет, – Леблан оценивающе разглядывал девушку, задерживая взгляд на особенно аппетитных изгибах ее крупного тела. – Как тебя зовут?

– Роз.

– Красивое имя. Меня можешь называть мсье Леблан. Как дела, Роз?

– Хреново, – равнодушно ответила девушка.

– Что так?

– Платят мало, любовника нет, работа дурацкая, заведение еще хуже. В гримерке воняет так, что свинью бы стошнило, да еще какой-то придурок подружку сегодня чуть не пристукнул, да сам нарвался на пулю. В результате имеем труп и лужу крови на полу. Всё в той же гримерке. А у тебя?

– С деньгами всё в порядке. Любовницы пока тоже нет. Вони, трупов и придурков и вокруг меня хватает. – Он посмотрел на пустой бокал, потом опять на девушку. – Пить будешь?

– Буду.

– Молодец, – Леблан одобрительно кивнул, сделал заказ.

Когда принесли вино, пригубил, спросил:

– А ты хотела бы уметь читать мысли?

– Не знаю… Никогда об этом не думала. Хотела бы, наверное.

– Вот и я хотел. Не вышло.

– Почему?

– Тот, кто мог бы сделать средство для чтения мыслей, умер, – Леблан помолчал и добавил: – Скоропостижно.

– Царствие небесное, – набожно прошептала Роз, осеняя себя крестным знамением. – Отчего он умер?

– От пули в лоб.

– Мир праху его.

– Аминь, – поддержал Леблан. – Ты чего не пьешь?

– Я, наверное, аспирин сначала приму. А то с утра голова болела.

Роз достала из сумочки пузырек, вытряхнула на ладонь белую таблетку.

– Странный какой-то аспирин, – сообщила она, проглотив лекарство. – Вовсе не кислый.

Некоторое время оба молчали, неторопливо потягивая из бокалов свое вино.

– Ты очень привлекательная, – неожиданно сказал Леблан. – Как раз в моем вкусе.

Роз смотрела на него странным, слегка удивленным взглядом.

– Ну, что замолчала? – Леблан посмотрел в упор, нахмурился. – Не нравлюсь?

– О чем ты сейчас думаешь? – спросила Роз. – Только честно.

– Честно? Думаю, что с тех самых пор, как уехал из Нормандии, не видел такой здоровой, пышной, крепкой девки. И еще кое о чем, но пока рановато об этом рассказывать. Если споемся, позже сама всё узнаешь, – он подмигнул, усмехнулся. – А почему ты спросила?

– Интересно же, какое впечатление я произвожу на умных, солидных, разбирающихся в людях мужчин… – Роз улыбнулась. – Знаешь, похоже, этот аспирин не так уж плох. Голова почти совсем прошла. Так что ты там говорил насчет попозже?