Чагин повесил в шкаф полушубок-борчатку, причесал перед большим зеркалом ржавый чубчик. Из-за двери редактора доносились неспокойные голоса. Два дня назад Иван возвратился из командировки, доложив Гребневу о том, что смог узнать о тех силах, которые недовольны новым порядком. Секретарь сопел, что-то записывал в тетрадку, смотрел в лицо Ивану с прищуром рысьих глаз и всё спрашивал, спрашивал насчёт тех, кого нужно арестовать, как врагов народа. Чагин не выдержал допроса, сказал, что в таком случае арестовать можно всех, начиная с секретарей волкомов и, кончая, придурковатыми побирушками.

— Ты не узнал, чей броневик?

— Нет. Явных врагов советской власти нет. Но много недовольных НЭПом из тех, кто воевал на фронтах. Они открыто выражают враждебность. Любой агитатор их легко может склонить на свою сторону. Нужно людям объяснять, что это не уход с позиции социализма, а вынужденная мера, чтобы победить разруху и голод. …Об этом я не говорил, так как не было полномочий.

— Это что-то. Будем ловить красноречивых, белоруких, которым не нравится наш фарватер. Ожидал большего, но что ж, на безрыбье и колбаса рыба. …Скажи-ка, Ваня, почему съехали твои хозяева? Ты их чем-то испугал?

— Сказали, что нашли работу в Ярославле.

— И ты поверил? Им что депеша пришла? …Не знаешь. Найдём мы их. Зимой никто не срывается в дорогу. Хозяин не ругал власть? …Вот что и подозрительно. Надо было прищучить. С такими приметами не скроются. Ты не обижен на них за кражу. Ты работал, а они попользовались.

Иван удивлялся, слушая Гребнева. Выходит, за ним следили, оберегая. Или не доверяет Наум? Или что-то ещё. Боится за меня, как бы дров не наломал. Секретарь изменился: говорить стал медленно, взвешивая каждое слово. Его матросский бушлат и тельник исчезли. Серый пиджак и клетчатая рубашка уже обмялись, но выглядели непривычно и несерьёзно. Тот Гребнев был Ивану ближе и понятней. Этот, изменившийся за три недели, вызывал не то, чтобы отчуждение, но что-то было в облике секретаря настороженное, чужое. Даже кабинет стал другим после ремонта. Побеленные стены с оранжевым колером были голы. Исчезли картины, плакаты, призывавшие к посевной. Эта голость и строгость несколько пугали Ивана, наводя на грустные размышления. Секретарь похвалил Чагина за открытие школы, пообещав в скором времени отправить его по сёлам уезда с проверкой школ, библиотек и пунктов ликвидации неграмотности.

— Готовься к новой должности. Будешь отвечать за ликвидацию неграмотности в уезде. Засиделся ты в газете. Она тебе мешает развернуться в полную силу. Люблю серка за обычай: кряхтит да везёт. Не на кого мне это дело возложить… Будешь моим заместителем по культуре и образованию. Через пару недель… Кабинет тебе готовлю на втором этаже. Комсомольцы при тебе. РКСМ — дело нужное. Литературу подобрал. В Самару командирую. На учёбу. Не нам праздничать, а нам будничать… Согласен? — Гребнев встал, вышел из-за стола. — Тут ваша картина висела. Заметил, что ты её всегда рассматриваешь. Забирай. Память отцова не должна пропасть. За шкапом. Бери. Не стесняйся. Хочешь, у себя в кабинете повесь. Другие картины отвезли в ваш дом, где теперь приют.

Гребнев вызвал дежурного, чтобы тот помог Ивану отнести картину на квартиру тёти. Чагин отказался. Картина была не велика. Он решил, что сам справится. Когда входил в ворота, понял, что напрасно не послушал Гребнева. Одному нести было несподручно. Иван взопрел, неся картину то на плечах, то на голове. Лёгкий ветерок со снегом вырывал полотно из рук, не давал идти, почти сдувая с дороги. Не близкий путь оказался очень трудным. Иван упорно продвигался вперёд, представляя, как будет рада тётка, увидев пейзаж, висевший у них в гостиной. «Собственник ты, не захотел оставить картину и на несколько дней. Ничего бы с ней не стряслось. Стояла бы за шкафом, никому не мешала. Поволок ты своё сокровище по метели, из последних сил. Таким ты не был. Цепляешься за своё старое. Жалкуешь о нём».

Иван смотрел на Пожарскую, а память услужливо вырисовывала лицо Груши, её чёрные дуги бровей, прямой носик, большие с лукавинкой глаза, редкие крохотные веснушки. Казалось, что ощущает тёплый золотой крестик на длинной цепочке, опускающийся в трещину между белых гутаперчевых репок. Он даже перестал дышать, удивившись сходству двух лиц. Хотя сходства, даже близкого, не было. Это ему казалось, потому что так хотел, старательно дорисовывая в собственном воображении эти два лица, сливая их в одно..

Пожарская печатала на машинке быстро. Она лишь изредка всматривалась в круглые клавиши. Почти, не глядя, толкала нужную кнопку, выбивая стрекотание аппарата. Сколько бы он ни вслушивался, а уловить какой-то ритм не мог. Его не было. Ивану хотелось, чтобы звучала мелодия пишущей машинки, мелодия, которую извлекают милые пальчики. Поэтому нравилось смотреть за ними, порхающими над чёрными кнопками. В глубине сознания казалось, что он видел их над чёрно-белыми клавишами рояля, но тогда звучала чистая волнующая мелодия, а сегодня опять раздаётся треск, редкий стук падающих дробинок в жестную банку.

Ему постоянно чудилось, что эти пальчики с маленькими почти детскими ноготками замёрзли, их нужно непременно согревать дыханием. «Где же я её видел? — терзал отуманенную память Чагин. — Мы знакомы. Мы встречались. Может быть, Катя была подругой сестры? Возможно, она сестра кого-то из приятелей? В той, прошлой жизни они встречались».

Вот Екатерина подула на руки, сняла очки, начала протирать вспотевшие стёкла. Большие беспомощные светло-карие глаза необычного разреза, опушённые длинными ресницами, вновь магнитом притягивали к себе Чагина. Пожарская протёрла стёкла, спрятала в карман гимнастёрки платочек, закрепила за крохотными приплюснутыми ушами дужки очков, и словно отгородилась от Ивана, от редактора, от всего мира. Улыбнувшись, с какой-то нежной интонацией спросила:

— Велико ли диво? Ваня, что вы углядели? Баба на машинке печатает. Уволилась машинистка за время вашего отсутствия. Не вынимайте фотокамеру. Берегите магний и пластинки — казённый материал. Нам нужно делать газету, а не тратить его бездумно. Как там Самарские девушки поживают? Небось, в кинематограф ходили?

— Никуда не ходил.

— Как же так? Боронеивк сопровождали по поручению…

— Пришлось повозиться…

— Можете не рассказывать, коли тайна покрыта мраком, — с некоторым кокетством говорила Пожарская, не переставая печатать. Открылась, радостно пискнув, высокая дверь редактора. Стоя на пороге, Редкин сказал:

— Сегодня газету подпишите рано. Вторую полосу после правки прочитал. Вам, Иван Филиппович, нужно будет только подписать. Без вас носили Гребневу. Раньше доверяли мне. Пришёл циркуляр из Самары, чтоб полосы и развороты подписывали только члены ВКП(б). А так как я вне партии, а Екатерину Дмитриевну зачислили в число сочувствующих, то подписывать будете вы. Не забыли?

Накануне Иван познакомился со странным циркуляром. В связи с этим, он теперь числился ответственным редактором, Пожарская — выпускающим, а Редкин — главным редактором. Ивану предстояло понять материалы, выверив все интонации, разобравшись в намёках — нет ли скрытых призывов к свержению власти, не падает ли тень на местные органы, не искажается ли курс партийных работников. Было запрещено местным газетам критиковать собственную уездную власть. Это разрешалось только губернским и окружным газетам. …Достаточно запятую поставить не там, смысл изменится, враги будут трактовать опечатку в свою пользу, смакуя безграмотность работников печатного органа. Чагину предстояло прочесть все начальные буквы заголовков, убедиться, что в них нет ни шарад, ни ребусов. Как пример, приводились шифровки, для которых использовали враги первые и последние буквы предложений.

— Шрифт опять рассыпали. Забыл молодой печатник заключить форму. Рано не получится… — сказала скорбно Екатерина.

— Когда успели? — удивился редактор, морща нос. — Только вот правку относил. Плохой я редактор. Саботируют…

— Хороший. Простая случайность.

— Нужно Ивана ставить. Он арестует вредителя. Вызовет конвой. Устал я от этих хлопот. Даже керосину настоящего не смог достать. Смесь какая-то.

— Рано мне. — сказал Чагин. — Керосин везде такой. Подсыплем немного соли, чтобы не взрывался.

— Ничего не рано. В самый раз. Свою партячейку откроем. Вы мне дадите рекомендацию в партию?

Иван взглянул в Катенькины глаза и задохнулся от счастливого сияния. Пожарская смотрела так доверчиво и обнадёживающе, что Чагин тотчас сказал:

— Конечно. Почему думаете, что не дам? Дам.

— Напишу рапорт Гребневу. Пусть переводит в репортёры. Иван и дров наготовил на всю зиму нам и в редакцию привёз. Говорю, что нужно штат увеличивать, а он отмахивается. Наборщик нужен. Воззвания набираем, а газета стоит. Молодые должны руководить новой печатью.

— Вы самый лучший редактор. Вы — добрый и вы понимающий.

— За неделю не набрали четырёх полос, хотя материалу Монблан и маленькая тележка. Эти наши дежурства — нонсенс, голубушка. Не родился я диктатором. Не дано…

— Иван Филиппович, поддержите меня. — Екатерина облизала тонким кошачьим язычком крохотные губки, повернула голову к Чагину, шагнув к нему.

— Вечеринки можно сократить. Наборщику тяжело. Пальцы примерзают к литерам. Краску нужно постоянно греть. Здание старое, вот и промерзает. Цех перегородим. Он большой. Требуется много дров. …Привезу ещё.

— Видите, Екатерина, правильно думает Иван Филиппович. Мне в голову не приходило, что можно втащить машину в комнату поменьше. Ивана будем ставить к рулю. Ивана. Завтра пойду к секретарю. — Редкин говорил озабоченно, с некоторой неуверенностью. После обеда занимались разборкой шрифта. В пять часов, редактор сославшись на неотложные дела, начал мыть руки в керосине, чтобы смыть чёрную краску. Утиноносый печатник Никифор, старательно намотав на шею длинный коричневый шарф, потопал за помощью. Вскоре пришли закутанные в просторные клетчатые шали две пожилых женщины, когда-то работавшие в типографии. Они быстро разобрали по кассам пробельный материал, шрифты и, взяв верстатки, принялись по оттискам полос набирать тексты заметок. По привычке ставили твёрдый знак и «ять», но правили потом набор быстро и без ошибок. Иван удивлялся, следя за узловатыми пальцами, похожими на обрубки ивовых сучьев, и не понимал, как полуслепые работницы преклоннного возраста безошибочно берут нужные литеры и ставят на место.

Редкин озабоченно ушёл в десятом часу, когда началась вёрстка полос. Чагин и Пожарская, чтобы не терять времени, вычитывали оттиски материалов, перейдя в кабинет редактора, где жутко воняло самосадом. Газета выходила четырёхполосной, но уменьшенного формата. Поэтому отпала у Гребнева проблема с добычей бумаги большой площади. Газету стали получать в деревнях два раза в неделю.

Пожарская громко читала. Иван следил по тексту оригинала. Иногда постукивал американскими высокими ботинками. Большая керосиновая лампа не только светила, но и грела. Екатерина подняла голову. Иван в ту секунду ласково оглаживал её лицо заботливыми глазами.

— Пропустим ошибку, получим нахлобучку от нашего редактора. Что вы там нашли интересного?

— Вы красивая. — тихо проговорил Иван, удивляясь своей бестактности. Очень красивая. Как египтянка.

— Это показалось. Ночью все кошки серые, а египтянки — жёлтые. Я — смуглая. Прабабушка была цыганского роду. Ты пошутил? Можно посмеяться? Долго думали, как подшутить над беззащитной дамой?

— Не говорите так. Вы самая красивая…

— Самая тощая, — её большие раскосые глаза пускали изумительные искры, от которых Ивану стало волнительно и сладко. «Продолжай. Говори. Хочу слышать твой голос, — умоляли горящие глаза Екатерины Дмитриевны. — Разве вам трудно сказать, что я египтянка?»

— Вы мне давно понравились. Ваш голос, ваши руки сводят меня с ума. Не могу дождаться утра, чтобы лететь на работу, чтобы увидеть ваши удивительные губы. Мне снится разрез ваших сказочных глаз. Никогда не видел подобных глаз. Они очаровывают меня. …Разве что на иконах. Иногда я прохаживаюсь по вашей улице, в надежде встретить вас и поздороваться. Я — счастлив, когда вижу ваш силуэт в зашторенном окне.

— Вы опять подсматриваете? Пора бы подрасти… Мне приятно слышать ваши слова. Иногда мне говорили комплименты насчёт глаз, но… Почему вы так не пишите? Должна вам сказать, что с того времени много утекло воды. У меня был муж, была семья. Ты такой молодой и симпатичный; ещё встретишь свою египтянку. Я — старше на три года. Это целая вечность. Пропасть…

— Мне кажеться, что я живу сто лет. За годы войны довелось увидеть столько всего, что и не рассказать.

— Согласна. Возраст измеряется не годами, а пережитыми событиями. Вы правы. — Пожарская что-то правила в тексте карандашом. Они скучно молчали.

— Отнесу правку. Посмотрю, как верстают, — сказал Иван, гладя обогреватель печи. Он не видел, как Екатерина прикрыла бумагу концом шали, на которой расплывались два тёмных пятна.

В печатном зале стояли остовы больших машин. Часть полов была вырвана. В ямке чадил костерок. Печатник и красноармеец, охранявший типографию и редакцию, ели картофель, макая в грязную соль. Медный котелок парил.

— Ваня, дёрни. — предложил Никифор, подавая деревянный стаканчик с остатками росписи. — Колотун сегодня. Рождество Христово пришло. Начнём первый поворт печатать. Краску греем.

Иван взял стаканчик, понюхал. Понял, что стакан — это нижняя часть деревянной куклы-матрёшки. «Сколько же в неё входит игрушек? — машинально подумал.

— Будем живы, — произнёс Чагин, ощущая свёкольный холодный самогон.

— Картохи бери. Горячи. Угости хлопотуху нашу.

Цех показался Ивану светлей, а люди ближе и надёжней. Молодой красноармеец с подоткнутыми под ремень полами шнели порывался что-то спросить у Чагина, рассматривавшего его карабин.

— Скольких послал в «земотдел»? — решился он.

— Об этом не спрашивают, — пробурчал Григорий Шалдов, новый специалист по набору и печати, а попросту его звали — «старшой». — Война — работа подневольная. Не схошь, так убьёшь. Не чужого, так своего.

— Ну, — притворно вытарщил глаза Никифор. — Як же так? Свово?

— А так. По ошибке. Сколько хочешь. У нас было-было таких случаев. То отзыв забудут, то заблукают. Наливай.

Иван принёс дров. Не остывшая печь загудела. Запахло разогреваемой известью, которой в прошлую пятницу побелили дверцу. Привычный запах наполнял большую приёмную, в котором не дежурили, так как к концу дня не таял снег на пороге, а посетители шли один за другим. Пристроив котелок с водой у горящих дров, Иван закрыл дверцу голландки, закурил, сидя у редакторской двери. Он думал, как предложить Екатерине поужинать с ним. К дежурству готовился, боялся, что она откажется от предложенного чая. Найдёт повод, чтобы сослаться на работу. …Не должна обидиться.

— Много осталось? — буднично спросила Пожарская, когда вошёл в редакторский кабинет.

— Первый разворот заключили. Принесут оттиск на подпись. Вот Никифор прислал. Ещё тёплые.

— Тёплые, — радостно повторила Екатерина, положив руку на большую картофелину. Он вдруг ткнулся губами в детские пальчики с крошечными тонкими ноготками и чуть не разревелся от рихлынувшего чувства нежности. Ему показалось, что Груша сидит перед ним и смущённо улыбается.

— Это дворянские замашки, а вы коммунист. Вам не преличествует подобный этикет, — с грустной иронией говорила женщина, а руку не убирала. Он хотел сказать, что если коммунист, так должен волочь в подворотню, но сдержался, полагая, что эти слова могут быть лишними и даже грубыми.

— С Рождеством, Екатерина Дмитриевна, — громко сказал Чагин. Пожарская испуганно оглянулась на дверь и зябко повела плечиками, кутаясь в шаль.

— И папироски у вас Чагин буржуйские. И руки вы целуете. Уж не враг ли вы нашему новому? Что мы так дружно налаживаем? Небось, плачете по ночам в подушку по прежней жизни, когда с приятелями катались на Хариной горе, приставали к девушкам из женской гимназии. Рождество. Какой праздник был. Как его праздновали? Помнишь, Ваня, блеск свечей на ёлке? Звучит музыка. Это ты играешь. Тебя попросили. А две девочки танцуют. Помнишь? У тебя был конь из папье-маше на колёсиках? И коня своего забыл?

— Конь, конюх. — пролепетал Иван. — Девочки. Ёлка. Ничего не помню. Помню, что у меня есть сало и настоящий хлеб. Мы могли бы отметить праздник. Я приглашаю… Котелок должен вскипеть с морковным чаем.

— Что ж вы так долго молчали? Что такое сало по сравнению с какими-то полосами, печатными машинами и новой экономической политикой? Значит, вы были в деревне? А не в Самаре?

— Не помешало бы шампанское…

— Губу раскатал дежурный редактор. Пора забыть. Хотя. У меня где-то плесневеет коньяк. Компрессы делала. А можно комммунисту пить буржуйский напиток? Или ему предпочтительнее денатурат, самогон? А ещё в Рождество? Устав, Ваня, позволит? А Программа? Чтобы сказали Карл и Маркс по этому поводу? Хотя они не были чужды маленьких радостей. Не отказывали себе в хорошем пиве. В обстановке высокого подъёма и накала строительства самого лучшего общества, когда республика в голоде, в глубокой разрухе, а коммунист Чагин праздновать собрался с беспартийной Рождество. Мне было бы стыдно… Но я не коммунистка. Мне поэтому ни капельки не стыдно. Я хочу праздновать Рождество с тобой. Не обижайся. Просто иронизирую над собой… Не помню я тебя. И никогда не видела. — Екатерина рассмеялась, дёргая плечами. — Зачем мне это?

— Завтра скажу Гребневу, что пришлось делать компрессы, так как холод в типографии собачий. — В коридоре послышался шум — Никифор нёс полосы после правки. Пожарская медленно отстранялась от него. Он сделал шаг назад, садясь в кресло. Газета, живущая одним днём, завтра будет прочитана и пойдёт на раскурку, но будут перечитывать заметки о зверствах, чтобы содрагаясь, радоваться — чур меня. Они сделали свою работу. Донесли до читателей эту самую злобу дня, рассказав, как строится в Росии новое общество, как восстанавливается разрушенное хозяйство. Строители умели воевать, а потому новое строилось медленно. Равноправие представлялось однобоко. Человек не хотел уважать не только ближнего своего, но и себя. Не хотел строить это новое, так как оно зло пахло поражением на фронтах, кощунственным Брестским миром, отторгнутыми исконно российскими землями, но самое главное люди верили злым наветам, что руководителей, захвативших власть в России, привезли в секретном вагоне немцы, чтобы революция растерзала страну и выбила её из рядов Антанты. А ещё нашёптывали друг другу, что Германские агенты ввозят на свои деньги оборудование для печати газет. Через пару лет комиссары заберут из царской казны золото, а, отняв у заводчиков все капиталлы, уедут с золотом за границу. Верили в это крестьяне. Не хотели строить новое общество, потому как привыкли к старому порядку, когда всё было понятно и ясно. Привык народ к тому, чтобы его обманывали, утесняли и обсчитывали, потому что он сам обманывал и обсчитывал.

Не любит русский перемен. Но уж если чего захочет, то вынь ему и положь. Поверит в любую дикую сказку, что при коммунизме всё будет бесплатно, сколько хочешь, столько и клади в свою торбу. Верит русский человек с детства в то, что скатерть-самобранка даром накормит и напоит, а шапка-невидимка поможет безгрешно и безнаказанно воровать, убегая от ответственности в сапогах-скороходах. Не верит Иван в эти россказни, считая пропагандой врагов. Анализирует, стараясь понять — зачем нужно было подписывать унизительный мирный договор, выводя из войны страну, но отдавая свою территорию. Не понимает действия партийных руководителей. Получается, что сработано на руку врагам, но сколько можно воевать, сколько народу ушло на убой без особой цели и нужды?

Вычитаны и подписаны полосы. Стучит машина. Крутит рукоять привода красноармеец. Пар от него валит. От чая Пожарская не отказалась, но пила с неохотой, не притрагиваясь ни к салу, ни к хлебу.

— Печь, проверьте, Ванюша, поспешим на праздник. Пахнет тут самосадом, как в общественной курительной комнате. Аппетит тупеет. Я — пойду, открою дверь, чтоб не так было темно. Лампу погасите, двери закроете на замки.

В коридоре узком и тёмном налетел Чагин на Катеньку, предполагая, что она у входной двери. Теряя равновесие, непроизвольно обнял её. Почувствовал, как шею обвили крепкие руки, а губы просто припекло жарким поцелуем. Так или немного иначе написали бы авторы рыцарских романов.

— Бешеный, — шептала Пожарская, задыхаясь. Силища у тебя. Ты сломаешь меня, бешеный. Что ты всё ищёшь? …Как у всех. — Катя отталкивала Чагина, не справляясь с дыханием. — Что ты делаешь со мной. Я веди и умереть так могу. Ну, хватит. Подожди. Ты растрепал меня, как веник. Пойдём…

Идти не очень далеко. В особняке купца Дранкина сделали гостиницу, незаметно заселились приезжие учителя сельскохозяйственной школы, которую Гребнев посчитал лишней и закрыл. Пожарская преподавала ботанику, но с организацией редакции газеты, её перевел, так как она публиковала в губернской газете в прошлой жизни небольшие рассказы о природе. Этого было достаточно, чтобы из неё сделать журналистку.

Чагин переложил пистолет в карман, снял с предохранителя. Война дала уроки строгие и неповторимые. Нечищенная винтовка, лежащая где-то на завалинке, в критическую минуту не могла спасти хозяина. Боец, не научившийся быстро и метко стрелять, не мог помочь ни себе, ни другу. Улица пуста. Редкий собачий брёх вплетался в скрип снега. Иван пристроил узелок с едой за пазуху. Катя сняла очки, упрятала в муфту, уверено взяла его под руку. Он никогда ещё так не ходил, постоянно сбивался с размереного шага. Запах Катенькиной муфты, ощущение тёплой руки, заставляли волноваться. Это волнение заставляло думать об ужине, который впереди. Иван часто представлял себе, как когда-ибудь они будут вот так идти по улице, слушая скрип снега под ногами.

Старая луна смотрела на идущих и грустила. Два человека обнимали друг друга, зачем-то касались губами губ. Может быть, они не могли без этого жить. Возможно, у них была какая-то цель. А может быть, лаская друг друга, вспоминали прошлое время, прежних друзей, представляя их рядом, думая, что это ихние глаза сияют рядом, выплёскивая волны нестерпимого счастья, без которых мир для них стал бы пустым и пресным.

— Кто тебя так целоваться учил? — с ласковой издёвкой спросила Катя. — Совсем никто. Так не бывает. Ты грызёшь меня, как тигр. Мои губы превратились в жалкие лохмотья.

— Так бы и съел всю…

— Ты пожиратель женщин?

— Только одной, тихо проговорил Иван, вспомнив Грушу, её голос, ласковые прикосновения рук.

— Ванечка, вам поцелуйную грамоту преподавали в кружке политграмоты? …Не обижайся. Вас вульгарные девки учили быть грубым, причинять боль, а женщину ласкать нужно, а не обгрызать, как кусок сахара.

…Луна закачалась, а звёзды посыпались с близкого неба на заснеженные крыши, улицы и переулки уездного городка. Чагин не мог понять жив он или, его нет на земле. В висках отчаянно молотили серебряные молоточки, а сердце трепетало, как воробей в клетке. Он понял, что душа существует. Когда ему становилось страшно, душа металась, пытаясь спасти его, а сейчас она дрожит, играет от сладкой радости, переливается всеми мыслимыми цветами. Когда ихние зубы нечаянно соприкоснулись, Ивана секанула молния, наполнила дикой силой. Он подхватил Пожарскую на руки и понёс, как охапку полевых цветов, задыхаясь от волнения. Катя обвила его крепкую шею тонкими руками и затихла, полузакрыв козьи глаза.

— Опять очки, — прошетала женщина, отрешённо улыбаясь.