Жестяная лампа на высокой ножке светила тускло — труснутый стеклянный пузырь был очень закопчён. Пожарская быстро сняла пальто, сшитое из чёрного шинельного сукна, повесила в шкаф. Иван повесил полушубок на гвоздь у двери.

— Мой руки. Переоденусь. Оставь браунинг — пока он нам не нужен. Сто лет настоящего сала не видела. Ветчиной раньше называли. Хорошие прослойки…

Скрипела крышка сундука, стучал тупой нож. Иван резал хлеб. Шуршала материя. Волны духов растеклись по комнатке, в которой было относительно тепло. Чагину вдруг захотелось закурить. Папиросы кончились. Было их пять штук. Он шагнул к стеллажу на точёных ножках, именуемого в народе, этажеркой.

— Ванечка, вы за старое? Подглядывать?

— Клочок бумаги смотрю, цигарку скрутить… — Узнал ровный почерк. На тетрадном листе, торчавшего из-за книг, написано: «Протокол собрания уездной организации «Россия». Присутствовало…» Катя медленно забрала лист, прижалась к его выпуклой груди Поцеловала так, что забыл, зачем подошел к этажерке. Поцелуи были быстрыми и суетливыми.

— Это я с девочкой занимаюсь. Диктанты пишем. Внучка истопницы. Егоза, но пишет грамотно. Пора праздник праздновать. Потом накуришься, если время будет свободное… Щи должны где-то заваляться, — бустро собирала на стол Пожарская, стараясь убедить Ивана о встречах с неизвестной девочкой, но он не мог не отличить её почерк от каракуль ребёнка. Её ложь оказалась настолько неосторожной и бестолковой, что Иван сначала насторожился, а через пару минут забыл об этом событии, так как на голубоватой скатерти возникли две рюмки, тарелки.

— Тебе стопку побольше ставлю. …Как ветчины хочется. Люблю покушать. Привыкла радоваться жмыху с кипятком. Скажи тост, коммунист Чагин. За… мировую… Как это у вас? У нас, — иронично поправилась Катя, — пролетарскую… революцию. Ты меня так плющил, что очки сломались. Придётся ремонтировать. Это, конечно, не самовар, но надеюсь, припаяете, господин лудильщик? Хоть меня не сломал, — наигранно засмеялась Пожарская, беря рюмку с желтоватой жидкостью.

— Будь счастлива, Катюша. Чтобы все твои мечты сбывалисью Пью за тебя, за самую прекрасную женщину на земном шаре.

Иван выпил. Это был коньяк. Настоящий. Не суррогат. Ему вдруг стало стыдно. Ведь раньше на первом месте у него была девушка Груша. Юная барышня, игравшая роль крестьянки. Теперь он счастливыми глазами оглаживает взрослую женщину. Он предал? Забыл милое существо в сарафане. Он ездил с ней по дворам, пытался прокатить с горки на санках. Но она меня бросила. Вдобавок, обокрала, как самая паршивая воровка. Ты испугал её, и этого дядю, который бежал от своей судьбы, от властей. Зачем он рассказал о ней Гребневу? Найдут их. Что тогда?

— О чём скорбь? По ком поминки? Спасибо, милый. Ты не далёк от истины. Я — самая прекрасная на всём этом белом свете. Тебе скоро представится возможность это проверить.

Иван хлебал недосолёные, но очень кислые щи, не обращая на эти мелочи, никакого внимания. Коньяк крепок и ароматен. Он пил с другом что-то подобное, под Киевом. После третьей стопки Катя стала говорить быстро. Слова наскакивали друг на друга, как льдинки в горном ручейке. Смуглые щёки окатила краска румянца. Между полными губками взблёскивали ровные, но редковатые зубки. Иван любовался синим платьем, из которого отчаянно дико и фривольно вырастала полуприкрытая чужая, не Катенькина, великоватая для её тела, грудь. Коньяк пьянил. Тонкая шейка с тремя родинками ниже левого уха, составлявшими равностороний треугольник, выглядела беззащитно и болезненно. Он видел эти родинки. Где их видел?

Контузия разрезала жизнь на две части. Помнил ярко и отчётливо бои. Запахи госпиталей впечатались в сознание. Помнил медсестёр. Не забыл командиров, а вот, что с ним было в детстве, в юности — всё это стёрлось. Он стал другим человеком, человеком без прошлого. Гребнев не удивлялся. Он встречался с такими случаями. Поэтому справки навел о его родителях довольно быстро и точно.

Женщина сказала, что она сестра отца. Он поверил. Ему сказали, что его отец был попечителем реального училища, поверил, а его брат был товарищем прокурора. Поверил. Ему говорили, что отец работал на железной дороге, был начальником, носил мундир инженера путейца. Верил. Подходили парни, говорили, что они братья Степана, который сагитировал его отправиться на войну с белыми. Он соглашался.

— Посолить? — снисходительно и лукаво улыбалась Катя, когда он целовал тонкие пальцы с белыми пятнышками на ногтях. — Много раз я была у вас вдоме на лице Липовой. Дружила с Лизой. Сестру помнишь? Что ты делаешь, несносный мальчик? Как ребёнок. Подожди. Я — стесняюсь. Хоть лампу уверни. Не нужно. — Катя убирала его руки, смущённо поправляла платье. — Налей себе. Мне хватит. Ты подсматривал за нами, когда купались. Что ты хотел увидеть? Скажи, несносный мальчишка? Я, может быть, покажу. …Сегодня. Неужели, ничего не запомнил? Ты правильно делал, что не узнавал меня. Благодарю тебя. Ладно, притворяшка. Ничего не помнит. Купалку вспомнил? По глазам вижу. Как меня звали? — Катя рассмеялась. — Катя — звали. Какая теперь разница? Нелли, Лида, Оля? …А если Ольгой? Нравится. …Как всеравно. Ты правилоьно сделал, что вступил в партию. Нам нужно выжить. И мы выживем. Наши дети возвратят свои дворцы и фабрики. Нас трудно смести с лица земли. …За нашу власть.

— За какую «нашу»?

— Глупенький. Власть всегда наша. Раб останется рабом, как ты его ни раскрашивай, в какие бы тоги ни наряжал. Один принцип у раба — поменьше работать, побольше урвать, украсть, отнять. А теперь покурим. У меня старые буржуйские папироски есть. Ты не скажешь Гребневу? А Редкину не скажем.

Катя поставила на стол стеклянную пепельницу, открыла начатую коробку папирос Дора. Чагин заинтересовался тремя окурками. Мундштуки смяты по-разному. Пожарская ловко прикурила, сунув папиросу в ламповое стекло. Глубоко затянулась…

— Рдекин вчера заходил. План праздничного номера обсуждали. Выпьем за успех нашего дела. Не стоит коммунисту хмелеть. Ешь. Меня примут в партию?

— Обязательно дам рекомендацию. И жизнь, если понадобится, отдам, — сказал Иван, покачивая лампу, которая стала дымить. Катя взяла ломтик сала, задавила папиросу. Иван потянулся за рюмкой. Лампа погасла. Запахло керосином. Зашуршала материя. Катя сбросила платье и валенки, юркнула в постель. Иван сидел у стола, незная, что ему делать. «Тётка заждалась. Пора домой». Уходить не было желания.

— Где мы застряли, Ванечка? — как-то буднично проговорила Катя. — Гулять так гулять. Рождество нынче. Устала я каждого стука бояться. Ты собрался в белье ложиться? Карл Маркс не учил разве? Фридрих что-то писал о семье. Всему вас научил, а такую малость, просто мелочь, — забыл. Полагался на вашу сообразительность. …Смелее. Я и замёрзнуть так могу.

Они прижались друг к другу. Иван боялся пошевелиться, сделать что-то невпопад. Он должен понять, что его не отправляют домой, а значит, ему рады, он принят, как желанный гость.

— Да, вы солидный коммунистический мужчина. Вот так рождественский подарок. — Она нежно гладила его, коротко целовала, — Овидия читал? Придётся просвещать младенца.

— Заглядывал недавно.

— Не шепчи. Говори нормально. Нам только скрипеть непозволительно. Завтра хозяйка вопросами замордует, будто в чека. Не люблю, когда молчат. Ты разве не думал об этом? Придётся на пол переместиться. Меняем диспозицию. …Ближе к сундуку. — В полумраке фигурка Кати двигалась быстро и уверенно, будто она стелила свою тощенькую перинку каждую ночь. Иван решительно захватил в кольцо своих рук тело, но Пожарская ловко высвободилась, бросила вторую подушку, медленно опустилась на колени, перевернулась на спину, раскинув руки и ноги.

— Думать не могла, что когда-нибудь станет возможна эта ночь. Ты приятный кавалер. А я, как женщина, чего-нибудь стою? Как не с кем сравнивать? Так и не с кем? Разве коммунарки не предлагали себя бойцам? Тебе не хватило радости в красной косыночке? Какая жалость… Не волнуйся. Нам спешить некуда. Каков барин к нам приехал на постой. Никто не войдёт. Треовги сегодня не будет. Я сама хочу. Совратила тебя.

— Ты — моя мечта. — шептал Иван, гладя гладких, холодных уродливых уродцев. «Не снится ли мне это? — спрашивал себя Чагин. — Такая тихая, грустная, всегда в газетных хлопотах, затянутая в солдатскую гимнатсёрку, а сейчас другая, — ироничная, веселая, заботливая».

— Держите меня, Ванечка. Крепче, ещё крепче. Сейчас будет ещё лучше. Передохни. — Он гладил голову, уши. Под ладонями ощущались лопатки, позвонки.

— Какая ты худенькая. Тебя нужно кормить ветчиной круглые сутки.

— Как я согласна на это предложение. Корми, корми, Ванюшка, доргой мой.

— Ангел мой. Как ты это умеешь? Волшебно…

— Распутный твой ангел, — откинувшись на подушку, выдохнув, проговорила Катя. — Сейчас я должна родиться. У меня ночь рождения. Полночь. У хозяйки часы пробили двенадцать. Как ваше самочувствие? …Продолжим образование. Хорошее самочувствие. Странно. Полагала, что наш кружок марксизма-эротизме надо закрывать. Оказывается, вы любите учиться? Вот вам задачка. Как посутпите? Правильно поступаете. Как наша нога? Я — улетаю. Дагоняй, Ванюша. Скажи, я — слаще красных девчаток? Не обижайся. Не было, так не было. Нам с тобой повезло… Ты способен полетать? Ты уникален. Мой стойкиу красный солдатик. …Ты не ошибся, говоря о моей неповторимости. Ты помнить будешь меня всю жизнь.

— Разве это последняя ночь твоего рождения? И моего возмужания?

— Нас уволят. Сошлют меня в Сибирь. Во всех смертных грехаха обвинит меня Гребнев. Я — старше. Виновата будет твоя египтянка. Так ты меня назвал? Что-то меня тревожит.

— Предлагаю руку и сердце. Будь моей женой.

— Если хочешь взять в жёны старую шлюху, я не очень возражаю.

— Не говори так. Я люблю тебя с детства.

— Тебе со всякой бабёнкой будет весело. Всех ты будешь приглашать замуж? Я — твой классовый враг. …Конечно, шучу. Как это у тебя получается? Тебя кто-то обучал «политграмоте». Меня трудно провести. Я могла роту увести с фронта. Плету чего-то. Нельзя пить. Куда я моглоа роту вести? В театр. Перекури. …Тогда выпьем за нашу редкую индивидуальность. Тебе не вредно, сынок? Излишества могут отрицательно повлить на организм. Человек переест груздочков, а потом на них не смотрит. Обкушался. Твои молодые партийые силы надо поберечь.

Луна не могла выпутаться из веток тополя. Светила с любопытством в окно, пытаясь рассмотреть что происходит в комнатке. Но ничего не могла понять.

— Прошу твоей руки. Стою на коленях. Катя, одно слово. Одно. …Что думать? Уедем в Самару. Хорошо заживём. Меня приглашали в губчека.

— Это мне нравится предложение. Губчека. — задумчиво проговорила Пожарская, отбрасывая ветхое одеяльце ногами. — Лучше на мои колени. Это у тебя преотлично получается. Большевики никогда не стоят на коленях. На своих. …Потом постоим вместе. Самое главное. Почувствуй. Вот так ещё чуть-чуть. Как это тебе? Быстрее? Медленнее?

— Как делаешь такое? А сильнее можешь? Быстрее…Это немыслимо. Так здорово.

— Попался. Врунишка несчастный. Так все женщины делают. Все так умеют. Ты не можшь сравнить. У тебя, как ты говоришь, не было раньше опыта никакого. Шутка. Такое никто не может повторить. Только ты и мой муж знаете об этом, так как почувствовали это. …Он расстрелян. Он без восторга встретил мой талант. Отнёсся, как к тарелке с гречневой кашей. Он был озабочен глобальными проблемами. Он был математик. Не интерсовался ничем, кроме теоремы Ферма. Он даже чай забывал пить. …Что он им сделал? Когда пришли к нам с обыском, сказал, как Архимед, мол, не трогайте мои бумаги. Молодые, пьяные от самогона и власти, выбросили его на улицу, били прикладами. Давай помянем его гордую душу. …Я не плачу. …В детстве мне попала книга о египетских фараонах. У девочек специальными упражнениями вырабатывали эти и другие умения. Не могу точно сказать о том, чего я достигла, тренируя себя даже на лекциях. Я думала об этом. Поняла, что смогу чего-нибудь достичь. Твоя сестра осмеяла меня. Когда вышла замуж, попробовала разнообразить управление мускулатурой. Думаю, во мне живёт душа одной из египетских жриц любви. Кажется, что всё со мной это было. Даже сегодняшняя ночь была кем-то спланирована свыше. Мне захотелось сделать тебя счастливым. …У меня тяжелое предчувствие. Нужно спешить, чтобы успеть…

Иван пытался сдержаться, но не смог. Из глаз потекли слёзы. Катя вытирала их. Целовала мокрые глаза, хотя ей это было не очень удобно…

— Что-то впомнил? — Катя пыталась дотянуться до его губ. — Ты вспомнил своих командиров, которые никогда не прочувствуют подобное? Ты самый неповторимый. Последний мой мужчина.

— Это от счастья. Сказка, моя. — Говорил он, устраиваясь так, чтобы Кате было удобно его целовать. — Устала моя египтянка?

— Могу часами это делать тебе. Дорогой мой, коммунизм, ты тоже уникален. Как там у вас? От каждого по возможности, но каждой — по желанию.

Вновь его тело сотрясли счастливые рыдания. Иван был настолько поражён открытием самого себя, что перестал сдерживаться, вдавливая лицов подушку.

— Я рада, что мой талант наконец-то оценён. Столько лет работала над собой, чтобы вот сегодня, единственный раз, смогла раскрыть его до конца. Было бы несправедливо, если бы он умер со мной.

— Проси, что хочешь. Волшебница моя. Не мог представить, что такое возможно. — Иван вдруг вспомнил барышню-крестьянку. Свою близость не забыл, но то, что делала с ним Катя, это выше всяких сравнений.

— Мы не можем быть вместе. Я не вольна в своих поступках Ночь рождения бывает раз в жизни. Тебе пора, мой несносный мальчишка, потерявший память. За всё приходится платить. Если много смеёшься, то столько придётся плакать. Придёт время, поймёшь, что я единственная и не повторимая, умеющая быть ласковой, умеющая дарить счастье, не требуя ничего взамен. Ты узнал свою египтянку. Она должна быть у каждого, но всем везёт. Прощай, фараон. Пусть всё будет по-старому. Прими печали жизни стойко. Храни тебя Бог, милый мой. — В бревенчатой стене что-то хрустнуло. Луна выпуталась из топлиных сучьев. — Обними на прощание. Мне трудно с тобой расстоваться. Но надо. Не могу рисковать тобой.