Пробежали куцые деньки-денёчки. Гребнев бушевал. Вскрылись тёмные дела на станции. Грузы из Самары по дороге исчезли. А в документах значилось, что прибыли. Растворилась мука и масло. Пять вагонов. Арестовывали, допрашивали. Каждый день — крик, шум, беготня. Нашли убитым стрелочника. В приёмной, в коридоре толпится народ. Пахнет махоркой, кислой овчиной и страхом.
Иван закончил работу. Гребнев поставил его писать протоколы, перепечатывать на машинке. Несколько раз ходил по базару, надеясь найти у спекулянтов масло. Спрятали. Новое поручение. У них в театре была почти новая печатная машинка системы «Ремингтон», захваченная Кутяковым и его ребятами в учреждении Бузулука. Чагин освоил механизм. Перепечатывал сводки, воззвания.
Лишь через восемь дней выпутался Чагин из Гребневских проблем. Написал на себя приказ. Получил от секретаря бутылку чернил. Поспешил с некоторым волнением в редакцию газеты «Новое время». Редактор быстро достал из высокого книжного шкафа бокал голубоватого стекла, налил кипятку, пожал с наигранной радостью руку, артистичным жестом указал на кресло грязно-жёлтого плюша.
От прежнего старого режима остались даже таблички на высоких дверях, столы и створчатые шкафы с учебниками и словарями. Выпускалась газета с рекламой о цирке, о световом театре «Кинема». Он помнит то время… «Чехлы можно было постирать, — почему-то подумал Чагин, слушая мягкую речь Редкина. — Запах гнили и махорки. Надо проветрить».
— Бумаги нет хорошей. Машина на ладан дышит, — редактор правил полосу, курил большую самокрутку, изредка прикладывался к стакану с морковным чаем. Широкий резной стол с двумя тумбами завален клочками бумаги с неровными буквами, оттисками заметок и стопками старых газет. На окнах коричневые пыльные шторы, на кожаном диване с полочками и зеркалом, подушка и свернутое ватное засаленное одеяло. У противоположной стены — длинный стол, заваленный стопками газет, нарезанной серой бумаги. Обои выцвели, оборваны. «Тут надо всё выскрести, убрать лишнюю мебель, постирать шторы. Конюшня, а не кабинет редактора. Выдраны печные изразцы. Печь не белена сто лет. Замазать трещину некому. Будто не собираются зимовать, — подумал Чагин, глядя на висящую лампу с треснутым стеклом.
— Николай Абрамович, — вбежал в кабинет встрёпанный мужичок в кургузой шинели, в бараньей шапке. Хитроватые глазки прятались в глубоких глазницах большого черепа. — Недохватка строк. А Катька ушла за керосином. Гас кончился.
— Искурили? — с издёвкой вопросил редактор, подняв руку с карандашом. Клин пегой клокастой бородки начал мелко подрагивать. — Всё пронумеровано.
— Може, за конторку завалился. Или за кассу. Побегу шукать. — мужчина вытер каплю под носом и выкатился в приёмную комнату.
— Найдётся лист. Уверяю, Иван. Не волнуйтесь. Не боги горшки обливают, а мастера. Чтобы стать мастером, нужно захотеть. Образование у вас есть. Жизненный опыт имеется. Осталось — сильно захотеть. Закреплю я вас за Екатериной Дмитриевной. Она выпускающий редактор. У неё дар, а я — вымучиваю, высиживаю, как курица. Не даётся мне новая терминология. Когда-то получалось. В «Губернском вестнике» печатался. Фельетоны писал под псевдонимом — «Фома Медынский-средний». Не помните? Стихов не пишите?
— Нет, не пишу. — Тихо сказал Чагин, словно стесняясь чего-то, будто обманывает редактора.
— Стихи душу очищают.
— Лучше Пушкина не написать.
— Это вопрос риторический. Пушкину — Пушкино, а вам — Чагино. Фамилия известная. Директор реального училища случайно… — Редкин оглянулся на дверь.
— Не скрываю, — брат отца. Папа был начальником железнодорожного узла. Инженер. Старший дядя в суде работал…
— Пуганая ворона, куста боится. Выбирайте кабинет. Комнат много пустых, да беда: дров нет отапливать всё здание. К зиме в одну — собьёмся. Беда с дровами. Не запасли комиссары дровишек. Вы тоже комиссар? …Мне всё едино. Хорошо, что воевали. Это по нынешним временам — уважение и почёт. У меня плоскостопие. Не проходил службы. Декабристы были против бедности, а революционеры — против богатства, но за бедность. Бедность — не порок, но что-то есть в этом унизительное. Беден, значит, глуп или ленив. Согласитесь?
— Бедность, не болезнь, — сказал Чагин.
— Верно. Пойду к Гребневу. Поблагодарю за помощь. Статью обещал написать второй месяц. А вы для начала перепишите заметку из старой газеты. Препарируйте. Присмотритесь, как писали. Подражать на первых порах придётся, а потом у вас свой голос прорежется. Самая лучшая учёба — это работа. Будете совершать ошибки, будете их исправлять, но делать другие. Так и возникнет собственный опыт. Если ничего не делать, ничего и не получится. Исправлять нечего будет, — рассмеялся Редкин, стряхивая пепел с оттиска. Уже в дверях, запахивая полушубок, говорил:
— Изобретать спички не надо, коль их уже изобрели. Нужно пользоваться готовыми вещами, а не добывать огонь трением, что мы начали делать. Мы — творческие люди — стоим на плечах греческих поэтов и писателей. Все сюжеты ими придуманы. Возьми художника. У него ученик. Годами краски трёт, а лишь потом позволит ему травку на картине мастера прописать. Зачем? Чтобы руку набивал. А свой стиль всегда пробьётся, как бы ни подражал своему мастеру. Душа — мера. Ангелы твоими руками будут водить кисть. Перепиши статейку, почувствуй — с чего начиналась, чем окончилась, как проблема ставится…
Иван переписывал большую статью о ремонте железной дороги, заняв один из трёх столов. В приёмную стремительно вошла молодая смуглолицая женщина в клетчатом пыльнике. Кинула руки на печной обогреватель. Он решил, что посетительница. По тому, как раздевалась, поправляла короткую причёску, понял — «Катька, ушедшая за керосином», Екатерина Дмитриевна, за которой его закрепил редактор. Женщина не замечала постороннего, приводила себя в порядок, что-то мурлыкая себе под тонкий прямой носик. Вынесла из кабинета редактора стопку бумаги, принялась перебирать, поднося каждый лист к лицу. Длинная выгоревшая гимнастёрка, затянутая дамским поясом, могла быть платьем, подчёркивала тонкую талию и высокие бёдра, но узкая длинная синяя юбка дополняла ансамбль вошедшей. Так одевались многие. Ничего в этом не было ни вызывающего, ни экстравагантного. Иван всматривался в лицо женщины, стараясь вспомнить, где и когда он видел её. Ведь видел, но где? «Как её жизнь заморозила, — думал Чагин. Он был в коротком пальто, какие ещё недавно носили чиновники высокого ранга, в кавалерийских галифе, в американских, ботинках со шнурами. После контузии память стала иногда подводить. Он пугался, напрягал её, терзал, как мочалку. Иногда удавалось вспомнить забытое. А чаще — нет. Этот высокий гладкий лоб, чёрные полукружья бровей над открытыми иконообразными блестящими глазами странной формы и разреза видел в той другой жизни. Сочные губы плавны своим усталым изгибом и выпуклостью, но привлекают скрытой лаской и беззащитной нежностью. «Где я видел это лицо? Гречанка или цыганка? Носик прямой, аккуратный. Видел же. Грузинка или татарка? Болгарка или еврейка? Мы были знакомы. Проклятая контузия! Ей лет двадцать пять или больше? Какая разница?» Чагин шевельнулся и стул скрипнул. Женщина вздрогнула, что-то пробормотала…
— Я — Чагин, — машинально встал Иван, глядя на свои пальцы в чернилах. — Направлен к вам работать. А писать заметки не умею. Редактор закрепил меня за Екатериной Дмитриевной…
— Это я. Извините, далеко не вижу. Очки мои опять разбились. Мой мир ограничился, сузился, — Она подошла, протянула энергичную горячую руку. Иван поклонился. Тотчас отпустил детские пальчики с розовыми крохотными ноготками. Несмотря на миниатюрность и угловатость, спрятанную под гимнастёрку, выглядела незнакомка привлекательно и довольно пропорционально. — Пожарская, — проговорила женщина, пытаясь рассмотреть его лицо. Её темно-зеленые глаза щурились, ресницы трепетали, как крылья мотыльков. Она запрокинула очаровательную головку, тонкая худая шея с тремя крохотными родинками ниже правого уха вызвали у Чагина неожиданное чувство нежности. Ему вдруг захотелось погладить по голове этого большого ребёнка, прижать к себе так крепко, чтоб втиснуть в себя беззащитное тельце, чтобы не плавала в неземных глазах густая печаль, а губы раздвинула беспечальная улыбка.
Как в тумане, она видела его тонкие приятные черты лица, пушистые мальчишеские усики. Ей тоже захотелось растопить скопившуюся льдистую горечь в серых глазах. Она помнила, как он убежал на фронт, и горевала, когда родители попали в аварию, а старшая сестра — её подруга Лиза — уехала с мужем во Францию. Красным вихрем разметала его родню, лишь тётя — отцова сестра — встретила племянника. Работала в детском приюте и ходила с начальницей по дворам, выпрашивая капусту и морковь, картофель и пшено, чтобы сварить суп детям. Он не узнавал её. Но постепено привыкал. С приездом Гребнева положение в уезде стало выправляться.
— Что же мы стоим, — встрепенулась женщина. — Сядьте. Это дворянские замашки. Так не принято, — лукаво прищурилась Пожарская.
— Я — переписываю статью…
— Это метода Редкина. Несколько человек пробовали у нас остаться. Уходили. Говорили некоторые, что лучше канавы копать. Я расскажу, как пишется заметка. Долго мы вас ждали…
Иван слушал мягкий голосок, рассматривал тонкие пальцы, и ничего не понимал из сказанного. Она пришла из той жизни, когда в доме подавали на масленицу блины с сёмужьей икрой, когда с сестрой ездили в гимназию в собственной коляске.
В Уральске сказала цыганка, что живёт он вторую жизнь. У него было много рабов и рабынь. Он знатен и силён. В той жизни был египетским фараоном, носил на бороде косичку, а тело его лежит в большой пирамиде вместе с самой любимой женой. Цыганка говорила очень строго и серьёзно; вздыхала, рассказывая о прошлой и будущей жизнях. Он не верил в загробное житьё-бытьё, так как смерть ежеминутно кого-то уносила на своей костлявой спине во время наступлений.
Представлял свой Нил, пики пирамид, девушек-служанок. После разгрома штаба дивизии, отступили под самый Уральск. Моросливый дождь. Величественный сияющий Нил, тростниковые лодки. Жрица с большими ореховыми глазами кормит его, юного фараона жареной рыбой. Вот на кого походит Пожарская. На ту, которая приходила в снах. Может быть, это были не сны. Он возвращался в свою вторую жизнь. И он помнил нестерпимо-сладостные сны. Она бесстыдно обнимала его, целовала нежно и мягко, прижимаясь своим ловким телом. Он не мог противиться этим снам-видениям, не хотел выплывать из них.
Иван готовился поступать в университет. Революция приблизилась к Самаре. Началась война. Понесла его, и сверстников, как щепки несёт полая вода, крутя в водоворотах. Он бы мог оказаться в стане белых и также воевать за правое дело, но пошёл за новым, веря в его силу и справедливость. В Пугачёве формировались краснознаменные полки. Шли полураздетые неграмотные батраки умирать за новый мир, за новое государство. Бесстрашный и рассудительный молдаванин Фрунзе, выступая на митингах, звал защитить молодую республику. Отчаянной храбрости Чапаев, бросивший учёбу в Академии Генерального штаба, приглашал соратников на бой. Слышали со Стёпой короткую речь Чапаева и утвердились в правильности выбора.
А Чапаев говорил нескладно. Постоянно обращался к собравшимся.
— Не все из нас увидят завтра. Но наши дети будут жить лучше, чем мы. Их не станут менять на собак. Так я говорю? Товарищи? — одобрительно гудели стоящие парни и мужики. — Лыко со спин не будут драть господа. Это ничего, что мы с вами читаем по складам. Научимся. У них своя правда, а у нас своя. Вот и посмотрим, чья крепче, чья кровь красней. Не позволим господам пускать на земле свой корень. Дети наши станут докторами. Вот почему я из Академии ушёл. Что там говорили старички, это мы в прошлом году прошли. Разобьём казару, в Сибирь пойдём. Колчака погоним. Тогда и учиться будем. Так я говорю, товарищи?
Собравшись уходить с высокого крыльца, Чапаев надевал папаху. Красноармейцы просили рассказать, какая будет жизнь в будущем. Мужчина терялся, но его просили. Он сдавался.
— Я эту жизнь тоже не видел. Батрачил с топором. В окопах кормил вшей. В новой жизни у ваших детей будет всё, что пожелают, только работай. У буржуя сто коров и двести жеребцов. Так не должно быть. …И земля будет у каждого, по едокам нарезана.
Слушал Иван наивного оратора, видел горящие глаза мужиков и начинал утверждаться в том, что нельзя жить по-старому. Вечером в театре попросили Чапаева бойцы сплясать. Он по-детски смущался, как и тогда, в конце митинга. Но вышел на круг. А плясал здорово. Горячими глазами следили за его ногами и руками бойцы. Влезали на сцену, чтобы показать свои коленца, чтобы их тоже запомнили, чтобы они остались в памяти. Впереди бои, впереди смерть и кровь. Они презирали смерть. Презирали молча. А Иван боялся, что его страх могут увидеть и тогда поймут, что он идёт воевать не за себя, а просто — за то, что так нельзя дальше жить. Чагины не голодали, было что надеть, чем гостей принять. Многие мастеровые жили хорошо в своих домиках, держали хозяйства. Но не у всех были гуси и утки, садики и луковые грядки. Иногда стыдился своего достатка, видя, как одет его друг, что ест его семья по праздникам. Понимал, что глубокая трещина неравенства делит общество на два непримиримых лагеря. Иначе решили жить люди. Начали строить новый мир. В опасности молодая республика, со всех сторон её обложили, вот-вот порвутся фронта. Нельзя стоять в стороне, выжидая, выкраивая, где лучше и слаще. Нужно становиться в строй, нужно учиться метко стрелять, далеко бросать бомбы. Об этом говорил его лучший друг Степан Дудкин, показывая, как обращаться с винтовкой, как устанавливать прицельную рамку.
Екатерина Дмитриевна смотрела на Чагина своими козьими глазами и чувствовала, что нет его рядом, витает он в глубинах своей памяти, ворошит её, словно золу в потухшем костре, который продолжал его греть.
Походит Пожарская на ту, которая приходила в снах. Помнил, как бесстыдно обнимала его. Иван не хотел просыпаться. Не хотел покидать свою египтянку.