Осень кончилась, а зима где-то запозднилась. Это было не бабье лето, но в голубом бездонном выцветшем небе гуляли гусиные клинья, а шёлковые нити паутин по утрам украшали мелкие шарики серебряных бусин. Каждое утро спешит Иван на свою новую работу, как на праздник. Учится ремеслу журналиста, переписывает старые заметки, очерки. И, кажется, что завтра напишет вот так — хлёстко и звонко. Екатерина Дмитриевна будет сражена его умением. Он показывает ей материал, который писал дома под чакание ходиков и мурлыкание котика, забравшегося к нему на колени. «Он лечит тебя, — говорит тётя. — Они очень умные. В Древнем Египте кошек очень почитали, считая за верховное божество…»

— Сухо и протокольно, — мягко проговорила Пожарская, глядя ему в глаза. — Вы пишите о живом человеке. Не говорите, что он красив, а покажите мне его красоту. Покажите его поступки, опишите его дела. Как он говорит. У каждого человека свой словарный запас. По одному слову можно понять, кто перед вами — столяр или плотник, кузнец или секретарь думы. Покажите, как он общается с товарищами, каким становится лицо при виде злостных врагов…

— Я переделаю. — Смущённо говорит Иван, слушая экспрессивные замечание наставницы. Ему стыдно и горько. Ждал, что на этот раз у него всё будет хорошо. Он перечитывает корявые фразы. Они витиеваты, с жеманством.

— Вы наблюдательны. А пишите громоздко, как комоды составляете один на другой… Пишите просто. Сегодня лучше. Пишите без оглядки на меня, на Редкина. Пишите так, как вы бы писали письмо самому лучшему другу. Дарю вам этот старинный карандаш. Мне когда-то давно среди разных милых вещиц подарила одна девица. Вы её должны знать и помнить. Она говорила, что карандаш этот волшебный. Она не обманула меня. Им я написала самые лучшие свои стихотворения. Он терялся, но я находила его. Вам он тоже должен служить верой и правдой. Он не терпит фальши. Он ломается и его жизнь сокращается, если будете часто лгать. Уменьшается и его волшебная сила. Меньше фальши, больше жизни. Тогда его не придётся часто затачивать. — Екатерина Дмитриевна говорила тихо, покачивала головкой, при этом её миндалевидные глаза за стёклами очков излучали ласковое тепло и заботу.

— Благодарю вас, — проговорил Чагин, не скрывая радости. — Я буду писать его сердцем только хорошие материалы. Только гениальные творения мы напишем вместе с ним.

— Талант в вас спит. Его нужно пробудить. Тогда вы поймёте, какой вы удивительный мастер. Вы — мешок с золотыми монетами. Как только сможете развязать хитрый узел или проделать дырочку, струйка золота потечёт на бумагу. Вы ещё не знаете, кто вы на самом деле. Вы не знаете своих способностей и возможностей. И не можете пока их использовать. Многие люди этого не знают. Никогда не откроют в себе, в глубинах души очарование творчества.

Чагин сел за стол, с которого содрали зелёное сукно, остатки которого можно было видеть в щелях, задумался, наклонившись над очерком. Он думал, как это здорово жить и сидеть рядом с такой удивительной женщиной. Сколько ребят могли бы вот так постигать азы какого-нибудь ремесла, но их нет под этим солнцем. Они никогда не постареют, не придут домой. Ему повезло. Кто-то там, на небесах устроил так, чтобы он уцелел…

— Екатерина Дмитриевна, покажите свою книгу. — умоляюще произнёс Иван, глядя на Пожарскую тёплыми и нежными глазами.

— Какая книга. Бог с вами. Это Редкин наболтал? Возносит меня, как богиню.

— Вы и так богиня, прошептал Иван.

— …Мало ли что вы прочитали в старой подшивке. Не встречалась я с Буниным. …Подождите, настырный юноша. Допустим, он читал мои нескладные вирши, когда я была ребёнком. Что из этого? Ровным счётом — ничего.

— Она существует? Вы стыдитесь своего труда, потому что теперь повзрослели и думаете иначе? …Я бы очень хотел взглянуть хоть на пару строк. Для меня это было бы настоящим откровением и даже счастьем.

Полчаса они работали. Входили наборщики, печатники. Им что-то требовалось от Пожарской. Иван не вникал о чём они говорили. Не понимал, что нужно «затыкать» какую-то образовавшуюся «дырочку».

Прошло несколько дней. Он не усвоил терминологию типографии. Не понимал, но догадывался, что полоса — газетная страница, а разворот — это две полосы. Правка — исправление ошибок после набора текстов. Чагин открывал для себя иную жизнь, которая его притягивала магнитом, но пока чувствовал себя в ней лишним. Вклад в общее дело был крохотным. Газета выходила без его материалов, без его участия. Это огорчало и нервировало. Ученичество затягивалось на неопределённый срок. Получалось, как бы все пошли в атаку, а он остался в траншее, запутавшись в обмотках.

Иван задержался в кабинете Екатерины. Перечитывал свой материал. Пытался вычёркивать описательные абзацы, хотел добиться точности и простоты. Он увидел свои просчёты. Он проковыривал дырочку в том мешке, о котором сегодня говорила его добрая учительница. Вот только Редкин их не замечал. Не ставил в план его материалы.

Сам писал жутко. В полуприкрытую дверь Иван видел, как рвал бумагу, как потом собирал клочки. Переписывал, вклеивал, выстригал абзацы. Ивану казалось, что редактор борется с кем-то, не жалея сил и времени. Иногда видел, как лысина покрывается малиновыми пятнами от напряжения, тогда губы стягивались в нитку, а бородёнка топорщилась, словно развязавшийся голик. И везде на столе пепел, заплёванные самокрутки, рассыпанная махорка. Редактор вдруг вскакивал, ронял оттиски, рукописи, выбегал в приёмную, где они сидели, хватал со стола какой-нибудь словарный том, извинялся, убегал к себе. Чагин пытался написать короткие воспоминания о тех людях, с которыми встречался. Редкин их браковал, говоря, что газете не нужны мемуары. Пожарская пришла из наборного цеха, и вдруг сказала будто бы продолжая разговор:

— У вас ещё не было в жизни таких дел и поступков, за которые приходится краснеть? Постоянно краснеть? Вы — непосредственный, благородный, хотя и связаны с грубыми и наглыми людьми, которые, как вы знаете, незаконно узурпировали власть. — Пожарская понизила голос и сурово поджала губы.

Чагин растерялся. Ему показалось, что Екатерина Дмитриевна его испытывает, но в её словах, в интонации, с которой их произнесла, была полынная горечь. Он удивился, полагая, что работник редакции не должен так думать, а тем более, — говорить.

— Романов-то отрёкся. Он бросил Россию.

— Он уступил коварной силе, не желая кровопролития. Он мог бы сто раз увезти свою семью. Но не сбежал. Он не хотел братоубийственной войны, поэтому и отрёкся, отошёл в сторону. И всё же его убили. Убили и малолетних детей, которые не могли стать помехой. Это дикий произвол. А вы говорите о справедливости, о …

— Это была война…

— Всё, всё. Я — понимаю. Я — пошутила, проверяя вас. Помогите перенести машинку. Не могу сидеть к двери спиной. Диспут окончен, милый Иван Филиппович. Вы не обижайтесь на меня. Это просто шутка. Во время военных действий страдают не только солдаты, но и мирное население. Так было и будет.

Чагин потерянно смотрел на вошедшего печатника в собачьем малахае, думал, что не всё так просто в голове его учительницы. Она не доверяет новому правительству, критично настроена на сложившееся положение, но вынуждена с ним мириться, так как иначе не может жить, но работает на ненавистную ей власть. Он её понимал, надеялся, что пройдёт время и эта милая женщина поймёт, что была не права.